Когда его сгорбленная, приниженная фигура проходила по кривым, немощеным улицам провинциального городка, такого же жалкого и забытого судьбой, как и он сам, жизнь казалась ненужной и неинтересной.
Небольшого роста, сутуловатый, с жиденькой козлиной бородкой, длинными волосами, спадавшими на плечи, маленькими серыми глазками, прятавшимися за очки, он вызывал и улыбку, и сожаление.
Ежедневно, в продолжение двадцати лет, за исключением праздников и дней нездоровья, его можно было видеть на улице идущим на службу, или возвращающимся с нее. Трещал ли мороз, щебетали ли весенние птицы, палил ли летний зной, или сеял холодными слезами осенний дождь, -- он шел мелкими, но скорыми шажками, в потертой фетровой шляпе с большими полями и в неизменной порыжевшей крылатке. Шел припрыгивая, и как-то боком прижимаясь, как испуганный зверек, к стенам домов и заборам. И никогда никого на улице не замечал и всегда нес какие-то тревожные мысли в своей качающейся, начинающей седеть, голове...
Встречались знакомые. Останавливали его с милой или снисходительной улыбкой, мяли его крохотную, горячую руку... Спрашивали:
-- Ну, что, Федор Никифорович, поделываете?.. Написали что-нибудь новенькое?..
В их голосе дрожали нотки участия, иногда иронии. И всегда при этом вопросе на лицо его ложились боязливые тени, рука поспешно пряталась под крылатку, губы слегка тряслись...
-- Да... написал! -- отвечал он тихо, упорно смотря на землю. И вдруг встряхивался, передергивал узкими, как у цыпленка, плечами и спешил добавить:
-- Простите, но я... тороплюсь!.. У меня дома работа!..
И, приподняв фетровую шляпу, уходил поспешно, словно боясь, что его остановят.
Фамилия его была Гаврюшин. На вид ему было за пятьдесят, хотя в действительности ему было сорок два года. Служил он в городской управе, занимая скромное место писца, и получал грошовое жалованье. И все, кто его знал, знали также, что Гаврюшин писатель, что он вот уже много лет подряд пишет рассказы и романы и, отослав их в разные газеты и журналы, мучительно ждет, напечатают ли их... Знали также и то, что до сих пор не появлялось в печати ни единой его строчки. И утешали:
-- А вы попробуйте... пошлите еще куда-нибудь!.. Может, напечатают!
И Федор Никифорович покорно брал возвращенную рукопись, бережно заклеивал ее в заказную бандероль и отсылал с обратной распиской в другое место.
II.
Жил Гаврюшин на окраине города, в одноэтажном -- в два окна на улицу -- деревянном домике. И когда смотрели на этот домик, казалось, что пригнулась к земле какая-то испуганная птица, трепетно ждущая сверху несчастья.
Внутри домика были две комнатки и кухня. Не было роскоши, но необходимая обстановка имелась. Чувствовалось, что живут в этой квартирке люди скромные, трезвые, трудолюбивые, берегущие свое гнездо.
Одна комната называлась "кабинетом". У стены стоял письменный стол, купленный несколько лет назад, по случаю, у вдовы акцизного. На столе: чернильница на серой мраморной доске с отколотым краем, два медных подсвечника, деревянный стакан для ручек и карандашей и несколько портретов-открыток писателей в дешевых рамках. Тут же стояли портреты Гаврюшина в молодости и его жены Настасьи Николаевны, в год замужества.
Около письменного стола, в углу, стоял ореховый книжный шкафик рыночной работы. На полках его, за стеклом, завешенным зеленой шторкой, плотно прижимались друг к другу переплетами книги -- все больше приложения к иллюстрированным журналам.
А нижняя полка шкафика была занята рукописями. Много их накопилось за два десятка лет. Многие из них пожелтели от времени; бумага покоробилась, как кожа на лице старухи. Но все они были дороги Федору Никифоровичу. И не раз он их разглаживал дрожащей от волнения рукой.
Вторая комната служила и спальной, и столовой. Стояла деревянная, широкая кровать, покрытая стеганым ситцевым одеялом, с грудой подушек, спрятавшихся в наволочки с прошивками. На окне с кисейной занавеской смотрели друг на друга два горшка с геранью, а перед окном был стол, покрытый суровой скатертью.
И было что-то трогательное в тишине, царившей в этом домике. И по целым дням тихой тенью бродила по комнатам молчаливая женщина с вечным флюсом, повязанная шерстяным платком -- жена Федора Никифоровича. Было ей лет под сорок.
Домик этот принадлежал ей, как перешедший по наследству от родителей. Постоянной прислуги у Гаврюшиных не было, стряпала Настасья Николаевна сама, а для мелких услуг приходила на кухню хромая девка Паранька, лупоглазая и глуповатая.
По субботам или по праздникам приходили в маленький домик гости. Их было трое: управский экзекутор Стружкин, румяный старик с большим лысым черепом, местный дьячок Савва Богоявленский и помощник провизора из аптеки на главной улице -- Борис Яковлевич Финштейн. Придя, усаживались в кабинете, у стены, на стульях, держа в руках стаканы с чаем. А Федор Никифорович выставлял на середину маленький столик, ставил на него две свечи, стакан с водой и папиросы. Затем шел к заветному шкафику, вынимал дрожащими руками новую рукопись, садился за столик и говорил виноватым голосом, словно прося прощения:
-- Вы, конечно, знаете, что ведь это, собственно, еще только наброски...
Гости молчали, снисходительно кивая головами. Это придавало Гаврюшину храбрости. Он поправлял очки, вбирал полной грудью воздух.
-- Ну-с... я начинаю!..
И его низкий, скрипучий голосок врывался в тишину кабинета и монотонно гудел в продолжение часа или двух, как несмазанная швейная машина.
Читал он однотонно, без выражения, но в нужных местах останавливался, переводил дух, пил воду, курил, или вытирал мокрый лоб цветным платком.
Произведения его были несложны, сантиментальны и всегда в них добродетель торжествовала над пороком. Временами, не прерывая чтения, он смотрел поверх очков на слушателей. И его маленькие серые глазки горели довольством.
Гости слушали каждый по-своему.
Стружкин замирал со стаканом чая в руке, раскрывал рот и так и не закрывал его до конца чтения. И румяное лицо его выражало не то изумление, не то испуг. Будто читали ему список его тяжких грехов, о существовании которых он и не подозревал.
Дьячок прихлебывал маленькими глотками чай, сопя разбухшим, похожим на грушу, носом. Временами запускал заскорузлые пальцы в бороду и ритмически почесывал ее, сдвинув брови. А то бродил белесоватыми, выпуклыми, как у совы, глазами по стенам... Долго стоял взором на одной точке, а затем опускал глаза на свои колени и вздыхал.
Финштейн сидел, приняв небрежную позу, с записной книжкой в руке. Слушал внимательно, поджав тонки бескровные губы, все время что-то отмечал в книжечке и глубокомысленно поправлял пенсне.
Иногда в дверях появлялась Настасья Николаевна. Простаивала, прислонившись к косяку, несколько минут. Исчезала и опять появлялась. И, если муж читал трогательное место, вытирала концом платка влажные глаза.
Когда чтение заканчивалось, все шумно поднимались со своих мест и шли в другую комнату, где уже был приготовлен ужин, стояли графин с водкой и незатейливые закуски. Последним приходил из кабинета Гаврюшин. Садился на свое место. И задумчиво опускал голову.
Первую рюмку пили молча, сочувственно чокаясь с хозяином. Затем начинались разговоры о прочитанном. Обыкновенно, хвалили и искренно негодовали на все редакции. Недоумевали, почему до сих пор Гаврюшина не напечатали. И уверяли друг друга, что в неуспехе Федора Никифоровича нужно искать другую причину.
-- Протекция нужна! -- восклицал Стружкин и тянулся за новой рюмкой. -- В наше время, братец ты мой, во всем нужно иметь руку. Иначе пропадешь!
Дьячок его поддерживал:
-- Что правильно, то правильно!.. Во едино место непотребна протекция -- в царствие небесное!.. Да и то сие еще находится под сомнением!..
Федор Никифорович безнадежно разводил руками и нервно передергивался. Напряженный мозг мучительно перебирал старых и новых знакомых. И не находил подходящего.
-- Нет у меня никого! -- грустно говорил он и чувствовал себя глубоко несчастным.
-- А вы все-таки не смущайтесь! -- утешал помощник провизора. -- Ну, не приняли предыдущий рассказ, вероятно, примут этот. По моему, примут!.. -- авторитетно добавлял он, после небольшой паузы. -- Правда, в нем есть некоторые шероховатости и ляпсусы, я вам потом их скажу. Но так, в общем, вещь недурна!
Лицо Гаврюшина розовело от волнения и во взоре, обращенном на Финштейна, было много благодарности.
-- Вы думаете?..
Но сейчас же в сердце заползало сомнение: а вдруг это неискренно? И Федор Никифорович уже подозрительно смотрел на дьячка и экзекутора. Те соглашались с Финштейном, вставляя свои, в общем пустяшные, замечания.
И, слушая приятелей, Гаврюшин чувствовал, как у него на душе зажигался маленький огонек надежды. Хотелось верить, что не все еще потеряно. Когда гости уходили, маленький домик окутывало молчание, огни гасились и хозяева ложились спать.
Долго кряхтел и ворочался с боку на бок Федор Никифорович. И мысли, одна другой заманчивее, рождались в его утомленном от волнения мозгу.
Думал он о том, как сделается настоящим писателем... Как, вместе со славой, придет к нему и богатство.
Засыпал уже под утро. Видел сны, от которых на другой день слегка кружилась голова.
III.
В пасмурный осенний день на службу к Федору Никифоровичу неожиданно зашел Финштейн. И по лицу его Гаврюшин догадался, что случилось нечто особенное.
Финштейн отвел Федора Никифоровича в сторону и сказал ему, прерывающимся от волнения голосом:
-- Только что узнал, что в нашем городе находится проездом редактор одного столичного иллюстрированного журнала. Журнал, правда, не ахти какой, но вам это безразлично!.. Важно, чтобы хоть раз где-нибудь напечатали... А там уж пойдет!
Гаврюшин молчал. Видно было, что это известие произвело на него подавляющее впечатление.
-- Вам обязательно нужно к нему сходить... -- продолжал Финштейн. -- И сходить сегодня же, ибо он завтра уезжает. Остановился он в Гранд-отеле. Фамилия его Бочаров.
-- Как зачем?.. -- Представьтесь!.. Дайте ему какую-нибудь рукопись!.. Попросите напечатать!
Федор Никифорович задумался. Предстояло в первый раз в жизни столкнуться лицом к лицу с представителем того загадочного мира, каким рисовалась в воображении Гаврюшина каждая редакция... И сразу застучало в висках, похолодели конечности...
-- А вдруг не примет?.. -- робко посмотрел он на Финштейна, и голос его дрогнул.
-- Вот ерунда! Отчего не примет? Как никак, вы все-таки свой брат -- литератор. Только не забудьте дать швейцару свою визитную карточку... У вас есть карточки?..
Гаврюшин смутился. Будто уличил его Финштейн в чем-то нехорошем. И ответил, не поднимая глаз и вздыхая:
-- Нет, у меня никогда не было карточек!
-- Напрасно, -- серьезно заметил Финштейн. -- У каждого литератора обязательно должны быть визитные карточки. Это делает тон!.. Ну, если нет карточки, просто скажите швейцару: "литератор Гаврюшин"!..
Он заторопился...
-- Ну-с, я побегу!.. Ведь, я прямо со службы!.. Так обязательно сегодня снесите Бочарову рукопись!..
В дверях Финштейн остановился.
-- Снесите ему, хотя бы: "Первую жертву"... Она у вас, пожалуй, лучше других! И не особенно большая! Нельзя первый раз большой вещью запугивать!
Остаток этого служебного дня прошел для Федора Никифоровича каким-то туманом, в котором мелькали смутные тени людей, слышались чьи-то голоса... Работа вываливалась из рук, и мозг упорно отказывался думать о чем-нибудь другом, кроме предстоящего свидания.
Тускло мигали керосиновые фонари у подъезда Гранд- отеля, когда Гаврюшин, с рукописью под крылаткой, подходил к гостинице.
Он порядком устал, так как пришлось сбегать со службы домой и вернуться назад в город... Но ноги его тряслись не от усталости, а от волнения. Он никак не мог себе представить, что увидит сейчас наяву редактора, настоящего редактора, одного из тех, которые так безжалостно не хотели пускать его, Гаврюшина, в литературу! И старая скорбь, накоплявшаяся в груди за двадцать лет обидными каплями, вдруг выросла в гору какого-то беспросветного отчаяния... Казалось невозможным и неестественным новое унижение, и пугала перспектива новых ожиданий, тревог и разочарований.
И был момент, когда Федор Никифорович повернул назад, не желая входить в гостиницу. Но вспомнил Финштейна, его ласковый, ободряющий голос. И вошел.
Внизу, у лестницы, покрытой сильно потертыми бархатными коврами, дремал пожилой швейцар. Увидя Гаврюшина, он сделал движение подняться, но, рассмотрев убогую крылатку, сел опять, вопросительно смотря на вошедшего.
-- Чего вам? -- грубо спросил швейцар, и в его голосе зазвенела ненависть, словно он видел в Гаврюшине заклятого врага.
Федор Никифорович призвал на помощь все свое мужество.
-- Господин Бочаров... дома?..
Швейцар сообразил, что перед ним не проситель, а гость к постояльцу, и, вставая, ответил уже приветливо:
-- Да, они дома-с!.. А как прикажете доложить?..
-- Скажите, что пришел литератор Гаврюшин!.. Переговорить по делу!..
Швейцар ушел, а Федор Никифорович остался один с прежней тревогой и сомнениями. Было жутко прислушиваться к тишине лестницы и ждать, что вот-вот на ней послышатся шаги возвращающегося швейцара. И опять мелькнула дерзкая мысль: бежать, пока не поздно, и раствориться в тумане осеннего вечера...
Но услышал голос швейцара, неожиданно появившегося на верхней площадке лестницы:
-- Пожалуйте-с!..
Федор Никифорович съежился, словно потолок падал ему на голову. Но пересилил себя и пошел. Было совестно, что на ногах нет калош. Старался идти не по бархатной дорожке, а по каменным ступеням, сбоку.
-- Налево, в коридор и третья дверь направо!..--крикнул ему швейцар, сбегая по лестнице...
Длинный полутемный коридор пахнул ужасом подземной шахты... Вдали слабо мигала керосиновая лампочка. Пахло копотью и еще чем-то противным до тошноты.
У третьей двери Гаврюшин остановился. Сердце стучало так, что казалось, что вот-вот раскроются в коридоре все двери и покажутся испуганные лица...
Прошло минуты три, а Гаврюшин все не входил. Наконец, осенил себя под крылаткой коротким крестным знамением и толкнул плечом дверь.
За самоваром сидел короткий, толстенький человек, с бритым, как у актера, лицом, в пенсне. Он сидел без пиджака, В крахмальной сорочке с отстегнутым воротником. И при виде Гаврюшина не встал, а крикнул издали:
-- Вы ко мне?.. Присаживайтесь!..
Федор Никифорович, со шляпой в руке, осторожно присел на кончик кресла, стоявшего по другую сторону стола, и вытащил из-под крылатки рукопись.
-- Чем могу служить?.. -- спросил Бочаров, наливая на блюдечко чай. -- Но только говорите, пожалуйста, скорей: ко мне должны сейчас прийти.
Гаврюшин покраснел.
-- Вот тут... я хотел... ваш журнал... так сказать... я бы просил вас.
Он чувствовал, что говорит невозможную чепуху, но, как ни старался, не мог собрать своих мыслей. Бочаров сначала изумленно посмотрел на него, но, увидя в его руке рукопись, потянулся за ней.
-- Что это у вас?.. Рассказ?.. Дайте-ка сюда!..
Он взял из дрожащих рук Федора Никифоровича тонкую, мелко исписанную тетрадь и начал небрежно перелистывать страницы. А Гаврюшин сидел, как приговоренный к смерти, трясся, и, сам не зная почему, бормотал:
-- Я буду очень счастлив!.. Ваш журнал... такой хороший журнал!.. Прекрасный журнал!..
-- Скажите, -- спросил вдруг Бочаров. -- Вы когда-нибудь печатались?..
Гаврюшину показалось, что небо упало на землю и раздавило его своею тяжестью.
-- Нет!..--ответил он тихо, чувствуя, что летит в пропасть,
-- А как же мне швейцар сказал... литератор? -- поднял брови Бочаров. -- Как ваша фамилия?..
-- Гаврюшин!..
-- Сказал, что пришел литератор Гаврюшин! Литераторами, батенька, обыкновенно называются те, которых уже печатали! -- продолжал Бочаров менторским тоном.--А писать... этого мало!..
Федор Никифорович хотел что-то ответить, но губы отказывались повиноваться.
Бочаров ловким жестом кинул рукопись на письменный стол.
-- Хорошо!.. По приезде в Петербург я рассмотрю! До свидания!..
Он кивнул Гаврюшину головой и тот встал и начал пятиться к двери.
-- У вас адрес написан? -- кивнул Бочаров на рукопись.
Очутившись в коридоре, Гаврюшин надел шляпу и пошел. Швейцар уже предупредительно открыл ему двери, и Федор Никифорович долго рылся в карманах, пока не нашел нужный гривенник. На улице было тихо; шел частый, как детские слезы, дождь и желтые, холодные огни уличных фонарей отсвечивались в лужах и стеклах запотевших окон, Федор Никифорович шел окрыленный новой надеждой. Он не обращал внимания на дождь, который, забираясь за ворот крылатки, полз холодными змейками по груди и спине... Прежней усталости уже не было, а наоборот: была неведомая до сих пор Гаврюшину легкость. Ему казалось, что он не идет, а парит в воздухе...
И он все шел и смотрел в темное, как кофейная гуща, осеннее небо, казавшееся ему сейчас бесконечно милым, дорогим и близким...
IV.
Через месяц рукопись пришла обратно. И это было страшным ударом для Федора Никифоровича, который весь этот месяц ходил с приподнятыми нервами, повеселел и часто говорил приятелям:
-- Вот погодите, напечатают "Первую жертву" и я закачу пир на весь мир!..
А что ее напечатают, не сомневался ни он сам, ни Стружкин, ни дьячок, ни даже весьма осторожный в суждениях Финштейн. И потому и для них возвращение рукописи было полнейшей неожиданностью.
Пробовали они было утешать Федора Никифоровича, но безуспешно: тот сидел белый, как полотно, с слипшимися на лбу волосами и смотрел с ужасом на лежавшую перед ним рукопись...
-- Ну, что там особенно убиваться?!. -- говорил помощник провизора, ходя по кабинету и нервно поправляя пенсне. -- Велика важность, не приняли!.. Да и не смыслят ничего в этом паршивом журнале!.. Уверяю, что эта вещь у вас хорошая!..
-- Паки отослать, но уже в другой журнал!.. -- улыбнулся дьячок. -- И в писании сказано: "толцыте и отверзется"...
-- Я тебе найду протекцию!.. -- вдруг сорвался с места Стружкин и ударил Гаврюшина по плечу. -- Ей Богу, найду!.. Я вот напишу в Москву письмо одному знакомому... Сегодня же напишу!.. Он там с разными литераторами все пьянствует!
Федор Никифорович тупо смотрел на приятелей и шевелил трясущимися губами. Но ничего не сказал им в этот вечер. И даже простился с друзьями как-то странно, не проводив их до двери, что обыкновенно делал.
Ничего не ответил он и Настасье Николаевне, когда та зашла в кабинет и сказала что-то в утешение.
Видя, что муж тяготится ее присутствием, она вздохнула и спросила:
-- Спать-то... пойдешь?.. Ведь, уже второй час!..
Федор Никифорович повернул к ней злое, бледное лицо.
-- Иди!.. -- крикнул он желчно. -- Что ко мне пристала?.. И один дорогу найду!..
Она ушла, охая и причитывая, а Федор Никифорович тщательно запер дверь и подошел к шкафчику...
Когда бледный, чахоточный рассвет заглянул в кабинет Гаврюшина, на полу лежала груда разорванной на мелкие клочки бумаги... Дверцы шкафчика были широко открыты, а за ними скучала опустошенная книжная полка, по которой уныло бродили два таракана, напуганные пустотой и непривычной обстановкой. А рядом со шкафиком, на шнуре от халата, привязанном к печной отдушине, висела маленькая, тщедушная фигурка с перекошенным последней скорбью лицом...
И тускло смотрели из полуоткрытых век две стеклянных выпуклости... Смотрели жутко, не мигая, в одну далекую загадочную точку...