Ганин Алексей Алексеевич
Завтра

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Описание жизни деревни Загнетино прошлой, настоящей и будущей.


Алексей Ганин

Завтра
Описание жизни деревни Загнетино прошлой, настоящей и будущей

Роман

I
Через болото
Несколько предварительных слов о Загнетинской вотчине и о правах ее обитателей.

   Кто встанет на середину чищенья Прохорова, увидит: по всей Загнетинской вотчине, с неизвестных времен, хлестнулась с востока на запад широкая просека. На востоке, где стрелкой теряется просека, горит в синеве золоченая маковка Дионисия Глушицкого "чудотворца", а на западе, тотчас за чищеньем Прохоровым, болото казенное, а еще дальше -- зеленый пригорок, туда и лежит дорога загнетинских к дому.
   Широко раскидались загнетинские угодья -- леса, пустыри да болота; так широко -- не окинешь и взглядом.
   Вправо и влево от просеки -- кусты да веселый кудрявый березняк. Стоят кусты да березник зеленой стеной, и никто не помнит, чтоб в этом угодье вырос березовый .лес* как будто приказано кем: быть этому березнику вечно молодым мелколесьем. Даже поверье в народе такое, будто лес этот именно загражден "преподобным" от высокого росту, чтоб дальше виднелась монастырская золоченая маковка.
   Но это не верно, это -- только глухое поверье. А нет здесь высокого лесу потому именно, что ездят сюда загнетинские из году в год по зимнему первопутку за дровами. Рубят всем обществом -- кому что попало, рубит всякий -- где хочет, и, таким манером, каждая березка, каждое деревцо в две-три сажени уничтожается, -- вот и весь зарок, и "преподобные" тут ни при чем.
   Будь там похуже земля, может, и кустарника в помине не было бы, но земля еще родит, и жадны на соки земли древесные корни.
   Густо растет березняк. Крепко засели кусты, переплелись -- не пролезешь.
   За кустами по обе стороны просеки тянутся, чуть не до самого Дионисия, загнетинские "чищенья". И тоже из году в год, с неизвестных времен, каждое лето приходят сюда загнетинские на сенокосы. Не поймешь ничего у загнетинских. Дрова рубят -- кто где попало, а косят каждый свое чищенье, хотя, по правде, никто там отроду ничего не чистил, а есть там по зарослям лесные поляны, прогалины, от полян "рукава" меж кустами, и, значит, где хорошему дереву встать неохота, растет трава, вот загнетинские и косят.
   Травенка худая: на приболотках -- резун-осота да заяшник, на мягком -- шабурка, да травка вроде ласточкина хвоста, да крикливые желтые лютики, а больше всего суходол с лишаями, где множество белоперых, с желтыми сердечками попиков.
   Если бы высчитать трату сил на дорогу да принять во внимание попутное болото и два- три дня работы, то вышло бы и ходить не- пошто, в травенке -- мышь за версту видно, но загнетинские и этому рады, а ноне особенно. Кстати сказать, у загнетинских лучше этого и покосов нету. Пожалуй, сиди, а "кто же сидит без дела в рабочую пору?" К тому же ноги не купленные, времени хватит. Зима -- она все подберет.
  

II
Маленькое начало грядущего

   Идут загнетинские по Прохорову чищенью, прихваливают все, что на глаз лезет, -- и погоду, и все.
   -- Благодать.
   -- Ежели у всех экая трава, как у дяди Прохора, сена будет нонче чуть не вдвое.
   -- Да, поднакосим...
   -- Чево тут, облегченье народу великое. Сено нонче будет -- мед.
   -- Эх-мы, дядя ты хороший, Иван... Коли это мед, значит, ты меду не видал...
   -- И то верно, а трава все-таки барину бы и кушать... Верно...
   -- Да бар-то, вишь, скушали.
   -- А трава, дядя Иван, налицо, любуйся: попики одни скалятся да вон -- заяшник блаз- нит... и все. Рази и это трава? Нет, ты бы настоящей-то посмотрел травы, где, значит, по- настоящему травосеяние, сказал бы: да, трава. Там зайдешь в траву-то, не выйдешь, а трава -- клевер, тимофеевка и все такое... От запаху сыт будешь.
   -- Ну, экая нам не к чему, штоб до шеи- то. Наши косы не выйдут, -- кто-то серьезно резонничает из мужиков.
   -- Да и грабли сдрвфят, -- ухмыляется в бороду Чепа.
   -- Ничево, братцы-товарищи, там не сдрефят, там не наше горе. Вон хоша бы в Германии. Там и сеют, и жнут, и косят все машинами... Там рабочий человек за делом вроде на тарантасе, только сиди да правь, а машина, она и скосит тебе, и выгребет.
   -- Ну и врать же ты, Клюка, обучился.
   -- Чево, врать... -- поддерживают мужики, которые помоложе.
   -- Да я не спорю, только едва ли. У меня вот тоже Митюшка в плену бывал, и грамоте учен, а што-то не сказывал про машины... Да я так полагаю, машины по нашему климанту не к чему.
   -- Нет, к чему, -- продолжает Клюка, как будто честных слов и нету, да и самого Чепы нету, -- иное дело: нам всему бы Загнетину ковырять на неделю, да еще не сделать, а они двое да трое в рабочий день управят, да меньше нашево и устанут... А все машина...
   -- Правильно...
   -- Как не надо. Пора уж.
   -- Рази мы не люди...
   -- Правильно, люди-то мы люди, только рукой размахивать... Вот, скажем, Клюка размахивает. А ты бы, Миша, легче рукой-то, а то всех лягушат да филинов заболотных в испуг вгонишь, они сами спать не будут и нам не дадут; пожалуй, подумают: и впрямь с машиной приехали...
   -- И приедем, будет время, и приедем.
   -- Приедем... А вы слюни спервоначалу в кулак смойте, потом уж и милости прошу к болотному шалашу, хоть и на машинах...
   -- А вёдро ноне -- благодать...
   -- И птица ноне поет утвердительно, значит, вёдро еще постоит.
   -- И комары вчерася к закату толкли высоко... Значит, и сеногною не будет.
   -- Управимся, покосов-то всего ничего.
   Калякают загнетинские весело и разбредаются по всему лесу, каждый к себе на чи- щенье.
   -- Хорошее будет сено...
   Большинство загнетинских, особенно кто
   постарше или кто отсиделся в великую передрягу за сарафаном у бабы, привыкли считать хорошим не то, что действительно хорошо, а если что-нибудь, скажем, ноне лучше прошлогоднего: вот и хорошо, хотя бы в прошлом году и совсем ничего не было. Это еще от дедов. "На худой овце шерсть -- все равно что находка", -- говорят загнетинские и радуются, но этой радости приходит конец.
   Ноне первый год, после многих черных и бурных годов, -- покой и раздумье. Вернулись к бабам мужья, вернулись и те, что любы девичьему сердцу. Все за мирной работой.
   Было тяжелое, черное, -- взорвалось, прошло. Будто и не было их, этих черных годов, будто никто не стоял и под пулями. Только те, что так долго и упорно боролись за жизнь, разумнее любят жизнь и по-новому знают цену хорошему.
  

III
Кое-что о свистульках

   Третий день в лесу по чищеньям деревни Загнетино говорливо и весело. Все прутья обиты, что кучами лежат по чищенью с зимней порубки. Все кочки и пни обкошены.
   А сегодня все торопятся дометывать стоги. Стоги встают зеленые, высокие. Выше березняка стоги -- на редкость; погода тоже на редкость.
   Ноне не то, что было в те годы: вдовьи слезы за каждой наставкой косы да непосильные стоны у стога под тяжелым навильником сена. Мужичья работа опять в мужичьих руках. Вот и весело, особенно бабам.
   Звонко переливается по чищеньям рассыпчатый бабий говор; кувыркаются за кустами мужичьи резоны. А когда работа пришла к концу, назойливо заметались по зарослям перелетные мальчишьи свистульки. Свистят мальчишки -- не насвищутся, им только раз в году смастерить себе из дремучего дудля забаву.
   Ну, и свистят...
   Мальчонки -- они тоже народ нужный на дальнем покосе, особенно здесь, в заболотье, а, к слову, чищенья эти называются заболотье. Они и дров на костры натаскают, валежин разных да прутьев, и чайники вскипятят, а главное, мальчишкам первое удовольствие.
   На дальнем покосе, в лесу, их мало ругают и совсем не дают подзатыльников. Загнетинские отцы по опытам знают: ежели дашь подзатыльник, непременно и матерное слово сорвется.
   Между собой мужики, по привычке за красное слово, ругаются и в лесу, но тут и привычки этакой нету, чтобы мальчишек... Мальчишкам и весело.
   Играют они с утра до вечера в "успрятки", гоняют по чищеньям зайцев, мышей, а еще главней -- бродят они по кустам, разыскивают "дремучие" дудли и мастерят из дремучего дудля свистульки, чтоб с переборами, и еще "чиркаушки" -- насосы такие.
   С чиркаушками они бегают к лесному колодчику, плещут друг друга водой, сколько им надо. Никто их не видит, не слышит, не остановит, а наплещутся -- идут на чищенья. Солнышко высушит. Свистульки же мастерят на дорогу, чтоб веселей до дому добраться... Даже примета завелась у загнетинских: ежели на каком чищенье засвистели, значит, "сдвиг", значит, с того чищенья к дому уходят... Тогда начинают поторапливаться и все.
   Даже те, кто постарше и помечтательней, очень любят эти свистульки...
   Во-первых, любят потому, что молодость беззаботную вспоминают; во-вторых, и не только глазом, но и слухом еще лишний раз после тяжелой работы убеждаются, что трудятся они и собирают добро свое не зря, не на ветер; а в-третьих, и на душе как-то светлей, -- опора на случай старости очевидна, она тут. И живет, и присвистывает.
   Таким образом, если по-настоящему разобраться, то, можно сказать, свистульки эти для загнетинских -- как бы вещественное доказательство высшего смысла жизни.
  

IV
Немного о дяде Прохоре и дочери его Агафийке

   Чтобы не отстать от соседей, торопился и дядя Прохор.
   Дядя Прохор -- мужик крепкий, светлобородый, этакая грудища да плечи, -- прямо бессмертный. Ноги у дяди Прохора тоже не сковырнешь -- даром, что сороковую страду ходит он по пням да болотам.
   Босой, в полинялой пестрядинной рубахе, половоротый, с взлохмаченной бородой, вихрастый, он целые копны подбрасывал на стог в охапки проворной дочери Агафийки. Только вилы поскрипывали.
   Ловко укладывала Агафийка косматое ползучее сено, росла над кустами, росла над березняком, разгоралась.
   И когда была на секунду задержка у дяди Прохора, она выпрямлялась на стоге. Упруго колыхалась под белой расшитой рубахой ее высокая девичья грудь, и от того, что была она выше березняка, и лес расстилался перед ней кудрявой зеленой пустыней, а небо было ясно и голубо, в самое небо летели из груди ее ауканья, упругие и веселые, как и сама Агафийкина грудь.
   Много заподымалось из кудрявой зеленой пустыни таких же ответных.
   -- Ау! -- И "ау" заплеталось с мальчишечьими пересвистами.
   Будто незримые, звонкокрылые птицы, ныряли отовсюду девичьи переклички, плавали в Синем и Солнечном, и будто выше подымалось над лесом и без того высокое небо.
   Грудь Агафийки колыхалась сильней и задорней, да и все другие аукали, может быть, не столько оттого, чтобы слушать друг друга, а оттого, что неудержимо звенели девичьи груди, разгоряченные работой и молодостью. Еще бы -- тут любые, тут и соперницы.
   Глядя на дочь, дяде Прохору тоже весело. Собственно, ему всю жизнь весело было слушать работу -- и свою, и соседскую.
   Он знает, поработаешь всласть -- и отдохнешь в усладу.
   Но вот где бы уж радоваться не только за работу, но и за конец работы, дяде Прохору вдруг стало не по себе:
   -- И к чему это?
   Он бросил последний навильник сена, отошел по старой привычке на середину чищенья к просеке взглянуть -- стог не кривой ли? Взглянул и потух, будто что лопнуло, да так лопнуло -- и не свяжешь.
   -- Гмут-ты, какая досада! -- выползли у него словами незнакомые думы. Они, туманные и тяжелые, заворочались в голове, загромыхали. Точно вешние льдины, едут думы, не остановишь.
   -- Фу-т-ты, право, досада... -- А какая досада -- и сам не знает. Смотрит на стог, точно глаза ему подменили, бормочет: "Нет, стог не кривой, стог справедливый... и стог не меньше суседских, а вот -- не глядел бы..."
   Хотелось высказать дяде Прохору еще что- то, но слова неуклюже запутались в бороде, а в душе поднялось такое, будто затем юн и жил, чтобы делать ненужное, все навыворот.
   -- Экое искушение...
   Хочется что-то понять, и не может, и пуще растет у него досада. Пухнет досада, и будто в груди у него не сердце, а стог прошлогоднего сена.
   Конечно, дядя Прохор, он не такой, чтобы встать перед делом да на зряшные думы тратиться, вроде как время бы проваландать, а тут надо бы косы да грабли увязывать, а он как вколоченный.
   Даже портошницы у дядя Прохора свисли как-то неладно, растерянно, одна короче, другая длинней. И вилы в руках у Прохора ни к чему: стоит, хмурится.
   И будто птица, улетела из глаз у Прохора радость за прожитый день.
  

V
Несколько о дяде Иване и его радости

   Заметно остыла на приболотке золотая теплынь.
   Накренилось с паужны к закату отяжелевшее солнце, и густо завысыпали загнетин- ские на широкую просеку. О просеке я уже говорил, одна линия -- чищенье дяди Прохора, а за чищеньем болото.
   Переплетаются человеческий гомон и молвь с гомоном всякой твари лесной в незримое звонкое кружево, расстилается по скошенным луговинам, виснет в кусты, никнет к белолицым березкам.
   Агафийка еще раз привстала на самой верхушке стога, попробовала легким раскачиванием, крепок ли стог, аукнула еще раз в синеву и, будто белая птица, ловко юркнула на землю.
   Она быстро и ловко связала полотенцем пустые, из-под еды, корзины и, точно не она, а красные петухи с полотенца, крикнула:
   -- Тять... я ухожу... -- И убежала вперед, в болото, бродить до народу за красной морошкой.
   Сарафан на Агафийке темно-синий, с белыми горошинами, совсем как звездное небо; метнулся сарафан -- и утонул за кустами.
   Но дядя Прохор не замечает. Он как встал, так и стоит, только суковатая рука медленно по привычке выбирает из лохматой бороды прилипшее сено.
   -- Бог помочь, дядя Прохор... Сенцом любоваешься?! -- Это сосед Иван окликнул его.
   Иван -- старый дружок Прохора. Вот уже сороковую страду ходят они и на работу, и с работы все вместе, а началась эта дружба здесь, за болотом.
   Были они тогда мальчонками на покосе, искали дремучие дудли и заблудились. Целую ночь бродили по лесу. Исцарапались по кустам да болотам, перепугались, думалось -- заклубило. Они не знают и до сих пор: может, вправду, клубило. Думалось им: возле чище- ний ходят, а утром очутились у Дионисия. Сидели на восходе у монастырской белой стены, рассказывали друг другу о своем приключении. Закусывали, голодные, сочной верхушкой дремучего дудля, а из комля мастерили свистульки, и тут же у монастырских ворот пробовали -- чья звонче; на пересвистку и разбудили привратника.
   Как теперь было: громыхнуло тяжелым ключом, и вышел из-за ограды монах. Троекратно оградил он себя крестным знаменьем, -- думал, бесовское наважденье, -- а потом подошел, порвал им немного уши за наруше- нье обительской тишины, а потом ласково расспросил: чьи да откуда. Принес по кусочку вкусного монастырского хлеба и отвел на чищенье.
   Отцы их, давно покойные, от беспокойства и от радости тоже поругались немного и за уши выдрали, а потом ничего... С той поры и дружба с Прохором у Ивана.
   -- Бог помочь, говорю... Здоров ли? -- снова окликнул Иван.
   -- Здоров... Спасибо... Иван, что ли?.. Спасибо... -- не оборачиваясь, откликнулся Прохор. И будто воротом его оттянули у шеи за стог. Бросил в первый попавшийся куст свои любимые вилы, будто вилы всему виной -- и досаде виной, и глухонемому раздумью.
   -- Экое искушенье... Люди к дому, а у меня косы не связаны и сам неодетый, -- засопел.
   -- Ладно, солнышко высоко, успеем. А ночь застанет, преподобные выведут... Помнишь? -- А сам идет и сияет.
   На плече у Ивана косы, тряпочкой перевитые грабли.
   Идет Иван, путается в кустарниках, звякает жестяной точилкой, и качаются в лицо ему мягкие ветви березы, будто заигрывают.
   Он ближе выходит на чист. Садится поодаль от стога, на старый пень у потухнувшей теплины и снова говорит:
   -- Здоров ли ты, Прохор?
   А Прохор за стогом от куста к кусту, собирает косы да грабли, точилку и все прочее. Бормочет...
   -- Наше с кисточкой другу великому. А я ничего... здоров.
   -- То-то, -- переливает Иван, -- а я думал, мало ли какой грех. Может, вода переменная, ал и што... Бывает. Помнишь, Федюху-то Кокоренка, отца-то Мишухина, -- тоже был жив- здоров, птица был человек, а выпил воды за болотом, видно не в час, пришел с покосу, и окочурило.
   -- Как же... У меня тогда цыгане лошадь присватали... помню...
   -- Да-а... А погода стоит -- благодать. Неизреченная радость ноне. Мне вот, Прохор, на шестой десяток ровно бы три, да и тебе, по-ди-тко, не меньше, а таково году не помню. Нонече, Прохор, птице лесной -- и той, ягоды всякой, хоть отбавляй. Великое украшенье... Ишь, птицы-те, прямо молебствие... не ушел бы... -- и лицо у Ивана еще довольней.
   Весело разбегаются по иконному лицу у Ивана светлые лучики-морщинки у глаз, и сквозь голубые глаза -- и небу, и высокому солнышку, и лесу сегодня, может, в тысячный раз снова заулыбалось Иваново сердце.
   С виду Иван совсем преподобный, а пиджак на Иване настоящий мужичий, помят и землей выпачкан.
   -- Благодать...
  

VI
Кое о чем и о Чепе

   Действительно, веселье в лесу. Каждый крутышек густо увешан птичьими говорами; оттого и лес как будто крылатый на воздухе. Вдруг будет какой-то миг, и подымется он в синеву; улыбнется оттуда кудрявый белолицый березняк и поплывет. Поплывет он, загнетинский лес, за солнцем, наполненный птичьими говорами и звонами загнетинских голосов, как зеленое облако, и растает... Но это только кажется: он будет вечно стоять на земле, и загнетинские тоже не сгинут.
   -- Не нагляделся бы, -- лепечет Иван.
   А у дяди Прохора на все нехотя смотрят глаза: он завязывает косы да грабли, наколачивает на заскорузлые ноги витоносные сапоги, но все -- и косы, и грабли, и сапоги, даже он сам -- вроде убогое, не настоящее.
   А дядя Иван сияет, точно птичью судьбу перенял:
   -- Благодать... ноне...
   -- Благодать-то оно, Иван, благодать, а коси вот, к примеру, коси, а масло, скажем, от коровы снеси. Вот притча... А себе и губы помазать кечем... -- неожиданно проговорил Че- па и как-то ползком на брюхе выехал из-за соседней березы.
   -- Ничего, Михей Митрич, нам бабы опять напахтают, -- добродушничает Иван, -- а ты и без масла хорош, вон рожа-то у тебя -- хоть прикуривай.
   А "Чепа" -- Михею прозвище.
   Действительно, он Чепа; он -- все в задор, борода у Чепы рыжая, и весь он от большой бороды, с головы до ног кажет шерстнатым и рыжим.
   Чепа -- тоже сосед Прохоров, сосед по чищенью и по деревне. Только дядя Иван с одного боку, Чепа -- с другого. Мужик он, Чепа, богатый и не дурак, только хитер. Он никогда не скажет людям ни "здравствуйте", ни "прощайте". А придет, как из-под земли выползет, и не заметишь -- уйдет, вроде огонь болотный. Вот и сейчас, когда он пришел на чищенье -- неизвестно, а лежит, ухмыляется.
   -- Да я-то што... -- бахвалится Чепа, -- мы проживем. А вон, которые маломошные, чево с коровой, чево без коровы, -- все едино жрать нечево. А по крайности нет живота... и мученья эково нету...
   -- Ну, это ты пустое, -- вмешивается Прохор. -- Корова нашему брату -- все равно што земля.
   -- А што земля? -- И при слове "земля" острые Чепины глаза загорают. Было время, было у Чепы много земли. Земля ему по наследству от деда досталась, а дед в старостах был -- нахапал, ну и панствовал Чепа. Сам он никогда не пахал, не сеял. Широкая жизнь у Чепы была. Чепа торговал всячиной и в деревне, и при селе, а главное -- лен и всякий продукт крестьянский закупал для города. Скотину целыми "нутами" [нута -- вереница, расположение цепью] гонял, голов по сотне, бывало, а землю справляли работники. Но вышла воля, и все изменилось, а землю излишнюю взяли.
   -- Земля... Ну? Нахватали вот и земли, а толку нет... И земля родить перестала. Земля, она тоже хозяйственную руку знает, а теперь -- разве хозяева? Ишь, докатились, все трун на труне...
   -- А если по Чепину быть?
   -- Загнетину умирать надо... -- кто-то громко откликнулся с просеки.
   Один за другим, в одиночку и кучами, подходят и остальные загнетинские...
   Поскрипывают корзинами бабы и девки, пестрят сарафанами, ягоды на ходу хватают, а мужики -- все они издали, как и дядя Иван и Чепа, только бороды разные, всякие. Судачат.
   -- Бог на привале, хрещеные... -- И все располагаются, кто как, около Чепы и дяди Ивана.
   Кто замечал, как садятся загнетинские, знает: любопытно они садятся. С виду как будто и в голову никому не приходит сидеть, а так, нечаянно как-то выходит: идут-идут, остановятся и будто завянут, опустятся руки сначала, потом ноги подкосятся и сядут, точно их придавила тысячепудовая ноша. Даже прилягут некоторые, как будто отчаялись встать и вставать незачем. О самом существенном после дела.
   На привале калякают мужики о всем; раньше о рае, о чудесах, о всяких бесовских проделках, а ноне ни рая, ни аду. Разве мельком помянут, а больше всего толкуют о людях, о политике всякой, а главное -- как бы жизнь на земле устроить.
   Сидят загнетинские на манер журавлей, пока все к привалу не соберутся, калякают.
   Закручивают беспрерывно в оброшные книги колючую самосадку. Пыхтят, и, будто зайчата, прыгают с мужичьих бород дымки. Как-то смешно: выпрыгнет дым, совьется в серый клубок, постоит перед носом, точно сказать собирается: ну и гадость, братец ты мой, куришь, а потом вспугнется, прыгнет в сторону и растает.
   -- Нет, братцы-товарищи, -- начинает Мишка Клюка, -- этак больше нельзя, а то все сдохнем с голоду да от глупой работы... Вот, примерно, заболотье; да разве это покосы, да и везде-то? На сыром у нас вымокло, на сухом лишаем подернуло, а где бы траве -- пни да кустарник...
   -- Правильно... -- и дядя Прохор понял, от чего пришла ему такая досада. Сегодня он, в первый раз за сороковую страду, понял не только свою, но и всех, всего Загнетина мучительную, бесполезную работу, идущую изо дня в день, из года в год... Прохор и раньше слыхал, даже от своих сыновей, и о лучшей жизни, обо всем, но только сегодня, может быть от усталости, когда он стоял перед стогом на просеке, ему предстала вся его жизнь. Вспомнилось все, что видел и слышал, и все его дни серые, будто толпы оборванных нищих по серой дороге, под серым небом, прошли у него перед глазами. Вот торгаш и сейчас...
   -- Рази это жись... наша-то... да работа, мученье одно, а не жись. Ну, вот што, -- кивает он на стог, -- рази это дело... три дня от зари до зари руки вывертывал, -- а што, говорю... Хорошее вёдро, так и это сено, а чуть што промочит, -- и получи: хуже навозу. Бывает. Правильно, -- продолжает Прохор. -- Иной год, уж на што животина, наши коровы, и те: принеси -- понюхают, да и рыло прочь...
   -- На то и заболотина.
   -- А где лучше?
   -- Нигде...
   -- Правильно дядя-то Прохор сказывает -- не жись, а мученье, -- горячо начинает Клюка. -- Нет, братцы, всему обновленье надо, да через труд человечий, да через разумный. Вот, примерно, сено, откуда ему хорошему быть- то? Выродится сено, хуже оно будет, а в крестьянстве оно всему голова.
   -- Да головы-то у нас худы, Клюка...
   -- Тут, Чепа, вся и загвозка. -- Клюка и раньше не стеснялся называть своего прежнего хозяина Чепой, а теперь особенно. -- Да, Чепа, а где головы поумней -- там по триста да по пятьсот пудов с десятины снимают, а мы и двадцать не снимем.
   -- Ну и мели, коли ветру много.
   -- И мелю, хорошее житье рядом в дверь просится, только ум в руки надо -- и все... Вот, к примеру, -- заболотье. Квадрат у нас, у загнетинских, сто десятин.
   -- Верно, по плану -- сто. Ну? -- ухмыляется Чепа.
   -- А накосим мы всего миром загнетинским шестьсот пудов, значит, по тридцать пудов на нос хозяйский.
   -- Не больше, а что, у людей по триста да по пятьсот -- доподлинно?
   -- А дай-ко, -- продолжает Клюка, -- расчисти, да травосеяние, значит, и у нас то же. Ежели сто да триста -- што тут...
   -- Сена бурум было бы...
   -- А гляжу я, Прохор, Агафийка у тебя мастерица стоги метать, право... што выточила...
   -- Оказывается, Чепа, стоги не тот мечет, кто на стоге стоит, а тот, кто то сено наметывает...
   -- А сено-то рази такое при травосеянии: травинка в вершок одна, а в аршин другая; то шабара гниючая замараха да заяшник непроглотный, а то клевер.
   -- Небось разница, знаем...
   -- И все-таки она, Агафийка, молодчина, -- перебивает назойливо Чепа.
   Чепе зазорно, что Клюку, его бывшего работника, слушают, а Михея Митрича будто и нету:
   -- А правда ли молва, Прохор, будто Клюку ты в подживотники в дом метишь... Зря... Ей бы жениха настоящего надо да пофартовей, вот, скажем, как мой Колюшка.
   -- Где нам...
   -- Ничево...
   -- А только, Митрич, ты про себя разумел бы...
   -- Правильно... Тут о деле, а он со своим обормотом... зубы точит...
   -- Чепа, Чепа и есть.
   -- Гы... да я к слову... зря пропадает девка. Ишь, врать-то, одно слово -- - пленный...
   -- Ладно, к тебе за солью не ходим и за советом тоже...
   -- Ну, товарищи... Все в сборе?
   -- В сборе... Пора, вон солнышко-то... -- И снова зазвякали жестяные точилки...
   -- А ты што сидишь? -- сердито обращается Прохор к Ивану. -- Пойдем, что ли, неча на пне красоваться...
   -- Успеем, а я вот все слушаю, Прохор, чему птица эта так радуется?.. А?..
   -- Гы, -- огрызается Чепа, -- а чево бы, к примеру, ты экой? Благодать да благодать, вроде тебе изюму в рот-то накладено... ну? Да и все, ишь языками треплют, а придут домой -- и пожрать неча... Жуй воду... А так и птицы твои... от глупости, не иначе... Да-а...
   И, будто назло кому-то Чепа обломал каблуками обгорелый таган, где недавно кипела вода и варила краснощекая Агафийка крепкую овсяную кашу.
   Плюнул Чепа зачем-то на черный пожег и ушел. Пошел и Прохор.
   Гуще упали Прохору в брови, в бороду тени.
   Бормочет: "Невзаправдышные мы... вот што..."
   Тени от берез тоже сгустились. Будто мертвые монахи, хлестнулись широкополые тени по луговинам. Притихли, как будто что чуют... Может, им скучно, что уходят загнетин- ские?..
   Загнетинские уходят до нового лета...
   Стоги тоже о чем-то задумались...
  

VII
Веселая ягода

   Будто цветной говорливый поток, идут загнетинские мимо чищенья Прохорова. Торопятся. Бабам надо засветло домой к коровам и ребятишкам, девкам и молодухам -- за красной морошкой, а мужикам тоже надо.
   -- Восемь верст -- дорога и для лошади, -- говаривал кто-нибудь из мужиков, подымаясь с привалу.
   А до дому действительно восемь верст, да болотом, и болото загнетинским ни обойти, ни объехать, как девкам и молодухам не пройти мимо ягоды.
   Жадность какая-то у загнетинских девок и молодух к ягодам, особенно на морошку. Уж чего бы морошка, крепкая, с "каменным" соком -- иной старухе и не разжевать, а кто "хороший человек" -- если попробовал, больше и в рот не возьмет, а кто не пробовал -- пожалуй, и выплюнет. Странно. И чем объяснить такую любовь к морошке, неизвестно. Может, оттого, что собирать ее хорошо, а может, оттого, что она красива, особенно на корню. Когда ее много, большие бурые кочки кажутся красными островками в мертвых зыбунах и корягах. Глянешь нечаянно, и будто красный говор стоит по болоту...
   Веселая ягода... Вот и торопятся, и говорливей цветистый поток.
   Но мужикам не до ягод.
   Покамест идут по сухой дороге, приятно утомленные хозяйской работой, не наговорятся. Все у них ладно. Клеится слово к слову в узорную быль, и всякая сказка кажется как возможная и близкая явь.
   Идут загнетинские, говорят разговоры, что и как, чтобы лучше, а заходят в болото -- и цветной поток рассыпается, ломается о пни да кокоры. Все вразброд. И думы вразброд. Крякают загнетинские, прыгают с кочки на пень, с пня на колоду.
   Удивляются.
   -- Оказия... И откуда это взялось болотище.
   -- Да-а-а... Обходы да переходы.
   -- А в мертвый зыбун не полезешь.
   -- Што?
   -- Ничево...
   -- Путем-дорожкой, говорю, -- весело покрикивает дядя Иван каждому, с кем поравняется на болоте, и ему всегда отвечали:
   -- Милости просим, ежели так.
   -- Да люба дорожка.
   -- Хоть и не больно дорожка, -- улыбнется Иван, -- а ходить можно, други. Можно еще...
   А ныне кто-то ляпнул по-матерному и прибавил:
   -- Тоже, кадило гороховое... Нашел дорожку...
   -- А все от себя... -- добавляет Клюка.
   -- Правильно, -- бормочет в бороду Прохор.
   Болотная сырость охватывает загнетинских. Осыпают загнетинские матерщинами каждый день, каждую кочку, где довелось им споткнуться, и шире расползаются по болоту. Кричат:
   -- Куда, направо али налево? Кто куда?
   -- Влево ягоды больше... валяй... влево.
   -- Ишь наворочена дороженька, -- сердито буркнул Прохор и захлюпал, где попрямей. -- Вот уж лешево кладбище -- лешево.
   -- Да-а-а... Дурачье...
   А дядя Иван оборачивается, снимает кар- 194
   туз и несколько раз крестится на утопающую в синеве золоченую маковку. Кто-то ворчит:
   -- Ну, игуменья, вышагивай... вон люди-то.
   -- Не отстанешь...
   -- Молись, Иван, молись, может, не утонешь...
   -- Мы привышные... Не утонем...
   И снова обходы, и снова ругань. Хлюпают мужики по болоту, лезут, где сосны, чтоб суше, а сосны цепко хватают сучьями за полы, больно стегают упругими лапами руки и лица и, будто назло, бросают пригоршнями колючую хвою в лохматые бороды.
   Сосны в болоте шершавые, низкорослые. Оттого и болото кажется глухим, низколобым. Издали видно, как пялятся из-за кочек бурые пни да коряги и дремлют залипшие белыми мхами "мертвые" зыбуны.
   -- Нет, братцы-товарищи, где это слыхано, чтоб на самом нужном месте -- и ни пути, ни дороги, -- горячится Мишка Клюка.
   -- Дурачье, говорю, вот и загибай околесины, -- кто-то стонет из-за коряги.
   -- А по-моему, вот што, Клюка, родивсе ты тоже от своего дурака... Значит, как жил, так и живи... эгак-ту легше.
   -- Легче, так ложился бы в жижу, вот она, чего легче, да и подох бы, а вишь, нет, тоже ищешь, где суше, а нет суши -- и через грязь тяпаешь.
   -- Нет, братцы, пора за ум, да по-новому... -- пуще горячится Клюка, -- а то все пропадем...
   -- Ну, ладно, што бог даст, то и будет.
   -- Не знаю, што бог даст, ежели будем так хлюпать...
   -- В обход.
   -- В обход так и в обход... все едино, везде грязи до пупа.
   -- А ты гляди, а то рожу своротишь, колокольня.
   -- Ничево.
   -- Нам тут -- вроде у себя на сарае: каждая колода исхожена...
   -- А погода, братцы, благодать... Ишь сол- нышко-то...
   И шире, все шире расползаются по болоту. Глуше становятся голоса, и будто их проглотило болото. В болоте прохладно.
  

VIII
Мертвый зыбун
О преставлении света, о вшах, о ноющем зубе и прочем

   Ближе в ночь огнетается отяжелевшее солнце. Белесым туманом вдали закурились мертвые зыбуны, и видно, как в самые зыбуны расползаются пестрые сарафаны, будто их манит туда рогатая сухорукая нежить. Тараторят.
   Крепче запахло угаром от желтых кустов колючей душницы...
   -- Ой, мне говори, Авдеевна, -- где-то в стороне за корягами заливается большеротая Чепиха, -- а по всем приметам, милая, скоро преставление.
   -- И антихрист, сказывают, народился... -- кто-то выплывает из баб, -- хороши люди сказывают.
   -- Ну, ищо бы не народиться. Была я оно- мняся в городе, матушка ты моя Фекла Серафимовна, там, о-ой, и чево только нету.
   Кто-то из мужиков рассказывает в другой стороне.
   -- Прихожу я, братец ты мой, позапрошлом годе к фершалу, зуб прихватило. Говорю: так и так, будь доброй. Говорит: ладно, устроим, приходи завтра, сегодня паек получать надо и масло. Ну, масло так масло... Прихожу завтре.
   -- Народился... народился. Гляжу это я, Серафимовна, эстоль церквей, и все будто зря... Идет мимо живой человек и храму господнему -- ничево, хошь бы не взаправду перекрестился, нет, а живому человеку -- ни здорово тебе, ни прощай. Срамотушка прямо...
   -- Ну, это, Авдеевна, пустое.
   -- Право слово.
   -- А ежели которые "блаородные", они никогда не здоровкаются... Вон у меня хозяин... у нас бывают хорошие люди... а штоб здороваться -- и заведенья этово нету.
   -- Да рази это дело, -- слышится крепкий голос Митьки Клюки, -- тут и отцы наши ходили -- маялись, и деды ходили -- не радовались, ходим и мы, всем миром загнетинским грязь топаем, и ничево, не стыдно... Вишь, дожили, тово и смотри, либо по уши в грязь, либо глаз выворотит...
   Болото, знакомое сызмалу, кажется глухим, незнакомым.
   Глубже засасывает болотная грязь и без того уставшие ноги, и кажется всем, нет ему, проклятому, конца и им, загнетинским, отсюда исхода...
   -- Да разве кому стыдно, ежели бы мы и совсем сдохли... А?
   -- Пропадем...
   А бабы обиднее и назойливее бродят в болотном тумане.
   -- И чево же это, Фекла Серафимовна, Анфирей-то смотрит...
   -- Беззаконие... чистое беззаконие...
   -- Уж и не говори. Была я, этта, после ранней до поздней у батюшки, хороший экой, с медом и пирогов матушка наворотила, только из печи, горячие, гору... Ну, милая, и разговорились...
   -- Ну, братец мой, и зуб -- прямо глаза выворачивает. А он говорит: "Ты из Загнети- на?" -- "Да". -- "Так проваливай. Ваши сбору- то не выполнили". -- "Как так? Да мы и продналог, и мясо, и масло, и молоко, и все..." -- "Это, -- говорит, -- нас не касается. Проваливай..." -- "Уж будь, -- говорю, -- милостив, выхвати... Как я с зубом-то... сам знаешь..." -- "Проваливай, -- говорит, -- мелкая буржува- зия, беспортошный". -- Да за шиворот. "Да ты, -- говорю, -- не грабай, сучий ты потрох". -- А зуб у меня еще больше, да размахнись, да кэ-эк брякну его по зубам... да и на убег...
   Путаются человеческие голоса по глухому болоту. Голоса и хлюпанье, шуршанье о сосны и эта вечная тишь глухонемого безлюдья вплетаются в белесый туман, и кажется на минуту, не люди идут и мучаются смехотворной и страшной жизнью, похожей на бред, а ожили кокоры и низколобые сосны, бродят кругом и мелют наобум все что попало, чего не было и не будет.
   -- Но это было, и больше не надо.
   -- Ты говоришь, дорогу?
   -- Да и настоящую, вот бы и не мотало...
   -- Гы, да где бы дорогу кидать, нас вон куда кинули... Иной гашник портошный не бросит под этакой дождь да под вьюги, а нас кинули.
   -- До Концберху кидали, да еще из пушек прихлопывали...
   А сзади несется, откуда-то из-за сосен, исступленно и яро:
   -- Погоди, мать твоя расперемать, кривоглазый...
   -- Ничего, может, сам хуже будешь, чудашка, а петух твой тоже ходит...
   -- Да я тебе говорю по совести, ежели еще раз замечу, убью, так и знай.
   -- Чудашка ты, право. Да на привязи, што ли, куриду-то держать, чай, не лошадь...
   -- И привяжешь, все равно решу...
   -- Попробуй, сам долго ли наживешь.
   -- А вон в других-ту странах не так, -- продолжает Клюка, -- там чуть что застой, лужа, сейчас дренаж -- канава, значит, по-нашему. Вот она и дорога...
   -- Где это? В людях!
   -- Да вон хошь в Ермании.
   -- А ты слушай его, он не то намелет: в Ермании, завел -- Ермания да Ермания: так Ермания тебе не Загнетино. Вон мы в Ерма- нию-то прибыли, и вши этой с нами в плен прибыло, хошь лопатой...
   -- Ну, братец ты мой, он свалился, а я убег, а, в час молвить, с тех пор и не баливал.
   -- Умора с этими зубами, а я так сам взял клещи да и выворотил. Ха-ха-ха... три раза принимался, а выворотил...
   -- Ну и дурак ты после этого, Шкиля.
   -- Ты умен, а про нас хватит. К тебе зай- мовать не пойду.
   -- А все-таки дурак, смотри-ка ты, бабу- то чуть не убил. Ну, немного возжой бы постегал, а то обухом... дурак. Право...
   -- И вшей, говорю, с нами прибыло в плен, хошь лопатой греби, а привели нас да в баню, а кунды-мунды в бочку.
   -- Ну?
   -- Вот тебе и ну... У нас этих вшей еще на сто царей хватило бы, а там единочасно... Вшу-то потом за деньги не купишь...
   -- Правильно. Инда рад вошке-то... Укусила бы, почесал, вроде как дома побыл, да нет...
   -- Ищо бы, чужая сторона -- не тетка, не приласкает.
   -- Ну отчево бы ему не выхватить, ежели получил. Значит, тоже масла-то не понюхал... И заводы, знаем, ходят, вот товарищи-те, которые маломошные, тоже брюка на улицу, а пуп голый. Вот тебе и дешевые ситцы.
   -- А так и дранаж-то... Вон нужда-то всех, как мёленку, треплет... Кончи покосы -- жни, выжни -- молоти, измолоти -- да скорее хлеб зарабатывать.
   -- Вот тебе и дранаж, -- вздувается Че- па, -- у нас лопаты хорошей нету... дранаж.
   -- А нужды-то, говорю, она што туча грозная, охлобучилась. Свету не видно... вот дунет и свалит... все Загнетино с ног свалится, и унесет, как перья вороны трепаной -- и следа не сыщешь...
   -- Ну, никто, как бог...
   -- Да и бога, говорят, нет... Унесло... тоже как перья...
   -- И привяжешь, тебе говорю.
   -- Да как же я привяжу курицу, чудашка?
   -- Привяжешь...
   -- Не буду...
   -- Не будешь? Ах ты, в гроб твою мать, на...
   -- О-с-о, прр-а-слави... У-у-у. -- И кто-то глухо хлюпнул с разбегу в болотную жижу.
   -- Гы, так и надо скаредам, нищетре- пам, -- ухмыляется Чепа.
   -- Ну и разбойники... убьют ведь друг дружку...
   И все на минуту смолкают.
   Выше выросла болотная тишина, и глухо уставились в сумерки низколобые сосны.
  

IX
Об оглохшей минуте

   Кто знает -- тот знает: в загнетинском времени есть такая минута, когда застывает язык, и станет страшно за все: и за себя, и за мир, и за что-то еще, от чего подымаются волосы дыбом.
   Это минута рождения нелепой и самой страшной загнетинской скуки, когда станет человеку вдруг темно, жутко и пусто. Только что по-детски смеявшийся человек сделается хуже, чем зверь, и нелепей, чем сам нелепейший идиот, когда хочется рвать ему свою последнюю рубаху в лепестки, изодрать до крови себя и других, вдребезги растоптать свою последнюю чашку, выщелкать стекла и орать в разбитую раму куда-то туда, а потом -- либо сунуться в петлю, либо захлебнуться каким-нибудь зельем и воткнуться башкой к первой попавшейся подворотне.
   Это минута бессознательных, глухонемых прорастаний, слепых и беспутных прозрений в глухонемые века, полные бреда и всяческой скверны и ужасов, в века, прошедшие над Загнетиным и везде...
   Вот и сейчас кто-то тяпнул чем-то кого-то, а тот проорал.
   -- А бабы вон, тоже о переставлении света с громами и золочеными трубами мекают, -- ехидно улыбается Чепа, -- а умные люди говорят -- не будет... Не стоит, говорят, трубы архангельские портить из-за одних мертвых, а живые больше-набольше сперва: их не проймешь ни трубой, ни обухом, и не нужны они ни раю, ни аду, по этому случаю Страшного суда и не будет, а выйдет глупый черт в образе жабы, всех слопает, да и сам лопнет -- и все расчеты; от мертвых вреда нет, пусть на здоровье...
   -- Да-а, притча... :
   -- Вот оно... А все это от безделья... Болото в башках-то у всех, да от темноты, а темнота от глупой работы...
   -- А глупая работа отчево? Уж начал молоть -- мели...
   -- А глупая работа -- от бездорожья да от этаких Чеп. А штоб -- вот дорогу-то настоящую бросить? Оно бы и прямо, и ноге легко, и глазу приятно, и дурь бы всякая в голове не разгуливала.
   -- Да подить-ко и с булеваром дорогу-то надо... А? -- ехидничает Чепа.
   -- 'А зубы тут скалить неча... Тут самое важное, а ты зубы скалишь.
   -- А ты гляди про себя, рыло, -- опять ухмыляется Чепа, и снова пучится болотным огнем Чепина борода, бормочет: -- Вот оно... -- А сам сгорбился, точно плешью разглядывает.
   Дядю Прохора охватывает болотная грусть. Ему кажется -- это от Чепиной плеши, и болото, и загнетинская глухая тоска, и нищие серые дни, и нищие, что толпами бродят по дорогам позагнетина. Это он накликал его, этого глупого черта.
   И он пришел.
   Вот он, большой и глупый, как Алала, покамест загнетинские метали стога да звонко аукали по чищеньям, ходил из края в край по болоту, раскачал зыбуны, вытоптал кочки и ямы, навыворачивал из-под земных глубин гнилые кокоры, коряги и всю, всю гниль вековую, болотную с целого света стаскал он к глупой забаве сюда, на дорогу загнетинским, нарочито, чтоб рассыпать цветистый поток, чтоб поглумиться над каждым загнетинским в одиночку.
   Медленно расползается оглохшее время в ушах загнетинских обитателей, и никто не поручится теперь ни за себя, ни за друга, что вот, за малейший пустяк, он не тяпнет по затылку кого-то, кто ближе, косой или выгнившим пнем, и не свалит. У всех одна и та же ноша: нелепая обида и безвыходная скука, сгука пней и коряг, и низколобого шершавого сосняка.
   -- Может, и впрямь переставление света, -- спрашивает кого-то Прохор. Вот он накурале- сил, рассыпая цветистый поток, прикинулся жабой и тут же, где-нибудь тут сидит под корягой и смотрит, как мучаются загнетинские.
   А загнетинские идут, будто и не идут, и никто не знает, кто поглумился над ними...
   -- Разве это ноша, -- думает дядя Прохор, -- косы, да грабли, да жестяная точилка? Ноша? Нет, это он да Чепа превратили в стопудовую ношу жестяную точилку...
   И дяде Прохору захотелось тяпнуть, именно тяпнуть по Чепиной плеши косой...
   -- Раздробить, и все сделалось ясно...
   Крепко схватилась Прохорова рука за косьевище... А жаба? -- проносится мутным туманом под картузом у Прохора: ее никто не найдет под корягами, и все будет так, и будет тоскливей...
   -- Экая, право, досада...
   Он испуганно и подозрительно заозирался кругом на коряги, и неожиданно ярко плеснулась ему в глаза морошка и будто над чем красно и весело засмеялась.
   -- Веселая ягода... -- думает Прохор, -- значит, ничего и не будет. Ежели перестав- ленье, зачем столько морошки... И Агафийка где-то собирает морошку...
   И мертвая скука упала, рассыпалась. И упала с косьевища ослабевшая рука.
   -- Так как же нам, братцы, быть-то... а? -- снова спрашивает кого-то Прохор.
   Но глухая минута еще не прошла... Все молчат, облипшие древними суеверьями, хлопают, звякают жестяными точилками и грузно вытаскивают издерганные корягами и обсосанные жижей отяжелевшие ноги.
   Только Миша Клюка, он много ходил по свету, он бодро шагает и не боится болота, да мальчишки... Шмыгают мальчишки перед ногами у мужиков, ягоды у баб из-под рук обивают: им что? -- их не утомила еще ни болотная жижа, ни белые мхи, ни коряги; им что? -- им бы пересвистеть друг друга -- и ладно.
  

X
О свистулешниках
Глухая минута прошла

   -- Да как же нам быть-то? -- снова спрашивает Прохор.
   А кто-то из мальчишек забрался на кочку и пронзительно свистнул Прохору в ухо...
   -- Вот как...
   -- Свистулешники, оглушили... -- обрывает мальчишек Прохор, -- гу-у!
   И снова заперекатывали говоры тут и там.
   -- Ну и чудашка ты, право, -- раздается за соснами. -- Долго ли бы убить... Не свались я в зыбун, убил бы, а за што?..
   -- А вот не попадайся под руку, и штоб курицы твоей тоже не было, понял? -- отвечает другой. И голоса у обоих -- как будто двадцать лет не видались два друга, а вот сошлись и беседуют...
   -- Никто, как Бог, хуже, говорю, бывало, Прохор...
   -- Нет, братцы-товарищи. Бог тут ни при чем. Он у всех разный.
   -- Боги, I оворю, у всех разные, -- продолжает Клюка, и голос его, как нож, врезается в болотную глухомань... -- А я говорю -- живому жить надо.
   Вот кто-то сказывал, говорит: поговорку
   "никто, как Бог", надо бросить, а надо говорить: никто, как сам человек. И верно. Рази люди с неба добро натаскали? Нет. Дадена земля человеку -- ее и люби. И делай, как те удобней, да чтоб твоя удоба сотне каторгой не была. Вот. Вон, люди целы болота высушивают, моря отпехивают. А говори: не Бог, а все мы, от малолетних до набольших. Свистулешники. Где бы обсудить да за дело, мы от дела да за свистульки, да сотни годов и играем, а чья свистулька не вышла -- в зубы... Вот и получилось: дороге верста, а мы на этой дороге десятую версту в околесины загибаем...
   -- Да кабы все порядошные, да все по порядку, о чем бы и речь.
   -- Да из-за чего ломаться-то? -- пучится Чепа. -- Сам говоришь, пустяшина, и резун, и двадцать пудов... а тут ему подавай дорогу и машины.
   -- Так я и говорю: пустяшина она -- с Чепиной плешью, а ежели на умных -- тыщи пудов...
   -- Правильно, -- поддерживают те, кто помоложе.
   -- А ты гляди под ноги-то, колокольня, а то рыло своротишь. Тыщи...
   -- И сворочу... Вот считай. Ежели сто десятин да по триста пудов, што тут?.. Эй вы, долой свистульки, ну-ко... -- командует Мишка Клюка школьникам.
   И мальчишки, как воробьи в конопле, за- совались меж сосен, ищут, чтоб толще сосна и глаже кора. А те, что разбитнее, давно уже сами высчитывают...
   Царапают косариками на шершавой коре умножение, притихли, забегут вперед и опять...
   -- Где им, разе их чему учат, безбожников, -- огрызается Чепа. -- Им бы собачиться да обутку портить...
   -- Ничево...
   -- А по-моему, что ни делай, а у Бога силой не вырвешь...
   -- Нет, вырвешь. На наше почтенье вырвешь...
   А мальчишки перебегают от сосны к сосне и звонко кричат:
   -- Тридцать!
   -- Триста!
   -- Три тысячи!
   -- Тридцать тысяч!
   И звонко врезаются детские голоса в болотную глушь.
   Людям свое и болоту свое. И по-новому насторожилось болото. Тысячи лет дремало оно под лягушечий квак. Стонами кулика, да плачем пугливой пичуги, да хохотом гулкого филина пугивало оно запоздалых прохожих; красной морошкой да журавикой заманивало богомолку и болтливую ягодницу в мертвый зыбун, где от века маячит туман и бластится сухорукая нежить...
   Под шумы сосен дремало оно, глухими ветрами рыдало в осенние сумерки, и было оно господином, могучим, как смерть, на тысячи людских поколений, в синих просторах загнетинских вотчин.
   Дремало оно и дурманило... А тут -- такого от века не было. Не новые ли колдуны, безбородые, появились, -- вот они царапают тайные знаки на шершавой коре и по-новому заклинают болото...
   -- Три тысячи, тридцать тысяч...
  

XI
Весёло слово и веселый пожар

   -- Вот тридцать тысяч. Значит, на двадцать хозяев -- по полторы тыщи на нос. Вот вам и Бог, и пустяшина. Да, по-моему, с дураками и Богу невесело... Дураку тридцать пудов, а умному тысяча пятьсот.
   -- Не знаю, -- неуверенно ухмыляется Че- па, -- бирывал я и клеверу, а выросли поди- тко три клеверинки, а больше какая-то стерва колючая.
   -- С Богом-то оно и лутше.
   -- А трава у тебя не лутше...
   -- А дай-ко бы по-настоящему свет-то да машины, оно бы во сто раз и скорее, и пользы в тысячу раз больше. Вот, вместо тридцати пудов, да в лугах у дому, да в полях, значит, где одна корова, было бы двадцать, да што и другое прибавилось бы, да этак по всей вотчине...
   -- А и верно, братцы, жисть-то, она, што ни день, конем заиграла бы...
   -- Тут и голопупые не ходили бы, да при таком деле, чем тратиться на глупой работе, все гуляючи сделал бы, и около дому порядок завел бы каждый -- и садик, и пчельник, и все... И книгу полезную, разумную почитал бы, на все время хватило бы...
   -- И не трепало бы этак, как мёленку, верно...
   -- А все от чево? Вот и нищета, и темнота от глупой работы да от бездорожья. Одуреет человек на негодной шабуре, ну, и блазнит ему всякое по эким дорогам.
   -- Долго бы дорогу?.. Песок вон, сосняк -- рядом, вози да вали, руби да откладывай, а канаву руками выкидаешь, не то што...
   -- Верно, братцы, долго ли бы... для себя же... А польза видимая.
   -- А по бокам канавы, кусты да березняк, вот тебе, Чепа, и бульвар...
   -- Не выйдет... Потому, скажем, мы согласны, Чернихины -- нет, а Говорухины и придут, да делать не станут.
   -- Вот тут-то мы и свистулешники. Язык есть, голова есть, руки -- быков убивать можно, и простору у нас не измеришь, а толку, говорится, нет. Вот, примерно, дорога... надо? -- надо. Придут нам дорогу делать, скажем, архангелы? -- нет. И ни француз, ни немец, ни англичанин не придут, а придут -- и остальную спортят... Значит, што? А вот што: чуть што -- дело, сечас собранье, на то и свобода добыта кровью.
   -- Да што толку? Одному -- то, другому -- то.
   -- Правильно, тут и ясно будет, кому чево надо, а по-моему, нет ни одной животины, чтобы худова хотела... А договорились, скажем: быть дороге... сейчас постановление, а постановили, значит -- закон...
   -- Законы, Миша, без Бога да совести не помогут, Миша, нет...
   -- Нет, помогут. Што Бог? Ты молись пню, а я коноплю, а каши с маслом всякому надо, значит, и добывай кашу свою разумной работой, разумный труд -- вот совесть... А с дураком и резоны короткие -- запрягайся с нами -- и на работу, а не хошь -- вот тебе: вьюг, ас- ток и запад, долой, а с нами тебе не дорога... На умное и полезное дело за шиворот дурака тащить надо, а будь время -- и дураку слюбится... Нет, Иван, не Бог тут надо, молитвой дороги не сделать, молитвой и поля не засеять, а дураку да лодырю-живодеру оправданье, -- тут надо организация.
   -- Как? -- переспрашивает Иван.
   -- Орр-гани-и-за-ция.
   -- Веселое слово... Только едва ли.
   -- Чево: едва ли?
   -- Правильно, -- поддакивает Прохор, и то, что гнело в груди у Прохора, как стог прошлогоднего сена, вспыхнуло и загорелось. И за- корчились в груди у Прохора древние страхи и бреды болотные, сгорая в веселом пожаре...
  

XII
Конец болоту и новый зарок

   Дохлюпывают загнетинские последнюю грязь. Один за другим выходят на зеленый пригорок. И снова сплетаются в цветистый поток.
   Выше стали туманы на мертвые зыбуны, но они позади, и слышно, плывет из тумана:
   -- Ну, Корнелий и говорит... говорит, хошь я тебя, Фекла Серафимовна, и очень уважаю, и мать моя тебя любит, а переставленья свету не миновать...
   -- Не-э-эт, Серафимовна, не миновать, милая, не-э-э-э...
   -- А ты, Чепиха, все пустое.
   -- А ты еще молода, невенчанная вдова, во щте... Агафиюшка...
   -- Ну ее.
   -- А мед... Это и сладко, и для здоровья пользительно.
   -- Ище бы: мед от озыку -- первое дело...
   -- А здоровый человек да неизмаянной, он и на работе пригожей, и в деле ласковей... везде.
   -- Ну, здоровый мужик али хворый, разе сравнишь... -- весело щекочут молодухи и девки и тоже выходят из стороны на пригорок. Туго скрипят корзины, полные красной морошки, и скрип этот, будто музыка, льется в прозрачные сумерки, льется и отмечает бабьи следы.
   -- Агафийка! -- окликает Прохор еще из болота...
   -- Я тут, вышла. Ты-то иди поскорее.
   А впереди закат, и светло на зеленом пригорке.
   -- Вон бабы-то меду хотят... надо пчельники оборудовать...
   -- И это не штука... Пчелу али клевер выдумывать нечего, они готовы, возьми да с толком пользуйся.
   -- Верно.
   -- Правильно.
   И снова клеится к слову слово в узорную быль. Новые думы печатаются в мужичьем уме. Новые небывалые силы ширятся в груди у загнетинских; вот еще и разум опустится в руки, чтобы претвориться в дело и наполнить радостной жизнью безбрежный простор загнетинских вотчин...
   -- И организацию выдумать неча... тоже есть кооперация и советы... только по-настоящему возьмись, по правде, во всю их ширь, и не сгинешь.
   -- Правильно, Мишка...
   -- Правильно.
   -- Ну, братцы, пошагивай... Пора.
   И торопливей шагают загнетинские.
   Ярко бьет в заскорузлые лица загнетин-
   ских заходящее солнце, путается красное в лохматые бороды, и кажется, не к дому они идут, а льются с зеленых пригорков цветистым потоком туда, в зарю, в веселое и говорливое завтра.
   -- Только как же, Прохор, без Бога-то? Без Бога и этак весело? -- чмокает дядя Иван. -- Вон как весело пошли загнетинские... любо...
   -- А ты слушай, ты все о птице да о том о сем, а птица -- она не резон человеку. Человеку другой зарок, чем птице. Ему трудом да разумом украшаться надо, -- и оба выходят на зеленый пригорок.
   Дядя Прохор обернулся и плюнул в глухое беспутье последнюю горечь. А дядя Иван посмотрел в синеву и истово перекрестился на золоченую маковку Дионисия, в последний раз блеснувшую в вечернем тумане.
   -- Ноне великое облегчение народу... пусть бы...
   А кто-то в болоте сзади еще ворочается, хлюпает жижу, и печально несется из болотных туманов:
   -- И-и-гоо-ре... бр-а-тцы мо-о-о-й, не знаю... Как она увидела да вдоль по чугунке, а он все ближе, ближе: я ему крычу: будь доб... Свороти... А он, сволочь, свистнул, да што было, уж и не помню... Очнулся это я, -- лежу под откосом, а рядом хвост да копыто, и все, а его и след простыл. Только дымок за лесом. Не-э-э знаю, такая была, братец ты мой, покойница кобыла-то... -- снова теряется за соснами и корягами голос.
   А впереди толпятся на западе облака, но облака в огненно-красном пожаре. И плывут они, облака, над загнетинской вотчиной с востока на запад. И подгорают...
  
   1923
  

----------------------------------------------------------

   Источник текста: А. Ганин. Стихотворения. Поэмы. Роман. -- Архангельск, 1991
   Распознание текста: В. Г. Есаулов, октябрь 2015 г.
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru