Галахов Алексей Дмитриевич
Записки человека

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Первые годы жизни до поступления в школу
    Дед мой помещик Сербин
    Время школьного учения. Уездное училище и гимназия (1816-1822)
    Время высшего образования. Университет (1822-1826)
    От окончания университетского курса до начала педагогических занятий (1826-1832)
    Педагогические занятия в Москве (1832-1849), женское образование за этот период времени
    Мое сотрудничество в журналах
    Воспоминания о журнальном сотрудничестве М.Н. Каткова в 1839 и 1840 годах
    Литературная кофейня в Москве в 1830-1840 годах
    Сороковые годы
    Воспоминания о Петре Николаевиче Кудрявцеве
    История одной книги
    Мои сношения с Я.И. Ростовцевым (1850-1858)


   Галахов А.Д. Записки человека
   М.: Новое литературное обозрение, 1999.
   

СОДЕРЖАНИЕ

   [Глава I] Первые годы жизни до поступления в школу. [Вступление. -- Родители. -- Обучение грамоте. -- Дедушка и бабушка. -- Быт и нравы помещиков. -- Учение и воспитание. -- Крестьяне]
   [Глава II] Дед мой помещик Сербин. [Имение. -- Бабушка А.М. Сербина. -- Библиотека деда. -- Его занятия пчеловодством. -- Вольтерьянство деда. -- Его отношение к крестьянам. -- Воспитание дяди. Старость и смерть деда]
   [Глава III] Время школьного учения. Уездное училище и гимназия (1816--1822). [Рязанское уездное училище. -- Женский пансион. -- Учителя в училище. -- Директор гимназии И.М. Татаринов. -- Преподаватель русской словесности И.А. Гаретовский. -- Круг чтения. Религиозность и мистическое влияние. -- Окончание гимназии]
   [Глава IV] Время высшего образования. Университет (1822--1826). [Поступление в Московский университет. -- Выходки студентов. -- Профессора: С.А. Смирнов, И.М. Снегирев, Д.М. Перевощиков, И.А. Двигубский, М.Г. Павлов. -- Литературные интересы студентов. -- Перевод книги "Искусство не платить долгов...". -- Лекция И.И. Давыдова "О возможности философии как науки"]
   [Глава V] От окончания университетского курса до начала педагогических занятий (1826--1832). [Стевенская стипендия. -- Служба в цензурном комитете. -- Профессор В.М. Котельницкий. -- Развлечения. -- Волокитство. -- Уроки русского языка]
   [Глава VI] Педагогические занятия в Москве (1832--1849), женское образование за этот период времени. [Александринский сиротский институт. -- С.М. Голицын. -- Александровский институт. -- Екатерининский институт. -- Николаевский сиротский институт. -- Институтки]
   [Глава VII] Мое сотрудничество в журналах. [Знакомство с МП. Погодиным и С.П. Шевыревым. -- Вечера у Н.А. Полевого. -- "Московский наблюдатель". -- Знакомство с А.А. Краевским. -- Рецензионная работа в "Литературных приложениях к Русскому инвалиду" и "Отечественных записках". -- Направление "Отечественных записок". -- Славянофилы и западники. -- Тенденциозная критика в "Отечественных записках". -- Греч, Булгарин и Сенковский как критики. -- Популярность "Отечественных записок". -- Происхождение псевдонима Сто-один. -- Публикация отрывков из "Записок человека" и реакция читателей. -- Статьи и повести Галахова]
   [Глава VIII] Воспоминания о журнальном сотрудничестве М.Н. Каткова в 1839 и 1840 годах. [Знакомство с М.Н. Катковым. -- Статья Каткова о сборнике Сахарова "Песни русского народа". -- Его отзыв о книге Зиновьева "Основы русской стилистики". -- Рецензия Каткова на "Историю древней русской словесности" Максимовича. Статья его о "Сочинениях..." С. Толстой. -- Письма Каткова]
   [Глава IX] Литературная кофейня в Москве в 1830--1840 годах. [Литературные кофейные в Англии и Франции. -- Кофейная И.А. Бажанова в Москве. -- Ее завсегдатаи. -- Споры и беседы в кофейной. -- Д.Т. Ленский. -- П.С. Мочалов. -- М.С. Щепкин. -- П.М. Садовский. -- В.И. Живокини. -- А.О. Бантышев. -- И.В. Самарин]
   [Глава X] Сороковые годы. [Значение сороковых годов в нашем культурном прогрессе. -- С.Г. Строганов. -- В.П. Боткин. -- В.Г. Белинский. -- И.С. Тургенев. -- Н.Ф. Щербина. -- П.Н. Кудрявцев. -- М.П. Погодин. -- С.М. Соловьев. -- Встречи с Гоголем. -- Н.Х. Кет-чер. -- А.А. Григорьев. -- Тяжелое время конца сороковых годов. -- Крымская война. -- Столетний юбилей Московского университета. Восшествие на престол Александра II. -- Переселение в Петербург]
   [Глава XI] Воспоминания о Петре Николаевиче Кудрявцеве. [Воспитание П.Н. Кудрявцева. -- Знакомство с Кудрявцевым. -- Сотрудничество его в "Отечественных записках". -- Кудрявцев как педагог. -- Отношение его к женщинам. -- Семья Кудрявцева. -- Поездка Кудрявцева за границу. -- Его женитьба. -- Письма Кудрявцева]
   [Глава XII] История одной книги. [Подготовка и издание хрестоматии. -- Рецензия С.П. Шевырева. -- Реакция московской публики. -- И.И. Давыдов как цензор шестого издания]
   [Глава XIII] Мои сношения с Я.И. Ростовцевым (1850--1858). [Предложение подготовить новую профамму русского языка и словесности для военно-учебных заведений. -- К.Д. Кавелин. -- Работа над профаммой. -- Отзывы о ней. -- Диспут по профамме в Петербурге. -- Печатная полемика с Н.И. Гречем]

ПРИЛОЖЕНИЕ

   Из записок человека
   Комментарии
   Именной указатель
   

[ГЛАВА I]
ПЕРВЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ ДО ПОСТУПЛЕНИЯ В ШКОЛУ

   Мне трудно забыть день своего рождения: я родился 1 января 1807 года. Кто стоит почти у одного из двух пределов, указанных царем Давидом человеческой жизни1, тот, при самом скромном о себе понятии, имеет, однако ж, право думать, что воспоминания его не будут лишены известного интереса. В течение семидесяти лет мне приходилось слышать, видеть и наблюдать многое, что стоит быть занесенным в записную книжку и может пополнять собою материал русских мемуаров. Я не был пассивным созерцателем происходившего пред моими глазами, не сидел сложа руки, а целый век провел в трудах. Конечно, сферы моей трудовой жизни были не высокие и обширные, а скромные и ограниченные; но история общественного развития той или другой эпохи почерпает для себя источники не из одних сказаний передовых, именитых деятелей: для полноты и целости она требует осмотра всех элементов, всех слоев народного быта: высшего, среднего и низшего. В этом отношении наблюдения каждого члена общества, к какому бы слою его ни принадлежал он, законный и полезный вклад в общем итоге современных свидетельств. Поговорка: "Большому кораблю большое плаванье" не отрицает выгод мелкого плаванья, когда имеешь возможность заходить в такие воды и осматривать такие местности, которые решительно недоступны большим кораблям потому именно, что они велики. Так и мне, при моем мелком плавании, суждено было наблюдать некоторые общественные движения, или окончательно отошедшие в область истории, или еще продолжающие свое существование, или только что возникшие. Я вырос среди полного разгара крепостного права и видел безвозвратное его уничтожение; долгое время принимал я живое и деятельное участие в периодической литературе; служба моя началась и продолжалась в педагогическом мире. Вот уже три статьи, по которым я могу сделать немало сообщений. Кроме общественных факторов есть еще явления общечеловеческой природы. Наблюдения над ней, необходимые для характеристики человека как человека, независимо от его внешнего положения, я всегда ценил и ценю очень высоко. Самое название предлагаемых записок ("Записки человека") достаточно показывает мое понятие об этом предмете. Да позволено мне будет кстати припомнить здесь то, что было напечатано почти тридцать лет тому назад, в первом отрывке из моих записок.
   "В странной судьбе имен, в их неправом величии или незаслуженном презрении, я вижу закон неизменного движения истории. Это -- в малом виде изображение великого шествия человечества, прообразование общей участи в судьбе частного предмета. Просвещение сделает со словами то же самое, что оно делает с людьми. История первых указывает на историю последних, на историю мира, которая есть суд миру и вместе его возвышение. Она поражает все несущественные, внешние признаки предметов, которые приковали к себе внимание легкомысленного человека, и мало-помалу открывает в полном достоинстве их признаки внутренние, существенные. Предмет, закутанный в покровы лжи, является тогда в неискаженном, естественном значении. Постепенное освобождение себя от внешнего, наносного, постороннего и торжество внутреннего, нашей родовой собственности -- вот задача всех и каждого. "Я хочу от людей немногого, -- сказал один из тех, которые живут, чтобы мыслить и страдать, -- хочу, чтоб люди были истинны"2. Но в этом немногом -- все. Людям часто всего труднее быть людьми. Однако ж желание великого страдальца мысли непременно исполнится. Рано или поздно мы выработаем себя: мы сделаемся истинными. Тогда, конечно, не будет лжи и в употреблении имен, как не будет ее в употреблении наших сил и способностей. И вот языческий поэт произнес уже великие слова: "Я человек, и все человеческое мне доступно"3. Это изречение должно служить твердым лозунгом живущего, похвальным надгробием умершего. И вот другой поэт, поэт христианства, заставляет Гамлета совлечь с человека блестящий внешний признак и о родителе-царе сказать как о родителе-человеке: "Человек он был". В этих словах такой похвальный отзыв, дальше которого идти невозможно" {"Отеч[ественные] записки", 1847, декабрь4.}.
   Родина моя Сапожок, уездный город Рязанской губернии, стоящий при реке Машке. Несмотря на свой несколько романтический титул (Сапожок на Машке), он ничем не отличается от многих других уездных городов, вся особенность которых, если только называть это особенностью, заключалась в том, что они имели кирпичные заводы {Эти заводы спасали, однако ж, учащихся при старом способе преподавания русской географии, когда на экзамене требовали не только перечета губернских и уездных городов, но и указания, чем каждый из них примечателен. На последний вопрос ученик обыкновенно отвечал: "Имеет кирпичные заводы", вполне уверенный, что ошибки не будет. Но раз при таком ответе вышел забавный казус. Один из московских преподавателей, г. Иванский, автор "Краткой географии для детей", по руководству статского советника и кавалера Гейма5, производил экзамен в присутствии директора и инспектора гимназии и ассистента, также преподавателя географии, И.Г. Лихарева. После множества одних и тех же ответов: "Имеет кирпичные заводы" -- Лихарев неожиданно остановил ученика: "Неправда, там нет кирпичных заводов". -- "Как нет? -- возразил смущенный преподаватель, -- загляните в любую географию". -- "Я знаю, что они были, -- спокойно отвечал Лихарев, -- но нынешнею весной сгорели". Против пожара, как Божьего наказания, сказать было нечего: все замолчали. По окончании экзамена Иванский подходит к Лихареву: "Что, ты говорил серьезно или шутил?" -- "Будь покоен, любезный друг, целехоньки твои кирпичные заводы, но, признаться сказать, они мне до того надоели, что я решился один из них сжечь".}.
   Отец мой начал свою службу в гвардии. По выходе в отставку он женился на дочери одного зарайского помещика и поселился в своем родовом поместье, в селе Мордове, Сапожковского уезда6. Он вовсе не был воином, и если поступил в полк, то единственно потому, что военное звание считалось тогда более приличным для дворянина, чем статское. По складу ума и свойствам характера он был более склонен к таким занятиям, которые требовали более самодеятельности и самостоятельности. Эта склонность была вскоре удовлетворена: сапожковское дворянство выбрало его в уездные судьи. За три выбора сряду, то есть за девять лет службы в одной и той же должности, он получил Владимира 4-й степени -- знак отличия, которым он особенно дорожил и даже гордился. Меняя сельское житье на городское, в неизвестности, как еще пойдет дело и найдется ли удобное помещение, родители из трех бывших у них детей взяли с собой только меня, как первенца мужеского пола, а сестру и младшего брата оставили в деревне на попечение родной бабки. Это обстоятельство, вызванное необходимым расчетом, не осталось без некоторых последствий. Я сделался любимцем матери, а другие двое детей пользовались сравнительно меньшею любовью, да и сами не питали к ней такой сильной привязанности, как я. Конечно, такое неравенство материнского чувства с летами более и более сглаживалось, но на первых порах разница бросалась в глаза не только нам самим, но и всему дому. С другой стороны, привольное житье сестры и брата у бабушки служило для них школой баловства, напоминающего то воспитание, которое Фонвизин назвал "питанием"7.
   Не могу ничего сказать о нравах и обычаях тогдашнего провинциального чиновничества: я был так еще молод. В памяти моей мелькает только внешний вид гостей, вероятно, сослуживцев отца, приезжавших к нам на обед или на вечер. Были и военные, и статские лица; между первыми некоторые носили косу, другие пудрились. Но вот что я могу сказать наверное: на собраниях у нас никогда не было ни пьянства, ни буйных бесед, ни азартной карточной игры -- явлений очень обыкновенных в сфере уездного городка, особенно между чиновниками. Причина тому заключалась в характере моего отца, человека примерно трезвого и рассудительного, который как себя, так и других не допустил бы выйти из пределов благоприличного держания и учинить какой-нибудь скандал. Он питал к вину врожденное отвращение; на пьяницу смотрел он как на несчастнейшее, погибшее существо. Нельзя, конечно, вменять ему в заслугу то, что было действием инстинкта: заслуга приобретается борьбой и победой, а он нисколько не принуждал себя отказываться от крепких напитков; можно сказать, наоборот, что крепкие напитки отказывались от его натуры. Единственное удовольствие находил он в двух предметах: в питье хорошего чаю и коммерческих играх того времени -- бостоне и висте. Степенный, умеренный, ровный образ жизни отца приобрел ему общее уважение горожан. Его ценили как человека умного и степенного; к нему прибегали за советами по делам служебным и частным; он был первым лицом после предводителя, который, впрочем, жил в своем поместье, а не в Сапожке.
   Чтению обучал меня приходский священник, а письму -- сама мать. Каким образом и во сколько времени выучился я тому и другому, решительно не помню. Вероятно, грамота далась мне скоро, так как я не вкусил горького корня учения. При легком усвоении чего-нибудь память обыкновенно ничего не представляет; только тяжелый труд, соединенный с неохотою и скукой, оставляет по себе долго памятные неприятные впечатления и убеждает в справедливости пословицы: "Корень учения горек". Я же, шести лет от роду, без труда и свободно читал "Северную почту"8 моим родителям, которые интересовались реляциями о подвигах наших войск за границей. Обучение письму производилось очень просто. Тогда не было еще и помину о "каллиграфии" и "каллиграфах", а скромно существовали "чистописание" и "учители чистописания". Руководством служили единственно прописи, а метода состояла в списывании с прописей, причем наблюдалось только, чтобы ученик не отступал в начертании букв от образца. Все требования ограничивались тем, чтобы письмо было чисто, разборчиво и по возможности красиво. Чистописание есть не головоломная работа, а занятие механическое, своего рода рукоделие, которое все дети больше или меньше любят, к которому все они больше или меньше склонны. Им нравится копировать данный образец, подходить к нему ближе и ближе. Замечая, что иная буква выходит неуклюжей, они сами, по доброй воле, старались выводить ее несколько раз сряду, чтобы набить на ней руку. Таким образом, они без понуждений приобретали хороший почерк и сохраняли его надолго, до самой старости. Отчего же в настоящее время, замечу здесь мимоходом, при разных методах каллиграфии, при разных к ней руководствах, очень многие пишут и нечисто, и неразборчиво, и некрасиво? Отчего у некоторых кавалеров, даже из числа военных, которые должны бы были обладать особенною ловкостью рук, оказывается нетвердый, дамский почерк, хотя почти нет дам с твердым мужским почерком? По моему мнению, оттого, что на нехитрое искусство стали без малейшей нужды смотреть очень хитро, тогда как в то же время на сериозную науку стали смотреть очень легко, приискивая все возможные способы освободить ее усвоение от труда и простирая облегчающие средства даже до уничтожения системы, без которой никакая наука немыслима. Почерк многих людей нашего времени ясно отражает на себе влияние праздных затей и педантических приемов немецкой педагогики вообще, немецкой методики в частности, то есть в приложении ее к каллиграфии.
   О церковнославянской грамоте и говорить нечего. Она была не новым предметом учения, а непосредственною прибавкой к старому -- грамоте русской. Мне показали только те буквы церковнославянского алфавита, которых нет в русской азбуке, разное начертание некоторых знаков и слова под титлами9, и дело было готово. Чтение же утренних и вечерних молитв, пред обедом и после обеда и других служило практикой. Вопросы: нужно ли русского мальчика обучать славянскому языку? и буде нужно, то когда и где -- в школе или дома? -- тогда не возникали; да не следовало бы им возникать и впоследствии. Усвоение двух грамот нисколько не вредит ни той, ни другой, а что можно приобресть одновременно, почти зараз, то, конечно, выгоднее приобретенного в две разные, одна от другой отдаленные эпохи.
   Отслужив девять лет по выборам, отец снова поселился в Мордове, очень красивом селе по своему местоположению. Оно раскинуто на нагорном берегу реки Пары, притоке Оки; против него, на другом берегу, лежит большое село Ягодное. Высшая линия нагорья застроилась господскими домами, отстоявшими друг от друга на значительные расстояния; а промежутки между ними были заняты крестьянскими усадьбами. От каждого господского дома непосредственно шел сад с огородом, а за садом луг (левада), примыкавший к реке и затоплявшийся ею при весеннем разливе. Наш дом, выстроенный, впрочем, после того времени, о котором здесь говорится, выигрывал пред другими красотою окрестных видов. В светлое летнее утро с балкона мезонина раскидывался пред глазами обширный горизонт, верст на пятнадцать. В настоящее время Мор-дово потеряло свою внешнюю прелесть. По размежевании помещики выселились из него, а крестьяне для хозяйственных удобств, гораздо более им ценных, чем красоты природы, спустились ниже к реке. Однако ж и теперь пассажиры Ряжско-Моршанской железной дороги, проезжая мост через Пару, между станциями Вердой и Алексеевкой, любуются как на самую реку, так и на оба села, расположенные по берегам ее.
   Мы поместились в небольшом флигеле, состоявшем всего из двух комнат, разделенных темными сенями. Одну комнату заняли отец с матерью, а другую я с теткой-девицей (родною сестрой матушки), няней и прочими домочадцами женского пола. По пословице: "Люди в тесноте живут, но не в обиде", у меня даже не было кровати: я спал на полу, на мягком пуховике -- перина то ж. Тотчас после приезда мне предстоял великий подвиг: познакомиться с дедом и бабкой, родителями отца моего, и с жившими у них моим братом и сестрой. Я не имел тогда еще понятия о "Недоросле", но когда впоследствии прочел эту комедию, то сцена первого свидания с родными живо возобновилась в моем воображении, и я понял, что быт помещиков в первое двадцатилетие нашего века сохранил еще многие черты провинциального дворянства Екатерининской эпохи. Еще больше убедился я в этом, когда однажды, при двух барынях, вздумал читать "Недоросля" вслух, желая доставить и себе и им удовольствие. Что же вышло? Я помирал со смеху при словах Простаковой: "Бредит бестия! как будто благородная!" А они... краска невольно выступила у меня на лице, когда я взглянул на них: вместо сочувствия я увидел недовольные, сердитые физиономии. Ясно было, что Простакова им не чужая, что и в их домах имелись бестии, которым не дозволялось бредить. Продолжать чтение не следовало, и я, сильно сконфуженный, закрыл книгу при неодобрительном, почти угрожающем молчании барынь, которые, вероятно, заподозрили меня в умышленном желании нанести им личное оскорбление.
   Дед и бабка жили в особом доме или на том дворе, как мы называли его в отличие от двора этого, то есть нашего. Оба они принадлежали к помещикам старого века. Бабушка была первенствующим лицом в доме: она заведовала всем хозяйством, внутренним и внешним. Дедушка даже не жил в главном корпусе, а занимал небольшую комнату, вроде светлого чуланчика, на конце задних сеней. Он как бы находился в домашней опале, причины которой я долго не знал, но потом мне открыли за великую тайну, что дедушка подвержен слабости -- по временам запивает, почему и не показывается в люди. Нас редко водили к нему, но когда приведут, бывало, он ласково принимал своих внуков и никогда не отпускал их от себя, не наделив яблоками. В последние годы своей долгой, почти девяностолетней жизни он утешался двумя забавами: стравливанием одного гусиного стада с другим да узкими сапогами, до того узкими, что он долго натягивал их на ноги, а снимал, разумеется, вдвое дольше. Бабушка -- другое дело. Она бодро держала в руках своих бразды правления. Ей было нипочем и самой сажать ржаные хлебы в кухонной печи, и собственноручно производить суд и расправу с прислугой, для чего и лежал у нее на шкапу арапник10. Одевалась она просто, по-старинному, повязывая голову платком. Шляпку и чепец считала чуть ли не ересью. Она неприветливо встретила мать мою, молодую жену своего старшего сына, когда та приехала к ней с первым визитом в салопе11 и шляпке: "Что это ты, малушка (уменьшительное от малый), так разрядилась? Ты бы по-нашему прикрылась платочком". Все противное тем обычаям и порядкам, среди которых она выросла и состарилась, казалось ей или смешным, или преступным. Незнание чего-либо называла она незнанием арифметики, как труднейшей науки; например: "Так, по-вашему, Иоанн Богослов приходится 27 сентября, а не 26-го? Хорош же вы арифметчик!" Писать не умела, но твердо знала церковную грамоту и часто сама читала молитвы во время молебнов, которые служили у ней на дому в праздничные дни. Это чтение не мешало ей, однако ж, развлекаться предметами, совершенно чуждыми богослужению, так что мы не могли удержаться от смеха при вопросе или замечании, которым неожиданно прерывался псалом или молитва: "Отче наш, иже еси на небесех, -- читала бабушка и вдруг, взглянув в окно, кричала: -- Девка, посмотри, кто там приехал". "Помилуй мя Боже, по велицей милости Твоей ...девка, беги скорей в сад, выгони корову" и т.п.
   И вот к такой-то бабушке, строгой с домашними, но любившей своих внучат до баловства, явился я с почтением на другой или третий день после приезда из Сапожка. Она оставила меня обедать. Мы сели за стол втроем: бабушка, сестра и я; четвертый прибор, приготовленный для брата, оставался незанятым. Когда после первого кушанья -- холодного, с которого тогда начался обед, подали горячее, дверь распахнулась настежь, и брат мой, разгоревшийся донельзя, весь в поту и пыли, вбежал в столовую с большою палкой в руке, чуть-чуть не с дубиной. Он не обратил на меня никакого внимания, как будто мы только что виделись; едва ли он даже заметил меня. "Где это рыскал? -- смеясь, спросила его бабушка. -- Полно тебе травить свиней, собачник; садись обедать". -- "А что это такое?" -- "Щи". -- "Я не хочу щей; что будет после?" -- "Жареный поросенок". -- "И поросенка не хочу. А потом?" -- "А потом пшенная каша со сливками". -- "Ну вот, когда подадут кашу, пришлите за мной". И с этими словами вон из комнаты дотравливать свиней. Я был изумлен таким образчиком митрофанства. Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда. Потом и я на деревенском приволье несколько позаимствовался от брата, который, в свою очередь, смотря на меня, делался менее разнузданным. Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно. Бывало, как только отец и мать, следуя завету Мономаха12, лягут отдохнуть после раннего обеда, я с радостью спешил на тот двор. Бабушка обедала еще раньше нас, и потому ее послеобеденный отдых оканчивался в то самое время, как он начинался у моих родителей, уже более цивилизованных. По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки -- чего хочешь, того просишь. Два-три часа праздной вольности были для меня сладким временем, ежедневною вакацией13. Зато, как только в четыре часа ударяли к вечерне, я тревожно выглядывал в окно, ожидая няню, которая приходила с нашего двора, со своим обычным припевом: "Пожалуйте домой! папенька и маменька встали".
   Жизнь мордовских помещиков в течение трех лет (1814--1816), проведенных мною в деревне, представляла зрелище невозмутимого пребывания на лоне крепостного права. Это была пора затишья тревожных слухов о крестьянском вопросе, которому суждено было возникнуть позднее, в 1818 году, хотя и ненадолго14. Таким образом, душевладелыды, со своей точки зрения, могли бы считать себя вполне блаженными, если бы некоторых не точила мысль о заложенных в казну имениях, о наращении процентов за несрочные уплаты и о грозящих за то взысканиях. Правда, на их счастье, или, вернее, несчастье, как условия залога, так и производство взысканий отличались большою снисходительностью. Закладчик пред самой катастрофой находил средства извернуться и отвести грозу, хотя этот отвод походил на поправку Тришкина кафтана15. Он мог перезаложить имение на высший срок, внести часть уплаты во избежание описи, затянуть самую опись, благодаря пособничеству местной исполнительной власти, а между тем при помощи кой-каких изворотов, например частного займа, уладить дело до поры до времени, по истечении которого возобновлялась та же история, но уже при более стеснительных обстоятельствах, при меньших шансах на спасение. Рано или поздно должна же была наступить ожидаемая развязка -- продажа имения с молотка. Аукцион! я помню, какое чувство производили звуки этого слова на иных помещиков. Публикации о продаже имений печатались в "Московских ведомостях", которые тогда выходили два раза в неделю, кажется по понедельникам и четвергам16. Деревенские подписчики получали оба нумера зараз, так как посылали за ними в город только в субботу. За день или за два до прихода газеты лицо провинившегося помещика омрачалось: он становился капризным и раздражительным, в чаянии опасных известий. Прежде всего набрасывался он в "Ведомостях" на объявления от Ссудной казны17. Если все там обстояло благополучно, с ним внезапно делалось Овидиево превращение18: лицо его прояснялось, обращение с семьею и с прислугой принимало обходительный и веселый тон. И в этом хорошем расположении духа оставался он дня три и четыре, до новой посылки в город, так что его времяпрепровождение состояло в периодическом приливе и отливе двух противоположных ощущений. Даже от прислуги не могло скрыться, что газета была своего рода психическим барометром. Барин не в духе -- рассуждала она: значит, послали за "Ведомостями"; барин в духе: значит, в "Ведомостях" нет ничего. Страус, спрятавший голову свою в куст и воображающий, что охотники его не видят, -- не точная ли эмблема помещика, успокаивающего себя тою мыслию, что по последнему нумеру газеты до него не дошла еще очередь неизбежной беды?
   Как же проводили время мордовские помещики? Что они делали? В числе различных прав и вольностей дворянства самое соблазнительное право состояло в свободе от труда. Им-то дворянство преимущественно и пользовалось. Тому нет надобности трудиться, кто знает, что он и без труда получит доход, выработанный другими. Привычку пожинать плоды, их же не сеял, помещик приобретал с пеленок, в атмосфере крепостного права, и потом переносил ее в другие области своей жизни. В школе он считал обычным делом списывать задачи, приготовленные его товарищами, получать наравне с ними, а иногда и свыше их хорошие аттестации, даже кичиться неблагоприобретенным отличием, как будто заслугой. На службе он не совестился выдавать чужую работу за собственную и принимать награды, которые вовсе ему не следовали. Отсюда и развилась неудержимая наклонность загребать жар чужими руками, достигать служебных повышений легко и даром, брать все, как говорится, шаромыжническим образом. Само собою разумеется, что мелкие помещики самою бедностью поставлены были в необходимость трудиться. Один из таких, И.И. Толмачев, несмотря на полковничий чин и Владимирский крест, исправлял все полевые работы вместе с своим сыном и двумя работниками. Но хозяйственная заботливость большинства помещиков ограничивалась единственно понудительными мерами в отношении к работящему люду, обязанностью, не стоившею никаких усилий. За всем прочим смотрел староста, выбранный из крестьян, или управитель, поставленный из дворовых. Время свое помещики употребляли на псовую охоту, на карточную игру, на прием гостей и на выезд в гости. Это были так называемые благородные занятия. К неблагородным относилось пьянство и якшание для этой цели с кем ни попало. В последней категории стоял П.Е. Б[арышник]ов. Я помню его всегда в одном и том же виде: с ястребом на руке, которого он вынашивал или с которым охотился на перепелок. Соседи не водили с ним компании, не приглашали его ни на обед, ни на чай, зная его слабость -- пристрастие к вину; но он сам, без зову и экспромтом, захаживал то к тому, то к другому, и всегда с ястребом, который звенел колокольчиками, привешенными к его ногам. С ним не церемонились, да и сам он не был взыскателен. Поставят, бывало, пред ним графин ерофеичу19 и ломоть черного хлеба с солью; он выпьет несколько рюмок -- и вполне доволен. Летом он почти не был видим в своем доме, которым распоряжалась его жена; все время проводил он с ястребом на пчельнике у пчелинца. Но если своя братия помещики сторонились от него, как от человека нетрезвого, то крестьяне любили его за простоту и собеседничество, хотя и подтрунивали над ним, как над праздным, малочиновным и вдобавок картавым господином. О степени образования мордовских помещиков я должен умолчать, так как нельзя говорить о том, чего, собственно, не имелось. Однако жив этом отношении отец мой заслуживал быть поставленным в графе исключений: он запасся хоть какою-нибудь библиотекой, которою мы, повыросши, пользовались как первым материалом для домашнего чтения. Он любил также выписывать из книг замечательные отрывки или прозаические и стихотворные сочинения, ходившие по рукам в рукописях. Я просматривал эти тетради и нашел в них, между прочим, мнения Мордвинова20, известную стихотворную переписку Державина-поэта с Державиным-священником21, оды Ломоносова, пьесы князя И.М. Долгорукова22, а равно сатиры и пародии, например, подражание оде Ломоносова из Иова, начинающееся таким образом:
   
   О, ты, что в горести напрасно
   На службу ропщешь, офицер21.
   
   Подобные сборники любопытны как свидетельство того, чем интересовалось грамотное дворянство, проживавшее вдали от столиц. Другие помещики решительно ничего не читали, уступая в этом отношении даже своим женам