Фет А. А. Сочинения и письма: В 20 т. Т. 4. Очерки: Из-за границы. Из деревни.
СПб, "Фолио-Пресс" -- "Атон", 2007.
ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ Путевые впечатления
<Письмо первое>
Письмо второе
I. Прогулка по пражскому шоссе. -- Sonntagsjäger. -- Студент. -- Переезд до Гофа. -- Баварская железная дорога и туннель. -- Франкфурт и кельнеры. -- Гейдельберг и знакомый англичанин
II. Киль. -- La belle France. -- Страсбург. -- Физиономия города. -- Французские солдаты. -- Собор. -- Смена караула. -- Дорога из Страсбурга в Париж. -- Таможня. -- Физиономия парижских улиц. -- Экипажи и внешний блеск. -- Общий взгляд на карту Парижа. -- Оранские улицы. -- Уличные типы. -- Парижанки. -- Кофейни и их посетители. -- Елисейские поля и Café chantant
III. Лувр. -- Статуя Франциска I. -- Общее впечатление здания. -- Музей американских древностей. -- Египетский Музей. -- Вазы. -- Французский музей. -- Французские живописцы. -- Грёз. -- Музей античных изваяний. -- Кулачный боец. -- Diane à la biche. -- Вепрь. -- Демосфен. -- Венера Милосская. -- Картинная галерея. -- Зала Аполлона. -- Опять французы. -- Зала Павла Веронеза, Перуджино, Рафаэля, Мурильо: "Брак в Кане Галилейской", "Вознесение Божией Матери", "Михаил Архангел" и "Мадонна венков". -- "Мадонна Перуджино", Поль Поттер и "Мальчик" Мурильо
Письмо третье
I. Инвалидный дом; гробница Наполеона. -- Mapсово поле. -- Елисейские поля днем. -- Дворец всемирной выставки. -- Гипподром. -- Булонский лес и Pré Catelan. -- Бал Мабиля и концерт Мюзара. -- Биржа
II. Пале-Ройяль. -- Новый мост. -- Дворец Юстиции и образцы французского судопроизводства. -- Церковь Парижской Богоматери. -- La Morgue; Père La Chaise; гробница Абеляра и Элоизы. -- Призовые скачки. -- Пантеон и Люксамбургский дворец. -- Jardin des Plantes и гиппопотамы -- Студенческий бал
III. Столбы театральных афишек и торговля билетами. -- Кофейни и полынная водка. -- Рестораны и обеды. -- Общий взгляд на современный французский театр; "La dame aux Camélias, Alex. Dumas fils". -- Парижский партер и его права. -- Гг. Самсон, Брессан и г-жи Плесси, Rose-Chéri, Cabel и Ugalde
IV. Поездка в провинцию и французская деревенская жизнь. -- Трактир в Розе и капитан первой Империи. -- Поверка общего впечатления в Париже
V. Тряпичники. -- Ручные дикие голуби. -- Поездка в Версаль. -- Передний фасад дворца; малые и большие воды. -- Г-жи Перцова и Зайцева. -- Отъезд в Марсель. -- Дорога и дижонские туннели. -- Охота за утками. -- Город Марсель. -- Пароход "Капитолий" и южный берег Франции с моря
<Письмо первое>
Можно сказать, что у путешественников, отправляющихся за границу, одно общее чувство. Это неопределенное чувство ожидания, надежды, любопытства можно только сравнить с ощущениями театрала, входящего в заново отделанный театр смотреть новую пьесу, про которую много наговорили, но которой еще не удалось видеть. Он не новичок в театре, но это ничего не значит. В сердце человека запас надежд неистощим. "Вот скоро сам увижу, -- говорит театрал, -- может быть, будет хорошо". То же самое говорит про себя отъезжающий за границу. Глаз наш привык к родным полям и лесам. Если мы едем по России, нас занимает цель, с которою мы пустились в дорогу, а декорация путешествия тихо проходит мимо, едва замечаемая. За границей самый хладнокровный поворачивает голову к стеклу вагона, а большая часть, по преданию, восхищается и там, где восхищаться нечем.
Уже у Английской набережной, на пароходе, который должен был везти нас на Кронштадтский рейд, к большому почтовому пароходу "Прусский орел", слышалось смешение языков. Здесь француз из Бордо, вставя стеклышко в глаз и глотая окончания слов, условливался с своею полновесною дамою в том, что им заказать на завтрак; там старуха-немка, говоря с детьми, которых провожала до Кронштадта, испускала какие-то гортанные, болезненные звуки и по временам подносила платок к раскрасневшимся глазам. Русский купец, отъезжающий по делам, давал окончательные наставления родственникам. Впоследствии оказалось, что он ни слова иностранного не знает. А ведь не унывает! и будет везде, где нужно, и обделает все, что следует...
Но вот пар перестал клокотать, трап сняли, и пароход плавно и быстро полетел ко взморью. Всякий не только знает, далеко ли до Кронштадта, но, взглянув на часы, почти может определить минуту, в которую ступит на палубу почтового парохода; а между тем все спрашивают: "скоро ли приедем?" Кажется, рейд нарочно от нас уходит. Приехали, наконец, и все ринулось на палубу "Прусского орла". Шум, говор, толкотня. Странное дело! Почтовый пароход чуть ли не в десять раз более того, на котором мы приехали, между тем на палубе давка едва ли еще не хуже прежнего. Тюки, ящики, чемоданы совершенно загородили дорогу к каютам; а каждому хочется именно в каюту. И неудивительно: всякому желательно взглянуть на уголок и шкапчик, в котором ему придется просидеть трое суток, а при неблагоприятной погоде, быть может, и более. Прусскому капитану, видно, не в диковинку подобные сцены. Надобно видеть, с каким невозмутимым спокойствием он расхаживает в новом мундире со штаб-офицерскими эполетами. Когда каждый нашел свое место, ящики и чемоданы ушли в трюм, а провожающие на прежний пароход, помещение на "Прусском орле" оказалось не только, по возможности, удобным, но даже изящным. Я говорю о первых местах. Тут все придумано для того, чтобы путешественник незаметно перенесся с Кронштадтского рейда на штеттинский берег. Переборки и двери из карельской березы и красного дерева, наличники и ручки у замков из прекрасно разрисованного фарфора, большая светлая обеденная зала, карточные и шахматные столы, даже библиотека с французскими и немецкими книгами. Я искал русских. Нет. Жаль! пора бы! "Скоро ли обедать?" раздавалось отовсюду. -- "А вот, как только пойдем. Дожидаем почту. Она сейчас должна быть".
Через час мы весело сидели за столом, и кто-то справедливо заметил, что мы уже в Пруссии. Точно, все немецкое: кушанья, монета, прислуга, язык, -- словом, плавучая немецкая колония. "Посмотрите, посмотрите, наши корабли!" В эту минуту мы проходили мимо двух линейных кораблей, стоявших на якоре на значительном от Кронштадта расстоянии. В самом деле, что это за громады! Наш пароход, в сравнении с ними, лодка... Берега уходят все далее и далее. Обед кончился; лениво берешься за кофе. Дамы разошлись, -- что делать?
-- Не составить ли преферанса?
-- Что ж? можно.
-- А есть ли карты?
-- Есть.
-- Русские?
-- Нет, прусские.
-- Все равно, давай!
Оказывается, что короля от валета не отличишь. Но попривыкли, и дело пошло как по маслу. Подали свечи. В зале зажгли лампы и снова застучали ножами и вилками. После ужина или чаю, назовите как хотите, прогулка по палубе, и затем каждый отправляется на свою койку... В первый день погода была чудная, и морская болезнь беспокоила немногих; зато на второй ветер стал свежее, волны побелели, и к обеду не явилось и половины путешественников. Тем не менее, капитан неизменно приходил к обеду в полной форме и садился в конце стола. Хотя общество собралось чуть не со всех концов света, за все время переезда между пассажирами не было и тени неприятности. Англичане чинно сидели где-нибудь в углу, французы гуляли или читали, немцы курили или спали, русские играли в карты. Только в последний день между немцами возник было крупный разговор. Пагубный пример русских подействовал и на них -- у другого ломберного стола они составили свою партию. Я уселся на диване подле русских. Время приближалось к обеду, и капитан, войдя на этот раз с веселым лицом, объявил, что земля показалась. Вдруг один из партнеров за немецким столом громко заметил зрителю о неприличии советов играющим со стороны лиц, не участвующих в играх. В ответ на это полновесный немец громовым голосом стал доказывать, что он имеет полное право (на что? не знаю) и что желать уверить его в противном значит считать его болваном (Dummer Junge) {Буквально: глупый мальчишка, молокосос (нем.).} -- самое обидное выражение на немецком языке. Последнее слово сказано было с ударением, по которому первый оратор мог принять нелюбезность, пожалуй, и на свой счет. Но он замолчал, и слава Богу.
Желая достоверно узнать, успею ли в тот же день отправиться в Берлин, я обращался к слугам с вопросом о времени поездов железной дороги. "Да вы сходите в каюту к капитану: там есть "Прусский почтовый дорожник"",-- сказал мне кто-то. Я пошел. Отворяю дверь и застаю капитана. Но каково было мое изумление, когда на стене каюты я увидал небольшой, но прекрасно писаный образ Николая Чудотворца, в серебряной ризе, с золоченым венцом.
-- Капитан! откуда у вас этот образ? Ведь вы лютеранин? -- воскликнул я невольно.
-- Что ж это вас так изумляет? -- Разве вы хотите мне запретить дорожить этим образом и чтить его? -- отвечал капитан.
-- Но по какому случаю он у вас?
-- Его оставила моему кораблю русская дама. В бурную ночь, когда, и по моему мнению, пароход был в опасности, я нашел этот образ на палубе и на другой день стал спрашивать, чей он. Дама, о которой я вам говорю, сказала, что вчера она сама вынесла его на палубу и теперь просит меня оставить на спасенном корабле. С тех пор он у меня в каюте и останется здесь навсегда, пока я жив.
От Свинемюнде до Штеттина еще четыре часа езды на пароходе. Чем выше подымаешься по Одеру, тем уже становится эта река, и большое судно принуждено идти половинным ходом, если капитан не хочет волнением, образующимся от быстрого движения парохода, повыкидать бесчисленные лодки, привязанные у плоских берегов, и вслед за тем заплатить штраф за повреждения. Берега Одера местами живописны и представляют уже довольно яркий образчик немецкой жизни. Бульвер, в своей книге: "Англия и англичане", указывая на туземные недостатки, постоянно ставит в пример Пруссию. И он прав.
Мне кажется, всякого путешественника, кто бы и с каким бы направлением он ни был, не может не поразить эта жизнь, в которой, как в хорошо устроенном корабле, не пропадает даром малейший закоулок. Тут воспользовались всем. Наука, труд, капитал, опыт, искусство сосредоточили свои силы к достижению возможного порядка и благосостояния. Одер постоянно затягивает свое русло илом, и на всем значительном протяжении от Фришгафа до Штеттина (верст 40) машины, расчищающие русло реки, неутомимо заняты бесконечною работою. Ил, ими добываемый, не пропадает даром. Окрестные поселяне с радостью накладывают его, в виде плотины, вдоль плоских берегов, и мало-помалу образуется защита от наводнения и в то же время полоса самой плодородной почвы. Речные пароходы шныряют взад и вперед, а версты за две до Штеттина, по обеим сторонам реки, такое множество купеческих судов, что большой пароход, в избежание несчастия, принужден двигаться, как черепаха... Таможенный офицер, севший к нам на пароход в Свинемюнде, успел, до прихода в Штеттин, осмотреть все наши вещи, так что мы ни минуты не были задержаны у пристани. "Да ты погляди-ка только, -- раздалось на русском языке за моей спиною, когда мы столпились у трапа, -- у них и собаки не гуляют. Возит тележку, сердечная, а живет по пашпорту. Ведь ей билет выправлен, значит. Право!" Оглядываюсь: русский купец говорит товарищу.
На железную дорогу в день приезда мы не поспели. Надобно было поневоле дожидаться курьерского поезда, отправляющегося в два часа ночи, или утреннего, который отходит в 7 часов. Я избрал последнее. Описывать Штеттин не буду. Возьмите первое попавшееся изображение старинного немецкого города и подпишите под ним: Дрезден, Лейпциг, Штеттин, вы ошибетесь в размерах и частностях, а не в общем впечатлении. Отправляюсь в отель. Комната в третьем этаже, окнами на двор. Во дворе небольшой каменный бассейн с живою рыбой. Посредине фонтан, но он, вероятно, бьет по праздникам. Вокруг фонтана беседка из дикого винограда. Посредине ее мраморная скамья. По углам прекрасные тюльпаны и великолепные белладонны. Что-то эти цветы мне подозрительны! Уж не искусственные ли они? Ни один листок, ни один лепесток не шевельнется. Правда, вечер необыкновенно тих, да к тому же кругом каменные стены сажен в 8 вышины. Скучно. Ехать некуда, спать рано. Пойду шататься, в буквальном смысле слова, потому что, после трехсуточного пребывания на море, вам кажется, будто тротуары, каменные лестницы, дома, -- словом, все под вами шатается. В театр идти не стоит. Если бы я был немецкий или английский турист, то рассмотрел бы в подробности вот этот собор, но так как это памятник не только не первой и не второй, а разве десятой величины, то я поглядел на него с одной да с другой стороны, сказал про себя: "что ж? собор ничего", и пошел в магазин за покупками. Вот прусская мелкая монета (серебряный грош -- 3 коп.) -- камень преткновения для иностранца. На всякой такой монете цифра, но она означает не число содержащихся в ней грошей, а сколько монет составляют талер. На 5-тигрошовой, напр<имер>, написано 6, то есть шестая часть талера. По величине не узнаешь. Иная монета в 5 грошей более 10-тигрошовой. Надпись заросла грязью и зеленью: гадко в руки взять, а поневоле берешь. Куда ни сунься, доставай пять грошей. Вам нужен извозчик? Только что вы приняли к нему направление, за вами раздается резкий свист, и незнакомый человек спешит опередить вас, отворяет дверцы у колясочки и помогает под локоть сесть. Вы кивнули ему головой, а он протягивает руку и просит на водку. Разумеется, все купленное мной в Штеттине никуда не годилось. Жиды меня и обманули и обочли. Они ждут русских и шведов, как ворон крови. Большая часть проезжих знают это наперед, а между тем все сгоряча покупают и бывают обмануты. Подъезжая к гостинице, я встретил конно-артиллерийскую прислугу, возвращающуюся верхом, без орудия, в казармы. Лошади, как вообще прусские лошади, напоминают английских верховых. Но полно таскаться. Кажется, нового более ничего не увидишь, а завтра надобно проснуться спозаранок. В шесть часов утра слуга принес счет и кофе, а в половине седьмого объявил, что коляска готова. На железной дороге я взял билет на первое место. Глядь: наши русские тут же.
-- Господа! Сядемте вместе, -- сказал я.
-- Но вы на каком?
-- На первом.
-- Помилуйте! там скука. Мы все на втором.
Подхожу к вагонам: одна карета первого класса, и та пустая. "Нет, -- думаю себе, -- ни за что туда не сяду". На остальных местах усаживаются, суетятся. Гляжу, француженка с парохода и еще какой-то господин, очевидно немец, ей чужой, сидят одни в карете второго класса. Я отворил дверцы и сел против француженки. После первых слов она сделала мне выговор за то, что во время переезда я мало обращал внимания на дам, и показала даже в лицах, как рассеянно я на них смотрел. Я постарался исправить ошибку и всю дорогу уверял собеседницу, что немец, сидящий с закрытыми глазами в противоположном углу восьмиместной кареты, спит непробудным сном. Машина шла очень быстро, и мы незаметно прикатили в Берлин. Надо осмотреть столицу Пруссии. Но возможно ли русскому осматривать Берлин? Это все то же, что осматривать Москву. А почему же не осматривать Москвы? Сказать по правде, мы ничего не осматриваем -- ни своего, ни чужого. Это мне напоминает следующий случай. Месяц тому назад я сидел в Петербурге у одного известного русского поэта. До обеда было еще далеко. Хозяину захотелось прогуляться.
-- Куда?
-- На острова далеко: опоздаешь к обеду.
-- В Летний сад: кстати, посмотрим памятник Крылову.
-- А вы видели памятник?
-- Нет.
-- А вы?
-- Тоже нет.
Оказалось, что мы, хотя петербургские жители, а памятника не видали. Поехали, посмотрели и остались довольны. Мало этого: едва мы приехали домой, вошел общий наш знакомый литератор.
-- Где вы были, господа?
-- Смотрели памятник Крылова.
-- А, а!!!
-- А вы, милостивый государь, видели памятник?
-- Нет.
-- Ну как же вам не стыдно! А еще патриот, русский литератор...
И мы продолжали в этом роде нападать на нашего знакомого. Мало и этого: когда почтовый пароход остановился у штеттинского порта, француз, не знающий ни слова по-русски, подошел ко мне и, ни с того ни с другого, обратился с вопросом:
-- Будьте так добры, милостивый государь, скажите, как имя русского поэта, которому в Летнем саду поставлен монумент?
-- Крылов.
Француз достал бумагу и карандаш.
-- Как это пишется?
-- K-r-y-1-o-f-f.
-- Merci, monsieur! {Спасибо, сударь! (франц.).}
И он записал это имя.
Теперь его родственники и знакомые узнают, что у нас был Крылов, а они, может быть, и через двадцать лет не узнают, что у нас был Пушкин. Итак, отправлюсь осматривать Берлин.
Что в нем нового?
Как что? Во-первых, монумент Фридриха Великого, во-вторых, Новый музей, в-третьих, заведение Кроля. Правда, монумент все видели на картинке. Но на картинках он плох, а на деле истинно прекрасен. Все фигуры на пьедестале выработаны с добросовестной отчетливостью и не лишены характера и движения. Несмотря на огромные размеры конной статуи великого монарха, во всем памятнике соблюдена удивительная гармония. Можно сделать одно замечание: такую статую следовало бы поставить на более открытом месте, а не в конце улицы, спиною к бульвару. Спрашивается: откуда ее смотреть? С площади? Но вы видите статую спереди, стало быть, с невыгодной для нее точки зрения. С бульвара? То же самое, если еще не хуже. С тротуаров? Памятник так колоссален, что вы видите его снизу, опять нехорошо.
Прежде, чем стану говорить о Новом музее, позволю себе сказать по поводу его несколько слов. Новый музей можно по справедливости, назвать последним шагом архитектуры по пути, проложенном для нее Шинкелем. Шинкель отбросил все смешанные роды и обратился к чисто-греческому. Пусть решают специалисты, в какой мере он был прав -- я пишу не рассуждение об архитектуре, а рассказываю факт. Во всяком случае, последний шаг этого направления, в применении к Новому музею, пантеону пластических искусств, вполне удачен. Говоря о Шинкеле, нельзя не сказать, что этот замечательный художник, бывший столько лет главным начальником строительной части в Пруссии, сам неусыпно трудившийся над каждым вновь воздвигаемым памятником и через руки которого шли миллионы, умер если не в нищете, то, по крайней мере, не оставя семейству никакого состояния. Новый музей, соединенный колоннадою со старым, так называемым шинкелевским, выстроен по плану Штюлера. Здание главным фасадом обращено на восток. Длина его триста сорок футов, то есть без малого пятьдесят сажен, а высота сто футов, то есть с лишком четырнадцать сажен. Несмотря на то, что над музеем трудятся неутомимо и что большая часть зал уже открыта для любопытных, совершенно окончен внутри он еще так скоро быть не может. И слава Богу! это постоянный предмет соревнования для художников и ученых, постоянно отверстые врата гению. Здание сооружено в три этажа. Нижний предназначен для египетских, отечественных и северных древностей и этнографических собраний. Во втором помещаются гипсовые снимки скульптурных произведений: греческих, древне и ново-римских, средневековых и новейшего времени. Одним словом, здесь перед лицом науки и искусства наглядным образом предстанет вся история скульптуры. Третий этаж -- для кунсткамеры и собрания гравюр. Середину музея, поперек, через все три этажа прорезает зала лестницы (так называемая Treppenhaus {Буквально: лестничная клетка (нем.).}). Зала эта продолговата, несмотря на классическую соразмерность высоты и ширины с длиною, а высота ее, как мы видели, более четырнадцати сажен. Можете себе представить, что это за громада! Ступени гигантской лестницы еще доселе тщательно заклеены холстом и бумагою. Местами только, где бумага протерлась от ходьбы, просвечивает дымчатый мрамор, отполированный как зеркало. Стены первой лестницы, до поворотов направо и налево, покрыты гипсовыми снимками с античных барельефов. Потолок, расписанный в греческом вкусе, великолепен. Честь и слава Пруссии за ее благородное стремление на поприще искусства!
Носятся слухи, что в Берлине будет основано отдельное министерство свободных искусств, в том числе и поэзии. Зала лестницы, бесспорно, одно из замечательнейших сооружений. Вас не удивило бы увидать на первой площадке гигантскую статую фидиева Зевеса. А между тем какая гармония, как вам легко дышать! Кажется, сама Пал лада-Афина, встретя вас у входа между колоннами из каррарского мрамора, подняла на руки и несет показывать свое жилище. Но это архитектурная часть. Взгляните на стены: все гигантские фрески -- работы Каульбаха, при помощи учеников его Мура, Эхтера и других. Повернитесь налево, к южной стороне. Эта стена совершенно отделана. На правой виден только один оконченный фреск "Битва гуннов"; вся остальная часть заставлена лесами, с которых торчит конец громадного картона. Ходите, смотрите, а между тем гениальный художник трудится над вашей головой и упрочивает свою славу. Прежде чем станете рассматривать отдельные произведения Каульбаха, взгляните на всю стену. Как хороши эти тоны в промежутках между главными картинами! Без этих тонов картины сливались бы и утомляли зрение, а теперь все улыбается и ярко выступает вам навстречу. Три главные картины на южной стене представляют: "Падение Вавилона", "Цветущий век Греции" и "Разрушение Иерусалима". Скажу хотя несколько слов о содержании каждой. В "Падении Вавилона" в небе над башней является Господь, в сопровождении ангелов, кидающих молнии на гордое создание человека. Вавилонский столп разрушается; народ, трудившийся над его сооружением, в ужасе бежит, и домы низринуты в прах. Внизу башни, на первом плане, потомки Сима, Хама и Иафета расходятся по разным направлениям отдельными группами. Сколько жизни и выражения в каждой! Вот удаляются верующие в истинного Бога, напутствуемые Его благословением. Какое чистое, прекрасное племя! Белые быки влекут безыскусственную колесницу прародителя, окруженного веселыми детьми и многочисленными стадами. Но вот уходят и потомки Хама. С какою дикою жадностию уносит этот эфиоп своего безобразного идола! Закоснелость и тупость изуверства во всех его чертах. Но гром Иеговы грянул, -- и все усилия человеческие тщетны. Напрасно клевреты столпостроителя Нимвродаподгоняют рабочих, подвозящих материалы. Вы видите: один из них, отдавая приказания, в озлоблении кричит, но его уже не понимают. Языки смешались. На первом плане, в правом углу картины, кирпичами, приготовленными для постройки, убивают архитектора. Все рушилось, все изменилось; один Нимврод непреклонен. Напрасно жена и дети, распростертые у ступеней полуразрушенного трона, умоляют его (прелестная группа); он один, как сатана, коснеет в гордыне. Во второй картине: "Цветущий век Греции" -- Каульбах живописно воплотил слова Геродота: "Гомер и Гезиод дают грекам богов". Сивилла правит рулем челнока, в котором слепой певец Илиона подъезжает к берегу. Фетида, мать воспеваемого Ахиллеса, поднявшись по пояс из волн, внемлет песнопению; греческие певцы, ваятели и живописцы спешат во сретение Гомера. Дикие пеласги бегут из лесов к берегу, алкая просвещения. Над этой сценой яркая радуга с облаков, расстилающихся над морем, с правой стороны (со стороны поющего Гомера) перекинулась в лес, над столпившимися греками, и по этому воздушному мосту боги спускаются на землю. Вправо Зевес и Юнона с павлином. Над ними парит орел. Влево хор богов, предводимый Аполлоном и музами. Яркая и в то же время воздушная радуга придает не только самой картине, но и всей стене нежный, улыбающийся колорит. Третья картина изображает "Разрушение Иерусалима". Пророки Исайя, Иеремия, Иезекииль и Даниил появились в небесах над городом. Карающие ангелы исполняют их предсказания. Иерусалим и храм Соломона объяты пламенем; вожди иудейские лежат, сраженные молнией. С правой стороны Тит, окруженный ликторами, верхом, вступает в город победителем. Впереди его трубят герольды; за ним виднеются римские легионы. Вправо, на первом плане, ангел напутствует юных христиан. Посредине первосвященник храма Соломонова в белой одежде. Он не может пережить падения храма и закалывается. Влево вечный жид, преследуемый демонами, бежит скитаться, томиться и никогда не умирать. Решаюсь обратить внимание ваше на последний большой фреск Каульбаха, находящийся с правой стороны площадки, то есть на северной стене. В "Битве гуннов" падшие с обеих сторон на кровавом поле, по преданию, воскресают и вступают в бой с новым ожесточением. Над сценой сражения, происходящего на земле, покрытой трупами, мало-помалу возвращающимися к жизни, в облаках новая картина битвы. Тут Аттила сам предводительствует неистовыми полчищами. В руке его окровавленный многоконечный бич. Но христианству суждено восторжествовать над варварством. Римляне, под предводительством Аэция, начинают одерживать верх. О двух остальных фресках: "Крестовые походы" и "Реформация", которые, рядом с "Битвою Гуннов", будут украшать северную стену залы, ничего сказать не могу -- они закрыты лесами, -- но постараюсь передать общее впечатление, произведенное на меня теми, которые я видел. Я не боюсь, если суждение мое о таком важном предмете отделится слишком резко от общего. Я пишу не приговоры, а передаю собственные впечатления, которые стараюсь уяснить и оправдать перед самим собою. Смотря на геркулесовские подвиги одного из замечательнейших современных художников, я допытывался у самого себя простого беспристрастного слова, непосредственного чувства и -- увы! -- пришел к убеждению, что в деле чистого искусства, в деле вкуса современный голос неправ, и в Германии, быть может, более чем где-либо. Холод, дидактика и безвкусие, то есть искусственность -- вот отличительные признаки нашего искусства и чувства. Восхищаться зимою дорогим букетом потому только, что он дорог, не значит понимать и любить природу. Наш век не любит ничего простого: ему все подавай с перцем. Виктор Гюго в предисловии к "Notre Dame de Paris" говорит: книгопечатание убило архитектуру. Можно прибавить: трезвая Реформация коснулась таинственного покрова Изиды, а цинизм последних двух веков сорвал его, и напрасно современное искусство силится прикрыть лик богини. Толпа видела его. Тайна нарушена. Пифия говорит уже не по внушению бога, а под влиянием искусственного раздражения и по отрывочным воспоминаниям. Повторяю: я не боюсь показаться странным, пожалуй, диким, но опасаюсь только, чтобы слова мои не были не поняты или превратно истолкованы.
Первым моим впечатлением при входе в музей было чувство признательности и благоговения к величию замысла и исполнения. С тем же чувством смотрел я на картины Каульбаха и убежден, что его разделяет со мной каждый зритель, для которого искусство не пустая забава, а лучший дар, каким благословенна жизнь. Сколько знания, труда, изучения потратил Каульбах на свои фрески! Какая обдуманность в целом, какая изящная правда в подробностях! Огромные картины большею частию отделаны мелкими штрихами, как гравюры. Какой труд! Каульбах сделал все, что мог, при огромных средствах своего таланта и учености. Главный недостаток его произведений принадлежит не ему, а веку. Этот недостаток -- символичность, дидактизм. Не говоря о театральности некоторых фигур, например, первосвященника в "Разрушении Иерусалима", не могу не сказать, что картины Каульбаха не видения художника, перенесенные на стену, а диссертация на степень доктора философии, написанная кистью. Уже самые сюжеты картин говорят вам, что здесь вся история человечества от столпотворения до Реформации. Это живописная философия истории. Все фрески вместе -- символ, каждая картина отдельно -- символ, каждая группа -- символ, каждое лицо -- символ, и каждая подробность -- опять-таки символ, переходящий иногда в неясность. Так, например, перед "Битвою гуннов" между зрителями возник спор. Одни утверждают, что у Атиллы в руках факел, другие говорили -- бич. И точно, многочисленные, развивающиеся концы ярко-красного бича легко в некотором расстоянии принять за пылающий факел. Положите, если хотите, бич, на какое угодно время, в сосуд, наполненный кровью, он все-таки не примет того ярко-красного цвета, который художник придал ему на картине. Но ведь Атилла -- бич Божий! Говоря символическим языком, художник хотел сказать: Атилла шел с кровавым бичом, и вот, жертвуя истиною, он представил его с бичом, похожим на факел.
Я останавливаюсь на этой подробности, только вполне убежденный, что дидактизм и преднамеренность сильно вредят свободному творчеству.
Собрание древностей Египетского музея очень богато и уступает в этом отношении только лондонскому, ватиканскому и лейденскому. В1827 году покойный король Фридрих-Вильгельм III основал Египетский музей, скупив замечательные частные собрания; а экспедиция 1843 года значительно его обогатила. Впечатление зрителя полно и глубоко. Куда ни обратитесь, на что ни взгляните, перед вами не казарма, загроможденная всякой всячиной, а музей, в котором архитектура, скульптура, живопись и мозаическое искусство употребили все усилия указать каждой вещи приличное место и перенесть зрителя в эпоху, безмолвные представители которой его окружают. Первая зала выстроена в виде преддверия египетского храма -- atrium {преддверие в обширном здании (лат.).}. На карнизе иероглифическая надпись следующего содержания: "Королевский орел солнца; мститель Пруссии, король -- сын солнца -- Фридрих-Вильгельм IV -- Филопатер -- Эвергет -- Эвхарист -- Любимец смерти и сна -- победоносный властитель Рейна и Вислы -- сын Германии, повелел поставить в этом здании колоссы, статуи и картины, столпы и надгробные памятники и много всякого добра, привезенного из Египта и Эфиопии". Сходного содержания надпись и на левой стороне. Иероглифы, окруженные кольцами и находящиеся над большими надписями, изображают попеременно имена: Фридрих-Вильгельм, Елисавета. На египетских надписях имена царей отделялись кольцами от прочих иероглифов. Остальные иероглифы, подражания египетским оригиналам, сняты с колонн Карнакского храма. Стены залы покрыты ландшафтами, изображающими египетские местности и здания. Тут вы видите пирамиду Хеопса, дендерский храм Хаторы (египетской Афродиты), двойную статую Мемнона (чрезвычайно эффектно восходящее солнце, диск которого заслонен головою статуи, находящейся на втором плане), мемфисские пирамиды, Карнакский храм и пр. Все ландшафты работы известных художников. Обстановленные таким образом, колоссальные памятники египетской древности еще сильнее действуют на воображение. Вы, точно перенесенные волшебной силой, ходите по древнему Египту. Прежде всего бросаются в глаза два сфинкса барана: левый -- оригинал, правый --подражание. Двойные ряды подобных сфинксов, обращенных друг к другу головами, вели ко входам фивских храмов и дворцов. Овен с диском солнца на голове -- эмблема Амон-Ра, египетского Зевеса. Между колен сфинксов, перед грудью, изображение Озириса (на языке иероглифов--Аменопис, у греков -- Мемнон). Посреди atrium'a, между сфинксами, жертвенник. В глубине, противу входа, два колосса из порфира, изображающие: один Рамзеса II (Сезостриса), другой -- Сезуртазена I, сидящими на престолах, на которых написаны имена этих царей. С правой и с левой сторон -- ряд надгробных камней. Такие камни помещались у египтян внутри гробниц и иссекались из гранита, известняка или песчаника. Надписи, которыми они покрыты, говорят о жертвоприношениях усопшего Озирису, первообразу человека, судии в мире теней, сопровождаемому сестрами: Изидой и Нефти, или сыном Горусом. Нередко жертвоприношения и гимны относятся к богу Пре-Атму, в образе человека, с головою копчика и диском солнца (символу вечернего солнца, с которым соединялась мысль о разлуке с землей). На некоторых изображениях олицетворена апофеоза самого умершего. Он сидит с усопшей родственницей на креслах, и родные приносят ему жертву, как Озирису.
Большая часть камней из мемфисского некрополя, только немногие -- из фивских катакомб, потому что в Верхнем Египте преобладал обычай класть в гробницы папирусы, а в нижнем клали исписанные камни.
Из atrium'a выходишь в залу, построенную в форме египетской колоннады. Во втором ее отделении -- гигантская статуя царя Горуса II, сына Аменописа III (Мемнона). На стенах -- изображения ежедневных занятий: полевых, домашних и т. п. Здесь же, внизу картин, в рамках за стеклом -- ряд развернутых папирусов. Их очень много. Если бы не знать, что это исписанная плева растения, можно принять эти листы за тафту, покрытую печатными знаками. В третьей, исторической зале, построенной в виде Бени-гассанских катакомб, находятся частию статуи богов, царей, первосвященников и государственных сановников, частию другие исторические памятники: жертвенники, надписи, произведения искусств и т. д. Стены покрыты историческими изображениями. Все это чрезвычайно интересно и драгоценно для специалиста; но мимо стеклянных ящиков самый равнодушный посетитель не пройдет без особенного изумления и раздумья. Здесь уже не снимки, не камни дошли до нас, а вещи самые преходящие, уже по существу своему обреченные тлению -- и между тем они нетленны. Перед вами длинный ряд священных животных: ибисов, копчиков, кошек, ихневмонов, рыб, лягушек и пр. Я заметил женскую косу, как будто только что вышедшую из рук парикмахера. Вот обувь из древесной коры, напоминающая нам русский лапоть. И как все это сохранилось! Перья и шерсть не только вполне сохранились, но даже мало изменили природный цвет. Тут не нужно толкователей. Вы с первого раза узнаете знакомое животное. То же можно сказать и о плодах: гранатах, финиках, сикоморах и проч.
Какой странный, своеобычный народ были древние египтяне! Вот египетский анекдот, которого, не имея, к сожалению, справок под руками, не могу передать с обозначением имен. Египтянин, страстно любивший древнегреческого оратора, завещал положить сочинения его в собственное брюхо при погребении. Волю завещателя, изображенную на гробе иероглифами, прочли недавно и, вскрыв брюхо мумии, нашли греческий сверток. Теперь в Лейпциге появилось издание речей греческого оратора, жившего за много лет до Демосфена и сочинения которого, без египетской причуды, никак бы до нас не дошли. Я говорил уже о полноте и силе впечатления, производимого на зрителя Египетским музеем. Это мистический мир иносказаний. Тут все символ: религия, закон, обычай и искусство. С этой точки зрения произведения египетского искусства не лишены своей прелести. Вдумайтесь в атрибуты того или другого божества, и вы убедитесь, как тонко они избраны. Но не такой красоты ищет сердце наше в современном искусстве. Что ни говорите, а сухопарый, синий или коричневый человек с птичьей головой -- урод. Символизм -- или наивность детства, или бессилие дряхлости. Ребенку простительно играть неодушевленными предметами, придавая им качества, которых они не имеют; но что сказать про взрослого, которого застаешь в зале сидящим на опрокинутом столе и погоняющим скамейки, несмотря на невозможность убедить себя, будто скамейки -- лошади, а опрокинутый стол -- сани? Между тем новейшее искусство так и порывается играть всеми возможными деревяшками...
Нет! нет! пойдемте скорее во второй этаж: там древняя Греция. Там сухой жезл символа прозяб и распустился живыми, неувядающими цветами мифа. Там нет сентенций. Там один закон, одно убеждение, одно слово -- красота.
В первой зале, так называемой греческой, стены расписаны профессорами Ширмером, Бирманом, Шмидтоми другими. Куда ни обратитесь, навстречу вам улыбается древняя Эллада: "Роща Зевеса Ликейского"; "Ликейские могилы" (в Малой Азии); "Крепость Сиракузы и храм Минервы"; "Вид Эгины с храмом Зевеса Пангелления"; "Внутренний вид Акрополя, со статуей Минервы"; "Внутренний вид храма Юпитера Олимпийского, со знаменитой статуей бога", и проч. Рисунки истинно прекрасны. Во всей зале нет скамьи, которая не была бы сделана по античному оригиналу. Между статуями прежде всех обращает на себя внимание слепок с "Борьбы вокруг тела Патрокла". Эта группа известна под именем Эгинетов. Она в 1811 году отыскана под развалинами Эгинского храма, куплена наследником баварского престола и восстановлена Торвальдсеном. Оригинал теперь в Мюнхене. Вся группа расположена так, что посредине находятся стоящие фигуры, с боков в согнутом, а в двух нижних углах в лежачем положении. Минерва, в полном вооружении, с эгидой на груди, держит в левой руке щит, а в правой -- копье. С правой стороны греки стараются спасти умирающего Патрокла, которого Аякс прикрывает щитом; с левой -- нагнувшийся троянец хочет перетащить Патрокла на свою сторону. Но довольно. Не буду описывать, ни даже именовать всех Минерв, Вакхов, Аполлонов, находящихся в этой и последующих залах. Во-первых, недостаточно о них читать: их надо видеть; а во-вторых, мне, быть может, придется еще увидеться с оригиналами снимков, помещенных в Новом музее. Скажу два слова о впечатлении. Случалось ли вам в конце зимы, хворому, просидеть в душной комнате? Вы обжились в спертой атмосфере, вас окурили уксусом, задушили лекарствами, и вам казалось под конец, что в целом мире нет другого воздуха. И вот, в исходе мая, вам позволено в первый раз выйти в расцветающий сад. Что вы чувствовали, вдыхая весенний воздух? То же чувство испытывает современный человек, одаренный хотя малейшей способностью понимать красоту, вступая в среду произведений греческого искусства.
Посмотрите на эти группы, на эти отдельные лица! Какое движение и сила и, в то же время, какое спокойствие! Ни один боец не осклабился, ни одно лицо, например, у сражающихся эгинетов, не искажено усилием. Это, быть может, не совсем верно законам природы, зато верно законам красоты. Ни одно изваяние не забывает, что оно мрамор, каждый страстный образ помнит, что он прежде всего идеал.
-- Мы с вами этак опоздаем к обеду, -- заметил мой товарищ.
Я взглянул на часы: половина четвертого.
-- В самом деле, пора.
"Мы вышли-- я мчался на борзом коне", то есть в извозчичьей коляске, и долго еще белоснежные боги и герои стояли у меня перед глазами. 6 часов вечера. В театр идти не стоит: летом лучшие артисты не играют. У меня и без того осталось незавидное воспоминание о немецкой сцене. Теперь, быть может, дело поправится. Но куда девать вечер в городе, где никого не знаешь? А к Кролю? Быть в Берлине -- и не видать Кроля! Разве это возможно? Мой любезный соотечественник не отказался взглянуть и на эти диковинки. Мы снова сели в коляску и поехали за заставу, в парк. Парк, хотя в большом размере, напоминает наши острова... ну, хоть Каменный. Те же расчищенные дорожки и шоссе, те же сосны и ели, под которыми так вычищено и выметено, что самое пламенное воображение не может признать леса в этом рауте вышколенных деревьев. Скорее можно поверить искренней веселости этих разряженных господ, попадающихся навстречу.
Извозчик остановился у ворот огромного здания. В кассе мы заплатили по полтиннику и получили право наслаждаться всеми диковинами. Дом, или, пожалуй, дворец, в который мы входим, был, как говорят, выстроен антрепренером Кролем, которого заведение перешло по наследству к дочери. Теперь у обанкротившихся Кролей его купила компания на акциях, и не будет удивительно, если она разорится в свою очередь. Несмотря на тысячи посетителей, по полтинникам не много наберешь; а чего стоит поддержка такого здания. Везде бронза, зеркала, драпри. Множество зал. Главная и огромна и богата... не скажу: изящна. Золото, малахит и опять золото, -- всюду золото. По стенам великолепно отделанные ложи, по паркету расставлены стулья, и в углублении одной из продольных стен -- сцена.
Мы как раз попали на представление. Боже мой! опять то же самое. Можно помириться с тем, что у актрисы нет ни малейшего таланта: это бы еще не беда; но зачем она так безобразно причесалась, зачем так адски кривляется и приподымается на цыпочки, находя, вероятно, что в мире нет ничего грациознее ее? Самая пьеса усыпительна до раздражительности. При малом приеме опиума человек засыпает, при большом -- приходит в неистовство. Мы не дослушали и вышли в сад. Сколько экзотических цветов по клумбам и вазам! А! да это мои подозрительные штеттинские тюльпаны и белладонны. Так и есть: они из жести, и из каждого цветка брызжет фонтанчик. Цветы сделаны прекрасно, даже вблизи можно их принять за настоящие; но как вам нравится самая мысль заставить из каждого цветка днем бить фонтанчик, а вечером -- струю горящего газа? Не желая быть опрометчивым в суждении, я задал себе вопрос: отчего не заставить бить фонтаны из сапогов? Если добиваться одной новизны, то этого, кажется, тоже еще не было. Сад обнесен высокою стеною, и не заплативший за вход не может наслаждаться бесплатно. Под навесом липовых аллей расставлены столы для охотников поесть и попить на открытом воздухе. Мы спросили шипучего лимонаду -- и тут не посчастливилось: подали какого-то кисловатого меду с имбирем. Между гуляющими много гвардейских офицеров. В стороне устроен тир из пружинного карабина, стреляющего стальною шпилькою с шелковой или волосяной кисточкой, сообщающей верность полету. Конечно, это игрушка; но я любовался ловкости, с которой два офицера выстрелили на пари по пятнадцати раз, и из тридцати выстрелов гипсовая цель была разбита двадцать восемь раз.
-- Как бы я желал видеть ученье прусской кавалерии! -- сказал я своему спутнику.
-- Дело, кажется, нетрудное: обратитесь к любому кавалерийскому офицеру -- он вам скажет, когда и где можете видеть их ученье.
Я так и сделал. Молодой кирасирский штаб-офицер, к которому я обратился, сказал мне, что если я завтра выеду за Галльскую заставу (Hallische-Thor), то увижу гвардейских кирасир.
-- Но, -- прибавил он, -- теперь только домашние, эскадронные ученья.
-- Они-то меня более всего интересуют.
-- В таком случае выезжайте между восемью и девятью часами утра. Вы где остановитесь?
Я назвал гостиницу.
-- В пятидесяти шагах от вас берейторский манеж. Там можете получить лошадь.
Я поклонился и ушел. Зазвонили ко второму акту комедии. Публика отправилась досматривать пьесу, а нам, кажется, смотреть более нечего.
-- Не пора ли домой?
Это восклицание услыхали русские, приехавшие с нами на пароходе.
-- Как это можно, с этих пор домой! Мы прочли в афише, что сегодня публичный бал Гоф-Егер: так мы туда. Не хотите ли?
-- Пожалуй!
Опять коляска покатилась по аллеям совершенно стемневшего парка. Ехали, ехали; наконец и Гоф-Егер налицо. Ну, это другое дело. Сад пуст и темен. Большая полинявшая зала тоже скудно освещена. На стене, противу входа, поблекший театральный занавес.
-- Что, и тут театр?
-- Нет, это прежде игрывали, а теперь давно уже не играют.
-- Да где же публика, дамы?
-- Еще будут, а, может быть, и не будут.
Стеклянный коридор, в котором накрыты столы для ужина, не менее мрачного вида.
В зале, у дверей, стоит какой-то господин лет под сорок, великолепно расчесанный, в белом галстухе и таких же лайковых перчатках. Правая нога отставлена небрежно, и у него вообще предприимчивая осанка. Музыканты, взобравшись на авансцену, уселись спиною к занавесу и заиграли польку. Из сада вошли три дамы и сели на диван. Предприимчивый господин подошел к одной из них, сделал с нею круг польки, раскланялся и подошел к другой, проплясал с этою и подошел к третьей. Вошли три-четыре человека мужчин и еще две-три дамы.
Предприимчивый опять за свое. Наша молодежь уже завязала с дамами разговор. Подошел и я.
-- Скажите, пожалуйста, кто этот господин в белом галстухе?
-- Танц-директор.
-- Что ж он один все танцует, точно по найму?
-- Как же, он за это жалованье получает.
-- A, a! Однако пора домой; не то завтра проспишь ученье. Поутру в восьмом часу я уже напился кофею, а в восемь мне привели лошадь. На взгляд еще туда-сюда.
-- А каково она ходит? -- спросил я у рейткнехта.
-- Да она участвовала в кадрили! -- был ответ.
Когда и где, я не расспрашивал. Ехать пришлось по мостовой, версты полторы или две. Оказалось, что лошадь моя, если и участвовала в кадрили, то, должно быть, очень давно. Но делать нечего -- и на том спасибо. Вдали за заставой показались два эскадрона гвардейских кирасир и эскадрон драгун. Они учились порознь на значительном друг от друга расстоянии. Не желая опоздать, я пустился рысью к ближайшему кирасирскому эскадрону, и первый встретившийся мне офицер был майор, который накануне так любезно пригласил меня. Не находясь во фронте, он мог снова отвечать на мои расспросы. На этот раз полковой командир сам учил эскадрон.
-- Что получает у вас кавалерийская лошадь? -- спросил я майора.
-- Три кружки (3 Mützen) овса, пять фунтов сена и пять фунтов соломы в день.
Майор уже спросил мою фамилию и сказал, что не раз бывал в Петербурге. Поэтому я спросил, как велика кружка в сравнении с нашим гарнцем.
-- Гораздо меньше.
-- Так ваши лошади получают корму вдвое меньше против наших?
-- Да.
-- Зато подъемным отпускается особая дача?
-- Нет, и подъемные должны продовольствоваться из того же количества.
-- У нас этому не поверят. Однако ваша лошадь в прекрасном теле.
-- Да; но она и корму получает вдвое против казенных.
-- Славная лошадь! Что здесь стоит такой конь?
-- На ваши деньги, с лишком две тысячи рублей серебром.
-- Лошадь прекрасная, но, по нашим ценам, дорого.
-- Здесь дешевле не купить. У меня семь верховых, а мало таких, которые обошлись бы дешевле.
-- А как у вас производство?
-- Туго.
-- Но, судя по вашим летам и чину, этого предполагать нельзя.
-- Да, но я обошел многих товарищей.
В это время скомандовали: "к церемониальному маршу, в карьер". Майор должен был ехать на фланге, и я за ним. Как ни жаль мне было принуждать своего почтенного кадрилиста, но делать было нечего: ему пришлось проскакать порядочный конец по рыхлому полю.
С фланга мне все было видно. Ученье кончилось, и эскадрон пошел в казарму. Драгуны тоже потянулись с плаца. Их мундиры напоминают наших жандармов.
-- Не хотите ли ближе взглянуть на драгун? У них хороший сорт лошадей, -- сказал майор, обращаясь ко мне.
Надо было проститься.
-- Позвольте, -- сказал я, -- и мне, в свою очередь, узнать, кого я должен благодарить за обязательное внимание?
-- Принц Мекленбургский.
-- В таком случае, ваше высочество, меня не удивляет число верховых лошадей, которое едва ли найдется у другого офицера.
Его высочество слегка улыбнулся. Я откланялся и поехал в гостиницу. На этот раз мой вороной, почуяв манеж и конюшню, не требовал особого понуждения. Пора в Дрезден. Славная вещь -- сеть железных дорог! Куда ни задумай -- близко. Лет через пять, Бог даст, и у нас из Петербурга будет в Одессу ближе, чем из Пскова в Новгород или из Воронежа в Тамбов. Чем долее смотришь на панораму, бегущую за стеклом вагона, тем более удивляешься благоустройству Пруссии. В глазах рябит от маленьких городов, мелькающих по обеим сторонам дороги. Вспомните, тут всё живут люди, из которых немногие обрабатывают землю, а все едят хлеб, -- и между тем посмотрите, какая неблагодарная почва. Хлеба плохи, особливо рожь. Да на чем ей и расти-то? Песок, глина, хрящ. Самое количество и величина засеянных полей ничтожны в сравнении с тем, что глаз привык видеть в средней и южной России, где, куда ни взглянешь, море волнующихся посевов, и так и хочется затянуть кольцовскую:
Не шуми ты, рожь, спелым колосом,
Ты не пой, косарь, про широку степь...
Здесь даже смотреть жалко. Земля обработана, как огород, а рожь растет, как падалица. Каким же образом все огромное народонаселение продовольствуется произведениями этой скудной почвы? -- мало того: Пруссия ежегодно отпускает в Англию значительное количество хлеба; все одеты прилично, по состоянию. Встретишь извозчика или поселянина -- лошадь, воз, сбруя, -- все в порядке; босых почти нет, и ни одного нищего. Местами старые сосновые и еловые леса напоминают наши северные губернии; а глядя на обширные полосы молодого сеяного леса, я невольно спрашивал сидящих в вагоне пруссаков: много ли дичи по кустарникам, которые, по-видимому, лучший приют для тетеревей и куропаток?
-- Мало.
-- А зайцев много?
-- Есть, но тоже мало.
Не выглядывай вдали из-за тополей эти белые строения с остроконечными кровлями, подумал бы, что подъезжаешь с севера России к средним губерниям. Справа и слева белые полосы цветущей гречихи, как разостланные полотна, упираясь в самую дорогу, напоминают родину. Местность ровная, и сходство тем поразительней, что и здесь гречиха сеется по большей части клоками. Время от времени поезд прогремит по мостику, перекинутому через небольшой ручей, который, сверкнув двумя-тремя излучинами, прячется за прибрежный тростник и быстро убегает из квадрата окна. Однако, несмотря на внешнее сходство местности, климат берет свое. Сено почти свезли, рожь поспела и в иных местах скошена. По мере приближения к Саксонии пшеница становится желтее и желтее, а сегодня только 28 июня (10 июля). Курьерские поезды на железных дорогах идут, как наш пассажирский, тридцать пять верст в час; но обыкновенный -- не более двадцати осьми. Это тем более неприятно, что, желая наверстать потерянное время, на станциях останавливаются на самый короткий срок: полторы, две, три минуты. Если хотите закусить, то, сообразив заранее, сколько порций намерены взять, приготовьте деньги, рассчитывая за каждую по два с половиною гроша (семь с половиною копеек). Все порции приготовлены в эту цену, все равно, чего ни спросите: тартинку, рюмку ликера, чашку кофе, стакан лимонада, тарелку вишен или земляники, -- все равно -- два с половиною гроша. Зато на станциях, где сходятся рельсы различных дорог и пассажиров пересаживают из одних карет в другие, поезды, во избежание столкновений, должны дожидаться один другого. Так, на станции Риза, в Саксонии, пришлось нам сидеть почти три четверти часа. Чем более поезд углубляется в Саксонию, тем цветущее становится природа и пышнее созревшая жатва. Вот наконец вправо и влево горы, покрытые виноградником, окружающие Дрезден. Богатые деревни, тянущиеся по соседним долинам, можно, пожалуй, принять за города. Вино из местного винограда плохо, но здесь многие фабрики выделывают шампанское, которое, будто бы, трудно отличить от французского. Я его не пил -- не знаю, а может быть и пил -- и тоже не знаю. Поезд остановился -- мы в Дрездене.
Я хотел было отвечать: "в какую хочешь, только порядочную", но вспомня, что мне рекомендовали Hôtel de Berlin, спросил:
-- Далеко ли это?
-- Да по другую сторону Эльбы, от моста недалеко.
-- Ступай.
Городом пришлось проехать довольно долго. Хотя собственно Дрезденом восхищаться нечего, как это делают немцы, но он все-таки один из лучших представителей старых немецких городов. Дома очень высоки: у некоторых я насчитал до семи этажей. Поговорите-ка с саксонцем: он вам докажет, что мост на Эльбе чудо искусства, -- а мост не больше и не лучше московского Каменного, которым никто не думает восхищаться. В гостиницу я приехал, по-здешнему, довольно поздно, то есть часу в шестом пополудни. Театра сегодня нет, читать и на железной дороге надоело, смотреть замечательные предметы поздно.
-- Вот, -- сказал дрезденский житель, -- если бы вы послушали нашу знаменитую певицу г-жу Бюрде-Ней, но ее теперь нет в городе. Прошлую зиму она производила фурор в Лондоне.
-- Она завтра поет в моцартовом "Похищении из Сераля", -- заметил услужливый обер-кельнер.
Саксонец с жаром опровергал справедливость такого показания и ушел в полном убеждении, что Бюрде-Ней за тридевять земель услаждает слушателей. Я велел на всякий случай принести афишу и билет на завтрашнее представление. У входа в столовую, между сотнями объявлений, большими красными буквами напечатано: "Циклорама путешествия по Калифорнии, до золотых приисков", и вслед за тем на огромном листе расписано, какие профессора живописи трудились над картиной в несколько десятков саженей и кто да кто удостоил признать ее образцовой. Что ж! отчего не посмотреть на циклораму, особливо когда ничего другого сегодня видеть нельзя, да и завтра будет трудно, по случаю воскресенья?
Мне указали гостиницу, в которой показывают циклораму. Вхожу. В зале так темно, что сначала решительно нельзя различить окружающих предметов. Но мало-помалу глаз привыкает. А! да тут есть и зрители! Перед занавесом с одной стороны стол и стул, с другой -- рояль. Стало быть, мы поедем по Калифорнии с музыкой. Так и есть. Господин в черном фраке заиграл увертюру, и вслед за тем из-за кулис вышел француз и сел за столик. Увертюра кончена, француз застучал палочкой, занавес поднялся. "Я буду иметь честь, мм. гг., сопровождать вас по пути к золотым приискам. Вы видите, караван скоро тронется в дорогу и конный индеец, как это всегда бывает в подобном случае, готов в проводники. Вместе с углублением нашим в страну, все предметы, встречающиеся нам на пути, примут ретроградное движение; но явление будет то же самое, как если бы почтенная публика, сидя в вагоне железной дороги, обгоняла тише движущийся караван. Теперь мы отправляемся". Француз отвесил поклон, стукнул палочкой, и мы поехали в мнимом вагоне. Несмотря на великолепное объявление, не скажу чтобы профессора, писавшие циклораму, превзошли своим искусством мои ожидания, хотя иные места бесконечной картины сделаны недурно, -- например, ночной пожар в степи. Индейцы, хитрые на выдумки, особенно где дело касается того, чтобы ограбить европейцев, поджигают по ветру сухую траву против места, на котором в известное время будет находиться караван. Вы видите, яркая стена пламени широко охватила ночной горизонт, и красные языки его, извиваясь, как исполинские змеи, все ближе и ближе подползают к несчастным путникам. В караване ужас и смятение. Индейцам только того и нужно: они ограбят путешественников, а сами уйдут по знакомым лишь им одним ущельям, куда пламя не проникает, не находя себе пищи на голых уступах. Не знаю, до какой степени верна природе циклорама, но эти безводные степи, перевалы и овраги, поросшие леском, засевшим у небольшого ручья или стремительной речки, которую волы, запряженные в фуры, должны переходить чуть не вплавь, напоминают новороссийскую природу. Занавес уже два раза опускали, а конца все еще нет. Француз за столиком и немец за фортепьяно не щадили себя, стараясь друг перед другом овладеть нашим воображением, один -- посредством красноречивых объяснений предметов, другой -- соответственной музыкой. Но -- увы! -- это попурри как-то плохо действовало, вылетая из старого расстроенного рояля. Нет, не доеду до приисков, а уйду в свою гостиницу. По небольшому народонаселению (не более 90000), Дрезден довольно оживлен. Щегольские экипажи и извозчичьи коляски то и дело снуют через Новый рынок (Neumarkt). Гуляющим беспрестанно перерезают дорогу подмастерья, перевозящие на разнокалиберных тачках и тележках хозяйские материалы. Нельзя не задать себе вопроса: зачем и здесь, как в Берлине, припрягают в тележки собак? Там, по крайней мере, собаки огромного роста, обещающего силу, а за тем и помощь человеку. Но какую помощь могут оказать эти собачонки? И как с ними порой обходятся! Вот широкоплечий белокурый парень захотел бросить тележку у тротуара и зайти в полпивную. Несчастная собака не поняла его движения и, собравшись с силами, оттащила порожнюю тележку на два шага от порога. Парень зашел спереди и ударом каблука в голову остановил ее рвение. Посмотрите, с каким пристыженным видом она облизывается. Ей, очевидно, не столько больно, сколько стыдно своей недогадливости. Бедняжка убеждена, что в целом мире собаки ходят в дышле исправнее ее. Не знаю, справедлива ли пословица: "немцы обезьяну выдумали", но не подлежит сомнению, что они собаку если не съели, то, по крайней мере, невероятно вышколили. Обратите внимание на маневры этой большой, мохнатой собаки, подгоняющей двух телок, которых мясник ведет на веревке. Телята, чуя недоброе, упираются и мычат. Без собаки немец не довел бы их куда следует; но она безостановочно маячится у самых задних ног упрямцев, заметя возрастающее сопротивление, лает и толкает носом непокорного. Такое самоотвержение, конечно, не проходит даром. Телята, подвигаясь вперед, лягают беспрестанно и так ловко, что голова собаки звучит под ударами, как пустое лукошко. Руководясь одним инстинктом, собака отмстила бы за нестерпимую боль, но она понимает, что нельзя кусать теленка, предназначенного на жаркое и что всякое занятие имеет свои невыгодные стороны... Чудный вечер! Тепло и легко дышать. Городской шум мало-помалу утихает, извозчики уезжают на квартиры, и носильщики (портшезы) предлагают свои услуги. В ночное и дождливое время портшез -- обыкновенный экипаж дрезденских дам, возвращающихся с бала, если нет собственного. Темнеет, и газовые фонари вспыхивают один за другим. Пора спать. С вечера меня уверяли, будто в воскресенье нельзя ничего видеть, но, не теряя надежды, я часов в десять утра пошел попытать счастья. Картинная галерея недавно перенесена из прежнего помещения в новое, собственно для нее возведенное здание, заложенное по плану Семпера в 1847 году и находившееся с 1849 года под ведением Генеля и Крюгера. По этой причине я долго не мог добиться, где она. Наконец у входа швейцар объявил, что с одиннадцати часов можно видеть галерею, а до тех пор предлагал мне осмотреть собрание драгоценностей, известное под названием "Зеленых сводов" (Grüne Gewölbe). Делать нечего, отправляюсь в двор королевского дворца и в правом углу нахожу запертую дверь "Зеленых сводов". Но тут вот какое обстоятельство: надобно дожидаться вожатого -- толкователя и в то же время надсмотрщика за посетителями, которых число не может превышать пяти. Обход зал совершается обыкновенно в час времени, за что проводнику платится два талера, -- следовательно, копеек по тридцати пяти с каждого посетителя, -- и вы можете быть уверены, здешние любопытные не пойдут до тех пор, пока выход предшествовавших не совпадет с установленным наибольшим числом новых. Если партия не условленна заранее, ждать приходится долго. Ничего -- ждут. На этот раз на скамье у входа я застал француза с женой.
-- Скоро ли выйдут посетители? -- спросил я.
-- Должно быть скоро: давно пошли.
-- В таком случае пойдемте сейчас с первым проводником.
-- Как же мы пойдем? Нас всего трое -- надо подождать еще двоих.
-- А стоит ли смотреть "Зеленый свод"?
-- О! c'est bien beau! {О! это очень красиво! (франц.).} тут большое собрание богатств. Положим; но подобные собрания, если не представляют замечательных памятников искусства, мертвый капитал -- не более.
-- Не говорите этого. Всякая достопримечательность -- самый живой капитал не только для города, но и для всего края. Путешественник заранее говорит себе: "в таком-то городе нужно видеть то-то и то-то", а вследствие беспрестанного движения город цветет.
Француз прав. Без сомнения, в Дрездене не было бы и одной трети приезжих, не будь в нем, например, Картинной галереи.
Во время нашей болтовни железная дверь отворилась, и по лестнице сошли пять человек.
-- Можно идти? -- спросил я проводника.
-- Можно.
-- Пойдемте, -- обратился я снова к французам.
-- Нет, мы обождем французского проводника.
Я поклонился и пошел один. Не знаю, почему пять или шесть зал со сводами названы "Зелеными"? Я ничего зеленого не видал. Кругом по стенам стеклянные шкапы, наполненные разного средневековою утварью, золотыми, серебряными, бронзовыми и эмалевыми вещами. Если вещь незатейлива и изящна, будьте уверены, она принадлежит к XV или XVI веку. Чем к более близкой эпохе она относится, тем менее в ней характера и вкуса, несмотря на то, что на иные произведения позднейшего времени употреблены годы невероятного труда. Замечательнее прочих древностей две вазы, которые считаются работой Бенвенуто Челлини, да комната коронных драгоценностей саксонских монархов. Алмазные цепи, серьги, венцы, запонки, пуговицы, по величине, чистой воде и ровному подбору камней, невольно останавливают внимание зрителя. Я не ошибся, предполагая увидать много редкого по цене, а не по художественному достоинству. Французы все еще сидят у входа. Я поклонился и побежал в Картинную галерею. Обширное здание в три этажа. В нижнем -- снимки со скульптурных произведений, второй и третий заняты картинами. Большая и высокая ротонда под стеклянным куполом, с рафаэлевскими и нидерландскими коврами по стенам, разделяет галерею на две равные части. Куда из нее ни сойдите по ступенькам, на восточную или на западную половину, перед вами анфилада из трех громадных зал, с тою разницею, что с одной стороны вас встречают произведения испанцев, неаполитанцев, нидерландцев и немцев, а с другой -- итальянские школы. Кроме этих шести, а с ротондою семи главных зал, освещенных сверху, в каждом конце здания по три залы, уступающие первым по величине, -- и затем, с одной стороны фасада, длинный ряд комнат, в которые свет падает сбоку. Этих комнат счетом двадцать одна, и все они служат как бы дополнением школ, представители которых помещены в главных залах здания. В третьем этаже ряд таких же комнат, и все, можно сказать, переполнено картинами. Как ни ухитрялись достигнуть самого выгодного освещения и как саксонцы ни гордятся результатом своих усилий, говоря по справедливости, все-таки многие прелестнейшие картины первоклассных мастеров отсвечивают и блестят так, что даже досадно смотреть. Описывать Дрезденскую галерею не буду. Ее надо изучать, а изучив -- мало написать несколько томов. Я буду говорить о моем впечатлении и о картинах, заставивших меня останавливаться не как художника или дилетанта, а как простого зрителя, каких здесь перебывают тысячи. Но, возвращаясь воспоминанием к виденному, чувствую, что не могу исполнить и этого. Как описать "Царство Флоры" (Пуссена), "Quos ego", то есть Нептуна, укрощающего бурю (Рубенса), или его же "Императора Карла V", венчаемого победой и попирающего одной ногой силена, в то время как Венера и Амур плачут в стороне? Можно ли описывать нежное и сочное, как румяный плод, тело вандиковой "Данаи", к которой Юпитер спускается на ложе золотым дождем, или Рембрандтов "Пир Эсфири у Агасвера", или его самого с бокалом в руке и женою, сидящей у него на коленях; "Святую Магдалину" (famo-sissima Maddalena) Аллегри-Корреджио (Antonio) или (его же) всему свету известное "Поклонение пастырей" (Корреджиева ночь)? Все это так разнообразно по содержанию, по мысли и исполнению, что слова могут только затмить впечатление, производимое одними именами этих произведений. К таким творениям гения можно вполне отнести стих Гюго:
Hélas! je t'aime tant qu'à ton nom seul je pleure*.
* Увы! я так люблю тебя, что плачу от одного твоего имени (франц.).
Какая страшная сила, какая гениальная правда! Посмотрите на рембрандтовского "Ганимеда", уносимого орлом. Вам, может быть, и в голову бы не пришло искать в картине Рембрандта воспроизведения известного греческого мифа: так далеко художник отошел концепцией от образа, возникающего перед нами при мысли о похищении Ганимеда. Но эту неверность мифу он заставляет забыть изумительной верностью природе и творческой правде. Перед вами не юноша, пленивший Юпитера, и которого самому большому орлу едва ли поднять на небо, а трех-четырехлетний ребенок, висящий в воздухе. Огромный и умный слуга Зевеса схватил игравшее дитя за спинку рубашки и мощно подымает к небу свою ношу. Между тем страшные когти, которыми орел поддерживает малютку, и глаз хищной птицы нисколько вас не успокаивают. Быть может, орел уносит мальчика на заоблачное гнездо в пищу детям, чему бывали примеры. Ребенок очевидно только что лакомился. Пучок спелых ягод замер у него в правой ручонке. Всмотритесь в его фигуру, в кислое и то же время вопросительное выражение лица и замершие руки. Он уже плачет, но сейчас заревет. Большей правды ни одно искусство сказать не может. Вы до малейшего оттенка видите все душевные и телесные ощущения мальчика. Рубашка, на которой он висит, режет ему под мышками и связала руки. Он еще молод и не понимает, что с ним делается и где он. Но ему больно и страшно в высоте, -- страшно от присутствия хищной птицы, которая так нецеремонно с ним обходится. Если на лице его нет и тени отчаяния, требующего сознания, зато, вы видите, ребенок и капризничает, и страдает, и удивлен и запуган. Последнее чувство до того преобладает в бедном малютке, что заставляет его делать то же самое, чем прославилась известная корова Поля Поттера (в нашем Эрмитаже). А вот одно из самых капитальных сокровищ Дрезденской галереи: гольбейнова "Мадонна". Ганс Гольбейн младший, родившийся в Аугсбурге, а по мнению других -- в Базеле, в 1489, и умерший в Лондоне в 1554, написал эту картину для базельского бургомистра Иакова Мейера, представив его с семейством под покровом Пресвятой Девы. Это в настоящее время не подлежит сомнению; но справедливо ли предание, по которому на картине Пречистая держит на руках больное дитя Мейера, не решено. Более двухсот лет мастерское произведение, доставшееся наследникам Мейера, переходило из рук в руки, пока в 1743 г. не было куплено в Венеции для Дрездена известным графом Альгаротти, просвещенным любимцем Августа Саксонского и Фридриха Великого. Здесь религиозный и местный характер выражается на картине не только в одеждах и какой-то эпической неподвижности, но и в разъединении полов. Как во храме, по правую руку Божией Матери -- Иаков Мейер преклоняет колени с двумя сыновьями, а по левую, разно с мужчинами, его жена Анна Шекенторлин с матерью и дочерью. Такие затруднительные условия гений художника умел превратить во всемогущие средства, которыми он передает свою благоговейную душу. Из залы гольбейновой "Мадонны" выходишь с душою, затихнувшей до дна, преисполняешься тем невозмутимо сладостным чувством, которым веет от мейерова семейства, преклоненного перед Царицей Небес. Долго еще ходил я из залы в залу, из комнаты в комнату. Самые разнообразнейшие впечатления сменялись одно другим, от усилия зрения в глазах стало горько, а напряженное внимание истощилось до того, что я стал бродить полубессознательно, как сомнамбул. Вдруг внезапная мысль озарила меня, и, подняв голову, я обратился к какому-то седому старичку с просьбой показать мне залу Сикстинской Мадонны, -- под влиянием Мурильо, Рубенса, Корреджио, Рембрандта, Гольбейна и других, я совершенно забыл о "Мадонне" Рафаэля.
-- Направо, угольная комната, первая дверь, -- отвечал старичок.
Помню, я перешагнул заветный порог без всякого волнения. В угольной комнате "Сикстинская Мадонна" помещена одна, так же, как и гольбейнова, на противоположном конце галереи. Единственное окно прекрасно освещает огромную картину, против которой стоят диванчики для зрителей, чего я не заметил в зале "Мадонны" Гольбейна. Меня поразила необыкновенная тишина, царствовавшая в комнате, в которой находилось до пятнадцати человек посетителей. Не подымая головы, я прошел до места, откуда хорошо мог видеть картину. Подняв глаза, я уже ни на минуту не мог оторвать их от небесного видения. Сколько каждый из нас видел копий, гравюр, литографий с гениальнейшего творения Рафаэля! но все они не только не напоминают, а, напротив, грубо искажают бессмертное произведение. Этого человек не в силах повторять. Как благословлял я в душе короля саксонского за то, что он запретил снимать дагерротипы с этой картины и только известнейшим художникам лично разрешает писать с нее копии. Картина удивительно сохранена и свежа. В настоящее время она за стеклом, которое, однако ж, не мешает наслаждению, -- напротив, возвышает его мыслию, что еще через сотни лет она будет неиссякаемым источником восторга. Прежде, как говорят, картина постоянно была обставлена мольбертами пачкунов, которые, искажая на своих холстах видение Рафаэля, только мешали тихому созерцанию посетителей. О! как я радуюсь, что я не знаток живописи, не дилетант: может быть, впечатление мое не было бы так полно и сладко. Когда я смотрел на эти небесные, воздушные черты, мне ни на мгновение не приходила мысль о живописи или искусстве; с сердечным трепетом, с невозмутимым блаженством я веровал, что Бог сподобил меня быть соучастником видения Рафаэля. Я лицом к лицу видел тайну, которой не постигал, не постигаю и, к величайшему счастию, никогда не постигну. Пусть эта святая тайна вечно сияет, если не перед моими глазами, по крайней мере, в моем воспоминании... В растворенном окне, под раздвинутыми зелеными занавесками, на облаке появилась Пречистая с Божественным Младенцем на руках. С правой Ее стороны, на коленях перед Ней, св. Сикст, с левой -- великомученица Варвара. Два младенца-ангела, опершись на подоконник, ищут глазами своих владык. Разве это картина? разве это сочинено? Оторвите хотя на миг ваш взор от Пречистой и взгляните на двух младенцев-ангелов: они не только чистые служители Божества, но и блаженные Его созерцатели. Вся воздушная фигура Мадонны, дыша, плавно парит к вам навстречу. Вы это видите собственными глазами. В глубине небесной лазури мало-помалу возникают светлые лики миллионов ангелов, окружающих Божество. Но, взглянув раз на лики Пречистой и Божественного Младенца, вы не будете и не можете глядеть ни на что. Такого ясного, лучезарного чела, таких глаз не может быть у человека. Самая нежная, самая святая мать не может так глядеть на вас. Спаситель на руках Матери -- совершенный младенец от одного до двух лет: в этом убеждают Его лик и детские члены; но никакой гений не может сиять тем лучезарным светом, каким светится каждая его черта, Точно так же светятся чело и глаза Богоматери; но свет их мягче, хотя не менее ощутителен для зрения. Над божественными ликами никакого ореола, а между тем небесная красота их светится и проникает своими дрожащими лучами до глубины души. Нет, тысячу раз нет! это не картина. Я просидел перед образом Мадонны di San Sisto {св. Сикста (ит.).} два часа и понял, почему по улицам народ толпою следовал за Рафаэлем. Из галереи я вынес неподдельный восторг и счастье, которого уже не утрачу в жизни. После этого, разумеется, мне не хотелось смотреть на другие картины и было жаль смутить чем бы то ни было торжественное настроение души; но в ротонде рафаэлевских ковров какая-то барыня заставила меня невольно улыбнуться наивностию своего восклицания. Она вела за руку мальчика лет шести и в ту минуту, когда я проходил шагах в двух мимо нее, громко сказала ему:
-- Хорошенько смотри, сын мой: это тебе на всю жизнь.
В голосе слышалось выражение душевного убеждения матери, желающей пользы своему ребенку.
Возвращаясь в гостиницу, я наткнулся, как нарочно, на смену саксонского караула. В Германии вокруг музыкантов всегда толпа. В отношении ловкости надобно отдать справедливость саксонским солдатам, и в особенности офицерам. Последние преимущественно из специальных школ, и у них чрезвычайно порядочный вид. Что касается до солдат, то по одиночке и как люди они красивы и ловки, а в массе -- нет воинственной осанки. Впрочем, и немудрено, если взять в соображение краткость времени, проводимого ими в строю. Наравне с другими, музыканты пользуются правом кратковременной службы; но правительство лучшим из них предлагает хорошее жалованье, так что они находят расчет добровольно оставаться при полку и нередко седыми усами и бакенбардами отбивают от молодых однополчан. У саксонской пехоты, как у нашей кавалерии, инструменты все без исключения медные; а как с Саксонии начинается полоса Германии, где всякий простолюдин врожденный музыкант, то нельзя без удовольствия слушать их полковой музыки: так стройно и мягко это у них выходит. На афише я прочел имя госпожи Бюрде-Ней; начало в шесть часов. Пробило половину пятого, когда я встал из-за стола и от нечего делать пошел на террасу, возвышающуюся по левому берегу Эльбы. Вид с террасы очень хорош. Вправо и влево по обеим сторонам реки тянутся горы. То, что синеет вправо из-за ближайших гор, покрытых виноградником, саксонская Швейцария. Внизу у ног ваших течет Эльба. Не представляйте себе какой-нибудь великолепной реки. В Дрездене Эльба едва ли поспорит обилием воды с Москвой-рекою. Те же плоскодонные барки, только окрашенные по большей части охрой. Вот уже третья, медленно пробравшись под аркой каменного моста, еще медленнее подняла спущенную мачту и, расправив парус, тихо пошла вслед другим, против течения. Слава Богу, шесть часов, и я получу понятие о Дрезденском театре, которого здание, несмотря на странную архитектуру, снаружи довольно казисто. С террасы до театра недалеко. Зайдешь за собор -- тут и есть. Зала, как оказалось, и мала, и плохо освещена, и еще хуже расписана. Оперу Моцарта "Похищение из Сераля" дают довольно редко, хотя она очень хороша. Тенор, похититель прекрасной султанши, пел с чувством, но без голоса; высокие ноты он доделывал руками. Зато султанша, г-жа Бюрде-Ней, составляет в этом отношении прямую противоположность. У нее сильный и чистый голос, но невыносимые гримасы при руладах и отсутствие даже тени чувства. Ее единственная задача -- доказать вам, что в вашем горле не поместятся вся эта дробь и крючковатые возгласы и что если она этими пилюлями только что не подавилась, так единственную потому, что она Бюрде-Ней. Дополняя портрет, вообразите пожилую, безобразную, растолстевшую, задыхающуюся от шнуровки женщину, одетую с поразительным безвкусием. Не будь опера сочинения Моцарта и представься малейшая возможность продраться к выходу из немецкого партера, я ушел бы домой.
Часто слышишь у нас жалобы на недостаток общественной жизни. Спорить против ее удобства и пользы напрасно; а тем не менее она приносить множество условий обременительных, к которым русский человек не привык. Поезд железной дороги, пароход, дилижанс, table d'hôte {общий стол, табльдот (франц.).} не будут вас дожидаться; надо самому позаботиться и всюду поспать и ничего не потерять. Последнюю задачу я разрешаю так дурно, что везде что-нибудь забуду: в одном месте платок, в другом книгу, в третьем сигары и т. д. Желая попасть обыденкой в Карлсбад, я принужден был встать в четыре часа утра и отправиться на железную дорогу в пять. Из Дрездена до Хемница по железной дороге пять часов езды, да из Хемница дилижанс, отходя в четыре часа после обеда, идет до Карлсбада часов семь. Следовательно, в двенадцать часов ночи я буду в Карлсбаде, отдохну, и следующий день у меня в полном распоряжении. В Хемнице с некоторых пор завелась такая фабричная деятельность и столько получается заказов из Пруссии и других частей Германии, что он со временем обещает заслужить имя саксонского Манчестера. Теперь в Германии уже не то, что было прежде. Бывало, посмотрят ваш паспорт на границе Таможенного союза, и вы во все время путешествия можете не доставать его из чемодана. Теперь другое дело: куда ни приезжайте, в каком трактире ни остановитесь, второе слово, которым вас встретит хозяин: "пожалуйте паспорт". В Хемнице со мной случилось то же самое.
Паспорта в ней не оказалось. Я в карманы -- и там нет. Выбрасываю до безделицы все вещи из чемодана -- нет, нет и нет. Что тут делать? Где взять паспорт? Писать ли в Россию, или ехать назад в Дрезден просить консула о новом виде?
-- Не забыли ли вы паспорта в Дрездене, в гостинице? -- отозвался немец, заметивший, как мне досадна моя неудача. -- Съездите на железную дорогу и спросите по телеграфу.
Я послушал доброго совета и, запросив в дрезденской гостинице о паспорте, возвратился к обеденному столу и велел с досады подать бутылку montebello. Не успел я отпить и половины, как явился посланный с телеграфической депешей и известием, что паспорт мой приедет с вечерним поездом. Пришлось ночевать в Хемнице, но обрадованный возвратившимся паспортом, я не стал уже роптать в этот вечер на скуку.
В шесть часов утра дилижанс тронулся в Карлсбад. За Хемницем начинаются первые уступы Рудных гор. Чем далее движется медленный дилижанс, тем круче подымается шоссе и выше с обеих сторон отвесные скалы, у подошвы которых проезжаешь. Буковые леса заменяются сосновыми, с северными березами по опушкам; еще выше ельник и кустарник и наконец мшистые растения, окружающие тощий можжевельник. Зелень из сочной темно-зеленой постепенно переходит в желто-бурый цвет, и окрестные горы начинают плавать в голубом тумане. Русский, даже сочувствующий красотам природы, едва ли с чужих слов угадает и воссоздаст впечатления, возбуждаемые страной гористой: в европейской России, за исключением Крыма и Финляндии, нет гор. Не хочу этим сказать, чтобы картины наших безбрежных степей были лишены своей прелести. В природе нет ничего резкого. Кто ее любит, должен привыкнуть всматриваться в ее стыдливую, застенчивую красоту. Напрасно станет просить неподдельного восторга у горной природы человек, равнодушно проезжающий вечером по серой степной дороге, между назревающей пшеницы или трехаршинной ржи, и которому не легче, не свободней дышать, глядя на широкую темно-зеленую массу, по которой задорный перепел то побежит, раскачивая былинки, то вдруг, превратясь в осторожность и внимание, замрет, вытянув любопытную головку. Вот почему меня так бесят неуместные восторги тупых спутников, с одной стороны, и вот почему я вполне убежден, с другой, что русские художники со временем растолкуют всему свету красоту родного ландшафта, точно так же, как голландцы растолковали особенную прелесть своего.
На австрийской таможне слишком долго нас не задержали. Главный камень преткновения -- табак. Или запаситесь иностранным табаком и заплатите огромную пошлину, или обреките себя на австрийские сигары, которых курить невозможно без головокружения и дурноты. Со мною был небольшой запас: надолго ли хватит? Опять в гору да в гору.
Не успел дилижанс перевалиться за саксонскую границу, нищие, как по мановению волшебного жезла, обступили его со всех сторон. Чем выше подымаешься, тем посевы скудней и зеленей, то есть менее созрели. На иных высотах пшеница только выколашивается, тогда как в Саксонии ее на днях будут жать. Сено хорошего качества изобильно, а рогатый скот тирольской породы крупен и красив. Самое название Рудных гор говорит о разработке металлов. В прежнее время прииски были богаче; но до сих пор добывают много серебра, более же всего, и во многих местах Богемии, находят каменного угля. Вот причина, по которой все горы покрыты лесами, несмотря на множество фабрик, находящихся в стране и потребляющих огромное количество топлива. В полдень дилижанс встащился на самую возвышенную точку Рудных гор -- Зонненвирбель (Sonnenwirbel). Мы с товарищем вышли из кареты и пошли пешком. Панорама, открывающаяся влево с дороги, вдоль широкого ущелья между двух горных отраслей, истинно великолепна. Горный туман, переходя в отдалении из светло-голубого цвета в волокнисто-молочный, сливается наконец с небом и облаками; а группы лесов, массами врезывающиеся в это дымчатое море, принимают неуловимо причудливые очертания туч, так что не различишь, что такое перед глазами: леса в тумане или облака на небе? Слава Богу! дорога начинает спускаться. Еще три четверти часа, и мы будем в Карлсбаде, к которому так жадно стремятся больные со всего света. Самый город, расположенный по обеим сторонам речки, между двумя горными хребтами, как в котле, предстает глазам путешественника почти в ту минуту, когда дилижанс взъезжает на его мостовую.
Если не взглядывать вправо и влево, через черепичные крыши однообразных трех- и четырехэтажных домов, на темно- и светло-зеленые стены почти отвесно подымающихся сосновых, еловых и буковых лесов, испещренных живописными глыбами серых скал, а смотреть только перед собою, вдоль тесных улиц, первое впечатление не будет ни отрадно, ни поэтично. Немецкий городок -- и только. Все дома, хотя и каменные, не более как гостиницы для приезжающих, и в целом Карлсбаде нет дома без вывески на немецком и французском языках, обозначающей прозвание или девиз: Черный медведь, Золотой слон, Золотой щит, Единорог и т. д. Описать один день карлсбадской жизни значит описать весь сезон, потому что жизнь на водах вставлена в известные рамки, из которых выдвигать ее можно только в ущерб здоровью. Так, по крайней мере, толкуют здешние врачи, и больные строго исполняют предписания.
С раннего утра все на ногах. В пять часов у любого источника можете убедиться, что есть сотни людей, более вас хлопочущих о восстановлении утраченного здоровья. Редко приходится беспрепятственно дойти до ключа: обыкновенно надо становиться в конце длинной вереницы, faire queue {встать в очередь (франц.).}, и только подвигаясь шаг за шагом, дождаться, в свою очередь, слова: "прошу стакана", с которым одна из девочек, черпающих из источника, протянет к вам руку. Процесс довольно скучный, и неудивительно, что некоторые русские дамы, англичанки, француженки и немки посылают со стаканом галунами расшитых лакеев, а сами у выхода ожидают кружку солоновато-теплой или горячей воды. Теплых ключей в Карлсбаде много, но главных, при которых выстроены галереи, четыре: Шлосс-брунн, Ней-брунн, Мюл-брунн и наконец перл и гордость Карлсбада -- Шпрудель. В продолжение пятинедельного лечения больных заставляют обыкновенно перепробовать все температуры теплой воды, начиная со Шлосс-брунна, едва ли превышающего теплотой парное молоко, до Шпруделя, доходящего до шестидесяти градусов жару, который надо изловчиться пить, не обжигая рта. В первые дни вода ужасно противна, но потом привыкаешь. Утром, с шести до семи часов, в двух галереях -- у Ней-брунна и Шпруделя играют оркестры Лабицкого, и, должно отдать полную справедливость, играют прекрасно. После восьми музыка умолкает, толпы гуляющих редеют у источников, цветочницы уносят нераспроданные букеты, и редко-редко какой-нибудь запоздавший пациент, морщась, давится горячею водою. Все теперь на Старой долине (Alte Wiese). Не воображайте в самом деле зеленой долины: Старая долина -- просто улица.
По левую сторону речки Тепель, извивающейся в виде буквы Г между гор и разделяющей Карлсбад, как я уже говорил, на две части, с одной стороны улицы -- большие каменные дома, набитые вверху жильцами, а внизу всевозможными магазинами, с другой -- густолиственные каштаны, под сенью которых, во всю длину улицы, тянется одноэтажное здание, вроде наших гостиных рядов, занимаемое исключительно магазинами. Тут найдете все, чем промышленность и мода умеют уверить в необходимости той или другой вещи, и, благодаря большому стечению народа, дела промышленников идут отлично. О числе посетителей можно судить по тому уже, что в Карлсбаде, где постоянных жителей от четырех до пяти тысяч, из которых большая половина довольствуется ситным хлебом и где больным не позволяется есть в день более пяти-шести небольших булок, этих булок ежедневно выпекается шестьдесят тысяч. В девять часов утра все временное народонаселение Карлсбада под каштанами Старой долины, у небольших столов, за кофеем. Только проходя накануне весь день по горам и лесам да поднявшись снова спозаранок и не смея с тех пор, в продолжение трех часов, почти присесть для отдыха, можно понять алчность, с какою пациент придвигает к себе чашку ароматного кофе. Любой больной скажет вам: "утренний кофе -- самая отрадная эпоха карлсбадских суток". И в шесть часов вечера большинство пьет кофе за теми же столами, под теми же каштанами, но это уже далеко не то. Если хотите исполнять в точности врачебные предписания, идите после кофе гулять до обеда, идите после обеда до вечернего кофе, идите после кофе. Правда, вследствие восхождений и нисхождений по горам и действия вод, ноги откажутся служить вам, но вас будут уверять, что это отлично. В час пополудни, то есть время table d'hôt-ов, публика превращается из серых невзрачных кокон в блестящих мотыльков. Недаром дамы стеклись со всего света, а у модисток и магазинщиков разложены и развешены всевозможные наряды. Каких-каких не встретишь платьев, шляпок и мантилий! А прически? Это целые поэмы или, по крайней мере, прологи, увертюры, интродукции. Нарядная дама, выходя из дому, знает заранее, что на нее будут бессознательно обращены тысячи мужских и тысячи женских глаз, от которых не ускользнет малейший бантик, незаметнейший поворот гребенки. Только и слышно:
-- Серизовые ленты?
-- Нет, в амазонской шляпке.
-- Англичанка.
-- Соломенная гирлянда.
-- Из Парижа.
-- Венская отделка.
-- Как мила!
Обедают в хорошую погоду тоже большею частию под открытым небом, в садах, служащим преддверием гостиниц.
С приезда первые дни было холодно, и я обедал в гостинице. Гулять идти не хотелось, и для моциона я велел поставить шары и начал русскую партию. Словоохотный немецкий маркер болтал без умолку. Вдруг он обратился ко мне на чистом русском языке:
-- Вы, должно быть, из России?
-- Да. А ты почему говоришь по-русски?
-- Помилуйте-с, я русский, приехал с господином, барин изволили скончаться, и вот я пятнадцатый год здесь... жена, дети...
Космополит, растолкуйте, пожалуйста, отчего, при одинаковом образовании, один народ весел и живет изо дня в день насущными радостями, иногда самыми детскими, другой носит печать невыносимой апатии и скуки? Не угодно ли взглянуть на этих двух разряженных венок, что прошли мимо. Неужели кавалер их превзошел всех мужчин в Карлсбаде любезностию и остроумием? У его дам, если не радость, по крайней мере, веселье во всех чертах. А сколько поляков и полек! Пройдитесь по Старой долине, вам покажется, что вы в Варшаве. Трескучие и шипящие согласные как фейерверки летают вокруг вас; но заметите ли вы хотя одно угрюмое лицо? Француженки высшего круга умереннее в выражении радости, но все видно, что они довольны и не скучают. Зато наши соотечественницы очевидно с утра до ночи заняты разрешением мировых вопросов. Глубокомысленная дума не сходит с лица. Напрасно кавалер отпустил шутку -- шутка не пошла впрок. В ответ на нее губы раздвинулись на улыбку, которой вполне противоречит выражение глаз. Этот барин видимо погружен в созерцание собственного достоинства и хочет удивить Карлсбад соломенной шляпой с черными лентами да великолепной драпировкой пледа. Может быть, он отчасти в этом и успеет, но ему адски скучно. Теперь посмотрите на леди, сопровождаемую двумя мисс. За ними бредет седой старичок в белом галстухе. Ему волей-неволей приходится развозить своих автоматов по свету. Им, всем четырем, нестерпимо скучно и, можно держать английское пари, никогда не будет весело. Вот еще англичанка. Ей лет под пятьдесят, и она решилась веселиться одна. Накутав на себя всевозможных мантилий, она неподвижно уселась на спине осла, которого погонщик ударами палки и визгливым понуканьем заставляет подыматься в гору. Ливрейный лакей, в белых штиблетах, застегнутых сверху широким галуном, следуя в почтительном расстоянии, несет на руке еще мантилью на всякий случай. Лицо его выражает глубокое убеждение в важности подвига, совершаемого в настоящую минуту его госпожой, у которой кислое выражение лица превосходит всякое описание. Ей противны и горы, и осел, и погонщик, и каменистая дорога; но ведь за катанье на осле в горы платят деньги, -- следовательно, это удовольствие, и, во что бы то ни стало, надо им воспользоваться с четырех до семи часов пополудни. Можно ли человеку добровольно так себя мучить!? Зато полновесный венгерец, с отекшими лицом, затылком и ногами, который сейчас провалил мимо, с усилием опираясь на камышовую трость, -- не чета этим господам. Когда поутру у Шпруделя Лабицкий заиграл попурри из национальных венгерских песен, толстяк не выдержал: стал пошатываться, притопывать ногами и чуть не махнул венгерку; а ведь старику под шестьдесят лет! Спрашивается, какой музыкой можно заставить хотя бы одиннадцатилетнего англичанина сделать подобное неприличие?
Окрестные карлсбадские возвышенности на большое расстояние покрыты дорожками, взбирающимися зигзагами до горных вершин, высота которых доходит до 4000 футов. Всякий проезжий платит за весь курс около пяти рублей серебром. На сумму, образующуюся из этих сборов, магистрат поддерживает общественные здания минеральных вод, нанимает музыку и расчищает дорожки на публичных гуляньях. Положим, сумма, ежегодно собираемая, значительна, однако содержать в примерном порядке каких-нибудь 50 верст лесных дорожек -- тоже не безделица. В Германии курят табак все и всюду; но пойдите по какому угодно направлению в горы, вы не заметите на усыпанной песком дорожке ни конца сигары, ни желтого листка, ни сухой веточки. Говорят, все это метут рано поутру, когда никто еще не гуляет. С каждой вершины панорама окрестных гор плавает в голубом тумане, а в ясную погоду можно даже различить хребет, убегающий в Тироль. Растительность чудная. Очертания и переливы оттенков зелени нагорных лесов разнообразны, свежи и чрезвычайно мягки. Каждое выдавшееся дерево, каждая отдельная группа ветвей пышна и в тоже время просится в общую гармонию. Недаром, говорят, итальянские ландшафтные живописцы ездят в Германию писать деревья. К сожалению, в последние годы во многих здешних лесах показался червь, иссушающий целые дачи с быстротой, не позволяющей даже своевременно срубать пораженные деревья, стволы которых делаются затем ни к чему не пригодными. Само собою разумеется, мелкая промышленность загородных кофейных встречает вас почти на каждом шагу. Так как больным запрещается, во-первых, все горячительное, а во-вторых, всякое излишество в пище, то кушанье и напитки отпускаются полупорциями, а отношение количества кофе и сливок обозначается местным выражением. Спросите полпорции налицо (rechts), вам подадут большой фарфоровый кофейник и маленький сливочник; спросите полпорции наизнанку (verkehrt), получите то же самое в обратном содержании. В Карлсбаде можно убедиться во врожденном стремлении человека каким бы то ни было образом продлить свое я и увековечить его. Не один Гораций вправе сказать:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной!
-- все отвесные скалы, куда только могла достигнуть пишущая рука, все стены и балюстрады беседок испещрены именами лиц всех наций и состояний. В самых скалах вырезаны надписи или вставлены стихи на мраморных и металлических плитах. Сколько стихов итальянских, французских, немецких, английских, латинских, венгерских, русских, -- словом, на всех европейских языках! даже евреи не отстали от прочих и от правой руки к левой воспели Карлсбад. Разумеется, общею темою этих каменных альбомных страниц -- кипящий Шпрудель, вырывающийся из недра земли белым дымящимся фонтаном, у струй которого страждущие толпятся с надеждою в стесненной груди. Каковы самые стихи, можете судить по русскому образцу непоименованного автора, в пользу которого уже говорить краткость:
Когда-то славился Парнас
Струями чистой Иппокрены;
В наш век водою гигиены
Карлсбад славнее во сто раз.
Изредка, между тысячами широковещательных афоризмов, memento {памятных надписей (лат.).} и т. п., попадаются короткие, задумчивые, милые надписи. По Мариенбадской дороге, близ гостиницы "Зала дружбы" (Freundschaftssaal), за мостиком, перекинутым через Тепель, на скале, под зеленой подвижною сенью наклонившихся ветвей, вырезано большими буквами вверху русское: Авось, а под ним -- немецкое: Wiedersehen {До встречи! (нем.).}! В этих двух словах весь русский человек. Быть может, душа истомилась, а шутите -- молодец! Ближайшая, над самым городом нависшая гора "Олений прыжок" (Hirschsprung) весьма живописна, когда на нее смотреть из Карлсбада.
Серые скалы, подымаясь уступами друг над другом вместе, и скрывают корни высоких сосен, и просвечивают между их вершинами. Предание указывает на скалу, с которой будто бы олень, преследуемый царской охотой, спрыгнул в долину и, попав в Шпрудель, первый открыл целебный источник. В честь легенды на этой скале поставлен бронзовый олень, которому до Шпруделя пришлось бы совершить полет почти в полверсты; но предания не заботятся о правдоподобии. Долго не мог я понять, отчего олень из Карлсбада бел, как снег, а подойдешь с нагорной стороны -- темная бронза. Наконец, рискуя сорваться со скалы и сломить шею, я полез вверх, и загадка объяснилась просто: его с левой стороны, обращенной к городу, выкрасили белой краской, чтобы на темной зелени ярче обозначался очерк статуи, тогда как с правой белый ее цвет совершенно бы сливался с небом и облаками. На самой вершине горы, на большой каменной плите, немецкая надпись:
"Посвящается Высочайшим Властителям могущественного Русского Императорского Дома, осчастливившим Карлсбад своим посещением".
В заглавии Высочайших имен изображено:
Петр Великий 1710, 1711, 1712.
Проезжайте всю Россию, ступайте в Архангельск, на Кавказ, в Ревель, в Воронеж, в Новороссийский край, в Германию, Голландию, Францию, везде за полтораста лет перед вами прошел державный исполин и оставил богатырский след свой. Мысль, невольно поражающая всякого русского при взгляде на карлсбадский памятник, посвященный Российскому Императорскому Дому, выражена стихами на особой голубой доске, вправо от немецкой:
Великий Петр! твой каждый след
Для сердца русского есть памятник священный;
И здесь, средь гордых скал, твой образ незабвенный
Встает в лучах любви и славы и побед.
Нам святы о тебе преданья вековые,
Жизнь русская еще тобой озарена
И памяти твоей, Великий Петр, верна
Твоя великая Россия.
Кн. П. Вяземский.
В нескольких шагах от памятника, над самым обрывом скалы, небольшая площадка, обнесенная перилами. С нее весь Карлсбад, как на ладони. Чтобы представить полную программу дня, приведу перечень карлсбадских удовольствий. Плохой театр, панорама Варны, Одессы, Севастополя и прочее, черный слон, ученый пудель, стяжавший лавры во всех частях света, поющие тирольцы, стрельба в цель из машинных штуцеров, два раза в неделю концерт Лабицкого на Старой долине под каштанами и в субботу бал в зале минеральных вод. Побывав только у слона да в театре, могу сказать одно: слон исполнял заученные роли, как совершеннейший актер, а актеры играли, как совершеннейшие слоны.
В девять часов вечера Карлсбад, вследствие докторских наставлений, спит глубоким сном. Недели две тому назад, воротясь в шесть часов вечера с прогулки, застаю у себя на столе пакет. Что такое? Телеграфическая депеша: "Я во Франценсбаде. Если можешь, приезжай немедля, или я к тебе приеду. Решайся. Жду ответа у телеграфа. N. N.". Встретиться с человеком близким и на родине отрадно, а неожиданное свидание на чужбине -- счастье. Я стремглав побежал на гору к телеграфу. Что писать? Если поеду во Франценсбад, свидание наше, по причине курса моего лечения, не может быть продолжительно, и надолго ли N. N. во Франценсбаде -- не знаю, а в Карлсбаде мы могли бы провести хотя несколько дней вместе. Попрошу N. N. приехать сюда. Но едва депеша ушла, мне пришло на ум простое соображение: Франценсбад такой же Бад, как и Карлсбад; следовательно, уехав ко мне, N. N. так же точно может не портить своего курса. Вследствие этого новой депешей прошу разрешения вопроса о водолечении. Нет ответа.
-- Вероятно, гуляет, -- заметил чиновник на телеграфе.
-- А! гуляет! стало быть, наверное пьет воды. Пишите поскорей: дожидайся меня, я сейчас выеду; завтра утром буду. Так, так, так, так... Что?
-- Не принимают депеши.
-- Почему?
-- Да, верно, поздно. После девяти часов нет службы.
Уж в Германии так: Wier haben keinen Nachtdienst {По ночам мы не работаем (нем.).}, да и только, и ступай домой. Что ж теперь делать? Чего доброго, я во Франценсбад, а N. N. в Карлсбад. Подожду до утра: авось, получу ответ. На другой день, половина восьмого -- нет ответа, а в восемь дилижанс отходит. Еду!
Во Франценсбад, то есть за пятьдесят верст, почтовая карета дотащилась в четыре часа пополудни. Небольшой городок напомнил бы низменными, засеянными полями, его окружающими, русский уездный город, но широко разбежавшийся венец гор, синеющих на горизонте, ясно говорит, что вы все-таки не в России, а в Богемии. Бегу на квартиру N. N.
-- Дома?
-- Нет. В два часа уехали в Карлсбад.
Экое горе! Пожалуй, не застанет меня в Карлсбаде и проедет далее. Скорей на телеграф. "Жди в Карлсбаде: я сейчас прискачу на курьерских". В коляску заложили пару больших лошадей, и почтарь, перекинув трубу через плечо, с места тронулся крупной рысью. Немецкий курьер не то, что в России носит это имя и что Гоголь прозвал "птицей-тройкой", а все-таки в четыре часа я проехал те же пятьдесят верст, которые в дилижансе протащился семь. На одной даже станции молодой почтальон, рассвирепев, пустил лошадей в галоп и заставил прохожих, оборачиваясь, смотреть на нас, как на воздушные видения в "Волшебном стрелке". Между Франценсбадом и Карлсбад ом, по обеим сторонам шоссе, на большое протяжение зеленеет какой-то молодой лес. Сначала я подумал: не виноградники ли? Подъезжаю -- хмель, вьющийся по двухсаженным тычинкам, поставленным в близком друг от друга расстоянии, так что далее пяти шагов глаз не проникает в чащу этого эфемерного леса. Надо видеть, на каком сыпучем, сером песке он растет, а денег за него наберут пропасть. В иных местах хозяин не удовольствовался одной жатвой и промежутки между хмелем засадил картофелем. Солнце стало садиться и наполнило долины между горами синим, розовым, золотым и фиолетовым туманом. Прелесть! В одном месте старик-почтальон вдруг остановил лошадей и, проворно соскочив с козел, бросился к задней оси коляски. Я обернулся посмотреть, что такое. Два босых мальчика, как зайцы, уходили прочь, а почтальон снял с задней ступеньки два чистые деревянные сосуда и поставил на шоссе.
-- Ну, идите же, берите ваши кадки! -- кричал он мальчикам, держа бич наготове.
Надо было видеть, с какими плаксивыми лицами охотники кататься подходили к своему судье и с какой быстротой пустились снова в бегство, унося сосуды. Началась травля. Старик-почтальон не знал, за которым бежать. Наконец, одному из ловких беглецов не посчастливилось: он упал на картофельной гряде, и в два взмаха резолюция была подписана... В четверть десятого я был уже в Карлсбаде и застал у себя N. N., а на столе -- три утренние телеграфические депеши, ответы на вчерашние вопросы. Ответы были переданы на телеграф еще с вечера, но, как звуки мюнхгаузенского рожка, застывшие на морозе, пролежали безгласно целую ночь и уже без ведома хозяина оттаяли и зазвучали в девять часов утра, когда я пустился в дорогу. "Wier haben keinen Nachtdienst!"
На прошлой неделе его величество король прусский, проездом из Мариенбада, посетил Карлсбад и обедал у его величества короля Оттона, постоянного посетителя здешних вод. Национальный костюм греческого короля и его свиты очень живописен. После обеда в гостинице, занимаемой его величеством Оттоном, перед которой вокруг хора музыкантов собралось множество народа, их величества отправились гулять на Старую долину, где тоже были встречены стечением публики и оркестром Лабицкого, расположившегося на эстраде, под каштанами. В шесть часов их величества удостоили своим посещением здешний театр, а в восемь, с наступлением ночи, в полугоре против Старой долины засверкал под короной вензель F.W.IV Friedrich Wilhelm IV (Фридрих Вильгельм IV).}, а беседка на Hirschsprung {Букв.: Олений прыжок (нем.), название горы.}, посвященная Высочайшим Особам Российского Императорского Дома, загорелась тройным венцом разноцветных огней. Вчера проводил N. N. Бог даст, недели через две увидимся в Париже. А мне еще дней десять придется просидеть в Карлсбаде. Погода прекрасная, окрестности живописны, жизнь дешева до невероятия, а между тем скучно, как той англичанке, что веселится по заданным урокам. Хотя бы заснуть на это время. Доктора и этого не позволяют. "Спать и есть как можно менее, а ходить как можно более". Нечего сказать, славный афоризм! Если теперь, в половине лета, в цвету, Карлсбад не может похвастать особенным весельем, каково тут зимой, когда все дома и лавки пусты, а горные дороги и улицы до того засыпает снегом, что дилижансы откапывают и таскают народом. Не далее как в прошлую зиму около многих домов улицы на сажень заносило снегом. Поневоле вспомнишь стихи Гейне: