В третьем выпуске альманаха "Минувшее" напечатано письмо А.Гайдара к Р.Фраерману. Вступительная статья публикатора Н.Стахова вызывает целый ряд претензий, которые я попытаюсь в дальнейшем пояснить. Дело в том, что в тридцатые годы я был близок с Гайдаром, а на Дальнем Востоке мы даже жили в одной комнате. Оттуда и началась наша дружба.
В 1946 г. я напечатал к пятилетию его гибели воспоминания, от фактической стороны которых не отрекаюсь и по сей день, чего не могу сказать о стороне идейно-политической. (Впрочем, тут нужны две оговорки. Отвечая за точность моей передачи слов Гайдара, я не отвечаю за их содержание. И еще, -- в моем тексте В.Вишневский сделал ряд купюр, которые мне в последующих воспроизведениях не удалось восстановить; одну из них я хорошо помню, см. ниже).
Претензию к публикатору и автору предисловия Н.Стахову я сформулировал бы как неосновательность, неубедительность его анализа. Вот что я под этим подразумеваю.
Упоминая какой-либо факт, публикатор не делает из него необходимых выводов. И наоборот, решается на далеко идущие допущения без твердых фактов. Атмосферы времени Большого Террора он явно не знает и не чувствует. Конкретные особенности личности, характера Гайдара ему неведомы, отсюда -- и неубедительность общей картины.
Итак, начну по порядку -- с письма как такового. Публикатор не учитывает его специфику. А ведь это -- письмо из психиатрической клиники. Отвлечься от этой его особенности означает исказить картину. Получится простое, обычное письмо. Один писатель пишет другому, здоровый здоровому, равный равному. А на самом деле все не так. Пишет пациент из психиатрической больницы "на волю". Неизвестно, в какой мере излеченный, на какой стадии выхода из кризиса находящийся. Н.Стахов, правда, упоминает о "тяжелом нервном расстройстве", которым Гайдар страдал еще с гражданской войны. Но что за этим стоит, он не раскрывает. А речь идет о самом настоящем психическом заболевании, регулярно приводившем Гайдара в соответствующие лечебные заведения. Не так-то долго он пробыл на Дальнем Востоке, меньше года, но за это время дважды побывал в психиатричке. Я тому свидетель и расскажу оба случая подробнее.
Мне пришлось за мою долгую жизнь иметь дело со многими алкоголиками -- запойными, хроническими и прочими. Гайдар был иным, он зачастую бывал "готов" еще до первой рюмки. Он рассказывал, что детально обследовавшие его врачи вывели такое заключение: алкоголь -- только ключ, открывающий дверь уже разбушевавшимся внутри силам. Конечно, верить Гайдару на слово -- дело опасное, но этот его рассказ отвечает тому, что я видел собственными глазами.
Однажды мы (Е.И. Титов и я), жившие в одной редакционной квартире с Гайдаром, начали замечать в его поведении что-то неладное, какие-то тревожные симптомы... Мы знали о его болезни и принялись уговаривать, пока не поздно, обратиться в больницу. Наконец, после долгого сопротивления, он согласился. Втроем мы отправились на поиски психолечебницы. С трудом добрались. В вестибюле Гайдар сразу опустился на ступеньки и мы стали ждать врача. Вдруг по лестничной площадке верхнего этажа пронеслась завернутая в развевающуюся простыню фигура некоего бедуина, а за ним, топая сапожищами, два ражих держиморды -- санитары. И тотчас раздался грохот и дикий вопль -- это уже невидимый нам "бедуин" сорвался вниз с летницы. А еще минуты через две те же санитары протопали обратно с носилками, на которых лежал он, окровавленный и стонущий... Гайдар искоса глянул на нас и сказал: "Хорошие у меня товарищи, куда привели".
Пришел врач. Принял нас сухо. Выслушал, посмотрел на Гайдара и взять в больницу отказался. Он, видимо, не привык, чтобы к нему являлись добровольно и не набедокурив, а потому не признал Гайдара больным.
Дорога обратно далась еще труднее. Гайдар еле передвигал ноги. У меня время было, я работал в ночной редакции, но Титову пора было сдавать в набор телеграммы, и он ушел вперед, оставив нас вдвоем. Едва Титов ушел, Гайдар начал нападать на него. Бессвязно, заплетающимся языком он обвинял Титова в том, что тот будто бы сказал: "Лучше бы вы со славой погибли в бою"...
"Вот... поповский сынок... небось, нарочно себе ногу навозными вилами проколол... я воевал, а он отсиживался... а теперь упрекать смеет..." (Титов сильно хромал).
Он производил полное впечатление пьяного, хотя не пил ни капли. Но еще не дойдя до дому, мы встретили нескольких знакомых и, несмотря на мои возражения, они увели Гайдара к себе. Вернулся он в дым пьяным и с первых слов объявил, что убьет Титова. "Где он?" Тому, что Титов еще не приходил из редакции, он не поверил и отправился на поиски. Вошел в титовскую комнату -- никого. Тогда, взяв стул за спинку, принялся ножками выбивать в окнах одно стекло за другим. Перевернул вверх ногами кровати, стол, стулья. Потом вышел в коридор и повернул к нашей комнате.
Смеркалось, света не было (хабаровская электростанция то и дело отключала ток). Дом наш стоял в глубине двора, позади сада, и я метался от Гайдара к воротам, чтобы подкараулить и предупредить Титова. В коридоре, ощупывая стены, стоял Гайдар с большой боржомной бутылкой в руке. "Где Титов? Я его убью!" -- повторял он. Я начал его урезонивать, он невнятно ответил: "Уйди. У меня сейчас рука тяжелая". И тут же выбил бутылкой маленькое окошко, глядевшее из нашей с ним комнаты в коридор. Пройдя в нашу комнату, повторил ту же процедуру: перевернул обе кровати и прочее...
Позади нашего дома во флигеле жил Зайцев -- секретарь ПП (кто нынче помнит, что значили эти две страшные буквы?), т.е. Полномочного Представительства ОГПУ по Дальневосточному краю. Услышав шум, он выскочил на крылечко флигеля и заорал: "Что это тут происходит?.." И в тот же миг -- ну прямо как в кино, -- непредсказуемая хабаровская электростанция дала ток и перед Зайцевым предстал в окне ярко освещенный Гайдар с поднятым кверху стулом. Потом они сидели в саду за столом и обменивались военными воспоминаниями... Потом Гайдар ушел в дом. Я сказал Зайцеву, что напрасно он пустил Гайдара одного: сам-то я уйти со своего поста не мог, чтобы не упустить Титова. -- "Это прекрасный парень, -- воскликнул Зайцев в ответ. -- Я за него ручаюсь. Мы, старые чекисты, умеем разбираться в людях". Тут раздался звон стекла -- Гайдар добивал уцелевшее окно, и знаток людей проворно побежал в дом.
В этом случае ярость Гайдара была направлена вовне -- на другого человека.
Но видал я и иную ситуацию -- когда эксцессы его гнева были направлены на него самого.
Я был молод, ничего подобного отроду не видывал и та страшная ночь произвела на меня ужасающее впечатление.
Гайдар резался. Лезвием безопасной бритвы. У него отнимали одно лезвие, но стоило отвернуться, и он уже резался другим. Попросился в уборную, заперся, не отвечает. Взломали дверь, а он опять -- режется, где только раздобыл лезвие. Увезли его в бессознательном состоянии, все полы в квартире были залиты свернувшейся в крупные сгустки кровью... Я думал, он не выживет...
При этом не похоже было, что он стремится покончить с собой; он не пытался нанести себе смертельную рану, просто устраивал своего рода "шахсей-вахсей". Позже, уже в Москве, мне случалось видеть его в одних трусах. Вся грудь и руки ниже плеч были сплошь -- один к одному -- покрыты огромными шрамами. Ясно было, он резался не один раз.
Я вовсе не собираюсь упрекать публикатора в том, что он этих невеселых подробностей не знает. Кроме меня, знать доподлинно все это некому.
Но и при том, что он знал, не обратить никакого внимания на болезнь как на фактор, не могший не оказать влияния на письмо, -- промах непростительный.
Я увлекся и растянул свои мемуарные возражения. Но эти детали, по крайней мере, дают представление о том, кто послал письмо из Сокольников Рувиму Фраерману.
Еще несколько замечаний по поводу предисловия. Излагая творческую историю "Судьбы барабанщика" (повести и сценария), Н.Стахов сообщает: "В первоначальном варианте отец Сережи был арестован по ложному политическому доносу". Никакой ссылки на источник этого утверждения не дано. Откуда сие? С чьих-либо слов? Из печати?..
Я убежден, что это миф и что ни малейших доказательств или свидетельств, подтверждающих утверждение публикатора, не существует.
Уверен я в этом по разным причинам. Одна из них та, что я был знаком с повестью (частично, конечно), когда она еще не была закончена, -- Гайдар читал мне вслух готовые куски. Ничего похожего на политический донос, как мотив ареста, в них не было. С самого начала фигурировала растрата казенных денег.
Больше того, Гайдар подарил мне машинописный экземпляр повести, возвращенный ему с редакторскими поправками (кажется, из "Пионера"). Поля этого экземпляра были испещрены возмущенными надписями Гайдара, из которых мне почему-то запомнилась едва ли не самая мягкая: "Какая сволочь снимает мои лучшие слова?"
Экземпляр этот не сохранился, от него после войны я нашел только клочки, обрывки и малую часть целых страниц. Но до того, по выходе повести отдельной книгой, я успел провести беглую сверку и убедился, во-первых, что ни одна поправка не была принята, и, во-вторых, что речь шла именно о словах, т.е. правка была стилистической, притом направленной против -- хороших или плохих, -- но самых характерных особенностей писательской манеры Гайдара. И это его буквально взбесило.
В сценарии многое было переписано по-иному, серьезнее, глубже. И была там сцена, не стершаяся в моей памяти до сих пор. Мальчик и девочка живут в квартирах, расположенных на одной площадке, дверь против двери. Они устраивают совместную елку. Елка наряжена, собираются гости, и в это время арестовывают отца...
Прочитав сценарий, я сказал Гайдару: "Как ты можешь выпускать повесть в прежнем виде? Ведь ты далеко ушел вперед. Надо перенести всё лучшее из сценария в повесть". -- "Нет... Не могу я больше к ней возвращаться. Лучше что-нибудь другое напишу. А кто в кино увидит, до тех дойдет то новое, что есть в сценарии".
Вариант с утерей секретного документа -- его уносило ветром -- появился в ходе работы над сценарием, в этом Н.Стахов прав. А вот утверждение его о том, что был вариант с политическим доносом -- представляется мне абсолютно неосновательным. И не потому лишь, что я никогда не слышал о нем от Гайдара. Но по внутренней логике повести, которая целиком противоречит самой возможности появления такого варианта.
Вспомним сюжет повести. У мальчика арестовывают отца. В силу стечения обстоятельств он остается один. И попадает в руки самых настоящих, "матерых", как сказано в повести, империалистических шпионов. Только бдительность доблестных чекистов спасает его и приводит в объятия уже успевшего выйти на свободу отца. Как с типично советской повестью, разоблачавшей козни врага, наглядно демонстрировавшей, сколь опасно доверяться безобидной внешности, маске, под которой враг прячет свою вредоносную сущность, -- как, повторяю, совместить с такой антишпионской повестью мифический вариант, предложенный публикатором, -- этого я понять не могу. И в то, что Гайдар будто бы "едва не пал жертвой собственного правдолюбия", не верю.
Если я правильно понял, Н.Стахов намекает, что именно "первоначальный" вариант явился причиной всех злоключений повести и ее автора. Однако стоит лишь аккуратно расположить события во времени, чтобы стала очевидной неосновательность противопоставления "гладкой версии" "гонения по недоразумению" (отчасти, вероятно, исходящей из моих, уже упоминавшихся воспоминаний) -- и тому факту, что 2 ноября 1938 г. в "Пионерской правде" было напечатано начало "Судьбы барабанщика".
Историю появления (вернее, непоявления) повести в печати Н.Стахов излагает неточно, а несколько абстрактное его представление об атмосфере эпохи террора мешает публикатору допустить, что, подобно шутовскому юмору в трагедии, в жизни тех лет возникали и траги-анекдотические ситуации. В одну из них и влип Гайдар. И "гладкостью" эта версия совсем не отличается.
Никакой опалы не было. Опальные в ту пору тотчас попадали за решетку. Было "всего лишь" недоразумение, но зловещее, рожденное великим страхом. Постараюсь в общих чертах реконструировать действительный ход событий, как я его знаю.
Гайдар имел талант с неслыханной быстротой избавляться от полученных денег (он сам писал о "бунте денег" у него в кармане), вечно бывал в долгу как в шелку -- и заключал договора направо и налево. Так и на этот раз. Было обусловлено, что "Судьба барабанщика" появится одновременно и в газете "Пионерская правда", и в журнале "Пионер". Но этого ему показалось мало, и он дал еще отрывок в журнальчик "Колхозные ребята".
Не забудем, это происходило в эпоху великого страха. Всеобъемлющего, проникшего во все поры общества, И страх заставил цензора (не редакцию, а именно цензора) испугаться поставить свою визу на куске неизвестного ему целиком произведения, -- черт его знает, какая крамола может содержаться в остальных частях? (К слову, той же методы придерживались и цензоры "Нового мира" четверть века спустя.) В дальнейшем Гайдар винил целиком своего близкого друга Боба Ивантера -- редактора "Пионера". Считал, что именно на Боба накатила следующая, усиленная волна страха, и он отложил печатание "Барабанщика" у себя в журнале. А волна, все нарастая, покатилась дальше. И докатилась до газеты. Это стало кульминацией.
Дело в том, что предстоящее появление в "Пионерской правде" новой повести весьма популярного у детей писателя редакция обставила большой помпой. Несколько раз в газете появлялись анонсы, извещавшие, что читатели вскоре смогут прочесть эту повесть. И читатели ждали. Поначалу они не были обмануты, в самом деле -- первый кусок появился. В конце, как положено, стояло: "Продолжение следует". И тут произошло нечто странное -- его не последовало. Ни в очередном номере, ни в дальнейших... Без всяких объяснений. Словно начала вовсе не бывало.
Как можно было такое понять? Только так, как оно и было понято: Гайдар арестован. Когда человека сажали, он как бы падал в пропасть безвестности, исчезал во всеобщем молчании. Вот такое молчание и окружило Гайдара почти на три месяца. Для человека с психикой Гайдара -- немало.
Н.Стахов не верит, что в провинциальных библиотеках книги Гайдара жгли. А что было запуганным библиотекарям делать? Ждать не поспевающих за арестами проскрипционных списков, а заодно дождаться и обвинения в потере бдительности? Или проявить куда менее опасную инициативу?
Позднее, когда Гайдара наградили орденом, с мест пошли в Москву заявки на новые тиражи для пополнения поредевших библиотечных полок. И Гайдар получил кучу денег, расплатился со всеми висевшими на нем долгами.
Но когда я в те дни пришел к нему, он сказал: "Знаешь, если бы за мной пришли ночью, я бы меньше удивился, чем этому ордену". (Вот эти-то строки и вычеркнул у меня Вишневский, как я упоминал выше).
В самом деле положение его в тот загадочный период было прескверным. Аресты подступали все ближе. Арестован муж его любимой сестры Талки (военный в Орле или в Курске). Арестован муж его бывшей жены Соломянской. Потом взяли и ее тоже. Вот и он ждал ночного визита...
Вообще, представление о Гайдаре, как об эталоне благополучного советского писателя, далеко от истины.
С юных лет он поверил в идеи революции, сражался за них, остался им верен. И что же? Он вне партии, исключен еще в конце гражданской войны.
Всю жизнь его тянуло ко всему военному, нет у него ни одной книги без Красной армии, даже одевался он на военный лад. И что же? Уволен из армии по чистой -- из-за той самой болезни, что описана выше. "Я -- белобилетчик", -- с горечью говорил он, завидуя тем писателям, которым присвоили звания офицеров запаса.
Из всех своих жен больше других он любил одну -- Р.Соломянскую. А она его бросила, ушла к другому.
Он вообще любил детей, а своего сына Тимура прямо-таки обожал. Но был разлучен с ним уходом от него матери Тимура. Это осталось тяжкой травмой.
И вдобавок постоянные рецидивы болезни, сопровождаемые запоями и прочими эксцессами, мешавшими нормальной творческой работе. Он никогда не успевал сдать рукопись в договорный срок, вечно спешил, хватал авансы, изворачивался, чтоб не платить неустойку (т.е. не возвращать деньги).
К усидчивому труду он был способен лишь временами. Многое начинал и бросал, не окончив. В Хабаровске, однажды, он начал было диктовать машинистке статью, но засуетился, сказал, что забыл дома блокнот, и вдруг выскочил в окно. На том дело и кончилось. Гайдар запил. Уж как любил его добрейший редактор "Тихоокеанской звезды" Шацкий (впоследствии, как и Титов, погибший в лагере), а был вынужден с Гайдаром расстаться...
Но вернемся к письму. Конечно, можно его толковать как угодно, можно зачислить Гайдара в некие инакомыслившие. Но он таким никогда не был, и никаких политических аллюзий ни в тексте, ни под текстом его письма к Фраерману я не вижу. Не вижу, чтобы речь шла о лжи в литературных произведениях. Зато в быту, в личных отношениях, в редакционно-издательских связях Гайдар был, мягко говоря, фантазером. И рассказы его нельзя было запросто брать на веру.
О чем бы речь ни шла, у него на все были разные варианты. В том числе и в собственной биографии. Ни одного эпизода он не повторял одинаково. Происхождение своего псевдонима всякий раз объяснял по-другому. Даже для исключения из партии у него была не одна версия. (Один молодой "гайдаровед" нашел документы, подтвердившие такую, слышанную мной от него причину: за расстрел пленных. Нет, тут дело было не в гуманизме или отсутствии оного, а в нарушении прямого приказа -- если попадут в руки пленные, доставить в штаб для допроса. Потом бы их, может, все равно расстреляли, но вина Гайдара была в том, что он расстрелял, не допросив.) В воспоминаниях я воспроизвел его рассказ о том, что его при демобилизации принимал сам Фрунзе; Борис Емельянов мои несколько строк превратил в эпизод киносценария... Прошло много лет, нашлись дневниковые записи Гайдара, и выяснилось, что принимал его какой-то Данилов, чин третьестепенный...
Не эту ли свою особенность он имел в виду в письме к Фраерману?
Ведь письмо отличается надрывным, истерическим тоном, совершенно несвойственным Гайдару в его здоровые минуты, в светлые периоды. Перед нами гиперболизированное самообвинение, самобичевание, столь характерное для маниакально-депрессивных состояний. Мне это сразу бросилось в глаза. И Стахов -- это болезненное состояние автора письма обязан был учитывать. А не замалчивать. Не делать вид, что его вовсе нет.
Как Гайдар относился к тому, что принято объединять словом 37-й год? Неясно. Я никогда не слыхал от него ни единого словечка осуждения или сомнения. Хуже того, из глубин памяти всплыл некогда в ужасе загнанный на самое дно эпизод: об аресте Сергея Третьякова Гайдар рассказывал со смехом. Какие-то подробности ареста показались ему смешными. Жестокие, бесчеловечные... Вспоминать тяжко... Вообще, я думаю, что у человека, который сам расстреливал, отношение к террору 37-го года не могло быть адекватно нормальному.
Сарнов, которого цитирует Н.Стахов, прав, считая, что в "стране Гайдара", в его книге, нет места для ареста по клеветническому доносу. Не исключено, что этому не было места и в его сознании.
Террор не родился в тридцатые. Гайдар еще в гражданскую войну насмотрелся всякого. Ведь дисциплина в Красной армии держалась на расстрелах. А Гайдар еще мальчишкой служил в ЧОН'е. Думаю, что категория справедливости еще тогда перестала его интересовать. Только -- целесоообразность. И не знаю, считал ли он террор нецелесообразным.
Ведь и пленных он расстрелял во имя целесообразности, -- слишком много бойцов конвоя потребовалось бы для отправки пленных в тыл. Проще было расстрелять и на рысях двинуться дальше.
Гайдар был по-своему очень цельный человек. В то, что писал, верил. В том числе и в счастливую "страну Гайдара". Где не арестовывают зря. Где благо революции -- прежде всего. Не стоит приписывать ему почти что диссидентские мысли и поступки.
Письмо его к Фраерману любопытно, но к общественной и литературной обстановке тех лет имеет лишь отдаленное отношение. Просто Гайдару захотелось устроить себе очередной "шахсей-вахсей". На этот раз -- бескровный. На бумаге.
Только и всего.
Вот что мне подсказывает мой жизненный опыт и годы знакомства с Гайдаром.
Справедливость требует добавить. Какими бы мне сейчас ни казались книги Гайдара, сам он -- в свои лучшие, здоровые годы -- запомнился как веселый человек, интересный собеседник, добрый товарищ.