Фет Афанасий Афанасьевич
Мои воспоминания

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 5.52*16  Ваша оценка:


  

А. А. Фет

Мои воспоминания

  
   Фет А. Воспоминания / Предисл. Д. Благого. Сост. и прим. А. Тархова.
   М.: Правда, 1983.
   Пропуски восстановлены по изданию:
   Мои воспоминания 1848--1889 А. Фета. Москва, 1890
  

Оглавленіе.

  
   I. Свидание с Ф. И. Тютчевым.-- Смерть Дружинина.-- Письма.-- Дмитрий Кириллович.-- Поездка на Тим.-- Поездка в Петербург.-- Гр. Алексей Толстой.-- Посещение Новоселок.-- Сергей Мартынович
   II. Снова едем на Тим.-- Мировой посредник С. С. Клушин.-- Разверстание с крестьянами.-- Мировая с Б--ым.-- Возвращение домой.-- Ночлег в деревне.-- Письма.-- Снова в Москву.-- По дороге заезжаем в Спасское.-- Поездка в Петербург к В. П. Боткину.-- Возвращение в Степановку.-- Анна Семеновна Белокопытова.-- Приезд Тургеневых к нам
   III. Поездка в Новоселки и в Никольское к Толстым.-- Борисов с Петей приезжает к вам.-- Письма.-- Мое избрание в гласные.-- Письма.-- Предводитель А. В. Ш--в и мировой посредник Ал. Арк. Тимирязев.-- Раздумье по поводу Тимской мельницы.-- Письма. Поездка в Москву.-- Тяжелое свидание с Ник. Ник. Тургеневым
   IV. Письма.-- Вскрытие полей.-- Разрыв Тургенева с дядей.-- Мое избрание в мировые судьи
   V. Дело о краже бревен.-- Раздел отца с сыном.-- Украденная лошадь.-- Размежевание земли.-- Просьба о разводе.-- Сгоревшая деревня.-- Бороды старост, как вещественные доказательства.-- Кража гречихи.-- Жалоба помещицы.-- Приказчик железнодорожного подрядчика.-- Украденные лошади.-- Истязание жены мужем.-- Колодки с пчелами.-- Колодезь с журавлем.-- Мост в селе Золотареве.-- Жалоба дьячка.-- Украденные шворни.-- Червивая капуста.-- Украденные колеса.-- Взбунтовавшиеся рабочие.-- Дело Горчан.-- Дело между купцом и крестьянами
   VI. Письми.-- Чтение в пользу голодающих крестьян.-- Письма.-- Жалоба рабочей артели с Орловско-Грязской железной дороги.-- Граф Ал. Конст. Толстой.-- Поездка в Елец.-- Продажа мельницы.-- Письма.-- Смерть Нади.-- Приезд в Степановку Влад. П. Боткина.-- Смерть Николая Боткина -- Разговор с Борисовым по поводу места погребения Нади.-- Письма
   VII. Смерть В. П. Боткина.-- Болезнь Петруши Борисова.-- Письма.-- Встреча с англичанином у Тургенева.-- У Каткова на даче.-- Болезнь жены.-- Я еду в Москву за доктором.-- Письма.-- Болезнь в смерть И. П. Борисова.-- Петруша Борисов.-- Письма
   VIII. И. А. Ост принимает управление опекунскими имениями.-- Моя болезнь.-- Смерть Александра Никитича.-- Операция.-- Приезд брата.-- Свидание с племянницей.-- Письма.-- Хлопоты о постройке сельской больницы.-- Приезд племянницы в Степановку.-- Володя Ш-ъ.-- Письма.-- Я беру Олю из пансиона.-- Гувернантки.-- Мои занятия с Олей.-- Письма
   IX. Разговор с Петей Борисовым по поводу моей фамилии.-- Оля уезжает в Славянск.-- Неожиданное открытие.-- Моя поездка в Славянск.-- Старушка Казакова.-- Письма.-- Перемена фамилии.-- Сестра Каролина Петровна.-- Василий Павлович
   X. Письма.-- Оля уезжает в Славянск.-- Приезд брата.-- Векселя.-- Француз.-- Просьба брата.-- Новые гувернантки.-- Слезы Петруши.-- Покупка Грайворонкм.-- Ссора с Тургеневым.-- Письма.-- Брат уезжает в Славянские земли
   XI. Новая пристройка для брата.-- Гувернантка M-me Milete.-- Француженка-пьянистка.-- Известие о брате из Варшавы.-- Письма.-- Приезд брата.-- Письма.-- Поездка на Грайворонку.-- Ливенское кладбище.-- Револьвер.-- Приемка лошадей.-- Брат снова уезжает в Сербию.-- Поездка в Москву.-- Племянник В. Ш--ъ и сестра Любовь Афанасьевна.-- Сдача лошадей.-- Письма.-- Приезд Л. Толстого и Н. Н. Страхова.-- Поездка в Москву с Олей.-- Оля остается в Москве.-- Поездка на Грайворонку.-- Планы о переезде из Степановки.-- Покупка Воробьевки и продажа Степановки.-- Постройки в Воробьевке.-- Эпизод о перевозке раненых
   XII. Письмо Н. В. Гербеля.-- Постройка хутора.-- Письмо брата и приезд его в Воробьевку.-- Письмо сестры Любовь Афан. к брату.-- Приезд племянника.-- Отъезд брата.-- Приезд Н. Н. Страхова.-- Примирение Л. Толстого и мое с Тургеневым.-- Разговор с Петей Борвсовым по поводу его имений.-- Поездка во Мценск.-- Свидание в Орле с сестрою.-- Известия о брате.-- Встреча с Федором Федоровичем.-- Учительнвца.-- Свидание с Олей Ш--ой.-- Смерть Любовь Афанасьевны.-- Фауст
   XIII. Продажа Новоселок.-- Тереза Петровна.-- Письма.-- Поездка в Крым.-- Семейство Ребиллиоти.-- Их усадьба.-- Севастополь.-- Тази и Реунов.-- Севастопольское кладбище.-- Ялта.-- Продажа Фатьянова.-- Покупка Борисовым Ольховатки.-- 1-е Марта 1881 года.-- Письмо брата
   XIV. Покупка дома.-- Перевод Горация.-- М. Г. Киндлер.-- Приезд П. Борисова из-за границы.-- Духовное завещание.-- Серебряная свадьба.-- П. Борисов поступает в полк.-- Странные его выходки.-- Чиновник.-- Смерть Тургенева.-- Болезнь Пети.-- Мое последнее свидание с ним.-- Смерть Киндлера.-- Мое примирение с Полонским.-- Смерть Пети Борисова
  

ПРЕДИСЛОВИЕ.

  
   В наше время в гвардии рассказывали, что приезжий фотограф, владевший тогда уже искусством мгновенной съемки, уловил тот момент майского парада на Царицыном Лугу, когда вся масса находящегося в строю войска взяла на карауль для встречи государя Николая Павловича. Невиданная до той поры в Петербурге фотография удостоена была внимания Августейшего Главнокомандующего Цесаревича Александра Николаевича, изрекавшего минуту представить ее государю.
   -- Посмотрите, Ваше Высочество, что у вас делается, когда меня встречают,-- сказал государь, указывая в одном из бесконечных рядов на солдатика, который, держа левою рукою ружье в надлежащем положении на караул,-- правою поправлял кивер, сбитый ему на глаза стоящим в затылок неосторожным товарищем.
   Этот анекдот, по нашему мнению, годится к подтверждению двух истин. Во-первых, всякий живой предмет представляет для Наблюдателя множество разнородных сторон. Император Николай, убежденный, что красота есть признак силы, в своих поразительно дисциплинированных и обученных войсках, возбуждавших изумление европейских специалистов, добивался по преимуществу безусловной подчиненности и однообразия. И вот в картине, способной вызвать многосторонние наблюдения и чувства, его поражает слученный и как бы механический беспорядок.
   Во-вторых, если минута встречи войсками императора представляет картину в настоящем, то фотографический ее снимок есть та же картина в прошедшем. Не вправе ли мы сказать, что подробности, которые легко ускользают к живом калейдоскопе жизни, ярче бросаются в глаза, перейдя в минувшее, в виде неизменного снимка в действительности.
   Озирая привычно проницательным оком живую картину парада, государь не заметил неисправности, мгновенно бросившейся ему в глаза на фотографии.
   Я уверен, что в моих воспоминаниях, нам и во всякой другой вещи, каждый будете видеть то, что покажется ему наиболее характерным.
   При первом их появлении, кругом меня раздались вопросы,-- не будут ли они последовательным раскрытием тайников, из которых появлялись мои стихотворения? Подобными надеждами затрагивался вопрос, бывший в свое время причиною стольких споров моих с Тургеневым и окончательно решенный мною для себя в том же смысле, в каком Лермонтов говорит:
  
   "А в том, что как то чудно
   Лежит в сердечной глубине,--
   Высказываться трудно".
  
   Если не таково побуждение, заставившее меня на 67-м году оглядываться на прошлую жизнь, то нельзя ли поискать других, более существенных. На одно из них указывает Марциал.
  
   "При Антонии, блажен на веку своем безнадежном,
   Прошлых пятнадцать уже Олимпиад {*} сосчитал.
   И на минувшие для озираясь и минувшие годы,
   Леты недавней уже он не пугается ведь.
   *) Пятнадцать Олимпиад -- 65 лет.
  
   5. В воспоминаньях его неприятного, тяжкого дня нет,
   Чтоб не хотелось о нем вспомнить, такого и нет.
   Добрый муж у себя бытия объем расширяет:
   Дважды живет, если жизнь можешь былую вкушать".
  
   Стихи эти дороги мне по своему мотиву, без всякого применения ко мне их подробностей. Жизнь моя далеко не представляет безмятежности, о которой говорит римский поэт, и мои воспоминания мне приятны скорее потому, что по словам Лермонтова:
  
   "И как то весело и больно
   Тревожить язвы старых ран".
  
   Быть может, этого чувства достаточно было бы заставить меня пробегать сызнова всю жизнь. Но я еще не уверен, нашел ли бы и в нем одном выдержку, необходимую при таком труде. Когда последняя грань так недалека, то при известном духовном настроении самый главный и настойчивый вопросом является: что же значит эта долголетняя жизнь? Неужели, спускаясь с первого звена до последнего по непрерывной цепи причинности, она не приносят никакою высшего урока? Не дает ли всякая человеческая жизнь, при внимательном обзоре, наглядного ответа на один из капитальнейших вопросов -- о свободе воли? -- Вопрос этот связан с другим, а именно: что является почином в природе: разум или воля? Во избежание упрека в злоупотреблении отвлеченностями, придержимся выражения о главенстве воли в христианском учении, что без воли Божией волос с головы вашей не спадет. Не ясно ли из этих слов, что какова бы ни была личная воля человека,-- она бессильно выступить на круг, указанный Провидением. Этот непреложный закон повторяется не только над усилием отдельного человека, но и над совокупными действиями многих людей. Сознание о высшей силе, подводящей окончательные и нередко неожиданно благоприятные итоги нашими желаниям, выражается даже в самоопределении такого отрицательного существа, как Мефистофель, который указывает на себя как на:
  
   .............."Той силы часть и вид,
   Что вечно хочет зла и век добро творит".
  
   Удачно или нет я начал свои воспоминания со времени личного знакомства с Тургеневским и другими современными мне литераторами, -- пусть судят читатели. Представляю себе, если суждено довести мой рассказ до настоящего времени, начать его уже с самого детства.
   Только озирая обе половины моей жизни, можно убедиться, что в первой судьба с каждым шагом лишала меня последовательно всего, что вязалось моим неотъемлемым достоянием. В воспроизводимой мною в настоящее время половине излагаются напротив те сокровенные пути, которыми судьбе угодно было самым настойчивым и неожиданным образом привести меня не только к обладанию утраченным именем, но и связанным с ним достоянием до самых изумительных подробностей. Не мудрствуя лукаво, я строго различаю деятельность свободного человека, нашедшего после долголетних поисков в соду клад,-- от свободы другого, не помышлявшего ни о каком кладе и вдруг открывшего его код корнем дерева, вывороченного бурей. Мысль, о подчиненности нашей воли другой высшей, до того мне дорога, что и не знаю духовного наслаждения превыше созерцания ее на жизненном потоке. Конечно, ничья жизнь не может быть более чем моя мне известна до мельчайших подробностей. И вот причина, побудившая меня предпринять труд, представляемый ныне на суд читателя.
  

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ.

(1849--1889)

  

Часть I.

  

I.

Вступление.-- Первая встреча с И. С. Тургеневым.-- Наша семья.-- В полку.-- Переход в гвардию.-- Коренная Пустынь.-- Ярмарка.-- В Красном Селе.-- Новые знакомства.-- Панаев, Некрасов, Боткин, Дружинин.-- Поход.-- В Остзейском крае.

I

  

Старайся почерпать из жизни-то людской!

Все ей живут, не всем она известна;

А где ни оглянись, повсюду интересна.

"Фауст"

  
   Находясь, можно сказать, в природной вражде с хронологией, я буду выставлять годы событий только для соблюдения известной последовательности, нимало не отвечая за точность указаний, в которых руководствуюсь более соображением, чем памятью. Так, например, я знаю, что ранее 1840 г., т. е. до издания "Лирического Пантеона", я не мог быть своим человеком у московского профессора словесности С. П. Шевырева.
   Во время одной из наших с ним бесед в его гостиной слуга доложил о приезде посетителя, на имя которого я не обратил внимания.
   В комнату вошел высокого роста молодой человек, темно-русый, в модной тогда "листовской" прическе и в черном, до верху застегнутом, сюртуке. Так как появление его нисколько меня не интересовало, то в памяти моей не удержалось ни одного слова из их непродолжительной беседы; помню только, что молодой человек о чем-то просил профессора, и самое воспоминание об этой встрече, вероятно, совершенно изгладилось бы у меня из памяти, если бы по его уходе Степан Петрович не сказал: "какой странный этот Тургенев: на днях он явился с своей поэмой "Параша", а сегодня хлопочет о получении кафедры философии при Московском университете". Никогда в позднейшее время мне не случалось спросить Тургенева, помнит ли он эту нашу первую встречу. Равным образом не могу утверждать, приходил ли Тургенев предварительно к Шевыреву с рукописью "Параши", или уже с напечатанной поэмой, что не могло быть раньше 1843 г. Первое предположение, по моим воспоминаниям, вероятнее. Точно так же знаю наверное, что раньше 1848 г. я не мог приехать в домовый отпуск из полка, где был утвержден в должности полкового адъютанта, хотя и тут не могу вполне точно определить года, да и не считаю, с своей точки зрения, этого важным.
   Дома меня встретил самый радушный прием. Хотя старик отец по принципу никому не высказывал своих одобрений, но бывшему эскадронному командиру видимо было приятно, что я занимаю в полку видное место.
   В доме я застал меньшую нашу сестру Надю, недавно кончившую учение, -- смолянку, совершенно неопытную, по наружности весьма интересную, пылкую и любознательную семнадцатилетнюю девушку. Хотя стихи мои около десяти лет уже были знакомы читателям хрестоматий, Надя едва ли не одна из целого семейства знала о моем стихотворстве и искала со мною бесед. Невзирая на кратковременное пребывание дома, я, с своей стороны, старался поддерживать ее любознательные и эстетические стремления; конечно, тайком от отца, считавшего Державина великим поэтом, а Пушкина безнравственным писателем, и ревновавшего втайне свою любимую Надю ко всякого рода сторонним влияниям.
   Занятый устройством своих разбросанных имений, отец сам редко выезжал в гости и только охотно отпускал Надю в Волково к однофамильцам соседям за 12 верст, т. е. версты за три за город Мценск, от которого наши Новоселки в 7-ми верстах. Владелец Волкова был худощавый, боявшийся чахотки, но чрезвычайно подвижной, сорокалетний брюнет107. Воспитанник юнкерской школы, он, как и все его семейство, отлично говорил по-французски, знаком был со старой и новейшей французской литературой, а равно и с корифеями русской словесности. Но насколько мало в сущности занимала его литература, настолько в душе он был прирожденным музыкантом и по целым часам фантазировал на рояле, которым прекрасно владел. Женат он был на красивой в то время Каровой, от которой имел двух девочек и мальчика. Не без основания предполагаю, что молодая женщина гораздо более чем он и с большим толком предавалась чтению французских и русских книг. Кроме того, в доме проживала и мать Шеншина, не жившая с мужем. Последний, очевидно, любя свободу, устроился так, чтобы жить одному в большом доме смоленского имения, где проводил время, между прочим, расхаживая по пустым комнатам и напевая:
  
   Гром победы раздавайся.
  
   Отделивши двух сыновей, в том числе и волковского хозяина, старик Шеншин выдавал своей жене и двум весьма зрелым дочерям девицам по триста рублей в год, и на эти деньги все трое проживали в Волкове, внося две трети своего дохода в общее хозяйство. Обе девушки получили прекрасное светское воспитание; и о меньшой, если не говорить о ее черных волосах, широко выведенных бровях и замечательно черных и блестящих глазах, сказать более нечего, но старшая, блондинка, была явлением далеко недюжинным. Уже одно ее появление в дверях невольно кидалось в глаза. Она не входила, а, так сказать, шествовала в комнату, строго сохраняя щегольскую кавалерийскую выправку: корпус назад, затылок назад. В знакомствах она была чрезвычайно сдержанна, но познакомившись становилась разговорчива и, несмотря на природную доброту, щеголяла непрерывными французскими и русскими сарказмами в ответах собеседнику. Кроме того, подобно брату, она безукоризненно играла на рояле и читала ноты без всякой подготовки. Надо прибавить, что в доме нередко появлялись двое Каровых, родные братья хозяйки. Аркадий, губернский умница и передовой, и старший Николай, физически совершенно развинченный, так что когда он протягивал руку, она производила впечатление гуттаперчевой. Поэтому все, поминая его, говорили: "Каров мягкий", что не мешало ему с видом знатока толковать о литературе и говорить комплименты молодым женщинам.
   В тогдашний приезд мой108, раз навсегда заведенный отцом порядок в доме мало изменился. Он сам по-прежнему жил во флигеле, а в доме помещалась только Надя, а я жил в другом флигеле. Переходя в 8 часов утра в красном бухарском халате и в черной шелковой шапочке на голове с крыльца своего флигеля на крыльцо дома, он требовал, чтобы Надя была уже у своего хозяйского места перед самоваром. Завтрак строго воспрещался, обед с часу передвинулся на два, чай подавался в 7 часов, а в 9 часов -- ужин с новым супом и пятью новыми блюдами, совершенно как во время обеда. Надобно прибавить, что такой ужин подавался лишь другим, а сам отец довольствовался неизменной овсяной кашей со сливочным маслом. Дочерям не позволялось гулять без вуаля и без лакея даже в саду, а выезжать не иначе, как в дормезе четверкой или шестериком с форейтором и с ливрейным лакеем. Бывшие в гостях сестры должны были возвращаться к ужину.
   Однажды, за полчаса до прихода отца, прогремевшая по камням карета остановилась у крыльца, и быстро вошедшая в столовую Надя расцеловалась со мной.
   -- Я привезла тебе от всех поклоны, и Шеншины убедительно просят нас с тобой приехать в следующее воскресенье. Будет Тургенев, с которым я сегодня познакомилась. Он очень обрадовался, узнавши, что ты здесь. Он сказал: "ваш брат -- энтузиаст, а я жажду знакомства с подобными людьми".
   Конечно, я очень обрадовался предстоящей мне встрече, так как давно восхищался стихами и прозой Тургенева.
   -- Мне сказывали, -- прибавила Надя, -- что он поневоле у себя в Спасском, так как ему воспрещен въезд в столицы. Папа ничего об этом не надо говорить, а то бог знает, как он посмотрит на это знакомство; а в гости к Шеншиным он нас отпустит охотно.
   На следующее воскресенье мы уже застали Тургенева у Шеншиных. Видевши его только мельком лет за пятнадцать тому назад, я, конечно бы, его не узнал. Несмотря на свежее и моложавое лицо, он за это время так поседел, что трудно было с точностью определить первоначальный цвет его волос. Мы встретились с самой искренней взаимной симпатией, которой со временем пришлось разрастись в задушевную приязнь.
   Кроме обычных обитателей Волкова, было несколько сторонних гостей. Дамы окружали Тургенева и льнули к нему, как мухи к меду, так что до обеда нам не пришлось с ним серьезно поговорить. Зато после обеда он упросил меня прочесть ему на память несколько еще не напечатанных стихотворений и упрашивал побывать у него в Спасском. Оказалось, что мы оба ружейные охотники. По поводу тонких его указаний на отдельные стихи я, извиняясь, сказал, что восхищаюсь его чутьем. -- "Зачем же вы извиняетесь в выражении, которое я считаю величайшею для себя похвалой?"
   При прощании я дал ему слово побывать в Спасском, но к себе по какому-то (невольно скажешь) чутью его не приглашал.
   В условный день приходилось просить у отца лошадей, в которых он никогда не отказывал, и кроме того сказать, куда я еду. Тайком этого сделать было невозможно, а отец, подобно мне, был заклятый враг всякой лжи. Услыхав, что я еду в Спасское, он нахмурил брови и сказал: "Ох, напрасно ты заводишь это знакомство; ведь ему запрещен въезд в столицы, и он под надзором полиции. Куда как неприглядно".
   Стоило большого труда убедить отца, что эти обстоятельства до меня не касаются и что порядочное общество тем не менее его не чуждается.
   "Фить, фить! -- проговорил отец, щелкая пальцами (это было ему обычным обозначением легкомыслия), -- а впрочем, поезжай, уж если так тебе хочется".
   Счастливый, я побежал и расцеловал своего друга Надю.
   Воздержусь от описания Спасской усадьбы, хорошо знакомой публике и по описаниям, и по фотографиям; скажу только раз навсегда, что план дома представлял букву "глаголь", а флигель -- как бы другую ножку буквы "пе", если бы верхняя часть, "глаголя" соприкасалась с этой ножкой; но так как между домом и флигелем был перерыв, то флигель выходил единицей, подписанной под крышею "глаголя". Странно, что хотя со временем я узнал все расположение построек усадьбы Спасского, как свой собственный дом, я никак не в состоянии дать себе ясного отчета, где в первое мое посещение жил и принимал меня Тургенев, т. е. в доме или во флигеле.
   Конечно, меня не могло поразить окружавшее его множество лакеев, которых и у нас в доме было едва ли не дюжина; но у нас, как и у всех остальных, они появлялись в лакейских с утра и в доме не оставались; у Тургенева же я заметил в двух-трех соседних с приемного комнатках кровати и столики, у которых стояли длиннейшие чубуки от трубок со вспухнувшей табачного золой, хотя сам Тургенев никогда не курил. В этих-то комнатах, видимо, помещались лакеи, при которых, как я узнал впоследствии, состояли казачки для набивания трубок и других послуг.
   Разговор наш принял исключительно литературный характер, и, чтобы воспользоваться замечаниями знатока, я захватил все, что у меня было под руками из моих литературных трудов. Новых стихотворений в то время у меня почти не было, но Тургенев не переставал восхищаться моими переводами од Горация, так что, по просьбе его, смотревшего в оригинал, я прочел ему почти все переведенные в то время две первые книги од. Вероятно, он успел уже стороною узнать о крайней скудости моего годового бюджета и потому восклицал:
   -- Продолжайте, продолжайте! Как скоро окончите оды, я сочту своим долгом и заслугой перед нашей словесностью напечатать ваш перевод. С вами ничего более нет? -- спросил он.
   -- Есть небольшая комедия.
   -- Читайте, еще успеем до обеда.
   Когда я кончил, Тургенев дружелюбно посмотрел мне в глаза и сказал:
   -- Не пишите ничего драматического. В вас этой жилки совершенно нет.
   Сколько раз после того приходилось мне вспоминать это верное замечание Тургенева, и ныне, положа руку на сердце, я готов прибавить: ни драматической, ни эпической.
   Когда нас позвали к обеду (это уже было несомненно в доме), Тургенев познакомил меня со своими сожителями Тютчевыми -- мужем и женою, и девицею-сестрою мадам Тютчевой. После обеда мы отправились пить кофе в гостиную, где стоял столь часто упоминаемый Тургеневым широкий, времен Империи, диван самосон, едва ли не единственная мебель в Спасском, с пружинным тюфяком. Тургенев тотчас же лег на самосон и только изредка слабым и шепелявым фальцетом вставлял словцо в наш разговор, ведение которого с незнакомыми дамами вполне легло на меня. Конечно, я не помню подробностей разговора; но когда, желая угодить дамам, я заявил, что по своим духовным качествам русская женщина -- первая в мире, Тургенев внезапно оживился и, спустив ноги с самосона, воскликнул: "Вы тут сказали такое словечко, при котором я улежать покойно не мог". И между нами поднялся шуточный спор, первый из многочисленных последующих наших с Тургеневым споров.
   Когда я вернулся домой, отец благодушно посмотрел мне в глаза и сказал:
   -- Так как тебе уж очень хочется бывать у него, то мешать тебе в этом не стану. Но успокой ты меня в одном: никогда ему не пиши.
   Я почтительно промолчал.
   Отпуск мой кончился, и я должен был вернуться в полк, а с тем вместе наступил долговременный перерыв моих сношений с Тургеневым, во время которого я действительно ни в какой переписке с ним не состоял, так как случайная встреча не успела еще развиться в душевную приязнь.
   Здесь, не только по отношению к себе, но и в видах более ясного определения дальнейшего хода известных мне событий из жизни Тургенева, приходится вернуться в моих воспоминаниях за несколько лет назад.
   Говоря о нашем доме, я упомянул только о своей любимице сестре Наде, так как на этот раз она одна проживала в доме с отцом; из двух же меньших братьев моих -- старший Василий находился в помянутое мною время за границей, а меньшой Петр был студентом Харьковского университета и проживал у тамошнего профессора. Старшая же сестра Любовь была замужем за меньшим братом знакомого уже нам Волковского Шеншина -- Александром. Любинька, как звали мы ее в семье, была прямою противоположностью Нади. Насколько та наружностью, темно-русыми волосами и стремлением к идеальному миру напоминала нашу бедную страдалицу мать, настолько светло-русая Любинька, в своем роде тоже красивая, напоминала отца и, инстинктивно отворачиваясь от всего идеального, стремилась к практической жизни, в области которой считала себя великим знатоком. Она постоянно полагала, что в состоянии уладить по желанию всякие дела и затруднения. Последними, как нарочно, жизнь ее окружила отовсюду, но улаживания ее потому уже не могли иметь успеха, что все ее уловки для всякого стороннего глаза были шиты белыми нитками. Не меньшую противоположность со старшим братом своим Николаем представлял и муж ее Александр Никитич. В отрочестве он был туп и, несмотря на частые розги отцовские, учился плохо. Когда, бывало, играя с другими детьми, он прищемит руку, то начнет кричать: "ой нога, нога", -- и, невзирая на вразумления товарищей, восклицавших: "Саша, да ведь ты руку прищемил", -- продолжал кричать: "ой нога, нога".
   Изо всего семейства только он один плохо говорил по-французски. Выслужив два года юнкером в уланском полку, он был произведен в корнеты и в скором времени, по причине долгов, с величайшим неудовольствием заплаченных его отцом, вышел в отставку с чином поручика. Некоторое время получая тоже, подобно сестрам и матери, небольшие деньги от отца, он со всеми ими вместе на тех же основаниях проживал в Волкове у старшего брата Николая. А так как Волковский и Новосельский дома давно были между собою знакомы, то и он в числе прочих стал часто наезжать в Новоселки со времени появления там Любиньки из петербургского Екатерининского института. Насколько брат его Николай был болезнен и тщедушен, настолько Александр, при большом росте, был плотен и могуч, сохраняя более всякого другого Шеншина черты лица общего татарского родоначальника109: ясные, черные глаза, широкий нос и выдающиеся скулы. Как бы то ни было, ухаживания его за Любинькой увенчались успехом -- он ей понравился. Но отец наш долгое время и слышать не хотел об этом браке, указывая между прочим на то, что отец А. Н. его не выделил.
   Наконец и это препятствие было побеждено, и отец Александра, ввиду прежде уплаченных долгов, выделил ему десятин 400 земли на южной окраине Мценского уезда, но без малейшего признака усадьбы. Наш отец дал тоже десятин 600 населенной земли в 3-х верстах от Ивановского -- Александра Никитича.
   В скорости по возвращении моем в полк я узнал о назначении дорогого моего Карла Федоровича Бюлера бригадным командиром, а светлейшего князя Вл. Дм.110 командующим нашим Военного Ордена полком, коего шефом состоял отец его. Это нежданное обстоятельство, как толчок, разбудило меня. Хорошо было служить у начальника, у которого я был не только на положении домашнего человека, но, можно сказать, сына. Оставаться при других обстоятельствах в глухом поселении значило добровольно похоронить себя. Уже однажды, соблазненный советами и обещаниями сослуживца, с успехом перешедшего в Главный Штаб, я испытал, как труден переход из армии без особой протекции. Правда, в то время отец мой снабдил меня рекомендательным письмом к товарищу министра, а мой бывший сослуживец сильно хлопотал о переводе моем в Главный Штаб; но кончилось тем, что я съел прекрасный обед у его высокопревосходительства, который между прочим сказал:
   "Здесь все можно. Могут вас сделать губернатором, -- переименуют штатским чином с повышением, да и назначут. Надо только взяться с надлежащей стороны".
   Но видно, ни мой сослуживец, ни любезный товарищ министра не умели взяться с надлежащей стороны, и я уехал ни с чем.
   Перебирая в уме всевозможные ресурсы, я вспомнил любезное изречение, сказанное мне моим бывшим начальником дивизии, генерал-лейтенантом Эссеном, когда в числе прочих сослуживцев я, с начальником штаба во главе, откланивался уезжающему генералу, получившему гвардейскую кирасирскую дивизию:
   "Je vous porterai toujours dans mon coeur111, и очень буду рад, если в состоянии буду чем-либо быть вам полезен".
   Конечно, я счел эти слова за обычную светскую любезность. Такими же представлялись они мне и в минуту моего раздумья в полковой канцелярии. "Но, подумал я, утопающий хватается и за соломинку. Попытка не пытка".
   Тогда еще в России не было железных дорог, кроме Николаевской. Я написал Эссену, что, соображаясь со средствами, просил бы его о переводе меня в лейб-уланский Его Высочества полк -- и через три недели сам же раскрыл в канцелярии пакет из лейб-уланского полка с запросом, согласен ли я быть переведенным в этот полк для пользы службы. Конечно, на другой же день был мною отправлен утвердительный ответ, а затем последовала моя формальная прикомандировка.
   Вперед уверенный, что отец, проживавший в настоящее время уже не в Новоселках, а в старинном дедовском имении Клейменове под Орлом, будет рад моему переходу в гвардию, я просил у него позволения на перепутьи заехать к нему и прислать своих лошадей, причем сильно надеялся получить от него на подъем денег. Каково же было мое удивление, когда он не только не прислал денег, но приказывал еще заехать за братом, кончающим переходный экзамен, в Харьков. Парадная верховая лошадь у меня была, но требовалось приобрести подъездка и отправить на паре лошадей телегу с вещами за 700 верст. Пришлось продавать экипажи, которых у меня было довольно, и четверку упряжных, кроме назначенных в дорогу. Случай и добрые люди, раскупившие мое добро, помогли мне, а Карл Федорович обещал уступить мне хорошую лошадь из средних эскадронов за ремонтную сумму.
   Новый командующий полком не заставил себя ждать, и по приезде его я тотчас же отправился к его светлости за приказанием. Сдача полка была блистательная и, так как эскадроны были расположены по отдельным селениям на значительном друг от друга расстоянии, продолжалась целую неделю, по окончании которой князь пригласил всех офицеров к обеду запросто, причем извинялся, что примет нас по-походному, так как каменный и хрустальный сервизы его не успели еще прибыть. Действительно, превосходный обед подан был всем на серебре, начиная с суповой чашки и до бокалов. При прощании мой барон просил князя сделать ему личное одолжение, уступив мне лошадь за ремонтную сумму. Князь чрезвычайно любезно просил меня, как опытного адъютанта, не оставлять должности и при нем, но, выслушав мои основания, согласился с ними.
   Отправив людей с лошадьми в дорогу, я сам на перекладной покатил в Харьков, где застал брата готовящимся еще к двум экзаменам в доме профессора Юргевича. При брате жил полуслуга и полудядька -- Павел Тимофеевич, -- заика, лет шестидесяти, страстный охотник выпить.
   Брат со смехом рассказывал, что Павел Тимофеевич, твердя над ним: "держите, держите, батюшка, гекзамен", сам в это время, пошатываясь и заложа руки за спину, не то держался за печку, не то держал ее, чтобы, она, повалясь, не задавила брата.
   Не желая с своей стороны мешать брату сосредоточиваться над работой, я остановился в гостинице поджидать окончания экзамена. Книг со мной не было, и скука нестерпимо томила меня в одиночестве.
   На другое утро, едва только я напился кофею, как явился ко мне Павел Тимофеевич.
   -- Ну, что брат?
   -- Все держат гекзамен. А я к вашей милости: пожалуйте нам хоть три рубля. Верите ли, стерлиновые свечи все вышли, да и прачка... измучила, а у нас ни копеечки.
   Я выдал трехрублевку.
   На следующее утро тот же Павел Тимофеевич.
   -- Ну, что брат?
   -- И... и... и... гекзамен держат. Вчера один выдержали. Пожалуйте, батюшка, шесть рублей прачке отдать. Что будешь делать? У нас ни копеечки.
   -- Вот тебе шесть рублей, но уж я больше не дам ни копейки.
   Наконец эти злополучные экзамены кончились, и брат мог с чистой совестью ехать к отцу.
   Я тотчас же посадил его рядом с собою на переплет перекладной, а Павла Тимофеевича -- на облучок, -- и в путь. Быстрая езда на облучке под южным солнцем, видимо, разломала Павла; и уже со второй станции он подошел ко мне и стал сиротливым голосом просить:
   -- П... п... п... пожалуйте мне хоть что-нибудь, хоть вот такуичку, п... п... пропустить. При этом он показывал половину своего запыленного мизинца. Конечно, не желая возить пьяного, я на каждой станции до самого дома давал ему денег только на такуичку.
   Ровно через двое суток мы были уже в Клейменове, где, к нашему прискорбию, никого в доме не застали: отец с Надей дня за два перед тем переехали за 30 верст в Новоселки. Так как до вечера было еще далеко, а экипажи были увезены в Новоселки, то я советовал брату отдохнуть с дороги, а сам намеревался уехать верхом в Новоселки. Брат непременно захотел также ехать со мною верхом, и я никак не мог отклонить его намерения.
   Часа через полтора мы слезли с лошадей у Новосельского крыльца: я -- как ни в чем не бывало, а непривычный студент -- в виде заржавевшего циркуля, у которого ножки не смыкаются.
   -- Что ж ты его не поберег? -- спросил меня отец. Но когда я рассказал ему про настойчивость брата, старик прибавил:
   -- Вперед наука: не спросясь броду, не суйся в воду.
   Надя встретила меня с неизменною приязнью, а через несколько дней подъехала и Любинька с мужем погостить.
   Наконец-то и лошади мои добрались благополучно до Новоселок, и так как парадная лошадь была отцовского завода, то ему очень хотелось видеть ее под седлом. Хотя Фелькерзам (так звали коня) еще не прошел всех тонкостей манежной езды, тем не менее я мог для всех устроить перед домом карусель, подвергаясь критике двух бывших улан (отца, не покидавшего седла до смерти, и зятя Александра Никитича). Оба восхищались ездою и ходом лошади но посадкой моею остались недовольны. Александр Никитич сказал: "сидит немудро, а рука золотая".
   Отец действительно был обрадован моим прикомандированием к гвардии и, тотчас же позвавши домашних портных, лично занялся кройкою и шитьем щегольских капоров и попон для лошадей. Зная о предстоящих при переводе расходах и умеренности моих требований, он не раз с блистающими радостью глазами повторял: "нет, ты-таки меня не жалей! Нужно будет -- напиши. Да, так-таки не жалей, не жалей меня!"
   Александру Никитичу отец наш давно помог выстроить усадьбу, хотя и не мог ему простить, что усадьба была выстроена в его Ивановском, а не в любинькином Петровом, на что неоднократно жаловался и мне. Неудовольствие возбуждали еще и поездки Нади в гости к сестре. Старик по принципу сдерживал порывы нежности, но, очевидно, обожал и ревновал Надю ко всем.
   В восьми верстах от Новоселок была деревня Фатьяново, в которой проживало некогда семейство Борисовых, роковым, можно сказать, образом связанное с нашим. У владелицы его, вдовы Марьи Петровны, было девять человек детей, над которыми отец наш был опекуном. Все дети Борисовы, за исключением среднего брата Ивана Петровича и меньшей сестры Анны, перемерли от чахотки. Иван Петрович Борисов, замечательно малого роста и далеко не красивый брюнет, выпущен из Московского кадетского корпуса в артиллерию и на первых порах служил в Москве при штабе шестого корпуса; но получивши, по достижении 21-го года, в полное распоряжение свое наследственное Фатьяново, он вдруг из артиллерии перепросился в кирасирский Военного Ордена полк корнетом, над чем покойный отец наш хохотал до слез, говоря: "Какая странная мысль! С такой фигурой перед кирасирским фронтом! Воробей на крыше".
   Отец не ошибся: когда я, по вызову Борисова, в свою очередь, поступил в тот же полк, то нашел Борисова в самых дружеских отношениях со всем полком; но в течение полугода, прожитого мною с ним на одной квартире, я не видал его ни разу на лошади, и на все время лагерных сборов его отправляли в Кременчуг в инспекторский караул. Невеселая жизнь досталась на долю бедного Борисова. Хотя я его знал с малолетства и состоял с ним всегда в дружеских отношениях, тем не менее не берусь заглянуть в самую глубь души его. Далеко не дюжинного ума, он не лишен был комического таланта и умел нравиться самым разнообразным людям. Замечательно храбрый и ленивый до беспечности, он ловко умел угодить всякому нужному человеку, но -- мир бедному праху его! -- не буду рассуждать, а стану рассказывать все мне о нем известное, тем более, что на жизненном горизонте Тургенева он был одним из крупных созвездий112.
   Через полгода по прибытии моем в полк Борисов, запасшись крымскими борзыми, вышел в отставку и уехал к себе в деревню. Там он, конечно, являлся домашним человеком в доме бывшего опекуна, увидал Надю, и судьба его была решена навсегда. Получив на тайное от отца предложение решительный отказ Нади, он, как писал мне, с горя снова поступил на службу на Кавказ. Но, видимо, сердце не камень. Года через три он опять вышел в отставку, и вот, вспоминая это время, отец, смеясь до слез, рассказывал мне в благодушную минуту:
   -- Ты знаешь, Иван Петрович сватался за Наденьку!
   Получив новый, не менее решительный отказ, Борисов вторично отправился на Кавказ и поступил в знаменитый Куринский полк, где все время провел з походах и экспедициях и, в качестве ротного командира, участвовал в Малоазиатской войне. Много горьких писем написал он мне и, между прочим, из-под Баш-Кадыклара, где изо всех офицеров в его роте в живых остался только он. Тела же прочих были собраны под громадное ореховое дерево, под которым он мне писал.
   Но я забегаю вперед.
   Время близилось к девятой пятнице, т. е. к Коренной ярмарке, составлявшей в то время самое замечальное годовое событие не для одних жителей средней России. Поэтому отец наш, забравши меня и брата Петрушу, отправился за полтораста верст в свое Землянское имение Грайворонку, чтобы отправить оттуда с завода лошадей в Коренную и ехать туда самому за ежегодными закупками.
   Ехали мы, конечно, на своих, двумя экипажами. отец на шестерке гнедых в дормезе, куда брал поочередно меня и брата, а сзади на тройке вороных шел тарантас с посудой, поваром и лакеем; другой лакей помещался на козлах дормеза.
   Мне было 32 года от роду, когда я во второй раз приехал в отцовскую Грайворонку, где мы с братом Петрушей поместились в трех комнатах старинного дедовского флигеля. Не думаю, чтобы девяностолетний дед, проживавший, насколько я себя помню, постоянно летом у себя в Клейменове, а зимою в собственном орловском доме, жил когда-либо в Грайвороновском флигеле.
   На другой же день по приезде восьмидесятилетнему отцу подвели его верховую лошадь, и он в сопровождении приказчика и старост поехал осматривать как собственные, так и крестьянские поля, где ничто не укрывалось от его зоркого хозяйственного взгляда. Полевое хозяйство он всюду держал на примерной высоте, и его крестьяне отличались, особенно на Грайворонке, благосостоянием. При значительности по тогдашнему времени его доходов надо было предполагать у отца крупные капиталы. Но он, в видах устройства имений, всюду для сбережения труда выселял на собственный счет половину крестьян на отдаленные окраины земли, которые им приходилось обрабатывать. А так как он отрывал их при этом от рек, то принужден был рыть им пруды и копать колодцы.
   Конечно, все эти поселки процветали только при его бдительном надзоре, но, когда за неприсмотром пруды и колодцы заилились, крестьянам уже добровольно пришлось тянуть к старым местам. Вследствие всех этих затей, отец, за уплатою прежних опекунских залогов, никогда не располагал большими Деньгами и нередко брал взаймы у своих же мужиков по две тысячи рублей.
   Со счетом на серебро, лет пятнадцать уже установившимся в целой России, он до конца дней не мог примириться и говорил, нетерпеливо примаргивая своими прекрасными голубыми глазами.
   -- Это по-вашему триста рублей, и ты их тратишь как триста рублей, а я зарабатываю их как тысячу пятьдесят и потому такими считаю.
   Пересмотрев продажных жеребцов, отец, отдавши подробные приказания конюхам, отправил их в Коренную, а через несколько дней мы сами пустились в путь на ярмарку описанным выше порядком.
   Мне чаще брата приходилось сидеть с отцом в дормезе и читать ему "Московские Ведомости". Помню, мы проезжали вдоль громадного выгона большой однодворческой деревни, широко окаймлявшей его с трех сторон чистыми крестьянскими постройками, большею частью крытыми под глину в начес и пестревшими расписными ставнями. Все эти избы, за которыми виднелись в проулки гумна, заставленные старым хлебом, сами утопали в зелени ракит и садовых деревьев.
   Был праздничный день. Мы наехали на веселые толпы молодежи вокруг качелей и нескольких палаток с так называемым бабьим товаром и разными сластями.
   В то время кичка из царила во всем своем преемственном величии с широкою золотою "сорокою" надо лбом, пестрым "челышком" между верхними углами. крупным бисерным "подзатыльником" и обильными и разноцветными лентами, спадавшими на спину и носившими название "лопастей".
   Ветер дул на нас со стороны деревни, относя пыль от экипажей в сторону и волнуя пестрые ленты женских головных уборов. Ласточки, словно принимая участие в деревенском празднестве, носились над самою землею, назойливо шныряли вокруг качелей между группами гуляющих и под самыми ногами наших лошадей. Всюду виднелись веселые улыбки с белоснежными зубами и ни одного безобразного пьяного лица. Эта сельская идиллия мгновенно возбудила во мне мысль о новом предстоящем мне поиске неверного счастья и, обращаясь к отцу, я сказал:
   -- Вот истинно счастливые люди. Чего еще искать человеку? Право, невольно им позавидуешь.
   -- Чем предаваться такому дурному чувству, -- сказал отец, -- от тебя вполне зависит это счастье. Не хочешь ли на этом остановиться?
   Я был окончательно разбит и только подумал: "Нельзя более резкой чертой отделить идеал от действительной жизни. Жаль только, что старик никогда не поймет, что питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами тоже значит жить".
   Верст за двадцать до Коренной Пустыни нам пришлось по большой дороге проезжать лесом, и, конечно, мне не могло и присниться, что мы едем по опушке будущего моего леса, невдалеке от будущей моей усадьбы114.
   В Коренной мы заняли один из множества домиков с широкими дворами с навесами для помещения лошадей и экипажей. Дома эти, построенные на скорую руку, в большинстве случаев отличались от крестьянской избы средней руки -- разве отсутствием печей и дощатыми полами. Все они вереницей тянулись с одной стороны ярмарочной площади в конном бегу и предназначались для сдачи внаймы только на две недели ярмарочной поры. В главной избе, служившей нам столовою и гостиною, за перегородкой расположился отец, а в небольшой пристройке, чрез немощеные проходные сени, поместились мы с братом.
   К вечеру, в день нашего приезда, камердинер отца Иван Никифоров, растворив дверь нашей светелки, быстро проговорил: "Несут, несут", -- и мы с братом выбежали на крыльцо.
   Вдоль улицы показалась сплошная и бесконечная река непокрытых голов. Конные жандармы едва сдерживали приближающиеся народные волны, впереди которых шло многочисленное духовенство в блестящих ризах, а за ним на катафалке несли и самую икону. Из скольких тысяч человек состояла эта толпа, определить не могу: давно уже духовенство, с катафалком вослед, скрылось за углом по направлению к монастырю, а толпа продолжала прибывать вдоль улицы, и мы, не дождавшись ее конца, ушли к себе.
   Под обширными навесами нашего двора еще не свыкшиеся с новым местом грайворонские жеребцы оглушительно ржали; такое же ржание раздавалось и на соседних дворах.
   На другой день мы вместе с отцом отправились в стоящий на высоком правом берегу реки Тускари старинный монастырь к архирейскому служению, а по окончании обедни спускались по каменной Лестнице к святому колодцу, в который бросили по серебряной монете, умножая кучу медных и серебряных денег, виднеющихся на каменном дне колодца сквозь чистейшую воду. Пустынь, по преданию, получила свое название от явления образа Знамения Божией Матери на корне срубленного дерева.
   В церкви я неожиданно встретил бывшего нашего полкового любимца Н. И. Небольсина, от которого я принял должность полкового адъютанта. Я встретил его уже предводителем Щигровского уезда, а в настоящее время прах этого вполне прекрасного человека покоится в ограде Коренного монастыря, в котором мы встретились последний раз.
   После обедни мы с братом пустились осматривать ярмарку. Конечно, внимание наше главным образом было привлечено конною площадью, по которой тянулся ряд невысоких столбов, обозначавших отдельные станки для приводных лошадей. Бесконечный ряд лоснящихся на солнце крупов всевозможных лошадей обращен был к дороге, на которую продавцы то и дело выводили напоказ лошадей. По другую сторону дороги в громадных загородях из крепких жердей находились степные, дикие лошади. Тут зрелище было; гораздо любопытнее. Таких изгородей было немало, и покупатели то и дело подходили к продавцам.
   -- Какого вам?
   -- Вон, вон, темно-гнедого, остроухого.
   -- Со звездочкой во лбу?
   -- Нет, вон третья за тою голова, что пошла дальний угол. Мы ту себе присмотрели. Нельзя ли опять присмотреть?
   -- Филат, подгони вон того.
   И Филат являлся с длинною и тонкою жердью, опуская которую над головами сотен толпившихся коней, он заставлял пересыпаться весь этот живой калейдоскоп, так, однако, чтобы желаемое зерно хоть минуту выступало на ближайший к покупателю край табуна. По окончании торговой сделки следовало сдать лошадь покупателю, и вот шест Филата опять наклонялся над табуном, но уже с прилаженной на тонком конце его петлею. В это время другой табунщик садился на оседланную, так называемую "икрючную", лошадь, запуская себе под ногу свободный конец аркана с противоположной табуну стороны. Через минуту петля была уже на шее желаемой лошади, которая, почуяв беду, напрасно вставала на дыбы и металась как угорелая: укрючная лошадь, видимо привыкшая к своему делу, упорно надувалась, наклоняясь прочь от пленницы и помогая седоку все гуже натягивать аркан.
   Затянутая мертвою петлею лошадь, потеряв дыхание, падала на землю, и ее выволакивали из табуна. Тут уже мгновенно надевалась на нее уздечка с надежным арканом и, отпустив петлю, передавали ее с рук на руки покупщику.
   Далее за табунами на прочных столбах с перекладинами висело множество колоколов, от малых до весьма значительных размеров. Так как никто не станет покупать колокола, не ознакомившись с его звоном, то всякому предоставлялось право звонить. Поэтому непрерывный звон стоял над всею площадью, заглушая весь остальной гам. Ярмарочная площадь кончалась полуверстным бегом с ярмарочным павильоном посредине. Каждый вечер здесь происходили состязания рысаков, а иногда и лошадей, возящих тяжести. На следующее утро имена победителей становились общим предметом разговоров.
   Исключение из оглушающего шума представляли только каменные ряды, напоминавшие наружностью и устройством московский гостиный двор.
   Не буду говорить о рыбном и бакалейном отделениях, в которых сельские хозяева закупали годовые запасы.
   Зато о красных и галантерейных рядах Коренной ярмарки нельзя не упомянуть. Все переходы в них застилались ежедневно свежею травою, по которой, подъезжая в многочисленных экипажах, с утра до вечера разгуливали разодетые дамы, между которыми то и дело мелькали кавалерийские офицеры, пре имущественно гусары, в полной форме с волочащимися саблями. Словом, это была знаменитая выставка невест, подкрепляемая балами в дворянском собрании.
   К вечеру ярмарка затихала, и проезд экипажей становился реже. Все покоилось сном, за исключением дома собрания, большого каменного трактира и широкой, в сторону от ярмарки протянувшейся слободы, окаймленной с двух сторон самыми лучшими иногда двухэтажными домами. Тем не менее в этих домах никто из приезжих покупателей не останавливался, и по этой слободе ни днем, ни ночью не заметно было особого движения. Но когда ярмарка темнела и засыпала, слобода озарялась яркими огнями окон, за которыми громогласно звучала музыка и велись бесконечные танцы.
   Конечно, к нашему отцу, бывшему много раз предводителем и коннозаводчику, ходило много знакомых и покупателей, но чаще всех бывал небольшой седенький старичок с бельмом на левом глазу -- М. Он, бывало, как раз подойдет к вечернему отцовскому чаю, наговорит ему много приятного насчет его лошадей и под конец, наклонившись ко мне, скажет вполголоса: "А что, не заглянуть ли нам в Капернаумчик?" -- Он же указал мне и иллюминацию слободы, которою сам каждую ночь восхищался. Что касается до трактира, куда уводил меня М., то это был весьма хороший русский трактир, привлекавший ремонтеров и сторонних посетителей прекрасным столом и винами, а главное -- замечательным цыганским хором. Положим, так называемый хор, особливо мужская его часть, не превосходил посредственности, зато примадонны были удивительные; особенно одна из них, с бархатным и выразительным контральто, ясно сохранилась в моей памяти. Она была живым портретом славной в то время в Европе красавицы Лолы Монтес.
   Половина наших лошадей была распродана, надлежащие закупки сделаны, и мы тем же порядком вернулись на Грайворонку. Время было и мне явиться в лейб-уланский полк, а брату -- возвратиться в Харьков. Оба мы ожидали денежной благостыни со стороны отца.
   Однажды утром, в отсутствие отца по хозяйству, брат сказал мне таинственным голосом:
   -- Он дает тебе триста рублей, а мне -- сто.
   -- Ты почему же это знаешь? -- спросил я брата.
   -- Да он написал на бумажке и, порвавши ее на клочки, выбросил за окошко. Я сейчас догадался, что это про нас: сложил клочки и прочел.
   Брат не ошибся в суммах, которыми мы были снабжены на дорогу. С небольшою денежною субсидией я на перекладной пустился в Москву и затем по железной дороге до станции Волховской, где, узнавши что полк уже в Красносельском лагере, продолжал свой путь до лагеря. Здесь без особого труда я разыскал своих людей, которые уже успели прибыть с лошадьми и, к крайнему изумлению, денщик моего дальнего родственника, командира шестого эскадрона, В. П. М-а, провел меня к палатке с деревянным полом, в которой я нашел свою походную кровать и слугу, поместившегося с самоваром и прочим походным скарбом между внутренней и наружной полами палатки.
   -- Василий Павлович, -- говорил денщик, -- уступили вам свою палатку, а сами перешли в барак к командиру лейб-эскадрона.
   Я оказался прикомандированным к шестому эскадрону и тотчас же отправился благодарить лично незнакомого мне Василия Павловича.
   Кроме своего эскадронного командира я застал и хозяев барака: молодого, красивого и любезного И. Ф. Щ.....го и брата его Н. Ф. В полку было принято обзывать всех по имени и отчеству.
   На следующее утро мне предстояло явиться в полной форме к командиру полка генералу Курселю и благодарить его. Хозяева просили меня, отъявившись, зайти к ним в барак, и Н. Ф. любезно вызвался проводить меня ко всем офицерам, начиная со старшего полковника и до младшего корнета. Все офицеры были чрезвычайно любезны, не исключая и корнетов, которые, как оказалось потом, сильно дулись на кирасирского штабс-ротмистра, который, переходя в полк младшим поручиком, садился им всем на шею115.
   Второй раз в жизни несчастной моей памяти предстояло непосильное испытание удержать сразу сорок имен, отчеств и фамилий.
   Подъездок мой оказался злым до чрезвычайности. Когда на другой день с полком я отправился на линейное учение, он всю дорогу до места учения гор. бился и, злобно ударяя передними ногами в. землю старался выбить меня из седла, а как это не удавалось, то неожиданно звякал мундштучными дужками о стремена, стараясь захватить зубами за ногу. Конечно, я принял меры, чтобы это не повторялось, но он подкарауливал малейшее ослабление поводьев. Вернулся на нем я в лагерь после горячего учения без особых приключений. Через день после того назначен был церемониальный марш.
   Мне хотелось утомить и, как говорится, обломать моего подъездка, но меня пугала мысль, что на церемониальном марше нельзя было ехать впереди фронта на произвольном расстоянии, а нужно было сохранять офицерскую линию и невозможно было поручиться, чтобы солдатик порой не наехал слегка на моего лютого зверя, а тот, начавши лягать, не искалечил бы солдата или фронтовой лошади, что было бы самым неблаговидным вступлением во фронт в глазах гвардейского полкового командира, дрожавшего по-гвардейски над каждою фронтовою лошадью.
   Сказавшись больным, я попросил Василия Павловича взять моего подъездка под унтер-офицера, долженствующего стать на мое место. Не прошло и полутора часа с выхода полка на учение, как слуга доложил мне, что унтер-офицер вернулся с учения один и расседлал подъездка. Когда я спросил вернувшегося с полком Василия Павловича о причине возвращения унтер-офицера в лагерь, -- М. отвечал:
   -- Прошли мы только Красное Село, как, взглянувши на своего взводного, я увидал, что лицо у него совсем позеленело. -- Что с тобой? -- спросил я его. -- Всторчь бьет, ваше высокоблагородие, все печенки отбила. -- Я и отправил его домой.
   -- А задом во фронт не лягает? -- спросил я.
   -- Этого нет.
   Только и хотелось мне знать.
   Хотя погода над лагерем стояла порою ясная, тем менее по временам заходили внезапно тучи и лил дождик. Однажды получаю повестку: "Его императорское высочество главнокомандующий изволит завтрашнего числа в 10 час. утра смотреть прикомандиованных, почему ваше благородие имеете прибыть ко дворцу в полной парадной форме". Сохранить безукоризненную чистоту белого кирасирского мундира можно только с большою осторожностью, накинув на плечи коленкоровую мантию, так называемый пудроман (пудремантель). Белых мундиров было у меня три: много раз беленый для ношения под кирасами, однажды тщательно выбеленный, и -- ненадеванный. В видах бережливости, я надел второй мундир и с прикомандированным же товарищем гусаром сел в наемный фаэтон, который один из полковых забавников называл купе, потому что на нем было обрезано все то, что бывает в других фаэтонах, начиная с крыльев. За полчаса до назначенного времени мы в числе прочих выстроились под деревьями у дворцового крыльца. Набежали тучи, и нас стало обсыпать водяною пылью. -- "Боже, подумал я, что-то будет с моим мундиром!" -- Стало накрапывать, и через несколько минут нас стало обливать косым и крупным дождем. Вышел адъютант и объявил, что его высочество изволит откладывать смотр до другого времени.
   На следующем таком же смотру я стоял уже в ненадеванном колете; и на этот раз из надвинувшихся туч на меня посыпалась водяная пыль. Я чувствовал, что в финансовом отношении пропал невозвратно, но небо расчистилось, и мы благополучно отбыли смотр.
   Наступили маневры в присутствии государя императора, и полили дожди. Офицеры эскадрона упросили меня быть хозяином по части артельного столового продовольствия. Закупкою в Петербурге всех припасов я заслужил всеобщее одобрение. На привалах эскадронная фура расстегивалась, и все хвалили удивительную солонину, запивая ее различными винами и портером. Но торжество мое длилось недолго. Дня через два один из наших корнетов, подъехав к перекрестку, на котором стояла наша фура, и, завидя переходивший через дорогу лейб-драгунский дивизион, пригласил всех офицеров, соседей по красносельскому лагерю, к закуске.
   Конечно, мне, человеку новому, не подобало возражать против такого коммунизма. Надо было требовать новой складчины для вторичной закупки провизии, но я при таких условиях наотрез от хозяйства отказался.
   Нет ничего удивительного, что в ненастную погоду по болотистым петербургским окрестностям полк выходил на маневры в самых худших мундирах. Такие мундиры и вальтрапы с заплатами офицеры называли маневристами. Конечно, и я приберегал лучшее к предстоящим смотрам, тем более что ввиду предстоящей полной экипировки через полгода нужно было сберегать прежнюю. Как везде, на каждом привале, у нас, как из земли, вырастали пирожники и булочники с запасом водки. Взводные офицеры обыкновенно угощали свои взводы булками, но давать при этом водку воспрещалось.
   Однажды, когда я только что рассчитался с булочником, ко мне подъехал полковой адъютант и равнодушным голосом проговорил:
   -- Вы назначены ординарцем к государю императору.
   Я так и вздрогнул. По моим армейским понятиям, царский ординарец был наилучший ездок, на наилучшей красавице лошади, во всем новом с головы до шпор. Я хорошо знал, что ослушание может навсегда погубить мою карьеру; но когда я подумал, в каком виде я буду произносить слова: "к вашему императорскому величеству на ординарцы наряжен", -- кровь застыла у меня в жилах, и я твердым голосом проговорил:
   -- Доложите генералу, пусть меня отдают под суд, наряжают на какую угодно службу не в очередь, но на ординарцы к государю я в таком виде не поеду.
   Выходка моя прошла безнаказанно.
   Однажды, когда мы с эскадроном с ранней зари проходили часов до пяти после обеда по полям и когда эскадронный командир, поручая мне полуэскадрон, махнув рукою, сказал: "Идите по этому направлению и не давайте себя обойти", -- я повел полуэскадрон по назначенному направлению с неведомою мне целью. Как ни совещался я с бывшим при мне корнетом, считавшим себя великим тактиком, но ни к какому результату мы в своих соображениях не дошли. Наконец видя, что мы рискуем заночевать без корма и без пищи неведомо где, я повернул полуэскадрон направо и пошел отыскивать другую половину в направлении, котором она ушла. Начал накрапывать дождик, и мы насилу отыскали свой эскадрон, где Василий Павлович стал уверять, что считал нас пропавшими. Он тоже не успел расседлать, как подъехал адъютант и громко объявил:
   -- Шестой эскадрон назначен на аванпосты.
   Пришлось на тощий желудок отправляться на усталых лошадях в отдаленные кусты на всю ночь. Дождик стал поливать как из ведра. Солдатики отстегнули свои шинели и надели их в рукава, моя же шинель оставалась в куда-то запропастившейся фуре, и я в одном тонком мундире остался под холодным проливным дождем. Не только разводить огонь, но даже курить на аванпостах строго воспрещалось. Листы кустарника давно облетели, и когда я прибыл на смену нашему же офицеру, то он, указывая на темный развесистый обнаженный куст, со смехом сказал: "Оставляю вам в наследство прекрасную беседку".
   Когда я, наклоняясь в эту беседку, зацепил за сучья головою, меня, среди мелкого осеннего дождя, обдало крупными, холодными каплями. Один из солдатиков, видя мое горестное положение, снял с себя шинель и подал мне ее со словами:
   -- Ваше благородие, накиньте шинель.
   -- А ты-то как же останешься?
   -- Да мы станем меняться, а я покуда накину на себя попонку.
   Так они и делали до самой зари. Хотя я и промок до костей, но меня уже не так продувало ветром. Однако проделка эта не обошлась мне даром: мое хроническое раздражение дыхательных органов дало себя знать. Горло у меня до того распухло, что я едва мог отпроситься у генерала в петербургский военный госпиталь, откуда, по совету врача, отправился в Лопухинку в тамошнюю военную водолечебницу. Водолечебный сезон окончился, и в небольшом госпитале я не только не встретил ни одного офицера, но даже ни единого солдатика; а мне предстояло пробыть в этом уединенном замке целый месяц с инвалидом фельдшером, производившим надо мною водолечебные эксперименты, и военным медиком, ежедневно приходившим на четверть часа в мою комнату. А так как в число приемов лечения входила прогулка и питье воды из местных ключей, то я поневоле ознакомился с прекрасно содержимым парком и всею северною красотой ближайших окрестностей, начиная с прудов, каких мне до той поры видеть не приходилось.
   Взойду, бывало, на высокий берег в берестовую беседку, всю исписанную карандашом, и любуюсь распростертою у ног моих зеркальною влагою вод. Глубина этой прозрачной влаги, по-видимому, превышала десять сажен, но все водяные поросли на дне были отчетливо видны, словно зеленый лес, растущий в глубокой долине, а крупные форели, неподвижно стоящие с распущенными плавниками, казались птицами, парящими над этой долиной.
   Но нельзя целый день любоваться красотами природы, а в уединенной комнате ожидала непроходимая тоска. К счастию, зная свою скучливость в бездействии, я захватил с собою Горация в объяснениях Ореллия и принялся переводить самые трудные оды из второй и третьей книг. Сначала я пришел в совершенное отчаяние от возникавших на каждой строке затруднений; но с каждою новой победой я все более осваивался с атмосферою моего труда, все более и более отрадного. К величайшей радости моей, я в месяц, проведенный в Лопухинке, окончательно перевел две последние книги од, тогда как перевод первых двух тянулся в продолжение пятнадцати лет.
   Полк я нашел уже на Волхове в поселенном штабе. Массивные каменные здания штаба представляли всевозможные удобства для помещения полка. Вокруг огромного остолбенного плаца громадным четвероугольником стояло несколько двухэтажных домов с офицерскими помещениями. В двух средних таких корпусах, с проходящими по ним в верхних и нижних этажах коридорами, находились квартиры холостых офицеров. Против этих зданий, с другой стороны плаца, тянулся громадный манеж, наподобие московского экзерциргауза, с полковою, как и он же, ротондою посредине, в которой помещалась полковая церковь. По обоим концам плаца тянулись такие же корпуса с помещениями для женатых офицеров, квартира полкового командира и гауптвахта; а с одной стороны за этими строениями находились просторные эскадронные казармы и конюшни. В одном из зданий было отведено место для полковой библиотеки и ресторана, где большинство молодежи могло столоваться весьма сносно и недорого.
   Начались обычные манежные учения, после которых я всегда выпрашивал у любезного Василия Павловича дурноезжую лошадь, чтобы иметь возможность отъездить сверх своей еще и казенную.
   Как ни осмотрителен я был в моих расходах, но и при небольшой поддержке жалованья средства мои сильно истощались. О продовольствии в ресторане не могло быть и речи, и поэтому в продолжение целого месяца я, под предлогом докторского предписания, питался тремя булками и тремя кринками молока в день. Отделенный только лестницей от милейших братьев Щ., я ежедневно заходил к ним с учения, подымаясь к себе на второй этаж. Старший из них, как я уже говорил, командовал лейб-эскадроном, и потому братья пользовались более просторной и удобной квартирой; а так как имение их было невдалеке от штаба, на противоположном левом берегу Волхова, то им высылалась оттуда всякого рода живность в большом изобилии. Беседы наши были весьма оживленные, не без примеси юмористических замечаний со стороны хозяев по отношению к некоторым сослуживцам. Меньшой, Николай, был, впрочем, молчаливее, но и тот иногда вставлял меткое словцо.
   Так однажды на вопрос мой -- что за женщина жена полковника, в церкви пригласившая меня к вечернему чаю, -- Н. Ф. сказал: "На рогожке стоит, с ковра говорит".
   Пока я проживал в Лопухинке, старый наш полковой командир успел жениться на девице графине Келлер. Генерал представил меня ей, а она стала приглашать меня к обеденному столу. Я нашел в ней, несмотря на ее тридцать лет, прелестную брюнетку и самую приветливую хозяйку.
   Наступила зима, и приехал корпусный командир, старик Штрандман, производить инспекторский смотр. На следующее утро весь корпус офицеров полном составе выстроен был в манеже для одиночной езды. Нечего говорить, что я на своем Фелькерзаме старался по возможности быть безукоризненным Каков же был мой ужас, когда, только что я поравнялся, справа по одному шагом, с корпусным командиром, как услыхал его команду: "Кирасир, направо! Выезжайте ко мне. Берейтор, укоротите ему левое стремя. Поезжайте на свое место".
   На одном из следующих аллюров рука Штрандмана, к моему ужасу, прямо указала на меня; но на этот раз я мог ясно расслушать слова:
   -- Славно ездит.
   По окончании смотра корпусный командир объявил, что выслуживающие к четвертому января полугодичный срок прикомандированные могут явиться в Петербург под команду генерала Головина для приготовления к смотру его высочества. Когда мы слезли с коней, Курсель подозвал меня и, обратившись к Штрандману, сказал:
   -- Этому офицеру срок прикомандирования истекает пятого января, а так как смотры его высочества бывают только два раза в год, то этот один день может весьма тяжело отозваться в дальнейшем производстве по службе. Не соблаговолите ли, ваше высокопревосходительство, разрешить явиться и ему завтрашний день к генералу Головину вместе с другими?
   Получив разрешение Штрандмана, Курсель, наклонясь ко мне, сказал:
   -- Не теряйте ни минуты, забирайте ваши вещи и скачите на железную дорогу.
   Когда из манежа я с восторгом в груди переходил плац по направлению к своей квартире, радость моя была сильно смущена мыслию о возможности исполнения совета полкового командира. Вести свою лошадь в Петербург нечего было и думать, так как вся моя касса не превышала 25 рублей; но и без лошади нельзя было пускаться в Петербург, не имея 200 рублей. Конечно, моим первым движением было зайти к моим приятелям Щ-м посоветоваться. Они комично опорожнили для меня бумажники: старший предложил мне 15, а младший 5 рублей. По их совету я отправился к полковому казначею, высокому белокурому немцу, постоянно утверждавшему, что служить как честнейший и благороднейший человек невозможно, и что мамаша его вызывает из службы, что однако не мешало ему продолжать служить. И. Ф. Щ-ий говорил: "А что если он обмолвится, сказав: "как честный и благородный человек", -- и ему сказать: вы напрасно называете себя честным и благородным: мы все знаем, что вы честнейший и благороднейший человек. А ну как, -- продолжал шутник, -- он не дослушает объяснений?"
   Я побежал к честнейшему и благороднейшему человеку, прося его доложить генералу, что без выдачи мне из казенного ящика двухсот рублей взаймы -- мне ехать не с чем.
   -- Об этом, как честнейший и благороднейший человек, и думать нечего. Если бы инспектор обревизовал денежный ящик, дело было бы другое, а то он будет его ревизовать только завтра утром. Я сию минуту бегу с отчетами к генералу.
   Весь вечер провел я в раздумье до столбняка. В 11 часов вбежал ко мне честнейший и благороднейший человек со словами: "Генеральша, узнав о вашем положении, поручила мне передать вам 200 рублей из собственной шкатулки. Вот и деньги".
   Через полчаса я сидел уже в санях, и мои степные рыжаки помчали меня по вечно ненадежному льду широкого Волхова. Плохая и ухабистая дорога вдоль берега слишком задержала бы мое нетерпение. Измученный сильными ощущениями минувшего дня, я тотчас же задремал в быстро несущихся санях и просыпался только в минуты, когда громко трескавшийся лед уносил из-под саней свой замирающий грохот к противоположному берегу. На Волховской станции я приказал кучеру возвращаться домой берегом.
   Явившись в Петербург к генералу Головину, я в той же парадной форме отправился благодарить Эссена.
   -- Очень рад, -- говорил Ант. Ант., -- что мог тебе быть полезным, и уверен, что и новое начальство будет так же тебе благодарно, как когда-то был я. Но тебя лично с новым местом службы поздравить не могу.
   -- Мне, ваше превосходительство, не привыкать к службе в поселении: я прямо из одного в другое.
   -- Ну, брат, этого не говори; там все-таки кругом помещики, люди, общество, а тут никого, кругом леса медведи и волки. Кроме штабных, человеческого голоса не услышишь.
   Я откланялся генералу, но дня через два вынужден был явиться к нему снова. В Михайловском манеже назначена была первая езда. Брать лошадей из частных манежей я считал рискованным и потому явился к Эссену с просьбой помочь мне в этом деле.
   -- Ну, мой любезный, -- сказал генерал, сразу изменяя тон, -- в Петербурге никто не дает своей лошади, и я ни за что ее для себя ни у кого просить не стану. Но для вас, так и быть, попробую. Завтра в 12 час. я буду в манеже смотреть кавалергардов; явитесь туда, и я вас представлю командиру полка.
   Никогда не забуду изысканной любезности кавалергардских офицеров, старавшихся друг перед другом помочь мне в моем деле. Все офицеры были пешком, так как Эссен проверял работу ганашей в унтер-офицерской смене на кордах и уздечках.
   Когда под конец учения я подошел к генералу, то на просьбу Ант. Ант. граф Бреверн любезно разрешил мне обратиться к одному из командиров средних эскадронов. Офицеры указали на командира третьего эскадрона, а тот пригласил меня пройти к нему в казармы, куда обещал явиться тотчас же по окончании смотра.
   Сидя в столовой полковника, я среди совершенной тишины внезапно услыхал из соседней комнаты, в которую дверь была раскрыта, громко и отчетливо раздававшуюся лихую команду ружейных приемов. Тихо пробираясь, заглядываю в кабинет -- ни души; -- и снова громко потянулось: под при... и затем коротко и отрывисто: -- клад! Тут только я заметил стоящую у окна клетку и сидевшего в ней попугая, так изумительно затвердившего команду. Вошедший полковник приказал позвать вахмистра и на изъявление моей признательности сказал:
   -- Даю вам на выбор любую унтер-офицерскую лошадь, с тем большим удовольствием, что сам был в том же положении, в каком вы теперь, и мне никто не дал лошади.
   "Вот, -- подумал я, -- действительно -- свет не без добрых людей".
   Вахмистру я сунул десять рублей и обещал поблагодарить его по окончании смотра.
   На другой день солдатик в черном фраке и белом галстуке привел мне прекрасную лошадь, заседланную моим седлом.
   Так как конные наши учения происходили только три раза в неделю, в течение одного часа, то свободного времени у меня оставалось много и, по склонности к литературе, мне захотелось познакомиться с Некрасовым и Панаевым, тогдашними издателями "Современника"116.
   Когда я остановил извозчика, как мне говорили, на Владимирской, в Колокольном переулке, и стал громко спрашивать городового об их квартире, у саней моих остановилась ехавшая мне навстречу красивая коляска, и сидящий в ней в щегольской шляпе брюнет сказал мне: "Я -- Панаев, позвольте узнать ваше имя?" -- Услыхав мое, он видимо обрадовался и, указавши дом, просил заехать к Некрасову и обождать с полчаса, так как к тому времени он сам вернется домой.
   Встреча Некрасова была менее шумна, но не менее приветлива. -- "Мы обедаем в пять часов; приходите, пожалуйста, запросто; вы, между прочим, встретите здесь своих приятелей: Боткина и Тургенева".
   Явившись к пяти часам, я был представлен хозяйке дома Е. Я. Панаевой. Это была небольшого роста, не только безукоризненно красивая, но и привлекательная брюнетка. Ее любезность была не без оттенка кокетства. Ее темное платье отделялось от головы дорогими кружевами или гипюрами; в ушах у нее были крупные бриллианты, а бархатистый голосок звучал капризом избалованного мальчика. Она говорила, что дамское общество ее утомляет, и что у нее в гостях одни мужчины.
   Тут я, после долгих лет, встретил В. П. Боткина, по-прежнему обоюдоострого, т. е. одинаково умевшего быть нестерпимо резким и елейно сладким. Познакомился с А. В. Дружининым, который стал меня расспрашивать о моих теперешних однополчанах Щ-х, с которыми он вместе воспитывался в Пажеском корпусе. С первого знакомства сошелся с веселым М. Н. Лонгиновым, сохранившим ко мне приязнь до своей смерти; с П. В. Анненковым, И. А. Гончаровым и повсегдатаем всех литературных обедов -- М. А. Языковым, входившим в комнату шатаясь на своих кривых ножках и с неизменною улыбкою на лице.
   Все это веселое общество в ожидании обеда усаживалось на мягкой мебели хозяйского кабинета, рассказывая друг другу забавные анекдоты. Хохот и шум на минуту только прерывались с появлением нового гостя. В остальное время нужно было близко подсесть к данной группе, чтобы расслушать слова.
   -- Господа, -- сказал входящий в комнату хозяин, -- четверть шестого, и если мы будем ждать Тургенева, то он заморит нас с голоду, и у хозяйки перейдет обед; она просит вас пожаловать к столу.
   Все бросились к закуске, которой была оказана надлежащая честь. Тургеневу оставлен был прибор, и когда он во время супа вошел, извиняясь, ему подали бульон, так как он боялся всего жирного и пряного. Мы встретились с ним, как старые знакомые, и он просил меня не забывать его на его постоянной квартире, на Большой Конюшенной, в доме Вебера.
   С этого дня я стал чуть не ежедневно по утрам бывать у Тургенева, к которому питал фанатическое поклонение.
   По природе ли или вследствие долгого пребывания за границей Тургенев отличался наклонностью к порядку в окружающих вещах. Он не иначе садился писать самую простую записку, как окончательно прибравши бумаги на письменном столе. Между тем это же самое стремление к порядку не помогало ему в первое время нашего петербургского знакомства устроиться с холостым своим хозяйством. Правда, в то время и прислуга у него была другая: не было у него ни тонкого Захара, литературным мнением которого он далеко не пренебрегал, ни неутомимого и точного Дмитрия Кирилловича, перешедшего позднее в услужение к В. П. Боткину, которого капризам умел угождать. А это великая рекомендация. Слуги эти были несомненными питомцами Спасского при матери Тургенева, тогда как бестолковый Иван очевидный продукт позднейшей эмансипированной лакейской. Слуги прежних времен принимали молчаливо всякого рода замечания, тогда как крепостные либералы почитали нравственным долгом всякому оправданию предпосылать: "помилуйте-с, помилуйте-с".
   Вертелся ли сам Тургенев слишком усердно в этот период в вихре света, отбивал ли бестолковый Иван у него охоту просидеть лишний час дома, но случалось, что усердно созванный на обед круг гостей к пяти часам соберется, бывало, под темною аркою ворот у двери тургеневской квартиры.
   -- Кто это? -- спрашивает один другого.
   -- Ах, это вы, Дружинин? -- восклицает другой, узнавши по голосу вопрошающего.
   -- Добродушный, но рассеянный человек, -- говорит укоризненно Боткин, -- он просто забыл, что позвал всех обедать, и я ухожу. Что же звонить понапрасну? Явно, что ни Ивана Тургенева, ни Ивана лакея нет на квартире".
   Однажды перед самым обедом я забежал к Тургеневу поболтать с ним, пока он будет одеваться. В комнатах было действительно никак не более десяти градусов, которые переодевавшемуся Тургеневу были всех чувствительнее.
   -- Иван! -- воскликнул он слезливым голосом, -- ну как же мне тебя умолять? Сколько раз уже я слезно просил тебя сильнее топить в такие морозы.
   -- Помилуйте-с, помилуйте-с, -- отвечал Иван.
   -- Да ведь я, -- прервал его Тургенев все выше забирающим фальцетом, -- и не спорю с тобою. Ну, ты умен, а я дурак. Но помилосердуй! Не до такой же степени я глуп, чтобы не мог разобрать, холодно мне или тепло.
   Чтобы понять следующий небольшой случай с Иваном, не оставшийся без литературного следа, необходимо упомянуть одно литературное лицо, по временам появлявшееся в нашем кругу. Это был небольшого роста белокурый молодой немец Видерт, весьма удачно переводивший русские стихи и прозу на немецкий язык. Его переводы Кольцова пользовались в Германии заслуженным успехом. Появлялся он обыкновенно к вечернему чаю. Во время одного из таких посещений, на требование чаю со стороны Тургенева, Иван объявил, что чай весь вышел.
   -- Помилуй, любезный друг! -- воскликнул изумленный Тургенев. -- Как же мог так скоро выйти чай когда я только третьего дня принес фунт?
   -- Помилуйте-с, помилуйте-с, -- отвечал Иван, -- стаканы малы.
   Ожидавший в числе прочих чаю Некрасов не преминул воспроизвести эту сцену в следующем стихотворении;
  
   "Стол накрыт, подсвечник вытерт,
   Самовар давно кипит,
   Сладковатый немчик Видерт
   У Тургенева сидит.
   По запросу господина
   Отвечает невзначай
   Крепостной его детина,
   Что "у нас-де вышел чай".
   Содрогнулся переводчик,
   А Тургенев возопил:
   "Чаю нет! Каков молодчик!
   Не вчера ли я купил?"
   Замечание услышал
   И ответствовал Иван:
   "Чай у нас так скоро вышел
   Оттого, что мал стакан".
  
   Так как я давно уже не писал стихов, то для журнальной печати запас их у меня оказался ничтожен; тем не менее Некрасову легко было пригласить меня, совершенного новичка в журнальном деле, по совету самого Тургенева, в исключительные сотрудники "Современника" с гонораром 25-ти рублей за каждое стихотворение.
   Тургенев радовался окончанию перевода од Горация и сам вызвался проверить мой перевод вместе со мною из строки в строку. Споров и смеху по этому поводу у нас возникало немало. Между прочим в XXI оде книги первой он восстал против стиха:
  
   "На Краге ль, по весне".
  
   Так как Горациева Крага изгнать было невозможно, то Тургенев привязался к слову -- "по весне" и спрашивал, что это такое?
   Напрасно я ссылался на обычное в устах каждого русского выражение: "по весне", "по зиме" -- в смысле: в весеннюю или зимнюю пору; напрасно приводил я ему стих Крылова:
  
   "Он в море корабли отправил по весне".
  
   Тургенев уверял, что ему хорошо известно, что краснокожие с перьями на голове и с поднятыми томагавками бегают по лесам Америки, восклицая: "на Краге ль по весне", причем он выговаривал "весне" так как будто в конце стояло оборотное "э".
   Потому ли, что я стал окружен литературной атмосферой или уж очень скучал в моем одиноком номере гостиницы, -- заехавший ко мне Иван Сергеевич застал меня с карандашом в руке. Я только что окончил стихотворение: "Днепр в половодье".
   Прослушавши стихи, он сказал:
   -- Я боялся, что талант ваш иссяк, но его жила еще могуче бьет в вас. Пишите и пишите!
   Литературный кружок, к которому принадлежал и Д. В. Григорович, и мой университетский товарищ Я. П. Полонский, и генерал-майор Е. П. Ковалевский, путешественник по Малой Азии, Египту, Нубии и Абиссинии, -- собирался не у одного Некрасова.
   У Тургенева был прекрасный крепостной повар, купленный им за тысячу рублей. Приглашая по временам приятелей обедать, Тургенев объявил, что не может принять более одиннадцати человек, так как столового сервиза у него только дюжина. В такие дни обед обыкновенно заказывал Боткин, и когда затем какой-либо соус выходил особенно тонок и вкусен, Тургенев спрашивал Боткина:
   -- А что ты скажешь об этом соусе?
   -- Надо, -- отвечал Боткин, -- непременно позвать повара: я буду плакать у него на жилетке.
   Однажды Тургенев объявил мне, что Краевский117 желает со мною познакомиться, и мы отправились в условленный день к нему.
   После первых слов привета Андрей Александрович стал просить у меня стихов для "Отечественных Записок", в которых я еще во времена Белинского печатал свои стихотворения. Он порицал уловку Некрасова, заманившего меня в постоянное сотрудничество. -- Это уж какая-то лавочка в литературе, говорил он.
   Хотя я и разделял воззрение Краевского, но считал неловким нарушать возникшие между мною и "Современником" отношения. Вернувшись от Краевского, я высказал Тургеневу свои сомнения, но он, посоветовавший мне согласиться на предложение Некрасова, стал убеждать меня, что это нимало не помешает дать что-либо и Краевскому. К счастью, новых стихотворений у меня не оказалось, но от скуки одиночества я написал прозою небольшой рассказ "Каленик" и отдал его в "Отечественные Записки" Появившееся на страницах журнала имя мое воздвигло в Некрасове бурю негодования; он сказал, что предоставляет себе право печатать мои стихотворения не подряд, а по выбору, в ущерб моему гонорару.
   Однажды, когда мы кончили пересмотр Горациевых од, Тургенев объявил мне, что Краевский просит их для "Отечественных Записок" и, кроме пятисот экземпляров отдельных оттисков, предлагает за них тысячу рублей. В то время эта сумма показалась мне огромна, и я согласился.
   Приближался февраль месяц, и оканчивался срок нашего прикомандирования. Отец запрашивал меня о сумме, необходимой на новую экипировку. Добросовестно все рассчитав, я написал, что необходимо семьсот рублей, и заблаговременно к данному сроку заказал новую обмундировку.
   На последнюю перед смотром его высочества репетицию добрейший Ант. Ант. Эссен сам прибыл в манеж, очевидно, с целью осмотреть меня, так как никого не знал из остальных прикомандированных. Кирасирская обмундировка моя была в исправности за исключением кирас, самой дорогой части вооружения. Во фронте мои кирасы могли быть терпимы, но для одиночного смотра они были плоховаты, и я уже заблаговременно приготовил себе на прокат хорошие из магазина.
   "На смотру нужно другие кирасы, -- сказал Антон Антонович, -- c'est une vieille machine, mon cher!"118
   Я его и на этот счет успокоил.
   В день смотра мы выстроились посреди манежа к назначенному часу, и на левом фланге появились у нас массивные кавалергардские унтер-офицеры, готовившиеся к переходу офицерами в армию. В манеж стали прибывать генералы и великие князья, выстраиваясь в два порядка у входа, в ожидании великого князя цесаревича.
   Ответив на отданную ему честь, его высочество скомандовал нам: справа по одному, -- и смотр начался. Доброезжая лошадь моя была совершенно без огня, а шпорить в присутствии начальства считалось невежливым. Зато пройдя перед глазами главнокомандующего известным аллюром, я старался за спиной его надавать своему коню таких горячих шпор, от которых он снова проходил перед начальством весь кипящий жизнью. Проезжая собранной рысью, я увидал руку его высочества, указывающую на меня, и ясно услыхал его слова: "славно ездит"!
   "Ну, -- подумал я, -- слава богу, теперь уже буду переведен".
   Когда пришлось прыгать через барьер с сабельною рубкою, я вспомнил наставление Н. Ф. Щ-аго, и на скаку вышиб ударом палаша барьер из рук, его державших.
   -- Благодарю вас, господа, -- сказал его высочество, -- поздравляю с переводом в гвардию, кроме вас, -- обратился он к пешему артиллеристу, -- вы срам как ездите. А кавалергарды точно пни.
   С неописанного радостью вернулся я в свой номер, куда, по поручению отца моего, приказчик Мценского хлебного торговца и миллионера Смирнова принес мне деньги на обмундирование. С этого времени отец стал весьма щедр на присылку денег, и я перестал в них так настоятельно нуждаться.
   В это время в Петербурге умер старший полковник нашего полка, и так как можно предполагать, что шеф полка, государь наследник, будет присутствовать при отпевании, то в Петербург прибыл с женою и генерал Курсель. Конечно, первым долгом своим я счел, в новой уланской форме, отправиться к нему и с величайшею благодарностью возвратить деньги генеральше, а затем поблагодарить всех, принимавших во мне участие.
   Обеды у Панаева и Тургенева повторялись с обычным шумом и веселостью, не без примеси весьма крупной аттической соли и некоторого злорадства со стороны всегда мягкого и любезного Тургенева. В веселую минуту он сам повторял свои эпиграммы, острие которых обращено было даже на его друзей, например, Кетчера и Анненкова.
   Про Анненкова, в то время весьма полного, экономного и охотника покушать, Тургенев не раз, возбуждая общее веселье, повторял эпиграмму, из которой помню только последние два стиха:
  
   "Чужим наполненным вином
   Виляет острым животом".
  
   И когда, бывало, Гончаров и Анненков первые подступали к муравленому горшку со свежею икрою от Елисеева, Тургенев вопил:
   -- Господа, не забудьте, что вы не одни здесь.
   Нередко Дружинин и Лонгинов читали свои юмористические, превосходными стихами написанные, карикатурные поэмы. Забавнее всего, что в одной из таких поэм у Лонгинова в самом смешном и жалком виде человек, пробирающийся утром по петербургским улицам, был списан с Боткина. Всем хорошо был известен стих: "то Боткин был". -- А между тем сам Боткин пуще других хохотал над этим стихом, в котором при нем Лонгинов подставлял другое имя.
   В последнее время Тургенев стал настаивать на новом собрании моих стихотворений, так как издание пятидесятого года почти все разошлось. Он сам брался за редакцию, приглашая к себе в сотрудники весь литературный ареопаг. Конечно, мне оставалось только благодарить.
   В нашем веселом кружке мне не случалось ни слова слышать об иностранной политике, которая меня в то время интересовала всего менее. Однако по переходе в гвардию пришлось прощаться со всеми и возвращаться в полк.
   В полку, к немалому соревнованию остальных, требовался поручик для прикомандировки и немедленного отправления за Дунай в действующую армию. Счастливый жребий выпал Крониду Александровичу Панаеву, любимому всеми. Но недолго пришлось нам завидовать. На полковой праздник Св. Мартиниана 13 февраля собранному на молитву полку был объявлен поход119.
   Погода стояла бурная и холодная. Мороз доходил до 25-ти градусов при глубоком снеге. Садясь на коней, нельзя было не улыбнуться на предсказания солдатских жен, ютившихся около казарм и восклицавших при нашем выступлении: "Будут, будут назад! Слава богу, ветер прямо в лицо!"
   Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты (вечная тема наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом. Вот почему порою мне так приятно видеть, что много моих тезисов, казавшихся в свое время неосновательными и противными опыту, в настоящее время оправдались самим опытом.
   Сколько раз я доказывал своему эскадронному командиру, с которым мы на походе квартировали и продовольствовались вместе, так как слуга мой изрядно готовил кушанье, -- что существующая, в видах сбережения лошадей, система тащиться с эскадроном весь тридцативерстный и более переход в течение семи-восьми часов, по временам спешивая людей и заставляя вести лошадей в поводу, не облегчает, а, напротив, утомляет последних. Самое мучительное для кавалерийской лошади, это затянутое ее положение под тяжелым вьюком, и чем скорее вы избавите ее от последнего, тем больше ее облегчите; и, пройдя тридцать верст в четыре часа, переходя из рыси в шаг, вы как раз вдвое уменьшите ее восьмичасовое страдание. Нечего говорить, что метода водить во время зимних походов людей пешком -- для последних вредоносна. Человек, несущий оружие и ведущий в поводу лошадь, вынужден утомительно ступать по глубокому снегу, взрытому копытами; при этом он неусыпно должен наблюдать, чтобы лошадь не наступила ему на шпору, не налезла на переднюю, и задний человек не навел бы на нее свою. Не явно ли, что, пройдя таким образом версту, люди согреваются до испарины, и затем команда -- "садись" -- поднимет их в область ничем не задерживаемого ветра. Не значит ли это напрашиваться на тиф?
   В те времена разглагольствования мои оставались гласом вопиющего в пустыне, что не мешало им оправдаться уже на первом переходе. Продрогнувшие из теплой конюшни лошади на поводу по глубокому снегу только и поджидали, как бы следующая за ней насунулась так, чтобы можно было ее ударить, и по приходе полка на ночлег оказались четыре лошади с перебитыми передними ногами.
   На ночлеге я узнал, что полковой казначей, "как честнейший и благороднейший человек", отправился за срочными вещами в Новгород, а я назначен исправляющим его должность и в то же время командирован отвозить в Зимний Дворец к августейшему шефу серебряные георгиевские трубы и два излишних штандарта.
   На другой день прибыв ко дворцу, я повел своих штандартных унтер-офицеров на половину его высочества и должен был на пороге перешагнуть через прелестного желтого сеттера, не обратившего на нас, по-видимому, ни малейшего внимания. Мой бедный, в настоящее время из лет выживший, Трап -- праправнук по прямой линии того прелестного сеттера.
   Дверь отворилась, и из кабинета его высочества вышел начальник гвардейского штаба, генерал Витовтов.
   -- Вы привезли штандарты?
   -- И серебряные трубы, ваше превосходительство.
   -- Штандарты составьте вот сюда, а трубы сдайте в дворцовую контору. Да какие это орлы на штандартах: старые или новые?
   -- Старые, ваше прев-ство.
   -- Да что вы говорите! Боже вас сохрани сказать это его высочеству! Старые, слишком тяжелые, серебряные орлы у вас стоят в церкви и заменены новыми меньшего размера.
   Слова генерала ясно указали мне, что, как новичок в полку, я на многие вопросы могу отвечать совершенно невпопад, и потому не без трепета в груди увидал вошедшего государя наследника в нашем мундире. К счастью, его высочество ограничился общими вопросами, и я подвез свой ящик к дворцовой конторе. Там мне объявили, что дворцовое ведомство с военными не имеет никакого сообщения, и что трубы я должен сдать в арсенал. В арсенале мне объявили, что это старый арсенал, и что трубы должны быть сданы в новый.
   -- Ну, думаю, наконец добился толку. -- Но в новом арсенале мне положительно объявили, что труб не примут, так как они подлежат сдаче в старый арсенал. В старом арсенале прения поднялись снова, и я решительно объявил, что ввезу ящик на двор арсенала и, не дожидаясь квитанции, оставлю его там, о чем тотчас же донесу в корпусный штаб. Это подействовало, и я получил квитанцию.
   Желая перед походом проститься с Панаевыми, я забежал к ним перед самым обедом. Хозяйка ни за что не отпускала меня без обеда. Тотчас после обеда подошли два-три молодых человека, и завязалась веселая беседа. Как я ни посматривал на часы, чтобы поспеть к последнему царскосельскому поезду навстречу полку, меня уговорили, убеждая, что я поспею и на другой день с семичасовым поездом.
  
   "Ах, обмануть того не трудно,
   Кто сам обманываться рад"120.
  
   От волнения из-за своей неисправности, я не мог затем заснуть во всю ночь и к семи часам был уже с небольшим чемоданом в царскосельском вагоне. Вдруг после второго звонка слышу вокруг себя голоса: "как же, в семь часов был смотр. Его высочество смотрел улан, которые прошли в Красное Село".
   -- Да так ли?
   -- Помилуйте, мой знакомый сейчас оттуда, и при нем уланы проходили.
   В отчаянии хватаю свой чемодан, бегу на площадь и сажусь на первого парного извозчика.
   Через два часа я уже был в Красном Селе на общей нашей с М-ым квартире, где слуга сказал мне, что М. у Щ-их. Я бросился туда.
   -- Как же это вы, Афанасий Афанасьевич, запоздали? Генерал крайне недоволен, -- послышалось со всех сторон, -- вашу лошадь провели за полком. Неловко, очень неловко.
   -- Ловко ли, неловко ли, -- отвечал я, -- надо явиться к генералу.
   -- Да, да, ступайте поскорее! Делать нечего.
   Когда я стал подходить к денежному ящику, под охраною часового, то увидал шедшего мне навстречу командира полка.
   -- Что это у вас там такое? -- еще издали воскликнул генерал.
   Я, насколько было возможно, оглядел себя и нашел все в порядке.
   -- Что это у вас там такое? -- повторил он.
   Я оглянулся назад.
   -- Нет, -- воскликнул генерал, -- я вам говорю. Я понять не могу. Если бы мне сказали, что сегодня не понедельник, а пятница, и ночь, а не день, то я скорее бы этому поверил, чем тому, что вас не было на своем месте на смотру. Отдайте вашу саблю адъютанту.
   Таким образом я во второй раз в моей жизни был арестован, с тою разницею, что в первый раз на четверть часа и по чужой вине, а теперь по моей собственной. В полковом штабе и в манеже все привыкли ходить без сабли, но во фронте и на походе очутиться одному без сабли ужасно неловко, точно на бале без галстука.
   Рано утром полк потянулся в поход, и я в одиночку прошел целый переход за казенным ящиком, за которым водят арестантов.
   Мы пришли на дневку.
   После обеда казначейский писарь пронес ко мне бумаги к завтрашнему докладу, так как нам назначена была дневка, и к некоторым из них нужно было приложить полковую печать.
   Я спросил свою походную шкатулку и по вскрытии, к ужасу моему, печати в ней не нашел.
   Слуга объявил мне, что он не только не укладывал ее, но даже не видал. Итак, если ее нет в шкатулке -- а ее там нет, -- то она пропала. Однако, как же быть? Без формальной подписи полкового командира ни один резчик не станет резать печати, а как в теперешнем моем положении заявлять о ее пропаже командиру полка? Не только я сам, но и добрейший мой сожитель Василий Павлович не находил, что сказать.
   -- Боже, да каким же образом могла пропасть эта злополучная печать? -- воскликнул я.
   Машинально приподымаю кожаный чехол шкатулки, как бы в подтверждение того, что печати тут нет, и вдруг пальцы мои ткнулись позади шкатулки во что-то круглое. "Вот она!" -- вскричал я громко.
   Скажу откровенно, никакая улыбка фортуны не возбуждала во мне сильнейшей радости, чем эта находка.
   На другой день утром, отправившись с докладом к генералу, я в первой комнате под штандартом увидал свою сиротеющую саблю.
   Выслушав доклад и подписав бумаги, генерал сказал:
   -- Возьмите вашу саблю и приходите обедать.
   Конец февраля дал себя знать. Снежные метели при жестоком морозе все подбавляли и без того глубокий снег, и хотя поход продолжался не более двух недель, он казался нам бесконечным.
   На одной из станций нам приказано было на завтрашний день вернуться на предшествующую, так как послезавтра его высочество изволит смотреть полк на походе. Конечно, мы вернулись на предыдущую станцию и в ожидании утра усердно занялись чисткою амуниции. Но в день, назначенный для смотра, мы получили уведомление, что его высочество смотреть нас не будет, -- и приказ продолжать поход. Не успели мы снова отойти двух станций, как буквально повторилось то же самое, и мы опять прошли станцию вспять. Не ясно ли было, что составители маршрута для его высочества два раза ошибались местопребыванием полка в данный день, хотя наш походный маршрут был у них под руками. При дальнейшем следовании нам не раз приходилось убеждаться в невообразимой путанице распоряжений тогдашнего военного министерства.
   Наконец полк был осчастливлен приездом его высочества. Так как он смотрел нас на походе, то по узкости пути должен был объезжать верхом остановленный полк, растянувшийся версты на две, и по мере осмотра офицеры следовали за ним к голове колонны, т. е. к лейб-эскадрону.
   Поблагодарив командира полка за хороший вид людей и лошадей, его высочество обратился к окружавшим его офицерам с такою речью:
   -- Поздравляю вас, господа, с походом. Государь император поручил мне приветствовать вас. Вам, быть может, первым предстоит честь встретить врага. Все вы здесь дворяне, и я уверен, что вы исполните свой долг. Прощайте, бог с вами!
   В начале марта погода из снежной и морозной изменилась в теплую и дождливую, превращая путь наш в снежную кашицу по колено лошади. Конечно, для нас не стали бы церемониться, но передвигали не только нашу артиллерию, но и осадную, и потому дорога была занята тысячами чухон, расчищавших снег.
   Идем и нагоняем засевший в сугробе обоз с санями, в которые запряжены по две и по три тройки, и нам приходится в один конь пробираться мимо этой кричащей и загораживающей дорогу вереницы.
   -- Куда это вы, братцы? -- спросишь обозного солдатика.
   -- Осадные орудия из Свеаборга в Ригу везем. Версты через четыре обгоняем новый обоз с красными флагами.
   -- Куда вы?
   -- Из Свеаборга в Ригу порох доставляем.
   Через несколько верст попадаются навстречу такие же обозы, везущие осадные орудия из Риги в Свеаборг. Ясно, что люди и лошади надрываются вследствие канцелярской неурядицы.
   На предпоследнем переходе под Ревелем большинству офицеров полка отвели большой и пустой помещичий дом. На другое утро, когда полк собрался выступать, я получил предписание в качестве казначея вернуться на предыдущую станцию в имение графа Н. в дивизионный штаб и получить там высланные полку деньги.
   -- На чем же я поеду, -- спросил я, -- тут ни почтовых, ни обывательских не найдешь.
   -- Это ваше дело, -- был ответ, -- на службе нет отговорок. Да вот вам поручено на половине дороги передать этот конверт батарейному командиру.
   Затем все застучали волочащимися по паркету саблями и вышли садиться верхом, а я остался один в пустом доме.
   В унылом раздумье засмотрелся я в окно, выходящее на двор усадьбы, и увидал чухонца, везущего бочку с водою на санном станке. Лошадь показалась мне надежною. В минуту сборы мои были окончены; я приказал свалить бочку со станка, а чухонцу подъехать к крыльцу. Надеть в рукава солдатскую шинель, застегнуть подбородник шапки и опоясаться саблею было делом одной минуты. Чухонцу растолковали, куда меня везти и мы тронулись в путь.
   Если сообразить, что на водовозном станке не было ни отводин, ни роспусков, ни подстилки и что вязки представляли неширокую лесенку, на которой по ухабам и зажорам надлежало проехать 30 верст, а всего, туда и обратно, -- 60, то можно уже себе представить все удобства подобного переезда, при котором главное внимание сосредоточивалось на том, чтобы нога, соскочив на толчке с вязка, не ткнулась в землю и не была переломлена. Погода была отвратительная: то падал мелкий снег, то холодный проливной дождь; сквозь ничем не защищенные головашки саней из-под копыт погоняемой лошади обдавало чухонца и меня с ног до головы грязным снегом; местами приходилось становиться на колени, чтобы всем телом не зачерпнуть воды; нечего говорить, сколько раз наши сани опрокидывались на неровной дороге, и приходилось лететь в грязь или воду. Тогда еще не знали благодетельных высоких сапогов. При внимании, сосредоточенном единственно на сохранении ног от перелома, даже сердиться было некогда; но однажды, когда меня выбросило в воду, я услыхал громкое замечание одного из пробиравшихся сторонкой драгунских солдатиков:
   -- Вот и его благородие лежит!
   Я невольно усмехнулся.
   На половине пути в проливной дождик я наткнулся на протянувшуюся по дороге батарею. Узнавши номер батареи, я спросил:
   -- А где же батарейный командир?
   -- Там назади, пропускают орудия.
   В хвосте обоза я действительно нашел полковника.
   Под проливным дождем, бившим ему прямо в глаза, он сидел верхом и старался удержать на месте прекрасного вороного жеребца, так как тянущийся мимо хвост обоза еще не распутался окончательно при выезде на дорогу.
   Ставши со своих дровней и взявшись под козырек, я подал пакет полковнику, прибавив, что по обстоятельствам не беспокою его распискою в получении.
   -- Да чего им от меня надо? -- воскликнул полковник.
   -- Не могу доложить, -- отвечал я.
   Полковник, под которым нетерпеливый жеребец прядал и порою, как свеча, взвивался на дыбы, разорвал конверт и хотел прочесть бумагу, но проливной дождь мгновенно превратил ее в тряпку, которую он скомкал и засунул за борт своей солдатской шинели.
   -- Не могу, -- воскликнул он с отчаянием, и я, еще раз взявшись под козырек, снова сел на свои дровни.
   Часам к трем дня я подъехал к крыльцу великолепного графского дома. В просторной швейцарской перед широкою лестницей в бельэтаж я спросил у ливрейного в перевязи и с булавою швейцара, куда пройти к дивизионному адъютанту.
   -- Сюда пожалуйте, -- ответил швейцар, указывая на дверь влево от входа.
   Сидевший на кресле за бумагами старший адъютант обратился ко мне с изумленными глазами, но тотчас же расхохотался и едва в силах был проговорить:
   -- Извините ради бога, но взгляните на себя в зеркало.
   Я взглянул в большое зеркало и увидел действительно престранную фигуру, с головы до ног покрытую грязью, не исключая лица, на котором резко выступали белки глаз, как у араба. Тем не менее я не без досады воскликнул:
   -- Хорошо вам смеяться, а я промок до костей. Нет ли у вас чего надеть, а шинель я пошлю на кухню высушить.
   -- Да вот надевайте пока мою красную фуфайку, а мне все равно приходится одеться и уйти.
   Не успел я хотя отчасти привести себя в порядок при помощи адъютантского слуги, как дверь отворилась, и графский слуга на подносе внес и поставил передо мною изобильный завтрак с водкою, вином и пивом. Не успел я оказать завтраку долженствующую честь, как дверь снова отворилась, и в комнату вошел представительного вида пожилой мужчина с расшитою ермолкою на голове. Я с первого взгляда угадал в нем самого графа.
   -- Мы в пять часов обедаем, -- сказал он, -- и оба с женою моею просим вас пожаловать откушать.
   Напрасно извинялся я невозможным состоянием своего туалета, который должен был всюду оставлять грязные следы, -- ничто не помогало, и в назначенный час я, поднявшись по широкой лестнице, явился в великолепную столовую, где старшим дивизионным адъютантом был представлен любезной хозяйке и двум взрослым ее дочерям. С одною из них мне пришлось сидеть за столом, и она очаровала меня своим образованием и непринужденною любезностью. За первым блюдом она ушла и, подойдя к растворившейся в стене дверке, стала с блюдом в руках обходить обедающих. Маневр этот был для меня до того неожиданным, что не успел я прийти в себя, как она уже стояла около меня, предлагая взять кусочек чего-то... чего? не умею сказать, так как старался схватить предлагаемое, чтобы не иметь вида недоумевающего лопаря.
   Но пора было думать и о возвращении в полк.
   Дивизионный адъютант передал мне тысяч на сорок всевозможных видов ассигнаций и выхлопотал мне почтовую пару лошадей. На этот раз сани оказались исправными, и я не валялся уже по лужам с карманами солдатской шинели, набитыми казенными деньгами.
   Так как нужно было делать уже не одну, а две станции, то я поспел к полку только утром при его выступлении, и пришлось садиться прямо верхом с карманами, набитыми деньгами, и таким образом вступать в Ревель.
   Офицеры знали хорошо, что из Ревеля эскадроны будут размещены по отдельным фольваркам, и потому за получением жалованья каждому придется снова ехать в штаб полка. Поэтому встречавшиеся со мною в городе офицеры требовали немедленного удовлетворения их жалованьем. Стало быть, приходилось раздавать деньги, по точному расчету, сообразно чину каждого и без расписки в получении, сидя верхом, на ветру, могущему унесть бумажку. Но кто знает магическое слово товарищ, не удивится, что многие в тот день получили жалованье при таких условиях.
   Помню ходивший между нами в тот день оригинальный рассказ.
   Из страха каких-либо случайностей батарейные орудия никогда не помещаются, а тем более в походе, на дворах, а всегда на открытом поле под караулом часовых. Места на походе из предосторожности указываются учеными офицерами, знакомыми с топографиею.
   За день до нашего вступления в Ревель такой ученый отвел батарее весьма гладкую снежную равнину. Каков же был переполох, когда утром зачерпнувшиеся водою берега показали, что батарея ночевала на дряблом весеннем льду озера, грозившего ежеминутно поглотить доверенные ему орудия.
   В Ревеле прибыл к полку окончивший свою командировку полковой казначей, а потому, сдавши ему дела, я мог тотчас же отправиться к нашему эскадрону по дороге в Балтийский Порт.
   Не могу сделать никакого сравнения между гостеприимством русских и остзейских дворян, потому что до Нарвы мы постоянно квартировали в крестьянских избах, и только с Нарвы нам приходилось переходить от помещика к помещику, и мы не могли достаточно нахвалиться их любезностью.
   Одно дело -- в видах всяких политических и иных соображений писать о какой-либо стране, а другое -- отдавать себе отчет в произведенном ею непосредственном впечатлении. Мне представятся еще случаи то там, то сям поневоле коснуться той темы, о которой я желаю теперь сказать несколько слов вообще.
   Покинул я остзейские губернии, где в пансионе Крюммера провел три года, на шестнадцатилетнем возрасте, т. е. в такие лета, когда человек удовлетворяется прямым знакомством с окружающими его предметами и не чувствует потребности сводить итоги впечатлений.
   При новом вступлении в остзейский край мне было 34 года, и я не могу умолчать о произведенном на меня впечатлении культурной страны, которую глаз беспрестанно сравнивал с нашею Русью.
   Я должен признаться, что сравниваю тогдашнее состояние остзейского края, которого не видал с тех пор, с теперешним положением нашего черноземного населения, близко мне знакомых. Разница выходит громадная.
   Почва этого края не выдерживает никакого сравнения с нашей черноземного полосою, а между тем жители сумели воспользоваться всеми данными, чтобы добиться не только верного, но и прочного благоустройства. Поля возделаны со всевозможною тщательностью, всюду проложили не широкие, но прекрасно содержанные шоссе; леса, дичина и рыболовство не подвергнуты беспощадному расхищению; небольшие, круглые и сильные крестьянские лошади прекрасно содержаны, и вы не встретите ни тощих кляч, попадающихся у нас на каждом шагу, ни нищих.
   Все дворянские дома и усадьбы, переходящие от отца к сыну, массивно сложены из гранитных камней, обильно разбросанных по полям.
   Таким образом, камни сослужили две службы: сошли с полей и построили усадьбы и шоссе. Дворяне не дробят имений, а передают их одному из сыновей, помогающему братьям на избранном ими поприще государственной или частной службы. Дочери богатого графа, обносящие вокруг стола кушанья, ясно указывают на то, что дворяне полагают унижение своего достоинства не в этом акте и ему подобных, а в чем-то другом, хотя преисполнены чувством собственного достоинства никак не менее наших, и не сразу бы поняли слово "опроститься". Словом, весь жизненный строй напоминает растение, расцвет которого не мешает ему глубоко пускать корни в почву, запасаясь все новыми силами.
   Наш эскадрон поместился на фольварках мызы Лец, где нам отвели небольшой флигель, в котором помещались мы с Василием Павловичем и с младшим бароном Оф-м; старший же Оф-г и Ме-ов помещались за две версты в самом городе Балтийском Порте.
   Рядом с нашим флигелем в небольшом доме, обращенном задним фасадом к склоняющемуся к морю саду, проживал сам владелец, холостой стройный блондин лет сорока, вместе с пожилою, едва ли не старшею, сестрою, заправлявшею домашним хозяйством.
   Рам (фамилия владельца), кончивший курс в Дерптском университете, был человек далеко не богатый, но вполне образованный и исполненный такта, облегчавшего сторонним все к нему отношения.
   В первый день прямо с похода он пришел во флигель просить нас к обеду, а вслед затем самым естественным образом высказался, что хотя при флигеле и есть своя кухня, но что доставление топлива, поиски за провизией, которая в конце концов все-таки у него в руках, приводят к тому, что и нам и ему будет гораздо неудобнее, держать две стряпни, чем нам ежедневно приходить за два шага к его обычному обеду. Так мы и сделали, и все лето, за исключением утреннего и вечернего чая, уже не заботились о своем столе.
   В доме любезного нашего хозяина не было и тени роскоши, но все содержалось в порядке, не оставлявшем желать ничего лучшего. Там не было, с одной стороны, ни дешевой бронзы, ни поддельного фарфора, этих признаков тщеславной бедности, но зато не было и изувеченной мебели, неопрятной посуды и т. д.
   Нередко и наши эскадронные товарищи навещали нас из Балтийского Порта и были точно так же приглашаемы к столу любезными хозяевами.
   На берегу моря, изобилующего рыбой, знаменитые парижские sole и turbot (два рода плоской камбалы) появлялись за столом так часто, что потеряли для нас всякую привлекательность.
   В наше время взводные офицеры не допускались эскадронными командирами ни до каких хозяйственных или учебных распоряжений, и нередко случалось, что на смотрах и учениях командиру второго или третьего взвода, вследствие сторонних соображений, говорили: "Потрудитесь стать перед первый взвод".
   Третий взвод, которого я был командиром, расположен был на фольварке у самого берега моря, между мызою Лец и Балтийским Портом, близ маяка, на котором жил офицер морского ведомства. Так как, по совершенной очистке рейдов от льдов, английский флот под начальством адмирала Непира показался на море, то маяк не только не зажигал наверху сигнальных огней, но был со стороны моря выкрашен серою краскою, отнимавшею у него издали всякую видимость. У маяка постоянно стоял казачий пикет, с помощью которого морской офицер давал знать о замеченном им движении прибрежным воинским начальникам.
   При первом появлении флота мы сели на коней и по лесной тропинке отправились с Василием Павловичем на маяк. С верхней его площадки вид на море открывался великолепный.
   Представляя сам вышину приблизительно сажен в 12, маяк стоял над отвесным каменным обрывом к равнине моря, судя по глазомеру, двойной против него высоты.
   Сберегая уголь, английские фрегаты ходили под парусами и, по совершенно справедливому замечанию Василия Павловича, имели вид громадных хищных птиц, раскинувших крылья над волнами. Конечно, никто не знал замыслов неприятеля, и потому нужно было быть готовым во всякое время. Впоследствии мы убедились, что неприятель считал наше побережье гораздо сильнее укрепленным, чем это было на самом деле, и потому не решался подвергать дорогие корабли повреждениям, подводя их к нам на близкое расстояние. Быть может, первая неудачная попытка воздержала его от дальнейших.
   В самом Ревеле, где стоял наш главнокомандующий гр. Берг, крепость была по возможности вооружена, и мы слышали, что когда дети графа катались в коляске, в нескольких шагах от последней упала граната, пущенная с небольшого английского брига, -- но, к счастью, при падении не разорвалась. На.этот выстрел мгновенно отвечало одно из наших береговых орудий тоже разрывным снарядом, попавшим как раз в середину палубы брига. Суета, говорят, на бриге произошла страшная, и он немедля удалился на благородное расстояние.
   Однажды, когда мы с Василием Павловичем заехали в третий взвод, морской офицер предложил нам взойти с ним на маяк, посмотреть английский фрегат, шедший на всех парах к берегу. Густой туман, одевавший прибрежье и море, редел по мере нашего восхождения на башню, откуда тем не менее предметы представлялись подернутыми какою-то голубоватою дымкою. Известно, как с птичьего полета все предметы уменьшаются несравненно сильнее, чем на тех же расстояниях в горизонтальном направлении. Таким образом, огромный английский фрегат, несшийся, быть может, на трехверстном расстоянии по направлению к берегу, казался синеватым пятном величиною в тарелку. Мы принялись рассматривать его в лупку, и пятно это с каждою минутою заметно разрасталось.
   -- Куда же, однако, -- невольно спросили мы, -- несется он на всех парах?
   -- Вероятно, -- отвечал морской офицер, -- пользуясь туманом, он думает промчаться через пролив Балтийского Порта, но сбился он влево. Ясно, что за туманом он не видит берега и если не изменит направления, то мы через пять минут увидим его неминуемое крушение. Они, очевидно, не знают, что тут под маяком почти на версту выбегает подводный риф, острием которого корабль будет разрезан пополам, как булка.
   Конечно, эти слова удвоили наше внимание, и мы с минуты на минуту стали поджидать трагической гибели неприятеля.
   -- Теперь мало надежды на спасение, -- прибавил моряк, -- через две минуты все будет кончено.
   Но в то же мгновение мы услыхали звон корабельного колокола, и фрегат, все медленнее подвигаясь, дал наконец задний ход. Кораблекрушение не состоялось.
   За исключением эскадронного командира, производившего по временам учения в разбросанных взводах, мы, субалтерн-офицеры, принуждены были коротать время охотою да чтением французских романов.
   В доме Рама пришлось познакомиться с навещавшей его по временам из Балтийского Порта оригинальною четою, коей фамилии в настоящее время не припомню. Мужу, небольшого роста (назовем его Мейером), могло быть 50 лет, и ему принадлежали три или четыре из наилучших домов небольшого города, в котором он сосредоточивал главнейшие виды власти и обязанностей. Так, он был градоначальником, органистом и проповедником в домовой лютеранской церкви и кроме того (если не ошибаюсь в выражении) -- консулом, проверявшим путевые журналы всех приходящих на рейд кораблей; он же являлся безапелляционным судьею в возникавших на кораблях несогласиях и смутах. Человек он был скромный, положительный и неглупый.
   Зато супруга его, весьма невзрачная, лет 40, никак не могла никому, начиная с мужа, простить своего умственного превосходства. Как единственное, встреченное нами в Остзейском крае, исключение, она неизгладимо запечатлелась в моей памяти. Я ни разу не беседовал с нею без того, чтобы она, в виде стрелы, направленной в русских, не заговорила о преимуществе немцев, получивших образование от римлян.
   Приближались праздники пасхи, и хотя шоссейные дороги давно были чисты от снега, по сторонам было грязно от проливных дождей.
   Б великую субботу мы в нашем тихом флигеле, не раздеваясь, поджидали 12-ти часов ночи, чтобы поздравить друг друга с праздником, -- как вдруг с маяка приехал казак с известием, что корабли спустили шлюпки в направлении к берегу. Конечно, не прошло и четверти часа, как, невзирая на непроглядный мрак и дождь, лошади наши были подведены к крыльцу конными вестовыми, и мы в вольной походной форме отправились к своим частям. Слуги вынуждены были светить нам с порога, без чего привыкшие к свету глаза не различали бы ни лошади, ни седла. Первым дебютом моим было попасть головою в куст, осыпавший меня и лошадь дождевыми каплями. Но вот мало-помалу мы с вестовым выбрались на лесную тропинку, ведущую к третьему взводу. Ехать рысью не было никакой возможности, по пословице: "поспешишь -- людей насмешишь", -- и приходилось громко шлепать по грязи, пробираясь шагом. Ясно помню все мысли, теснившиеся в голове в течение переезда, показавшегося мне бесконечным.
   Строго подчиняясь распоряжениям свыше, я был обстоятельствами вынужден критически отнестись к своему положению. Нельзя толково исполнять то, чего не понимаешь, а я никак не мог понять, почему в охрану береговой линии от десанта, -- очевидно пехоты, вооруженной дальнострельными ружьями, -- выставлена кавалерия, вооруженная пиками и саблями, так как наши карабины можно только было считать лишней обузой, но никак не вооружением. Не очевидно ли, что небольшой десант никак не отважится на далекое наступление, а будет держаться поблизости шлюпок и стрелять издали по всякому вооруженному не рискуя ни малейшим отпором.
   Таким образом, если бы стрелки, вышедшие на берег, пробрались сквозь узкую кайму деревьев, отделявшую нашу тропу от моря, то могли бы в виде забавы поднять стрельбу по невидимым, но явно слышимым проезжим и, искалечив нас или наших лошадей, помешать нам с вестовым добраться до взвода, остающегося под начальством одного взводного унтер-офицера. Очевидно, что единственно благоразумной мерой в случае десанта будет возможно скорое седлание и отступление со взводом на шоссе при наблюдении за дальнейшими действиями неприятеля; но куда давать знать -- в пехоту или в артиллерию, -- мне тоже не было известно; на первый раз яснее всего было, что не следует подвергать взвода бесполезному истреблению. Поляна, на которой помещалась взводная конюшня, была окружена мелкими кустами; дождик перестал, тучи понемногу расходились, и на море было видно довольно хорошо. Я приказал немедля седлать, не затягивая подпруг, лично удвоил число часовых по берегу, а затем забрался в небольшую сборную избу, где единственным ложем отдохновения оказалась досчатая на колышках, постланная соломой кровать чухонца-сторожа фольварка. В теплой и далеко не благовонной хате я, с великим удовольствием севши на эту единственную мебель, закурил папироску; но теплота с холода брала свое: при бездействии сон одолевал меня, и, строго наказавши взводному проверку и смену часовых, я снял шапку и во всей амуниции повалился на привлекательную чухонскую кровать.
   Часа через два, когда я очнулся, было уже совершенно светло, и английские корабли были видны в море на таком расстоянии, при котором о десанте не могло быть и речи. Я приказал расседлать лошадей, поздравил взвод с праздником и рысью вернулся домой переменить залубеневшее платье.
   Наши полковые друзья не забывали нас и порою радовали своим посещением. Так на третий день святой приехали к нам два брата Щ-их. Приятно было видеть вместе этих двух рослых, красивых и любезных молодых людей. Речь обоих не лишена была юмора, который в младшем, смахивавшем на тип Аякса, нередко переходил в ребяческое своеволие; при этом старший каждый раз его останавливал. На такие замечания младший никогда не возражал, но нередко тем не менее продолжал свои дурачества.
   Так случилось и на этот раз. В воздухе от утренних холодов, порою даже морозов, чувствовалась резкая свежесть, особенно в тени; зато на открытом каменистом берегу моря в полдень было совершенно тепло, так что мы с неразлучным Василием Павловичем и двумя Щ-ими отправились в сад в одних сюртуках прогуляться по взморью.
   -- Надо искупаться, -- сказал младший Щ-ий.
   -- Как будто ты не знаешь, -- заметил старший, -- что весною на нашем полушарии вообще и в Балтийском море в особенности вода бывает самая холодная.
   Но Николай снял уже сюртук. Мы думали, что он шутит, но он продолжал раздеваться и спокойным шагом отправился в море. Войдя по пояс, он умылся, окунулся с головою и через минуту тем же медленным шагом возвратился к своему платью. Когда он стал одеваться, то был красен, как вареный рак. На замечание брата, хорошо ли это, -- он отвечал: "хорошо", и был прав в том смысле, что выходка его не имела никаких дурных последствий.
   Между тем бездействие наше, так как субалтерн-офицеры никакой службы не несли, вело к картежной игре, к которой наши офицеры чувствовали влечение, а Василий Павлович был запасной игрок, оставивший на зеленом поле все небольшое, полученное от отца достояние.
   И вот наш флигель мало-помалу превратился в клуб, в котором нередко от зари до зари раздавались технические выражения и отчаянные восклицания играющих. Хотя я и перенес свою кровать во вторую комнату, тем не менее при таких возгласах уснуть было невозможно. Но случай меня скоро выручил.
   Однажды после обеда Рам объявил мне, что соседний пастор, испугавшись крейсерства англичан, продавал, за что бы ни было, свою деревянную беседку, недавно выстроенную в саду на берегу моря.
   "Я, -- продолжал хозяин, -- купил ее за двадцать пять рублей и послал за нею волов".
   На другой день хозяин пригласил меня взглянуть на его покупку и повел меня в сад, где, под навесом ветвей с одной стороны и дивным видом на море с другой, я нашел прекрасную беседку в два окна, аршин пяти в квадрате и со свежим досчатым полом. Чистосердечно раскрывши перед хозяином мои ночные страдания, я просил у него позволения переселиться в беседку, на что и получил полное согласие и через час лежал уже на своей походной кровати с французским романом в руках.
   Что англичане, не решавшиеся на серьезный десант, дозволяли себе самые бесполезные выходки, мы знали, потому что между Ревелем и Нарвою высадились неприятельские стрелки, и когда единственными встреченными ими лицами оказались две бабы в поле, бросившиеся, разумеется, опрометью бежать, то стрелки сделали по ним залп и, убивши одну наповал, вернулись к своим шлюпкам.
   Солдату напрашиваться на смерть -- глупо, а на плен -- преступно. Ночуя один на берегу моря, за пятьсот шагов от жилья, я рисковал быть захваченным первою приставшею к берегу шлюпкой. Поэтому я зарядил пару пистолетов Лепажа и повесил их над кроватью так, чтобы они были тотчас под рукою.
   "Как у вас тут хорошо", -- сказал зашедший ко мне на другой день Василий Павлович. И действительно было хорошо. Недаром у греков богиня красоты вышла из моря. Но красоту нельзя воспринимать по заказу с чужих слов; нужно, чтобы красота сама устранила в душе человека всякие другие соображения и побуждения и окончательно его победила.
   За целое лето у меня было достаточно времени присмотреться к морю во всех его бесконечно разнообразных видах. Нередко оно, сажени на две ниже моей беседки, шагах в двадцати пяти от нее, лежало по целым дням без малейшей ряби, как отлично отполированное зеркало; затем начинало морщиться, стараясь тонкими всплесками добегать к окружающему его венку морских трав. В это время даль его уже заметно темнела и покрывалась белыми барашками. Затем волны все более принимали вид вздымающих шеи белоголовых коней Нептуна, гордо набегающих на берег, чтобы громко за каждым ударом разгребать на нем звончатый хрящ. Последняя степень гне-Нептуна выражалась ударами ветра, разбрызгивающими на лету исполинские гривы валов, и грохотом самих волн среди прибрежных каменьев, по теснинам которых они, перемежаясь, воздымались фонтанами пены. Но возможно ли не только передать, но даже намекнуть на промежуточные переходы и оттенки между указанными главнейшими состояниями? Тут и красота моря, и море красоты! Ежедневная близость моря меня победила окончательно, чему свидетельством служат все мои приморские стихотворения121, принятые в тогдашнее время тургеневским литературным кругом так сочувственно.
   Чудные дни, чудные лунные ночи! Как приятно засыпать под лепет легкого волнения, словно под неистощимые сказки всеведущей бабушки. Но когда волнение возрастало, грохот отдельных волн до того становился сложен, что в нем ясно слышался как бы удар тяжело зашуршавшего по звонкому хрящу вдвинувшегося днища судна. Сколько раз случалось мне неохотно покидать нагретую постель и смотреть на берег в небольшое окошечко. Ничего! Только белоголовые зайчики подымаются по всей дали в лунном сиянии.
   В одно из утренних своих посещений Василий Павлович, которому, в свою очередь, надоели малопривлекательные, но тем не менее бессонные состязания игроков, стал со свойственной ему деликатностью просить у меня позволения поставить и свою железную кровать в занимаемой мною беседке, чему я, конечно, был очень рад, несмотря на некоторое физическое стеснение.
  

II.

Потопление корабля.-- Сооружение Балтийского мола при Екатерине Второй.-- Знакомство с остзейскими помещиками.-- Ужение окуней.-- Палка Петра Великого.-- Северное сияние.-- Смерть отца и письмо Борисова.-- Кубок.-- Весть о десанте. -- Парламентеры.-- Папироска.-- Теория игрока.-- Барок Консул.-- Тогдашний Балтийский Порт.-- Покупка без мелкой монеты.-- Халат, над которым пришлось штудировать.-- Проводы генерала.-- Каленовский.-- Поручение главнокомандующего.-- Семья Берга.-- Город Валк.-- Панаев.-- Старый товарищ.-- Бег на приз.-- Мыза Аякар.-- Семья барона Энгардта.

  
   В одно истинно прекрасное утро, которого свежее дыхание приносилось с равнины моря в растворенное окошечко моей беседки, Василий Павлович вошел ко мне с небольшим конвертом в рунах.
   -- Какая странная бумага, сказал он, присаживаясь против меня на своей кровати.-- Вот что пишет карандашом старший адъютант начальника дивизии: "По приказанию его превосходительства имею честь покорнейше просить ваше высокоблагородие приказать стоящий на рейде близ гавани Балтийского Порта финляндский корабль, сняв с оного мачты, реи и прочие принадлежности, потопить и об исполнении сего донести его превосходительству господину начальнику дивизии".-- Что вы на это скажете?
   -- Я могу только по этому случаю вложить в уста перст изумления. Радуюсь, что кавалерийскому дивизионному штабу знакомы такие слова, как реи, но не знаю, как мы будем убирать корабельные принадлежности, о которых не имеем ни малейшего понятия, равно как и о процессе, каким потопляют корабли. Признаюсь, что и менее всего приготовлен к мысли превратиться в морского улана, и что мысль эта не вполне созрела и в дивизии -- ясно по одной уже форме ее передачи карандашом и запискою.
   -- Желание начальника есть уже приказание.
   -- Вот, чтобы стать таким, оно должно получить нормальную ясность, которая в таком необычайном поручении необходима. На вашем месте я бы запросил дивизию, чтобы на случай беды иметь формальное приказание в руках.
   -- Дело подчиненного, сказал Василий Павлович, слепо исполнять волю начальства, а дело начальника защищать подчиненного, исполнившего его волю; и я сейчас же поеду в Балтийский Порт принять меры к исполнению поручения.
   -- От души желаю вам успеха, отвечал я.
   Перед обедом Василий Павлович снова вернулся в беседку, недовольный. Он, очевидно, обращался за сведениями к знакомому уже нам Мейеру, морскому консулу в Балтийском Порте. Но Мейер, как и следовало ожидать, показал весьма мало сочувствия этому делу, хотя формально противодействовать ему не мог. В виду того, что Мейеры были давнишними знакомыми нашего любезного хозяина Рама, я вызвался сам выведать мысли Мейера по этому делу и тотчас же после обеда отправился верхом в Балтийский Порт.
   -- Какой прекрасный финляндский корабль! воскликнул Мейер. Он стоит хозяину по крайней мере девяносто тысяч, и я не знаю приемов дли потопления кораблей.
   -- Но согласитесь, заметил я, что для владельца корабль этот так или сяк пропащий. В щегольском виде, в каком он теперь, он прекрасный приз для разъезжающих по взморью англичан. А если мы его потопим, то есть надежда, что по окончании войны правительство вознаградит владельца.
   -- Нет, что вы ни говорите, воскликнул Василий Павлович, когда я ему передал свой разговор с Мейером,-- а этот Мейер изменник и тянет руку англичан.
   -- Извините, добрейший Василий Павлович, но позвольте вас спросить: что все время делал Мейер на своем посту по отношению к кораблям, приходившим в Балтийский Порт? -- Защищал или уничтожал он их?
   -- Конечно защищал, но я не вижу, как это относится к настоящему случаю.
   -- Почему же, добрейший Василий Павлович, вы не хотите поставить себя на место Мейера? Представьте, что к вам явился бы посланный с несомненным поручением ослепить ваш эскадрон, и стал бы нас спрашивать, как это всего удобнее исполнить. Справедливо ли было бы обзывать вас изменником, если бы вы ответили: "исполняйте ваше поручение, но я никакого совета подать вам не могу".
   На другой день уже приступлено было к работам. Разысканы большие лодки, на которые были посажены гребцами казаки из прикомандированной к нашему эскадрону Донской сотни, а наши уланы были посланы отламывать камни от громадного, частью уцелевшего мола, сложенного на восточной стороне бухты руками тысячей хохлов, положивших во множестве свои кости на этой работе. О ширине громадного мола можно судить по рассказу, будто бы императрица Еватерина Великая проехала шестериком в карете самого конца мола и, повернувши назад, пожаловала строителю его орден и уехала в Ревель. Прибавляют, что не успела она доехать до Екатериненталя, как прибыл курьер с известием, что бурей прорвало мол. Повторяю рассказ старожилов.
   Чуть не целую неделю несколько лодок возили камень и валили его в пустой трюм корабля. Но корабль и не думал погружаться в воду. Тогда Василий Павлович решил, что надо прорубить бок. Поехали с топорами и с великим трудом пробили отверстие. На другое утро корабль погрузился до палубы в воду и, не взирая на новые подвозы камня, погружаться далее не хотел.
   -- Я вам не советую, сказал мне Мейер, глядя с берега на всю работу,--ездить туда на корабль. Это может кончиться весьма трагически. Никто не может определить момента, в который вся масса разом пойдет ко дну, и тогда она все лодки с людьми утянет в образованный ею водоворот.
   К вечеру поднялась жестокая буря, а к утру корабль погрузился носом в воду, высоко подняв норму, да так и остался, так как люк уже был залит водою.
   Эскадроны наши стояли по разным фольваркам, а офицеры размещались по помещикам, которые оказывали им самое радушное гостеприимство. Не удивительно, что, навещая товарищей, мы знакомились и с их радушными хозяевами. Так и нам пришлось познакомиться с прекрасным семейством Б-ге, состоявшим из пожилого мужа, жены и трех премилых дочерей-девиц. Большой господский дом расположен был среди леса, на берегу обширного и прелестного озера. В одном из флигелей дома помещались постояльцы-офицеры. Там же находился прекрасный биллиард. Отношения постояльцев к хозяевам были самые семейные и, за исключением часов завтрака и обеда, в семейном кругу появлялись только желающие. Конечно, за желающими дело не стояло, тем более, что старшая дочь обладала прекрасным контральто и охотно пела, не заставляя себя долго упрашивать. На озере у самого берега был довольно обширный деревянный плот с вырубленными по углам беседками, у которых в дно были вставлены садки для рыбы, так что во всякое время находящимся тут же сачком можно было достать для кухни живой рыбы. Светлое, в несколько верст поперечника, озеро было замечательно своим двойным дном. Выехав на лодке, можно было весло или шест воткнуть в желтоватый мох дна, но проткнувши это дно с некоторым усилием, рука начинала погружать длинный шест уже без всякого усилия, явно не доставая дна.
   В одно из моих посещений, я соблазнился дивною равниною пустынного озера и, попросивши мальчика накопать червей, отомкнул стоявший у плота ялик и, вооружась двумя удочками и парою весел, выехал саженей на сто от берега. Повернувшись спиною к солнцу, я забросил удочки с обоих бортов. Хотя я и с малолетства знаком был с приемами ужения, но никогда не увлекался им в виду громадного терпения, необходимого при этой охоте. Зато в этот раз, представляющий исключение во всей моей жизни, я вполне блаженствовал при неслыханной удаче. Я едва успевал снимать с крючков огромных окуней, и только что оправишь и закинешь крючок, как другое удилище уже изгибается и трепещет, колеблемое могучим окунем. Часа в два я наловил штук сорок и кончил только потому, что сказал самому себе: "довольно". Приставши к плоту и поджидая мальчика, чтобы распорядиться моим уловом, я от нечего делать стал смотреть в один из садков под навесом беседки. Не шевелясь, я мог наблюдать, как по досчатому полу и прозрачной глубине станицею расхаживали разных пород рыбы, среди которых особенное мое внимание привлекла большая щука. Более мелкие рыбы, казалось, совершенно привыкли к присутствию грозной соседки, и я подумал, что сытость щуки или же пребывание в плену делали ее такою миролюбивою. Как вдруг, словно отвечая на мою мысль, щука стрелою кинулась на довольно значительном расстояния на плотву среднего роста и замерла на месте, крепко стиснув зубами рыбу, пришедшуюся как раз поперек ее челюстей. "Что же будет дальше?" подумал я. Голова щуки дрогнула, и при этом челюсть ее переместилась на вершок ближе к голове ее жертвы. За третьим такого рода перекусыванием голова плотвы скрылась в челюстях щуки, а остальное туловище торчало из них прямо вперед. После минутного пребывания в таком положения, щука стремительно бросилась вперед, и рыба была проглочена.
   Чем более приходилось мне самому проживать в сельской среде и испытывать затруднения, возникающие перед самым гостеприимным хозяином, тем более ценю я замечательную любезность остзейских дворян, проявлявшуюся постоянно во время нашего там пребывания.
   Памятно мне еще одно семейство однофамильцев нашего хозяина. Одноэтажный и просторный дом, расположенный в молодом парке, выходил задним фасадом на большой пруд, а передним на разваляны католического монастыря, частию еще хорошо сохранившегося, так что на угольной его башне виднелись часы, с указанием которых сообразовалась вся усадьба. Главный корпус монастыря служил в настоящее время превосходным хлебным амбаром, а другие части развалин оставались без всякого употребления, и окружающие рвы каменными резными украшениями напоминали о былом своем великолепии.
   Красивый блондин хозяин, лет тридцати пяти, представил нас своей двадцатипятилетней красавице жене, обворожившей всех непринужденною приветливостью и любезностью.
   Так как мне случилось всего один раз или два побывать в этом гостеприимном доме, то не умею сказать ничего более определенного. Кажется, хозяева были бездетны, но тут были еще сторонние дамы, которым в свою очередь мы были представлены. В надежде на любезную находчивость товарищей, я не мог отказать себе в осмотре красивых монастырских развалин, но тем не менее оправлялся с часами, чтобы вовремя появиться в дамском обществе. К обеду в столовой собралось человек двадцать. Когда хозяйка попросила нас к закуске, в углу той же столовой, украшенной рядом фамильных портретов, пришлось как раз закусывать под портретом мужчины средних лет в петровском полукафтаньи. Наверху золотой рамы этого портрета кидалась в глаза большая камышовая трость. Когда я спросил хозяина дома о значении этой трости, он засмеялся и сказал: "не вы один спрашиваете, что значит это странное украшение, и мне не раз приходилось рассказывать его историю. -- Во время проезда Петра Великого по нашему побережью, прадед мой, вот этот самый краснощекий мужчина в мундире, был нашим дворянским предводителем, и когда Петр, приехавши в Балтийский Порт, потребовал от моего прадеда почтовых лошадей, тот отвечал, что почтовых нет.-- "Как? для меня нет?" воскликнул Петр, и его трость уже познакомилась со спиною моего прадеда, докончившего фразу: "я приготовил собственных лошадей". -- "Ну прости великодушно, воскликнул в свою очередь Петр.-- Проси у меня, чего хочешь".-- "Подарите мне эту трость на память", сказал мой прадед.-- И вот почему вы видите ее наверху его портрета".
   Я уверен, что портрет и трость существуют и по сей день, и никогда не забуду, как хозяин со слезами на главах говорил про императора Николая по случаю неблагоприятных вестей из Крыма: "нет, нет, государь этого не переживет".
   Когда вслед затем прелестною летнею ночью мы, возвращаясь с Василием Павловичем домой, катили по гладкому шоссе, вспоминая о любезных хозяевах, у которых провели день, темно-синее безоблачное, звездное небо стало загораться самыми яркими огнями, и мне единственный раз в жизни довелось в эту ночь в течении какого-нибудь часа видеть северное сияние в блеске, какого великолепнее едва ли может быть на полюсе. Чего тут не было, начиная с самых разноцветных радуг, огненных снопов и фонтанов. Все это, возникая на северном краю горизонта, разделилось на две половины, только в обратном смысле, как это бывает между правою и левою перчаткой, или действительным предметом и его отражением в зеркале. Конечно, всякий искусственный, людской фейерверк показался бы рядом с этою мощною картиною и бледным, и грубым. Каждый раз, когда я вспоминаю это могучее явление, я не могу отделаться от мысли, что оно своею изумительною правильностью лучше всего служить иллюстрацией мысли о мире, как нашей субъективном представлении. Ибо, предполагая на ночном горизонте причину, вызывающую в глазах световые ощущения, нельзя не признать, что вся эта волшебная картина с разделением на отдельные цвета, с огненными снопами и фонтанами, строго соответственными в обратном порядке, есть произведение пары горизонтально расположенных глаз.
   Не смотря на военные действия, внутренняя жизнь страны шла своим порядком, и отец мой и на этот раз, как и в последние годы, проводил зиму в Орле, куда на праздники приезжал из своего Клейменова отделенный женатый сын Василий и харьковский студент Петр. Из доходивших ко мне писем я знал о балах, даваемых отцом. Мне писали, что одни на них он сам начинал вальсом с Надиньной, несмотря на свои 84 года.
   В последнее время случилось для брата Василия весьма неприятное обстоятельство. Вызвавшись срезать отцу мозоль, он слегка зацепил за живое, так что показалась кровь. Но вместо того чтобы такой ничтожный обрез бесследно исчез, на другой день вокруг него образовалось черное пятно, заставившее, как меня уведомляли, в несколько дней слечь в постель такого могучего человека, как отец. Отец, как я узнал впоследствии, говорил брату Василию с раздражением: "спасибо! усердно поработал!" Два лучших орловских медика напрасно старались помочь беде.
   По получении известия о случившемся, я тотчас же запросил своего зятя, киевского доктора Матвеева, который ответил, что это старческое умирание оконечностей, проявляющееся антоновым огнем, которого прекратить невозможно.
   Отец, убедившись, что у него во всей ступне антонов огонь, решил, что надо отрезать ногу. Хотя оба лечивших его орловских медика Кортман и Майдель титуловались медико-хирургами, но когда дело дошло до операции, оба стали отказываться и решили дело жребием, по которому резать досталось Кортману. Могучий старик сам держал ногу без всякой сторонней помощи и только во время операции спросил раза два: "ну да скоро ли вы там?" После операции он некоторое время действительно чувствовал себя лучше, и рана стала подживать.
   В это время высланный мне еще раннею весною грайворонский жеребчик по нерасторопности проводника, не пошедшего следом за полком, вернулся к отцу. Отец, очень гордившийся этой породистою лошадью, по имени Глазунчик, с сожалением писал мне об этой неудаче. Конечно, лежа в постели после операции, он диктовал находившемуся при нем сыну Василию, но подписался сам. Он звал меня при этом в отпуск по домашним обстоятельствам, в качестве главного поверенного, и из этого письма, в сожалению, утраченного, у меня в памяти уцелела фраза, несколько раз в нем повторенная: "жаль, Глазунчик до тебя не дошел. Но, Бог даст, поживем, другого наживем". Явно, что бедному старику сильно хотелось жит. Враг всяких столкновений из-за имущественных интересов, и благодарил отца за его ко мне доверие, но не без основания выставлял неблаговидность с моей стороны просьбы об отпуске в военное время. В скорости письма с траурным сургучом известили меня о смерти бедного отца. Рана, начинавшая понемногу заживать, так что старик по временам принимал уже сидячее положение на постели, -- вдруг почернела, а в то же время почернели под шеей и железы. Почти до самой смерти он сохранил память и присутствие духа.
   Думая о процессе нравственного питания человеческого сердца, невольно припоминаешь примеры кустарников, сходящих по обстоятельствам со стены к ее подножию на более питательную почву. Очевидно, у подобного растения есть момент, когда оно все еще питается прежней почвой и едва только вкореняется в новую. И у растения, и у человека в том и в другом случае вся сила связи зависят от ее, так сказать, органической искренности.
   Жизненным течением и свое время унесло меня из родных Новоселок в Новороссийские степи, а затем, как бы по мановению волшебного жезла, перебросило оттуда к Балтийскому морю в совершенно новую обстановку. Но оглядываясь назад, я не могу не сознавать, что самым чувствительным нервом, охранявшим мою связь с прошлым, являлась переписка с И. П. Борисовым. Помимо братской дружбы, связывавшей нас с малолетства, как не сказать, что чувство его ко мне усиливалось отражением того рокового пламени, которым он неизменно горел к Наде, и которое его окончательно испепелило. Командуя Куринскою ротой при Ланчехуте, Чолохе и Баш-Кадыкларе, он подробно описывал мне все походы, вею бивачную жизнь и поистине геройские подвиги полка. Если бы я вздумал воспроизводить здесь интересные письма Борисова, которыми мы в свое время упивались с милыми Щ-ми, то это далеко завело бы меня в сторону от прямой дороги.
   Тем не менее привожу здесь письмо Борисова, как человека, которому еще долго суждено было идти в жизни об руку со мною.
  

Лагерь на Цепис-Цхале.

3 июня 1334 г.

   "Вчера вернулся из Кутаиса, куда на минуточку съездил проведать наших раненых. Нашел их как нельзя лучше расположившимися в доме у военного губернатора князя Гагарина, и не терпи они страданий непобедимых еще для человечества, то лучше бы и жизни не надо. Вот у них-то прочел я Каленика {Мой роман в "Отечественных Записках"}, и нужно ли тебе говорят, друг мой, сколько навалилось воспоминаний прошлого. Я не знал ведь твоего гениального денщика, а все, что тебя окружает и живет с тобою, мне необходимо знать, как дополнение самого тебя, самого необходимейшего из остатков счастливых моих времен. Я люблю безгранично предаваться прошлому, когда в нем видится твоя физика. Жалею поминутно, что ты далеко, но все-таки благословляю судьбу, что ты вышел на настоящую дорогу, тут ты лучше сохранишься, и вернее обеспечены будущие твои и мои житейские помышления. Среди всех кочевьев и битв я их не откладываю совсем, -- подумываю иногда, так про себя, вернусь же когда-нибудь я из Азии, увижу и тебя, а там увидим, как жить-то будет лучше. Не хотел бы видеть тебя здесь, потому что, как будто нарочно, судьба преследует меня во всем, что мне более дорого по сердцу. Были у нас дела жаркие, и без примеси грусти не могу о них вспомнить: потерял лучших моих товарищей, с которыми не то что служил, но жил вместе; заменить их нечем, а одиночество так тяжело, что начинаю впадать и прежнюю тоску, от которой не находил места. Мне делали разные предложения перейти в Штаб; тогда я отказался, теперь быть может решусь. Верно ты где-нибудь да прочтешь о делах в Гурии, о сражении при Ланчсхуте 27 мая и на р. Челохе 4 июня; и в обоях случаях был участником, и случайности боев этих доставили и мне возможность быть заметным участником. Оба дела так прославили наши Куринские батальоны, что с другими не хотелось бы и становиться в ряды. Князья Гурия задают нам пиры, угощают всем, чем богаты. Не довольно того, что приглашают к себе, но и в лагерь присылают вино, зелень, даже говядину, людям водку; видя, чувствуя в душе, что это заслужено кровью, испытываешь уважение к себе, к товарищам, и молодцам солдатам, с которыми составляешь какую-то неразделимую единицу. Вот истинная награда на все лишения и опасности. Твой Каленик верно бы отозвался на это своим: хи, хи, хи" -- а наши Ахультявцы толкуют одно: "Што турки! дрянь! стояло ли сюда за ними прибегать! Дай-ка хравцуза! Што они там в Одесту-то суются, на хохлов лезут! Мы бы их и здесь проморозили!" Получил я недавно от Ивана (прикащика) из Фатьянова письмо; оно от 8 мая, а 7-го скончался твой почтенный батюшка. По давно полученному письму от Васи {Мой брат.}, я ждал уже эту грустную весть, но получить и прочесть, что уже все кончено, было так больно, так тяжело. Я от него кроме добра во вею мою жизнь ничего не знал и искренно любил старичка со всеми его особенностями. Уезжая в последний раз из наших краев, я не представлял себе, что не увижу его более, надеялся, что война к осени потухнет, и я опять буду травить русаков. Но видно не судьба и в этих надеждах. Прости, душа моя, и верь, что столько у меня к тебе дружбы, братской дружбы, что хотел бы бесконечно с тобою быть хотя в мыслях. Но и тут препятствие: начал это письмо несколько дней тому назад командиром первой Караб. роты, а окончил дежурным штаб-офицером Гурийского отряда; у нас 20 бат., пропасть милиции, госпиталей, транспортов и еще более бумаг. Со вчерашнего дня начались мои подвиги на этом поприще. Ты сам отъявленный писака, знаешь, что это за гиль. Нет писарей, нет нужных офицеров, но есть желание оправдать выбор начальства, назначившего меня и не по чину, и не по росту. Авось Бог поможет! Вот если бы ты-то был поближе, так бы и вцепился! Христос с тобою, друг мой.

Твой И. Борисов.

  
   Кроме немногочисленных поездок в гости, мне, особливо к концу лета, приходилось хлопотать о ружейной окоте, которую я страстно любил всю жизнь. Но этим летом хорошо поохотится мне не удалось, так как лягавому моему понтеру, названному в честь английского адмирала Непиром, еще не было году.
   Проведавши каким-то образом о предстоящей дне рождения милого хозяина, офицеры нашего эскадрона втайне приготовили к этому дню празднество, заказав серебряный кубок у Сазикова в Петербурге. Не смотря на привезенных трубачей, дорогую закуску и шампанское, празднество было самое семейное, так как, не желая беспокоить хозяина, мы не пригласили никого из сторонних. Не знаю, был ли наш сдержанный хозяин в душе доволен нашим пребыванием, но я все-таки радуюсь, что мы хотя отчасти вырезали ему вашу признательность.
   Стояла тихая и ясная погода, но утренние морозы давно указывали на осень. Однажды, когда мы были в сборе в нашем флигеле, часов в десять утра, прискакал казак с маяка и передал Василию Павловичу следующую записку от маячного офицера.
   "Сорокапушечный английский фрегат тихо входит в рейд Балтийского Порта".
   Поднялась суматоха. Суматоха во время опасности есть следствие непривычки; но мне кажется, что она истекает из основной русской черты, с которою нам постоянно приходится считаться. Это та же черта, которая усаживает или укладывает человека в вагоне так, как будто другим места не нужно, и при входе заставляет его не затворить за собою дверь.
   -- А мне, Василий Павлович, куда же со взводом? спросил я.
   -- Конечно, вам следует седлать и, и случае надобности, отступать по шоссе и Ревелю, а никак не к Балтийскому Порту против фрегата.
   Прискакавши в третий взвод, я велел седлать и, приказав взводному дожидаться моего возвращения, отправился на своем подъездке вдоль высокого, скалистого берега к Балтийскому Порту, куда с моря действительно тихо надвигался громадный фрегат, выставлявший ряды своих пушек. Василия Павловича я застал в самом Балтийском Порте на спуске в гавань. Хота до фрегата было более двух верст, но можно было и невооруженными глазами ясно видеть все крупные на нем движения и, оборотивши голому назад, я увидал, как две шлюпки спустились с корабля на море и потом, при равномерных взмахах весел, стали направляться к нашей гавани.
   -- Василий Павлович, спросил я, -- ведь это, кажется, десант?
   -- Конечно, отвечал Василий Павлович. -- А где же ваш взвод?
   -- Вы сами приказали оставить его у маяка заседланный на случай отступления.
   -- Помилуйте! болезненно отозвался Василий Павлович: -- что же про нас скажут, если мы уйдем, а они, в числе нескольких десятков, явятся сюда хозяйничать? Скачите к маяку и сию же минуту ведите сюда взвод.
   Могу с известною гордостью сказать, что ни разу не надорвал и не испортил ни одной лошади, чувствуя меру, дальше которой не следует напрягать ее сил. Я знал, что со взводом мне обратно скакать так сильно не придется я потому на эти полторы или две версты пустил резвого своего подъездка во всю прыть. По мере удаления от бухты, высокий берег все более скрывал от меня происходящее на рейде и, подскакивая к кустарнику, окружавшему взводные конюшни, и обрадовался, увидав шапки моих улан, старавшихся из кустов вглядеться в даль дороги.
   -- К коням! крикнул я, проносясь мимо первых, -- но к ужасу услыхал слова: "кони расседланы".
   -- Кто приказал?
   - Взводный вахмистр.
   Не желал бы я переживать снова минуту этого известия. Мне уже представлялось, что десантные штуцерные, быстро наступая на нас, безнаказанно издали бьют наших лошадей и людей, пока мы возимся с седланием.
   "Вот они, подумал я, дешевые отруби вместо дорогого овса! Это они боятся простоять лишний час под вьюком, а не боятся, -- чуть было я не сказал, впадая в ту же самую ошибку, -- подвергать подчиненного позору, -- вместо того чтобы сказать: подвергать вверенную часть истреблению".
   Когда наконец взвод сел на коней, я повел его справа рядами мимо смотревшего на нас в упор фрегата к Балтийскому Порту... Остановив людей в некотором углублении, я проехал в главной улице, где у углов, ближайших к пристани, нашел спешившихся казаков, держащих винтовки наготове. У самой пристани я увидал в шлюпках английских матросов с засученными рукавами и с голыми икрами. При этом виде, я должен признаться, потерял всякую сообразительность.
   -- Долго ли же мы буден на них глядеть? крикнул я казакам, забывая, что на одной из шлюпок колыхался белый флаг.
   -- Не позволяют, ваше в-дие, жалобно отозвался казак. У каждого, говорят, по двое золотых часов.
   Почти на самом конце деревянного мола, четвероугольною рамою окружающего гавань, я заметил английского офицера в форменном фраке с золотыми пуговицами. Стоя саженях в пятнадцати от берега, он, очевидно, стеснялся своим одиночеством и медленно, переступая с ноги на ногу, приближался ко мне, стоявшему на берегу ближе всех к молу. Это был, как сообщили мне наши младшие офицеры, лейтенант фрегата, тогда как старший офицер ушел с Василием Павловичем и Мейером, единственно свободно владевшим английским языком, в дом последнего для каких-то переговоров. Дело, как я потом узнал от Василия Павловича, было в желании англичан, запастись пресною водою; но, очевидно, такое требование было пустым предлогом, так как по другую сторону бухты на небольшом обитаемом острове, без сомнения, была пресная вода, запасаться которою мы никаким образом фрегату помешать не могли.
   Стоящий против меня рыжеватый офицер, в фуражке с кокардою, хотя и медленно, все приближался и, подойдя шагов на десять, уже взялся под козырек, на что я отвечал ему тем же. А затем, подойдя уже шага на два, он спросил по-английски, насколько и понял, о здоровьи императора Николая. Я поблагодарил и отвечал вопросом о здоровьи королевы. Но на этом разговор наш кончился на невозможностью дли меня вести его по-английски, а для англичанина -- на каком-либо другом языке. Если и понимал его вопросы, например, -- ловлю ли я рыбу, то "à la ligne, à l'hameèon" и "mit der Angel" -- были для него одинаково непонятны.
   Тем временем сидевшие в катерах, наполненных огнестрельным и холодным оружием, дюжие матросы добрались и самому берегу и вышли на него, отрезая нас таким образом от наших казаков. Но там как их старший был у нас в городе, то на подобную вольность не стоило обращать внимания. Дюжие моряки показались мне почему-то шотландцами, но спросить об этом и моего собеседника не умел. Однако, указывая на них пальцем я глядя в глаза лейтенанту, я вопросительно произнес:
   -- Вальтер-Скотт?
   И мой собеседник догадался.
   -- Ес, ес, закивал он головою, ту паи, ту Вальтер-Скотт.
   Считая себя в качестве поручика императорской гвардии, старшим против королевского лейтенанта, я разрешил себе закурить папироску, причем счел за безвредную любезность предложить такую же моему собеседнику. Не успели мы докурить наших папиросок, как вернулся парламентер с обещанием Василия Павловича дать на завтрашний день положительный ответ. И я был очень рад прервать успевшую мне надоесть далеко не красноречивую беседу.
   Покуда я отводил взвод на ночлег, к начальнику дивизии полетела летучка с донесением о случившемся и просьбою инструкции, а на другое утро уже на пустой каменный фольварк под самым городом прибыл на подводах батальон гвардейской пехоты и конная батарея, и приготовлена была шлюпка с шестью казаками гребцами, на которой и должен был отвезти письменный ответ Василия Павловича командиру фрегата, соответственно ожидаемому распоряжению начальника дивизии. Решено было мне оставаться при этом и походной форме, т. е. в виц-шапке и сюртуке. Во втором часу дня на шоссе показалась пыль, и коляска начальника дивизии пронеслась в дом Мейера, куда поспешил и Василий Павлович. Оказалось, что англичане были уверены, что бывшая крепость, совершенно заросшая травою со времен Екатерины, подобно всему побережью, -- скрытно вооружена нами. Храбрясь на словах, англичане тем не менее не решались брать воду. В действительности же мы могли только плохо мешать их высадке, защитить же город, как выражался запуганный Мейер, от окончательного разгромления мы были не в силах.
   Через час начальник дивизии поручил Василию Павловичу никого не посылать на фрегат с ответом, в котором нуждается неприятель, а не мы, а в случае их запроса отвечать, что мы воды не дадим. Составленный Мейером ответ был передан прибывшему в пять часов дня новому с фрегата парламентеру, и, в ожидании фактического разрешения дела, все наши небольшие силы расположились на ночлег бивуаком под самым городом. Между прочим и я ночевал на своей железной кровати в саду, под сильно покрасневшею от утренних морозов яблонею. Слуга, принесший мне воды умыться и мою обычную утреннюю кружку кофе, сообщил, что в ночь фрегат снялся с якоря и ушел неведомо куда, и все ваши сподвижники собираются возвратиться на свои стоянки.
   Между тем моя невинная папироска, предложенная англичанину, чуть не наделала мне беды. Из Петербурга последовал вопрос вследствие берлинской журнальной статьи о Bruderschaft's Pfeifchen (дружественной трубочке), выкуренной гвардейскими офицерами с англичанами. Какая, подумаешь, забота о безупречной чистоте нашего патриотического чувства! Как бы то ни было, следствием этого небольшого события было переселение нашего эскадронного штаба, в виде Василия Павловича и моем, так как мы с ним постоянно были неразлучны, -- с мызы Лец в город Балтийский Порт, где нам отведена была в доме Мейера небольшая, но прекрасная квартира в бельэтаже о видом на рейд и на противоположный остров.
   С этим вместе я снова поступил на должность домашней хозяйки, что при сожительстве с таким невзыскательным человеком, как Василий Павлович, было не особенно трудно. Каждое первое число я сводил месячный расход и делил его пополам. Но каков бы ни оказался итог, т. е. падал ли расход до двадцати пяти рублей, или возвышался до ста рублей на брата, отзыв Василия Павловича был неизменен.
   -- Ах, А. А., только вы в состоянии вести дела так экономически.
   Василий Павлович был человек не получивший большого образования, но далеко не глупый, добрый и не чуждый умственных стремлений. В одиночестве безбрачной жизни он самоучкой мало-помалу прошел всю математику до интегралов включительно, а также не чуждался исторических сочинений. Юмор его даже над самим собою был неистощим. До поступления моего в уланы я его не встречал, хотя знал остальных четырех его братьев М-ых, с которыми связывало меня хотя и отдаленное, но двойное родство. Справедливо замечание, что природа не повторяется; но справедливо и то, что она держится известного типа, по которому вы с первого взгляда отличаете дубовый лист от всякого другого. В пяти братьях М-ых невозможно было не признать самою основною и роковою чертою их увлечение женщинами. Это увлечение с полною силою перелилось и в следующее поколение. У Василия Павловича к этому привзошла и страсть к картам.
   Нет ничего приятнее проживания денег, но зато нет ничего тяжелее наживания их не посредством какого-нибудь удачного предприятия, а микроскопическим ежеминутным воздержанием. Представителями таких противоположных приемов являлись мы с Василием Павловичем, и он иногда указывал на это, выставляя теорию идеала игрока. Игрок, но его мнению, любит не барышническую наживу, а самую игру, трепет, который порою не имеет себе равного даже в минуту рукопашной битвы. Играя собственными чувствами, игрок стремится овладеть и душою своего противника, и поэтому в его доме должно быть под руками все могущее привлечь самые разнообразные вкусы. Там должна быть молодость, красота, изящные искусства, великолепный стол и вина, и т. д.
   -- Вот вы, А. А., строите вашу жизнь на том, чтобы у себя постоянно урезывать; но этим вы никогда не добьетесь больших средств. А вы, напротив, заведите большое колесо и тогда увидите, что большие средства сами хлынут на него и заставят его вертеться.
   В теории я не боялся таких правил, но на практике они нередко доставались мне солоно. Бывало, чуть после двух-трех ночей, проведенных Василием Павловичем вне дома, услышу вкрадчивый голос: "а я, А. А., решаюсь беспокоить вас и, душа у меня так и замрет: знаешь, что придется дать взаймы рублей восемьсот, т. е. все накопленное с большим трудом, и затем, получая по частям долг, переживать снова те же нравственные усилия.
   Потому ли, что наша Балтишпортская жизнь выходила особенно уединенною, или потому, что отдельное хозяйство требовало больших забот, Василий Павлович стал чаще отлучаться в Ревель; а я, хотя и заведовал в это время эскадроном, проезжал по старой памяти иногда к милым хозяевам в Лец.
   -- Василй Павлович уехал в Ревель? спросил меня однажды Рам, -- он верно будет там у генерала Курселя?
   -- Этого я вам сказать не умею: -- город невелик, и встреча их возможна. Но что вам угодно сказать?
   -- Ах, со вздохом отвечал Рам,-- я вынужден говорить о человеке, составляющем тяжелый крест нашей фамилии. Это некто барон Кекскуль, муж сестры моей, состояние которой он промотал, и которого я стараюсь видеть как можно реже. Но сегодня он обедает у меня и собирается познакомиться с нашим эскадроном, к которому, как уверяет, причислен волонтером. Он просил меня замолвить слово Василию Павловичу, чтобы тот дал ему для езды фронтовую лошадь, на что он имеет будто бы разрешение генерала Курселя. Да вот он, легок на помине, и сам. Не могу вам предсказать большего удовольствия от этого знакомства.
   В комнату, действительно, сильно стуча толстыми подошвами и звеня шпорами, вошел мужчина, на вид лет пятидесяти пяти, с седыми усами, сливающимися с такими же бакенбардами. Войдя в комнату, он снял с головы надетый набекрень гусарский виц-кивер без козырька. На нем была синяя шерстяная блуза, подпоясанная гусарскою портупеей с волочащеюся саблей; на той же портупее болталось громадное огниво на цепочке и красный кисет с торчащий из него чубучком. На правой руке висела казачья нагайка. Тело его было сверху от пояса преувеличенно откинуто назад, что при небольшом росте придавало ему комически-задорный вид.
   -- Честь имею рекомендоваться, сказал он, протягивая мне руку, -- будущий ваш товарищ, изюмский казак Кекскуль. Я завтра явлюсь к вам в эскадрон и, надеюсь, вы меня примете по-братски.
   Конечно, я по возможности старался быть любезным и объявил, что мы завтра будем поджидать его в Балтийском Порте, куда сегодня вечером и жду я эскадронного командира.
   Хотя мы с Василием Павловичем обычно не употребляли крепких напитков, тем не менее у нас всегда была на всякий случай водка и вино, и на другой день нам пришлось угощать ими нового товарища, про которого все знали, что он выпить не дурах. По мере учащавшихся рюмок хересу, язык старина становился развязнее, и мы в скорости узнали главнейшие обстоятельства его жизни, которыми он только и гордился. Когда-то он бросил в Курляндии дом отца и определился в Изюмский гусарский полк, едва ли не в те времена, когда тот был еще казачьим. "Я казак", -- было любимым его восклицанием, и в пылу рассказа, в подтверждение своих слов, он распахнул блузу и показал нам на груди очертание пылающего сердца и под ним крупную подпись синими пороховыми буквами: изюмский казак.
   Надо сказать, что тяжеловатое это посещение, кажется, и не повторялось, и я, быть может, не упомянул бы об этой личности, не будь она в то время общеизвестной.
   О самом Балтийском Порте решительно ничего сказать не умею. Не смотря на небольшую, главную улицу с прекрасными на вид каменными домами, город носил какой-то декоративный характер. Это было точно улица на картине, на которой художник забыл поместить людей, и, сколько на нее ни смотри, никогда не дождешься ни проезжего, ни прохожего. Исключение можно было видеть только с раннего утра часов до десяти на гавани, куда в ату пору съезжались лодки рыболовов, наполненных серебристою килькою ночного улова. В эти часы было изумительно видеть то множество женщин, которые с ведрами прибегали за продажною рыбой, которую они приготовляют с пряностями и рассылают по всей стране. Странно и характерно, что рыболовами оказываются не местные жители, а крестьяне берегов Ильменя, которые к осеннему лову кильки в лодках своих отправляются вниз по Волхову к Неве в открытое море, даже, очевидно, не стесняясь иностранною блокадою берегов.
   Вместе с приливом по вашему побережью бумажных денег, мелкая серебряная монета совершенно исчезла из обращения. Но у военных людей всюду бывают благодетели. Таким для нас в Ревеле был магазин торговца, коего фамилии на вывеске предшествовала частица фон. Эта частица и гербы не редкость в немецких бюргерских фамилиях. Ловкий хозяин, при посещении магазина нашим братом, брал в руки аспидную доску и, глядя посетителю мягко в глаза, вопрошал:
   -- Чем прикажете служить, господин фон? и вслед затем на доске записывалось: говядина, табак, одеколон, персидский ковер, шпоры, эполеты, горчица и т. д.
   Конечно, за всем этим рассылались мальчики в надлежащие магазины. Но вам подавался один счет и надлежащая сдача с крупной ассигнации более мелкими бумажками и даже почтовыми марками.
   Не берусь объяснить, почему в те времена я любил щеголять самою плотною и дорогою шелковою материей на халате. Любезный Василий Павлович знал мою слабость и, вернувшись однажды из Ревеля, стал извиняться, что вместо необходимых десяти аршин материи, купил остаток в восемь с половиною, так как материя очень плотна и прочна. Материя действительно оказалась темно-вишневым репсом, завивающимся в трубку. Конечно, не далее как через полчаса передо мною предстал худенький местный художник портной, который в свою очередь пришел в восторг от материи, хотя признал, что восьми с половиною аршин слишком мало для халата на вате.
   -- Как же быть? воскликнул я.
   -- Тут надо штудировать, глубокомысленно и успокоительно отвечал художник. И действительно, когда он принес халат, я убедился в его глубокомыслии: косой воротник был простеган такими узорами, под которыми невозможно было заметить, что весь он составлен из микроскопических обрезков.
   Около этого времени старший наш дивизионер произведен был в генералы и получил полк на западной границе. Офицеры нашего полка устроили торжественные проводы бывшему товарищу в день его отъезда к месту нового назначения. За обедом в Морском клубе кроме наших однополчан было несколько генералов из штаба главнокомандующего, так что присутствующих было человек пятьдесят, и при этом кругосветной мадере, дорогому рейнвейну и особенно Редереру была оказана должная честь. Мало-помалу гости разъехались, и оставшиеся распорядители постановили нести на руках виновника торжества через город до петербургской гостиницы, где его ожидал экипаж. Конечно, генерал протестовал против подобной демонстрации, но "один в поле не воин",-- отворили двери клуба, пустили трубачей вперед, подхватили генерала и понесли по улицам, на изумление скромных обитателей города. Сходя вслед за другими по лестнице, и мимоходом спросил в буфете, сколько выпито шампанского, и получил в ответ: "семьдесят бутылок".
   Так процессия дошла до обширной столовой петербургской гостиницы. Но здесь в самых дверях произошла небольшая задержка: навстречу входившим уланам, поставившим на ноги генерала, выступили несколько наших товарищей по дивизии драгун со словами:
   -- Господа, вы здесь в гостях у драгун, а потому просим вас не лишать нас удовольствия позаботиться о вашем угощении.
   -- Угощение должно быть общее, крикнул Василий Павлович, искавший во всем примирения.
   -- Общее, общее! громогласно подхватило лило, принимавшее живейшее участие в угощении, помимо сопряженных с ним издержек.
   Возглас встречен был искренним смехом, и уланы вошли в залу. Мы, очевидно, застали конец табльдота, за которым, как оказывалось, обедали некоторые эстляндские дворяне, привезшие сыновей для определения в полки. Некоторые из приезжих еще сидели за своим кофе, и громадная, ослепительной белизны, голландская скатерть еще была не снята со стола. Если и не ошибаюсь, после новых бокалов и пожеланий, генерал вырвался от бывших товарищей к ожидавшему его экипажу. Но откупоривание шампанского все входило в силу. Не потерявший, по-видимому. времени и в Морском клубе эксцентричный Кекскуль развернулся теперь во всю ширину своего казачества, он махал плетью, уверял, что его здешние дворяне не при знают, потому что он курляндец, но ему наплевать на все, так как он казак; говорил, что полицейский на публичном гулянья требовал от него входного билета, но что он показал ему плеть и сказал: "вот мой билет". Воодушевление его все росло среди общего говора и шума; кажется, речи его мало обращали на себя внимание, хотя он ходил уже ногами по столу и вертелся на каблуках по белоснежной скатерти.
   Откровенно говоря, мне в этот вечер самому пришлось пострадать в качестве улана и поэта. Между драгунами было два брата Калеповских, отца которых я знавал с Херсонской губернии. Это был добрый и толковый барин прежних времен с хорошим состоянием. С двумя его сыновьями, драгунскими офицерами, я познакомился уже в Красносельском лагере, где младший приучил свою верховую лошадь приходить в барак за сахаром. Оба они были хорошие ребята, но старший кроме того был, что и называется, поэт в душе. Хотя он никогда -- читал мне свояк стихотворений, но зато видно было, что моя муза истинно пришлась ему по душе. Можно себе представить, но какой степени это чувство симпатии разыгралось в нем под влиянием первых слов драгун, принимавших на себя обязанность нас угощать. Могучий юноша решительно не выпускал меня из рук и постоянно целовал в губы мокрыми губами.
   -- Душенька, пойми, люблю тебя, обожаю! -- Ты видишь? И с этими словами он встал на широкий подоконник громадного окна, выходившего на улицу.
   Конечно, на трубные звуки, раздававшиеся из гостиницы, под окном собралась толпа народа.
   -- Вот, душенька, восклицал Калеповский, -- видишь, как я тебя люблю! и с этим вместе он, развернувши плотный бумажник, начал разметывать ассигнации в раскрытое окно.
   О том, что произошло под окном, я и поныне не могу вспомнить хладнокровно, в мне стояло неимоверных усилий оттащить от окна при посторонней помощи расходившегося поэта.
   Так как после этого эпизода мне не пришлось уже встретиться с Калеповским, передаю слышанное впоследствии о дальнейшей его судьбе. По окончании войны он вышел в отставку и поселялся в доставшемся ему от отца прекрасном имении. У него была единственная сестра, воспитывавшаяся в Одессе; сестра эта вышла замуж, но, ставши матерью единственной девочки, года через три овдовела и по совету докторов должна была ехать в Крым. Полное неустройство в то время в Крыму помещений для больных не дозволило молодой женщине взять с собой ребенка. Калеповский, обожавший сестру, просил ее оставить ему девочку на лето, а самой ехал в Крым. Конечно, он всей душой привязался к ребенку, которому так привольно было играть в прекрасном саду усадьбы под присмотром старой няни. Одним из любимых мест девочки была скамья под развесистой липой на берегу пруда, на который с берега выдвигался плот. Случилось, что няня как-то отошла на минуту от игравшей на песке девочки, а та, воспользовавшись свободой, взбежала на плот, оступилась и утонула. Прибежавшая няня, конечно, сперва бросилась с воплями бросилась ее по саду, и только позднее открыта была истина. Калеповский не перенес этого: он застрелился.
   Между тем зима приближалась; иностранная эскадра покинула Балтийское море, и войскам предстояло передвигаться во внутрь страны. Главнокомандующий Берг (не упомню, был ли он в то время уже графом) неожиданно потребовал меня к себе в Ревель и убедившись, что я говорю по-немецки, сказал мне: "на днях вы получите формальное предписание. Полковой штаб ваш назначен в городе Валке, но на Дерптом, по рижской дороге, живет мой брат помещик. У них в нынешнем году на корму очень мало скота, и вы можете воспользоваться превосходными их скотными дворами для размещении кавалерийских взводов".
   Конечно, я воспользовался практическим советом главнокомандующего и нашел в его брате чрезвычайно любезного и толкового помощника. Ему было лет шестьдесят от роду, но женат он был на красавице лет тридцати, которая подарила его тремя прелестными детьми.
   -- Вот, говорил он мне, берите пример с меня: человек не должен жениться ранее пятидесяти лет.
   И в этом полушутливом заявлении просвечивало довольство человека вполне заслуженным, по его мнению, успехом. Два мальчика, между семью и одиннадцатью летами от роду, напоминавшие красавицу мать, жались к отцу, сидевшему против пылавшего камина, и по временам то тот, то другой, по приглашению отца, брал из корзины несколько еловых шишек и подбрасывал в веселое пламя.
   После вечернего чая, сопровождаемого, по тамошнему обычаю, холодною закускою, мне указали удобный ночлег во флигеле; а на другой день, когда хозяин на парной линейке повел меня по хуторам, чтобы убедить в пригодности последних для помещении взводов, -- я едва мог отговорить его от объезд всех их, на что потребовалось бы, без всякой пользы делу, протрястись по мерзлой дороге больше половины дня.
   Простившись с любезными хозяевами, снабдившими меня дальнейшими советами и рекомендациями, и осмотревши места прочих эскадронных помещений, я отправился в город Валк, чтобы устроить там полковую квартиру со всеми не тому потребными помещениями, начиная с караульного. Вечером по приезде в город я велел себя отвезти в единственную гостиницу для приезжих, и мне для ночлега указали небольшую, но весьма чистую и удобную комнату. Поутру, не успел я напиться кофе, как появился бургомистр в мундире и в треугольной шляпе, а вслед на ними другие чины города. Я обещал бургомистру сейчас же побывать у него и просил указать мне последовательно все городские помещения под штаб полка, начиная с квартиры полкового командира.
   Когда часа через два я прибыл во двор бургомистра, меня поразила расхаживавшая по крыше конуры, напоминавшей собачью, громадного роста кошка. Мне случалось видать громадных сибирских кошек в мясных лавках, но эта была длиною более аршина, и кроме того на концах ее ушей волосы сбирались в виде кисточек.
   -- Откуда у вас такая громадная кошка? спросил я бургомистра.
   -- Это у меня рысь, отвечал бургомистр; -- она живет у меня уже лет семь.
   Утомившись порядочно, я вернулся в гостиницу, содержимую, как оказалось, вдовою, и потребовал обедать. Обед состоял из супа и жареного, весьма сносных, и стоил тридцать копеек. Убирая со стола, слуга мой передал мне, что сегодня в столовой комнате гостиницы, по случаю субботы, клуб. Конечно, это обстоятельство заставило меня еще более держаться своей комнаты, так как я никого ее знал из посетителей клуба, и потому выпросил у хозяйки какую-то книгу. Но судьба оказалась ко мне весьма благосклонна в этот вечер. Убирая вещи, слуга доложил мне: "Кронид Александрович приехали".
   Выше мы упоминали о поручике, которому по жребию довелось уехать за Дунай в действующую армию, в настоящее время возвращающуюся из Турции.
   -- Где же он?
   -- Да они здесь в номере, рядом.
   Через несколько минут ко мне вошел новоприезжий Панаев.
   -- Как вы сюда? спросил я его.
   -- Да я добился маршрута и увидал, что после завтра полк должен вступить сюда, и поэтому не стал нагонять его на походе.
   -- Сердечно рад нежданной встрече. Порасскажите о том, чему были свидетелем. А тем временем чем прикажете вас угощать?
   -- Да чем угощать? До вина я не охотник, зато, как вам известно, большой любитель чаю.
   -- Отлично,-- сказал я и вышел из номера, чтобы отдать соответственные приказания.
   -- У нас чаю ни соринки нет, отвечал слуга.
   -- Как же быть? заторопился я. Сбегай в лавочку и купи хоть четверть фунта для пробы.
   Минут через пять слуга принес в комнату поднос с двумя стаканами, и я, последовавши за ним в коридор, спросил: "купил?"
   -- Купил.
   -- Что стоит?
   -- Четверть Фунта четвертак.
   Эта неслыханная дешевизна дала мне повод к ребячеству, о котором и теперь вспоминаю не без улыбки.
   -- Как я рад, добрейший Кронид Александровичъ, сказал я, возвращаясь в номер, что у меня как нарочно к приезду такого знатока, как вы, вышел обыкновенный расхожий чай и уцелел только остаток высокого и столь дорогого, что даже совестно говорить.
   Когда я положил две ложки драгоценного чаю и обдал его из самовара, в стакан полилась совершенно черпан струя, которую пришлось разбавлять водою. Настой отзывался чаем, и сбитый с толку моею баснею знаток признал высокое достоинство чая. Видно было, что он отводит душу над драгоценным напитком, который доставлял мне не меньше удовольствия.
   Перебросившись с взаимными вестями, мы улеглись спать довольно рано, тогда как в зале между тень продолжался клубный вечер. Заседание их, сопряженное с небольшими приготовлениями, происходило почти без шума. К данному часу хозяйка раскрывала два, три ломберных стола и доставала из них дешевые журналы, шашки и игранные карты, а на столы ставилось по паре свечей. Желающие получали пиво и вино, читали, курили, играли, разговаривали до двенадцати часов, а затем мирно расходились по домам. Журналы, шахматные доски и карты прятались неприметно в сдвинутые ломберные столы, и клуб бесследно исчезал до следующей субботы.
   На другое утро я узнал от слуги, что в гостинице ночевал помещик Берг, у которого мы провели две ночи. Проворный старичок вошел ко мне в комнату в ту минуту, как я только что окончил бритье. Услыхавши от меня, что я бреюсь, умываюсь, меняю белье и одеваюсь в полную парадную Форму со всеми шнурами в пять минут, он пришел в большое волнение. Видно было, что гладкое бритье он, по причине молодой красавицы-жены, очень близко принимал к сердцу. Снабжая меня весьма практическим наставлением, он сопроводил его и теоретическим объяснением. -- Когда вы кончили бриться, говорил он,-- не довольствуйтесь тщательным вытиранием бритвы полотенцем. Вы никак при этом не сотрете легких остатков влаги с боков, образующих острие, и эта влага, превращаясь в незаметную ржавчину, тупит вашу прекрасную бритву. Кончив операцию, проведите раза два внимательно бритву по ремню, и она на следующий раз будет снова безукоризненно служить вам.
   Позднее я убедился в практичности этого совета.
   Не имея никого из военных нижних чинов в своем распоряжении, я поневоле должен был отправить навстречу подходящему штабу свое донесение насчет заготовленных помещений с нарочным гражданского ведомства. Когда чухонец доставил в штаб мой конверт, один из полковых остряков воскликнул: "вот и эста-Фет прислал!"
   По прибытии штаба полка в Валк, мне еще довольно долгое время пришлось заведовать караульною командою, разбирать взаимные претензии обывателей с солдатами и заботиться о продовольствию последних из котла.
   Случай свел меня в третий раз в жизни с отставным майором Прейрой, с которым я был школьным товарищем в Верро, а затем встречал, как адъютанта кирасирского корпусного командира барона Офберга. Узнавши, что я заведую караульной командой, старый товарищ настоял, чтобы я посетил его одинокого в наследственном его имении, отстоящем от города Валка верстах в десяти, а затем убедил меня, что мы можем оказать взаимное одолжение -- он продавая, а я покупая у него продовольственные запасы.
   -- О говядине ее беспокойся, говорил, все еще не забывший школьных проказ, Прейра.-- Пойдем, я тебе покажу на винокурне своих волов. Разочтя и, как ты прикажешь, раза два в месяц я буду сажать вола на сани и присылать его к тебе живьем.
   Таким же порядком получал я картофель и кислую капусту. Вследствие всего этого, мне ее раз приходилось бывать у старого товарища и хорошо знакомой мне с отрочества усадьбе и доме, в котором. за смертью стариков, бравших меня когда-то гостить на каникулы, почти ничто не изменилось. Никогда никакая давно знакомая усадьба не производила на меня такого странного впечатления.
   Возвращаясь в родимое гнездо, весьма часто испытываешь то же, что при виде знакомого щенка, превратившегося незаметно в старую собаку, или сад, который на ваших глазах оборвало бурею и засыпало снегом. Человек, живущий изо дня в день, слишком сильно ощущает постепенное давление жизни, для того чтобы изумиться, увидевши в зеркале себя вместо ребенка взрослым. Но там, где через двадцать лет внезапно вступаешь в ту же неизменную обстановку, испытываешь то, что Тютчев так образно говорит о своей родив:
  
   ..."где теперь туманными очами,
   При свете вечереющего дня,
   Мой детский возраст смотрит на меня"...
  
   По случаю глубоких снегов, мы все ездили на одиночках, и мой кучер Иван с особенным увлечением возил меня взад и вперед к моему приятелю на одном из наших рыжих, действительно замечательно резвом, Когда рыжий, выбравшись на гладкую дорогу, пускался во весь мах, Иван приходил мало-помалу в исступление, стараясь наезднически придавать ходу лошади, переходившей наконец вскачь.
   -- Да помилуйте, скажите! восклицал он, как будто бы я был с ним не согласен, тогда как я по временам только сдерживал его беспощадное муштрование несчастной лошади.-- Да помилуйте, скажите! продолжал он с возрастающим восторгом.-- Наши господа офицеры охотятся теперь вперегонки по городу, а где же им теперь супротив вашего рыжего?
   Однажды, в отсутствие полкового командира, один из товарищей, зашедши ко мне, заявил, что офицеры думают устроить между собою бег на приз, для чего просят желающих принять участие в этой забаве подписать десять рублей для приобретения приза.
   -- Вот бы вы на своем рыжем, сказал товарищ.
   -- Я, господа, не прочь привить участие в вашей затеи сказал я, но мой рыжий страшно затянут на вожжах моим дураком, и ехать на нем может только сам Иван, я не берусь.
   -- Ну, этого общество не дозволит, так как состязаться и ехать будут офицеры, и допустить между ними кучер невозможно.
   -- Я, господа, отвечал я, ничего не предлагаю, а толы объясняю. Если бы состязание происходило между господам офицерами в каком-либо телесном искусстве, хотя бы в верховой езде, то, конечно, никто не имел бы права подставлять лицо из другой сферы. Но тут вопрос состоит в том, чья упряжная резвее, и я полагаю, что возбуждение такого вопроса не может быть сочтено обидным со стороны учредителей.
   На другой день с хохотом разрешено было ехать Иван на рыжем, что придавало самой затее известную пикантность. Гордости и чванству Ивана не было пределов.
   Так как расчищать и устраивать бег с протяжением в версту было бы слишком хлопотливо и дорого, для состязания выбрана была самая лучшая и накатанная дорога в город, благо по ней стояли уже несомненные, казенные версты. На площади от столба, долженствовавшего был флаговым, отмерены были назад пять граней по десяти сажен, на которых последовательно и были поставлен пять вех, а от предшествующего верстового столба назад -- еще пять вехе в том же порядке.
   Командующий полком любезно привял на себя роль суд и вместе с солдатиком, вооруженным большим колокольчиком от дуги, остановился около третьего флага, чтоб иметь возможность безошибочно заметить первую лошади дошедшую до соответственного ее месту флага, и дать тотчас же знак звонить. Пришлось мне за моего Ивана, пустить руку в фуражку, предлагаемую командующим полком для вынутия очередных жребиев. Не без сердечного волнения передавал я Ивану его третий номер с точным объяснением его места второго за первым полевым столбом и не мог ее прибавить: "ты только ничего выдумывай и лошадь понапрасну не бей, а то проскачешь более двух раз, и все твои труды пропадут".
   -- Помилуйте, скажите! с гордым тоном отвечал Иваны так что я махнул рукою и пошел прочь не без некоторого Фатального предчувствия. Наконец, соискатели приза, состоявшего из прекрасного ковра, расстановились по надлежащим местам, и махальные подали знак к началу бега. Конечно, все внимание мое было обращено на Ивана с его рыжим. Как и следовало ожидать, он уже два раза проскакал, и стоило ему погорячиться в третий раз и пришлось бы съехать на сторону. Но рыжий как будто успокоился и приближался к своему по счету третьему от конечного столба значку, у которого стоял между прочим, и я. Вот прошли двое передних саней, и показалось стоймя вдохновенное рыжее и рябое лицо Ивана. Будь он на паре или четверке, то по одушевлению и цвету кудрей можно бы его счесть за Аполлона.
   -- Звони! победоносно крикнул он, поравнявшись дугою с полковником. Звонок раздался в ту минуту, когда сани Ивана были уже против столба.
   В ту же секунду и первая лошадь поручика Бл--рева дошла до столба, и, учуяв беду, я пустился бегом за тридцать сажен вперед к столбу, где, запыхавшись, застал неимоверную кутерьму. Конечно, Бл--рев, услыхавший звонок в секунду своего прибытия к Флагу, был убежден в победе своей лошади и не звал обстоятельства, что Иван пришел раньше его на целую лошадь. Тем не менее Иван, уверенный в своей правоте, ревел, как разъяренный бык:
   -- Давай сюда ковер! Накрывай моего рыжего!
   Так как в состязание вмешалось лицо, способное на самую наивную неблагопристойность, я, во избежание последней, повелительно крикнул в свою очередь:
   -- Иван, отдай ковер и поезжай домой!
   Покуда полковник -- судья подъехал к месту распри, Бл--ревская вороная была уже покрыта призовым ковром, и полковник ее захотел перелаживать само собою удалившегося дела. Зато Иван уехал с восклицаниями: "Господи! что же это такое? Это грабеж среди белого дня!" И хотя на другой день я от себя келейным образом вознаградил Ивана, как настоящего победителя, последний все не мог утешиться.
   Но командующему полком пришлось в отсутствие полкового командира разбирать не одно такое мирное дело, как бег офицерских упряжных. Случилось обстоятельство, о котором даже по прошествии стольких лет вспоминать неприятно.
   В полку был небогатый корнет, австриец по происхождению.
   В моем воспоминании без особой связи одного представления с другим сохранилась очень большая зала с одной стороны, и прекрасная бильярдная с другой стороны, в которой я сам был раза два, я хотя знал, что она составляет часть гостиницы, но едва ли пользовался в ней чем-либо, кроме нескольких сыгранных партий на бильярде.
   В одно прекрасное или, лучше сказать, весьма скверное утро зашедший товарищ сообщил мне, что игравший на бильярде корнет австриец, толкнув нечаянно кием штатского, ее извинился, поднялась перебранка, кончившаяся тем, что корнет переломил кий на спине штатского, который ударил его в лицо. В данную минуту корнет был арестован на своей квартире, а прошение его о переводе в армию уже отправлено было по команде, и сам он считался выбывшим из полка.
   Признаюсь, я сильно встосковался по моем милом Василии Павловиче и с нетерпением ожидал приезда полкового командира в штаб полка, чтобы отпроситься в свой эскадрон, расположенный по Дерптско-Рижской дороге, верстах в двух вправо от второй от Дерпта почтовой станции,-- на мызе Аякар, принадлежавшей барону Энгардту.
   Слугу и Ивана с лошадьми и вещами я отправил вперед в эскадрон, где все время находились мои верховья лошади, а затем и сам через Дерпт отправился к месту стоянки.
   Василия Павловича я застал в отдельном Флигеле, в котором он занимал просторную комнату, служившую переднею и вместе кухнею, и затем две прекрасных комнаты рядом, из которых одну он уступил мне.
   Помещение наше занимало только одну сторону флигеля; другую же, обращенную к главному дому и состоявшую из небольших двух комнат, занимал брат нашего хозяина, отставной гусарский поручик. Комната его была увешана старой гусарской амуницией. Никогда он ее хвастал своим былым гусарством и вообще, не смотря на свои сорок пять лет, никогда ее говорил о прежней своей жизни. Слышно было, что он был мастер, как говорится, выпить и закусить, и можно было догадываться, что во время гусарства он спустил, что имел, до нитки и наконец нашел тихое приставишь во флигеле своего брата. Так как этот в сущности добродушный человек, при общечеловеческом желании выдвинуть вперед свою личность, по обстоятельствам ее мог прикасаться ни к чему своему. то всем существом превратился в хвалителя своего брата. Словами, оттенками голоса, подмигиваниями, он при всяком удобном случае подчеркивал распорядительность, сметку, удаль, значение брата в дворянском кругу, красоту и любезность его женки и т. д.
   В самый день моего приезда, хозяин баров Энгардт пришел во флигель познакомиться со мною. Он сообщил, что ожидает на завтрашний день приезда женки из Дерпта, где она провела некоторое время под наблюдением доктора, и что не далее как послезавтра он просит нас познакомиться с его женою, которая будет очень рада не оставаться после городской жизни в совершенном уединении.
   На другое утро была порядочная метель, и мы поневоле интересовались приездом хозяйки в такую погоду. Из ваших окон видны были конюшни и пролегающая мимо их дорога в усадьбу. Часов в двенадцать дня к конюшням подскакал верховой на пристяжной. Оказалось, что это был лакей баронессы с известием, что большой возок в одном лесном сугробе завяз. Можно было полюбоваться спешностью, с какою в несколько минут человека четыре рабочих, надевши сбруи на лошадей и запастись веревками и лопатами, поскакали из усадьбы. Не прошло и часу, как в дымке метели на дороге показалось темное пятно, и через несколько минут огромный возок пятериком прокатил мимо нас к главному подъезду дома
   На другой день около полудня мы отправились в дом "под покровительством экс-гусара и были представлены действительно прекрасной и любезной хозяйке. Это была роскошная светло-русая женщина с прекрасными голубыми глазами и с необыкновенно нежною белизною молодого и здорового лица. Она в виде личного одолжения с нашей стороны просила нас приходить ежедневно в два часа к обеду. Конечно, гусар не упустил случая сказать нам, что его невестка прекрасно поет и, уступая нашим настоятельным просьбам, баронесса спела несколько немецких и даже русских романсов. Затем, когда барон, вернувшийся с хозяйственной прогулки, стал нам рассказывать о рыбной ловле, доставляющей ему значительный доход, баронесса встала из-за рояля и прошла в гостиную. Серые глазки экс-гусара маслянисто засверкали, и, наклонясь ко мне, он шепнул по-немецки (по-русски он говорил довольно плохо): "она сейчас будет; она все это умеет делать незаметно. От доктора она из Дерпта привезла ребенка, и вот теперь пошла его покормить и затем будет петь как ни в чем не бывало. О, это такая!" Гусар ее нашел в своем лексиконе подходящего существительного и заменил его злодейским взглядом в бок и кручением длинного рыжеватого уса с мелькающею в нем сединою.
   Независимо от любезных хозяев, коих обществом мы с этих пор ежедневно пользовались, я с особенным удовольствием добрался до уединенного походного сожительства с Василием Павловичем. Не знаю как для кого, но для меня это был человек, коему хотя поздний, но самостоятельный, умственный труд сообщил значительную зрелость. Даже в дружеской беседе Василий Павлович лично никогда не жаловался на судьбу. Жаловаться значит обвинять кого-либо, а там, где начинается убеждение в неизбежной последовательности явлений, кончается и обвинение. Но люди, натерпевшиеся нужды, не прочь указывать на предпочтение, с каким удача выбирает своих триумфаторов, преимущественно между посредственностями. Не смотря на свою страстную натуру, беззаветно отдававшуюся картам и женщинам, нельзя было по наружности быть скромнее и сдержаннее Василия Павловича. Надо было хорошо его узнать, чтобы убедиться в характеристическом у него обратном отношении видимой сдержанности и стыдливости к внутреннему беззаветному увлечению, принимающему с глубочайшею искренностью то, что другие считают минутною прихотью и пустяками.
   Конечно, при переходе полка в окрестности Дерпта на зимние квартиры, даже при невозможности долговременных отлучек со служебного поста, небольшой, но вполне европейский город этот своими разнообразными кругами, балами в Дворянском Собрании, знаменитой кондитерской Люксингера и прекрасным клубом Черноголовых (Schvarz-haupter),-- поневоле стал сборным пунктом военной молодежи.
  

III.

Дерпт.-- Астроном Медлер.-- Охота на путем.-- Переписка с Тургеневым по поводу нового издания моих стихотворении.-- Поездка в Петербург.-- Знакомство с гр. Л. Н. Толстым.-- Его первые стихотворения с Тургеневым.-- Князь Вл. Ф. Одоевский. -- Полковой праздник.-- Кончина императора Николая Павловича.

  
   Во время первых посещений Дерпта едва ли не все офицеры познакомились с двумя девицами полусвета: брюнеткою Мальвиной и блондинкою Розалией. Обе они не прочь были похохотать, покататься на офицерской тройке и выпить бокал, а не то и стакан шампанского. Если нравственное совершенство, как старается уверить большая часть романистов, состоит в беззаветном увлечении минутой, и если красивое и приятное и есть в жизни должное, то Мальвина и Розалия жили вполне согласно наставлению, даваемому Горацием Левконом:
  
   "Пей, очищай вино и умеряй мечты...
   Пока мы говорим, уходит время злое:
   Лови текущие день, не веря в остальное".
  
   Ни та, ни другая не были красавицами, но обе бесспорно могли нравиться, особливо если прибавить к этому, что они, при известной элегантной обстановке и свободе в обращении, далеки были по природе от всякого корыстолюбия. Можно и должно упрекать их в том, что они, очевидно, не задумывались над последствиями своих минутных увлечений. Но мало ли людей на свете и даже семейных, заслуживающих в одинаковой мере, если не более, подобные упреки? В то время, как обе сестры еще жили вместе. Розалия постоянно бывала в разноцветных платьях и всем существом производила впечатление красивой бессодержательной куклы тогда как старшая ее сестра, брюнетка Мальвина, могла бы служить типом страстной и кокетливой натуры. Несколько худощавая и замечательно стройная, с пышными черными волосами, глазами и ресницами. она неизменно была в черном шелковом платье с высоким воротом, причем единственным украшением служила золотая брошка и дамские часы на небольшой золотой цепочке. Она любила духи, и от вея всегда сильно отдавало фиалкой.
   Конечно, при своих поездках в Дерпт, Василий Павлович познакомился с этими сестрами, и то, что для других было забавой, стало для него роковым событием. Хотя я несколько раз встречал в Дерпте Розалию, дозволившую одному эскадронному командиру увезти себя в деревню, во об вей, как не представляющей особенного интереса, говорить более ее буду. О Мальвине же я вынужден говорить по случаю ее рокового влияния на Василия Павловича. Конечно, во все время нашей стоянки в Анкаре у Энгардтов, я не имел случая видеть Василия Павловича вместе с Мальвиной, так как она ее могла появляться в усадьбе баронессы, а я не только не захотел бы в присутствии Василия Павловича явиться на их дерптскую квартиру, во не позволял себе даже упоминать об этих отношениях.
   Стараясь хоть сколько-нибудь понять происходившее у меня на глазах, но не желая возвращаться к характеристике Мальвины, дозволю себе небольшой анахронизм и скажу несколько слов о времени вполне независимого пребывания вашего следующею весной под Ревелем, в пустой усадьбе одного графа, которого Фамилии не упомню. Туда, в довольно просторный, занимаемый офицерами эскадрона дом, Мальвина появлялась, по выражению Некрасова, "хозяйкой полною".
   Конечно, человек, под властью рокового увлечения, подобно Василию Павловичу, не мог ничего заметить в ровном и несколько скучающем поведении Мальвины в его присутствии. Она очень ловко разливала нам чай, кофе и суп, а в остальное время, с великолепно подобранным каскадом черных волос на макушке головы, сидела в кресле у окна за шитьем, напевая вполголоса легкие мотивы, или читала английский роман в немецком переводе. По-русски Мальвина говорила довольно понятно, но с сильным акцентом, почему, вероятно, Василий Павлович говорил с нею всегда по-немецки. Она, очевидно, нимало ее стеснялась лихорадочной переменчивостью своих суждений. То, например, говорила, что подобный летний вечер придает десять лет жизни одним запахом скошенного клевера, то через час утверждала, что в одну неделю можно с ума сойти в таком захолустья. При этом я ни разу ее видал, чтобы она хотя приветливо взглянула на Василия Павловича; за то, когда он по обязанности службы, отлучался на учение, она мгновенно изменялась...
  

-----

  
   Я предпочитаю оставить пробел там, где память моя уронила петлю, чем наполнять его собственным сочинением. Таким родом я никак ее могу припомнить повода, по которому вошел в дом профессора, о мировом значении которого в то время не имел надлежащего понятия. Чуть ли ее один из бывших моих туземных товарищей сообщил мне, что жена астронома Медлера, услыхав о моем деятельном знакомстве с немецкою поэзией в качестве переводчика, будучи сама ревностною поэтессой, захотела со мною познакомиться, и, вероятно, я на этом основании явился в дом профессора под предлогом найти разрешения темного для меня астрономического вопроса. Я был принят старичком небольшого роста, еще довольно свежим, который походил на брюнета, густо намылившего себе голову. До сих пор я с глубочайшим удовольствием и признательностью вспоминаю о нескольких вечерах, проведенных в доме этого во всех отношениях оригинального человека. Подобно многим немецким ученым, он обладал подавляющею массою самых разнообразных сведений, начиная с основательного знакомства с древне-классическими языками. Не менее обширны были его исторические сведения. Причем годы событий сохранились в его памяти с математическою точностью. Но во всяком случае естественные науки вообще и его специальность астрономия были его торжеством. Уверенность последней, постоянно опирающейся на математику, придает ее адептам такую простоту в отношениях к ней, какую трудно встретить в других ученых. В время долгих вечерних бесед, прерываемых с моей стороны только редкими вопросами, и все время любовался великим уменьем ученого с детскою простотой нисходить до моего низменного уровня и с вето указывать мне все дивное устройство мироздания. При всей простоте он был так наглядно красноречив, что мне каждый раз казалось, будто какой-то всемогущий волшебник мчит меня по полночному небу, указывая все его тайны. Восстановляя в воспоминании лиц, встречавшихся мне в жизни, я стараюсь о верном начертании их образов, какими они мне в свое время представлялись; но нимало ее считаю непременною обязанностью объяснять казавшиеся мне в них противоречия. Так я могу сказать, что великий астроном все время, даже за прекрасным обеденным столом, которым видимо щеголяла его супруга, не смотря на преклонные лета, держал себя по отношению ко мне, не свяжу самым скромным, но даже смиренным образом, как бы стараясь выслужиться передо мною своими достоинствами. И вот в высказывании этих то достоинств он был неистощим до детства. Надо отдать справедливость, что на этот путь его наводила уже далеко не молодая жена его, поэтесса, разыгрывавшая сама гениальную особу; считая себя первоклассным поэтом, она успела вкушать о себе и мужу такое понятие. При этом она, разумеется, относилась к нему с высоты своего величия. Так, например, рассказывая, что предоставленный даже в обществе самому себе, он, постоянно шевеля пальцами, предавался головным исчислениям посредством логарифмов,-- жена заставляла его производить в голове умножение двух чисел с тремя знаками в каждом, и когда несчастный тут же разрешал задачу, она задавала ему тотчас же переумножение с четырьмя знаками, и как он ни отнекивался, а под конец вынужден бывал уступить я даже за обедом закрывал глаза на некоторое время и, пошевелив пальцами с минуту, говорил искомое произведение с восемью знаками.
   -- А вы, господин поручик, не поверите, какой он у меня каллиграф, говорила мадам Медлер.-- Медлер, покажи свое чистописание!
   И старичок с особенным хвастовством нес действительно изумительные рукописи, начиная с микроскопического "Отче Наш", написанного на кружке величиною в серебряный пятачок. Вообще, усидчивая аккуратность в рукодельях, казалось, была у него семейная. Так в гостиной под стеклом хранилась подробная рельефная карта луны из белого воска, аршина полтора в диаметре, исполненная нашею безмолвною собеседницей за столом, его пожилою сестрой девицей. Ее восковая карта, святая со знаменитой карты луны ее брата, была выставлена в Лондоне на всемирной выставке и была предметом всеобщего удивления. Когда я спросил, чем она могла произвести все эти горные хребты и углубления, она весьма скромно отвечала, что это легко исполняется посредством простой булавки и ее головки. Вслед затем выкладывались передо мною одно за другим несколько писем бывшего министра С. С. Уварова, исполненные самых дружеских сочувственных выражений по адресу знаменитого астронома.
   Насколько мне известно, Медлер, зарекомендованный своим превосходным почерком и математическими способностями, поступил на частную службу к одному берлинскому банкиру, содержавшему собственную обсерваторию. Воспользовавшись этим обстоятельством, Медлер испросил позволения у хозяина заниматься в праздничное время на его обсерватории, на которой своими работами скоро приобрел всемирное имя, между прочим своею теорией -- центрального солнца. Слава молодого ученого дошла до министра Уварова и, вызвав астронома в Дерпт, он сделал его директором обсерватории, при которой я застал Медлера в чине тайного советника, украшенного орденами.
   "В бытность мою в Париже, рассказывал Медлер, я зашел к Леверье, которому объявил свое имя. К крайнему моему изумлению, он, глядя мне в глаза, резко сказал, что не слыхивал этого имени. Смущенный, я стал указывать на свои работы, и вдруг он спросил меня: "mais n'êtes vous pas monsieur Medlér?" и затем любезностям знаменитого астронома не было конца".
   Мадам Медлер действительно прекрасно владела немецким стихом, и, пользуясь этим обстоятельством, я силися склонить ее к переводам преимущественно русских поэтов, еще мало знакомых заграницей. Но так как гораздо труднее хорошо переводить, чем писать стихи, лишенные поэзии, то усилия мои в этом случае остались напрасными, и справедливость заставляет меня сказать, что насколько в доме любезного ученого меня привлекала астрономия, настолько пугала поэзия.
   Не смотря на возвращение из-за Дуная поручика Панаева, в полк пришло новое распоряжение о высылке поручика в Севастопольскую армию. Поручики снова возгорелись надеждою, и однажды утром, когда я был в карауле, собрались ко мне с тем, чтобы вынуть жребий. Между первыми из соискателей явился Панаев.
   -- Помилуйте, Кронид Александрович! воскликнули было некоторые,-- ведь вы же только что вернулись из действующей армии. Позвольте же и другим попытать счастья.
   -- А разве в циркуляре сказано, заметил Панаев, что избранный однажды тем самым лишается права на новое соискательство?-- А как этого ее было, то всякий протест должен был умолкнуть понемногу. На одной бумажке из числа восьми было написано: "ехать", и затем все свертки брошены в мою виц-шапку. Стали вынимать. и Панаев снова вынул билет: "ехать". Но на этот раз отправка затянулась и затем окончательно ее состоялась.
   Прохожу молчанием прекрасные балы в Дворянском Собрании. Балы эти по всей обстановке и току были безукоризненны и, вспоминая Лермонтова, надо бы проговорить:
  
   "Мчатся пестрые уланы,
   Подымая пылки".
  
   Но справедливость требует сказать, что наши уланы, хотя и мчались в легких танцах, не только не подымали, но и не пускали пыли в глаза.
   Публичный или общественный бал не может быть орудием тщеславия. Участвующие в нем, очевидно, ищусь развлечения, веселья, привлекающего прекрасный пол возможностью выставить свою наружность в самом выгодном свете. Но истинно вдохновительным может быть только бал в среде общества, хорошо между собою знакомого. где личный характер и обстановка каждого представляют действительную известную величину, а не безличную Формулу в бальном костюме. Для такого общества блестящий и шумный бал имеет незаменимую прелесть. Гром музыки, обязательные рукопожатия и объятия среди пестрой толпы, в которой каждый преследует свои личные интересы, заменяет собою темный лес, куда на глазах всех уходит заинтересованная пара. Не нужно быть самолюбивым, чтобы чувствовать несоизмеримую разницу между простым танцором и живым действующим лицом. Вот она, прелестная блондинка, с большими задумчивыми голубыми глазами. Подойдите к ней и она с удовольствием подаст вам руку, потому что ей хочется танцевать и слышать, что к ней очень пристал ее венок и наряд. Вот рыженькая, пикантная головка со вздернутым носиком и легкими веснушками. С каким горделивым пренебрежением смотрит она на проходящих. Ангажируйте ее, и она окажете вам милость, приняв вашу руку, но в душе будет чрезвычайно довольна. А вот и она, царица бала, предмет горячего поклонения вашего друга Вы наперед знаете вашу роль: с вами будут изысканно любезны перед глазами всего собрания; вас отыщут то здесь, то там, чтобы с вами пройтить или присесть где-нибудь. При этом вы знаете, что вы не более как ширма, за которою спрятан ваш друг. Но сегодня убегающая за розовое ушко прядь черных волос так блестяще гладка, долгий взгляд темно-карих глаз останавливается на вас с такою истомой, и оказанные слова так безумны, что в сознании вашем все мгновенно извращается, и вам кажется, что ширма -- он, за которым скрываетесь вы... Конечно, трудно было ожидать чего-либо подобного на дерптских балах.
   Наконец, отстоявши свой карауль, я вернулся в тишину Аякарского Флигеля, где, по случаю отъездов Василия Павловича в Дерпт, мне нередко приходилось сидеть совершенно одному. В такие дни, кроме обычного посещения хозяйских обедов я испросил у прекрасной баронессы позволения отводить душу за вечерним ее чаем.
   Снег в эту зиму был необыкновенно глубокий, и барон Энгардт рассказывал мне, что серые куропатки в бурную погоду не раз ночевали у него под парадным крыльцом; а однажды утром, подавая мне кофе, слуга доложил, что куропатки целым стадом гуляют у нас под окном флигеля, в чем я лично убедился, но не захотел их стрелять, чтобы близким выстрелом не напугать баронессу и ее детей. Денщик Василия Павловича, довольно неловкий парень для услуги, но, как литвин, с наклонностью к охоте, объявил мне, что на краю усадьбы в саду много заячьих следов, и надо бы ночью покараулить зайцев. Я совершенно незнаком был с этого рода охотой и потому приказал Калиуктису (фамилия литвина) поставить на открытом месте пучек намолоченного овса.
   -- Ну что? спросил я на другой дев.
   -- Был и ел, отвечал Калиуктис.
   Получив в следующие два дня такой же ответ, я, тепло одевшись, пошел с заряженным ружьем на заранее осмотренное местечко в вишняк под забором, от которого до вновь поставленного пучка было шагов тридцать или сорок. Было около одиннадцати часов; ночь была по поводу полнолуния почти светлая как день, хотя этого нельзя было сказать про место, завитое мною в вишняк. Время всегда бесконечно тянется при ожидании, и мне пришлось просидеть неподвижно, полагаю, более часа, так что я уже отчаивался в приходе зайца. Вдруг до напряженного слуха моего достигло какое-то Фырканье. Правда, за отдаленностью, звук был так слаб, что это как будто только показалось. Но вот через минуту слышу уже совершенно ясно: фрръ! Еще через минуту тот же звук раздался у меня с правой стороны так громко, как будто чья-то сильная рука выбивает дробь на барабане. Еще минута, и на белоснежную полянку, медленно кланяясь, выдвигается темноватый очерк зайца, который, производя тот же звук, в обе стороны разбрасывает струи снега, под которым ищет корма. Ждать долее было нечего; продираться на свет промежду кустов -- значило бы спугнуть зайца. Но беда в том, что наводя ружье, я только гадательно мог направить цель. Убедившись, что лучше прицелиться мне не удастся, я, горя охотничьим нетерпением, победил в себе чувство страха -- огласить усадьбу полночным выстрелом -- и спустил курок. Когда дым рассеялся, и я выбежал из засады, заяц исчез. Пройдя несколько шагов по его пустому следу, я убедился в промахе и пошел домой. Когда на другое утро человек подал мне кофе, Калиуктис вошел в комнату держа замороженного зайца.
   -- Откуда ты взял его? спросил я.
   -- Да это ваш же, отвечал ухмыляясь Калиуктис.-- Я прошел утром посмотреть и вижу заряд ваш весь у него на следу. Прошел я шагов двадцать по следу, а он как запрокинулся, так и лежит.
  
  

-----

  
   Около этого времени у меня завязалась оживленная переписка с Тургеневым. Он писал мне:
   "Некрасов, Панаев, Дружинин, Анненков, Гончаров -- словом, весь наш дружеский кружок вам усердно кланяется. А так как вы пишете о значительном Улучшении ваших финансов, чему я сердечно радуюсь, то мы предлагаем поручить нам новое издание ваших стихотворений, которые заслуживают самой ревностной очистки и красивого издания, для того чтобы им лежать на столике всякой прелестной женщины. Что вы мне пишете о Гейне? Вы выше Гейне потому что шире и свободнее его"122.
   Конечно, я усердно благодарил кружок, и дело в руках его под председательством Тургенева закипело. Почти каждую неделю стали приходить ко мне письма с подчеркнутыми стихами и требованиями их исправлений. Там, где я не согласен был с желаемыми исправлениями, я ревностно отстаивал свой текст, но по пословице: "один в поле не воин" -- вынужден был соглашаться с большинством, и издание из-под редакции Тургенева вышло настолько же очищенным, насколько и изувеченным. Досаднее и смешнее всего была долгая переписка по поводу отмены стиха:
  
   "На суку извилистом и чудном!"123.
  
   Очень понятно, что высланные мною, скрепя сердце, три-четыре варианта оказались непригодными, и наконец Тургенев писал: "не мучьтесь более над стихом "На суку извилистом и чудном": Дружинин растолковал нам, что фантастическая жар-птица и на плафоне, и в стихах может сидеть только на извилистом и чудном суку рококо. И мы согласились, что этого стиха трогать не надо".
   Решительно не припомню, просился ли я у полкового командира в Петербург, или почему-либо выбор пал на меня для закупок вин и фруктов к полковому празднику, на который наш августейший шеф определял свой шефский оклад. Помню только, что, получив деньги с казенною подорожною, я на перекладных отправился в Петербург и заказал все нужное у Елисеева, который для вин и винограда при укупорке должен был рассчитывать на 25 градусов мороза, и, надо сказать, приготовивши для меня целый воз провизии, вышел победителем из своей задачи. Несмотря на полуторасуточное пребывание на морозе, ни одна ягодка винограда не пострадала.
   Конечно, три-четыре дня моего пребывания на этот раз в Петербурге я проводил преимущественно в литературном кругу. Тургенева я нашел уже на новой и более удобной квартире в том же доме Вебера, и слугою у него был уже не Иван, а известный всему литературному кругу Захар. Тургенев вставал и пил чай (по-петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно приходил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.
   -- Что это за полусабля? -- спросил я, направляясь в дверь гостиной.
   -- Сюда пожалуйте, -- вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор.
   -- Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
   В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.
   -- Вот все время так, -- говорил с усмешкой Тургенев. -- Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою.
   В этот же приезд мы и познакомились с Толстым, но знакомство это было совершенно формальное, так как я в то время еще не читал ни одной его строки и даже не слыхал о нем, как о литературном имени, хотя Тургенев толковал о его рассказах из детства. Но с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого.
   -- Я не могу признать, -- говорил Толстой, -- чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "пока я жив, никто сюда не войдет". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением.
   -- Зачем же вы к нам ходите? -- задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев.-- Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б-й -- Б-й!
   -- Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! и праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения.
   Припоминая теперь это едва ли не единственное столкновение Толстого с Тургеневым, которому я в то время был свидетелем, не могу не сказать, что хотя я понимал, что дело идет о политических убеждениях, но вопрос этот так мало интересовал меня, что я не старался вникнуть в его содержание. Скажу более. По всему, слышанному в нашем кружке, полагаю, что Толстой был прав, и что если бы люди, тяготившиеся современными порядками, были принуждены высказать свой идеал, то были бы в величайшем затруднении формулировать свои желания.
   Кто из нас в те времена не знал веселого собеседника, товарища всяческих проказ и мастера рассказать смешной анекдот -- Дмитрия Васильевича Григоровича, славившегося своими повестями и романами?
   Вот что между прочим передавал мне Григорович о столкновениях Толстого с Тургеневым на той же квартире Некрасова: "Голубчик, голубчик, -- говорил, захлебываясь и со слезами смеха на глазах, Григорович, гладя меня по плечу.
   -- Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "не могу больше! у меня бронхит!" -- и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. "Бронхит, -- ворчит Толстой вослед, -- бронхит воображаемая болезнь. Бронхит это металл!" Конечно, у хозяина -- Некрасова душа замирает: он боится упустить и Тургенева и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьянном диване и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперед по всем трем комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: "Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!"
   -- Я не позволю ему, -- говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, -- ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!
   Фригийская река Меандр, постоянно выставляемая древними поэтами в пример прихотливых извивов, могла служить эмблемою прямо противоположных оазисов, достигаемых человеческим миросозерцанием при поступательном движении. Это и называется развитием, но не заключает в себе непременной перемены к лучшему. Не смотря на кратковременное на этот раз пребывание мое в Петербурте, Тургенев успел, по просьбе князя Вл. Фед. Одоевского, свозить меня к нему. Помню забавную выходку Тургенева. Когда мы вечером всходили с ним по освещенной лестнице, я вдруг почувствовал, что он провел у меня рукою вдоль коленки с внутренней стороны ноги. Сделал он это так неожиданно, что я невольно крикнул: "что вы?" -- "Я думал, сказал Тургенев, что ваши рейтузы подбиты кожей". Пришлось уверять его, что у офицеров рейтуз с кожею не бывает. Князь и княгиня, с которыми мне с течением времени пришлось сблизиться короче, были и при первой встрече весьма внимательны и любезны.
   Но вот почтовые тройки снова на перекладной мчат меня в течении полутора суток из Петербурга в Валк к 13-му февраля, празднику св. Мартиниана. Конечно, пир был на славу, и, как помнится, присутствовали на нем одни однополчане, и притом не было ни одной дамы. Конечно все знали, что роскошно угощает нас Августейший Шеф и понятно, с каким сочувствием встречены были тосты полкового командира за здоровье Государя и Августейшего Шефа, покрываемые громогласными тушами трубачей. Обед давно кончился, и столы были убраны в просторном зале. Но музыка продолжала греметь, и шампанское лилось рекою. Конца празднества хорошенько припомнить не мог, но дело в том, что по случаю форменного марша, оставшегося в полку в виде запрещенной Варшавской мазурки, пара корнетов ловко пронеслась под ее звуки по зал. Через несколько времени я увидал старика Курселя, хохочущего до слез при виде старого обозного офицера из нижних чинов, которого шалуны уговорили пройтись русскую, и который это действительно исполнил так неловко и неуклюже, что способен был возбудить и смех, и сожаление.
   -- Господа! раздалось по зале: кто мастер русскую? Выходите!-- Явилось несколько плясунов, и, как это обыкновенно бывает в русской пляске, возникло состязание. В то время как один из соучастников отдыхал, обошедши всю залу в присядку, другой, округливши руки и расширив пальцы, надменно выступал и кружился с глупым видом индейского петуха. Не знаю, как это случилось, но помню только яркое мерцание свечей, отчаянный треск трубачей, закатывающегося со смеху полкового командира и самого себя с корнетом Бл--ревым посредине залы, без мундира и без галстука, старающихся превзойти друг друга нелепыми выходками.
   На другой день все поразъехались по своим стоянкам. Хотя до моих именин (22 февраля) осталось еще более недели, тем не менее проездом через Дерпт я постарался захватить кое-каких припасов и закусок. Что же касается до шампанского, то я знал, что станционный смотритель на шоссе, верстах в трех от Аякара, держал его в достаточном количестве для офицеров.
   По близости от нас не было никого из товарищей, с кем бы мне было особенно приятно провести свой домашний праздник, за исключением Панаева, стоявшего верстах в 15-ти у хорошо мне знакомого Берга. Поэтому около 18 Февраля я отправился к Панаеву звать его погостить к нам, да кстати и на именины. Кронид Александрович был в самом хорошем настроении духа, и на другой день его отлично выкормленная пара мышастых лошадок стояла в санках у крыльца за моею рыжею одиночкой.
   -- Садитесь ко мне, Кронид Александрович, сказал я. Ведь мы не боимся говорить на морозе. Вы не рассердитесь, что я на минуту завезу вас на станцию Куйкац?
   -- Что же мне сердиться, отвечал Панаев, мы сами там получаем письма.
   Смотритель, проворный брюнет лет тридцати пяти, едва ли хорошо говорил по-русски; но я помню, что разговор был на немецком языке. Я попросил его сунуть мне в сани полдюжины Редереру и достал бумажник расплатиться.
   -- Тут две версты каких-нибудь вам до дому, сказал смотритель: я велел бутылки сунуть в сено, довезете благополучно. Писем, продолжал он, выдвигая ящик в столе, ни вам, ни вам нет. А вы не слыхали, обратился он ко мне, император скончался?
   -- Что вы говорите! воскликнул я. Таких вестей легкомысленно разглашать не следует!
   -- Помилуйте, на что же вернее! возразил смотритель. Сегодня утром Фельдъегерь проскакал из Петербурга в Берлин с этою вестью.
   Мы стояли в оцепенении.
   -- Что ж, поедемте! обратился я к Панаеву. Но взглянувши на него, увидал катящиеся по щекам его слезы.
   -- Поезжайте, голубчик, один, сказал он, махнув рукою, а я не могу. Он остался непреклонен, и мы разъехались каждый к себе домой. Через два дня мы уже ходили в трауре, и полковой наш священник объезжал эскадроны, приводя их к присяге.
   В день моих именин поднялась такая метель, что мы с Василием Павловичем уже не рассчитывали на чье-либо посещение, и в час дня единственными нашими гостями оказались оба барона Энгардта: хозяин и бывший гусар.
   -- Кто же выедет в подобную погоду? эту Фразу повторяли мы на все лады, как вдруг послышался колокольчик, и на белой занавеси метели все с большею ясностью стала выступать приближающаяся тройка и остановилась у крыльца. Засыпанные с головы до ног снегом вошли наши милые Щ--ие. Конечно, после первых приветствий, потрясающая весть стала предметом разговора, но затем появилась кулебяка, и непосредственная жизнь вступила в свои права.
  

IV.

Лифляндский крестьянин.-- Охота на нищих.-- Вальдшнепиная тяга.--

Полковник С--ов.-- Поездка на ферму и знакомство с ее обитателями.-- Медвежья услуга.-- Охота на моховом болоте.-- Канонада.-- Снова

на мызе Аякар.-- Рыбная ловля подо льдом.

  
   Я уже говорил, что со времени перехода моего в гвардию отец сделался в отношении ко мне чрезвычайно щедр, и мне оставалось только благодарить его за высылаемые деньги, о которых я вовсе не просил. У более бережливых из нас скоплялись деньги, которые мы превращали в появившиеся тогда билеты восточного займа, которые при нашей бродячей жизни мы носили в сумочках на шее. Ипполит Федорович называл эти сумочки "восточным вопросом".
   Наступили вешние оттепели, снег зачерпывался водою, и пригорки стали обнажаться. Василия Павловича не было дома, и я в отсутствие его заведовал эскадроном, конечно, неофициально, так как и он уезжал в Дерпт частным образом. Однажды ко мне прискакал верхом чухонец и весьма одушевленно на что-то жаловался. Не понимая в чем дело, я обратился к помощи отставного гусара Энгардта; последний растолковал, что солдаты самовольно надергали у этого крестьянина клеверного сена из придорожного стога. Мысль, что наши уланы могли произвести такое самоуправство на месте стоянки, меня возмутила. В несколько минут лошадь моя была оседлана, и я помчался вслед за крестьянином, указывавшим мне дорогу. Когда мы по перелеску выскочили на шоссе, крестьянин указал мне на проходящие артиллерийские орудия, у которых на передках я тотчас увидал клеверное сено.
   -- Кто у вас при батарее? спросил я солдатика.
   Он назвал фамилию капитана.
   -- Где же он?
   -- Поехали вперед.
   Я пустился вперед по шоссе и, догнав ехавшего верхом капитана, объяснил ему претензию крестьянина. Переговоривши с просителем по-чухонски, капитан уверил меня, что тотчас же удовлетворит крестьянина, и мы расстались.
   На следующую зиму на одном бале в Ревеле я узнал капитана и напомнил ему о нашей встрече
   -- Да, сказал он, а вы и не знаете, каким честным человеком оказался этот крестьянин. Трудно было мне, не видавши всего количества похищенного, определить убыток; а потому я предложил ему помириться на двадцати рублях. "У меня взяли, отвечал крестьянин, приблизительно пудов двадцать, и мне следует всего по теперешним ценам восемь рублей".
   Весна между тем открывалась все решительнее, и однажды, когда я за обедом расспрашивал у барона о вальдшнепах, он сказал, что вальдшнепов у них бывает как-то мало, но что теперь наступает самая забавная охота на рябчиков на пищик. Совершенно незнакомый с этою охотой, я спросил барона, что такое пищик?
   -- Я вам все это после обеда покажу и растолкую, отвечал он с обычною своей живостью. И действительно, тотчас после кофею он принес мне небольшую костяную дудочку и научил меня извлекать из нее дважды повторяемый звук. Оставшись наконец доволен моим посвистом, барон на другой день любезно прошел со мною в лес и указал место, где можно ожидать рябчиков. "Надо быть чрезвычайно осторожным с рябчиком в двух отношениях, пояснил барон. Во-первых, манить его дудкой в ту минуту, когда он сам отзывается, для того чтобы он не расслышал обмана; а во-вторых, когда он подлетит на пищик, не должно шевелить ни собственных членов, ни ружья, а приподымать последнее для прицела незаметным образом. Теперь я уже вам не нужен, продолжал барон, и скорее могу только помешать, а потому ухожу".
   Было совершенно тихо и тепло в прекрасном хвойном лесу, перемешанном с неодевшимся еще чернолесьем. Согласно преподанному мне уроку, я осторожно пропищал раз, ставши под старою елью, и насторожил слухе. Минут через пять я пропищал вторично с полным недоверием к своему искусству, но тотчас же услыхал как бы отдаленное Фырканье. Я догадался, что это взлет рябчика и стал, если возможно, еще более осторожен. Через минуту я услыхал вдали писк, подобный производимому мною, и, не давая рябчику кончить его, вновь подзадорил его своим. Фырканье повторилось еще явственнее, и тот же писк послышался в более близком расстоянии. За новым моим позывом громогласно повторился Фыркающий шум крыльев, и на этот раз рябчик сел шагах в двадцати пяти передо мною на обнаженную осинку. Когда он снова стал азартно пищать, я даже видел, как вздувались белые перышки у него на горле, и на голове красиво вздымался хохольчик. Чуть заметно наводя ружье, я целил в голову, боясь на таком близком расстоянии разбить зарядом всего рябчика. Я видел, как за выстрелом рябчик покатился со своей ветки, и я бросился со всех ног подымать его. Попал я в него очень удачно, так как самая его головка была ранена, но не раздроблена. Увлеченный удачей совершенно новой для меня охоты, я расцеловал свою добычу. Часа через полтора я таким же образом еще убил трех.
   На другой день за обедом баронесса благодарила меня за дичину и пояснила, что рябчикам следует полежать несколько дней, иначе они будут жестки.
   В скором времени затем нас снова потребовали к Ревелю, и переход этот памятен мне только тем, что на одной из дневок мы с тем же самым эскадронным товарищем корнетом бароном Офбергом, с которым когда-то так неудачно маневрировали под Красным Селом, отправились в лес на тягу вальдшнепов, так художественно описанную гр. Толстым в "Анне Карениной". Так как никто нам не указывал места, мы остановились с бароном на длинной лужайке, тянувшейся между двумя стенами весьма высоких деревьев. По свойственному мне нетерпению, я не люблю ни охоты на крупного зверя, ни уженья, ни вальдшнепиноЙ тяги, так как во всех этих случаях зачастую приходится долго ждать и ждать понапрасну. И на этот раз мы долго стояли на нашей лужайке, лицом к закатившемуся солнцу. Было совершенно тихо, и над всем лесом возвышался прозрачный золотистый купол зари. Я хотел было уже сказать: "барон, пойдемте домой",-- как вдруг вправо послышалось дорогое охотнику кряхтенье, и через полминуты я увидал высоко над деревьями несущегося через поляну вальдшнепа в значительном впереди меня расстоянии. Барон ОФберг признавался мне потом, как он в душе смеялся, увидав, что я не только поднял ружье, но и целюсь в вальдшнепа на таком, можно сказать, безумном расстоянии. Я, действительно, прицелился на целую ладонь перед головою вальдшнепа и спустил курок. Вальдшнеп мгновенно сложил крылья, как ладони, над своею головой и отвесно покатился вниз с своей высоты. Мы было тронулись подымать его, но я воскликнул: "нет, барон! надо смерить, сколько до него шагов. Такие вещи редко случаются". Мы намерили восемьдесят шагов, и предоставляю каждому, приняв во внимание по крайней мере 40 арш. высоты, на которой убит вальдшнеп, рассчитать диагональ смертоносного заряда. Вероятно, вальдшнеп был убит в голову шальною дробиной, не оставившей и следа.
   На этот раз мы попали в летнюю стоянку на пустую мызу, которой имени не упомню, так как владельцев ее там не было, и мне опять пришлось вступить в должность хозяйки. Вскоре по прибытии нашем на место, прибыл и недошедший до меня гнедой жеребчик Глазунчик о котором писал покойный отец. Четырехлетняя лошадь была чрезвычайно красива, и посетивший нас соседний командир пятого эскадрона С--в, посмотревши ее, тотчас предлагал мне 700 руб. Но имея сам охотницкую жилку, я наотрез отказался от продажи лошади и усердно занялся ее выездкою, тем более, что у моего лихого подъездка оказалось от расхожего седла на хребте затвердение, признанное ветеринаром неизлечимым, и я, скрепя сердце, повернул подъездка на пристяжку. Тем не менее а продал его артиллеристу, который вылечил его и взял на нем сказовой приз в Царском Селе.
   Единовременно с присылкою Глазунчика, я получил письмо от зятя моего А. Н. Ш--а, в котором он просил моего разрешения оставить у себя приходившиеся мне по расчетам с братьев четыре тысячи рублей. "Зная, что деньги могут тебе понадобиться на службе внезапно, писал он, я обязуюсь уплатить их по первому твоему требованию и буду за них платить по десяти процентов". Я отвечал, что он может их оставить у себя под вексель на законных процентах.
   Стоянка этим летом не представляла никакого развлечения, и однажды от нечего делать мы с Василием Павловичем решились проехать к полковнику О--ву, стоявшему в прекрасном Флигеле, на мызе какой-то молодой вдовы -- графини. Полковник был человек лет сорока пяти, недурной собою брюнет с вьющимися волосами, которых блестящим завиткам он, как оказалось, помогал искусством. Самого его мы не застали дома, но застали квартировавшего в том же Флигеле красивого корнета, блондина Халеева. Не без комизма рассказывал Халеев о неудовольствии полковника на него только потому, что он любезно раскланивался с графиней при встрече с нею в саду. Между прочим он в лицах передал свой разговор с полковником, совершенно очарованным не только стоянкой, но и всем краем.
   -- Я никак не ожидал, Александр Васильевич, чтобы вы так скоро забыли Россию, говорил Халеев, воспроизводя свой разговор с полковником.
   -- Уж это не о прелестях ли Новгородской губернии заставляете вы меня вздыхать? отвечает полковник.
   -- Я никак не предполагал, Александр Васильевич, что вы до такой степени космополит.
   При этих словах глаза Александра Васильевича засверкали гневом.
   -- Я вас прошу, воскликнул он, воздерживаться от подобных замечаний! Какое вам дело, завиваю я волосы или нет? У вас тоже волосы вьются. Но я себе никогда не позволю никаких на этот счет замечаний, и хоть вы себе все космы опалите, я никогда вам не скажу, что вы космополит!
   -- Я, конечно, просил извинить мена в необдуманном выражении, прибавил проказник.
   В конце июля я прослышал о пожилом фермере, арен дующем землю, принадлежащую городу Ревелю, верстах в 15-ти от меня по ревельской дороге. Там, по слухам, были молодые тетерева, и -- сердце не камень -- я, забравши своего десятимесячного Непира, отправился в походной тележке по знакомому мне ревельскому шоссе. Шоссе многократно проходило у самого моря, и слышно было громкое шуршание прибрежного хряща, когда чухонец проходил по нем с сохою, у которой сошники скорее напоминали два железных лома, чем наш широкий копьеобразный сошник.
   -- А что, Иван, спросил я своего кучера, стал ли бы наш воронежский мужик пахать такой хрящ?
   -- Помилуйте, скажите! отвечал Иван,-- да наш бы и внимания не обратил на этакую дрянь; что уж тут? Живой голыш.
   -- А что, как ты замечаешь, подъездок -- то меньше стал кашлять?
   -- От этого лекарства-то? Да по-моему, ни крошечки. Что было, то и есть.
   -- Да что же ветеринарию говорит?
   -- Известно интересно послушать! Что говорить! Ученый человек! А вот подошел к лошади-то -- и темен!
   С небольшим через час тележка наша, свернувши с главного шоссе на проселочное, въехала на небольшой двор совершенно исправной и даже красивой бермы, и мне пришлось, при незнании чухонского языка, искать кого-либо, с кем бы я мог, за отсутствием Фермера, объясниться по-немецки. На крыльце показалась миловидная брюнетка, с бархатистыми, как две черных вишни, глазами, и на объяснения мои сообщила, что отец уехал по делам в Ревель и сейчас же должен быть назад, и что если я желаю обождать его, то она просит меня войти в его кабинет. Делать было нечего. Я уселся в небольшой комнате со стенами, убранными оленьими рогами, увешанными охотничьими снарядами, и стал читать попавшийся под руку том Шиллера. Через час явился и сам фермер, седой и грузный старик, не лишенный еще известной бодрости. Узнавши в чем дело, он любезно предложил мне тотчас же пройтись к лесу в нескольких шагах от фермы, только для пробы моей собаки, так как он сам несколько раз в этом направлении, саженях во ста от двора, находил выводок тетеревов. Покуда мы шли с ним, направляясь к кустарникам, старик старался обратить мое внимание на безукоризненную обработку земли на его ферме, предмет менее всего интересовавший меня в то время. "Потрудитесь взглянуть, говорил он, вдоль всего овсяного поля, и вы не найдете ни одной сор ной травинки. На свою собаку я мало надеюсь. прибавил он: своей хорошей я лишился на днях. Интересно видеть, что будет делать ваш щенок, весьма красивый и породистый, надо сказать правду".
   Пока мы шли по низкорослым кустам, собака фермера, бегавшая впереди нас, очевидно, наткнулась на тетереву, которая с клохтаньем перелетела через дорожку и тот час же села в кусте. Ничего лучшего не могло быть для пробы Непира. Дошедши до замеченного мною куста, я наладил свою собаку на несомненные следы тетерьки, но Непир скакал через них без малейшего внимания.
   -- Первая наша попытка, сказал фермер, неудачна. На собаку вашу надежда плохая, и потому я предлагаю вам отложить дело до другого дня. Тогда я попрошу вас прибыть к семи часам утра. Мы напьемся кофею и прямо до наступления жары попытаем счастья.
   Когда на третий день, по уговору, за десять минут до семи часов, я слез с тележки посреди двора фермы, то увидал седую, коротко остриженную голову Фермера, выглянувшую из окна кабинета, и услыхал жирный его голос "покорнейше просим". Войдя в небольшую столовую, я нашел накрытый стол. Пока я ходил в кабинет поставить ружье и снять на время остальные охотничьи принадлежности, столовая оживилась. Я нашел в конце стола знакомую уже мне девушку лет семнадцати, пышные ресницы и волосы которой я только тут рассмотрел хорошенько. Человек пять опрятных мальчуганов и девочек помещались на стульях по обеим ее сторонам, а старик отец, пригласивший меня сесть рядом с собою, покойно опустился против нее на кресло.
   -- В прошлом году, сказал он, я имел несчастье потерять жену, и вот моя старшая Эмми, как видите, теперь мать всех этих детей.
   Тою порою Эмми с необыкновенною ловкостью разливала молоко по стаканам детей, добавляя каждому кусок хлеба с маслом. Она не заставила ни отца, ни меня ждать наших порций душистого кофею с превосходными сливками и горячим печеньем. Отцу она налила кофей в кружку, превышавшую размеры обыкновенного стакана.
   -- Видно, что вы привыкли расточать благодеяния, сказал я, чтобы не сидеть молчком,-- так свободно и легко это вас выходит.
   -- Всегда легко, отвечала она, делать, что нравиться.
   -- Конечно, Шиллер много одухотворяет ваш труд своими идеалами.
   -- Против этого я не спорю, ответила она, но у меня так мало времени после детских уроков, что мне некогда разбирать источники моих чувств. Мне все кажется, что любимое в жизни и есть идеальное.
   В это время старик-отец налил себе вторую кружку кофею и приправил ее чудесными сливками. Девушка при поднялась, перешла на другой конец стола к отцу и тихо взяла у него приготовленную кружку. Старик схватился обеими руками за блюдечко и заворчал что-то вроде: "только на этот раз".
   -- Нет, нет папа! самым серьезным голосом сказала девушка. Это тебе вредно, и я положительно тебе этого не позволю. Старик выпустил блюдечко, и она унесла кофе.
   Не теряя утренних часов, мы по знакомой уже мне дорожке отправились через кусты в близь лежащий лес. На этот раз мой Непир, скакнув через старый пень, вдруг загнул голову назад и с приподнятым хвостом застыл на месте. Налюбовавшись с моим хозяином первою стойкою щенка, я вспугнул и убил вылетевшего тетеревенка.
   Когда впоследствии, на привале в калужских лесах, я передал этот охотничий эпизод Тургеневу, он сказал:
   -- Да, кажется, ничего нет необыкновенного в вашей Эмми, а между тем сколько веков культуры должны были наслоиться один на другой, чтобы такое явление стадо возможным.
   Не связанные никаким присутствием владельцев, мы, как я уже выше заметил, занимали барский дом, поделивши между эскадронными товарищами комнаты, и жили, это как хотел. Мы с Василием Павловичем, как всегда, держали общий стол, а два брата бароны Офберги продовольствовались тоже вместе. Если мы и посещали взаимно друг друга, то в качестве гостей. У старшего, хорошего стрелка и охотника, желтый понтер Гектор был родной брат моего черного Непира, и, приходя иногда поболтать в комнату к барону, я постоянно изумлялся неусыпному вниманию охотника, наблюдавшего за своею, лежавшею на соломенной подушке, собакой. Выпускался красивый Гектор гулять на двор в известное время суток, но затем, едва только он поднимался с подушки и искательно подходил в хозяину или гостю, как в ту же минуту раздавалось неизменное: "geh'schalafen, geh'schalafen!" и несчастная собака снова неподвижно укладывалась на подушку.
   Высокая справочная цена на овес побудила старшего барона купить рублей за пятнадцать осьминник роскошного клевера, которого солдатик барона ежедневно накашивал известное количество для его лошади. Таким образом барон достигал двух целей: освежения лошади травяным продовольствием и сокращения расхода наполовину.
   Что касается до меня, то, занимаясь на досуге выездкой своих лошадей, от которых постоянно добивался успехов, я и не помышлял об уменьшении им корма, особливо налегая на своего Фелькерзама, которого почти довел до желаемой гибкости и податливости. Перед выступлением в поход, кавалергардский берейтор предлагал мне за него полторы тысячи рублей; но тогда я не решился продать его теперь же, в виду поступившего под седло Глазунчика, и был бы не прочь продать прежнего парадира за такую цену
   В одно светлое, но далеко для меня не прекрасное утро в комнату ко мне вошел старший барон ОФберг.
   -- Здравствуйте, барон, сказал я.-- Не хотите ли кофею.
   -- Нет, теперь девятый час, отвечал барон, и я не только напился кофею, но успел объездить свою лошадь. Я зашел спросить вас,-- что такое с вашей лошадью? Я видел, солдатик выводил ее из конюшни, и она через порог спотыкается.
   Я бросился в конюшню, и слова барона вполне оправдались. Лошадь, которую я день тому назад отъездил до мыла, по непонятной причине пала на ноги. Оказалось, что причиною беды была медвежья услуга. Солдатик мой откармливая несчастного Фелькерзама, от души, сверх обычной дачи, крал для него бароновский клевер. Пришлось прибегать к кровопусканиям и диете, но, не смотря на все старания, лошадь уже держалась под седлом одном школой. Весь прежний огонь погас невозвратно.
   Однажды вернувшись с охоты, барон рассказал мне, что в чаще лесной нашел выводок глухарей, но цыплята так молоды, что он по них стрелять не стал. Мне захотелось натаскать своего Непира, уже показавшего блестящие способности. С этою целью я рано утром отправился на моховое болото, поросшее елками и группами невысоких кустов, представлявших зеленые острова между белыми мхами, этим любимым местопребыванием белых куропаток. На последних то рассчитывал я более всего, так как, крепкие на подъем, они всего удобнее для упражнения собаки в твердой стойке. Но как нарочно на этот раз я ничего и находил и, увлекаясь поисками, зашел далеко от своей тележки. Солнце высоко уже стояло на небе, показывая полдень; голод и жажда давали сильно себя чувствовать; в ягдташе моем, кроме случайно попавшейся пары дупелей. ничего не было, и я решился зажарить одного из них, не смотря на отсутствие соли. Ощипать его и надеть на палочку было делом нескольких минут, и затем, когда при поворотах над разведенным огнем сытый дупель стал выпускать свое сало, я вместо соли посыпал его порохом, содержащим селитру, как суррогат соли. Конечно, мое жареное оказалось совершенно черным, но съел я его с особенным аппетитом, и голодному оно казалось превосходным. Кончив импровизированный завтрак, я пустился далее и вдруг, к величайшей радости, увидал, что мой Непир вытянулся и замер, повернувшись носом к кустарнику, представлявшему зеленый продолговатый остров на чистом болоте. Долгое время стоял я над собакой, тихонько гладя ее по спине и любуясь ее раздувающимися ноздрями и горящими глазами. Но всему есть границы, и я вполголоса произнес: "allez!" Собака не двигалась. По крепкой ее стойке, я предполагал целый выводок тетеревов или белых куропаток, и стал подвигаться вдоль края острова по направленью, указываемому собакой, держа ружье наготове. Вдруг шагах в семи перед собою я услыхал в низкорослом кустарнике тот резкий трепет крыльев, который всегда так нервно действует на охотника,-- и из кустов показалась краснобровая голова черныша. "Ну, думаю, дело начистоту. Торопиться некуда! Возьму повернее, и собака, так отлично державшая стойку, увидевши убитого тетерева, убедится в цели наших общих стараний". Медленно навел я ружье вдоль спины выбравшегося из кустов черныша и спустил курок. К изумлению моему, невредимый черныш, распустивши широко крылья, показался над белым комком дыма от моего выстрела. "Странно, подумал я;-- но уж от второго то, совершенно хладнокровного и систематического выстрела не уйдешь". Опять белый ком дыма, и из него все выше и выше поднимается черныш и по сивому, безоблачному небу несется к отдаленной каемке лесов, окружающих моховое болото. Руки мои с дымящимися стволами опустились, и обидная неудача сразу подкосила остаток сил, возбуждавшихся недавнею надеждой. Всем моим существом я почувствовал, что в эту пору дня надо было бы уже быть дома и отдыхать от тяжелой ходьбы по болоту, в котором с каждым шагом нога глубоко уходит в мягкий мох. А тут приходится верст пять таким болотом возвращаться к лошади, таща ружье, которое тут только показалось чрезвычайно тяжелым. Солнце пекло невыносимо при совершенном безветрии. Вдруг во всеобщем молчании загрохотала близкая, оглушительная и непрерывная канонада. Не могло быть сомнения, что канонада эта производится громадными крепостными или морскими орудиями. Ясно, что англичане бомбардируют Ревель, а быть может прикрывают морскою артиллерией свой десант. В последнем случае, очевидно, завязалось генеральное сражение, на которое в числе прочих понесся и наш шестой эскадрон, в то время как я один, изнемогающий. от усталости, часа полтора еще буду тащиться по болоту. Хорош слуга отечества! Чем это все для меня разыграется? Отчаяние придало мне новые силы, и я гораздо скорее, чем можно было предполагать, дошел до ожидавшего меня кучера Ивана. Когда мы быстро докатили до дому, канонада прекратилась, и эскадрон не трогался с места, а к вечеру мы узнали, что соединенный флот праздновал день рождения Непира. Нечего было удивляться, что пальба казалась столь близкою, если припомнить, что на берегу Балтийского Порта мы совершенно ясно слышали гром бомбардирования Бомарзунда.
   Не находя в моем воспоминании ничего замечательного о дальнейшем нашем пребывании на уединенной мызе, возвращаюсь с моим рассказом прямо в знакомые окрестности Дерпта на мызу Аякар к Энгардтам, куда позднею осенью мы были переведены снова.
   На этот раз не упомню, почему именно я попал ночевать во флигель гостеприимных Бергов, вместе с кучером, моим Иваном, бывшим при мне в качестве прислуги. Когда, вставши поутру и напившись кофею, я отворил дверь в предшествующую комнату, то нашел Ивана стоящим против двери, и при взгляде на его рябые приподнявшиеся скулы и слегка прижмуренные, смеющиеся серенькие глазки, я тотчас увидал, что с ним случилось что-либо курьезное.
   -- Что ты, Иван? спросил я его.
   -- Ги, ги! замычал он, оскалившись.-- Уж такие-то порядки тут, что только помилуйте! При этом он прибегнул к обычному своему жесту, которым выражал крайнее смущение и застенчивость: раздвинув пальцы рук, он, образуя как бы забрало, закрывал им глаза, хотя и продолжал смотреть в промежутки между пальцами.
   -- Помилуйте, скажите! прихожу это вечером и гляжу: что вам в той комнате, то и мне в этой. Только все попроще. А то и постель, и одеяло, и коврик, и столик, и графин с водою. Указывает человек: "вот, мол, тебе!" -- и ушел. Что ж тут делаете? Я, признаться, спервоначала хотел просто лечь на пол и головою на коврик, да побоялся, что не те у них порядки. Делать нечего! разделся и тоже под одеяло. Господи! а утром-то, как вам понесли кофей, и мне тоже в глиняной желтой кружке кофей и булки здоровый ломоть. Ну, помилуйте, скажите! Что ж это за порядки?
   Иван в сущности был прав, всем существом своим отшатываясь от подобных порядков, которые могут существовать только там, где одно служащее лицо, вполне заменяя двух-трех наших, имеет полное право рассчитывать на двойные или тройные удобства жизни.
   В Аякаре началась наша прежняя однообразная жизнь, окруженная все тем же радушием хозяев. Всегда веселый и подвижной, барон был самым деятельным хозяином, не упускавшим случая извлечь из хозяйства возможную выгоду.
   -- Вы ведь знаете, сказал он однажды, что я всякую зиму торгую рыбою. Но если вы хотите видеть, как это делается, то после завтра мы поедем на рыбную ловлю, так как старообрядцы Пейпуса уже приехали и сторговались со мною. Часть большого озера, из которого вытекает река Эмбах, входить в нашу дачу, и весною, во время метания икры, рыба во множестве бьется к берегу. Поэтому я, перепрудивши у себя небольшой ручей, недалеко от берега озера устроил большую сажалку и пускаю в нее рыбу. Тут она не только сохраняется, но даже плодится, так как мелкую я никогда не выбираю. Я очень рад, господа, что это вас интересует, сказал барон, обращаясь ко мне и к Василию Павловичу, и после завтра мы поедем к сажалке, и вы сами все увидите. Я вас не задержу, у меня живо это будет сделано.
   Когда в назначенный день санки подвезли нас к покрытой снегом сажалке, мы нашли на льду уже всех чухонцев, приготовлявшийся к лову, а также и русских крестьян-рыботорговцев. В руках у последних были не толстые дубинки.
   Чтобы ясно понять происходившую на наших глазах операцию, надо представить себе четырехугольную и продолговатую сажалку в виде лежащей перед нами бедой страницы, на которой надо написать русскую букву "покой" так, чтобы верхняя черта буквы протянулась вдоль верхнего края листа, а две боковые ножки вдоль обоих его боков. Когда такая буква была умственно намечена на поверхности сажалки, чухонцы тотчас же с пешнями, кирками и топорами бросились прорубать лед по полоске, соответствующей верхней черте буквы П. В это же время другие стали на линиях, соответствующих обеим ножкам П, прорубать лунки, или высекать проруби аршин на десять одна от другой. Когда таковые проруби в два ряда прошли вдоль всей сажалки, кончившие первую сплошную прорубь, по верхней части буквы П, пробежали по всей сажалке и прорубили в нижнем конце ее совершенно такую же поперечную прорубь, как и в верхнем конце. Когда и эта прорубь была окончена, чухны стали прорубать еще и третью поперечную прорубь, как бы перепоясывая посредине букву П и превращая ее в букву Н. Тогда с саней растянули невод во всю ширину сажалки с привязанными к обоим крылам его длинными бечевами, свободные концы которых сейчас же прикрепили к десяти иди двенадцатиаршинным жердям. Жерди эти тотчас же запустили под лед и стали у толстого конца жерди поворачивать ее вялою до тех пор, пока тонкий конец жерди не показывался в отдушине первой очередной проруби. Тут стороживший его появление чухонец в свою очередь хватал жердь вилами и передвигал, как издержку, до следующей проруби, где такой же сторож налаживал ее до следующей, -- и так далее. Когда обе жерди таким порядком достигли средней поперечной проруби, обе они были вынуты из воды и} конечно, вытащили за собою следом и веревки с прикрепленными к ним крыльями невода. Тащили невод в поперечную прорубь, по объяснению барона, из предосторожности, чтобы сажаная рыба, захваченная тоней во всю длину сажалки, своею тяжестью не прорвала сети и таким образом не обратила всех усилий в ничто. Такие опасения оказались далеко не излишними: надо было видеть горы всевозможной рыбы, наваленные по обе стороны вытащеной сети. Пока выброшенная рыба вертелась на снегу, русские торговцы подходили и быстрыми ударами дубинки убивали ее по голове. На вопрос мой, -- для чего они это делают?-- вопрошаемый отвечал:
   -- Изволите видеть, как я ударю, она жабры-то раскроет, точно живая, да с тем и застынет. В товаре-то она и красивее будет, не то что словно сонная набрана.
   Когда сеть была опорожнена, жерди, исполнявшие должность вздержек, снова юркнули под лед и, проходя от лунки к лунке, в скорости достигли последней поперечной проруби, куда, вышедши из воды прежним порядком, вслед за веревками вытащили и вторую тоню. Кажется, на этот раз рыбы навалили еще большие вороха. Барон говорил нам, что тут рыбы рублей на пятьсот, по заранее условленной цене. К масляной он надеялся получить еще столько же. Вся мелкая рыба, попадавшаяся в обе тони, была на наших глазах пущена обратно в воду.
  

V.

В Петербурге.-- Встреча с друзьями.-- Е. П. Ковалевский.-- У министра Норова.-- Вечер у певицы.-- Граф Кушелев-Безбородко. М. А. Языков.-- Обед в честь Тургенева.-- Доктор Эрдман.-- Именины.-- Весенний поход на родину.-- Просьба об отставке.-- Некрасов игрок.-- Хлопоты в Главном Штабе.

  

-----

  
   Между тем военные действия прекратились, и Тургенев писал мне, что, по мнению всех литературных друзей, новый сборник моих стихотворений получил окончательно приличный вид, в котором на днях Тургенев сдаст его в типографию; но что если я все еще желаю поднести его величеству свой перевод од Горация, то для этой цели мне необходимо воспользоваться, с наступлением мира, возможностью получить отпуск.
   Вследствие этого, в первых числах января 1856 года, испросивши четырнадцатидневный отпуск, я однажды вечером растворил дверь в кабинет Некрасова и нежданно захватил здесь весь литературный кружок.
   -- О! а! э! и! -- раздалось со всех сторон. Между прочим, и Дружинин с улыбкою, протягивая мне обе руки, громко воскликнул:
  
   "На суку извилистом и чудном!"
  
   повторяя мой, спасенный его разъяснениями, стих.
   С этих пор милый Дружинин постоянно встречал меня этим стихом, точно так же, как, в свою очередь, я постоянно встречал Полонского его стихом:
  
   "В те дни, как я был соловьем!"
  
   И каждый раз на мое приветствие он сам разражался добродушнейшим смехом.
   -- Ведь вот, -- продолжал я, -- ты сам хохочешь над нелепостью своего же стиха. Но кому же, кроме прирожденного поэта, может прийти в голову такая нелепость и кому же другому так охотно простят ее?
   Весьма забавно передавал Тургенев в лицах недоумения и споры, возникавшие в кругу моих друзей по поводу объяснений того или другого стихотворения. Всего забавнее выходило толкование стихотворения:
  
   "О не зови! Страстей твоих так звонок
   Родной язык"...
  
   кончающегося стихами:
  
   "И не зови, но песню наудачу
   Любви запой;
   На первый звук я как дитя заплачу
   И за тобой!"
  
   Каждый, прислушиваясь к целому стихотворению, чувствовал заключающуюся в нем поэтическую правду, и она нравилась ему, как гастроному вкусное блюдо, составных частей которого он определить не умеет.
   -- Ну позвольте! Не перебивайте меня! -- говорит кто-либо из объясняющих.
   -- Дело очень просто: не зови меня, мне не следует идти за тобою, я уже испытал, как этот путь гибелен для меня, а потому оставь меня в покое и не зови.
   -- Прекрасно! -- возражают другие, -- но почему же вы не объясняете до конца? Как же связать -- "о не зови"... с концом:
  
   ..."я как дитя заплачу
   И за тобой!"
  
   -- Ясно, что эта решимость следовать за нею в противоречии со всем стихотворением.
   -- Да, точно! -- в смущении говорит объяснитель, и всеобщий хохот заглушает слова его.
   -- Позвольте, господа! -- восклицает гр. Л. Толстой. -- Это так просто!
   Но и на этот раз толкование приходит в тупик, покрываемое общим хохотом.
   Как это ни невероятно, среди десятка толкователей, исключительно обладавших высшим эстетическим вкусом, не нашлось ни одного, способного самобытно разъяснить смысл стихотворения; и каждый, раскрыв издание 1856 года, может убедиться, что знатоки, не справившись со стихотворением, прибегли к ампутации и отрезали у него конец. А кажется, легко было понять, что человек влюбленный говорит не о своих намерениях следовать или не следовать за очаровательницей, а только о ее власти над ним. "О, не зови -- это излишне. Я без того, заслышав песню твою, хотя бы запетую без мысли обо мне, со слезами последую за тобой".
   В нашем шумном и веселом кружке особенно выдавался своею молчаливостью и бледностью, в то время уже седой, генерал-майор Егор Петрович Ковалевский. Его сдержанность равнялась только его скромности, хотя после долгого странствования по востоку и жизни в Китае ему было о чем рассказать. В более светлые минуты он с великим сочувствием отзывался о Китае, подобно всем, прожившим там известное время. Он, очевидно, мучительно хандрил, но сквозь эту хандру каждому слышалась бесконечная доброта этого человека. Тургенев не раз по уходе его говорил:
   -- Право, с такою хандрою, как у Ковалевского, неприлично появляться между людьми. Это просто невежливо. И что за причина такого настроения?
   -- Должно быть, замечал Некрасов в своем беспощадно-шуточном роде,-- он какого-нибудь негра зарезал и этим мучается.
   Такая мысль была, быть может, отчасти в связи с тем, что у Ковалевского действительно был слуга негр, вывезенный им из Абиссинии много лет тому назад. Он окрестил его, назвал Николаем и дал ему вольную. Но Николай был страстно предан своему господину и наотрез отказывался и от предложения вернуться на родину, и от всякой перемены своего положения.
   Бывая иногда в гостинице Клея, ныне Европейской, я беседовал с Николаем, говорившим очень хорошо по-русски, и слышал, с каким участием и любовью господин и слуга отзывались друг о друге. Егор Петрович не раз говорил, что у бедного его Николая, как это нередко бывает у негров, попавших на север, сильнейшая чахотка.
   -- Я бы и денег ему дал, говорил Ковалевский, и отправил бы его на юг, но не могу его уговорить.
   На стенах у Егора Петровича я был поражен удивительными акварельными портретами китайских красавиц, напоминавшими мягкостью и чистотой очертаний Перуджино. Ковалевский говорил, что это работа китаянок и вообще говорил о китаянках, как о первых в мире женщинах. На косвенные вопросы мои о его дурном расположении духа, он говорил, что летом его так и позывает броситься с балкона на улицу, а теперь он только по ночам старается унимать тоску карточною игрою в Английском Клубе. "Да и то, прибавил он, мало шевелит меня. Деньги есть, и выигрывать новые бесцельно".
   Книжка моих стихотворений, изданная Тургеневым, вышла на другой или на третий день по приезде моем в Петербург, и я тотчас же с благодарностью уплатил ему мой долг, не забывая собственно главной цели моего приезда: посвящения Его Величеству моего перевода Горация. Недоумевая, каким путем этого достигнуть, я остановился на мысли обратиться к тогдашнему министру народного просвещения Норову.
   -- Вы из наших, любезно сказал Норов, узнавши, что я бывший студент Московского университета.-- Я очень рад, что могу исполнить просьбу вашу и уведомить вас об ее исполнении.
   Дней через десять чиновник при министерстве народного просвещения Добровольский, заставши меня у Некрасова, сообщил мне о принятии государем моего посвящения и о подарке мне рубинового перстня.
   Зная мою страсть к романсам, и романсам Глинки в особенности, Тургенев однажды вечером повез меня к певице, мужу которой не без основания предсказывал блестящую будущность на дипломатическом поприще. Я был представлен трем сестрам певицам, из которых две случайно в этот вечер встретились в салоне старшей их сестры, хозяйки дома. Справедливость вынуждает сказать, что именно сама хозяйка была менее всех сестер наделена красотою. Спровадив более или менее формальных гостей, хозяйка сумела увести своих сестер и нас с Тургеневым в залу к роялю, и тут началось прелестнейшее трио. Но вот сестры хозяйки, вынужденные возвратиться домой, ушли одна за другою, и мы остались с Тургеневым у рояля, за которым хозяйка приступила к специальному исполнению романсов Глинки. Во всю жизнь я не мог забыть этого изящного и вдохновенного пения. Восторг, окрылявший певицу, сообщал обращенному к нам лицу ее духовную красоту, перед которой должна бы померкнуть заурядная, хотя бы и несомненная, красота. Душевное волнение Глинки, передаваемое нам певицею, прежде всего потрясало ее самое, и в конце романса она, закрывая лицо нотами, уходила от нас, чтобы некоторое время оправиться от осиливших ее рыданий. Минут через пять она возвращалась снова и без всяких приглашений продолжала петь. Я никогда уже не слыхивал такого исполнения Глинки.
   Решительно не припомню в настоящую минуту, кто, по просьбе больного и никуда не выезжавшего графа Кушелева-Безбородко, познакомил меня с ним. Желание Кушелева познакомиться со мною я объясняю тогдашнею его фантазией издавать журнал, которому он дал название "Русское Слово"124. Я нашел в нем добродушного и скучающего богача, по болезненности прервавшего мало-помалу все сношения с так называемым светом, требовавшего известного напряжения. Всякое общественное положение, даже простое богатство требует от человека усилий, чтобы нести это вооружение к известной цели. Можно хорошо или плохо разыгрывать свою роль, но отказаться от нее совершенно -- невозможно. Кушелев именно, как мне кажется, думал прожить одною своею великолепною обстановкою и при этом пришел к материальному и духовному банкротству. Но возвращаюсь к моим воспоминаниям.
   Беломраморная лестница, ведущая в бельэтаж была уставлена прекрасными итальянскими статуями. В анфиладе комнат стены были покрыты дорогими картинами голландской школы. Не буду говорить о блестящей зале, диванной, затянутой персидскими коврами, и множестве драгоценных безделок. Угощая гостей изысканнейшим столом, мастерства крепостного повара, который мог бы поспорить с любым французом, граф говорил, что не понимает, что такое значит праздничный стол. "У меня, -- говорил он, -- стол всегда одинаковый, несмотря на меняющиеся блюда". Такому положению соответствовала и ежедневная сервировка и парадные ливреи многочисленной прислуги.
   Я никогда не видал графини иначе, как за обедом, то есть уже при свечах, и потому не берусь говорить, в какой мере она сохранила свежесть, но на взгляд она была еще писаная красавица, если только не в буквальном значении слова. Как я слышал, граф купил ее у некоего К. за сорок тысяч рублей и, как видно, неразборчивая красавица, попавши из небогатой среды в миллионы, предалась необузданному мотовству. Говорили, что четыре раза в день модистки приезжали к графине с новыми платьями, а затем она нередко требовала то или другое платье и расстреливала его из револьвера. Все это не более как слухи. Но приведу слова самого Кушелева.
   -- Извините, пожалуйста, -- сказал он мне однажды в своем кабинете, -- что в настоящую минуту не могу вручить вам моего долга. Третьего дня я отпустил жену в Париж и был совершенно покоен, уплативши за нее в магазины сорок тысяч рублей. А сегодня утром неожиданно приносят еще счетов на семьдесят тысяч. Позвольте мне дня через три прислать вам мой долг.
   Неудивительно, что при таких замашках бедный граф сначала прожил свое громадное состояние, а потом такое же, полученное по смерти брата. Хорошо, если у виденного мною семилетнего белокурого мальчика, сына графа, остался насущный кусок хлеба.
   Если бы воспоминания о Кушелеве представляли одну картину материального разорения, то картина эта одними размерами отличалась бы от множества других. Но в ней проявлялась особенность, действовавшая на меня самым тяжелым образом даже на его гастрономических обедах.
   Хотя во время, о котором я говорю, вся художественно-литературная сила сосредоточивалась в дворянских руках, но умственный и материальный труд издательства давно поступил в руки разночинцев, даже и там, где, как, например, у Некрасова и Дружинина, журналом заправлял сам издатель. Мы уже видели, как при тяготении нашей интеллигенции к идеям, вызвавшим освобождение крестьян, сама дворянская литература дошла в своем увлечении до оппозиции коренным дворянским интересам, против чего свежий, неизломанный инстинкт Льва Толстого так возмущался. Что же сказать о той среде, в которой возникли "Искра" и всемогущий "Свисток" "Современника", перед которым должен был замолчать сам Некрасов. Понятно, что туда, где люди этой среды, чувствуя свою силу, появлялись как домой, они вносили и свои приемы общежития. Я говорю здесь не о родословных, а о той благовоспитанности, на которую указывает французское выражение: "enfant de bonne maison"125, рядом с его противоположностью.
   В те два раза, в которые я обедал у Кушелева, я ни разу не заставал А. Ф. Писемского126; но знаю, что он там нередко обедал. С Писемским я встречался в нашем литературном кругу и всего чаще у Тургенева, с которым он был очень дружен. Хотя кроме Писемского в нашем кругу не было недостатка в людях, которых Тургенев обзывал толстяками, как например: Лонгинов, Гончаров, -- но это были элементные толстяки, не позволявшие себе никакой распущенности, тогда как Писемский, плотно покушавши, дозволял себе громкую отрыжку, к которой так привык, что признавал ее делом безразличным. Я как раз вспомнил характеристику Писемского, придуманную Кушелевым, показывающую в то же время словесную силу издателя "Русского Слово": "Писемский, -- сказал он мне, -- общественный рыгач".
   Тяжело было сидеть за обедом, в котором серебряные блюда разносились ливрейною прислугою, и к которому некоторые гости уже от закуски подходили в сильно возбужденном состоянии.
   -- Граф! -- громогласно восклицает один из подобных гостей, -- я буду просто тебя называть "граф Гриша".
   -- Ну что же? Гриша так Гриша, -- отвечает Кушелев. -- Что же это доказывает?
   -- А я просто буду называть тебя "граф Гришка"!
   -- Ну, Гришка так Гришка. Что ж это доказывает? -- И так далее.
   Полагаю, что это коробило самую прислугу.
   И вот русский барин-богач, взявшийся за неподсильную ему умственную работу, является со знаменем во всех отношениях враждебного ему лагеря. Но не наше дело спрашивать, почему всем активным русским силам надлежало стать жертвою мелодраматических фраз. Только будущее способно ответить на такой вопрос, а моя задача -- рассказывать о виденном.
   Приходится в числе лиц, принадлежавших к нашему литературному кружку, вспомнить о М. А. Языкове, неизменно присутствовавшем на всех наших беседах, вечерах и попойках, хотя он был человек женатый и занимал прекрасное помещение на казенном фарфоровом заводе. Он был человек весьма дельный и, помнится, избираем был Тургеневым третейским судьею в каком-то щекотливом деле. Но когда на своих хромающих и от природы кривых ножках он с улыбкою входил в комнату, каждый, протягивая ему руку, был уверен, что услышит какую-либо нелепость.
   Бывало, зимою, поздно засидевшись после обеда, кто-нибудь из собеседников крикнет: "Господа! Поедемте ужинать к Языкову!" И вся ватага садилась на извозчиков и отправлялась на фарфоровый завод к несчастной жене Языкова, всегда с особенной любезностью встречавшей незваных гостей. Не знаю, как она успевала накормить всех, но часа через полтора или два являлись сытные и превосходные русские блюда, начиная с гречневой каши со сливочным маслом или со сливками и кончая великолепным поросенком, сырниками и т. д. И ватага отваливала домой, довольная хозяевами и ночною экскурсией.
   Быть может, не всем известно, что Тургеневу стоило большого труда выпросить у Тютчева тетрадку его стихотворений для "Современника". Познакомившись впоследствии с Федором Ивановичем, я убедился в необыкновенной его авторской скромности, по которой он тщательно избегал не только разговоров, но даже намеков на его стихотворную деятельность. Появление небольшого собрания стихотворений Тютчева в "Современнике" было приветствовано в нашем кругу со всем восторгом, которого заслуживало это капитальное явление.
   Все это приходит мне на память по случаю обеда, данного нами по подписке в честь Тургенева, нередко угощавшего нас прекрасными обедами. За обедом в зале какой-то гостиницы шампанского, а главное -- дружеского единомыслия было много, а потому всем было весело. Собеседники не скупились на краткие приветствия, выставлявшие талант и литературные заслуги Тургенева.
   -- Господа! -- воскликнул Тургенев, подымая руку: -- позвольте просить вашего внимания. Вы видите, М. А. Языков желает говорить.
   -- Языков, Языков желает сказать спич!-- раздались хихикаюшие голоса.
   Языков, высоко поднимая бокал и озираясь кругом, серьезно произнес:
  
   "Хотя мы спичем и не тычем,
   Но чтоб не быть разбиту параличем"....
  
   и сел. Раздался громкий смех, что и требовалось доказать. Мне стало совестно, что я ничего не приготовил и, вытащивши записную книжку, я на коленях написал и затеи громко прочел следующее четверостишие:
  
   "Поднять бокал в честь дружного союза
   К Тургеневу мы нынче собрались.
   Надень ему венок, шалунья муза,
   Надень и улыбнись!"
  
   Минуты две спустя, Тургенев в свою очередь попросил слова и сказал:
  
   "Все эти похвалы едва ль ко мне придутся,
   Но вы одно за мной признать должны:
   Я Тютчева заставил растегнуться
   И Фету вычистил штаны".
  
   Гомерический смех был наградою импровизатору.
   Четырнадцатидневный отпуск мой кончился, и я должен был вернуться в свой флигель в Аякар, который Иван настойчиво называл "Якорь-мыза".
   С самого детства желудок мой упорно отказывался от своих обязанностей, навлекая на меня целый рой недугов, начиная с горловых и главных болезней, а в последнее время недуги эти до того усилились, что я вынужден был прибегнуть к совету ученых дерптских врачей. Мне рекомендовали одного из докторов, только что вернувшегося из Севастополя, куда он был командирован в качестве одного из главных деятелей. Осмотрев меня, он нашел мое положение требующим немедленного, радикального лечения в клинике под его специальным надзором. С величайшим отчаянием в душе шел я от знаменитого профессора по площади мимо монумента Барклая-де-Толли и, случайно поднявши на углу улицы глаза, прочел надпись: доктор Эрдиан. "Дай, зайду,-- подумал я,-- и потолкую; хуже не будет".
   Когда меня попросили в кабинет старика-доктора, и я, севши на указанное мне кресло, излил задушевные жалобы на мою болезнь, почтенный доктор спросил меня, -- кто мне сказал о такой моей болезни. Я назвал доктора.
   -- Ни малейших признаков этой болезни в вас нет, а у вас гораздо хуже: общее расстройство дыхательных органов. Весною вам необходимо бросить все и бежать в Карлсбад. Я сам туда поеду, и мы там можем встретиться. А пока вот вам пилюли.
   Я ушел от доктора в твердой решимости буквально последовать его совету; но до времени был рад вернуться к обычному течению жизни.
   Помню, как нарочно, и в этом году 22-го февраля, в день моих именин, была такая же метель, как и в предшествующем году. И на этот раз, мы с Василием Павловичем никого не ждали к именинному пирогу. Но в первом часу. как и в прошлом году, послышался звон колокольчика, и в снежной пыли показалась почтовая тройка, а затем в комнату вошли засыпанные снегом Н. Ф. Щ--ий и Кр. А. Панаев.
   Когда денщики сняли с приезжих шубы, я, конечно, бросился обнимать милых гостей, но Щ--ий с самым серьезным видом сделал рукою сдерживающий жест по направлению к Панаеву, проговорив:
   -- Кронид Александрович, стихи!
   Тогда последний, приподымая оказавшийся в руке у него прекрасный граненый стакан и отступя на шаг, торжественно произнес:
  
   "В день именин твоих прими стаканчик, Фет!
   Пей нектар из него, любезнейший поэт!"
  
   -- А вот и курильница для фимиама, прибавил Щ--ий, подавая мне пепельницу.
   Был март месяц. Стоило обождать две-три недели, и мы могли бы пуститься в обратный путь к новгородским поселениям без тех бедствий, которые в военное время составляют подвиги и потому переносятся безропотно. Но не так было решено в сухих и теплых апартаментах Главного Штаба. Нам был выслан маршрут и казначей день выступления. Ночлег первого перехода пришелся для нашего эскадрона у знакомого уже нам гостеприимного Берга. Долго вечером пришлось нам поджидать нашей Офицерской фуры, которой по расчету времени давно следовало быть на месте. Часов в десять любезный хозяин пришел к нам во флигель, приглашая успокоиться и лечь на отдыхе, так как один из наших людей приехал на пристяжной и заявил, что ось под фурой сломалась, а так как при фуре всегда есть запасная ось, которую нужно только приладить, то он и послал нашим людям на помощь своего плотника. Но не успели мы погрузиться в сладкий сон, как услыхали стук у дверей, и тот же Берг вошел к нам с огнем в комнату, с грустною улыбкой передавая о новом усложнении.
   -- Какие странные ваши люди, говорил он. -- Они там в поле прибили моего плотника, который им помогал.
   Приходилось все это улаживать посредством извинений и чаев потерпевшему.
   Наступили сильные оттепели.
   Зная, что ничто так не может укротить и успокоить молодую лошадь, как переходы под седлом, я пошел в поход впереди эскадрона на своем Глазунчике. Идти приходилось проселками по тесной дороге в один конь, и то не без треволнений. Дорога, при таянии снега углубленная в виде рытвины, представляла совершенный ручей, загороженный спереди крестьянскими санями, с наваленными на них запасными пиками, оборачивающими назад на вас свои острия. Молодая лошадь, наскучившая стоять по колено в холодном ручье, гребет воду и просится вперед. Но ни вперед, ни в бок в невылазные сугробы ходу нет, и приходится ждать, укрощая лошадь до тех пор, пока передние подводники вытащат сани из зажоры. Таким же порядком приходится переходить углубления и долины, в которых разыгралась весенняя вода. В особенности памятен мне один из таких переходов. Кроме ручьев, в которых пришлось оставить наши фуры с выбивающимися из сил людьми, лошадьми и помогающими им солдатиками, к вечеру нас, еще далеко от станции по маршруту, захватил проливной дождик, превративший вечер в непроглядную ночь. Добравшись до имения помещика, которого имени, к сожалению, не упомню, мы решились просить у него ночлега для себя и для эскадрона, почти уверенные в отказе, так как ночлег назначен был по маршруту верст за восемь далее. Но, к изумлению и радости нашей, помещик принял нас самым великодушным образом. Он тотчас же распорядился выгнать собственный скот из конюшен на всю ночь под проливной дождик и поместить туда наших людей и лошадей, а нас, офицеров, в числе пяти человек, провели в комнаты самого хозяина и, в виду неприбытии нашей фуры, платье наше было отдано сушить на кухню, а мы все пятеро снабжены бельем и платьем самого хозяина, так как собственное промокло все до нитки. Затем, когда из комков грязи мы, умывшись, восприняли человеческий образ, нас отлично накормили горячими кушаньями и уложили на прекрасных постелях. Не удивительно, что я через тридцать пять лет не забыл подробностей, такого приема. Опуская дальнейшие подробности возвращения полка на постоянные квартиры, скажу только, что на одной дневке, еще в пределах Лифляндской губернии, произошло следующее лично для меня неприятное событие.
   На конюшне крестьянина, у которого мы дневали, все пять стойл были заняты двумя моими верховыми, верховою Василия Павловича и двумя лошадьми наших вестовых. Рано утром на другой день прибытия, вахмистр доложил Василию Павловичу, что его лошадь, скопившая с себя недоуздок, была найдена ходящею по коридору и пораненною в хрящ левого окорока, называемый сальцем. Так как на всей конюшне был только один жеребец, а именно мой Глазунчик, то сделано было предположение, правдоподобное, но не несомненное, что конь Василия Павловича со скуки стал соваться в чужие стойла и был вследствие того ударен жеребцом. Но такой ответ на непрошеную дружбу он мог получить и в другом любом стойле. Осмотревши рану и заметив капли янтарной влаги, я тотчас же объявил Василию Павловичу, что он лошади в поводу не доведет, и что надо ее оставить на месте. Не смотря на обычные в подобных случаях: "разойдется!" -- Василий Павлович чрез три перехода должен был дать денег благонадежному солдатику на фураж и продовольствие и оставить с лошадью на месте. Но было уже поздно. Через месяц солдатик прибыл в штаб, притащивши с собою кожу лошади.
   И вот мы снова в нашем штабе и великолепном манеже, и на широком плацу. Я, хотя с горем пополам, выдавливаю из своего Фелькерзама те контр-галопы, которые доставались мне с таким трудом. Между прочим, полк сбирается в Москву на коронацию. Но мне об этом и помышлять невозможно, в виду действительного расстройства здоровья и советов доктора Эрдмана.
   -- Я хотел предложить вам, сказал полковой командир на мою просьбу в одиннадцатимесячный отпуск,-- идти в Москву в качестве полкового адъютанта, причем указывал в перспективе на белый плюмаж флигель-адъютанта. Но благодаря генерала за участие, я настаивал на своей просьбе.
   -- Признаюсь. сказал он, мне крайне неприятно, что к коронации все лучшие мои лошади разъезжаются. Да, кстати, я слыхал, вы продаете вашего Фелькерзама?
   -- Точно так, ваше пр--ство.
   -- Поручик Добленко! Передайте от меня корнету барону Гезен, чтобы не далее как завтра он принес Афанасию Афанасьевичу тысячу рублей за Фелькерзама, или подал бы в отставку. Мне безлошадные офицеры не нужны.
   Я попросил у генерала позволения передать ему пару слов с глазу на глаз и, оставшись с ним один, сказал:
   -- Я в своем полку Фелькерзама не продам, так как он ослабел.
   -- А я еще вчера видел его под вами на плацу, сказал Курсель, и он ходил хорошо.
   -- Да, но только с моей привычкой можно вести его, а другой с этим не справится.
   -- В таком случае дело другое, заключил генерал.
   -- Что же касается до моих лошадей, прибавил я, то крошу ваше пр--ство ставить их на смотрах, куда вам будет угодно.
   Так расстались мы с Курселем, которого мне уже более не пришлось видеть в жизни, и о котором я, как и о всех моих бывших начальниках, унес самое признательное воспоминание.
   Падавши по команде в заграничный отпуск на одиннадцать месяцев, я должен был отправиться в Петербург для ускорения этого дела. В Петербурге, по причине летнего времени, я не застал никого уже из своих знакомых и даже Некрасов жил в Ораниенбауме. Он предложил мне остановиться в его опустевшей квартире, куда он тем не менее наезжал по делам редакции и по картежным ночам Английского клуба. Всем известно, что игроки, подобно влюбленным, видят вещи под влиянием аффекта и им, как пьяным, море по колено. Но каково трезвому соприкасаться с их фантазиями! Однажды вечером Некрасов, отправляясь в клуб играть и зная, что я со дня на день жду отъезда, тем не менее попросил у меня тысячу рублей взаймы. Я не имел духу отказать ему. К утру он выиграл и возвратил мне деньги. Об этом впоследствии Некрасов в похвалу мне не раз передавал В. П. Боткину, который, я уверен, в душе меня не похвалил.
   Не знаю, какой добрый человек вразумил меня обратиться в Главный Штаб не с парадного крыльца, а из-под арки, в помещение писарей. Здесь, вызвавши надлежащего писаря, я для первого знакомства сунул ему пять рублей, обещав при успешном окончании дела десять.
   -- Не извольте беспокоиться, сказал писарь, через десять дней я доставлю вам отпуск. Раньше не могу и обещаю.
   Через неделю однако мне захотелось узнать о движении дела, и на этот раз я пошел в Штаб с главного подъезда, переполненного после Севастополя всевозможными калеками, не только мужчинами, но и бабами. Мне указали адъютанта графа Апраксина.
   -- Потрудитесь справиться у старшего писаря, сказал граф, указывая глазами на противоположный конец длиннейшего стола.
   -- Извольте, ваше бл--дие, обратиться к старшему адъютанту, сказал писарь, не поднимая головы.
   На вторичную мою просьбу, граф сказал:
   -- Прикажите писарю сходить справиться о движении дела.
   Минут через пять вернувшийся из внутренних покоев писарь объявил, что прошение мое лежит без движения. Закипев негодованием, я снова пошел на заднее крыльцо к обманувшему меня писарю.
   -- Как же, братец, ты обещал через десять дней, а дело лежит без движения, как сказал мне старший писарь Апраксина?
   -- Да вы бы в рожу ему наплевали, отвечал писарь. Я своему слову господин. Сегодня отпуск подпишет начальник Штаба, завтра подадут подписать государю, после завтра, в четверг, поступит в типографию, а в пятницу в 8 час. утра явлюсь к вашему бл--дию с печатным приказом и поздравлю вас с отпуском.
   Приходилось поневоле ждать.
   Ровно в 8 часов утра в пятницу раздался звонок, и вслед затем вошедший писарь, подавая приказ, проговорил:
   -- Честь имею поздравить ваше бл--дие с отпуском.
  

VI.

Карлсбад.-- Встреча с Надей.-- Ее роман.-- Свидание с Тургеневым в Париже.-- Делано.-- La dame aux camelias.-- Поездка в Куртавнель.-- Семейство Виардо.-- Дочь Тургенева.-- Завтрак в Rosay.-- Наша жизнь с Надей в Париже.-- Ристори.-- Эрбель.-- Мы с Надей едем в Италию.

  
   В пятидесятых годах заграничные поездки далеко127 не были таким легким и будничным делом, в какое они превратились в наши дни. Поэтому очевидцу дотоле невиданного хотелось о нем рассказать, а небывалому -- послушать про всякие диковинки. Неудивительно, что в 1856 и 1857 годах "Современника" появились в свое время довольно подробные записки моей поездки в Карлсбад, Париж и Италию. Но в настоящее время меня интересуют не встречавшиеся картины, а лица, посланные судьбою в русло моей жизни, без которых самая прожитая жизнь невозможна и даже немыслима, как немыслим сад без деревьев.
   Как ни сильно было впечатление, произведенное Европою на меня, засидевшегося в совершенно бездорожной тогда еще России, но, минуя все эти чудеса благоустройства и художественных красот, переношусь прямо в мою скромную гостиницу в Карлсбад и к ней прикрепляю дальнейшую нить воспоминаний. Судьба поставила меня в исключительное положение к настоящим запискам. Все наиболее близкие лица, о которых придется говорить, не только вымерли, но вместе с ними вымерли и второстепенные лица, которые составляли как бы поле, где по уцелевшим отпечаткам можно бы было судить о верности рисунка исчезнувшего тела.
   Я уже ранее говорил о симпатии, возникшей между мною и младшею сестрою Надей с первой встречи нашей после выхода из школ. Не странно ли, однако, что, несмотря на связующее нас чувство, у меня с сестрою Надей, так же как и с другими членами семьи, никогда не возникало непрерывной переписки? Конечно, я знал самые крупные события в жизни моей Нади со времени смерти отца. Знал, например, что она, получивши по разделу наше родовое гнездо Новоселки, отдала его в управление зятю А. Н. Шеншину, а сама, по случаю сильно пошатнувшегося здоровья, отправилась со старою девицей, Софьей Сергеевной Нязевой, за границу, где проживала уже второй год, преимущественно в Неаполе.
   Несмотря на приятную встречу с доктором Эрдманом, в Карлсбаде пришлось скучать порядочно.
   Однажды, воротясь в 6 часов вечера с прогулки, застаю у себя на столе пакет. Что такое? -- Телеграфическая депеша:
   "Я во Франценсбаде. Если можешь, приезжай немедля, или я к тебе приеду. Решайся. Жду ответа у телеграфа. Твоя Надя".
   Я стремглав побежал на гору к телеграфу. Что писать? Если поеду во Франценсбад, свидание наше, по причине курса моего лечения, не может быть продолжительно, и надолго ли Надя во Франценсбаде -- не знаю, а в Карлсбаде мы могли бы провести хотя несколько дней вместе. Попрошу Надю приехать сюда. Но едва депеша ушла, мне пришло на ум простое соображение: Франценсбад -- такой же Баде, как и Карлсбад. Следовательно, Надя точно также может не портить своего курса, воздержавшись от поездки ко мне. Вследствие итого, новой депешей прошу разрешения вопроса о водолечении. Нет ответа.
   -- Вероятно гуляет, заметил чиновник на телеграфе.
   -- А, гуляет! стало быть, наверное пьет воды. Пишите поскорей: "дожидайся меня, я сейчас выеду. Завтра утром буду". Так, так, так.... Что?
   -- "Не принимают депеши". -- "Почему?" -- "Да верно поздно: после девяти часов нет службы".
   Уж в Германии так: "Vir haben keinen Nachtdienst",-- да и только, и ступай домой. Что ж теперь делать? Чего доброго,-- я во Франценсбад, а Надя в Карлсбадъ. Подожду до утра: авось получу ответ.
   На другой день -- половина восьмого, нет ответа, а в восемь дилижанс отходит. Еду!
   Во Франценсбад, т.е. за 50 верст, почтовая карета дотащилась в 4 часа пополудни. Небольшой городок напомнил бы низменными засеянными полями, его окружающими, русский уездный город, но широко разбежавшийся венец гор, синеющих на горизонте, ясно говорит, что вы все-таки не в России, а в Богемии. Бегу на квартиру Нади.
   -- "Дома?"
   -- "Нет. В два часа уехали в Карлсбад".
   -- Экое горе! Пожалуй, не застанет меня в Карлсбаде и проедет далее. Скорее на телеграф: "жди в Карлсбаде; я сейчас прискачу на курьерских". В коляску заложили пару больших лошадей, и почтарь, перекинув трубу через плечо, тронулся с места крупною рысью. Немецкий курьер не то, что в России носит это имя, и что Гоголь прозвал "птицей-тройкой", -- а все-таки в четыре часа я проехал те же 50 верст, которые в дилижансе протащился семь.
   В четверть десятого я уже был в Карлсбаде и застал у себя Надю, а на столе три утренние телеграфические депеши,-- ответы на вчерашние вопросы. Ответы были переданы на телеграфе еще с вечера, но как звуки мюнхгаузенского рожка, застывшие на морозе, пролежали безгласно целую ночь и без ведома хозяина оттаяли и зазвучали в девять часов утра, когда я уже пустился в дорогу. "Vir haben keinen Nachtdienst".
   Оглядываясь на пройденный мною жизненный путь, я воочию убеждаюсь в неразрывной цепи причинности, коей каждое отдельное звено в данную минуту кажется нам безразлично случайным, но которым тем не менее строго обусловлено все, нисходящее до последнего звена. В настоящую минуту мне приходится оглядываться на одно из таких роковых для меня звеньев, и я умственно гляжу на него с отрадным и в то же самое время тяжелым чувством.
   У дам моих, не в первый раз посещающих воды, нашлось немало знакомых, и когда сестра Надя переходила на плацу перед кургаузом к какой-либо знакомой на скамейку, а мы со старушкой Нязевой оставались на скамье под деревом одни, последняя, выразительно усмехаясь, говорила мне:
   -- Посмотрите, Афанасий Афанасьевич, какой цвет лица у вашей сестрицы и какой блеск в глазах! Ах, если бы вы видели ее в Неаполе на придворных балах! Это была совершенная красавица. Я вам должна рассказать. В Неаполе она была окружена молодежью, но сердце ее похитил один. Ах! как вам рассказать? -- Это совершенный Фауст! У него в Средиземном море своя яхта, на которой он устраивает дамам балы и катанья. Она вам ничего не говорила? Он просил ее руки, и она дала свое согласие. Он хотел приехать во Франценсбад, но теперь пишет, что приедет к нам в Париж, и там уже будет свадьба.
   -- Странно, -- заметил я, -- что Надя не объявила мне об этом при первом же свидании.
   -- Ах, поймите, что она боится сглазить свое счастье. Он такой обворожительный Фауст, что даже старуха, не в силах ему противоречить.
   -- Да кто же он такой?
   -- Русский богач -- Эрбель. Он ее обожает. Она подарила ему свой чудесный портрет.
   -- Неужели же вы, доведя дело так далеко, не разузнали о нем никаких подробностей? Положим, такое отношение к делу простительно в двадцатидвухлетней девочке, но -- извините меня, Софья Сергеевна, -- вас я в этом случае не понимаю.
   -- Ах, право! Имейте терпение! В Париже все непременно объяснится. Он с проседью, но это придает ему особенную прелесть. Это настоящий Фауст. И он сумел оценить ее ум и грацию.
   Конечно, после этого неожиданного разговора я старался узнать хотя что-либо о господине Эрбеле, и отрывочные о нем слухи были для меня мало успокоительны.
   На другой день, воспользовавшись часом, когда Нязева ушла навестить свою знакомую, мы под руку с сестрою отправились по длинной аллее, ведущей мимо временных магазинов к стрельбищу из пистонных ружей. Увидав отходящую вправо в гору уединенную тропинку с возвышающейся на ней скамьей, я пригласил туда Надю, и мы, усевшись на скамье, остались совершенно одни над головами гуляющей внизу толпы.
   -- Признаюсь, -- сказала Надя, -- я очень рада, что мы, наконец, остались с тобою вдвоем.
   -- Ты, кажется, видишь, -- отвечал я, -- что и я рад не менее; хотя не ожидал, чтобы ты от меня так скрытничала.
   Глаза и щеки девушки озарились одушевлением.
   -- Полагаю, мой дружок, что ты не в состоянии сообщить мне об этом деле более мне уже известного. Тогда как я считаю своим священным долгом сообщить тебе то, о чем едва ли кто говорил тебе.
   -- Например? -- спросила Надя, прямо глядя мне в глаза.
   -- Например, я слышал, что этот, в сущности разоренный, искатель приключений не только женат, но не раз уже формально вступал в брак с неопытными девушками и затем бросал их на произвол судьбы Ты, вероятно, этого еще не слыхала?
   -- Нет, я сама не раз слыхала нечто в этом роде
   -- И это не заставило тебя очнуться, призадуматься и оглянуться?
   -- Ах, если бы ты знал, какой это очаровательный ум! С каким восторгом говорит он о твоих стихах!
   -- Еще бы! Он знает, чем скорее всего заслужить твое расположение. Но ведь это еще нисколько не обеспечивает твою будущность.
   -- Я не хочу верить всем низостям, которые толпа с таким восторгом распространяет про людей избранных. Что же касается до меня, моя будущность обеспечена: хоть день, да мой!
   -- На это, друг мой, -- отвечал я полушепотом и наклонив голову, -- никакого возражения быть не может.
   Здесь же сестра объявила мне, что завтра же уезжает в Париж, а оттуда в Остенде, где пробудет четыре недели на морских купаньях, тогда как я должен еще две недели оканчивать свое лечение в Карлсбаде, где и буду с нетерпением поджидать ее адреса для возможности оставаться в непрерывной переписке. До высылки ей денег из Новоселок она попросила у меня взаймы тысячу рублей, которые я и вручил ей с особенным удовольствием и гордостью в виде билетов восточного займа, ходивших тогда превосходно за границей.
   На другой день дилижанс увез моих дам, и я остался в одиночестве, показавшемся мне уже весьма несносным, допивать свои воды.
   Но все на свете имеет конец; и в "Современнике" 1857 года, в февральской книжке, я, так сказать по горячим следам, описал мою поездку в Германию и прибытие в Париж. Но в настоящую минуту я пересматриваю этапы моей духовной жизни -- то, что случилось в известном виде для меня, а не то, что -- как страна или город -- пребывает и поныне открыто для всякого наблюдателя. Поэтому не считаю нужным говорить о моих местных и путевых впечатлениях.
   В Париже, за отсутствием сестры, уехавшей в Остенде, единственным знакомым мне человеком оказался Тургенев, которого адрес мне был известен из его письма128.
   Зная крайнюю ограниченность моих средств, я старался устроиться по возможности дешево, и действительно достиг в этом отношении некоторого совершенства, занявши на rue Helder и в hotel Helder в пятом этаже две весьма чистых даже щеголеватых комнаты за 40 Франков (10 р.) в месяц. Правда, штукатурка потолков представляла крутой перелом, снашиваясь по направлению к окнам и со общая таким образом квартире значении мансарды.
   Не без душевного волнения отправился я в rue de l'Arcade отыскивать Тургенева, которого могло там не быть. Спрашиваю привратника, говорит: "здесь".
   Тургенев, сидевший за рабочим столом, с первого взгляда не узнал меня в штатском, но вдруг крикнул от изумления и бросился меня обнимать, восклицая: "вот он! вот от!"
   Помещение, занимаемое Тургеневым, если не принимать в расчет формы потолка и двух лишних этажей, в сущности мало отличалось от моего: тот же небольшой салон с камином и часами перед зеркалом и маленькая спальня.
   Пока мы разговаривали, вошел высокого роста худощавый с проседью брюнет. Тургенев познакомил нас, назнавши мне господина Делаво. Оказалось, что г. Делаво прожил несколько лет в России, где познакомился с русской литературой и с литературным кружком раньше моего с последним знакомства. Так, знал он Панаевых Некрасова, Гончарова, Боткина, Тургенева и даже меня по имени. В настоящее время он в Париже занимался переводами с русского языка и, как сказывал мне Тургенев, должен был перебиваться весьма затруднительно в денежном отношении. Не могу не сказать несколько слов об этом, по выражению Тургенева, единственном знакомом мне французе.
   Дело в том, что этот француз, получивший основательное классическое образование, настолько же отличался любознательностью, как и примерною скромностью. Так например, будучи по происхождению маркизом Делаво, он никогда не именовался и не подписывался маркизом, и однажды, на вопрос мой по этому поводу, отвечал, что находит такой титул несоответственным своему материальному положению. Для меня, совершенного новичка в Париже, милый и образованный Делаво являлся совершенным Виргилием, водившим меня по всему Парижу, начиная с Лувра и до последнего студенческого бала и поющей кофейни. При этом, к совершенному моему отчаянию, невозможно бы, уплатить за него даже двух франков, неизбежных при входе. Никто яснее его не видал того плачевного состояния в котором всякая власть во Франции находится со времен революции, будучи вынуждена заботиться не о благе, а лишь об угождении вкусам толпы. Последнюю задачу Наполеон III в то время понимал и исполнял во всем объеме.
   Однажды мы с Тургеневым сидели в первом ряду кресел театра Vaudeville на представлении "La dame aux camelias". Последнюю ломала перед нами старая и чахоточная актриса, имени которой не упомню. Тургенев сообщил мне шепотом, что покрывающие ее бриллианты -- русские. При ее лживых завываниях Тургенев восклицал: "Боже! что бы сказал Шекспир, глядя на все эти штуки!" А когда она бесконечно завыла перед смертью, я услыхал русский шепот: "да ну, издыхай скорей!" Между тем дамы в ложах зажимали платками глаза. При таково несообразном зрелище я не выдержал и, припав головою к рампе, затрясся неудержимым смехом. Это не мешало Тургеневу давать мне шепотом знать, что многие недовольные взоры обращены на меня, и что если я буду продолжать смеяться, грозное "à la porte!" не заставит ждать себя.
   Покуда я осматривал парижские диковинки, Тургенев успел уехать, и я скова стал испытывать скуку, не взирая на любезные услуги Делаво.
   Недели через две, я получил от Тургенева письмо следующего содержания: "С последнего свидания нашего в Париже я поселился у добрых приятелей и почти ежедневно таскаюсь с хозяином дома на охоту, хотя куропаток в этот год весьма мало. Не знаю, когда буду в Париже. Если вам скучно, садитесь на железную дорогу, взяв предварительно билет в дилижанс, отходящий в Rosay en Brie, куда к вам навстречу вышлют экипаж из Куртавнеля, имения г. Виардо. По крайней мере получите понятие о французской, деревенской жизни".
   В самом деле,-- подумал я,-- отчего же не проехаться и не взглянуть? И вслед затем написал, что в будущий понедельник выеду. В понедельник, набрав небольшую лукошку персиков и Фонтенебльского винограда, до которого Тургенев был большой охотник, я рано утром отправился на железную дорогу. В вагоне места много да и ехать пришлось только полчаса, следовательно, с плодами и с зонтиком возня невелика. Зато при перемещении в дилижанс, в котором пришлось просидеть четыре часа, дело оказалось -- хоть брось. В купе места заняты. Заглянул в карету -- полна старухами, а небо хмурится, того и гляди-- польет дождь. Кондуктор объявил, что я могу выбирать между каретой и империалом. Я подумал: "лучше вымокнуть, чем задохнуться", и полез на верхе. Но куда девать коробку с плодами, чтобы они не превратились в морс? Все уселись, а я стоял на колесе с вопросительным видом Пандоры.-- Дайте мне вашу коробку, -- крикнула одна из сидящих в карете старухе,-- я ее буду держать на коленях". -- Ну, не вялая ли это старуха? Бич хлопнул по запыленной, но доброй белой лошади, запряженной на выносе перед парой караковых дышловых, и дилижанс покатился со скоростью 10 верст в час. На империале ожидало меня новое удобство: рядом со мною поместились какие-то мальчишки, оспаривавшие друг у друга места не без того, чтобы встреча двух отталкивающихся тел не отзывалась и на моих боках. К этому сидящий рядом со мною прибавлял огромного бумажного змея, который всю дорогу танцевал перед моим носом, заслоняя неживописную местность, вроде той, с которой я познакомился на Страсбургской железной дороге. За мной и подо мной, рядом с почтарем, сидели синие блузы. На половине дороги, около трактира или, лучше, шинка, слезли неугомонные мальчишки и унесли неукротимого змея. Я вздохнул свободнее. Дорога пошла лесами
   -- Вы, смею спросить, в Rosay? обратился ко мне сидевший на козлах блузник.
   -- Нет, далее: в Куртавнель.
   -- А! вы к г. Виардо?
   -- Да.
   -- Поздравляю вас! Премилые люди. Г. Виардо пользуется большим уважением в нашем околотке. У него прекрасное состояние. К нему приехал землемер разбивать леса на "лесосеки"..... и пошел, и пошел, так что я в полчаса узнал денежные обстоятельства г. Виардо гораздо лучше, чем свои собственные, с условием, надо прибавить, если в словах синей блузы была хотя половина истины.-- "За вами из замка вышлют экипаж, продолжал он, но если этого не будет, позвольте, я вас довезу. Моя лошадь дожидается в Rosay, а в этом городишке экипажа нанять не найдете".
   Я поблагодарил с полною уверенностью, что блуза подпускает все эти турусы с намерением взять с меня подороже за доставку в замок. Лошадей переменили, народу в дилижансе убыло, и старуха закричала из окна, чтобы и взад коробку, а то она один персик уже съела. Места опростались, нашлось и коробке местечко. Вот и небольшой городишка Rosay показался невдалеке. Блузник повторил приглашение. "Эк его хлопочет!" подумал я.-- "Далеко ли от города до замка?"
   -- Тринадцать, четырнадцать километров (около 12 верст).
   Дилижанс остановился перед мелочною лавкой, заменяющей в Rosay контору. Около дверей стояла прекрасная коляска, запряженная парою вороных, и кучер в шляпе с галуном прохаживался по мостовой. Я поспешил выпросить у кондуктора свой чемодан и сложил на него зонтик, пальто и коробку, вполне уверенный, что присланный кучер сейчас же освободит меня от этих скучных предметов. Подхожу, спрашиваю,-- оказывается, что это извозчик, подряженный везти часть пассажиров в совершенно противоположную сторону той, в которую мне нужно ехать.
   -- А где бы нанять лошадь?
   -- Здесь не найдете, говорит лавочница, она же и управляющий конторою дилижансов.
   -- Видите, тут нет лошадей, снова заметил мой знакомый блузник. Я предлагаю свои услуги, и вам выбора ее остается. Лошадь моя ожидает недалеко отсюда у постоялого двора, и я повторяю предложение. Пойдемте! А! вас беспокоит чемодан? Позвольте, я его донесу!
   И с этим словом он ловко закинул себе на плечи мой довольно увесистый чемодан. Мы тронулись в путь. Несмотря на уверение блузника, что идти несколько шагов, мы прошли около полуверсты по дурной мостовой и, наконец, добрались до небольшого трактира, далеко не блистательного ни в каком отношении. У дверей стояла рессорная одноколка, и небольшая буланая лошадка нетерпеливо помахивала головой. В кабриолете сидели мальчик лет шести и девочка помоложе.
   -- Это дети приехали за мною. Лошадь так смирна, что ребенок может безопасно управлять ею, сказал словоохотливый блузник, устанавливая в ноги мой чемодан. -- Теперь готово, прибавил он. Неугодно ли садиться? Мы тронемся, а через час и даже менее вы будете у ворот замка.
   Я заметил, что желал бы тут же на месте кончить наши расчеты.
   -- Какие расчеты?
   -- Я бы не желал остаться в долгу за причиняемое вам беспокойство, проворчал я, замечая, что дело что-то не ладно.
   Черные глаза француза покрылись маслом и покосились в мою сторону.
   -- То есть вы хотите мне заплатить! Нет, милостивый государь, я предложил вам ехать со мною единственно из удовольствия оказать услугу вам и господину Виардо, моему соседу, которому, я уверен, особенно приятно будет ваше посещение. Моя ферма за шесть километров не доезжая до его замка, но лошадка проворна, а вам выбора нет.
   Я был уничтожен. Вот тебе и синяя блуза! Нет, ни за что бы не хотел быть в таком нелепом жалком положении. Человек предложил самую любезную услугу, как поденщик тащил полверсты мой чемодан, и в награду за все я его обидел, правда, неумышленно, но от этого ему, а главное мне, ни на волос ее легче. Не помню, какой вздор ворчал я в свое извинение. Нельзя же было молча сесть в кабриолет. Бич хлопнул, и буланенькая пустилась по шоссе. Славу Богу! быстрота рысачка помогла мне переменить тему, воздавая должную дань удивления неутомимо резвой лошадке. Через три четверти часа кабриолет остановился у старинных сквозных ворот, между железных прутьев которых из-за деревьев выглядывал серый фасад древнего валенного дона.
   -- Позвоните! вот ваши вещи и желаю вам приятно провести время, сказал мой неизвестный благодетель, кивая головой и заворачивая буланую назад.
   Через минуту кабриолет умчался из глаз под учащенные звуки проворных копыт. Позвонив и не замечая никакого движения ни перед фасадом дома, ни по дорожкам, ведущим вокруг цветочных клумб и деревьев к воротам, я стал рассматривать мое будущее пристанище. Пепельно-серый дом, или, вернее, замок с большими окнами, старой, местами мхом поросшей кровлей, глядел на меня из-за каштанов и тополей с тем сурово-насмешливым выражением старика, свойственным всем зданиям, на которых не сгладилась средневековая физиономия, -- с выражением, явно говорящим: "Эх, вы, молодежь! Вам бы все покрасивее да полегче; а по-нашему попрочнее да потеплее. У вас стенки в два кирпичика, а у вас в два аршина. Посмотрите, какими широкими канавами мы себя окапываем; коли ты из наших, опустим подъемный мост, и милости просим, а то походи около каменного рва да с тем и ступай. Ведь теперь у вас, говорят, просвещение да земская полиция ее дают воли лихому человеку. А кто вас знает, оно все-таки лучше, как в канаве-то вода не переводится".
   Кроме цветов, пестревших по клумбам вдоль фасада, под окнами выставлены из оранжерей цветы и деревья стран более благосклонных. Насмотревшись на эспланаду, на каменный ров, в зеленую воду которого ветерок ронял беспрестанно листы тополей и акаций, позлащенные дыханием осени, на самый фасад замка, я позвонил снова, и на этот раз навстречу мне вышел лакей.
   -- "Дома г. Виардо?" -- "Нет". -- "А Тургевев?" -- "Тоже нет". -- "Где же они?" -- "Ha охоте". -- "Когда же они вернутся?".
   -- Теперь час; они непременно должны быть к обеду, то есть к шести часам.
   -- Ну, а мадам Виардо дома?
   -- Мадам дома, только она еще ее выходила. Вы желаете видеть г. Тургенева? Позвольте, я снесу пока ваши вещи в его комнату. Пожалуйте!
   По каменным ступеням низенькой лестницы главного входа мы вошли в высокий, светлый коридор, выходившие в приемную комнату. Здесь встретила меня женщина средних лет, но кто она -- хозяйка ли дома, родственница, или знакомая хозяев?-- я не имел ни малейшего понятия. Отрекомендовавшись, я намекнул на желание видеть Тургенева.
   -- Неугодно ли пожаловать в гостиную, пока вам при готовят комнату? Сестра еще не выходила, а брат и Тургенев на охоте.
   Ну, слава Богу! по крайней мере знаю, с кем говорю. В высокой и просторной, во всю глубину дома преходящей угольной гостиной в два света, стол посредине, против камина -- круглый стол, обставленный диванчиками, кушетками и креслами. В окна, противоположные главному фасаду, смотрели клены, каштаны и тополи парка. В про стенке тех же окон стоял рояль, а у стены, противоположной камину, на диване, перед которым была разложена медвежья шкура, сидели молодые девушки, вероятно, дети хозяев. Я поместился на кушетке у круглого стола и завязал один из спасительных разговоров, в продолжение которых мучит одна забота: как бы его хилой нитки хватило на возможно долгое время.
   -- Теперь ваша комната готова, сказала дама, взглянув на вошедшего слугу,-- и если вам угодно отдохнуть или устроиться с дороги, делайте, как найдете удобным.
   Я поклонился и вошел за слугою по знакомому коридору. Поднявшись по широкой лестнице во второй этаж мы снова очутились в длинном коридоре с дверями на право и налево. В конце, направо у двери, лакей остановился и отворил ее.
   -- Вот ваша комната. Не прикажете ли горячей воды? Мадам приказала спросить, неугодно ли вам завтракать? Здесь завтракают в 12 часов, время прошло, а до обеда еще четыре часа.
   Я отказался, и лакей вышел. Взятую с собой на всякий случай книгу читать не хотелось; дай хоть рассмотрю, где я. В окно виднелся тот же парк, который я мельком заметил из гостиной. Внизу, у самой стены, светился глубокий каменный ров, огибающий весь замок. Легкие, очевидно в позднейшее время через него переброшенные, мостики вели под своды дерев парка. Тишина, не возмущаемся ничем. Я закурил сигару и отворил окно,-- все та же мертвая тишина. Лягушки тихо двигались в канаве по пригретой солнцем зеленой поверхности стоячей воды. С полей, прилегающих к замку, осень давно разогнала всех рабочих. Ни звука.
   -- Мадам приглашает вас в гостиную, если вам угодно, проговорил лакей, не прося позволения войти в комнату.
   -- Слава Богу! Наконец-то! подумал я и пошел.
   В гостиной, кроме знакомых уже лиц, я заметил женщину, присевшую у камина и передвигавшую бронзовую решетку. При шуме моих шагов она обернулась, встала, и по свободной грации и той любезно приветливой улыбке, которою образованные женщины умеют встречать гостя, не было сомнения, что передо мной хозяйка дома. Я извинился в хлопотах, причиненным моим приездом, на который Тургенев, без сомнения, испросил позволение хозяйки.
   -- Очень рада случаю с вами познакомиться, но Тургенев, по обычной рассеянности, не сказал ни слова, и вот почему вы должны были ожидать, пока приготовят вашу комнату. Но теперь все улажено, садитесь пожалуйста.
   Завязался разговор, и в десять минут хозяйка вполне успела хоть на время изгладить из памяти миниатюрную Одиссею этого дня.
   -- Теперь обычное время наших прогулок. Не хотите ни пойти с нами?
   День был прекрасный. Острые вершины тополей дремали в пригревающих лучах сентябрьского солнца, падалица пестрела вокруг толстых стволов яблонь, образующих старую аллею проселка, которою замок соединен с шоссе. Из-под скошенного жнивья начинал зеленея выступать пушистый клевер; невдалеке, в лощине около канавы, усаженной вербами, паслись мериносы; на пригорке два плуга, запряженные парами дюжих и сытых лошадей, медленно двигались друг за другом, оставляя за собою свежие, темно-бурые полосы. Когда мы обошли по полям и небольшим лескам вокруг замка, солнце уже совершенно опустилось к вершинам леса, разодевшись тем ярким осенними румянцем, которым горит лицо умирающего в чахотке.
   -- Как вам нравится здешняя природа? спросила меня хозяйка.
   -- Природа везде хороша.
   -- Вы снисходительнее других к нашим местам. Maдам Дюдеван, гостя у меня, постоянно находила, что здесь почти жить нельзя,-- так пустынны наши окрестности.
   Версты за полторы раздались выстрелы
   -- А! это наши охотники возвращаются. Пойдемте домой через сад, тогда вы будете иметь полное понятие о здешнем хозяйстве.
   Мы подошли к лощинке, около которой паслись стаде мериносов. "Babette! Babette!" закричала одна из девочек, шедших с англичанкой. На голос малютки из стада выбежала белая коза и доверчиво подошла к своей пятилетней госпоже. Около оранжерей вся дамская компания раз сеялась вдоль шпалер, искать спелых персиков к обеду. Опять раздались выстрелы, но на этот раз ближе к дому. Уверенный, что Тургенев забыл о своем приглашении и во всяком случае не ожидает моего приезда, я предложили дамам не говорить обо мне ни слова, предоставляя ему самому найти меня у себя в кабинете. Заговор составился и, как только завидели охотников, я отправился в комнату Тургенева. Но судьба отметила этот день строгою чертою неудач. Кто-то из прислуги, не участвовавший ни заговоре, объявил о моем приезде, и Тургенев встретили меня вопросом:
   -- Разве вы не получали моего письма?
   -- Какого письма?
   -- Я писал, что хозяева ожидают на несколько дней приезжих дам, и в доме все лишние комнаты будут заняты. Поэтому я советовал вам приехать дней через десять.
   Итак, опять неудача. Уехать сейчас же неловко, сидеть долго тоже неловко. Я решился уехать, пробыв еще день. Раздался звонок к обеду, и все общество, довольно многочисленное, собралось в угольной зале, в противоположной от гостиной конце дома. Желая сколько-нибудь оправдать в глазах хозяина свой приезд, я громко спросил: "Тургенев! неужели вы ни словом не предупредили хозяйку о моем приезде?" На это мадам Виардо шутя воскликнула: "о, он дикарь!" ("Ce sont de ses tonrs de sauvage"). На что Тургенев стал трепать меня по плечу, приговаривая: "он добрый малый!" Разговор переходил от ежедневных событий собственно семейного круга к вопросам общим: политическим и литературным. Зашла речь о последних стихотворениях Гюго, и хозяин, в подтверждение своих слов касательно силы, которую поэт проявил в некоторых новых пьесах, прочел на память несколько стихов. Из-за стола все отправились в гостиную. Приехал домашний доктор, составился вист, хозяйка сена за рояль, и долго чудные звуки Моцарта и Бетховена раздавались в комнате.
   Так прошел день. На другой почти то же самое; следует только прибавить утренние партии на бильярде, а к вечеру, кроме музыки и виста, серебряные голоски девиц, пропитывающих вслух роли из Мольера, приготовляемого к домашнему театру. С особенною улыбкою удовольствия Тургенев вслушивался в чтение пятнадцатилетней девушки, с которою он тотчас же познакомил меня, как с своей дочерью Полиною. Действительно, она весьма мало читала стихи Мольера; но за то, будучи молодым Иваном Сергеевичем в юбке, не могла предъявлять ни малейшей претензии на миловидность.
   -- Полина! спросил Тургенев девушку,-- неужели ты ни слова русского не помнишь? Ну как по-русски "вода?"
   -- Не помню.
   -- А хлеб?
   -- Не знаю.
   -- Это удивительно! восклицал Тургенев.
   Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя -- с другой. Спальня Тургенева помещалась за биллиардной; и, как я узнал впоследствии, запертая дверь из нее выходила в гостиную. Конечно, я только спал в отведенной мне во втором этаже комнате, стараясь, по возможности, бежать к Тургеневу и воспользоваться его беседою на чужой стороне.
   На другое утро, когда я спозаранку забрался в комнату Тургенева, у нас завязалась самая оживленная беседа мало-помалу перешедшая в громогласный спор.
   -- Заметили ли вы, -- спросил Тургенев, -- что дочь моя, русская по происхождению, до того превратилась во француженку, что не помнит даже слова "хлеб", хотя она вывезена во Францию уже семи лет.
   Когда я, в свою очередь изумился, нашедши русскую девушку в центре Франции, Тургенев воскликнул:
   -- Так вы ничего не знаете, и я должен вам все это рассказать! Начать с того, что вот этот Куртавнель, в котором мы с вами в настоящую минуту беседуем, есть, говоря цветистым слогом, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я с разрешения любезных хозяев провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы и яичницей, приготовляемых мне старухой ключницей. Здесь, желая добыть денег, я написал большую часть своих "Записок охотника"; и сюда же, как вы видели, попала моя дочь из Спасского. Когда-то, во время моего студенчества, приехав на вакацию к матери, я сблизился с крепостною ее прачкою. Но лет через семь, вернувшись в Спасское, я узнал следующее: у прачки была девочка, которую вся дворня злорадно называла барышней, и кучера преднамеренно заставляли ее таскать непосильные ей ведра с водою. По приказанию моей матери девочку одевали на минуту в чистое платье и приводили в гостиную, а покойная мать моя спрашивала: "Скажите, на кого эта девочка похожа?" Полагаю, что вы сами убедились вчера в легкости ответа на подобный вопрос. Все это заставило меня призадуматься касательно будущей судьбы девочки; а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без совета мадам Виардо, то и изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая. Справедливо указывая на то, что в России никакое образование не в силах вывести девушек из фальшивого положения, мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом, где она будет воспитываться вместе с ее детьми. И не в одном этом отношении, -- прибавил Тургенев, воодушевляясь, -- я подчинен воле этой женщины. Нет! Она давно и навсегда заслонила от меня все остальное, и так мне и надо. Я только тогда блаженствую, когда женщина каблуком наступит мне на шею и вдавит мое лицо носом в грязь. Боже мой! -- воскликнул он, заламывая руки над головою и шагая по комнате. -- Какое счастье для женщины быть безобразной!
   Мало-помалу разговор наш от частностей перешел к общему. Оказалось, что мы оба инстинктивно находились под могучим влиянием Кольцова. Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет, и я тогда еще не успел рассмотреть, что Кольцов, говоря от имени крестьянина, говорит псевдокрестьянским языком, непонятным для простонародья, чем и объясняется его непопулярность. Ни один крестьянин не скажет:
  
   "Родись терпеливым
   И на все готовым".
  
   Тем не менее, невзирая на несоответствие формы содержанию, в нем так много специально русского воодушевления и задора, что последний одолевал и такого западника, каким стал Тургенев под влиянием мадам Виардо. Помню, с каким воодушевлением он повторял за мною:
  
   "И чтоб с горем в пиру
   Быть с веселым лицом,
   На погибель идти -
   Песни петь соловьем".
  
   Хотя мне до сих пор кажется, что такие качества менее всего у нас с Тургеневым в характере. Как бы то ни было, я вынужден не только рассказать о вечных наших с Тургеневым разногласиях, но и объяснить их источники, насколько я их в настоящее время понимаю. Ожесточенные споры наши, не раз воспроизведенные под другими именами в рассказах Тургенева, оставляли в душе его до того постоянный след, что, привезши мне в 1864 году из Баден-Бадена стихотворения Мерике, он на первом листе написал: "Врагу моему А. А. Фету на память пребывания в Петербурге в январе 1864 г.".
   Недаром Фауст, объясняя Маргарите сущность мироздания, говорит: "Чувство -- все". Это чувство присуще даже неодушевленным предметам. Серебро чернеет, чувствуя приближение серы; магнит чувствует близость железа и т. д. Дело непосредственного чувства угадывать строй чужой души. Дело чувства на собственный страх приходить к известному решению, но основывать его на словах похвалы или порицания известным лицом данного предмета совершенно ошибочно. Говорить, что такой-то, открывающий на каждом шагу недостатки в ребенке или в своей родине, ненавидит своего сына или свое отечество, так же мало основательно, как по ежеминутным восхвалениям и самохвальству заключать о безграничной любви. Не странно ли, что споры, которым мы с Тургеневым за тридцать пять лет безотчетно предавались с таким ожесточением, нимало не потерявши своей едкости, продолжаются между славянофилами и западниками по сей день, невзирая на многократные их обсуждения с разных сторон и указания наглядного опыта?
   Никто не станет спорить, что от народного воспитания зависит и народное благосостояние, но чрезвычайно односторонне приурочивать воспитание к такому тесному кругу, какова грамотность, оставляя другие бесчисленные влияния, начиная с народной и семейной среды, поддерживаемой законным надзором религиозной, отеческой и всякой иной власти. В этом отношении нельзя не видеть, что наше народное воспитание с шестидесятых годов значительно пошло назад, а вслед за тем пошло назад и народное благосостояние. Принимая в земледельческом государстве мерилом общего благосостояния зерновой хлеб, невозможно не сознаться, что до шестидесятых годов отсутствие у крестьянина двух-трехлетнего запасного одонка129, обеспечивающего, помимо сельского магазина, продовольствие семьи на случай неурожая, -- было исключением; тогда как в настоящее время существование такого одонка представляет исключение. Но ограничимся указанием на источник постоянных наших с Тургеневым споров, при которых в запальчивости, особенно со стороны Тургенева, недостатка не было. Впоследствии мы узнали, что дамы в Куртавнеле, поневоле слыша наш оглушительный гам на непонятном и гортанном языке, наперерыв восклицали: "Боже мой! Они убьют друг друга!" И когда Тургенев, воздевши руки и внезапно воскликнув: "Батюшка! Христа ради не говорите этого!" -- повалился мне в ноги, и вдруг наступило взаимное молчание, дамы воскликнули: "Вот! они убили друг друга!"
   Не могу не сказать, что наш брат русский, внезапно вступающий в домашнюю жизнь немцев, а тем более французов, приходит в изумление перед малым количеством питания, представляемого их завтраками и обедами. У нас если появится наваристый борщ или щи с хорошим куском говядины, да затем гречневая каша с маслом или с подливкой, то усердно отнесшийся в этим двум блюдам не захочет ничего остального; тогда как обед в замке Куртавнель состоял из французского бульона, слабого до бесчувствия, за которым вторым блюдом являлся небольшой мясной пирожок, какие у нас подаются к супу; третьим блюдом являлись вареные бобы с художественно нарезанными ломтиками светившейся насквозь ветчины; последним блюдом являлись блинчики или яичница с вареньем на небольшом плафоне. А между тем не редкость встретить тучных, пожилых французов и француженок.
   На третий день я объявил желание возвратиться в Париж, и так как нужно было поспеть в Rosay к шести часам пополудни, времени отправления дилижанса, то я должен был уехать из дому не позже четырех часов. Хозяева всхлопотались кормить меня на дорогу, но я наотрез отказался. Подали кабриолет, и через час я уже был в Rosay.
   -- Скоро ли пойдет дилижанс?
   -- Да через полчаса, а самое позднее через три четверти.
   Хлопотать было нечего, любезный Виардо с утра приказал взять для меня место в купе. Теперь пять часов, дилижанс пойдет через час, будет шесть, да пройдет четыре, будет десять, да по железной дороге тридцать пять минут, следовательно мне придется обедать не раньше одиннадцати. Это что-то поздно.
   -- Нет ли тут гостиницы?
   -- Есть, отличная.
   Я отправился в отличную гостиницу, и она оказалась вполне отличной от всех гостиниц в мире, исключая наших почтовых. Как я ни бился, не мог достать ни супу, ни прочего.
   -- "Нет ли мяса?" -- "Есть". -- "Что такое?" -- "Голубенок".
   -- "Один?!" -- "Один".
   -- Дайте пожалуйста голубенка, и с этим словом я вошел в небольшую обеденную залу.
   За круглым столом сидела дама и рядом с вею пожилой господин, по осанке и щетинистым усам которого легко можно было узнать старого солдата первой империи, если бы даже в петлице не алела неизбежная розетка Почетного Легиона. Перед ними стояла бутылка красного вика и блюдо сочной телятины, а подле на стуле лежал белый хлеб, похожий на двухаршинный отрубок березового бревна. Что делать? Есть нечего. Принесенный голубенок, попахивающий пережаренным маслом, исчез, оставивши жалкие следы своего существования. Я потребовал сыру и полбутылки шампанского.
   -- Шампанского нет.
   -- Как нет? сказал обиженным тоном наполеоновский капитан.-- Спросите в лавке у такого-то.
   -- У него нет.
   -- Ну так у такого-то.
   -- Я послала, отвечала хозяйка, да не знаю, есть ли. Ну, Rosay! В двух шагах от Шампаньи, и не достанешь полбутылки вина. Наконец явилась полбутылка сомнительного вида и хлопнула, как из ружья. Я предложил по бокалу капитану и его даме. Капитан поблагодарил и подвинул ко мне блюдо телятины, а вслед затем стал рассказывать о великой ретираде из сгоревшей Москвы, хваля русских на чем свет стоит. За что бы уже ему хвалить?-- Не знаю.
   Между тем кондуктор затрубил, и в купе у меня ее нашлось товарищей. Воспользовавшись простором, я закурил сигару, лег через все три или четыре места и приехал на станцию железкой дороги сонный.
   На другой день, за завтраком в кофейне Пале-Ройяльской Ротонды, попался мне знакомый француз Делаво. Он уезжал на месяц в деревню, и по этому случаю мы давно не видались. Приказав поставить приборы на один столик, мы пустились во взаимные расспросы.
   -- Ну, теперь вы огляделись в Париже, заметил Делаво. Скажите, какое он на вас произвел впечатление. Мы, парижане, ко всему присмотрелись, интересно суждение человека свежего. Со мной можете быть совершенно откровенны, настолько вы меня знаете.
   -- Очень рад, что вы навели меня на эту тему, у меня самого она вертелась в голове, и я не раз припоминал ваше выражение касательно немецких книг. Вы говорили, что они непостижимо дурно сделаны (mal faits) в сравнении с французскими, из которых каждая, самая дрянная и пустая, так изложена, что читается легко -- без сучка без задоринки.
   -- Помню, помню. У вас вообще думают плохо и трудно, а писать гладко великие мастера. Но к чему вы это вспомнили?
   -- К тому, что отвешу это ко всей парижской жизни, от улицы Риволи до Гипподрома, от последнего винтика в экипаже до первых бриллиантовых серег за стеклом магазина, от художественной выставки до Большой Оперы,-- все гладко, ловко, блистательно (bien fait), а целое прозаично, мишурно и бессонно, как нарядный венский пирог, простоявший месяц за окном кондитерской.
   Недели две пришлось мне протомиться в моем одиночестве, тоскливо посматривая на березку, со дна двора подымавшую свою макушку вровень с моим окном.
   Можно себе представить мой восторг, когда единственный слуга нашей гостиницы, Люи, исполнявший и должность привратника, подал мне записку, в которой я прочел по-русски:
   "Мы сейчас только остановились по соседству от тебя,-- rue Taitbout, hôtel Taitbout. Заходи ждем тебя обедать"Твоя Надя.
   С этого момента жизнь моя просияла под нежными лучами сердечной привязанности Нади. Она сумела до известной степени сообщить мне свое живое сочувствие к произведениям искусств, которым исполнена была сама. Обладая прекрасною историческою памятью, она сумела заинтересовать и меня своими любимыми до-Рафаэлевскими живописцами и с детским простодушием смеялась над моими coq á l'âne'ами. Зная мою слабость к обжорству и шампанскому, она ежедневно кормила меня великолепными обедами и заставляла выпивать бутылку шампанского. Нельзя не помянуть добром хозяйку ее гостиницы, которая видимо желала угодить своим постояльцам. Ее супы напоминали наши русские, а ее сочные пулярки казались подернутыми легким налетом карамели; мороженое всегда приходило в машинке от соседнего Тортони.
   Весело и беспечно протекали мои дни, и так как дамы ничего не говорили о своем романе, то я и сам боялся заводить об нем речь.
   Читая на афише, что заступившая место Рашели -- Ристори будет играть Медею в трагедии Легуве, я взял для своих дам ложу.
   Занавес поднялся, и я с ужасом услыхал итальянские legato и piccicato, из которых не понимал ни слова. В мыслях у меня промелькнуло что-то вроде "Le mariage forcé" Мольера, где во французской пьесе распеваются испанские стихи... "Ну, подумал я, делать нечего! Надо прослушать этот итальянский пролог", показавшийся мне бесконечным. Но когда с поднятием занавеса снова раздались "piccicato", я убедился, что слушаю трагедию на итальянском языке, мне непонятном -- и тут же объявил дамам, что не намерен продолжать самого бессмысленного и скучного занятия, и пойду походит по бульвару, где и буду ожидать окончания представления, чтобы придти за ними. Сестра сказала, что и она уходит со мною гулять, но Софья Сергеевна, со сверкающими от волнения взорами, объявила наотрез, что "вы мол, господа, как хотите, а я ни за что не уйду от Ристори". Часа через полтора мы с сестрою, прогулявшись и освежившись мороженым, вернулись с нашими контрамарками к концу драмы за Софьей Сергеевной. Я под руку вел сестру, и когда, сойдя с лестницы, мы повернулись так, что нам стала видна вся сходящая по ней толпа, я почувствовал, что рука сестры дрогнула и продолжала трепетать на моей, и, побледнев как полотно, она, следя глазами за сходящим, коротко остриженным и с сильною проседью мужчиной, прошептала: "это он!" В ту же минуту тот же самый мужчина в небольшой серой летней шляпе проскочил мимо нас и быстрыми шагами направился к выходу. Отдаваясь первому порыву, я, оставив руку сестры, бросился к выходу и вниз по ступенькам на улицу, где при ярком свете фонарей увидел быстро уходящего человека. Я крикнул его по имени так резво, что он в минуту остановился, и я, подойдя к нему, сказал, что он, кажется, не заметил в конце лестницы девицы Ш--й.
   -- Боже мой! возможно ли? воскликнул он. Позвольте мне пойти и засвидетельствовать ей мое глубочайшее почтение. Какое неожиданное счастье! сказал он, снимая шляпу и низко кланяясь дамам. Смею надеяться, что вы дозволите мне явиться завтра к вам в 12 часов дня. Представьте меня вашему брату, которого, как вам известно, я давнишний поклонник.
   -- Мы будем вас ждать в 12 часов, тихо сказала сестра, успевшая несколько оправиться от волнения.
   Еще раз поклонившись, поклонник наш исчез. Была теплая осенняя ночь, и я пошел пешком провожать дам до их отеля.
   -- Неужели вы, Софья Сергеевна, не жалеете о потерянном вечере в драме, в которой, разумеется, не поняли ни слова?
   -- Ах нет! я напротив чрезвычайно довольна. Ристори восторг что такое! Надо было видеть и слышать, как над детьми она, изображая согнутыми пальцами когти, произнесла: tigresse!
   При этом я даже в полумраке видел серые перчатки Софьи Сергеевны в виде страшных когтей.
   Когда мы вошли в освещенную гостиную дам, я на минутку уселся с папироскою и, не обращаясь ни к кому особенно, спросил:
   -- Неужели вы полагаете, что герой вашего романа завтра придет?
   -- Ах, Афанасий Афанасьевич! воскликнула Софья Сергеевна, -- удивляюсь, как вы можете так дурно думать о людях. Приходите завтра сами, и вы убедитесь, что все дело будет положительно окончено. Он все-таки.... настоящий Фауст!
   -- Я приду в половине первого, когда вы сами убедитесь, что из этого, слава Богу, ничего не выйдет. А теперь покойной ночи, если это возможно.
   И я побежал в свой hôtel Helder.
   На другой дев в половине первого я застал дам, тщательно одетых и видимо смущенных. Бедная Надя! как она была мила в своем плохо скрываемом разочаровании. При каждом стуке останавливающегося у подъезда экипажа, Софья Сергеевна подбегала к балконному окну и, взглянув вниз, безмолвно отходила на свое место. Конечно, все ожидания, как я предвидел, были напрасны.
   К счастию для нас, в скорости появился Делаво, которого я еще ранее успел представит дамам. Я навел его на любимую его тему: бессмыслие художественных требований французской публики и нелепость того, что французы выдают за философию. Он распевал, как соловей, закрывая при этом свои черные, добрые глаза и восклицая по временам: "о, le publique est absurde!"
   Что происходило на душе у сестры, вследствие такого разочарования, я никогда не мог узнать, но, конечно, употреблял всевозможные предосторожности, чтобы не коснуться больного места. В образе нашей жизни, по-видимому, ничего не изменилось, исключая приезда Тургенева, оживившего наше пребывание в Париже. Услышав о том, что сестра моя в Париже, он не раз приходил к ней в Нôtel Taitbout и расхваливал наши действительно хорошие обеды. Надо ему отдать справедливость, как gourmet.
   Однажды он принес мне прелестное карманное издание Горация -- Дидота, напечатанное в 1855 г. по Лондонскому изданию Бонда 1606 г., подписавши на нем "Фету от Тургенева в Париже в октябре 1856 г." Сестра тотчас же отдала это издание лучшему переплетчику, и я до сих пор храню это двойное воспоминание рядом с имеющимся у меня экземпляром настоящего Бонда. По моему мнению, не смотря на крошечный объем книги и многочисленные труды по объяснениям Горация, издание Бонда представляет наилучшее объяснение Горация.
   -- Ах, как у тебя милое сказала однажды сестра, взобравшись ко мне на пятый этаж и заставши меня за письменным столом. С этих пор она часто навещала меня, и я всяким театрам предпочитал проводить вечер рядом с нею, усевшись у пылающего или догорающего камина, в котором она сама любила будить огонь. Правда, мечты наши большею частью были нерадостны, но мы отлично понимали друг друга, находя один в другом нравственную опору. На вопрос сестры: отчего ты не женишься -- я без малейшей аффектации отвечал, что по состоянию здоровья ожидаю скорее смерти и смотрю на брак, как на вещь для меня недостижимую.
   -- Знаешь ли что, друг мой, сказал я сестре в одно из таких посещений.-- Мы с тобою почти неразлучны. Почему бы нам, вместо двух квартир, не занять одной общей? У вас в настоящее время с Софьей Сергеевной общая спальня, а здесь во втором этаже за 250 франков в месяц: прекрасная передняя, гостиная и две спальни, могущие служить и кабинетами. Это выйдет не дороже того, что мы платим врознь.
   Сказано -- сделано. Через несколько дней мы уже помещались на нашей, более удобной квартире.
   Никогда быть может в жизни я так беззаветно не предавался настоящему; но не думая о будущем, мы оба сестрою чувствовали боязнь разлуки. Эта боязнь заставила наконец нас обоих придти к какому-либо решению отношению к ближайшему будущему.
   В отсутствие Софьи Сергеевны, нередко уходившей в ожидании отъезда в Россию, в магазины для сформирования туалета своей племянницы, мы, сосчитавши наши небольшие средства, решили не расставаться в виду долгого времени, оставшегося до окончания моего отпуска. А так как, раньше или позднее Софью Сергеевну приходилось отвозить на родину, то было гораздо благоразумнее выдать ей деньги на путевые издержки в настоящую минуту, и таким образом вместо тройных остаться заграницей лишь при двойных расходах.
   -- Ты и без того собирался в Италию, сказала Надя.-- Да тебе, поэту, и стыдно не побывать в этой классически стране искусства. А я с восторгом буду твоим чичероне.
   Софья Сергеевна, постоянно выставлявшая свое сопутство в виде одолжения, не могла ничего возразить на предложение избавиться от дальнейшего беспокойства, а через несколько дней по ее отъезде в Россию, мы с Надей отправились через Марсель в Италию.
  

VII.

В Италии.-- Тиволи.-- Встреча с Некрасовым, Панаевой и К--ими.-- Ночь в дилижансе.-- Неаполь.-- Осмотр Сольфатары.-- Неаполитанская зима.-- Снова в Париже.-- Пение M-me Виардо.-- Возвращение в Россию.-- Приезд в Новоселки.-- Встреча с Борисовым и моя поездка в Фатьяново.-- Болезнь Нади.-- Я везу Надю в Москву к докторам.-- Приезд Борисова.-- Встреча с В. П. Боткиным.-- Знакомство с семьею Боткиных.-- Моя женитьба.

  
   В книге Гербеля130 "Русские поэты" упомянуто, что в "Современнике" были напечатаны три статьи мои под заглавием: "Из заграницы. Путевые впечатления. 1856, No 11, 1857, NoNo 2 и 7". Последняя статья кончается выездом из Марселя, а между тем я очень хорошо помню, с каким увлечением описывал я великолепную ночь на Средиземном море, а затем все впечатления Генуи, Ливорно, Пизы, Чивита-Векии, Рима и Неаполя. Но, вероятно, все эти путевые впечатления не были напечатаны в "Современнике", куда были отправлены и где, вероятно, в редакции пропали. Хотя Италия по сей день жива в моем воображении во всю ширину пройденных мною по ней путей, но оставляя многообразное их сплетение, буду держаться лишь той стези, из которой оглядывающемуся уясняется непосредственное истечение дальнейшей жизненной судьбы, хотя в то время невозможно было этого предвидеть131.
   В настоящую минуту для меня совершенно ясно, что сестра Надя, вступивши лишь на сравнительно короткое время на мой жизненный путь, неизбежно наклонила его по новому направлению. Я охотно предоставил бы читателю самому прийти к этому убеждению, если бы не чувствовал желания извиниться в молчании, с каким намереваюсь пройти подробности моего пребывания на классической, итальянской почве. "Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом", -- говорит Печорин Лермонтова. Вот разгадка многого, что со стороны может показаться во мне непростительным чудачеством и кривлянием. Стоит мне заподозрить, что меня преднамеренно наводят на красоту, перед которою я по собственному побуждению пал бы во прах, как уже сердце мое болезненно сжимается и наполняется все сильнейшею горечью по мере приближения красоты. Желая быть кратким, скажу, во-первых, что в грустной и безмолвной Ниобее -- Италии, окруженной грязными и жадными нищими, я не признал красавицы царицы, гордой своими прекрасными детьми, царицы, о которой мне натвердили поэты. Болезненное чувство мое, быть может, усиливалось от желания Нади указать мне на окружавшие нас прелести. Но я должен сказать, что без настояния сестры я не увидал бы Италии и притом в таких подробностях. Нигде и никогда болезненное чувство, о котором я говорю, не овладевало мною в такой степени, как в Италии; но оно проявлялось иногда с резкостью, о которой в настоящее время мне стыдно вспоминать. Привожу один из наглядных примеров. Однажды сестра уговорила меня проехать и взглянуть на Тиволи.
   Самое ненавистное для меня в жизни -- это передвижение моего тела с места на место, и поэтому наиболее уныние наводящими словами для меня всегда были: гулять, кататься, ехать. Самый резвый рысак в городе и самый быстрый поезд железной дороги для меня, превращенного при передвижении в поклажу, все-таки убийственно медленны. А тут в холодный осенний день предстояло тащиться за 20 верст до Тиволи и обратно, то есть всего 40 верст, отданному на жертву римскому извозчику с его черепахой коляской. Тем не менее по дороге туда мы, свернувши версты на две в сторону, осмотрели развалины знаменитой виллы Адриана; и здесь, невзирая на забиравшуюся мне в душу хандру, я не мог не любоваться на такой амфитеатр, как Навмахия, и на художественную лепную работу потолков в термах, о которой можно бы было подумать, что она только что окончена.
   Но вот мы добрались до Тиволи, где, можно сказать, на одном пункте соединилась и античная прелесть живописных остатков храма Весты, и полукруг отвесных скал, у подножия которых темная пасть, именуемая гротом Сирены, поглощает кипящую струю Анио, отвесно падающую в нее с утеса.
   -- Какая прелесть! -- невольно воскликнула сестра, стоя на площадке спиною к единственной гостинице, примыкающей к храму Весты. -- Здесь, -- прибавила она, -- есть ослы с проводниками, и нам необходимо заказать их, чтобы объехать прелестное ущелье Анио.
   -- Я нестерпимо озяб, -- сказал я, -- и голоден; а вид этой воды наводит на меня лихорадку. Надеюсь, что здесь найдется что-либо утолить голод.
   С этим словом я вошел в гостиницу, где слуга понимал мои желания, высказанные по-французски. Через четверть часа в камине запылали громадные оливковые пни, и в комнате стало скорее жарко, чем холодно. При этом исполнено было мое требование, вероятно, немало изумившее прислугу, а именно: окна, выходящие на каскад, были тщательно завешены суконными одеялами, так что мы обедали при свечах. Нашлась и бутылка шампанского "Мума", кроме которого и в Риме не было возможности достать другой марки. Враждебно ушедши в мрачную пещеру своего недоброжелательства, я из нее ревниво наблюдал все движения сестры. Я видел, что она сначала безмолвно следовала за мною во мраке, но по мере того, как пещера моя начинала согреваться пылающим камином и шампанским, сестра все настойчивее вела меня за руку к выходу и к приготовленным для прогулки ослам. Конечно, все ее ласкательные уловки были вполне очевидны; но они были так добродушны и любовны, что упрямиться долее было бы неблаговоспитанно. Два проводника привели нам своих ослов; на переднем с дамским седлом поехала сестра по узкой тропинке, справа опоясывающей ущелье Анио; а сзади пришлось тащиться мне, чувствуя себя телесно и душевно в положении Санхо-Пансо. В одном месте мой осел, вероятно, инстинктивно сочувствуя моему упрямству, повалился подо мною на самом краю обрыва. Конечно, я в ту же минуту оперся обеими ногами о каменную дорогу, так что осел апатично лег у меня между коленями. Но и этот незначительный эпизод не ускользнул от внимания боком ехавшей передо мною сестры. Не успел я еще переступить через моего осла, как, соскочив с седла и бледная как полотно, Надя была уже подле меня. В подобном роде были все ее уловки водить меня по итальянским и вообще европейским достопримечательностям.
   Откровенно упомянув о собственных странностях, не могу пройти молчанием странностей сестры, которые тогда только удивляли меня, оставаясь до времени неразрешимою загадкою.
   По приезде в Рим мы заняли на вид весьма порядочную квартиру на via Carrozza, но через несколько дней пришли к убеждению, что оставаться тут долее невозможно. Рамы в окнах, как мы вынуждены были заметить, представляли широкие отверстия, в которые значительный ноябрьский холод проникал беспрепятственно; а то, что носило название каминов, только наполняло комнаты дымом, нимало их не согревая. К этому надо прибавить такое количество мучительных насекомых, которым Моисей при египетских казнях мог бы позавидовать. Между тем, не помню, каким образом, но, вероятно, за общим столом Испанской гостиницы мы неожиданно встретились с Некрасовым и Панаевой. По этому поводу, как я после узнал, Герцен сказал: "Некрасов в Риме то же, что щука в опере".
   Как я ни убеждал сестру не беспокоиться разыскивать новую квартиру, говоря, что исполню это лично, -- но, когда я отправлялся на поиски, она пускалась в таковые же. Не желая вдали от родины доводить нашу общую кассу до истощения, я наконец отыскал, по мнению моему, очень хорошую и удобную квартиру. Тем временем сестра отыскала другую, едва ли более удобную, но гораздо более дорогую на Duo Macelli. Когда после забраковки приисканной мною квартиры, я вернулся с новых поисков, то к удивлению моему застал сестру в слезах и в истерическом припадке, несогласном ни с ее благоразумием, ни с ничтожным поводом неудовольствия. В волнении я забежал к Панаевой и сообщил ей о происходящем у нас.
   -- Да наймите вы нравящуюся ей квартиру, -- сказала Панаева.
   Так я и поступил, и согласие наше восстановилось.
   На Монте-Пинчио я встретил молодого поэта Павла Михайловича Ковалевского, племянника Егора Петровича, о котором я говорил выше. Он представил меня своей жене, а я его -- сестре; и таким образом мы познакомились. Молодые Ковалевские были премилые люди; они занимали прекрасное помещение в Palazzete Borgese, и у них по вечерам можно было застать гостей из русской колонии. Иногда они, взявши четвероместную коляску, приглашали сестру и меня кататься. Таким образом у нас завязались самые дружественные и непринужденные отношения. Я заставлял иногда сестру от души смеяться, напоминая ей, как в приезд мой в сороковых годах в Петербург кирасирским адъютантом я представлялся ее начальнице, а та к вечернему чаю устроила для меня балет, в котором корифейкой предстала сестра. Не менее смеялась она, когда я вспоминал о нервной, полувоздушной дочери этой директрисы, сердечно любившей мою Надю и вышедшей замуж за старика сенатора. Не набрасывая никакой тени на эти действительно достойные всякого уважения личности, я только дозволял себе выгибать спину, как выгибал ее почтенный сенатор, напоминая венгерца, несущего за спиною свою аптеку с эликсирами; да представлять с платком в руке добрейшую его супругу Marie, как она потопляет нос свой в одеколоне. Такими глупостями я не раз уже возбуждал смех сестры. Однажды, сидя в коляске Ковалевских противу дам, я представил Marie, нюхающую одеколон. На этот раз Надя не рассмеялась, и я тотчас же умолк.
   Вернувшись домой и проходя через гостиную в свою комнату, я услыхал в спальне сестры рыдания. Приотворивши дверь, я нашел ее лежащею лицом на подушке в сильнейшей истерике. Конечно, я старался сказать все возможное, чтобы ее успокоить, уверяя ее честным словом не повторять неприятной ей шутки.
   Осмотрев при помощи сестры римские достопримечательности, я не без удовольствия рассчитывал в январе на более мягкую зиму Неаполя, куда настойчиво меня приглашала сестра. Услыхав о нашей поездке в назначенный день, Некрасов на тот же день взял два билета в карете нашего четвероместного дилижанса. Но перед самым выездом из Рима он прислал нам свои два билета, при сожалении, что в этот день выехать не может; и, таким образом, мы неожиданно очутились с сестрою единственными обладателями четырех мест, то есть двух банкеток по правую и по левую сторону единственной входной двери сзади. Заняв левую скамейку, я очень рад был за сестру, могущую прилечь, так как приходилось ехать целую ночь до Неаполя. В те времена порванной на клоки Италии таможенные осмотры мучили путешественников на каждом шагу. Так ночью, на границе в Террачино, нас подняли и привели в просторную, плохо освещенную комнату, где мы расселись по скамейкам вдоль стен; тогда как таможенные неторопливо вскрывали и раскрывали наши чемоданы. Пока мы терпеливо смотрели с сестрою на эти проделки, к нам два или три раза подходила, заглядывая в лица, какая-то молодая женщина в соломенной шляпке, из-под которой волнистый пук черных кудрей свисал у нее на глаза. Не понимая ее бормотания, я спросил кого-то, -- что это за личность? и мне сказали, что это сумасшедшая. Когда осмотр кончился, мы вновь заняли свои места, и дилижанс покатил из Террачино. Ночь, по причине полнолуния, была светла как день. На следующей станции после перепряжки лошадей дверка в карету к нам отворилась, и кондуктор, впустив к нам какую-то женщину, запер портьерку. Не желая будить уснувшую против меня сестру шумными объяснениями, я молча указал барыне, в которой тотчас же признал виденную сумасшедшую, место около себя. Она безмолвно и покойно уселась в уголок. Тем не менее, не будучи в состоянии отвечать за фантазии незнакомой мне сумасшедшей, я решился не спать всю ночь. Луна ярко озаряла карету, и я раза уже с два ловил себя в минуту засыпания. Вдруг чувствую что-то мягкое и теплое на кисти левой руки; открываю глаза и вижу, что молодая женщина; припавши к моей руке, восторженно ее целует. Тихо высвободивши руку, я сказал своей соседке: "Dormire"132, -- и она успокоилась. Перед рассветом успокоился и я, так как кондуктор вывел довольно красивую спутницу из кареты.
   Мы приближались к Неаполю, и прямо против меня, то есть по правую сторону от дилижанса, засинела морская даль. Поднялась и сестра на своей банкетке, и словно кто-нибудь стал приглашать меня любоваться всемирной красотой Неаполитанского залива. Я, как бы ничего не замечая, перешел на пустое место около сестры и таким образом очутился спиною к морю.
   По мере приближения к столице все чаще попадались высокие оливы, подымавшие к небу свои зимние, безлиственные сучья.
   -- Должно быть, скоро приедем, -- заметил я сестре, -- какие попадаются прекрасные вилы.
   Но вот по гололедице мы вкатили в Неаполь и тотчас же были окружены нищими всевозможных видов.
   Остановившись на сутки в Hôtel de France, мы, наученные опытом, наняли понедельно прекрасное помещение на Киайе, с видом на бульвар и на залив. Нас отлично кормили из ближайшего французского ресторана. Конечно, мы ревностно принялись за осмотр всех достопримечательностей Неаполя и его окрестностей. Полагаю, что по части древней домашней утвари Неаполитанский музей не имеет себе равного. Осмотрели мы и Помпею и обедали в ее ресторане, содержимом бывшею русскою горничною, вышедшей замуж за итальянского повара, и пили знаменитое Lacrima Cristi, которое, в сущности, несравненно хуже нашего шипучего "Донского".
   Словом сказать, жизнь наша в Неаполе шла не без интереса; и, даже когда по захождении солнца холодный ветер начинал проникать с залива в окна, мы ютились у единственного камина гостиной, который старались жарко растопить.
   Однажды мы собрались осмотреть Сольфатару с ее серными испарениями и с этой целью наняли извозчика, который вдоль Киайи повез нас к знаменитому тоннелю, носящему название грота Позилипа. Направо от въезда в грот оказалась небольшая часовня, из которой, как бы заступая нам дорогу, вышел черный монах. Вероятно, при множестве в Италии подобных личностей я бы даже не обратил на него внимания, если бы сестра не сказала мне:
   -- Это геттатура (колдун-портильщик). Дай ему что-нибудь.
   -- Ведь умел же человек, -- подумал я, -- застращать людей в свою пользу. -- И в доказательство свободомыслия проехал геттатуру, не раскрывая кошелька. Вскорости за Позилипом дорога к Сольфатаре подымается в гору, и коляска наша поневоле подвигалась шагом. Этим обстоятельством воспользовался многоречивый туземец, равняясь с нами по окраине дороги и объявляя, что он проводник и говорит на всех европейских языках. Несмотря на наши заявления, что нам никакого проводника не надо, болтун не переставал передавать нам о знатных путешественниках, которым он служил проводником, и при этом пояснял и нам, что вот эта дорога подымается в гору и что скоро на ней будет площадка, где можно дать вздохнуть лошадям и выйти из коляски, если угодно. Когда, выйдя из коляски, мы стали восходить на новое возвышение пешком, нестерпимый болтун продолжал трещать за нами, невзирая на многократные мои заявления, что нам никакого гида не надо.
   -- Боже мой, как надоел! Прогони ты его, -- сказала сестра по-русски.
   Чтобы избавиться от нахала, я подал два франка, прося его уйти. Он посмотрел и сказал:
   -- Этого мало. -- Тогда уже я так крикнул на него, что он ушел.
   Конечно, мы не дозволили тащить несчастную и тощую собаку на обмирание в так называемую Собачью пещеру. Чем люди не промышляют! Но нам пришлось проходить вдоль целого ряда кирпичных сараев, в отверстиях которых, как это бывает всюду, нередко в четвероугольных ящиках (творилах) распускается известь. Чтобы предохранить раствор от случайного сора, его нередко сверху густо засыпают песком, так что для неопытного глаза представляется прекрасная песчаная площадка, весьма удобная для переходов. Не успел я еще рассмотреть творила, как проворная и любопытная Надя уже на него ступила и пронзительно вскрикнула. В мгновение ока я выхватил ее, поймав за левую руку: тем не менее правый ее ботинок вместе с половиною чулка был покрыт раствором извести. К счастью, подле оказался кирпичник, который, свернув пуки соломы, тщательно отер намоченную ногу. Конечно, мы в ту же минуту, насколько было возможно спешно, воротились домой. Однако неприятное приключение это не обошлось даром. В тот же вечер, невзирая на пылающий камин, сестра почувствовала озноб и в первый раз пожаловалась на спинную боль, от которой поехала лечиться два года тому назад за границу. К утру, однако, ей стало лучше, и румянец снова заиграл на ее щеках. Опытный, однако, был человек, пустивший пословицу "пришла беда, растворяй ворота". Сколько раз приходилось мне испытывать это в жизни.
   Казалось, сама неаполитанская зима, принявшая нас так благосклонно, озлобилась на нас, в свою очередь. Невыносимо холодный, чтобы не сказать бурный, ветер задул с моря в неплотные рамы балконов и в то же время не дозволял растапливать камина, наполняя комнаты дымом. Я крепился до последней возможности, видя в то же время, что и сестра геройски переносит страдания. Но, наконец, я подумал: "Всякое геройство имеет цену, лишь когда жертвой искупается нечто более высокое и ценное; но бесцельное мучение, не достигая геройства, заслуживает иного названия".
   -- Надя, -- сказал я, едва не плача от холода, -- долго ли нам так мучиться под благорастворенным небом Неаполя? Нельзя ли бежать к голландским печам в Россию?
   Мы узнали, что пароход из Неаполя в Марсель уходит на другой день.
   -- Едем завтра! воскликнул я.
   -- Очень рада, -- отвечала Надя, -- но беда в том, что все мое белье у прачки, и едва ли оно готово.
   Приказано было прачке принесть мокрое белье, и, навязавши из него в простыни узлов, мы на другой день отправились с ним на пароход, отходивший в Марсель. Несмотря на все усилия наши проветривать его, белье прибыло в Париж горячим. На этот раз мы оставались в Париже недолго. Зима гнала нас и от французских каминов, как прогнала от итальянских. Тургенева в его rue de l'Arcade я застал в не. скольких шинелях за письменным столом. Не понимаю, как возможна умственная работа в таких доспехах! Узнав от него о прибытии семейства Виардо на зиму в Париж, я отправился к ним с визитом в собственный их дом Rue de Doudi, 50. Надо отдать полную справедливость мадам Виардо по отношению к естественной простоте, с которою она умела придавать интерес самому будничному разговору, очевидно, тая в своем распоряжении огромный арсенал начитанности и вкуса.
   Прочитавши объявление о концерте, в котором, кроме квартета, было несколько номеров пения мадам Виардо, мы с сестрою отправились в концерт. Не могу в настоящее время сказать, какого рода была концертная зала, но, без сомнения, она принадлежала учебному заведению, так как публика занимала скамейки с пюпитрами, восходившими амфитеатром. Мы с сестрою сидели впереди скамеек на стульях у самого концертного рояля. Во все время пения Виардо Тургенев, сидящий на передней скамье, склонялся лицом на ладони с переплетенными пальцами. Виардо пела какие-то английские молитвы и вообще пьесы, мало на меня действовавшие, как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением, которыми, видимо, упивался Тургенев. Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела: "Соловей мой, соловей". Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское, русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-либо безумной выходки.
   Но пора было нам бежать в Россию, и мы почти без оглядки проехали до Дрездена, где сестра захотела и передохнуть и походить по картинной галерее. Еще во Франкфурте я запасся для сестры меховою шубою, зная, что мы подвигаемся к нашим родимым снегам и морозам. Несмотря на сравнительно молодые лета, мы как-то чувствовали с сестрою, что песенки наши спеты. В 36 лет в чине поручика гвардии я не мог рассчитывать на блестящую служебную карьеру. Точно так же, зная образ мыслей сестры, я не мог ожидать, чтобы она скоро оправилась от испытанного потрясения. Вследствие всего этого между нами установился план недалекого будущего, где я должен был вернуться в наши родовые Новоселки и, принявши их в свое управление, присоединить к общей нашей жизни проценты с небольшого моего капитала, находившегося большею частию у братьев на руках. Мы оба не знали, что заведовавший Новоселками зять наш Александр Никитич вместе с женой своей -- сестрой нашей Любинькой -- оставили на эту зиму свое более отдаленное от Мценска имение Ивановское и поселились в Новоселках за 7 верст от Мценска. Конечно, в наших общих с Надею планах не было ничего блестящего или привлекательного, за исключением нашей дружбы; но если человеку суждено жить, то жить необходимо известным, определенным образом.
   Накануне нашего отъезда из Дрездена сестра довольно рано ушла в свою комнату и легла в постель, ссылаясь на нестерпимую спинную боль. Через полчаса, согласно нашему общему желанию, явилась на целую ночь прекрасно одетая пожилая женщина в безукоризненно белом чепце и стала самым усердным образом растирать больную и предупреждать все ее малейшие желания. Поутру я умолял сестру отложить на несколько дней наш отъезд; но она, утверждая, что чувствует себя совершенно здоровой, настояла на отъезде. Сиделка, не смыкавшая глаз во всю ночь, вновь уложила все расстегнутые чемоданы и, получивши талер, ушла совершенно довольная.
   В Варшаве мы пробыли весьма недолго; но так как внутри империи железных дорог в то время не существовало и мы кратчайшим путем вздумали пробраться через Киев, где надеялись отдохнуть у нашего родственника, ректора университета, Матвеева, то пришлось заводиться для брестского шоссе колесным экипажем. К счастью, мне пришлось купить весьма укладистый и совершенно покойный крытый тарантас. Но за Брестом начиналась уже настоящая снежная зима, и пришлось становить тарантас на полозья. Кому довелось на веку таскаться на почтовых зимою по жидовским трактирам, -- поймет нетерпение, с каким я стремился довезти свою бедную Надю до Киева. Когда Матвеев узнал о нашем приезде, то тотчас настоятельно пригласил нас к себе и прислал свой экипаж.
   И в Киеве, где мы пробыли три дня, окруженные самой изысканной любезностью Матвеева, Надя снова, как я впоследствии узнал, захворала, хотя и не показывала виду. Но вот опять пришлось пускаться по океану снегов и ухабов. Наконец добрались мы до родимого города Мценска, и здесь тарантас наш остановился против постоялого двора с вольными ямщиками, так как приходилось сворачивать с почтового тракта за 7 верст в Новоселки. Пошла так называемая вольная ряда; вместо даже двойных прогонов, представляющих 1 рубль 26 коп., с нас запросили 10 рублей. Вокруг тарантаса поднялся неописанный шум и перебранки; на пороге, можно сказать, собственного дома сестра, так геройски вытерпевшая все дорожные мучения в течение многих суток, наконец не выдержала.
   -- Боже! что же это такое? -- воскликнула она, закрывая лицо руками и с истерическим рыданием бросаясь на переднюю скамейку тарантаса.
   Конечно, я отдал ямщикам все, что они просили, лишь бы они тотчас запрягли.
   Снега в этом году были весьма глубокие, и мы шагом протащились все 7 верст до самого леса, за которым скрывается Новосельская усадьба. Вот проехали уже и лес, и до усадьбы остается не более 80 саженей, а лошади снова остановились в ухабе.
   -- Не дойти ли нам до дому пешком? -- сказал я.
   -- Конечно, всего лучше, -- ответила Надя.
   Я подал ей руку, и мы направились к крыльцу дома.
   -- Желаю тебе счастливого прибытия в Новоселки, -- сказала Надя. И через пять минут мы уже всходили на крыльцо.
   Можно себе представить изумление и восклицания сестры и зятя, совершенно не ожидавших нашего приезда. Когда все мало-помалу успокоилось, сестры переговорили между собою о новом плане нашего водворения. Справедливость требует сказать, что сестре Любиньке планы эти крайне не нравились, так как ей предстояло отправляться в свое Ивановское. Я, конечно, во все эти переговоры не вмешивался, зная без того, что Надя не из числа способных поддаться первым чужим убеждениям.
   К неожиданностям, встретившим нас в Новоселках, присоединилось на другой день и внезапное появление И. П. Борисова, которого мы считали продолжающим службу в Куринском полку на Кавказе. Он очень исхудал и жаловался на привезенную им из Малой Азии лихорадку. Как человек, с малолетства свой в нашем доме, он был чрезвычайно естествен, несмотря на некоторую затаенную грусть. К вечеру он уехал домой, говоря, что так как он на тройке, то надо пользоваться вечерним холодком, потому что вдруг стало очень таять и днем тройкою ехать затруднительно.
   На следующий день, когда мы собрались в столовой к утреннему самовару, Надя явилась с виду сок вершенно здоровая и веселая.
   -- Отчего бы, -- сказала она мне, -- тебе не навестить сего дня бедного Ивана Петровича, который так тебя любит, что, больной, невзирая на дурную дорогу, сейчас же явился.
   Не берусь решить, было ли в этих словах только участие к больному Борисову, или в то же время желание удалить меня во время переговоров с зятем.
   -- Alexandre! -- спросила Надя. -- На чем же брат поедет?
   -- Сделайте милость, -- вмешался я, -- мне никого не нужно. По дурной дороге всего лучше в розвальнях, без кучера, так как я тут всякую лощинку знаю. Была бы добрая лошадь, это главное.
   -- На что ж тебе надежнее Звездочки, -- заметил Александр Никитич.
   -- А, старая знакомая! -- воскликнул я. -- Очень рад!
   Часов в одиннадцать Звездочка, запряженная в розвальни, подмощенные соломой, укрытой ковром, была у крыльца. А не прошло и часа, как я, въехав в ворота широкого фатьяновского двора и завернув налево за угол низменного пустого деревянного дома с закрытыми ставнями, остановился перед крылечком небольшого, сравнительно нового флигеля. Флигель состоял из сеней и двух комнат: первая играла роль гостиной и столовой, а вторая была кабинетом, в конце которого за перегородкой помещалась кровать Борисова.
   Я застал Борисова в гостиной, сидящим в креслах перед слегка пылающим камином в старом военном пальто и в турецких туфлях. Повернувшись спиною к выходившим на двор окнам, он, по-видимому, был углублен в чтение какой-то исторической книги, до которых был большой охотник. Встретил меня и все время прислуживал нам factotum133 Борисова -- Иван Федорович, бывший все время пребывания Борисова на службе полновластным управляющим Фатьянова, а теперь с особенною ревностью следивший за тем, чтобы каждое наше желание было предупреждено. Весьма красивая и молодая жена 50-летнего Ивана Федоровича, при заметном стремлении к полноте, смахивала скорее на барыню, чем на прислугу, что не мешало ей с своей стороны ревностно стараться о комфорте Ивана Петровича. Борисов любил покушать, и внимание к столу велось еще от покойной его матери. У нашего отца в Новоселках было всегда пять-шесть поваров, готовивших поочередно; все они учились по знаменитым московским кухням, а фатьяновские повара были их учениками.
   Конечно, при появлении моем историческое чтение было забыто, и мы, несмотря на мучительное желание поделиться чувствами, оба ходили долго все вокруг да около, из опасения какой-либо неуместной неловкости.
   Если влюбленные, по словам Шекспира, составлены из одного воображения и их можно причислить к безумцам, то все эти качества с добавкою отчаянной ненасытности еще сильнее у несчастного влюбленного. Только этим объясняется легкость, с которою кокетка успевает заверить влюбленного в очевидно несбыточном. Надо было видеть счастье Борисова, когда я объявил ему, что сестра прислала меня его навестить. Хотя я знал, что такой отрадный глоток воды со льдом только пуще распалит жажду страждущего, но не мог удержаться не освежить его хоть на минуту этим глотком. Конечно, вслед за тем поднялись самые несбыточные мечтания и просьбы о помощи, к каким он меня давно приучил в своих письмах. Начались расспросы обо всем, касающемся материальной, а главным образом нравственной стороны жизни Нади.
   Зная железную выносливость этого неустрашимого человека, я после долгого колебания решился произвести над ним вивисекцию, подрезав в сердце его любовь под самый корень.
   Во время всего моего подробного рассказа про Эрбеля Борисов сидел неподвижно, глядя на догорающие в камине уголья. Когда я кончил, он поднял на меня свои черные, густые ресницы, на которых мелькали слезинки, и произнес вполголоса:
   -- Спасибо, брат, что ты мне об этом рассказал. Я сейчас же поеду, разыщу и убью его.
   -- Да я даже не знаю, где он в настоящее время, -- отвечал я.
   -- Это уже мое дело, -- отвечал Борисов, -- и притом единственное, которое остается.
   В расспросах и посильных ответах прошел день, и, когда в сумерки подали самовар, Борисов стал гнать меня домой.
   -- Как ты можешь так беззаботно оставлять ее одну? Ее надо успокоить, а ее там только больше расстроят. Поезжай, сейчас же поезжай домой!
   -- Нет, любезный друг, уж позволь мне переночевать у тебя. Дорога отвратительная, и ты знаешь, что Надя поместилась на антресолях, в спальной покойной матери, а я живу в старом флигеле. Поэтому, сплю ли я там, или здесь -- совершенно безразлично.
   Фатьяново, по случаю давнего отсутствия владельца, долее других имений сохранило предания старины. Грибки, соленья, варенья, наливки, пастилы там сохранили старинное достоинство, -- и, конечно, мне для ночлега взбили такие перины, на каких давно мне спать не приходилось.
   Когда я поутру проснулся, Иван Петрович давно уже в азиатских чувяках неслышно шагал по комнатам, явно поджидая моего пробуждения; и первым его словом было:
   -- Ну, вставай и скорее собирайся домой,
   -- Сейчас поеду, но дай же хоть стакан кофею выпить, благо я слышу, как в передней кипит самовар.
   Умывшись и одевшись наскоро, я не успел еще налить себе стакан кофею, как Борисов, взглянув в окно, воскликнул:
   -- Это посланный от вас! Недаром сердце мое чуяло беду.
   Через минуту прошедший через двор посланный из Новоселок передал мне в передней записку от Любиньки следующего содержания:
   "С Надинькой происходит что-то необычайное. Она говорит бог знает что; мы совершенно растерялись. Приезжай поскорее".
   Пожавши крепко руку Борисова, я в десятом часу утра был уже дома. В передней встретила меня плачущая Любинька словами:
   -- Посмотри, что с Надей: je crois, qu'elle a perdu l'esprit134.
   С самым преднамеренным равнодушием вошел я в первую комнату на антресолях, бывшую кабинетом Нади. Никогда не видал я ее более блестящей и прекрасной. Темные волосы были тщательно убраны; преувеличенные карие глаза горели фосфорическим блеском; нежный румянец играл на щеках; и в белом, широком капоте она сидела перед письменным столом, на котором лежала бумага большого формата.
   -- Здравствуй, Надя! -- сказал я входя.
   На зов мой взор ее разом сверкнул, как чаша темного вина от неосторожного толчка.
   -- Не мешай, не мешай мне! -- воскликнула она. -- Я занята.
   Взглянув на крупное заглавие большого листа, я прочел: "Ариадна, драма в пяти действиях".
   Это совершенно несвойственное Наде авторство необычайно яркий цвет ее лица и блеск глаз сразу высказали мне убийственную истину. Бедное дитя не выдержало всех потрясений. Передо мною сидела прелестная и безумная Надя.
   -- Надя! -- сказал я, насколько возможно убедительно. -- У тебя, дружок, лихорадка и тебе следует отдохнуть. Ляг в постель, и если хочешь, я тебе почитаю.
   Долго не соглашалась она на все мои просьбы, но наконец встала и пошла в свою спальню. Минут через десять, показавшихся мне целою вечностью, я слегка приотворил половинку двери, чтобы взглянуть на происходившее в спальне. Я сделал это крайне тихо и осторожно, полагая, что больная в волнении своем и не заметит моей проделки. Но едва мой зрачок увидал ее стоящею во весь рост на постели, как, обратив глаза к двери, за которою я таился, она пронзительно взвизгнула и бросилась в постель. Видя, что мое присутствие действует на нее раздражительно, я передал Любиньке и женщинам уход за больной. Через час приехал Борисов, и, вместе с зятем моим Александром Никитичем, мы составили домашний совет и решили безотлагательно везти больную в Орел к тамошним врачам. Таким образом мой варшавский крытый тарантас опять сослужил службу и довез больную до Мценска и по шоссе до Орла. Здесь лучшим докторам города -- Кортману и инспектору врачебной управы Майделю, резавшим ногу покойному отцу, -- пришлось снова брать на свои руки и дочь. Месяц продолжались бесполезные попытки облегчить страдания больной. Являлся между прочим и женатый брат мой Василий, чтобы хотя глазком взглянуть за тяжелый ковер, служивший портьерой, в комнату сестры. Впоследствии я узнал, что степень ненависти душевнобольных почти всегда равняется степени их привязанности к данному лицу в здоровом их положении. Но нервная чуткость их в данном случае изумительна. Когда бы белокурый и круглолицый брат Василий одним глазом ни заглянул за портьеру сестриной комнаты, как та уже вскрикивала:
   -- Медуза! Медузища противная!
   Инспектор врачебной управы доктор Майдель, бывший потом в Петербурге начальником Физиката, оказался моим школьным товарищем в Верро, где я просидел с ним рядом за столом три года. Однажды, захвативши меня за завтраком, он мне сказал:
   -- Послушайте моего совета: тратите вы здесь деньги и время, а мы этого дела совершенно не понимаем. Отвези ты больную в Москву. Там есть знаменитые психиатры, как, например, доктор Саблер.
   Убежденный Майделем, я все-таки должен был отложить на несколько дней отъезд в Москву: до прибытия из Новоселок большой четвероместной кареты, без которой везти больную, при ее нервном возбуждении, было бы слишком затруднительно. Наконец карету привезли и, забравши с собою небогатую дворянку, часто проживавшую в прежнее время в Новоселках и даже мою крестницу, да на помощь ей горничную, я повез больную по открывшемуся шоссе. Как ни затруднительно было на неисправных почтовых везти до крайности буйную больную -- которая, невзирая на связанные руки и ноги, лежа на заднем сиденье и упираясь ногами в стенку кареты, старалась разломить последнюю, -- наконец мы добрались до переезда через Оку под Серпуховым. Тут оказалось непреодолимое препятствие. Взломанный половодьем лед стоял на реке громадной чешуею и, не трогаясь вниз, делал всякое сообщение между берегами невозможным. Не было другого средства, как, отыскав на постоялом дворе квартиру, остановиться в ней на неопределенное время. Не успели мы расположиться на ночлег, как объявилась новая беда: угар, от которого мы спаслись только благодаря нервной бессоннице сопровождавшей нас молодой девушки. Когда она разбудила меня от несомненно предсмертного сна, я и слуга наш отделались страшною головною болью, тогда как больную и горничную мы замертво вынесли в карету. На другой день, к счастью, мы узнали, что лед идет, и к обеду устроится переправа на барке. Конечно, я сделал все, что можно сделать за деньги, для ускорения переправы и любовался примерной отвагой и мастерством перевозчиков, предупреждавших удары льдин в служившую паромом барку. Люди эти, упирая в багры, стояли не на барке, а на подплывающей льдине и, проводив одну, тут же переходили постепенно на другую. И так до противоположного берега.
   Но вот наконец мы в Москве на Тверской, в бывшей гостинице Шевалдышева. Знаменитый психиатр Вас. Фед. Саблер оказался по отношению к бедной Наде не только искусным врачом, но и любящим отцом. Осмотрев больную, он посоветовал сдать ее на Басманную, в заведение Вас. Ив. Красовского, обещав лично следить за ходом лечения. Поместив больную у Красовского, я тут же через два дома нанял довольно удобную квартиру, куда ко мне в скором времени приехал и Иван Петрович Борисов, продолжавший и в Москве страдать неотвязной малоазиатской лихорадкой. Посещал его и истощал над ним все свое искусство знаменитый Александр Иванович Овер. Чего-чего ни заставлял он глотать бедного Борисова, и все понапрасну. И вот, как воспитывавшиеся на той же голубятне и разогнанные житейскими бурями в разные стороны голуби, мы с помятыми крыльями снова собрались под один и тот же карниз, грустно бормоча о днях, давно минувших.
   За двенадцать лет, проведенных мною вне Москвы, все мои добрые знакомые, и литературные и не литературные, из нее исчезли. Калайдовичей, Глинок, Павловых, семейства Герцена, прелестной четы Полуденских -- в Москве более не было: они невозвратно исчезли. Захотелось мне наведаться, не застану ли я по-прежнему на Маросейке В. П. Боткина -- во флигеле, памятном столь многим литераторам, во флигеле, куда меня ввел покойный Ник. Ант. Ратынский, когда мы оба еще были студентами, и где я в первый раз увидал Ал. Ив. Герцена. Я знал, что В. П. Боткина, живущего то в Петербурге, то за границей, застать дома трудно. Но на этот раз мне посчастливилось, и мы встретились как давнишние хорошие приятели. Во время оно я часто бывал у Василия Петровича во флигеле, но ни разу не бывал в большом боткинском доме. Будучи на этот раз в духе, Василий Петрович объяснил мне, что, согласно завещанию покойного их отца, он состоит одним из четырех членов Боткинской фирмы и таким образом одним из хозяев дома. Покойный П. К. Боткин, оставивший по смерти своей дела в порядке и далеко не огромный капитал, с необыкновенным тактом, оправдавшимся впоследствии, безобидно для всех членов семьи, из числа девяти сыновей назначил членами фирмы только четырех: двух от первого и двух от второго брака. Сочувственно выслушав и о моих семейных невзгодах, Василий Петрович, узнав, что у меня никого не осталось в Москве знакомых, пригласил меня в тот же день к семейному обеду. Изо всех членов фирмы наиболее очевидными представителями дома явились меньшой брат Петр с своею женою. Кроме этого, к столу явились: младшая сестра Боткиных Марья Петровна135 и двоюродная их сестра, весьма характерная и красивая брюнетка. Даже самый ненаблюдательный человек не мог бы не заметить того влияния, которое Василий Петрович незримо производил на всех окружающих. Заметно было, что насколько все покорялись его нравственному авторитету, настолько же старались избежать резких его замечаний, на которые он так же мало скупился в кругу родных, как и в кругу друзей. Кроме того, все только весьма недавно испытали его педагогическое влияние, так как, влияя, в свою очередь, и на покойного отца своего, Василий Петрович младших братьев провел через университет, а сестрам нанимал на собственный счет учителей по предметам, знание которых считал необходимым. Быть может, желание угодить Василию Петровичу, представившему меня в качестве старинного своего приятеля, было отчасти причиною любезности, с которою отнеслись ко мне все члены семейства, прося меня во всякое время приходить запросто к обеденному столу.
   Наступила Страстная неделя, и Боткины пригласили меня к пасхальной заутрене и к разговлению. Вследствие такого приглашения я отправился с вечера отдохнуть во флигель Василия Петровича, приказав слуге принести мне полную форму и три заказанных букета цветов. Василий Петрович, невзирая на свой скептицизм, с восторгом выстаивал торжественную службу Светлого Воскресения. Действительно, при ярком внутреннем и наружном освещении богатой московской церкви и дорогом хоре певчих служба отличалась полной торжественностью. Затем все отправились к пасхальному столу, на котором стояли перед дамами поднесенные мною букеты.
   Памятна мне во всех подробностях небольшая сцена на другой или третий день праздников, о которой не могу и поныне вспомнить без улыбки. Между залой с накрытым обеденным столом и гостиной -- в небольшой диванной была приготовлена закуска, к которой приглашали гостей. Помню, что через залу прошел Аполлон Григорьев в новой с иголочки черной венгерке со шнурами, басоном и костыльками, напоминавшей боярский кафтан. На ногах у него были ярко вычищенные сапоги с высокими голенищами, вырезанными под коленями сердечком. Когда Григорьев, в свою очередь, ушел в дверь диванной, чтобы раскланяться с хозяйкой, сидевшая в конце залы на паркете годовая девочка, дочь хозяйки дома, вдруг поднялась на ножки и, смотря вслед Григорьеву, закивала головой, подымая правую ручонку ко лбу.
   -- Посмотрите, посмотрите! -- смеясь, воскликнул Василий Петрович. -- Надя-то молится вслед Григорьеву, она сочла его за священника. Действительно, -- продолжал Василий Петрович, -- такие сапоги носит старое купечество, хотя в них, собственно, ничего нет русского. Это принадлежность костюма восемнадцатого века, и консерватизм выражается верностью старинной моде. То, что было когда-то знаменем неудержимого франтовства, стало теперь эмблемою степенства.
   В подтверждение справедливого замечания Василия Петровича я вспомнил франтоватых молодых гостей, приезжавших к нам в Новоселки в двадцатых годах, именно в высоких сапогах, в каких изображают Александра Первого.
   Не дожидаясь конца святой недели, Василий Петрович быстро собрался и уехал за границу, еще раз поручив меня вниманию своего семейства. "Чем в одиночестве-то скучать, -- говорил он мне, -- отчего вам не приходить в дом, где вам все рады".
   По большому числу членов семейства, достигших зрелости, боткинский дом в ту пору можно было сравнить с большим комодом, вмещающим отдельные закоулки и ящички. Одним из таких закоулков были три комнаты на антресолях, занимаемые Марьей Петровной и ее роялем. Туда к ней собирались в известные дни знакомые ей девицы, большею частию миловидные, между которыми дочь доктора Шереметьевской больницы Ида Шлейхер, блондинка с голубыми глазами, отличалась чрезвычайно нежной красотой. Понятно, что сначала молодые братья Марии Петровны, снискав дружбу прекрасных посетительниц, проникли в гостиную молодой хозяйки, обзывая ее собрания "букетом", -- а вслед за тем пробралась в эти собрания и близко знакомая в доме молодежь. Обычным угощением в этих случаях бывал чай; но иногда, когда долго засиживались, посылали в кухню за ужином, а самый пылкий из молодых братьев, оставшийся навсегда энтузиастом изящного, Дмитрий Петрович угощал ужинающих шампанским.
   После одного из таких импровизированных ужинов, на котором случился и я, прелестная Идочка, как ее все называли, выразила опасение по поводу поздней поры и ночного, вешнего холода. Так как у меня была из Новоселок пролетка и знакомая уже нам Звездочка, то я и решился предложить прелестной девушке бережно доставить ее к звонку родительского крыльца. Надо было видеть, с какою ловкостью и заботой Дмитрий Петрович укутывал девушку в большой плед от ночного холода.
   Бедный мой Борисов, остававшийся в одиночестве, поневоле иногда спрашивал меня, где я пропадаю, и, слыша фамилию одного и того же дома, очевидно нападал на мысли, не приходившие мне самому в голову. Однажды, увидав на мне небольшие дамские часы, он спросил:
   -- Откуда у тебя эти часы?
   Пришлось рассказывать, как, опоздав несколькими минутами к обеду Боткиных, я вынужден был извиниться неимением часов, отданных в починку.
   -- У меня двое часов, -- сказала Марья Петровна, -- и я без малейшего затруднения могу вас снабдить одними, пока ваши не вернутся от часовщика.
   Я стал отнекиваться, но скоро сообразив, что такое одолжение ни к чему не обязывает, с благодарностью его принял.
   Чем более по временам я встречал сторонних гостей в доме Боткиных, тем уединеннее, то есть свободнее оказывались поневоле наши беседы с девицей Боткиной. Несмотря на то, что во внешнем нашем положении не было ни малейшего сходства, наше внутреннее заключало в себе много невольно сближающего. Покойный П. К. Боткин по принципу выдавал своим дочерям самое незначительное приданое. Тем не менее две старшие дочери от первого брака, а равно и две от второго были уже замужем, и только предпоследняя Марья оставалась в доме. Как бы чувствуя ее одиночество, строгий отец завещал ей одной, не в пример другим, несколько большее обеспечение.
   Исключительное и сиротливое положение девушки вполне соответствовало моему собственному. И мои сестры и братья, за исключением бедной Нади, были пристроены и стояли на твердой почве, тогда как под моими ногами почва все ещё сильно колебалась, и в самое последнее время жизненный челнок мой, нашедший было скромный приют у родимого Новосельского берега, снова был от него отторгнут болезнью сестры.
   Однажды, когда мы с Марьей Петровной взапуски жаловались на тяжесть нравственного одиночества, мне показалось, что предложение мое прекратить это одиночество не будет отвергнуто. К этому времени отыскал меня приехавший в Москву и остановившийся на Кузнецком мосту в гостинице "Россия" зять мой Александр Никитич Шеншин, который скуки ради привез с собой старуху Веру Алексеевну, носившую меня и всех моих братьев и сестер когда-то на руках. Старуха жаловалась мне, что кормивший ее всякого рода московскими сластями Александр Никитич в то же время колол ими ей глаза, на что Александр Никитич серьезно восклицал:
   -- Да как же мне ее не ругать? Сегодня утром полфунта колбасы и два калача съела. Этакая утроба ненасытная!
   Еще не придя к окончательному, внутреннему решению, я вкратце изложил все обстоятельства моего сближения с Боткиными Александру Никитичу, не лишенному, невзирая на недостатки школьного образования, здравого смысла. Когда между прочим я спросил его. не следует ли мне списаться с родными в случае окончательного моего решения на брак, Александр Никитич сказал: "Кабы ты ожидал при этом от них какой особенной помощи, то я бы понял, почему ты ищешь их совета. А в настоящем случае ты лучше всякого знаешь, что тебе более подходяще. Тебя никто не спрашивал в подобных случаях; нечего и тебе беспокоиться".
   Между тем в доме Боткиных я узнал, что Марья Петровна на днях уезжает за границу, сопровождая больную замужнюю сестру, которую московские доктора отправляли на воды. По всем обстоятельствам дальнейшее колебание становилось невозможным. И однажды, когда мы, ходя по маросейской зале, в виду ощущаемой возможности избавиться от нравственной бесприютности и одиночества, невольно стали на них жаловаться, -- я решился спросить, нельзя ли нам помочь друг другу, вступая в союз, способный вполне вознаградить человека за все стороннее безучастие. Хотя такой прямой вопрос и ставил Марью Петровну, за отсутствием Василия Петровича, в очевидное затруднение, тем не менее она безотлагательно приняла мое предложение, чистосердечно объявив, что у нее ничего нет, за исключением небольшого капитала. Хотя у меня приблизительно было столько же, но так как все это было разбросано по разным рукам и, что еще хуже, по родственным, то я, во избежание могущих встретиться разочарований, объяснил наотрез, что у меня ничего нет. Таким образом, не объявляя никому ничего в доме, мы дали друг другу слово и порешили отложить свадьбу до сентября, то есть до возвращения невесты из-за границы.
   По временам и грустная наша квартира с Борисовым благодушно оживала. Такому оживлению много способствовал умный, талантливый и пылкий энтузиаст, давнишний мой приятель, Ст. Ст. Громека, бывший в то время начальником жандармского дивизиона Николаевской дороги. Он сам когда-то во время оно писал стихи и был до болезненности чуток на все эстетическое. Сюда же весьма часто из-за Москвы-реки хаживал Ап. Григорьев. И когда, бывало, эти два энтузиаста -- Громека и Григорьев -- сойдутся за вечерним чаем, наше скромное обиталище превращается в Геликон. Григорьев, несмотря на бедный голосок, доставлял искренностью и мастерством своего пения действительное наслаждение. Он, собственно, не пел, а как бы пунктиром обозначал музыкальный контур пьесы. Певал он по целым вечерам, время от времени освежаясь новым стаканом чаю, а затем, нередко около полуночи, уносил домой пешком свою гитару.
   Говоря о цыганских и русских песнях вообще, Григорьев однажды с величайшим энтузиазмом стал рассказывать о двух вольноотпущенных гитаристах, играющих в одном погребке в Сокольниках. "Это несомненные таланты! -- восклицал Григорьев. -- И надо непременно зазвать Дмитрия Петровича Боткина, так как он в душе музыкант, и я обещаю ему величайшее наслаждение".
   В назначенный день Громека, Григорьев и Боткин собрались у нас, и помнится, что и бедный Борисов, так как день был не лихорадочный, присоединился к нашей экскурсии.
   К ужасу моему, я увидел, что погребок, к которому вез нас Григорьев, оказывался в переулке как раз против сада дачи, занимаемой Катковым и Леонтьевым136, где я не раз бывал у них. Конечно, мы старались проскользнуть в погребок, о котором не имели даже определенного понятия.
   Из первой комнаты с полками, установленными бутылками с винами и ликерами, мы вошли в довольно просторную и весьма чистую комнату, соединенную драпированной аркой с весьма опрятной гостиной, в которой поместились у овального стола на диване и на креслах. По распоряжению Григорьева нам подали салатник со льдом, стаканы и бутылку "Редерера"; а в комнату вошли два человека средних лет и весьма похожие друг на друга и наружностью и серенькими суконными сюртуками. Поставив рядом два табурета по правую сторону арки, они начали строить свои гитары. По одной уже чистоте звуков, которой добивались они от своих гитар, можно было ожидать от них мастерства. И действительно, трудно было с большим навыком, играя первую и вторую гитару, с большей гармонией и блеском выводить русскую песню из ее задушевного напева на свет божий. Григорьев торжествовал, чувствуя одержанную над всеми нами полную победу. Сколько раз впоследствии слушателям этого импровизированного концерта приходилось с восторгом вспомнить о нем!
   Говоря о литераторах, с которыми судьба сводила меня в жизни, не могу не сказать о знакомстве с знаменитою в то время графиней Ростопчиной137, объявившей мне через общего нашего знакомого, что она просит меня побывать у нее. Портрет, приложенный к петербургскому изданию 1856 года, весьма верно воспроизводит черты графини, какою я нашел ее в собственном ее доме на Басманной, весьма недалеко от занимаемой мною квартиры. По природе светская и приветливая, она и со мною была чрезвычайно любезна, и я раза два воспользовался ее приглашением. Так как она предполагала полное мое знакомство с ее лирическими стихотворениями, то читала мне вслух только вторую часть "Горя от ума", написанную стихами, старавшимися, очевидно, подражать грибоедовским. При этом в разговоре она говорила наизусть какой-либо стих и затем спрашивала меня: "Из какого это "Горе от ума"?: из грибоедовского или из моего?"
   Позднее, в перечне сочинений гр. Ростопчиной у Гербеля, я не нашел ее "Горя от ума" и не могу сказать, было ли оно напечатано. Помню только, что острие сатиры было обращено на учителей, врывающихся в дома в качестве женихов.
   Жребий был брошен, и жизнь моя круто поворачивала по новому руслу, изменяя прежнее течение. Я тотчас же подал в бессрочный отпуск и занялся приготовлением обстановки новой жизни. Зная крайнюю ограниченность совокупных наших будущих средств, я должен был разрешить трудную задачу достижения наибольшего результата при наименьших издержках. Долго искал я подходящей квартиры и, наконец, нашел за Москвою-рекою на Полянке целый просторный и, можно сказать, великолепный бельэтаж, требовавший, правда, некоторых поправок, половину которых я принял на свой счет. Вспоминаю о баснословно сходной цене найма, какой, конечно, уже не повторится. Я уверен, что в настоящее время бывшая квартира наша, с экипажным сараем и конюшней на четыре стойла и ледником, отдается не менее двух тысяч рублей, тогда как я нанимал ее за 350 рублей! К небольшой четвероместной карете я купил пару воейковских вороных лошадей, заказал мебель и завел то, что обыкновенно называют: "и ложку и плошку".
   В то время как в нанятой мною квартире переламывали и переделывали печи, подновляли потолки и оклеивали стены, -- в доме Боткиных, до которых из-за границы дошли положительные известия о предстоящем замужестве их сестры, тоже затевалась ломка на опустевших антресолях; и мне, не дожидаясь свадьбы, пришлось забирать и перевозить к себе рояль и мебель моей невесты.
   При разнообразных и мелочных заботах устройства нового гнезда время шло незаметно. Но по мере того как все приходило к желанному окончанию, скука давала себя чувствовать.
   Борисов снова уехал в свое Фатьяново, а я, чтобы находиться, так сказать, в центре дела, занял в просторной и пустынной квартире новый диван в своем кабинете.
   Однажды, в минуту одолевавшей меня скуки, я отправился на Девичье поле к бывшему моему воспитателю, глубоко мною чтимому М. П. Погодину. Услыхавши от меня имя Боткиных, из которых знал только двух старших братьев: писателя Василия и красавца туриста Николая, -- Михаил Петрович, зная, что оба эти Боткины в разводе с женами, усмехнувшись, сказал мне: "В добрый час! Люди хорошие, но уж по супружеской части примера с них не берите. В этом случае точно про них сказано: "живут не люди, умрут не родители".
   -- Теперь, Михаил Петрович, -- сказал я, -- вы знаете все дело и всю материальную мою обстановку. Если частая переписка с невестой сблизила нас еще более прежнего, то понятно мое нетерпение увидеть невесту и сократить срок до свадьбы, отлагаемый только в силу окончания курса лечения больной. К этому привходит еще и то, что брачные расходы на чужой стороне можно уменьшить до того, что, сэкономив на этом предмете, можно возместить расходы заграничной поездки. В нерешительности прибегаю к вам, Михаил Петрович, и прошу дать мне совет.
   -- Если вы чувствуете, -- отвечал Погодин, -- что предстоящая поездка ваша в состоянии сдобить вашу новую жизнь, то не стесняйтесь и поезжайте с богом.
   Как ни условно было одобрение моего желания, я, конечно, поспешил им воспользоваться и, написавши невесте, что остановлюсь в Луврской гостинице в Париже, просил адресовать туда письма из Диеппа с указанием тамошнего их адреса, так как я писал poste restante138.
   И на этот раз, как и в две первые мои поездки за границу, мне пришлось ехать из Петербурга морем; но не на Штетин, как прежде, а на Любек. Случайно в первом классе собралось веселое, молодое общество, которому капитан парохода старался оказывать всевозможное внимание и любезность. Конечно, хорошее расположение духа скрашивало трехдневный переезд, но и самая обстановка способствовала такому расположению. Слегка колыхавшееся при выходе из Кронштадта море следующие затем дни совершенно уподоблялось ясному зеркалу, и разверзавшаяся под носом корабля влага имела вид не воды, а масла, с усилием рассекаемого. Забавные рассказы, заведомо нелепые каламбуры и остроты сыпались со всех сторон. Но вот, говорят, показался берег Травемюнде, и капитан Крюгер, принесши большую книгу, заявил, что его пассажиры никогда не отказывались оставить в этой книге свои автографы на память.
   -- Вы непременно должны ему оставить на память стихи, -- заговорили пассажиры, обращаясь ко мне.
   Хотя я и враг всяческих стихов на заданную тему, тем не менее пришлось исполнить всеобщее желание, и я написал в книгу:
  
   "Весь переезд забавою
   Казался; третьим днем
   И морем мы, и Травою
   До Любека дойдем.
   И как бы ветру флюгером
   Ни вздумалось играть,
   Мы с капитаном Крюгером
   Не будем трепетать".
  
   Не успели мы добраться до Любека, как уже в тот же день разлетелись во все стороны, как птицы, выпущенные из клетки; и я, заехав на минутку в Висбаден, чтобы свезти брату Василию с женою и сестре Любиньке деньги, покинул их с первым отходящим поездом и через Страсбург полетел в Париж. В Луврский отель попал я поздно вечером и, конечно, бросился к ящику, в котором письма были расположены по заглавным буквам. Я не верил глазам своим: по моему адресу не нашлось ни строчки. Что бы это могло значить, я никак не мог догадаться. После ряда самых задушевных и дружеских писем, на основании которых предпринято переустройство всего образа жизни и наконец самая поездка -- вдруг ни строки там, куда я просил адресовать письма. Для последней мало вероятной попытки отыскать письма poste restante было слишком поздно, и приходилось отложить справку до 9-ти часов утра. Можно себе представить, под влиянием какой истомы я вошел в мою уединенную комнату. Чтобы хоть сколько-нибудь развлечься и успокоиться, я спросил журналов и газет. Но это не помогало, так как глаза останавливались на строках, а если и двигались, то не передавая воображению никакого определенного смысла.
   На заре я уже был на ногах и бросился к почте, но, конечно, в такой ранний час все было заперто, и я часа два кружился по тем же улицам и переулкам. Наконец почта отперта, и я, подавая чиновнику свой паспорт, спрашиваю, -- нет ли писем? Через минуту та же благодетельная рука подает три толстых конверта с знакомым почерком, и тут только с облегченным сердцем я бросился в первую еще совершенно пустую кофейню и потребовал кофею. Пробежавши письма и кончивши кофей, я на радости дал гарсону два франка, что, видимо, его даже изумило. Не выходя из кофейни, я тотчас же написал в Диепп, что завтра с экстренным поездом прибуду туда около полудня, и снова адресовал письма poste restante, так как телеграфировал бы о своем приезде, если бы знал адрес.
   Имея перед собою целые сутки, я решился попробовать счастья, отыскивая Тургенева в rue de l'Arcade. На мой боязливый вопрос привратник отвечал: "Господина Тургенева нет дома".
   -- Где же он? -- спросил я тоскливо.
   -- Он отправился в кофейню пить кофе.
   -- В какую кофейню?
   -- Он постоянно ходит в одну и ту же.
   Привратник дал мне адрес кофейной. Вхожу, не замечая никого из посетителей, и во второй комнате вижу за столом густоволосую седую голову, заслоненную большим листом газеты.
   -- Pardon, monsieur, -- говорю я подходя.
   -- Боже мой, кого я вижу! -- восклицает Тургенев и бросается обнимать меня.
   Мы отправились к нему в rue de l'Arcade и сговорились в этот день вместе отобедать.
   -- Вот, -- говорил Тургенев: -- обыкновенно поэтов считают сумасшедшими; а в конце концов посмотришь на их действия, и дело выходит не так безумно, как надо бы ожидать.
   В голове моей промелькнуло, что никто лучше самого Тургенева не оправдывает мнения о сумасшествии поэтов. Но в данную минуту мне было вовсе не до сарказмов.
   На другой день скорый поезд помчал меня в Диепп, но по мере приближения к цели мною начало овладевать раздумье. Хорошо, если невеста получила мое вчерашнее письмо и постарается предупредить меня; иначе, как отыскать мне их в значительном городе, наполненном иностранными гостями? Если бы я даже кому-либо из них попался на улице, то едва ли бы они признали гвардейского офицера в штатском платье. Однако там видно будет, что предпринять, а в настоящую минуту нужно удержать единственную, оставшуюся на дебаркадере коляску. Забравши с собою небольшой чемодан, я предался воле извозчика, пробиравшегося довольно медленно по песчаному полю, отделявшему город от дебаркадера. В поисках за каким-либо лицом, могущим оказать мне помощь, прошло столько времени, что когда я подъезжал уже к мосту через небольшую бухту, за которой начинались городские улицы, на всей площади уже не было ни души. Солнце, отражаемое белым песком, пекло невыносимо.
   В это время, как я узнал потом, у Боткиных происходило следующее. Ко времени прихода поезда Василий Петрович зашел за своими сестрами, чтобы вместе с ними встретить меня. Зная его кропотливость, сестры уже дожидались одетые. Но он на этот раз, как нарочно, опоздал, и так как все извозчики уехали к поезду, то, вынужденный идти на значительном расстоянии к дебаркадеру, Боткин стал нестерпимо ворчать на сестер и таким тоном, как будто бы они были причиною замедления. Когда, выйдя за город, они перешли мост, то увидали, что все приезжие уже пешком и на извозчиках покинули дебаркадер, за исключением одного путника в сером пальто и серой пуховой шляпе, усаживавшегося в последнюю коляску.
   -- Вот счастливец! -- воскликнула Марья Петровна. -- А нам теперь опять возвращаться по жаре в такую даль!
   В свою очередь и я, подъезжая к каменному мосту, увидал двух дам и мужчину, направлявшихся к городу. Невзирая на невиданную мною дотоле громадную соломенную шляпу, я под нею мало-помалу стал признавать свою невесту, и когда коляска окончательно нагнала идущих, я с восторгом остановил извозчика, чтобы принять всех в экипаж. Невеста объявила, что наняла мне квартиру, несмотря на множество купающихся, преимущественно англичан. До сих пор не могу понять, каким образом могли уступить такую прелестную квартиру за два франка в день. Помнится, внизу был ресторан с выставкою всевозможной морской добычи, начиная от превосходных устриц до всякого рода рыбы и омаров. У одной стены просторной комнаты стояла с цветным пологом кровать, а перед зеркалом, вместо обычных часов, -- прекрасно набитая чайка распускала свои крылья. Почти ежедневно Боткины приходили сюда обедать за поставленным посреди комнаты столом. Вечером, чтобы не отставать от других, мне приходилось идти гулять на высокий морской берег, на котором, невзирая на знойный день, поддувало с моря нестерпимым холодом. К счастью, сезон наших дам кончался, и мы могли возвратиться в Париж и поторопиться со свадьбой.
   На этот раз я нанял для всех помещения в знакомой мне улице Helder, в Бразильской гостинице; а обедать, под предводительством Василия Петровича, мы ходили в кафе, которого имени не упомню. Ходил с нами обедать и Гончаров, приехавший на другой день нашей свадьбы и поселившийся в той же гостинице как раз над нами.
   Озабоченный заготовлением мелких подарков знакомым петербургским дамам, Иван Александрович нередко сопровождал наших дам в поисках по магазинам Пале-Ройяля, изобилующим подобными предметами. Досточтимый романист, без сомнения, и не подозревает, что, школьничая, я заставил заплатить его несколько франков. В присутствии дам он выбирал дутое, стеклянное, венецианское ожерелье.
   -- Вы не очень нажимайте зернышки, их легко раздавить, -- сказал я без всякого умысла.
   Желая, вероятно, показать перед дамами неосновательность моего вмешательства, Иван Александрович, сказав: "Это очень прочно", -- стал видимо нажимать еще более. Заметив это, я убедился, что нужно настойчиво уговаривать его, для того чтобы он, стараясь доказать противное, стал нажимать сильнее.
   -- Ах! вы ломаете вещи! -- воскликнула француженка, не понимавшая наших переговоров на русском языке, -- в то время как из-под пальцев Ивана Александровича посыпались тонкие голубые черепки.
   Так как я ничего не украшаю, а только рассказываю, то должен признаться, что в то время я еще не дошел до понимания эпического склада и его течения, и потому случилось следующее. Как-то в полуденное время И. А. Гончаров, занимавший, как я уже сказал, комнату этажом выше над нами, -- пригласил Тургенева, Боткина и меня на чтение своего, только что оконченного "Обломова". В жаркий день в небольшой комнате стало нестерпимо душно, и продолжительное, хотя и прекрасное чтение наводило на меня неотразимую дремоту. По временам, готовый окончательно заснуть, я со страхом подымал глаза на Боткина и встречал раздраженный взгляд его, исполненный беспощадной укоризны. Но через десять минут сон снова заволакивал меня своею пеленою. И так до самого конца чтения, из которого я конечно не унес никакого представления.
   Начались заботы о приданом и приготовлении к назначенному дню свадьбы. Случилось, как нарочно, что в Париже в это время находились многие родственники невесты. Там была одна из старших ее сестер с молоденькою дочерью и, кроме Василия Петровича, еще два брата, в том числе и красивый турист Николай Петрович, проживавший на постоянной парижской квартире большую часть года. Коротко знакомый с условиями парижской жизни, веселый Николай Петрович смотрел на деньги как на средство доставить кому-либо удовольствие. Вот он-то и помог мне в устройстве всего необходимого для свадьбы. Так, например, узнавши, что я думаю заказать свадебный обед в "Maison d'or", он объяснил мне, что это ресторан для свадьбы неприличный, а что он рекомендует меня своему знакомому Филиппу, который сделает все и сходно, и прилично. Равным образом Николай Петрович вызвался прислать нам свадебный экипаж (une remise). Пришлось мне обратиться к русскому священнику, любезному отцу Васильеву, который пояснил, что в русской посольской церкви форменных венцов нет, но что он к назначенному дню, т. е. к 16 августа (старого стиля) закажет венцы цветочницам, которые устроят их из искусственных цветов на каркасе. Оставалось заказать кольца и бонбоньерки и пригласить шаферов. Шаферами у невесты были ее братья, а у меня И. С. Тургенев.
   16 августа в четыре часа карета, запряженная парою прекрасных серых лошадей, с лакеем и кучером в одинаковых ливреях, явилась к нашему подъезду. А я, не желая тратить денег на ненужный мне фрак, оделся в полную уланскую форму и отправился в церковь с Тургеневым.
   "Итак, подумал я, становясь на ковер, вот он Рубикон, за которым начинается новый неведомый поворот жизненного течения"139. Никогда не испытывал я подобного страха, как в этот миг, и с озлоблением смотрел на Тургенева, который неудержимо хохотал, надевая на меня венец из искусственных цветов, так странно противоречивших военной форме. За обычными поздравлениями новобрачная пошла прикладываться к местным иконам, а свидетели стали расписываться в церковной книге.
   Можно было предполагать, что два известных литератора не напишут в метрической книге вздору. Такое предположение не оправдалось в 1880 году, когда, с переселением в Курскую губернию, мне пришлось записаться в Курскую дворянскую книгу. Потребовали метрическое свидетельство о браке, не удовлетворяясь почему-то указом об отставке, в котором сказано: "женат на девице Боткиной". Пришлось списываться со священником парижской посольской церкви, который немедля ответил, что в книге записано: "с дочерью Петра Кононова" и опущено последнее слово Боткина. В архиве петербургской консистории, конечно, стояло то же самое, и нужно было, чтобы все оставшиеся в живых братья Боткины подали заявление, что сестра их действительно повенчана со мною в 1857 г. и что фамилия Боткина опущена по недосмотру свидетелей.
   Прямо из церкви мы со всеми приглашенными отправились к Филиппу, где в двух комнатах, роскошно уставленных цветами, нас ожидал свадебный обед на двенадцать человек. Тонкий и великолепно поданный обед прошел оживленно и весело. Прекрасного вина, в том числе и шампанского, было много, и под конец обеда Тургенев громко воскликнул: "Я так пьян, что сейчас сяду на пол и буду плакать!"
   Невольно припоминаешь разницу между тогдашними и нынешними ценами. Теперь за такой обед надо заплатить не менее трехсот рублей, а тогда я заплатил Филиппу триста франков.
   Вернувшись от обеда, я застал дома письмо от моего московского слуги, извещавшего меня, что сестре Наде гораздо лучше и что от нее уже три раза присылали и брали, согласно моему распоряжению, лошадей для катанья.
   Как нарочно, на другой день в Париж явилась сестра Любинька и брат Василий с женою. Первой я нашел комнату в нашем отеле, а вторые остановились в Hôtel Helder.
   На третий день после нашей свадьбы Николай Петрович Боткин заказал точно такой же обед у Филиппа, пригласив на него и трех моих родных. А на следующий за тем день брат Василий объявил мне, что по поводу дня рождения жены своей он желает позвать Николая Петровича и всех нас, в числе двенадцати человек, к Филиппу.
   В назначенный день я с утра отправился поздравить новорожденную. Но, вернувшись домой, нашел записку от Николая Петровича, в которой он просил меня извинить его перед братом моим, так как по нездоровью явиться на обед не может. Известие это привело брата в отчаяние, так что я просил его успокоиться и обещал во что бы то ни стало избежать фатального числа тринадцать, приискав четырнадцатого сотрапезника. Прежде всего я подумал о любезном отце Васильеве. Но в том и состоит характер неудачи, что все выходит невпопад. Домашние отца Васильева любезно приняли мое предложение, но наотрез объявили, что, уехав за город, отец Васильев никак не может получить приглашения вовремя. Подгоняя насколько возможно кучера посулами на водку, я бессознательно глядел из кареты по сторонам, и казалось, что судьба мне улыбается: между проходящими по улицам я узнал два или три раза спутников с парохода. Конечно, я выказывал непритворную радость встречи и просил не отказать мне откушать с нами у Филиппа. Но увы! каждый раз меня ожидал один и тот же ответ: "На сегодня я приглашен". -- Что мне было делать? Я бросился к Филиппу и, объяснив ему свое горе, просил, не найдет ли он какого-либо знакомого ребенка, чтобы посадить к нам за стол четырнадцатым. Филипп отвечал, что сегодня по случаю воскресенья все дети за городом и что он рад всячески служить насчет перемены блюд, но доставить лишнего человека не берется. Проезжая по улице de l'Arbre Sec, я, снедаемый отчаянием, вспомнил, что в одном из домов на пятом этаже живут литографы, рисующие мой портрет. В один момент я уже был в их скромной мастерской и застал обоих братьев за работой. Чего же лучше? Сообщив им про отчаяние моего брата, я высказал уверенность, что они не откажут выручить меня по знакомству. Но один из них объявил, что не может выйти из мастерской, не окончив срочной работы, а другой повторил неизменное: "Je dîne en ville"140.
   Когда со скорбным чувством я спустился почти на нижний конец бесконечной спирали, образуемой лестницею, вверху я услышал громкое: "monsieur!". -- Старший живописец звал меня, уверяя, что если я заметил сидящего у них на диване гостя в блузе, то он может рекомендовать мне этого образованного и приятного собеседника.
   Снова пришлось взбираться по лестнице и приглашать приятного собеседника, который подал мне руку, напоминающую кузнечный терпуг.
   -- Постараюсь быть точным, -- сказал мой будущий гость, -- и я стремглав бросился успокоить брата.
   Когда мы входили в обеденную залу Филиппа, мой приглашенный уже был там во фраке и в белом галстуке.
   И когда после нескольких приличных возлияний Тургенев вызвал его на откровенную беседу, он стал рассказывать, как в качестве кочегара отправлялся в Индию для возбуждения сипаев против англичан, -- и вообще проявлять тенденции, считавшиеся в то время в Париже небезопасными.
   Повороты судьбы в ту или в другую сторону иногда невольно бросаются в глаза; даже в таких случаях, как тринадцать за столом. -- Не успел я насильственным образом изменить фатальное тринадцать на четырнадцать, как в залу вошел отец Васильев и сел пятнадцатым за обед. Я не философствую, а припоминаю и рассказываю и воображаю, какую пищу доставляю сердечному убеждению многих, вынужденный присовокупить, что, смотревшие с таким ужасом на почти неизбежное тринадцать за столом в день рождения, брат мой и его жена едва дожили до следующего дня рождения и, как мы со временем увидим, скончались в один и тот же месяц.
   Но всему бывает конец, и вот пришлось и нам думать о возвращении в Москву. Наши барыни, в особенности сестра жены моей, набрали столько клади, что везти ее с пассажирским поездом было бы слишком убыточно, а потому мы отправили все через комиссионера в Любек. Здесь, расставшись с сестрою жены моей, воспользовавшейся отходящим пароходом в Петербург, мы остались поджидать вещей, долженствовавших прибыть из Кёльна, где мне пришлось, при помощи наполеондоров, проводить их через неподкупные руки прусских таможенных.
   Попасть из шумного и дорогого Парижа в тихий и дешевый Любек было даже как-то странно. В великолепной гостинице нам отвели за талер в день номер с салоном, аршин в тридцать длины, так что мы просили хозяина о менее обширном помещении, хотя он сообщил нам, что цена номера не зависит от его величины. По первому звонку появлялась щегольски одетая прислуга; кроме утреннего кофе в 8 часов, нам подавали к завтраку в 12 часов хорошее мясное блюдо и фрукты; затем следовали два обеденных табль-дота: в 2 и 4 часа; мы ходили к последнему, за которым во главе стола сидел сам хозяин, разливавший суп; затем следовал ряд кушаний, вполне удовлетворительных, причем к каждому куверту ставилось полбутылки довольно плохого вина. В 8 часов вечера нам подавали тульский самовар, чай с печеньем и фрукты. В такой обстановке пришлось ровно две недели поджидать прибытия вещей.
   Я уверен, что Любек и до сих пор остался по характеру средневековым городом, с домами, на которых готическими, немецкими буквами начертаны разные девизы и сентенции. На досуге мы пустились осматривать старинные католические церкви, ныне превращенные в лютеранские. В одной из таких церквей красуется целый ряд картин Гольбейна, знаменитый его "Todten -- Tanz" с изображением всех возрастов и положений человеческих, сопровождаемых скелетом смерти. Осматривая на чердаке собора обширную кладовую, хранящую раскрашенные статуи святых и разнообразную церковную утварь, пришлось с удивлением слышать от красивого пономаря, во фраке и в белом галстуке, про нетерпимость протестантского пастора, обзывающего все это кумирами и едва дозволяющего картинам Гольбейна оставаться на стенах храма.
   Однажды афиши объявили о прибытии из Копенгагена знаменитого скрипача Олебуля, который в 7 часов вечера дает концерт в театре городского сада. По востребованию нашему нам из конторы гостиницы принесли два билета на этот концерт. В седьмом часу мы с женою пешком отправились в городской сад, до которого по прекрасному тротуару пришлось идти не менее версты. Подходим ко входу в сад, представляющему каменный свод, под которым в самый сад спускается каменная лестница. Тут же у входа в углублении происходит продажа билетов, и на стене вывешено крупное объявление: "По случаю бурной погоды, пароход, везущий г. Олебуля, к назначенному часу прибыть не может, а потому желающие могут получить за свой билет 45 копеек обратно. Желающие же провести вечер в саду получают в возврат только 30 копеек, оставляя при себе билет для входа в сад".
   Когда мы сошли вниз по лестнице, нас провели по превосходно содержанным садовым дорожкам и аллеям в просторную театральную залу, освещенную газом. Там мы сели отдыхать на кресла и целый вечер слушали прекраснейший оркестр; с непродолжительными антрактами оркестр играл часа три. Затем все поднялись и стали уходить из залы. По причине позднего времени сад был роскошно иллюминован по тогдашней моде искусственными цветами, освещенными газом и испускающими тонкие каскады воды во всех направлениях. Пока мы проходили к выходу, раздавались шумные возгласы немцев, настойчиво требовавших содержателя сада по поводу каких-то упущений. "Нельзя так бессовестно грабить публику!" -- восклицали возбужденные голоса.
   "Вот, думалось мне, люди, способные охранять общественные интересы. Это не то, что у нас, где никто не закричит, пока его не трогают, и потому поневоле будет кричать в одиночку".
   В свободное от прогулок время я вслух читал английские романы во французском переводе. Наконец, через две недели, после наших многократных запросов экспедитору, прибыли наши вещи, и в то же время на Траве грузился пароход, отходящий в Петербург.
   Не могу не припомнить, что дилижанс, привезший нас в гостиницу, отвез нас и наши вещи также и на пароход, и за все это полумесячный счет наш из отеля с чаями прислуге оказался ровно в пятьдесят талеров,
   На следующий день мы уже были в море, где при полном комфорте нас ожидало неудобство, состоящее в том, что, когда наш корабль забирал из реки пресную воду, в море было сильное волнение, как раз против течения Траве, так что вся запасенная вода сказалась соленой. Воздерживаясь от жидких кушаний, приходилось утолять жажду портером, легким вином и сельтерской водой.
   Несмотря на продолжавшееся волнение, мы на третий день прибыли в Кронштадт. Когда бросили якорь, мы с женою были на палубе и неожиданно подверглись все более усиливающемуся качанию корабля. Дело в том, что, когда волнением стало заносить корму корабля вокруг неподвижного якоря, громадный корабль, становясь поперек волнения, подвергся такой качке, что, пропустив одну руку под солидную ручку скамьи, на которую я сел, и держа другою под руку жену, я некоторое время отвесно смотрел на подымающиеся и опускающиеся под нами волны. Когда качка стала уменьшаться, по мере того как корма корабля заходила под ветер, все бросились к лестнице каюты, но тут оказалось непреоборимое препятствие. Перед смущенным московским пастором во всю ширину лестницы лежала его жена и кричала: "ich kann nicht!"141.
   Но вот мы уже у петербургской таможни и в небольшой, но прекрасной квартире брата жены моей, художника Мих. Петр. Боткина, Этот, в то время весьма небогатый, ученик Академии, занимал квартиру вместе с двоюродным братом своим Постниковым, тоже живописцем; с ними также жил служивший в министерстве внутренних дел брат Михаила Петровича -- Павел Петрович Боткин. Приятно вспомнить радушие, с каким эти юноши встретили нас, и удобства, которыми они нас окружили, начиная с прекрасного домашнего стола.
   Я забыл сказать, что, истратившись по случаю свадьбы, я вынужден был при отъезде из Парижа занять у Василия Петровича две тысячи франков. Поэтому первым делом моим было поехать к Некрасову и попросить у него денег в счет должных мне редакциею двух тысяч рублей. Прием Некрасова был самый любезный, но, невзирая на сочувствие к моему положению, денег мне не дали ни копейки.
   -- Не беспокойтесь, -- сказал мне Михаил Петрович, -- вещи ваши я отправлю с товарным поездом в Москву. Но не застраховать ли их? Ведь там, пожалуй, тысячи на три товару найдется.
   -- Как хотите, -- отвечал я. -- Застрахуйте рублей в пятьсот для облегчения совести.
   Дня через два, поблагодарив гостеприимных хозяев, проводивших нас на Железную дорогу, мы покатили в Москву. Здесь встретили нас треволнения, неразлучные с устройством нового хозяйства. Свою гостиную мы нашли пустою, так как немец, получивший большую половину денег за заказанную ему мебель, погорел, причем сгорела и наша мебель, вместо которой он, однако, обещал поставить новую. Приходилось ждать.
  

VIII.

Жизнь в Москве.-- Наши музыкальные вечера.-- Братья Толстые.-- Доктор П--н. Свадьба Борисова.-- Письмо Ап. Григорьева.-- Обед Кокорева.-- Медвежья охота.-- Сборы в Новоселки на лето.-- Посещение Ясной Поляны.-- Тетушка Льва Николаевича.

  
   Вскоре после приезда нашего в Москву, я получил Василия Петровича Боткина следующее письмо.

Париж

21 сентября 1857 г.

   "Итак я продолжаю обитать в той же комнате, где меня оставили, и ничего вокруг меня не изменилось, с разницею, что я лежу теперь не на вашем диване, г. своем. Уехал и Гончаров, уехал и Тургенев в Кутавнель, где сидит по причине разболевшейся пятки, которая не дает ему ходить. Сегодня я получил письмо него. Затем, в виде развлечения моего одиночества, судьба послала сюда семейство Тургеневых, а именно Ольгу Aлександровну, милую во всех отношениях, отличную девушку, с которой я был знаком в Петербурге; притом она хорошо играет на фортепьяно и особенно сонаты Бетховена, которые я так люблю. Это для моих одиноких вечеров убежище необходимое. В театре после вас я был только раз -- в комической опере. Смотрел Жоконду, старинную французскую оперу Nicolo -- человека с большим мелодическим даром.
   "Свою национальную музыку французы исполняют прекрасно, так что я просидел с великим удовольствие словно окруженный простодушными, милыми детьми. Французы потеряли музыкальное чувство с тех пор, как стали забираться в чуждую, несвойственную им высшую музыкальную сферу; как противны они в своей Большой Опере, так милы в своей старой музыке, совершенно соответствующей их национальному характеру.-- Познакомился я с приехавшим сюда живописцем Ивановым. -- Человек он весьма умный и мыслящий, но, сколько мне кажется, более мыслящая, нежели художническая натура, и потому более ищущая, нежели производящая. Мочи нет, как хочется видеть его картину. Мне странным в некотором отношении кажется его усиленное стремление довести историческую верность своей картины до всевозможного совершенства. Для этой исторической верности в будущих своих произведениях, предпринимает он путешествие в Сирию и в Иерусалим. Такое кропотливое археологическое направление едва ли может заменить творческую производительность и ту поэтическую верность, какою увлекает нас Шекспир, при всех своих археологических ошибках, или старые итальянские живописцы. Боюсь выговорить, но творческим, поэтическим даром едва ли обладает Иванов. Все эти сомнения разрешит мне его картина, до которой считай вздором все мои о нем мнения".

В. Боткин.

  
   Однажды утром жандарм с железной дороги, передавая мне поклон от полковника С. С. Громеки, вручил заявление от железной дороги о том, что вагон, в который в Петербурге погружен был наш товар, от зароненной искры сгорел, и мы можем получить в Москве остаток уцелевших вещей. Легко себе представить горькие слезы жены моей, оставшейся не только без сравнительно дорогого приданого, но даже без необходимого платья и белья. Между тем кое-какие вещи, как например мраморные часы, бронзовые канделябры и часть белья уцелели, и кроме того мы получили от Страхового Общества 300 р. за сгоревшее. Вот что Василий Петрович писал из Рима 1 ноября 1857 года:
   "Третьего дня вечером приехали мы с Тургеневым сюда, и вчера нашел я на почте письмо от тебя и Маши. Обрадовался я сначала, видя, что вы добрались благополучие, но известие о сгоревших вещах, не смотря на мою радость, даже меня сильно огорчило. Воображаю печаль и досаду Маши! Ведь надо же было так случиться -- и столько изящных вещей погибло, а в Москве пожалуй и за деньги ее достанешь этого. Слава Богу, что сами вы добрались благополучно, между тем как в это же время по всем северным морям были страшные бури. По приезде сюда, у Тургенева снова началась его болезнь, от которой он так страдал прошлою зимой. Неизвестно, что будет дальше, а теперь он сильно страдает. Все планы его о работе рушились, и он думает скоро уехать отсюда. А как сладко воображали мы прожить вместе зиму, нанять вместе квартиру и прочее. Увы! все наши предположения и мечты сгорели, как ваши вещи. Из Марселя ехали мы на Ниццу и потом берегом моря до Генуи. Я с разных сторон въезжал в Италию, но ни откуда не являлась она в таком сладком чарующем виде. как с своей горной стороны.
  
   "Все растет и рвется вон из меры!"
  
   "И рощи пальм, и огромные олеандры, и сады апельсинных деревьев, и возле всего этого голубое море. Есть места, перед которыми остаешься в немом экстазе. Так доехали мы до Генуи, где по случаю путаницы, сделанной кондуктором с чемоданом Тургенева, пробыли мы пять дней".
   Что В. П. Боткин был человеком минутного впечатления и даже каприза, можно видеть из сопоставления следующих затем строк с его же словами из письма от 17-го ноября 1857 года. В настоящем письме он продолжает:
   "Всяческою мерзостью и гадостью охватило нас, когда мы вступили на великую землю Рима. Я думаю, на всей земле нет ничего унылее тех мест, которыми едешь от Чивита-Векии до Рима. Это какая то прокаженная, проклятая земля. И в народе, как в земле этой, все выгорело, все выродилось. Я не знаю, причиною ли тому воображение или что другое, но ни одна страна, ни один город не производит на мою душу таких впечатлений, как этот грязный, засаленный, унылый Рим. Но представь: я говорю о Риме, а у меня в голове сидят ваши сгоревшие вещи".

В. Боткин.

  
   Между тем от 17 ноября 1857 года Боткин пишет:
   "Слава Богу, что у тебя есть практический смысл, и вы по возможности устроились. А я до сих пор не могу примириться с мыслию о ваших сгоревших вещах. Какую это сильную прореху должно сделать в вашем бюджете! На починку этой прорехи прошу вас употребить и те 2000 франков, которые ты взял у меня в Париже, и выкинем их из памяти. Скажу вам, что жизнь в Риме совершенно по мне, и мне здесь так хорошо, что я не вижу, как летит время. На этой римской почве все поднимает чувство на какой то важный (sic), величавый, задумчивый тон. Странно! Я кажется не грязный человек, а эта грязь и вонючие улицы Рима нисколько не мешают моему наслаждению. Напротив, есть что-то необычайное в этом соединении развалин римского мира с капуцинами и монастырями, этих монументальных зданий и фонтанов с окружающими их лохмотьями и грязью. Здесь и великое точно так же предоставлено самому себе, как и мелкое и ничтожное. Все свободно вышло из одной и той же родной почвы -- и высочайшие идеалы христианского искусства, и современная грязь и лохмотья. Во всем здесь чувствуешь эту удивительную почву, начиная с этой небрежной простоты и наивности жизни. Да! до сих пор и даже в своем умирающем положении это еще удивительно одаренное племя".

В. Боткин.

  
   Слуга передал мне, что сестра Надя, еще до нашего приезда, катаясь, заехала на нашу квартиру и, взглянув в зале на рояль, спросила: "Брат женится?" Конечно, первою заботою моею по приезде в Москву было испросить разрешения благодетельного В. Ф. Саблера на свидание с сестрою, которая с восторгом приняла наше предложение поселиться у нас вместе с женщиной, ходившей за ней во время ее болезни. Таким образом, сестра Надя, в самом скором времени дружески сблизившись с моею женой, заняла угольную комнату между большею чайной и девичьей, из которой каждую минуту могла позвать свою услужливую няньку.
   Однажды вечером, во время чаю явился к нам неожиданно граф Л. Н. Толстой и сообщил, что они, Толстые, т. е. он, старший его брат Николай Николаевич и сестра, графиня Марья Николаевна142, поселились все вместе в меблированных комнатах Варгина на Пятницкой. Мы все скоро сблизились. Не помню, при каких обстоятельствах братья Толстые -- Николай и Лев -- познакомились с Ст. Ст. Громекой; вероятно, это произошло у нас в доме. Все трое очень скоро сблизились между собою, так как оказались страстными охотниками.
   Между тем Тургенев писал мне из Рима от 7 ноября 1857 года:
   "От В. Боткина получал я постоянные известия о Вас, любезнейший Афанасий Афанасьевич, и вот наконец пришло от Вас письмецо ко мне, за которое сердечное Вам спасибо. Я очень рад слухам о Вашем счастьи, и хотя искренно сожалею о потере всех парижских дорогих покупок, однако, при отсутствии большого несчастия, это еще с рук сойти может. Взгляните на этот пожар, как на перстень Поликратов, брошенный в дар завистливым богам.-- А потроха {Мы с женою обещали угостить Тургенева на новоселье любимым его супом с потрохами.} не дождались меня. Что делать! Частью виновато в этом красноречие Василия Петровича, а частью мне самому не хотелось вернуться в Россию после годовой отлучки с пустыми руками. Я надеялся, что, расставшись с Парижем, я расстанусь с моею болезнью, я рассчитывал на здешний климат... Но увы! j'ai compté sans mon hôte... Болезнь поймала меня и здесь, и так больно кусается, что я пожалуй не вытерплю и уеду из Рима, как уже уехал из Парижа и других мест. Плохо мне, -- да что говорить об этом.-- Спасибо за известие о Толстом и его сестре. Скажите им, что очень они не худо бы сделали, если бы написали мне.-- Что Вам сказать о Риме? Вы здесь были и сами знаете, какое он впечатление производит на нашего брата, северяка. Если б не гнусная моя болезнь, не выехал бы отсюда, право! -- Пишите, пишите стихотворений как можно больше: у Вас из десяти всегда одно превосходно, а это огромный процент. А Бог даст в будущем году издадим еще книжечку. Поклонитесь от меня Аксаковым, в особенности Сергею Тимофеевичу. Я его адреса, не знаю, но я напишу ему на Ваше имя. Скажите Толстому, чтоб он выслал мне свой адрес и сестрин. Разве он намерен поселиться в Москве? Познакомились ли Вы с его братом Николаем? Сообщенные подробности о Писемском и Островском не слишком отрадны. Но что прикажете делать? У всякого человека своя манера блох ловить. Боюсь я, что при этаком поведенце Писемский себя ухлопает; Островский -- тот здоров. Эти два весьма замечательных и чрезвычайно талантливых русских человека не брали себя в руки, ее ломали себя; а русскому человеку это совершенно необходимо. Талант их от этого может быть уцелел, да ведь он с другой стороны затрещать может. Вы пишете, что Ап. Григорьева нет в Москве, а не пишете, где же он? Может быть он где-нибудь здесь поблизости, и его можно было бы увидеть, если не залучить. Не смотря на мое калечество, я кое-как принялся за работу; но трудно и вяло подвигается она. Я разорен весь, вот как в детстве, бывало, мы разоряли муравейник. Где его справить!-- Прощайте, будьте здоровы Вы по крайней мере. Дружески жму Вашу руку и остаюсь

преданный Ван Ив. Тургенев.

   P. S. "Кланяюсь Вашей жене и благодарю за память. Поклонитесь также Вашей сестре. Боткин здоров и весел".
  
   Конечно, тотчас по приезде моем в Москву возобновилась самая живая переписка между мною и Борисовым, и нельзя было сомневаться в том, что после переезда сестры Нади к нам на жительство и он не замедлит явиться поздравить нас с законным браком. Действительно, в скором времени он приехал и поселился в моем кабинете, ночуя на мягком диване. Даже на этот раз Борисов явился более оживленным и избавленным от малоазиатской лихорадки. Чудо это, по его рассказам, совершил еще поныне памятный всем мценским жителям аптекарь Александр Андреевич Симон, говоривший всем своим клиентам:
   -- Охота вам покупать эту дрянь! Я вам дам несколько крупинок гомеопатии, и вы будете здоровы.
   Так поступил он и с Борисовым, и на другой день после приема крупинок малоазиатская лихорадка уже не возвращалась.
   Несмотря на братские мои отношения к Борисову, приезду которого мы с женою были сердечно рады, я стал бояться своего кабинета: стоило мне прийти и, закурив папироску, завести любой разговор, чтобы через пять минут очутиться в потоке самых убедительных просьб и воззваний о помощи, сопровождаемых отуманенными взглядами, а нередко и слезинкою, висящею на густых, черных усах. Это почти ежедневно происходило в кабинете. Но зато в комнате сестры нередко по поводу моих указаний на многолетнюю, безграничную преданность я слышал только отзывы, в безнадежности которых для Борисова сомнения быть не могло. Не доверяя моим отнекиваниям и неблагоприятным инсинуациям, Борисов, набравши духу, сам находил минуту повторить в двадцатый раз свое предложение. Тут происходил обычный электрический удар, и на другой день, едва сдерживая слезы, он уезжал в Фатьяново.
   Еще до моей поездки в Париж, Ап. Григорьев познакомил меня с весьма милой девушкой, музыкантшей в душе -- Екатериной Сергеевной П-й, вышедшей впоследствии замуж тоже за пианиста и композитора Бородина. В то время все увлекались Шопеном, и Екатерина Сергеевна передавала его мазурки с большим мастерством и воодушевлением. Когда я женился, Екатерина Сергеевна, полюбивши жену мою, стала часто навещать нас. В то же время Ап. Григорьев ввел к нам в дом весьма талантливого скрипача, которого имени в настоящее время не упомню, но про которого он говорил, что это "кузнечик-гуляка, друг кузнечика-музыканта"143.
   Таким образом, у нас иногда по вечерам составлялись дуэты, на которые приезжала пианистка и любительница музыки графиня М. Н. Толстая, иногда в сопровождении братьев -- Николая и Льва -- или же одного Николая, который говорил:
   -- А Левочка опять надел фрак и белый галстух и отправился на бал.
   Днем я прилежно был занят переводами из Шекспира144, стараясь в этой работе найти поддержку нашему скромному бюджету, а вечера мы почти безотлучно проводили в нашей чайной. Тут граф Ник. Ник. Толстой, бывавший у нас чуть не каждый вечер, приносил с собою нравственный интерес и оживление, которые трудно передать в немногих словах. В то время он ходил еще в своем артиллерийском сюртуке, и стоило взглянуть на его худые руки, большие, умные глаза и ввалившиеся щеки, чтобы убедиться, что неумолимая чахотка беспощадно вцепилась в грудь этого добродушно-насмешливого человека. К сожалению, этот замечательный человек, про которого мало сказать, что все знакомые его любили, а следует сказать -- обожали, приобрел на Кавказе столь обычную в то время между тамошними военными привычку к горячим напиткам. Хотя я впоследствии коротко знал Николая Толстого и бывал с ним в отъезжем поле на охоте, где, конечно, ему сподручнее было выпить, чем на каком-либо вечере, тем не менее в течение трехлетнего знакомства я ни разу не замечал в Ник. Толстом даже тени опьянения. Сядет он, бывало, на кресло, придвинутое к столу, и понемножку прихлебывает чай, приправленный коньяком. Будучи от природы крайне скромен, он нуждался в расспросах со стороны слушателя. Но наведенный на какую-либо тему, он вносил в нее всю тонкость и забавность своего добродушного юмора. Он видимо обожал младшего своего брата Льва. Но надо было слышать, с какой иронией он отзывался о его великосветских похождениях. Он так ясно умел отличать действительную сущность жизни от ее эфемерной оболочки, что с одинаковою иронией смотрел и на высший, и на низший слой кавказской жизни. И знаменитый охотник, старовер, дядюшка Епишка (в "Казаках" гр. Л. Толстого -- Ерошка), очевидно, подмечен и выщупан до окончательной художественности Николаем Толстым.
   И. П. Борисов, бывший сам человеком недюжинным и видавший Льва Толстого еще на Кавказе, не мог, конечно, с первой встречи с ним в нашем доме не подпасть под влияние этого богатыря. Но в то время увлечение Л. Толстого щегольством бросалось в глаза, и, видя его в новой бекеше с седым бобровым воротником, с вьющимися длинными темно-русыми волосами под блестящею шляпой, надетой набекрень, и с модною тростью в руке выходящего на прогулку, Борисов говорил про него словами песни;
  
   "Он и тросточкой подпирается,
   Он калиновой похваляется".
  
   В то время у светской молодежи входили в моду гимнастические упражнения, между которыми первое место занимало прыганье через деревянного коня. Бывало, если нужно захватить Льва Николаевича во втором часу дня, надо отправляться в гимнастический зал на Большой Дмитровке. Надо было видеть, с каким одушевлением он, одевшись в трико, старался перепрыгнуть через коня, не задевши кожаного, набитого шерстью конуса, поставленного на спине этого коня. Неудивительно, что подвижная, энергическая натура 29-летнего Л. Толстого требовала та. кого усиленного движения, но довольно странно было видеть рядом с юношами старцев с обнаженными черепами и выдающимися животами. Один молодой, но женатый человек, дождавшись очереди, в своем розовом трико, каждый раз с разбегу упирался грудью в круп коня и спокойно отходил в сторону, уступая место следующему.
   По-прежнему я иногда забегал на часок к одному из младших соучастников боткинской фирмы, Дмитрию Петровичу, занимавшему в доме квартиру в нижнем этаже направо с первой площадки. Квартиру эту занимал прежде Тимофей Николаевич Грановский, и сюда собирался весь вдохновляемый им кружок. В настоящее время у Дмитрия Петровича в небольшой зале стоял бильярд, и мы с хозяином нередко предавались этой игре, прохлаждаясь стаканом шампанского, от которого я в то время никогда не отказывался.
   Хотя Т. Н. Грановский и жена его давно уже умерли, тем не менее я еще захватил остатки его круга в доме заслуженного профессора, доктора медицины Павла Лукича Пикулина145, женатого на младшей сестре жены моей. Впоследствии я познакомился с корифеями московской медицины, учениками Пикулина, и помню их рассказы о том, с каким благоговением студенты слушали лекции любимого профессора. Но при всем своем знании и редком отсутствии шарлатанства, приобретший большую практику Пикулин, по детской округлости лица, добродушной насмешливости и полной беспечности, всю жизнь остался милым ребенком; и при слабости характера получивши в наследство из кружка Грановского такой нетерпящий возражений экземпляр, как Н. Хр. Кетчер, Пикулин, очевидно, должен был погибнуть, что и исполнил с последовательностью, достойной лучшей доли. Бывало, сидя у Пикулина и слыша о слуге, явившемся просить доктора к больному, Кетчер, будучи сам доктором медицины, хотя и не практиковавшим, закричит: "И охота тебе, Пикулин, таскаться по больным! Наверное, какая-нибудь нервная баба, которой надо лавровишневых капель. Ха-ха-ха! А ты лучше пошли за бутылочкой "Редерера", и мы сами с тобой полечимся, ха-ха-ха!" Конечно, получившие отказ больные не повторяли своих приглашений, а падкий и без того на всякого рода самоуслаждения Пикулин предпочитал предаваться заботам о цветочной теплице, изящном журнале садоводства и домашнем обеде, изготовляемом под личным его наблюдением по всем правилам кулинарного искусства. Таким образом, мало-помалу Пикулин впадал в то превращение дня в ночь, которое через три года после моего с ним знакомства стало его образом жизни. Началось это с привычки отправляться в пятом часу прямо из-за вкусного обеда спать в кабинет и просыпаться только в восьмом часу, когда на огонек к чаю сходился весь его кружок. Здесь являлись люди самых разнородных характеров, начиная с широко образованного и изящного Станкевича, остроумного Е. Ф. Корша и кончая далеко не изящным собирателем сказок Афанасьевым. Разнообразных членов Пикулинского кружка, видимо, привлекала не нравственная потребность высшего умственного общения, а то благодушное влечение к шутке, оставшееся в наследство от Грановского, которому нигде не было так по себе, как в кабинете добродушного Пикулина.
   Позволю себе рассказать шутку Пикулина, которой мне гораздо позднее пришлось быть свидетелем.
   Обычные гости его собрались на Рождестве в его кабинете в вечернему чаю. "Теперь, сказал Пикулин, пойдемте в залу!" -- И когда мы вошли в нее вслед за хозяином, последний с хохотом указал на елку, убранную какими-то свертками из белой бумаги.
   -- Господа, прибавил Пикулин, позвольте раздать вам соответственные подарки. -- При этом, развертывая бумагу, он подал еще не старому, но совершенно лысому Станкевичу банку розовой помады и венский гребень, уверяя, что первая отрастит у него такие волосы, которых обыкновенный гребень не прочешет. Захохотал, разумеется, громче всех Кетчер, и Пикулин, развернув сверток, подал ему собачий намордник. Е. Ф. Корш, вечно страдавший от холодных квартир, получил валенки и теплые рукавицы для чтения корректур. Афанасьев получил в подарок кусок мыла и банную мочалку. Не помню, кто получил косушку водки. Когда все подарки были розданы, поднялся Станкевич и сказал: "догадываясь о сюрпризе, ожидавшем нас со стороны любезного хозяина, мы с своей стороны припасли и для него подарок". И доставая из кармана детскую соску, украшенную розовым бантом, он передал ее хозяину.
   -- Таким образом, заметил Корш, мы, господа, кончаем "сосцеологией".
   Борисов по-прежнему продолжал кататься на перекладной из Фатьянова в Москву и обратно. Сестра видимо оправлялась, но на мои вопросы касательно прочности ее выздоровления, добрейший В. Ф. Саблер многократно говорил, что рецидива может быть устранена только замужством. Собравшись с духом, я однажды, чувствуя себя вполне беспомощным, пустил в ход эту тяжелую артиллерию, прибавляя, что если это неизбежно-необходимо, то нельзя же по заказу ловить женихов на улице, в то время когда заведомо хороший человек умирает от любви. Встретив и на этот раз решительный отпор, Борисов снова уехал в Фатьяново
   Однажды, когда я писал ему ответ, в кабинет вошла Надя и спросила:
   -- Кому ты это пишешь?
   -- Борисову, отвечал я.
   -- Быть может, сказала она, он будет настолько умен, что приедет к нам.
   -- Пожалуй, я передам ему настоящие твои слова.
   -- Как хочешь, был ответ.
   Конечно, я передал ее слова в письме, и через неделю Борисов снова поместился в моем кабинете. Дела его однако же видимо стояли на точке замерзания.
   Однажды, когда, кончивши наш утренний кофей, мы с женою оставили в чайной самовар в ведение Нади, выходившей несколько позднее,-- сами же разошлись, в дверях моих раздался легкий стук.
   -- Можно к тебе взойти? спросила Надя.
   -- Обожди одну минуту, отвечал я.
   -- Нам только на одну минуту, проговорил Борисов. Конечно, когда я отворил дверь, то ожидал всего возможного вместо взявшейся за руки пары.
   -- Поздравь нас, сказали они,-- мы дали друг другу слово.
   Торжество счастья так и сияло из глаз Борисова. Надя была сдержанна.
   Борисов тотчас же известил о дне свадьбы самого близкого и дорогого ему человека, рязанского губернатора П. П. Новосильцова, в доме которого он проживал в начале сороковых годов, когда Петр Петрович был московским вице-губернатором. Свадьба была отпразднована в самом скором времени у нас в доме, и холостой еще Дмитрий Петрович Боткин был шафером у невесты, а посаженным отцом у жениха -- П. П. Новосильцов. При венчании меня в церкви не было, но впоследствии Дмитрий Петрович рассказывал, что когда он взял невесту за руку, чтобы вести ее на подвенечный коврик, она в первое мгновение отшатнулась и оказала сопротивление. В сущности такое сопротивление было только внешним знаком того внутреннего отпора, который не ослабел в душе и новобрачной.
   Громека от 11-го января 1858 г. писал:
   "Славься делом сим удачным,
   Славься, нежный Фет!
   Вашим милым новобрачным
   Искренний привет!
   Много счастья, многи лета
   Бог им да пошлет!
   И продлит во славу Фета
   Свой Борисов род!
   Я спешу. Сию минуту
   Еду в град Петра
   (Исполняя службу люту,
   Дрыхну до утра).
   Кстати: в Питере Щербатский
   Ипполит, и с ним
   Для Непира *) путь по-братски
   Мы уж сочиним..."
   *) Непир оставался в полку, во время моего пребывания заграницей.
  
   Но не довольно ли стихами? Пора перестать подослать вам таковыми. Ипполит Федорович подал в отпуск и едет заграницу лечиться, кажется оставит полк совсем. Еще раз усерднейшие поздравляю вас с счастливым сочетанием Борисова; он, без сомнения, сумеет сделать ее счастливою. Если молодые еще у вас, то поклонитесь им хорошенько от меня. Жму вашу руку. С. Громека".
   От 4-го января 1858 г. получил я письмо от Апполона Григорьева:
   "Друг и брат Афанасий! Благодарю тебя и за письма, и главное за ту привязанность, которая в них видна, хотя за этакие вещи не благодарят. Все, что ты говорил тут о служении черни и проч.-- это дело, да только это все стрелы, летящие мимо. Об этом или надобен толк долгий, или вовсе не нужно никакого до времени. Дело покамест не в том,-- дело в том, что ты меня понимаешь, и я тебя понимаю, и что ни годы, ни мыканье по разным направлениям, ни жизнь, положительно -- мечтательная у тебя, метеорски-мечтательная у меня,-- не истребили душевного единства между нами. Рад твоей Маниловке, рад твоим стихам, которые прилетают ко мне --
  
   "Как май ароматный
   В дыханья весны,
   Как гость благодатный
   С родной стороны"...
  
   "Как гласит цыганская песня -- и пожалуйста не верь ты в отношении к своим стихам никому, кроме Боткина и меня, разве только подвергай их иногда математическому анализу Эдельсона,-- это для их здравого смысла, и кроме того у него есть особенное яркое чутье, или чутье на яркое, но только на яркое, редко на тонкое и музыкально-неуловимое. Вообще верь только критикам в этом деле, а не поэтам, т. е. ни Тургеневу, ни Толстому, ни даже Островскому, по той простой причине, что они всегда смотрят сквозь свою призму. Наилучшее доказательство--несчастное издание второе, Тургеневское. Толстой, вглядываясь в его натуру сквозь его произведения, -- поставил себе задачею даже с некоторым насилием тать музыкально-неуловимое в жизни, нравственном мире, художестве. В этом пока его сила, в этом его и слабость. Островский шире всех, конечно, но с ним другая беда: он часто подкладывает свое и готов предобросовестно восторгаться шумихой Мея. Стихи свежи, благоуханны и по моему даже ясны".
   "Рад за Ивана Петровича. Но не разучился бы он понимать Венгерку, которую так тяжело и хорошо понимал он силою глубокого и долгого душевного страдания? А впрочем нет! От долгого горя есть всегда приличный осадок".
   "Слушай, брат, у меня к тебе опять просьба и большая. К ней неизбежны два предисловия.
   1) Ты знаешь или видишь достаточно, что жизнь моя вен искалечена, запутана, перепутана во всяком отношении. Выйти из этой путаницы даже и надежды мало. Знаю, что по возврате пущусь издавать журнал напропалую, т. е. с глубокою верою в истинность своего литературного взгляда, с глубочайшим неверием в успех журнала. При этой адской запутанности дел, у меня отец, к которому я страстно привязался в последние времена, и семья... ну что тут рассказывать -- сам знаешь и видишь. "Quesque Fortunae suae faber" -- и я смиренно склоняю голову под топор судьбы, не отдавая ей впрочем ничего из своего заветного. Отправляясь, я обрезал себе расходы, здесь обрезал себя еще больше -- до nec plus ultra, чтобы им доставалось по крайности столько, сколько бы доставалось в моем присутствии. Я оставил себе пять червонцев в месяц, и мне положительно не на что ни одеваться, ни учиться.
   2) В это время написано мною много: кончена часть вещи: "К друзьям издалека" и часть, носящая название "Морен. Тут весь я, все мои вопросы -- Философские, исторические, литературные. Но прежде чем отдать эту дорогую мне книгу Дружинину, хотел бы отделать седо точности, до ясности, до известной степени художества. Спаси меня теперь, или лучше спаси мою книгу и дай ей сказаться, как ей надо сказаться. Мне на все это время, т. е. до июня -- на платье, ученье, галереи и Париж -- нужно восемьдесят червонцев. Прошу тебя именем нашей ничем нерушимой дружбы выслать мне эту сумму через здешних банкиров, на имя какого либо Флорентийского, и главное сохранить глубочайшую тайну. Я сам обязуюсь в июне предоставить в твое полное распоряжение отделанную книгу (в ней листов 10 печатных), а в случае смерти -- оставить записку, в которой бумаги должны быть предоставлены в твое распоряжение... Милый мой, ты знаешь,-- я не подлец и когда что сказал кому либо из своих кровных, то это будет так. Во всяком случае: 1) об этом ни слова ни патеру, никому вообще; 2) присылай денег тотчас же по получении сего послания, или тотчас же отвечай отрицательно, ибо тогда я отправлю свое чадо в его грубом и необделанном виде к Дружинину. Главное, пришли денег или отвечай отрицательно без проповедей, в возможной скорости".
   "Сей неблаговидный наскок на твою дружбу делается по двум причинам: 1) потому что я в тебя верю и 2) потому что хлеб у меня есть, но я продаю его, что говорится, на корню".
   "Засим будь здрав, кланяйся жене, сестре и ее мужу и пиши хорошие стихи, чем много доставишь мне удовольствия". Ап. Григорьев".
   Как утопающий за прибрежные скалы, хваталась Надя руками за меня и за жену. Такое положение было для Борисова невыносимо, и он объявил, что они через неделю уезжают в Фатьяново, так как Саблер не советовал подвергать Надю впечатлению возврата в Новоселки.
   В половине января я, в числе прочих, наличных, московских литераторов, получил приглашение В. А. Кокорева на обед в его собственный дом близь Маросейки. Цель этого приглашения была мне совершенно неизвестна, так как про обед 28 декабря 1857 г. в Купеческом клубе я узнал только из статьи Н. А. Любимова в сентябрьской книжке Русского Вестника 1888 года. Речь, сказанная при этом Кокоревым, тождественна по содержанию с произнесенною им в Купеческом клубе: о добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб. Помню, с каким воодушевлением подошел ко мне М. Н. Катков и сказал: "вот бы вам вашим пером иллюстрировать это событие". Я не отвечал ни слова, не чувствуя в себе никаких сил иллюстрировать какие бы то ни было события. Я никогда не мог понять, чтобы искусство интересовалось чем либо помимо красоты. Тем не менее за столами, покрытыми драгоценным, старинным серебром: ковшами, сулеями, братиками и т. д.,-- с великим сочувствием находились, начиная с покойных братьев Аксаковых и Хомякова,-- наиболее выдававшиеся в литературе представители славянофилов. По причине множества речей, обед кончился не скоро. Но на другой день всех присутствующих, по распоряжению графа Закревского, пригласили к обер-полициймейстеру расписаться в непроизнесении впредь застольных речей. Помню, как гр. Н. Н. Толстой добродушно хохотал, восклицая наставление детям: "on ne parle pas à table".
   Явно, что в то время правительство далеко было от мысли привлекать общество к обсуждению государственных мер.
   Между тем Громека от 15 января писал:
   "Согласно вашей просьбе, спешу уведомить вас, милый Афанасий Афанасьевич, что на этих днях, около 18 или 20 числа, я еду на медведя. Передайте Толстому, что мною куплена медведица с двумя медвежатами (годовалыми), и что если ему угодно участвовать в нашей охоте, то благоволит к 18 или 19 числу приехать в Волочек, прямо ко мне, без всяких церемоний, и что я буду ждать его с распростертыми объятиями: для него будет приготовлена комната. Если же он не приедет, то прошу вас уведомить меня к тому же времени. Я полагаю, что охота состоится именно 19 числа. Следовательно, всего лучше и даже необходимо приехать 18-го. Если же Толстой пожелает отложить до 21-го то уведомьте; далее ждать невозможно".
   "Ипполит и Николай Федоровичи кланяются и поздравляют с замужеством сестры. Первый из них обещает устроить чрез Василия Павловича, которого ждет на днях в Петербург,-- доставление ко мне Непира. Обнимаю вас".

С. Громека.

  
   P. S. "В сердце прежнюю любовь хранит
   К вам Щербатский Ипполит,
   А Степан Степанов сын Громека
   Будет вас любить четыре века".
  
   Для большей убедительности известный вожак на медвежьих охотах, Осташков, явился на квартиру Толстых. Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскаленного железа в воду. Все забурлило и зашумело. В виду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собою два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич) отправились на Николаевский вокзал. Добросовестно передам здесь слышанное мною от самого Льва Николаевича я сопровождавших его на медвежьей охоте товарищей.
   Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборожденному в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире стоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом подучить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте, чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, и не в ратоборство с ним. В таком соображении граф ограничился поставить свое заряженное ружье к стволу дерева так, чтобы, выпустив своих два выстрела, бросить свое ружье и, протянув руку, схватить мое. Поднятая Осташковым с берлоги громадная медведица не заставила себя долго ждать. Она бросилась к долине, вдоль которой расположены были стрелки, по одной из перпендикулярных к ней продольных просек, выходивших на ближайшего справа ко Льву Николаевичу стрелка, вследствие чего граф даже не мог видеть приближения медведицы. Но зверь, быть может учуяв охотника, на которого все время шел, вдруг бросился по поперечной просеке и внезапно очутился в самой недалеком расстоянии на просеке против Толстого, на которого стремительно помчался. Спокойно прицелясь, Лев Николаевич спустил курок, но, вероятно, промахнулся, так как в клубе дыма увидал перед собою набегающую массу, по которой выстрелил почти в упор и попал пулею в зев, где она завязла между зубами. Отпрянуть в сторону граф не мог, так как неотоптанный снег не давал ему простора, а схватить мое ружье не успел, получивши в грудь сильный толчок, от которого навзничь повалился в снег. Медведица с разбега перескочила через него.
   "Ну, подумал граф, -- все кончено. Я дал промах и не успею выстрелить по ней другой раз. Но в ту же минуту он увидал над головою что то темное. Это была медведица, которая, мгновенно вернувшись назад, старалась прокусить череп ранившему ее охотнику. Лежащий навзничь, как связанный, в глубоком снегу Толстой мог оказывать только пассивное сопротивление, стараясь по возможности втягивать голову в плечи и подставлять лохматую шапку под зев животного. Быть может вследствие таких инстинктивных приемов, зверь, промахнувшись зубами раза с два, успел только дать одну значительную хватку, и прорвав верхними зубами щеку под левым глазом и сорвав нижними всю левую половину кожи со лба. В эту минуту случившийся по близости Осташков, с небольшой, всегда, хворостиной в руке, подбежал к медведице, и расставив руки, закричал свое обычное: "куда ты? ты"? -- услыхав это восклицание, медведица бросилась прочь со всех ног, и ее, как помнится, вновь обошли и добили на другой день.
   Первым словом поднявшегося на ноги Толстого с отвисшею на лицо кожею со лба, которую тут же перевязали платками,-- было: "что-то скажет Фет?" -- Этим словом я горжусь и поныне.
   Тем временем заграничные друзья меня не забывали, и Тургенев писал:
  

Рим.

9 января 1858

   "Вы преисправный и прелюбезный корреспондент, милейший мой А. А., и Ваши письма доставляют мне всегда живейшее удовольствие, во-первых, я вижу из них, что Вы расположены ко мне -- и это меня очень радует; а во-вторых, от них веет таким спокойным светлым счастьем, что и вчуже пронимает аппетит,-- и это меня еще больше радует. Дай Бог Вам продолжать так же, Вы начали! -- Если б я был поэт, я бы сравнил Ваше счастье с цветком, -- но с каким? Держу пари, что не отгадаете -- с цветом ржи. Вспомните цветущий колос на склоне холма в сияющий летний день,-- и Вы останетесь довольны моим сравнением.
   "Вы говорите, что часто мечтаете о нашем общем житье в деревне в нынешнем году... Я мечтаю о нем даже здесь, среди величавых развалин в длинных мраморных залах Ватикана. Недаром же судьба поселила нас всех, Вас, Толстого, меня, в таком недальнем расстоянии друг от друга!
   "Если боги нам не позавидуют, мы проведен прелестное лето. У нас здесь стоит погода (мы в этом отношении были очень счастливы) -- очень похожая на ту погоду, какая бывает в России в конце апреля, и это еще более разжигает и волнует меня. Я знаю, что в России ждут нас не одни веселые ощущения: придется много хлопотать и трудиться; но все-таки авось мы огласим те поля невольной песней -- невольной и последней может быть.
   "Перевод Ваш из Беранже очень мил. Бороться с ним довольно трудно; благословляю Вас на борьбу гораздо труднейшую, а именно с Шекспиром. -- В какой-нибудь хороший летний вечер Вы прочтете нам на моем балконе "Антония и Клеопатру".
   "Я рад, что Вам мое "Полесье" понравилось, хоть я писан его урывками, через силу und mitem schwerem Herzen. Я послал Современнику повесть, которую Вы может быть прочтете до получения этого письма; напишите свое мнение о ней, но постарайтесь взглянуть на меня посуровев.
   "Здоровье мое несколько лучше с некоторых пор, но все еще неудовлетворительно и омрачает много светлых мгновений. Я еще потому с радостью думаю о России, что мне кажется, что я там буду здоров. Но полно об этом невеселом предмете.
   "Я остаюсь в Риме еще недель шесть, может быть даже два месяца.-- Боткин неоцененный товарищ, и мы с ним изучаем этот бесконечный и неисчерпаемый Рим, который, вяжется, не дался Вам, потому что Вы его брать не захотели. Здесь есть высочайшие вещи, которые открываешь совершенно как мореплаватель открывает неизвестные острова.
   "Мы написали Григорьеву во Флоренцию, но ответа еще не получали.
   "До свидания в наших березовых рощах! Поклонитесь от меня Вашей милой жене и всем добрым друзьям. Крепко жму Вашу руку и остаюсь

любящий Вас

Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Поклон Толстому и его сестре; я жду от них ответа на мои письма; но они, кажется, ленятся".
   А 16-го января 1858 г. он писал уже из Петербурга:
   "Сегодня получил Ваше письмо, любезнейший Фет,-- и отвечаю по пунктам:
   "1) О стихах.-- Справедливость требует сказать, что Вы не в счастливый час перевели эти две пьесы из Шенье; вот что я заметил:
   "Ст. 8. "В какой свои стада пасешь ты стороне",-- уж коли подделываться под Петрова, -- лучше так поставить слова:
  
   "Пасешь в какой стада свои ты стороне".
  
   "Ст. 14. Облик вечно милый.-- Une cheville.
   "Ст. 15. Манят -- Нелединского Мелецкого.
   "Ст. 16. Твой деву робкую и т. д. -- Петров! Петров!
   "Ст. 23 и 24. А детских щек... будет дар.-- Эдип, разрешивший загадку Сфинкса, завыл бы от ужаса и побежал бы прочь от этих двух хаотически-мутно непостижимых стихов.
   "Ст. 38. Спешит и т. д. Украдено у графа Хвостова.
   "Ст. 44 Победу меж друзьями.-- Темнота... вывих.
   "Ст. 49. Таким ты народиться.--Канцелярский слог времен Сильвестра Медведева.
   "Ст. 61. Мирры шел...-- Взято из надписи на триумфальных воротах после взятия Азова.
   "Уразумев его враждебный вид -- в маленьком стихотворении Шенье может тоже постоять за себя, как образчик канцелярского слога с оттенком семинарии.
   Эти стихи в таком виде, по моему, печатать не следует -- надо их выправить.
   "2) Мне Полонский сказывал, что они к Вам послали первую корректуру; но для чего за 600 верст посылать первую, а не вторую корректуру? Вероятно, они уже Вам писали об этом. Григорьев пьет без просыпу, а Полонский смотрит полевым цветком, неделю тому назад подрезанным сохою.
   "3) Я до сих пор еще не выехал! Вероятно, первую попытку сделаю завтра. Но я вовсе не хандрил, скажите это Толстому -- и на меня можно смотреть, не чувствуя приращения неприязненных чувств,-- по крайней мере мне так кажется. Посоветуйте ему приехать сюда поскорей,-- он бы нас всех вообще, а Дружинина в особенности бы порадовал. По крайней мере, пусть присылает он свои Три смерти,-- а лучше бы привез их сам.
   "4) Поклонитесь от меня пожалуйста обоим Толстым и графине Марье. Николаевне. Нельзя ли узнать ее адрес?
   "5) За пуговки {Выточенные мною.} благодарю душевно и ношу их каждодневно. -- Также благодарю за все доброе и любезное, чем наполнено Ваше письмо. Хоть меня друзья не покидали, но мне часто не доставало Вашего симпатичного лица с прелестным цветом gourge de pigeon на носу и Вашего милейшего запинанья. Кланяйтесь от меня земно Вашей жене, сестре и Борисову.
   "6) Заставьте Островского прочесть Вам свою новую комедию: прелесть!
   "До свидания.-- Не сердитесь за мои преувеличенные ругательства. Никогда сильнее не любишь приятеля, как когда тычешь ему кулаком под ребра, стараясь притом заострить сгиб третьего пальца. -- Полонский на днях спрашивал меня о значении следующей Фразы Григорьева: "Каждый человек в наше время разом переживает две формулы". Я уверен, что Толстой будет уверять, что эта фраза совершенно ясна.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   В доме Толстых я познакомился с В. Н. Чичериным и Салтыковым (Щедриным), с которым после того судьба еще раз свела меня в Петербурге у Тургенева. В этом же году, если не ошибаюсь, установились у Каткова и Леонтьева, проживавших на Арбате у Николы Явленного, вечера и ужины для людей, симпатизировавших их направлению. В числе последних был и я. Чтобы доставить желающим возможность застать нас наверное дома, мы назначили четверги по вечерам.
   Боткин писал из Рима от 8 января 1858 г.
   "С какою сердечною грустью буду я выезжать из Рима!
   "Да скажи пожалуйста, я слышал, что Дружинин написал обо мне статью в Библиотеке и произвел меня в великие писатели? За что это он так срамит меня? Разъясни мне это и, если можно, вырви эти листы обо мне из Библиотеки и пришли мне. Слух об этом меня глубоко обидел, хотя, Дружинин, конечно, не имел этого в виду. К Григорьеву писал во Флоренцию, и очень хочется свидеться с ним. Что дорогой и милый сердцу Толстой? Надеюсь, что он получил мое письмо. Что наша литература и в особенности Атеней?"

В. Боткин.

  
   От 6 февраля того же года он писал из Рима между прочим:
   "Дух захватывает, когда думаешь о том, какое великое дело делается теперь в России. С тех пор как я прочел в Nord рескрипт и распоряжение о комитетах,-- в занятиях моих произошел решительный перелом,-- уже ни о чем другом не думается и не читается, и постоянно переносишься мыслию в Россию. Да, и даже вечная красота Рима не устояла в душе, когда заговорило в ней чувство своей родины. Да неужели вы с Толстым не шутя затеваете журнал? Я не советую,-- во-первых в настоящее время русской публике не до изящной литературы, а во-вторых, журнал есть великая обуза -- и ни он, ни ты не в состоянии тащить ее. Я думаю впрочем, что вы уже оставили эту мысль. Пусть окончит Толстой свой роман: он подействует на вкус публики лучше десятка всяческих журналов.
   "Поверьте, высшая красота и поэзия всегда достояние только самого малого меньшинства, и стихи гр. Растопчиной гораздо понятнее для массы читателей, нежели стихи Тютчева или Пушкина. Так всегда было, так и будет, и с этим надо примириться.

В. Боткин.

  
   Однажды, когда еще холостой Борисов стоял вместе со мною у окна залы, провожая глазами съехавшую со двора жену мою в новой карете с лакеем в гвардейской ливрее на козлах, Иван Петрович, обращаясь ко мне, сказал: "Уж и не придумаю, как ты будешь поддерживать такую жизнь". Помню, как эти слова укусили меня за сердце, но тогда иллюзия литературных заработков меня поддерживала. Но время показало, что замечание Борисова с большей справедливостью могло относиться к нему, чем ко мне. Как бы то ни было, мы решили с Борисовыми, протягивая друг другу материальную руку помощи, делить год на зиму и лето, из которых первую половину Борисовы гостили бы у нас в Москве, а вторую мы у них -- в деревне.
   Приближался март месяц, и надо было перебираться в Новоселки, куда Борисовы, переехавшие туда из Фатьянова, давно нас подзывали116.
   Купивши теплую и укладистую рогожинную кибитку, мы с одною горничной (опоэтизированной Толстым Марьюшкой) отправились на почтовых в Мценск. О железной дороге тогда не было еще и помину, а про поставленные вдоль шоссе телеграфные столбы говорили в народе, что тянут эту проволоку, а потом по ней и пустят из Питера волю. К этому времени мы уже настолько сошлись со Львом Ник. Толстым, что я счел бы для себя большим лишением не заехать к нему передохнуть на деньки в Ясную Поляну. Там мы с женою представились прелестной старушке тетке Толстого Татьяне Александровне, принявшей вас с тою старинкою приветливостью, которая сразу облегчает вступление в чужой дом. Татьяна Александровна не предавалась воспоминаниям о временах давно прошедших, а жила всей полнотой окружающего ее настоящего.
   Она говорила о том, что на днях проехал к себе в Пирогово Сережинька Толстой, а Николинька пожалуй еще пробудет в Москве с Машенькой, но приятель Левочки Д -- ъ был на днях и жаловался на нервные боли жены своей.
   В затруднительных вопросах Татьяна Александровна обращалась к Левочке и окончательно успокаивалась его решением. Так, проезжая с ним осенью в Тулу, она взглянув в окно кареты, вдруг спросила:
   -- Mon cher Leon, как это пишут письма по телеграфу?
   "Пришлось, рассказывал Толстой, с возможною простотою объяснять действие телеграфного снаряда, одинакового на обоих концах проволоки, -- и под конец услыхать: "oui, oui, je comprends, mon cher!"
   Не спуская вслед затем более получаса глаз с проволоки, тетушка наконец спросила: "mon cher Leon, как же это так? -- за целые полчаса я не видала ни одного письма пробежавшего по телеграфу?"
   -- Сидим мы иногда, рассказывал Лев Николаевич,-- с тетушкою целый месяц, не видя никого, и вдруг, разливая суп, тетушка скажет: "mais saves vous, cher Leon on dit".....
   При дальнейших, многолетних посещениях Ясной Поляны, я никогда не утратил благорасположения Татьяны Александровны и под конец с прискорбием видел умственное и физическое детство, в которое она впала перед смертью.
  

IX.

Новосельская жизнь.-- Посещение Николая Толстого.-- Наша поездка с Борисовым в Никольское.-- Приезд брата Петра.-- Федюшка.-- Приезд Тургенева.-- Известие о нездоровьи брата моего Василия.-- Наши охоты с Тургеневым.-- У Опухтиных.-- Семья Тургеневых.-- Студент Рабионовъ. -- Перевод "Антония и Клеопатры".-- Именины Е. С. Тургеневой.-- Тургеневское имение Топки.-- Возвращение в Москву.-- Кончина брата Василия и его жены.-- Рождение племянника и приезд брата Петра в Москву.

  
   Борисовых мы нашли в Новоселках в таком сравнительно блестящем состоянии, в каком, по мнению моему, чета эта уже более никогда не находилась. Мы с женою поместились на антресолях, на которых жила когда-то наша покойная мать и на которых все мы, начиная с меня, родились. Излишне говорить об общей нашей радости при встрече с сестрою. Заметно было, что на этот раз и Борисов менее ревновал ко мне Надю.
   Предавшийся в это время изучению дорафаэлевской живописи, В. Боткин писал из Флоренции от 31 марта 1858 г.
   Вчера приехал я сюда, побывав в Фолиньи, Ассизи, Перуджии, Орвиетто и Сиенне. Весь этот край необыкновенно интересен по рассеянным в нем произведениям самой лучшей эпохи итальянской живописи. Но путешествие по нем сопряжено с большим неудобством; унылые, совсем обветшавшие городки и деревеньки, и так мало между ними сообщения, что в иных местах я не мог найти тележки с лошадью, чтобы доехать до следующего города. В Spello -- малейшем и дряннейшем городишке, в одной ветхой церкви есть Фрески Пинтурикио: Благовещение и Поклонение волхвов. Так они написаны, столько в них разлито наивней шей грации и самой поэтической, христианской идеальности, столько чистейшей прелести в лице Мадонны, столько внутренней поэзии в этом простодушном умилении милого, простого, беззаветно любящего лица -- я не мог отвести глаз от Фреска и смотрел, все смотрел на него, хотя глаза смутно видели от проступившей в них слезы. В этом же городке, но в другой церкви есть запрестольный большой образ, тоже Пинтурикио -- Мадонна с Младенцем на троне и по сторонам молящиеся на них святые. Обожание Мадонны было в Италии, и именно в этой части Италии, каким то особенным исключительным религиозным чувством, и вовсе не вследствие догмы, а в силу какого-то идеала высочайшей женственности, который зародился в художественной натуре этого горного племени. Известно, что Рафаэль, который весь вышел из Умбрийской школы, с самого младенчества имел особенную набожность к Мадонне. Эта набожность, горевшая в душе величайшего художника, и создала те идеалы, на которые даже теперь невозможно смотреть без умиления. Вот оно, das ewig Weibliche, которым заключил Гёте свое воззрение на мир.
   "25 мая поеду в Лондон. Так как я Англию очень мало знаю и вовсе не знаю ее художественных собраний, то предполагаю остаться в ней месяца два. Потом стану брать морские ванны, вероятно в Остенде -- и после них в Москву.-- Ах, забыл главное: здесь увиделся с милейшим Ап. Григорьевым, которого нашел свежим и бодрым и страстно полюбившим живопись -- и виделся с ним часто. Он что-то написал и сбирается мне прочесть. Тургенев уже уехал отсюда через Венецию в Вену, а потом кажется на несколько дней в Париж, на свадьбу кн. Орлова. Ася далеко не всем нравится. Мне кажется, что лицо Аси не удалось -- и вообще вещь имеет прозаически придуманный вид. О прочих лицах нечего и говорить. Как лирик, Тургенев хорошо может выражать только пережитое им, во всем остальном выступают наружу одни поэтические намерения и подробности". В. Боткин.
   Однажды, когда мы после завтрака в 12 час. взошли с женою на наши антресоли, и я расположился читать что-то вслух, на камнях у подъезда раздался железный лязг, и вошедший слуга доложил, что граф Н. Н. Толстой желает нас видеть; а вслед за тем к нам наверх взошел дорогой наш московский гость, пока еще незнакомый с хозяевами дома, так как он появился зимою в Москве уже после отъезда из нее Борисовых. Конечно, через полчаса он вполне освоился со всеми и производил впечатление близкого человека, вернувшегося после долговременной отлучки. Завязались многосложные воспоминания кавказцев об этом воинственном и живописном крае. На расспросы наши о Льве Николаевиче граф с видимым наслаждением рассказывал о любимом брате: "Левочка, говорил он, усердно ищет сближения с сельским бытом и хозяйством, с которыми, как и все мы, до сих пор знаком поверхностно. Но уж не знаю, какое тут выйдет сближение: Левочка желает все захватить разом, не упуская ничего, даже гимнастики. И вот у него под окном кабинета устроен бар. Конечно, если отбросить предрассудки, с которыми он так враждует, он прав: гимнастика хозяйству не помешает; но староста смотрит на дело несколько иначе: "придешь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одною коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, не то приказания слушать, не то на него дивиться". Понравилось Левочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует".
   Оказалось, что Новоселки в недальнем расстоянии от Никольского, куда, однако, надо было ехать по довольно фантастической дороге, начиная с переправы через р. Зушу вброд, бывавший большею частию по колено лошади, но доходивший иногда и до груди, а иногда и совершенно подтопленный мценскою городскою мельницей, что, впрочем, бывало редко и на короткий срок при наборе воды под барки. Как бы то ни было, но милейший Николай Николаевич, видимо, привык к нашему близкому соседству, и его желтая коляска, запряженная тройкою серых, нередко останавливалась перед нашим крыльцом.
   Не могу пройти молчанием этого экипажа, которого никак не могу в воспоминании отделить от прелестной личности его владельца. Хотя мы и называли этот экипаж коляской, но это была скорее большая двухместная пролетка без верха, но с дверцами, повешенная на четырех полукруглых рессорах. Коляска эта явилась на свет в те времена, когда желто-лимонный цвет был для экипажей самый модный и когда экипажи делали так прочно, что у одного даже многолетнего поколения не хватало сил их изъездить. Блестящим примером тому могла служить наследственная Никольская коляска, у которой все четыре рессоры самым решительным образом подались вправо, так что левые колеса вертелись на виду у седоков, тогда как правые были скрыты надвинувшимся на них кузовом, и кучер сидел на козлах не против коренной, а против правой пристяжной. Раза с два приходилось мне впоследствии проехать с Н. Н. Толстым в этой коляске на почтовых под самую Тулу и обратно, и не было примера утраты малейшего винта или гайки. Я как-то заметил Н. Н., что его коляска -- эмблема бессмертия души. С тех пор братья Толстые иначе ее не называли.
   Следовало и нам с Иваном Петровичем отдать визит Ник. Ник. И вот мы с Борисовым -- он на своем прелестном Карабахе, а я на Донце из-под борзятника -- отправились в самый троицын день по дороге в Никольское. По переезде через неглубокий брод пришлось проезжать через небольшое село Хализево, находящееся, подобно самому Никольскому Толстого, в Чернском уезде Тульской губернии. Утро стояло жаркое и золотистое; жаворонки звенели над пышно разрастающею озимью и покрывшими землю овсами. И лошади и души наши скорее требовали сдерживания, чем принуждения. Так пришлось нам проезжать мимо одинокой телеги, стоящей посреди широкого выгона. Небольшая рыжая лошаденка, запряженная в повозку, чуть ли не дремала, развесивши уши, а на повозке в широкополой шляпе, на коленях, на сочной траве полусидел остроносый брюнет под сенью такого преувеличенно пышного березового венка и с таким выражением сладостного опьянения на лице, что лучшего оригинала для Сатира или Силена нельзя было и выдумать. В руках он держал шкалик и стаканчик, и когда мы поравнялись с его телегой, он с таким добродушием воскликнул: "Господа! благоволите по стаканчику! желаю вас поздравить с праздником!" -- что нельзя было не почувствовать симпатии к этому человеку.
   Пришлось расспрашивать у встречных дорогу на Никольское, так как места эти в Тульской губернии были нам совершенно не знакомы. Дорога повела нас через лес, принадлежавший господину Трубицыну, и тут мы наехали на свежие еще, превосходно спиленные дубовые пни. Я мельком слышал, что англичане скупали в этой местности старинные дубовые леса, и уверен, что трубицынские пни, о которых я говорю, благодаря своей громадности уцелели и по настоящий день. Правда, я не мерил их, но нарочно переезжал через них по диагонали приблизительно в пять аршин.
   Наконец, проехавши еще весьма порядочный березовый и осиновый лес, мы с заднего двора наехали на небольшой флигель, очевидно, жилище владельца села Никольского.
   -- Хорошо, как он дома, -- сказал я, обращаясь к Борисову.
   -- А дома нет, -- отвечал он, -- так мы сейчас же повернем назад домой к обеду. Благо дорога чудесная.
   Проезжая мимо небольшого, очевидно, кухонного окна, я заметил на подоконнике тщательно ошпаренную и ощипанную курицу, судорожно прижимавшую крыльями собственный пупок и печенку.
   -- Не беспокойся, -- сказал я, -- барин дома.
   И действительно, слуга графа, махнувши конюхам, чтобы они приняли лошадей наших, ввел нас из сеней направо в довольно просторную комнату в два света. Кругом вдоль стен тянулись ситцевые турецкие диваны вперемежку со старинными стульями и креслами. Перед диваном, направо от входа, стоял стол? а над диваном торчали оленьи и лосьи рога с развешанными на них восточными, черкесскими ружьями. Оружие это не только кидалось в глаза гостей, но и напоминало о себе сидящим на диване и забывшим об их существовании нежданными ударами по затылку. В переднем углу находился громадный образ спасителя в серебряной ризе.
   Из следующей комнаты вышел к нам милый хозяин с своею добродушно-приветливою улыбкой.
   -- Какой день-то чудесный, -- сказал он. -- Я только что пришел из сада и заслушивался щебетания птичек. Точно шумный разноплеменный карнавал, -- и не понимают друг друга, а всем весело. Каждому свое. Вот Левочка юфанствует, а я с удовольствием читаю Рабле.
   Ясно было, что Ник. Ник., то проживавший в Москве, то у двух братьев и любимой сестры, то у нас, или на охоте смотрел на Никольский флигель не как на постоянное оседлое жилище, требующее известной поддержки, а как на временную походную квартиру, в которой пользуются чем можно, не жертвуя ничем на благоустройство. О таком временном оживлении уединенного Никольского флигеля свидетельствовали даже мухи.
   Пока никто не входил в большую комнату, их там почти не было заметно; но при людском движении громаднейший рой мух, молчаливо сидящих на стенах и оленьих рогах, мало-помалу взлетал и наполнял комнату в невероятном количестве. Про это Лев Николаевич со свойственной ему зоркостью и образностью говорил: "Когда брата нет дома, во флигель не приносят ничего съестного, и мухи, покорные судьбе, безмолвно усаживаются по стенам, но едва он вернется, как самые энергические начинают понемногу заговаривать с соседками: "Вон он, вон он пришел; сейчас подойдет к шкафу и будет водку пить; сейчас принесут хлебца и закуски. Ну да, хорошо, хорошо; подымайтесь дружжжнее". И комната наполняется мухами. "Ведь этакие мерзкие, -- говорит брат, -- не успел налить рюмки, а вот уже две ввалились".
   Иронический тон, постоянно сквозивший в словах Николая Николаевича, невольно вызывал и во мне шуточное расположение, в котором я старался беспрестанно тащить за волосы французские и русские каламбуры. При таких поисках за ними приходилось подготовлять почву условным "если". Конечно, такие каламбуры надоели Ник. Ник., и он говорил, что каламбуры с "если" не допускаются. Зато без предварительного "если" даже самые слабые каламбуры принимались добрейшим Ник. Ник. с особенною снисходительностью. Помню, в один из моих позднейших приездов в Никольское он зазвал меня в лес послушать гончих. Хотя я никогда не мог понять, каким образом можно с удовольствием слушать собачий лай, но в обществе Ник. Ник. готов был слушать что угодно, даже скрип адских ворот. В лесу мы улеглись навзничь около мшистых корней истяжной осины, и в скором времени положение собственного тела опрокидывало всю предстоящую картину так, что высокие деревья казались чуть ли не собственной нашей бородою, опускающеюся в лазурную глубь небесного океана.
   -- Вот, -- сказал я Толстому, -- теперь таких рослых людей, какие были в старину, уже нет.
   -- Что вы хотите сказать? -- спросил Толстой.
   -- Сущую правду, -- отвечал я. -- Возможен ли в наше время Гораций как лес (Коклес)?
   Ник. Ник. рассмеялся.
   -- Вы должны быть постоянно веселы, -- сказал я. -- Изо всех кавказцев вы самый наделенный судьбою человек.
   -- Ну! -- заметил иронически Ник. Ник. -- Поддержать и доказать этот тезис довольно трудно.
   -- Нисколько, -- отвечал я, -- у заурядных счастливцев только оружие под чернью, а у вас целое имение под Чернью.
   -- Что правда, то правда, -- отвечал расхохотавшийся до кашля Ник. Ник.
   Картина Никольского быта была бы неполна без описания обеда и его сервировки. Около пяти часов слуга накрыл на столе перед диваном на три прибора, положив у каждой тарелки по старинной серебряной ложке с железной вилкою и ножом с деревянными ручками. Когда крышка была снята с суповой чашки, мы при разливании супа тотчас же узнали знакомую нам курицу, разрезанную на части. За супом явилось спасительное в помещичьих хозяйствах блюдо, над которым покойный Пикулин так издевался: шпинат с яичками и гренками. Затем на блюде появились три небольших цыпленка и салатник с молодым салатом.
   -- Что же ты не подал ни горчицы, ни уксусу? -- спросил Ник. Ник.
   И слуга тотчас же исправил свою небрежность, поставивши на стол горчицу в помадной банке и уксус в бутылке от одеколона Мусатова.
   Покуда усердный хозяин на отдельной тарелке мешал железным лезвием ножа составленную им подливку для салата, уксус, окисляя железо, успел сильно подчернить соус; но затем когда теми же ножом и вилкою хозяин стал мешать салат, последний вышел совершенно под чернью.
  
  
   Л. Н. Толстой писал мне:
   "Драгоценный дяденька! пишу два слова только чтобы сказать, что обнимаю вас изо всех сил, что письмо ваше получил, что М. П. целую руки, всем вашим кланяюсь. Тетенька очень благодарна за память и кланяется; и сестра кланяется. Что за весна была и есть чудная! Я в одиночестве смаковал ее чудесно. Брат Николай должен быть в Никольском (Вяземском); поймайте его и не пускайте, я в этом месяце хочу придти к, вам. Тургенев поехал в Винциг до августа, лечить свой пузырь. Черт его возьми! Надоело любить его. Пузыря не вылечит, а нас лишит. Затем прощайте, любезный друг, ежели до моего прихода не будет стихотворенья, уж я из вас его выжму.

Ваш гр. Л. Толстой.

  
   "Какой Троицын день был вчера! Какая обедня, с вянущей черемухой, седыми волосами и ярко-красным кумачом и горячее солнце".
   А затем он же:
  
   "Ау! Дяденька! Ауу! Во-первых, сами не отзоветесь ничем, когда весна, и знаете, что все о вас думают, и что я, как Прометей, прицеплен к скале и все-таки алкаю вас видеть и слышать. Или бы приехали, или хоть позвали бы к себе хорошенько. А во-вторых, зажилили брата, и очень хорошего брата, по прозвищу Фирдуси. Главная тут преступница, я думаю, Марья Петровна, которой очень кланяюсь и прошу возвратить собственного нашего брата. Без шуток, он велел сказать, что на той неделе будет; Дружинин тоже будет, приезжайте и вы, голубчик дяденька. Право, а потом уж и в Козюлькино (Новоселки). Ив. П. и Над. Аф. душевный поклон и до свиданья.

Ваш Л. Толстой

   16 мая.
  
   1 июля 1858 г. Боткин писал уже из Лондона. Англия, по словам его, превзошла все его ожидания, не только известного рода совершенством своего исторического склада, во и множеством темных сторон, вызванных этим складом, которых между прочим там никто не скрывает. Переходя от области политической к театру, он пишет:
   "Уж как обставлен "Венецианский купец"! Полное возрождение Венеции старой, роскошной, блестящей. Господи! что за поэзия льется из этой пьесы! Я видел ее два раза и пойду еще и не насыщусь. Эта угрюмая драма, переплетенная с самой ясной нежнейшей поэзией сердца, -- под конец сливается в какие то задушевные аккорды, составленные из цветов и звуков, благоуханий и мелодий. В последний раз я вышел из театра охваченный какою то безымянною силой и с тем неизъяснимым блаженным ощущением в душе, какое дает только одна поэзия. Я не в состоянии был идти домой и долго бродил по тихому, пустому Лондону. Как я благословлял и эту кроткую, миловидную луну, и это звездное, темно-синее небо, и эту святую тишину ночи. И так душа была полна необъятным и блаженным, что я даже не вспомнил о том, кому обязан я был таким счастьем. В Вестминстере стоит его монумент, но никто не знает похож ли он. Нынешние англичане утратили смысл играть Шекспира: для этого надо вознестись над национальным в общечеловеческое,-- а этому теперь мешают им тысячи препятствий: и их узкая национальность, и их пуританизм, и формальная религиозность, и их мелкая, сухая мораль. Представь себе Диккенса с Шекспировским воззрением на человеческую природу. Но Диккенс остался в морали своей узким и мелким англичанином, и через несколько лет будет забыт.

В. Боткин.

  
   Настоящее лето было, можно сказать, самым удачные в Новоселках. Подъехал с своей Грайворонки и гостил у нас брат Петруша, возбуждавший к себе во всех своею задушевною услужливостью живейшую симпатию. Милейший Ник. Ник. весьма часто гостил у нас по два и по три дня. Останавливался он всегда в старом флигеле окруженном густыми кустами сирени. Все мы заботились о его удобствах.
   Помню, однажды утром я пошел его проведать и узнав, что он уже проснулся, спросил его,-- покойно ли было ему на новом месте и хорошо ли спалось?
   -- Совершенно покойно, отвечал он. Но я всю ночь не смыкал глаз: раскрыл окно и все слушал птицу. Ну уж птица! восклицал Ник. Ник., смеясь до слез, проступавших на глазах. Я таки, продолжал он, знаком с птичьими напевами, но такой птицы в жизнь мою не слыхивал: и щеглом, и соловьем, и синицей, и малиновкой и черным дроздом.
   -- Птица эта, отвечал я, по справедливости называете пересмешником, и мне раза с два только приходилось слышать по нескольку отрывочных ее колен. Но слышать ее продолжительно, как вам, не доводилось.
   -- Ну, уж птица, продолжал с восторгом восклицая Ник. Ник.
   К этому надо прибавить, что Ник. Толстой и Борисов оба были шахматными игроками; и бывало, как сцепятся то их и водой не разольешь. Что касается до меня, то никогда не мог себя принудить обдумывать весь ход этой игры, которой правила мне известны.
   Но вот приехал к нам и давно ожидаемый Лев Ник. Он был в духе, а потому веселил и оживлял всех.
   На Зуше, отыскав поглубже место у нашего левого берега, Борисов устроил прекрасную купальню, до которой однако-же приходилось проходить по жаре около версты. Дамам и гостям поэтому закладывали экипаж. Конечно, Лев Никол. доказывал, что экипаж -- только стеснение, и что ходить гораздо приятнее.
   Помню, что мы с Борисовым были дома. Стол был накрыт, а братьев Толстых все еще поджидали из купальни. Наконец появился сперва пешком Лев Никол., а затем на дрожках -- Ник. Ник. с братом Петрушей.
   -- Что вы так долго?-- спросил я брата.
   -- Да искали золотые запонки, которые потерял Ник. Ник. Должно быть он нечаянно вытряхнул их в речку.
   -- Постойте, господа! воскликнул Иван Петр. Я сейчас только видел прошедшего по двору Фатьяновского мальчишку Федюшку. Там он прославился своею глазастостью; попробуем его наладить в купальню. Хуже от этого не будет, а быть может он и разыщет запонки.
   Крикнули мальчика лет 12-и; растолковали ему, в чем дело, а сами сели обедать. В конце обеда слуга, подавая дутый пирог из земляники, сказал вполголоса Борисову:
   -- Федюшка пришел и запонки принес.
   -- Где ты их нашел? спросили мы Федюшку все в один голос, вышедши к нему в переднюю.
   -- Да около самой купальни в реке. Я тихонько опустился на дно, да и стал глядеть вокруг себя. Смотрю, а они так то направо от меня блестят на дне. Я их и выхватил.
   Федюшка, получивший в поощрение своего таланта два двугривенных, был конечно более хозяина вещи рад своей находке.
   В непродолжительном времени Федюшке довелось снова блеснуть своим талантом.
   У меня была кожаная папиросочница, купленная, мною в Ревеле и чрезвычайно удобная, растворялась она на две стороны и с каждой -- стальной ободок запирался небольшим крючком. Проходя целиком по лесу, я вздумал прилечь отдохнуть и выкурить папироску. Пришедши домой, я заметил, что у вместилища папирос потерян крючок, и таким образом любимую папиросочницу приходилось бросить. Видя, как мне жаль папиросочницы, Борисов тихонько и наскоро послал в Фатьяново за ФедюшкоЙ. Но когда мальчик предстал передо мною, я почти не решался к нему обращаться уже, во-первых, потому, что мог только приблизительно указать на место моего отдыха, и к тому же не надеялся на возможность отыскать небольшую застежку, утратившую от долгого употребления свой стальной блеск.
   -- Делать нечего, Федюшка, сказал я, уводя мальчика в лес и довольно широко обводя рукою. Поищи вот такую застежку, пояснил я, указывая на другую половинку папиросницы.
   Не прошло и часа, как мне пришлось с восхищением вручить Федюшке полтинник за принесенную застежку.
   Подвиги Федюшки на этом однако не кончились.
   В то время от Новосельской усадьбы по склону к г. Мценску на расстоянии версты тянулся прекрасный черный лес из всевозможных деревьев, начиная от дуба и клена до березы, осины и черемухи включительно. По верхней опушке тянулся проселок в город, а в конце леса его огибала полевая дорога, довольно круто спускавшаяся по каменным плитам к берегу р. Зуши. Продолжением этого спуска была тропинка через лес, по которой снова можно было достигнуть Новосельской усадьбы, но, конечно, с двойным усилием; ибо по верхней опушке дорога шла с небольшим уклоном к городу, а по нижней приходилось круто спускаться и затем так же круто подыматься на эспланаду усадьбы.
   Сестра, ожидавшая к зиме прибавления семейства, должна была ежедневно гулять. Хотя от природы враг всякого бесцельного передвижения, я тем не менее с удовольствием участвовал в общих прогулках, на которых веселое оживление сестры было еще заметнее.
   Есть два типа людей и хозяев. Один готов на всевозможные лишения, жертвы, в видах усовершенствования хозяйства. Таким типом был несомненно наш покойный отец. Пшеница в нашей местности без сильного удобрения не родит; но зато в дождливое время по такому удобрению может поваляться. Когда это случалось у отца, я не раз слыхал от него: "убыточно, а уж по моему лучше пусть поваляется, чем свидетельствует о моей лени".
   Противоположным этому типом был Борисов. Он не раз выставлял своим идеалом какого-то кавказского солдатика пьяницу и балагура, говорившего, что хорошему человеку нечего хлопотать о пустом, а следует проснуться, пропустить рюмочку, а затем позавтракать, а тут, глядя по делу, пофриштикать, закусить и отдохнуть, а тут уж и пообедать и т. д. Зато едва ли кто-либо мог бы поспорить с Борисовым в умении высосать наибольших удобств из наличных вещей. Конечно, Надя не хуже его могла расчесть потребность оборотного капитала, но в то же самое время она всем существом инстинктивно чувствовала, что ее одушевленной, темно-русой головке необходим характерный фон древесных листов, а не безразличие степи. И вот почему она не могла помириться в душе с запродажей Иваном Петровичем Новосельских и Фатьяновских лесов мценскому купцу, и каждый раз, подходя на прогулке к лесу, она во услышание мужа восклицала: "уже секира у корня древа лежит".
   Был чудесный летний день, когда Борисов, брат Петруша и я пустились провожать наших дам вдоль верхней опушки по направлению к городу.
   Но не дошли мы до конца леса, как за спиною у нас на западе показалась темно-серая туча, и из под нее стало потягивать едва заметным холодком. Брат в восхищении от прекрасной прогулки предлагал обогнуть весь лес; я же советовал возвратиться тем же следом домой, во избежание дождя. После небольшого колебания, совет мой был принят, и не успели мы добежать до крыльца, как шумящие и косые нити дождя задрожали по окнам.
   При виде желобов, успевших наполнить подставленные под ними кадки, и вспомнив о брате Петруше, поставившем на своем и ушедшем от нас под гору, я кликнул:
   -- Вот когда проймет нашего упрямца!
   Действительно, минут через пять я увидал проносящегося по грязи мимо окон к крыльцу человека, в котором узнал брата.
   -- Иди, иди переодеваться! кричали мы ему в передней.
   -- Переодеваться то я пойду, отвечал Петруша.-- Это не беда, а беда та, что я пропал. Что же я теперь буду делать без очков? (По крайней близорукости, он постоянно носил очки). Как захватил меня ливень на нижней дорожке, я прямо бросился целиком по кустам в гору. Только выбежав из кустов на верхнюю дорогу, я почувствовал, что очков-то нет. А где они, и сам не знаю.
   Брат ушел переодеваться в свой флигель, и ливень стал быстро утихать.
   -- Вели-ка запречь бегунки да сбегать в Фатьяново за Федькой, сказал Ив. Петр. слуге.
   -- Да Федька здесь, отвечал слуга. Я сейчас видел, что он нес ягоды на ледник.
   -- Тем лучше. Скажите, чтобы он обождал уходить домой.
   Когда брат, знакомый уже с подвигами Федьки сводил последнего в лес, то вернувшись выразил полную безнадежность на отыскание очков.
   -- Что же, говорил брат, мог я ему указать, кроме приблизительного направления, по которому бежал в гору по высокому кустарнику на точку, которой тоже определить безошибочно не в состоянии. Это только для очищения совести. Федька, так Федька! А затем приходится ехать в Орел за новыми очками.
   Когда мы собирались уже садиться за стол, и подойдя к окну, я увидал проносимую из кухни суповую чашку, то заметил следом идущего Федюшку, а в руках у него что-то сверкнуло.
   -- А ведь Федюшка очки-то нашел, крикнул я.
   И действительно, вошедший в переднюю мальчик держал в руках невредимые очки.
   -- Как ты их нашел?
   -- Да как мне Петр Афан. показали, так я и сбежал под гору; а оттуда тем же следом и пошел в гору, да все смотрю вокруг себя; глядь, а они на кусте на ветке и сверкают.
   Наступал сенокос, и брат уехал в свою Грайворонку.
   Однажды, когда мы только что вернулись от реки, до которой доходили по березовой аллее, У крыльца раздался грохот подъехавшего экипажа.
   -- Кого это бог дает? -- сказал Ив. Петрович.
   Полюбопытствовал и я -- и увидал вылезшую из тарантаса плечистую, рослую фигуру в серой широкополой шляпе.
   -- Вон он! Вон он! -- воскликнул Тургенев, с лицом, совершенно почерневшим от пыли.
   -- Вот они где! -- восклицал он, когда мы все четверо вышли к нему навстречу на крыльцо.
   -- Идите вон на то крыльцо, в уборную Ивана Петровича, умыться и почиститься от пыли.
   Через полчаса Тургенев сидел уже в гостиной и говорил о совершенном переустройстве своей жизни в Спасском, со времени последнего моего там появления. Он сам в первый раз приехал в Новоселки и познакомился с Ив. Петровичем, с женою которого был уже давно знаком. Он говорил, что во главе всего его хозяйства стоит теперь 65-летний дядя его Николай Николаевич, кавалергардский корнет 1814 г., проживающий в настоящее время в Спасском с молодою женою и свояченицей. Он рассказывал, как дядя его, человек старого покроя, никак не мог в прошлом году помириться с шутовскими проделками Дружинина, Боткина, Григоровича, Колбасина и самого Ивана Сергеевича, сочинивших и поставивших на домашнюю сцену смехотворную пьесу, оканчивающуюся смертью всех действующих лиц, тут же падающих на пол.
   -- Мы сами слышали, говорил Ив. Серг., как дядя, шагая под окнами залы вдоль крытой галереи, невольно восклицал: "оголтелые! оголтелые".
   Передавая мне поклон от мадам Виардо, Тургенев сообщил, что она положила несколько моих стихотворений на музыку, которую прелестно поет, правильно выговаривая русские слова и говорит про меня: "c'est mon poète".
   Неистощим он был в повествованиях о сожительстве и встречах с В. Боткиным. "Так, между прочим рассказывал Тургенев; сошлись мы с ним за обедом в большом Берлинском отеле. Заговоривши с сидевшим против меня гостем, я упомянул о необычайном приросте городского населения, и заметил, что давно ли мы учили по географии, что в Берлине 400,000 жителей, а вот их уже 700 т.
   -- "Это несколько преувеличено, сказал мой собеседник, так как их всего неполных шестьсот тысяч.
   "При этом возражавший ссылался на то, что ему, как здешнему жителю, это должно быть хорошо известно.
   "Я не уступал, и завязалось пари на два золотых, которое немец взялся немедля разрешить, сходивши в свой номер за гидом. Когда он вышел из-за стола, Боткин, сидевший рядом со мною, излил на меня всю желчь, вероятно, возбужденную в нем необычным эпизодом во время методического трапезования.
   -- "Вот это чисто русское растрепанное многознайство! Вот такте мы по всему свету развозим свое невежество! Мне стыдно подле тебя сидеть. Нашел с кем спорить! С туземцем! Я очень рад, что он тебя оштрафует за твое позорное русское хвастовство!
   "Я уткнулся носом в тарелку и замер под его беспощадными упреками. Вдруг чувствую руку на своем правом плече, и споривший со мною немец, шепнувши мне на ухо: "извините, я проиграл",-- положил около моей тарелки два наполеона.
   -- "Кельнер, сказал я,-- бутылку шампанского!
   "Надо было видеть сладчайший мед, которым мгновенно засияло лицо Боткина. "Молодец, молодец!" воскликнул он, гладя меня по правому рукаву".
   Я забыл сказать, что одним из видимых знаков нового веяния в Новоселках было превращение одного из окон гостиной в дверь на вновь пристроенную террасу. (Покойный отец наш был враг всяких террас и балконов). В хорошие дни мы обедали на террасе. Так было и в этот раз; и хотя Надя с любопытством слушала интересные подробности о Тургеневском путешествии, тем не менее сумела улучить минуту переговорить с поваром, для того чтобы обед вышел, по ее выражению,-- "с крыльями". Она еще из Парижа помнила, что Тургенев умел отличать старательно приготовленный обед от безразличного.
   После обеда, едва только Тургенев узнал в Борисове шахматного игрока, как они уже сцепились до самого вечернего чая; и Тургенев с удовольствием принял предложение переночевать в новом Флигеле, где ему приготовили, по возможности, удобный ночлег.
   На другой день он пришел к нам утром в дом пить чай и приказал запрягать своих лошадей.
   -- Ну, господа, сказал он, обращаясь ко мне и к Борисову, -- надеюсь, что вы, не считаясь визитами, приедете запросто к нам в Спасское. С вами я не первый год знаком, обратился он к Наде, и вы еще в Париже приучили меня к вашему любезному гостеприимству. Что же касается до вас, сказал он жене моей, то я ваш шафер. Тем не менее я не решился бы приглашать к себе дам, если бы не жена и свояченица дяди, которые будут очень рады встретить соседок, о которых я много им говорил.
   Как я уже упоминал, от Новоселок до Мценска считалось 7 верст, а от Мценска до Спасского -- 10. Свидания наши с Тургеневым стали с этого дня весьма частыми. Несколько раз и дамы обменялись визитами, и даже сам старик Ник. Ник. приезжал с своими барынями в Новоселки, где, между прочим, застал Льва Ник. Толстого. Указываю на моменты, ярко сохранившиеся в моей памяти, но не в состоянии сказать, сколько раз Тургеневы и Толстые сходились с нами в Новоселках или в Спасском. Помню только, что свидания эти были задушевны и веселы.
   В середине лета приятная и беззаботная жизнь наша была смущена приездом в Новоселки из Клейменова жены брата моего Василия. Она жаловалась на ежеминутный упадок сил брата и говорила: "Вас. Аф. тает как свечка", и на то, что, находясь в интересном положении, -- не в состоянии сама отвезти больного в Москву для совета с докторами.
   О материальной и всякой другой беспомощности нашей деревенской среды даже и в те времена, могут свидетельствовать следующие обстоятельства. Как нарочно, все члены немногочисленной нашей семьи оказались в сборе, так как даже брат Петр подъехал из своей Грайворноки. Вдруг по всем нашим домам, т. е. у Александра Никитича и у тестя брата Василия, ближайшего нашего соседа Мансурова, внезапно пронеслась весть о сильном нездоровье брата Василия, требующем немедленного совета с московскими докторами. Требовалось немедля решить, кто, за болезнью жены его, должен везти больного в Москву, и откуда должны были поступить деньги на эту поездку. Все мы съехались в Орле и в номере гостиницы приступили к совещанию по этому предмету. Тесть Мансуров отказался от сопровождения больного под предлогом старческого бессилия; Алекс. Никит.-- по невозможности оставить хлопоты по хозяйству, Борисов -- по невозможности бросить жену; а брат Петруша прямо объявил что он с этим делом не в состоянии управиться. При таких обстоятельствах все обратились ко мне с просьбою взять дело на свои руки, а Мансуров обещал, доставивши больного к моему отъезду во Мценск, вручить мне на первый случай 300 руб., а затем в самом непродолжительном времени выслать денег, необходимых для лечения.
   Я говорил уже о покупке мною год тому назад перед свадьбою пары вороных. У одной из этих лошадей оказалась дурнокачественная опухоль венца, вследствие чего я в Новоселках же продал лошадь, заплаченную 200 руб., за 60 руб., так как не надеялся на нее зимою. Когда я вернулся с орловского совещания, явился из Клейменова бывший отцовский наездник Никифор и передал мне, что завтра же ему приказано вести в Коренную на продажу серого пятилетнего жеребца "Мужика", подаренного братом Петром брату Василию, и приказано отдать жеребца за 300 руб.
   -- Не упускайте, батюшка Аф. Аф., этой лошади. Я сам ее выезжал и знаю, насколько она добра, резва и умна. Забельшат лошадь, а другой не скоро наживут.
   Я велел приводить лошадь в Новоселки, а Мансурову написал, что 300 руб. на проезд получил.
   -- Действительно хороша лошадь, воскликнул брат Петруша, увидав приведенного Мужика. Как приеду на Грайворонку, сейчас пришлю Марье Петровне к нему пару. Только надо вам его самим объездить. А пара выйдет неплохая!
   В назначенный день я подвез во Мценск свою карету к постоялому двору, в который привезли брата, и, немедленно принявши больного, отправился на почтовых в Москву. Там, посоветовавшись с докторами, я поместил его в частную лечебницу. Тем временем жена брата, остававшаяся в Клейменове, 14 июня разрешилась от бремени дочерью Ольгой. Не получая успокоительных известий от мужа, бедная женщина в скором времени после родов сама отправилась в Москву, поручив двух старших дочерей 7 и 8-ми лет и новорожденную Олю -- отцу своему Мансурову в селе Подбелевецъ, отстоящем от Новоселок в 4-х верстах. Но так как и она тотчас по приезде в Москву сильно занемогла, то и отец ее уехал к ней в Москву.
   Однажды, по возвращении моем в Новоселки, сестра, жена и я поехали навестить бедных племянниц, оставшихся на руках прислуги. К нам вывели в залу двух миловидных девочек и вынесли третью черноглазенькую, едва держащую крошечную головку. Подумаешь, как причудливо жизнь вышивает свои узоры. Могли ли мы в то время предвидеть важную роль, которую эта крошка предназначена сыграть и по отношению к Тургеневу, и, главное, по отношению ко мне. О роли ребенка по отношению ко мне говорить слишком преждевременно; но по отношению к Тургеневу скажу несколько слов, чтобы к этому уже не возвращаться. Известно, что Тургенев вытащил своего дядю Ник. Ник. из его Карачевской деревни Юшково, указывал на то, что дядя выиграет гораздо более против того, что потеряет при заглазном управлении Юшковымъ. Если я неоднократно слыхал фразу Тургенева, обращенную к дяде: "не беспокойся, твои дети -- мои дети, и мое состояние -- их состояние", то понятно, с каким убеждением говорились эти слова вначале переезда дяди из Юшкова в Спасское. Тут и выдан был, как видимый знак обеспечения, вексель в 20000 р. на имя дяди. Но нет ни малейшего сомнения в том, что Тургенев не только никогда не думал о прочном устройстве своих материальных дел, но, был совершенно неспособен обсудить их. Как иначе совместить приведенную фразу с другою, которую мне в ту же пору нередко приходилось слышать: "а моим наследничкам после моей смерти копеечки получить не придется". Что он даже в последние часы жизни инстинктивно, чтобы не сказать стихийно, стремился к осуществлению последней фразы, явно из неоднократных слов, сказанных мне бывшим московским городским головою С. М. Третьяковым о предсмертных, письменных просьбах, обращенных к нему Тургеневым из Буживаля, чтобы он, Третьяков, поскорее продал Спасское. Как продавать недвижимость без формальной на то доверенности да еще скорее? Тургенев, как известно, придавал большое значение фамилии Лутовиновых и не без основания. Все громадное имение Лутовинова разделилось между единственными его двумя дочерьми: Тургеневой и Сергеевой. А так как и оба Тургенева были бездетны, то имения их должны были возвратиться в род Лутовинова и его представителей, т. е. Сергеевых, у которых детей мужского пола не было, и у одной только дочери Мансуровой были две дочери Клеопатра С--на и Екатерина Ш--на. Таким образом черноглазая малютка на руках кормилицы являлась одной из прямых наследниц Тургенева.
   Приближался июль месяц, около десятого числа которого молодые тетерева не только уже превосходно летают, но начинают выпускать перья, отличающие рябку от черныша. 8-го июля мы с женою приехали в Спасское, где все приготовления к охоте уже были окончены. На передней тройке за день до нашего отъезда отправлялся знаменитый Афанасий с поваренком, еще с другим охотником и с собаками, а на другой тройке в крытом тарантасе следовали мы с Тургеневым днем позднее. Направлялись мы в полесье Жиздринского уезда, Калужской губернии, через Волхов, до которого от Спасского верст пятьдесят. Не бывавший в этой стороне ни разу, я вполне подчинялся распоряжениям Тургенева, ехавшего в знакомые ему места. Отправившись из Спасского около полудня, мы прибыли весьма рано на ночлег в Волхов, откуда передовая наша подвода уже выехала на дальнейшую станцию.
   В отведенных нам комнатах, с целыми восходящими рядами сияющих образов по углам, Тургенева встретило препятствие, причинившее ему немало волнения: неразлучную его белую с желтоватыми ушами Бубульку ни за что не хотели впускать в комнату, так как она пес. Над необыкновенною привязанностью Тургенева к этой собаке в свое время достаточно издевался неумолимый Лев Толстой, но со стороны Тургенева такая нежность к Бубульке была извинительна. Когда собака была еще щенком, мадам Виардо, лаская ее, говорила: "бубуль, бубуль". Это имя за нею и осталось. Со скорым, верным и в то же время осторожным поиском эта превосходная собака соединяла рассудок, граничащий с умозаключениями. Вот один образчик ее соображения, которого я был очевидцем. Привела она нас по чистому полю к оврагу, поросшему кустарником, вела она так осторожно и решительно, что нельзя было сомневаться, что перед нами большой выводок куропаток. Дело выходило крайне неудобное.
   Взлетевшие в кустах куропатки непременно бросятся к самому дну оврага и защищенные кустарником незаметно пронесутся вдоль оврага, избегнув выстрела. Но делать было нечего: собака стояла как мраморная перед нами, обращая раздувающиеся ноздри к кустам. "Бибиль, але"! вполголоса командовал Тургенев. Собака оставалась не подвижна. После нескольких тщетных понуканий, собака бросилась, но только не в кусты, а по опушке далеко в обход и в порядочном расстоянии уже исчезла в кустах. "Что за притча"? вполголоса говорил Тургенев. Я тоже ничего не мог понять. "Надо обождать", шептал Тургенев. Но в ту же минуту большое стадо куропаток, как лопнувшая бомба, с треском и пиликаньем взлетело. нашими головами. Последовало четыре выстрела, и четыре убитых куропатки покатились в кусты.
   -- Ведь это плакать надо от умиления! воскликнул Тургенев. Умнейший человек не мог бы ничего лучшего придумать, как, спустившись на дно оврага, гнать куропаток на нас из густоты на чистое поле.
   Бубулька всегда спала в спальне Тургенева, на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом. И когда по какому либо случаю одеяло с нее сползало, она шла и бесцеремонно толкала лапой Тургенева. "Вишь ты какая избалованная собака", говорил он вставая и накрывая ее снова.
   С большим трудом удалось нам убедить толстую хозяйку с огненного цвета волосами, выбивающимися из и шелковой повязки, что Бубулька представляет исключение изо всех собак, и что поэтому несправедливо считать ее псом. "Пес лает и неопрятен, а она никогда".
   На другой день, покормив в дороге, мы к вечеру отправились по заблаговременному плану Тургенева ночевать в усадьбу знакомых ему помещиков Опухтиных.
   Когда мы въехали в лесную область, направляясь к северо-западу, сзади нас, т. е. с юго-востока стал подувать ветер, и на горизонте показалась темная туча. "Пошел!" кричал Тургенев, в то время как ветер усиливаясь уносил из под нас целую тучу пыли.-- "Ох, захватит нас гроза! восклицал Тургенев.-- Давайте, батюшка, остановимся да подымем верх у таравтаса".
   -- Да как по вашему, спрашивал я, далеко ли до ваших Опухтиныхъ?
   -- Да пожалуй верст 15 еще будет, и я вам говорю, мы попадем под самую страшную грозу.
   Действительно, вечер начинал все хмуриться, так как только полнеба перед нами еще было чисто и сине, а полнеба за нами представляло сплошной черный зонт, все далее над нами надвигавшийся. Мы даже пустили пристяжных вскачь, стараясь уехать от грозы, так пугавшей Тургенева. Но ничто не помогало. Черный зонт окончательно закрыл небосклон, засверкала почти непрерывная молния, освещавшая нам дорогу, раздались раскаты грома и полился крупный дождик, скоро превративший пыльную дорогу в липкую грязь, прорезаемую бегущими ручьями. Пришлось поневоле ехать шагом. Так довелось ехать под непрерывным дождем и грозою часа два, показавшиеся нам вечностью.
   Наконец, при блеске молнии, влево от дороги показался огонек, подавший нам надежду добраться до ночлега. "Тут влево ворота, говорил Тургенев кучеру, -- не зацепи и подъезжай к крыльцу".
   Когда вышедший из тарантаса на крыльцо барского дома Тургенев сказал встретившему нас слуге свою фамилию и спросил молодого барина, слуга пояснил, что молодой барин у соседей в гостях, но что он сейчас доложит старым господам.
   Любезные хозяева тотчас же предложили нам оправиться с дороги в мезонине, в комнатах их отсутствующего сына, которому послали дать знать о нашем приезде, не взирая на страшную темень и продолжающийся ливень.
   Когда мы оправились с дороги, и Тургенев около дивана уложил свою Бубульку, он сказал, что нам следует испросить позволения хозяев явиться в ним вниз и извиниться в нежданном приезде. Хозяин оказался человеком среднего роста с сильною проседью, типом помещика средней руки, желавшим и умевшим держать хозяйство и дом на подобающей высоте. Предупредительности и любезности хозяйки не было конца. Иван Серг. стал расспрашивать их об их сыне, воспитывавшемся в школе правоведения и нередко посещавшем Тургенева в Петербурге. Так как молодой Опухтин был в гостях в самом близком соседстве, то не успели мы кончить чая, как он появился в гостиной и, поздоровавшись с Тургеневым, объявил мне, что давно знаком со мною по литературе. Тургенев как это нередко случалось, был в духе и очень любезен; посмотрев тихонько на часы, я заметил, что уже одиннадцатый час. Догадался и Тургенев, что нам пора освободить любезных хозяев, и мы было поднялись прощаться, но хозяйка объявила, что без ужина никак невозможно. Мы все отправились в столовую, где поместились: Тургенев по левую, а я по правую руку хозяйки. Здесь совершенно так же, как у нас при отце в Новоселках, нас ожидал тот же обеденный стол в пять блюд начиная с супа. Проголодавшись за дорогу, я не заставлял себя просить; но Тургенев, весьма редко ужинавший, брал кушанья более для вида. В конце ужина появилось освещенное из середины желе. С меня начали обносить блюдо, и я тотчас же увидал, что доморощенный Ватель произвел освещение своего прозрачного Колизея посредством мужского наперстка, прилепленного желтком в середине блюда, со вставленным восковым огарком. Измерив глазами всю опасность предстоящей задачи, я запустил ложку с толстого наружного основания желейного венца и торжественно положил свою добычу на тарелку. Затем слуга, обойдя хозяйку, поднес блюдо Тургеневу, за манипуляциями которого я стал смотреть во все глаза, простодушно неосторожный человек, не боясь, вероятно обременять желудок желеем, смело рассек ложкою венец и положил себе порядочный кусок на тарелку. Но в тот же миг концы, подходящие в бреши, дрожа повалились на огарок, затрещавший и пустивший струйку копоти. При этом Тургенев так жалобно посмотрел на меня, что только при помощи энергических усилий я воздержался от душившего меня смеха. Молодой Опухтин проводил нас в свои комнаты и долго еще расточал нам свои любезности.
   -- А вы, батюшка, сказал Тургенев, обращаясь ко мне после ухода молодого хозяина,-- целый вечер без галстука.
   Оказалось, что, меняя белье, я второпях забыл надеть галстук.
   После сладкого отдыха, нам прислали наверх чаю и кофею, и мы собирались уже поблагодарить хозяев и отправиться в дальний путь, но молодой хозяин объявил, что мамаша и слышать не хочет о том, чтобы мы уехали без завтракая. Делать нечего, приходилось скрепя сердце ждать. Должно быть, в виду нашего нетерпения поторопились с завтраком, и в 11 час. мы сошли в гостиную к круглому столу перед диваном, покрытому всевозможными яствами, начиная с превосходных пикулей и грибков до жареной печенки в сметане, молодого рассыпчатого картофеля и большого блюда с телячьими котлетами, плавающими в сочном бульоне. В те времена я редко отказывался от съестного. Когда я добирался до котлет, в комнату вошел слуга с раскупоренной бутылкой Редерера и стал налипать бокалы.
   -- Господа, пью за ваше здоровье и благодарю за доставленное мне удовольствие вашим посещением, сказала хозяйка, подымая бокал. Стоящий тут же у стола семи или восьмилетний мальчик в туго накрахмаленной, колокольчиком торчащей рубашке, тоже высоко поднял свой бокал и воскликнул.
   -- Иван Сергеевич, честь имею вас поздравить.
   Я видел, как родительница дернула его сзади за торчащую рубашечку, и сообразив, что попал не туда, мальчик на некоторое время остался с поднятым бокалом, в виде неуместного знака восклицания.
   Колокольчик нашей коренной побрякивал уже у крыльца.
   -- Позвольте вас поблагодарить, заговорили мы.
   -- Ах, нет, нет! возразила хозяйка:-- надо прежде уложить с вами закуску.
   -- Ради Бога этого не делайте, говорили мы с Тургеневым в один голос, в то время как лакей убирал кушанье.
   -- Нет, нет! Это одна минута.
   Твердо уверенные, что доводы наши одержали верх, мы, простясь с любезными хозяевами, пустились в путь.
   -- Господи! восклицал Тургенев, когда тарантас наш покатил по песчаной дороге, закрепленной вчерашним дождем. -- Чего только не делает наше русское гостеприимство? Ну мыслимо ли, чтобы в нормальном состоянии я, с моим вечным страхом перед холерой, пил в 11 час. утра шампанское? И все это Тургенев восклицал таким тоном, как будто все это гибельное для его желудка русское гостеприимство не только находило себе усердную защиту в моем старообрядства, но даже как бы исходило из меня.
   Хотел было уже я для сравнения с нашими обильными яствами сопоставить скудное убожество немецкой, франузской и итальянской кухни с ее прозрачными листиками ветчины, но в это время тарантас наш стал так круто спускаться в долинку, за которою начинался красный лес, что было не до споров, а нужно было упираться ногами чтобы не скатиться с своего места. Упираться приходилось в довольно обширный сундучок в кожаном чехле. Без этого сундучка, содержавшего домашнюю аптеку, Тургенев никуда не выезжал, видя в нем талисман от холеры. Толкаемый на корявом спуске Тургеневым и толкая его в свою очередь, вдруг слышу пронзительный его фальцет.
   -- Боже мой! что же тут такое?
   Тогда только, откинув совершенно фартук и взглянув себе под ноги, я увидал следующее зрелище: услужливый и сообразительный слуга, получивший на чаек, завязал все блюдо с котлетами в салфетку и поставил на аптечку. При утраченном тарантасом равновесии, вся обильная подливка сквозь салфетку облила драгоценный ящик.
   -- Стой! Стой! Стой! кричал Тургенев кучеру, спустившемуся уже в долинку. Развязавши узлы пропитанной жиром салфетки, я увидал на блюде сбившиеся в кучку котлеты. Хотя от смеха я едва владел руками, тем не менее воспользовался кусочком газет, которыми Тургенев стал усердно вытирать драгоценную аптеку, и прикрывши этой бумажкой свое левое колено, прижал на нем пальцами котлеты и держал их на весу до тех пор, пока Тургкнев, вылезши из тарантаса, не стал согнувшись таскать сначала блюдо, а затем салфетку по обильной росе, промывая таким образом то и другое. Во время всей этой, весьма искусно им выполняемой, операции, при которой ему приходилось сильно изгибаться, он не переставал кряхтеть и повторять одну и ту же Фразу: "Господи! проклятое русское гостеприимство!"
   Наконец блюдо и салфетка были по возможности вымыты: я положил и завязал спасенные мною котлеты, и мы тронулись в путь. К вечеру мы приехали в окруженное лесами селение Щигровку, где остановились во дворе давно знакомого Тургеневу охотника. Помещение, невзирая на местную дешевизну строевого леса, было самое заурядное в крестьянском быту и состояло из довольно просторной избы направо и так называемой чистой горницы налево, которую хозяева уступили нам. Не помню даже, была ли эта горница с мощеным полом или с земляным, наподобие избы, находящейся через сени. Рассматривая от скуки по моему обыкновению лубочные картины и стены, я нашел на правой дверной притолоке в нашей горнице четко написанное хорошо знакомым мне почерком: "Тургенев". Если эта изба цела, то я уверен, что и эта ясная надпись карандашом сохранилась.
   Хозяин Григорий и брат его Иван, конечно, оба превосходно знали окрестное полесье и попеременно служили нам проводниками, -- иногда единовременно оба, разводя нас группами в разные стороны. Конечно, Тургенев еще с вечера сделал все распоряжения, и я заранее объявил, что, стараясь ни в каком случае не мешать Тургеневу, буду тем не менее держаться того же вожака, что и он.
   Когда Тургенев объяснял строгому своему Афанасию, смотревшему на ружейную охоту как на дело далеко не шуточное, -- что Григорий и Иван оба обещают много тетеревиных выводков, Афанасий скептически повторял свою обычную фразу: "Не верьте вы мужику! Ну что мужик понимает!"
   На другое утро часов в пять, напившись чаю и кофею и сунувши в ягдташи съестного и, между прочим, спасенные мною котлетки, мы на двух тройках отправились по указанию наших вожаков по лесным дорожкам и перелескам.
   -- Стой! -- крикнул наконец нашему кучеру Григорий, и мы с Тургеневым вылезли из тарантаса, забирая тщательно приготовленные ружья и снаряды, и пустились за Григорием в кусты, разбросанные по заросшим травою так называемым гарям (прежним лесным пожарищам). Расходясь в разные стороны, мы должны были, чтобы окончательно не потерять проводника, от времени до времени кричать ему; "Гоп! гоп!" -- не слишком отдаляясь от его отклика. С Непиром моим, пересланным мне в Москву любезным Громекою с Волховской станции, мне не удавалось до сих пор охотиться в течение двух лет, и я боялся, зная горячность собаки, помешать Тургеневу. Несмотря на мои свистки, Непир носился как угорелый. Но вот на большом кругу он вдруг остановился и замер. Конечно, я не заставил себя ждать и прямо пошел к остановившейся собаке. Вдоволь нагладившись по его блестящей черной спине, я, приготовивши ружье, стал подвигаться по направлению его носа, и вдруг с шумным хлопаньем из росной травы поднялся черныш. Грянул мой первый выстрел, и черныш покатился в траву. Конечно, я был в восторге от своего почина.
   Не берусь день за день и удар за ударом описывать наших более или менее удачных полеваний, ограничиваясь воспоминаниями о моментах более мне памятных.
   В то время еще не было в употреблении ружей, заряжающихся с казенной части, и Тургенев, конечно, был прав, пользуясь патронташем с набитыми заранее патронами; тогда как я заряжал свое ружье из пороховницы с меркою и мешка-дробовика, называемого у немцев Schrot-Beutel, причем заряды приходилось забивать или нарубленными из шляпы кружками, или просто войлоком, припасенным в ягдташе. У меня не было, как у Тургенева, с собою охотников, заранее изготовляющих патроны; а когда при отъезде на охоту необходимо запасаться, сверх переменного белья, всеми ружейными принадлежностями, то отыскивать что-либо в небольшом мешке весьма хлопотливо и неудобно, и Борисов очень метко обозвал это занятие словами: "тыкаться зусенцами". Конечно, такое заряжение шло медленнее, и когда Тургеневу приходилось поджидать меня, он всегда обзывал мои снаряды "сатанинскими". Помню однажды, как собака его подняла выводок тетеревей, по которому он дал два промаха и который затем налетел на меня. Два моих выстрела были также неудачны навстречу летящему выводку, который расселся по низкому можжевельнику, между Тургеневым и мною. Что могло быть удачнее такой неудачи? Можно ли было выдумать что-либо великолепнее предстоящего поля? Стоило только поодиночке выбирать рассеявшихся тетеревей. Тургенев поспешно зарядил свое ружье, подозвав к ногам Бубульку, и кричал издали мне, торопливо заряжавшему ружье: "Опять эти сатанинские снаряды! Да не отпускайте свою собаку! Не давайте ей слоняться! Ведь она может наткнуться на тетеревей, и тогда придется себе опять кишки рвать".
   Помню случай, о котором мне до сих пор совестно вспоминать.
   Угомонившийся Непир стал необыкновенно крепко держать стойку. Право, казалось, что если его не посылать, он полчаса и более, не тронувшись с места, простоит над выводком. Давно уже не приходилось мне ни самому стрелять, ни слышать за собою выстрелов Тургенева. Жара стояла сильная, и утомление при долгой неудаче давало себя чувствовать. Вдруг, гляжу, шагах в пятидесяти передо мною на чистом прогалке между кустами стоит мой Непир, а в то же самое время слышу за спиною в лощине, заросшей молодою березовой и еловою порослью, голос Тургенева, кричащего: "Гоп! Гоп!" Бросивши собаку, я иду на край ложбины и кричу в ее глубь: "Гоп, гоп! Иван Сергеевич!" Через несколько минут слышу близкое: "Гоп, гоп!" и крик Тургенева: "Что такое?"
   -- Идите стрелять тетеревей! -- кричал я. -- Моя собака стоит.
   Когда Тургенев вышел из чащи, мы оба отправились к черневшемуся вдали Непиру.
   -- Идите поправее от собаки, а я пойду полевее, -- сказал я. Так мы и сделали.
   Умница Бубулька по окрику Тургенева пошла за его пятой. Когда мы с обеих сторон стали опережать собаку, из лежащего между нами куста с хлопаньем поднялся старый черныш, и Тургенев стал в него целить. Поднял ружье и я; и мне почему-то показалось, что Тургенев упускает его из выстрела. Этого истинного или подложного мотива было достаточно, чтобы я нажал спуск. Грянул выстрел, и черныш упал.
   -- А еще вызывал стрелять, -- сказал Тургенев, -- да сам и убил!
   Приводите какие хотите объяснения: поступок остается все тот же.
   Помню, что в первый день мы охотились в два приема, т. е. вернулись к часу, на время самой жары, домой к обеду, а в 5 час. отправились снова на вечернее поле. В первый день я, к величайшей гордости, обстрелял всех, начиная с Тургенева, стрелявшего гораздо лучше меня. Помнится, я убил двенадцать тетеревей в утреннее и четырех -- в вечернее поле. Чтобы облегчить дичь, которую мы для ношения отдавали проводникам, мы потрошили ее на привале и набивали хвоей. А на квартире поваренок немедля обжаривал ее и клал в заранее приготовленный уксус. Иначе не было возможности привезти домой дичины.
   Нельзя не вспомнить о наших привалах в лесу. В знойный, июльский день при совершенном безветрии, открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь. Но вот проводник ведет нас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о привале в этом смысле гораздо более изумительном.
   После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели под порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусинные сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Некурящий Тургенев был лишен и этой отрады. Мокрые на мокрой земле сидели мы под проливным дождем.
   -- Боже мой! -- воскликнул Тургенев. -- Что бы сказали наши дамы, видя нас в таком положении!
   Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскорости обсохли.
   Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается при этом "галчатообразно".
   После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне. В этом случае известные стихи "Домика в Коломне" можно пародировать таким образом:
  
   . . . . . . . . .много вздору
   Приходит нам на ум, когда лежим
   Одни, или с товарищем иным.
  
   -- А что, -- говорит, например, Тургенев, -- если бы дверь отворилась, и вместо Афанасия вошел бы Шекспир? Что бы вы сделали?
   -- Я старался бы рассмотреть и запомнить его черты.
   -- А я, -- восклицает Тургенев, -- упал бы ничком да так бы на полу и лежал.
   Зато как сладко спалось нам ночью после вечернего поля, и нужно было употребить над собою некоторое усилие, чтобы подняться в 5 ч. утра, умываясь холодной, как лед, водою, только что принесенной из колодца. Тургенев, видя мои нерешительные плескания, сопровождаемые болезненным гоготаньем, утверждал, что видит на носу моем неотмытые следы вчерашних мух.
   Здесь позволю себе небольшое отступление, могущее, по мнению моему, объяснить в глазах читателя ту двойственность в воззрении на предметы, которую я иногда сам в себе подмечаю и которая происходит из того, что я теперь рассказываю о том, что происходило тогда.
   В те времена еще все вещи были единичны и просты.
   Жареный поросенок был простым поросенком и не был, как во времена римских императоров, начинен сюрпризами в виде воробьев или дроздов. Правда, я был страстным поклонником Тургенева, но меня приводили в восторг "Певцы" или раздающийся по заре крик: "Антропка! а-а-а! Поди сюда, черт, леший!" -- А ко всем возможным направлениям я был совершенно равнодушен, и меня крайне изумляло несогласие проповедей с делом. Так помню, проезжая однажды вдоль Спасской деревни с Тургеневым и спросивши Тургенева о благосостоянии крестьян, я был крайне удивлен не столько сообщением о их недостаточности, сколько французской фразой Тургенева: "faites ce que je dis, mais ne faites pas ce que je fais"147.
   Не менее поражала меня совершенная неспособность Тургенева понимать самые простые практические вещи, между тем как он видимо принадлежал к числу людей, добивавшихся практических изменений и устройств.
   Однажды проснувшись оба в ночной темноте, мы как-то разболтались, и, вероятно, вследствие вопроса: "который час?" -- Тургенев вдруг стал экзаменовать меня насчет причины, заставляющей двигаться часовые механизмы. На ответ мой, что в часах с гирями движущей силой является тяготение, а в карманных -- стремление насильно закрученной пружины развернуться до прежнего нестесненного сложения,--Тургенев с хохотом воскликнул:
   -- Ах какой он вздор говорит! Раскройте, батюшка, любые часы, и вы увидите прыгающий маятник, движимый волоском. Этот-то волосок посредством маятника и заставляет двигаться часы.
   Напрасно старался я доказывать Тургеневу, что его волосок выходит причиною самого себя. На это он возражал, что такою же причиною самого себя является и моя пружина; и я только тогда успел заставить его замолчать, когда обратил внимание на то, что незаведенные ключом часы продолжают упорно стоять, не взирая ни на какое раскачивание маятника.
   Наконец, окончив полевание, мы без всяких задержек направились в Спасское, даже принанимая лошадей там, где это было возможно.
   Конечно, сравнивая свои тогдашние средства со средствами Тургенева, владевшего в то время еще всеми своими имениями, я должен был считать его богачом. Но когда об этом заходила между нами речь, Тургенев обыкновенно говорил, что он о материальных средствах и не думает, уверенный, что у него их на всю жизнь хватит, хотя в то время он, очевидно, не имел в виду огромных сумм, полученных им впоследствии за сочинения.
   По этим словам следовало заключить, что и он смотрит на себя как на богатого человека, а между тем дорогой из полесья он по поводу этой темы внезапно самым внушительным образом пропищал:
   -- Да вы дайте мне за все мои имения 70 тысяч, и я сейчас же вылезу из тарантаса и стану у вас пыли у ног валяться.
   -- Иван Серг., вам не придется валяться в пыли потому уже, что, пользуясь вашим преувеличением, чтобы не сказать преуменьшением, я не соглашусь покупать за ничто ваше состояние.
   -- Ах, какие фразы! восклицал Тургенев.-- Я никого не прошу себе в опекуны.
   -- Кроме того, продолжал я, вы знаете, что у меня таких и денег нет.
   -- Просите у Боткиных, они вам не откажут.
   Подобный разговор не раз между нами возобновлялся, и притом с тем же знанием дела и определений душевно радуюсь, что сохранившиеся в значительном количестве письма Боткина, Тургенева и Толстого помогут мне воспроизвести нравственные очерки этих писателей с гораздо большею точностью оттенков, чем воспроизведение былых наших разговоров, причем могут вкрасться оттенки, и не вполне верные действительности.
   Говоря о Спасском, я принужден говорить и о всех его тогдашних обитателях, во главе которых стоит глубоко мною уважаемый старик, дядя Ивана Сергеевича -- Н. Н. Тургенев.
   Еще с первого знакомства, даже шуточные выходки Л. Н. Толстого постоянно поражали меня своею оригинальность. Так когда-то общие впечатления, производимые отдельным писателем нашего тогдашнего круга, он приравнивал к впечатлениям, производимым известными цветами. В настоящее время не могу припомнить цвет каждого из нас, но про меня, кажется, он говорил, что я светло-голубой. Так однажды, когда мы встали из-за стола в Новоселках, и я стал рассыпаться в похвалах только что уехавшему домой Ник. Ник. Тургеневу, Л. Н. Толстой тоже воскликнул: "он прелесть!" и схвативши у кого-то зубочистку-перо в бисерном чехольчике, прибавил:
   -- В своем пышном белом галстуке и шелковой муаровой жилетке песочного цвета он вот что!
   Если вспомнить моду двадцатых годов на бисерные, часовые цепочки, кошельки, то лучше нельзя было выразить всего общего тона Никол. Никол., что не мешало ему быть вполне хорошим, добрым и толковым человеком.
   В четырнадцатом году, 16-и лет от роду, только что произведенныЙ в корнеты, он повел эскадрон кавалергардских рекрут на молодых лошадях в Париж, и, конечно, за такой долгий поход эскадрон пришел обученным полевой езде. В Париже, в числе прочей молодежи, познакомился он и с англичанами, сильно тогда нахлынувшими в столицу мира. Уже в то время Тургенев отличался той физической силой, которую сохранил до старости.
   Посещая залу гимнастики, он в свою очередь стал вытягивать из стены машину, указывавшую по градусам силу каждого. Тургенев не токмо вытащил машину до последнего градуса, но совсем вырвал ее из стены. Англичане подхватили его на руки и понесли с триумфом.
   Никогда не видав матери Тургенева, не стану воспроизводить о ней рассказов едва ли в этом случае беспристрастного Ивана Сергеевича. Повторю только слышанное мною от Ник. Ник., заведовавшего при покойной Тургеневой всем ее домом. При этом перескажу лишь то, что, по моему, находится в прямой связи с дальнейшею судьбою ее семьи. Независимо от какого-то кресла в виде трона, она содержала при себе целый штат компаньонок и гофмейстерин. При поездках в другие свои имения и в Москву, она кроме экипажей высылала целый гардеробный фургон, часть которого была занята дворецким со столовыми принадлежностями. Изба, предназначавшаяся для ее обеденного стола или ночлега, предварительно завешивалась вся свежими простынями, расстилались ковры, раскладывался я накрывался походный стол, и сопровождавшие ее девицы обязательно должны были являться к обеду в вырезных платьях с короткими рукавами.
   Если при такой домашней обстановке принять во внимание безотлучное пребывание в этой среде холостяков, то нечему удивляться, что Никол. Никол. и старший брат Ивана Сергеевича женились на камеристках Варвары Петровны, тогда как последствием сближения Ив. Серг. с крепостною прачкой была та, чрезвычайно на него похожая, 15-и летняя дочь, с которою мы познакомились в Куртавнеле. Кто были те Белокопытовы, из коих на младшей женат был шестидесятилетний Ник. Ник. Тургенев, и от которой у него были две девочки, я сказать не умею. Знаю только, что Ив. Серг. постоянно относился к ним весьма любезно и родственно, и фразу: "дядя, ты не беспокойся: твои дети мои дети" -- я нередко слыхал из уст Ив. Серг.
   Дамы эти иногда не только играли в зале на подаренном им Тургеневым пианино, но даже пели.
   Однажды, когда Тургенев лежал в гостиной на самосоне, а я сидел подле него, в разговор наш врывалось из третьей комнаты довольно безыскусственное пение.
   -- Ведь вот, проговорил кисленьким голоском Тургенев, -- если бы ваши родственницы так пели, то вас бы это коробило. А меня это нисколько не трогает.
   Я сейчас же подумал: "меня это не трогает, так и об этом и не говорю". Что же касается до жены брата Ник. Серг., то И. С. ее терпеть не мог и часто вспоминал про нее, не стесняясь в выражениях. Это была немка из Риги, не признаваемая покойной Варв. Петр. в качестве невестки, и в мое время проживавшая верстах в 10-и от Спасского в селе Тургеневе.
   Чета эта представляла одну из тех психологических загадок, которыми жизнь так любит испещрять свою ткань. Ник. Серг. в совершенстве владел французским, немецким, английским и итальянским языками. В салоне бывал неистощим, и я не раз слыхал мнение светских людей, говоривших, что в сущности Ник. Сергеевич был гораздо умнее Ив. Серг. Я даже передавал эти слухи самому Ив. Серг., понимавшему вместе со мною их нравственное убожество. У Ивана Сергеевича были большие изъяны; у него, как мы видели, не хватало формальнаго математического и философского ума. Однажды он говорил мне: "на днях я просматривал свои берлинские, философские записки. Боже мой! неужели же это я когда-то писал и составлял? Пусть меня убьют, если я в состоянии понять хотя одно слово".
   Вспомним, что он добивался кафедры философии при московском университете. Но за то Ив. Серг. был, как выражался про себя И. И. Панаев, "человек со вздохом". Не взирая на внешнее сходство двух братьев, они в сущности были прямою противоположностью друг друга. Насколько Ив. Серг. был беззаботным бессребреником, настолько Николай мог служить типом стяжательного скупца. Известно, что после смерти Варв. Петр Николай приехал в Спасское и забрал всю бронзу, серебро и бриллианты, и все это они с женою берегли в Тургеневской кладовой. Если справедливо, что Ник. Серг. в душе презирал поэзию, то нельзя сказать, чтобы он не чувствовал ее окраски, чему доказательством может служить переданный мне Ив. Сергеевичем разговор его с братом.
   -- Стоит ли, говорил Ник. Серг. заниматься таким пустым делом, которое всякий ленивый на гулянках может исполнить.
   -- Вот ты и не ленив, отвечал Ив. С., -- но даже одного стиха не напишешь, как Жуковский.
   -- Ничего нет легче, отвечал Николай:
  
   "Дышет чистый фимиам урною святою".
  
   -- А ведь похоже, говорил хохочущий Ив. Серг.
   -- Разгадайте, нередко восклицал И. С.,-- каким образом брат мог привязаться к этой женщине? Что она чудовищно безобразна, в этом вы могли сами убедиться в нашем доме; прибавьте к этому, что она нестерпимо жестока, капризна и неразвита, и крайне развратна. Достаточно сказать, что, ложась ночью в постель при лампе, она требует, чтобы горничная, раскрахмаленная и разодетая, всю ночь стояла посреди комнаты, но чтобы не произвести стука, босая. Вот и подивитесь! Ведь он ее до сих пор обожает и целует у нее ноги.
   Когда я отправлялся в Спасское один, то ездил туда верхом вброд через Зушу, значительно сокращая дорогу, и приезд мой в Спасском сделался самым обычным явлением. Однажды, всходя на балкон, слышу усиленный, мелко дребезжащий звук, похожий на фырканье, и вступая в гостиную, вижу, что дамы усердно надрезают и рвут на клоки темно-серый кусок нанки.
   -- Над чем это вы так трудитесь? спросил я.
   -- Да вот Ив. Серг. выписал из Петербурга больного студента для поправки на деревенском воздухе. Оказывается, что этот гость совершенно разут и раздет, и мы послали во Мценск взять нанки, чтобы у нашего деревенского портного заказать приезжему костюм.
   Вернувшийся с прогулки Ив. Серг. подтвердил известие, пояснив при этом, что он предназначает студента учителем сельской школы и переписчиком своих рассказов.
   В последующие разы я увидал студента в нанковой паре уже за семейным столом, и любивший подшутить Ник. Ник. говорил:
   -- Право, наш молодец-то таки очень посмелел. Бывало, ждет, покуда скажут: "не хотите ли вина?" А нынче рука-то сама далеко достает бутылку. Не знаю. какой толк из итого всего выйдет.
   Как то проходя через небольшую комнату, я увидал жену Ник. Серг. Тургенева лежащею на диване с далеко выставленными ботинками, а нанкового студента сидящего на табурете и растирающего ей ноги. Однажды осенью, зайдя во флигель к Ив. Серг., я застал его в волнении.
   -- Я,-- сказал он,-- решился просить дядю, чтобы он выпроводил этого Рабионова, который мне опротивел своим нахальством. Мне он ничего не переписывает. В школьниках видит эклогу Вергилия, и приходил мне жаловаться на жену моего брата, будто бы разрушившую его нравственный мир.
   Конечно, и Ник. Ник., говоря на ту же тему, воскликнул: "вот, Иван, всегда так! Сам невесть кого затащил в дом, а теперь дядя выгоняй! Что я за палач такой?"
   Не знаю, как это случилось, так как я в скорости за тем уехал в Москву, куда вслед за мною приехав Ив. Сергеевич. Но для бедного Ник. Ник. штука эта разыгралась не без убытка. Не знаю, по болезни или иной причине Рабионов продержался в Спасском до зимы и когда пришлось отправлять его, стал просить у Н. Н. шубу, клятвенно заверяя, что доедет в ней только до Москвы, а затем прямо доставит ее в наш дом. Добросердечный старик согласился на просьбу, но пропавшая шуба дала повод Ив. Серг. к следующему куплету:
  
   "Рабионов! Рабионов!
   Вор и варвар без сомненья,
   Redde mees legiones!
   Возврати чужую шубу!"
  
   Впрочем И. С. Тургенев предлагал и следующий вариант:
  
   "Рабионов! Рабионов!
   Вор и варвар без изъятья
   Redde mees legiones,
   Возврати чужое платье!"
  
   Воспроизведение в данное время Спасского персонала было бы далеко не полно без домашнего доктора Порфирия Тимофеевича, правильнее -- без вывезенного, еще при жизни матери, Тургеневым, в Берлин крепостного Фельдшера Порфирия, отпущенного на волю и получившего по возвращении в Россию патент зубного врача При помощи этого патента он пользовался известной практикой в округе и благосклонно принимаем был в Спасском, семейством Тургеневых. Толстый и отяжелевший, он иногда сопутствовал И. С. в ближайших охотах и в случае надобности мог составить желающему партию на биллиарде или в шахматы. Наивное вранье и попрошайство указывали в нем на бывшего дворового.
   Боткин писал из Лондона от 22 августа 1858 г.:
   "Какой свой роман читал тебе Тургенев? Если прежний, то он в целом вовсе не удался, да я думаю, что никакой роман не удался ему. Сила его в очерке и в подробностях.... Смерть бедного Иванова ужасно поразила меня. Я его глубоко уважал, как за его великий характер, так и за его сведения в искусствах,-- и потом какая ужасная ирония судьбы! Даже не успокоился от своего долгого труда! Это был человек таких понятий об искусстве, какие нынче, между художниками, почти не встречаются. Но я думаю, однако же, что это был человек более труда, нежели творчества. В последние же годы он до такой степени вдался в книги, что живопись оставалась почти в стороне, и от этого техника его начала сильно ослабевать и, пожалуй, даже уж и ослабела. Я не столько художника оплакиваю в нем, но человека, в душе которого были высочайшие идеалы. Об его других сторонах вам, вероятно. Тургенев рассказывал, равно как и об его пункте помешательства. Я думаю, что этот пункт произошел у него вследствие чтения биографий художников 16 и 17 века, между которыми, особенно в Неаполитанской школе, отравление было в большом употреблении ради соперничества".

В. Боткин.

  
   Тургенев был прав, предсказывая мне из Рима прелестное деревенское лето. Действительно, лето пролетало в частых дружеских и совершенно безоблачных сближениях. С шахматным игроком и предупредительно любезным Борисовым Тургенев сблизился дружески и весьма часто день и два оставался ночевать в Новоселках.
   Однажды вечером, сидя на новой террасе перед вновь устроенной Борисовым цветочною клумбою, обведенною песчаной дорожкой, Тургенев стал смеяться над моей неспособностью к ходьбе.
   -- Где ж ему, несчастному толстяку, -- говорил он, -- с его мелкой кавалерийской походочкой сойти со мною. Это я могу сейчас же доказать на деле. Вот если десять раз обойти по дорожке вокруг клумбы, то выйдет полверсты, и если мы пойдем каждый своим естественным шагом, то я уверен, что кавалерийский толстяк значительно от меня отстанет.
   Хотя я и до состязания готов был уступить Тургеневу пальму, но ему так хотелось явиться на глазах всех победителем, что мы пустились кружить по дорожке: он впереди, а я сзади. До сих пор помню перед собою рослую фигуру Тургенева, старающегося увеличить свой и без того широкий шаг; я же, вызванный на некоторого рода маршировку в пешем фронте, вследствие долголетнего обучения, конечно, делал шаг в аршин. Через несколько кругов Тургенев стал видимо отдаляться от меня, как я заметил, к общему удовольствию зрителей. Где источник этого удовольствия? Под конец состязания я на десятом кругу отстал на полкруга, что в целой версте представляло бы от 20 до 25-ти сажен. Явно, что Тургенев делал шаги более чем в аршин.
   Но не одними подобными затеями наполняли мы с ним в Новоселках день. Окончив вчерне перевод "Антония и Клеопатры", я просил Тургенева прослушать мой перевод, с английским текстом в руках. Дамы ушли с работами в кабинет Борисова и заперли за собою дверь в гостиную, чтобы не мешать своим разговором нашему чтению. Ив. Серг. сидел на диване к концу овального стола, а я на кресле уселся спиною к свету. На этот раз мы прочитывали пятый акт и дошли до того места, где Клеопатра, припустив к груди аспида, называет его младенцем, засасывающим насмерть кормилицу.
   На это Хармион, кончая стих, два раза восклицает: "О, break! О, break!" -- которое Кетчер справедливо, согласно смыслу, переводит:
  
   "О, разорвись, разорвись, сердце!"
  
   Приняв во внимание неизменный мой обычай сохранять в переводах число строк оригинала, легко понять затруднение, возникающее на этом выдающемся месте. Помнится, у меня стояло: "О, разорвись!" Тургенев справедливо заметил, что по-русски это невозможно. Загнанный в неисходный угол, я вполголоса рискнул: "О, лопни!" Заливаясь со смеху, Тургенев указал мне, что я и этим не помогаю делу, так как не связываю глагола ни с каким существительным. Тогда, как заяц, с криком прыгающий над головами налетевших борзых, я рискнул воскликнуть: "Я лопну!" С этим словом Тургенев, разразившись смехом, сопровождаемым криком, прямо с дивана бросился на пол, принимая позу начинающего ползать ребенка. Дамы, слыша отчаянный крик Тургенева, отворили дверь, и уже не знаю, что подумали в первую минуту.
   О зимних планах Борисовых, ожидавших прибавления семейства, мы по молчаливому соглашению не заговаривали. Но мне, собиравшемуся в Москву в начале октября, следовало заблаговременно принять меры к нашему возвращению. Приехали мы в зимней повозке, а возвращаться приходилось на летнем ходу. И вот, соображаясь со средствами я заблаговременно заказал во Мценске четвероместную карету-тарантас, которая при постоянных моих понуканиях, как раз была готова к началу июня.
   Пятого сентября в именины жены Н. Н. Тургенева Елизаветы Семеновны, точно так же как 9 мая в день именин самого старика, в Спасском постоянно бывал пир горою.
   Положим, такое выражение несколько преувеличенно, так как накануне приезжали только мы с женою да гр. Н. Н. Толстой, да иногда родной брат Н. Н. Тургенева -- Петр Никол. с дочерью; а в самый день именин -- Борисовы, еще два три ближайших соседа да Н. С. Тургенев с женою. Часам к 12-ти во флигеле Ивана Сергеевича подавался завтрак, которого бы хватило заграницей на целый ресторан, а, за невозможностью добыть во Мценске свежих стерлядей, к обеду, кроме прохладительной ботвиньи, непременно являлась уха из крупных налимов. Дядя в новой, черной муаровой ермолке, могучий и веселый, всегда сам становился у верхнего конца стола, ловко разсылая уху гостям. Ив. Серг. садился всегда с одной стороны посередине стола, а мы с Ник. Ник. Толстым усаживались по правую и по левую его сторону. Зная нашу слабость и разделяя ее сам, Иван Серг. все время не забывал подливать нам в стаканы Редереру.
   -- Странное дело, сказал однажды при подобном случае Тургенев,-- никогда я не замечал, чтобы Фет отказался от Редерера. Ну а вы, граф, как? расположены ли к нему по временам или всегда?
   С секунду промедлив ответом, Ник. Ник. самым добросовестным тоном ответил:
   -- Скорее всегда.
   Сопоставление этих двух определений окончательно срезало Тургенева. С неудержимым хохотом повторяя: "скорее всегда",-- он со стула повалился на пол и некоторое время, стоя на четвереньках, продолжал хохотать и трястись всем телом.
   Дворовые Спасского, по старой памяти, оканчивали вечер фейерверком на лужайке перед балконом.
   Однажды, когда мы без наших дам приехали верхом с Борисовым в Спасское обедать, я невольно развеселил публику на свой счет. Конечно, к вечеру стали нас упрашивать остаться ночевать. Получив мое согласие, Тургеневы хором пристали к Ивану Петровичу. стараясь удержать и его. Зная постоянный страхе Борисова за жену, я был до крайности смущен настойчивыми просьбами Тургеневых, от которых Борисову стало тяжело обороняться. Желая ему помочь, я убедительным голосом воскликнул:
   -- Господа! вы видите, я остался; но его не держите: он женатый человек.
   Поднялся гомерический смех, среди которого слышен был голос Ивана Сергеевича:
   "Каков! забыл даже, что он женат".
   Чужднясь всяких выдумок и прикрас, я вынужден разъяснить недоразумение, в которое впал по следующим обстоятельствам.
   В те времена Малоархангельский уезд еще славился изобилием болотной дичины, и если мы с Тургеневым ездили в его Малоархангельское имение Топки, впоследствии им проданное, то, конечно, главною целью Тургенева было удобно поохотиться, а никак не разбирать какие либо свои экономические дела. Пролет болотной дичи почти совпадает с лучшим временем охоты на молодых тетеревей, с которой, как я рассказал, мы только что вернулись. Вследствие этого и зная достоверно, что действие романа "Дворянское гнездо" перенесено Тургеневым в Топки. я до сего времени думал, что поездка в Малоархангельск совершена нами гораздо позднее; но увы!-- развертывая сочинения Тургенева, я увидал пометку "Дворянского гнезда" -- 1858 годом, вследствие чего не может быть ни малейшего сомнения, что в скорости после охоты на тетеревей, мы с Тургеневым отправились в Топки. Описание старого флигеля, в котором мы останавливались, верное в тоне, весьма преувеличено пером романиста. По раскрытии ставней, мухи действительно оказались напудренными мелом, но никаких штофных диванов, высоких кресел и портретов я не видал. А в одной из пустых комнат, вместо упоминаемой кровати под пологом, я увидал ткацкий станок, на котором крепостной ткач работал прекрасную пестрядь. Правда, что, худо ли хорошо ли, нам приготовили обед, и старый слуга Антон, принарядившись в серый сюртучок, надел белые вязаные перчатки. После отмены даже крепостного права граф Л. Толстой говаривал: "едете в заглазное имение, ни о чем не хлопочете. Садитесь только за стол в ваш определенный час, и вам подадут ваших обычных пять блюд". Действительно так и было во время крепостного права. В заглазное имение обыкновенно отправлялись на покой заслуженные старики -- слуги, повара и т. д. Приезд господ, как звук трубы для бракованной лошади, был призывом к старинной деятельности и случаем отличиться.
   На другой день нашего приезда в Топки, Тургенев, предчувствуя, что к нему придут крестьяне, мучительно томился предстоящею необходимостью выйти к ним на крыльцо. Сетования эти до того мне надоели, что я вызвался выйти вместо него к крестьянам; и полагаю, что исполнил бы это, хоть не с большею пользой, но с большим достоинством. Я из овна смотрел на эту сцену. Красивые и видимо зажиточные крестьяне без шапок окружали крыльцо, на котором стоял Тургенев и, отчасти повернувшись к стенке, царапал ее ногтем. Какой то мужик ловко подвел Ивану Сергеевичу о недостаче у него тягольной земли и просил о прибавке таковой. Не успел Ив. Серг. обещать мужику просяную землю, как подобные настоятельные нужды явились у всех, и дело кончилось раздачею всей барской земли крестьянам. Само собою разумеется, что дело это оставалось на этом основании до отъезда Ив. Серг. заграницу и приезда Ник. Ник. Тургенева в Топки. С каким добросердечным хохотом говорил он мне впоследствии: "неужели, господа-писатели, все вы такие бестолковые? Вы же с Иваном ездили в Топки и роздали там мужикам всю землю, а теперь тот же Иван пишет мне: "дядя, как бы продать Топки?" Ну что же бы там продавать, когда бы вся земля осталась розданною крестьянам? Спрашиваю двух мужиков богачей, у которых своей покупной земли помногу: "как же ты, Ефим, не постыдился просить?" -- "Чего ж мне не просить? Слышу,-- другим дают, чем же я то хуже?"
   Не стану утомлять читателя описанием охот за куропатками и с 8-го сентября за вальдшнепами, которым мы предавались с Тургеневым в окрестностях Спасскаго.
   Время подходило к октябрю, и мы стали собираться в Москву, куда Борисовы однако с нами не поехали. По приезде в Москву я встретился с самыми неутешительными событиями. Бедная невестка моя Екат. Дмитр. лежала в горячке на квартире на Мясницкой, тогда как отец ее Мансуров проживал отдельно в одном из ближайших переулков. Доктор, у которого я поместил больного брата, рассказывал, что брату советовали ежедневные прогулки, и что он, по-видимому, стал укрепляться в силах; но однажды доктор заметил у него значительную опухоль груди, которая еще прибавилась на следующий день, а на третий утром его нашли в постели скончавшимся от водяной в груди. Об этом конечно умолчали перед больной его женою, до собственной кончины не знавшей о смерти мужа, за которым последовала в самом непродолжительном времени. Поклонившись ей в ее глазетовом гробу, я невольно припомнил, как за год с небольшим они оба с мужем волновались по случаю тринадцати за столом в день ее рождения.
   Со времени нашего с женою отъезда в Москву, Лев Никол. Толстой успел, как видно из следующего его письма, присланного мне в Москву из Новоселок, поохотиться с Борисовым, который и сдал ему на время своего доезжачего Прокофия с лошадью и с гончими.
   24 октября граф писал мне в Москву:
   "Душенька дяденька Фетинька! Ей -- Богу душенька, и я вас ужасно, ужасно люблю. Вот-те и все. Повести писать глупо, стыдно. Стихи писать... Пожалуй пишите; но любить хорошего человека очень приятно. А может быть против моей воли и сознания не я, а сидящая во мне еще не назревшая повесть заставляет любить вас. Что то иногда так кажется. Что ни делай, а между навозом и коростой нет-нет да возьмешь и сочинишь. Спасибо, что еще писать себе не позволяю и не позволю. Изо всех сил благодарю вас за хлопоты о ветеринаре и пр. Нашел я тульского и начал леченье. Что будет -- не знаю. Да и черт с ними со всеми. Дружинин просит по дружбе сочинить повесть. Я право хочу сочинить. Такую сочиню, что уж ничего не будет. Шах персидский курит табак, а я тебя люблю. Вот она штука то. Без шуток, что ваш Гафиз? Ведь как ни вертись, а верх мудрости и твердости для меня, это только радоваться чужою поэзиею, а свою собственную не пускать в люди в уродливом наряде, а самому есть с хлебом насущным. А иногда так вдруг захочется быть великим человеком и так досадно, что сих пор еще это не сделалось. Даже поскорее торопишься вставать или доедать обед, чтобы начинать. Всех так называемых глупостей не переговоришь, но приятно хоть одну сказать такому дяденьке, как вы, который живет только одними так называемыми глупостями "закурдалами". Пришлите мне одно самое здоровое переведенное вами с творение Гафиза me faire venire à la bouche, а я вам пришлю образчик пшеницы. Охота надоела смерть. Погода стоит прелестная, но я один не езжу. Гончие ваши, Иван Петрович, живы и здоровы, равно Прокофий и серый мерин. Очень благодарю вас за разрешенье и воспользуюсь им до порош. Тогда отправлю Прокофия с гончими. Еще красного зверя, с тех пор как с вами расстался, травил и затравил одну лисицу около себя в полях и сам. На днях напишу вам, а теперь только благодарю за хлопоты и крепко обнимаю. Энциклопедию пришлите. Тетенька очень благодарит за память; и это не фраза, а всякий раз как я ей прочту вашу приписку, она улыбнется, наклонит голову и скажет: "однако (почему однако?) какой славный человек этот Фет". А я знаю за что славный -- зато, что она думает, что он меня очень любит.-- Ну-с прощайте. Пописывайте мне иногда без возбудителя ветеринара

Л. Толстой.

  
   30-го октября Тургенев писал из Спасского:
   "Пишу к вам две строки, чтобы, во-первых, попросить позволения поставить у вас на дворе на несколько дней мой тарантас, а во-вторых, чтобы предуведомить вас о моем приезде в Москву не ранее 5-го или 6-го ноября. До скорого свидания.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Действительно, 5 ноября не успели мы окончить кофею как у нашего крыльца прогремел знакомый мне тарантас, и в дверях передней я встретил взошедшего по лестнице Тургенева. Входя в отведенный ему кабинет мой, он сказал, что, оправившись с дороги, выйдет пить чай к хозяйке.
   За чаем он был, чувствуя себя здоровым, весел и сказал, что сегодня никуда не поедет со двора, а усядется писать письма и будет обедать дома и разве вечером куда-нибудь сбегает. Когда через несколько времени я вошел к нему, то не узнал своего рабочего стола.
   -- Как можете вы работать при таком беспорядке? говорил Ив. Серг., аккуратно подбирая и складывая бумаги, книги и даже самые письменные принадлежности.
   В 5 час. он нашел на столе суп-потрох, о котором с любовью вспоминал и заграницей.
   За исключением С. Т. Аксакова, не выезжавшего из дому по причине мучительной болезни, кто только не перебывал из московской интеллигенции у Тургенева за три дня, которые провел он в нашем доме.
   Между тем 14 ноября сестра Надя благополучно разрешилась от бремени сыном, названным в честь деда и заочного восприемника П. П. Новосильцова -- Петром. По настоянию родительницы, как я узнал впоследствии, крестной матерью была избрана сестра Любинька, во все продолжительное время сватовства Борисова относившая к нему свысока и громко повторявшая, что брак с Борисовым есть прямое дело рук моих, чего я в свое время не скрывал от самой Нади.
   Люди в большинстве случаев действуют по тайному инстинкту, не взирая на явный вред, происходящий для них от их действий.
   Любинька, например, всю жизнь истерически рыдала от самой обидной брани мужа за ее невозмутимое упрямство и все-таки продолжала упрямиться.
   Приехавши в Новоселки в качестве восприемницы, не могла же она не чувствовать, что дальнейшая ее оппозиция тяжело отзовется на ней же самой.
   Тем не менее она неуклонно продолжала к ней стремиться, как магнит к полюсу. Зная, что Иван Петрович по-французски не говорит, она у постели больной упорно говорила при нем на этом языке, а по-русски выражала только радость, что новорожденный похож на красивую мать. Подобный тон, разумеется, не послужил к улучшению отношений Любиньки к Борисову.
   Между тем из своей воронежской деревни приехал к нам брат Петруша на зиму и поместился в прежней комнате Нади. В свое время он в Харькове курса не кончил, но теперь ему припала охота к гуманиора. От души желая быть ему полезным, я принялся с ним за чтение хорошо мне знакомого Горация и заставлял брата с моих слов составлять теорию искусств, начиная с пластических до тонических включительно. Я старался выставить скелет эстетики в самых кратких и очевидных его сочленениях.
   Однажды гостивший у нас С. С. Громека прочел эту небольшую тетрадку и просил ее списать для руководства его детям. Я должен признаться, что труды наши оказались безуспешны, если не принять в соображение, что они помешали брату соскучиться в Москве; но в скорости явились неоцененные братья Толстые и, захватив в свою охотничью среду задушевного и добродушного брата Петрушу, одушевили его окончательно. Из Парижа, куда за два года перед тем, в 1856 г. Петруша провожал брата Василия с женою, он вывез дорогое ружье де-Вима, с которым с тех пор не расставался, хотя с ним и не охотился, говоря, что его лягавые не заслуживают чести, чтобы с ними охотились с таким ружьем. Брат был величайший чистюля, но щеголем никогда не был и, вероятно, более инстинктивно вывез из Парижа наполеоновские усы и эспаньолку.
   Наши музыкальные вечера установились снова, и графиня М. Н. Толстая нередко на них присутствовала. Помню, как однажды брат, увлекшись похвалами своему де-Виму перед находившимся в музыкальной зале Н. Н. Толстым, не вытерпел и побежал в свою комнату за любимым ружьем, чтобы убедить графа в совершенстве оружия. Пронося ружье через домашние комнаты, брат вошел с ним в залу в ту минуту, когда раздался первый музыкальный аккорд. Приходилось обождать, и брат, опустивши ружье к ноге, остановился как раз за креслом графини Толстой.
   -- Посмотрите, обратился ко мне со смехом Ник. Ник.,-- сестра сидит охраняемая зуавом на часах.
   Тем временем Тургенев из Петербурга писал от 27 декабря 1858 г.
   "Amicus Fethus,-- sed magis amica veritas".-- Я выправил ваши стихи, любезнейший друг, и отдал их сегодня Дружинину, но пускай меня "на площади трехвостником дерут" -- не могу признать хорошими стихов вроде:
  
   "Иль тот, кто зародясь пленять богинь собою
   Из недра Мирры шел, одетого корою",--
  
   и предлагаю уже кстати прибавить к ним следующие два, в том же роде:
  
   "В чей, приосанясь, зрак,-- вид уст приняв живой.
   Прелестниц,-- взор полн нег -- игрив вперяет рой".
  
   "Что же касается до вашего спора о Тютчев с М. Н.,-- о Тютчеве не спорят; кто его не чувствует, тем самым доказывает, что он не чувствует поэзии -- und damit Punctum.
   "Я начал выезжать и, после долгого затворничества и поста, -- веду жизнь рассеянную, и, кажется, опять простудился. Писать много некогда. Что это Толстой не едет? Дружинин его ждет с тоскливым нетерпением. Уж не съели ли его медведи?
   "Все здешние здоровы.-- На днях Боткин, который весь сладок, как аттический мед, дал нам лукулловский обед с трюфелями и т. д.
   Кланяюсь вашей жене и всем вашим. Жму вам руку.

Преданный вам

Ив. Тургенев.

  

X.

Концерт Бозие.-- Покупка Сиопса.-- Брат Петруша.-- Юлия Пострана.-- Свадьба Дм. П. Боткина.-- Снова сборы в Новоселки.-- Дорожные приключения.-- Пирогово.-- Странный монах.-- Граф С. Н. Толстой. -- Охота в Щигровке. -- Приезд Тургенева.-- Возвращение в Москву.-- Снова болезнь Нади.-- Мысли о покупке имения.-- Опять в Новоселках.-- Отъезд заграницу графа Николая Толстого и его письма.-- Письма Тургенева и Боткина.

  
   Навещавший нас по временам веселый Дмитрий Петрович Боткин однажды сообщил, что он хочет у одной опекунши бабушки просить руки воспитываемой ею шестнадцатилетней внучки.
   Зная участие, которое мы принимаем в его судьбе,-- он предложил нам побывать на предстоящем концерте итальянцев в Дворянском Собрании, в котором главную роль должна была играть Бозио, про которую шутники говорили: "да не будет тебе бозии иние разве менее, где, как он узнал, будет избираемая им девушка с своею замужнею сестрою. Во время первого антракта нам указали входившую красивую блондинку с роскошными волосами, что и требовалось доказать. Меломаном я никогда не был, но иногда самая простая и задушевная мелодия в состоянии подействовать на меня потрясающим образом. Доказательством того и другого мог бы послужить концерт мадам Виардо, прослушанный мною в Париже. К несчастию, во время настоящего концерта Бозио, у меня закралась мысль, что добровольно на этом вечере я смотрел невесту, а обязательно должен восхищаться концертом. Эта мысль с каждым тактом все более отравляла музыкальные звуки, так что подстрекаемая возрастающими фиоритурами предстала в виде единственного вопроса: "что же обязывает меня долее терпеть эту несносную пытку, от которой я сейчас избавлюсь за подъездом Собрания, где меня ожидает собственная карета и слуга, который объяснит жене моей, что я уехал провести вечер к Пикулину, квартировавшему невдалеке на Петровке?" Чтобы не мешать другим, отправляясь с объяснениями к жене, я, взявши стоявшую возле моего стула уланскую шапку, направился к лестнице, ведущей из Собрания, но и там нестерпимые рулады все еще меня преследовали. Спрашиваю слугу,-- слуги нет. Я не знал, что, по случаю большого съезда, жандармы многих согнали в отдаленные залы сеней. После тщетных поисков слуги, я вышел в одном мундире при 25-и градусном морозе на крыльцо и, прошедши до Собрания, взял первого извозчика с полостью и, завернувшись в его попонку, приказал гнать на Петровку к Пикулину, которого квартира тем не менее была не ближе версты от Дворянского Собрания. Узнавши в чем дело, Пикулин расхохотался и принялся отпаивать меня чаем с коньяком. Через час в передней раздался звонок, а затем рыдающая жена моя рассказала, что после тщетных поисков за мною со стороны ее знакомых по всем боковым залам Собрания, слуга, подававший ей шубу, объявил, доставая из простыни и мою шубу и калоши, что он не знает куда я девался, и что она наугад велела ехать к Пикулину. Эта безобразная с моей стороны проделка имела одно хорошее последствие: жена дала слово не возить меня ни в какие концерты,-- и сдержала его.
   Я забыл сказать, что, еще до приезда к нам в Москву Тургенева, Борисовы писали мне, что оставленный на их попечение прелестный мой Непир кончился от душившей его горловой жабы. Таким образом еще в ту же осень я остался без собаки. Зайдя в писчебумажный магазин на Воздвиженке, я был поражен красотою белого понтера с коричневыми ушами. Понтер этот принадлежал самому хозяину магазина, страстному охотнику, вероятно из вольноотпущенных. Понтера звали Снопсом, и хозяин просил за него сто рублей. Не взирая на то, что истратить в то время на свою прихоть сто рублей было с моей стороны почти непростительно, я спал и видел пред собою красавца Снопса и упросил рассказывавшего о его способностях чудеса хозяина показать его в поле. Осенний пролет вальдшнепов еще не кончился, и мы, нанявши извозчика, отправились за город с охотником, уснащавшим обильно весь разговор свой фразою: "по-французски". Так на постоялом дворе, наливая себе в стаканчик водки из объемистой фляжки, он, выпивши и закусивши куском хлеба, сказал: "по-французски". Затем, подвязав калоши брюк сверх голенищев желтыми бумажными фитилями из своего магазина, он не преминул сказать: "по-французски". Почему он предполагал, что французы так собираются на охоту -- дело его. Только однажды видел я короткую стойку Снопса, так как вероятно напуганный вальдшнеп не выдержал, но тем не менее красота собаки меня победила, и я ее купил. Тургеневу Снопс тоже очень понравился; разохотился и брат Петруша, глядя на красивую собаку, и с тем большим рвением стал искать для себя породистой собаки, что ходить за нею специально было кому, так как из деревни он выписал себе кучера с рысистою лошадью и слугу Антона. Навестивши бывшего хозяина Снопса, брат высказал свое желание иметь белую без отмет самку сеттера, и, конечно, желаемая собака нашлась у приятеля магазинщика, или была им нарочно приискана для брата. Тут с страстным увлечением, отличавшим все действия брата, начались самые оригинальные с его стороны проделки. Предлагаемая самка должна была в скорости принести щенят знаменитой породы; поэтому, чтобы окружить должным попечением ожидаемых щенят, брат нанял отдельное помещение, из двух комнат в нижнем этаже флигеля, в котором проживала сама хозяйка дома. Казалось бы, этого было довольно: но брату вздумалось в новом своем помещении устроить угощение продавцам охотникам. Для этого, кроме всяких дорогих закусок, были нашему повару заказаны майонез и разного рода блюда. Но что всего было для меня страннее, это то, что брат умолял меня придти на эту закуску. Ничего не могло быть нелепее этого завтрака, пожираемого стоя, так как оба гостя, не взирая ни на какие просьбы, не решились сесть; и я, пришедши к самому жареному, тоже стоя, со стаканом шампанского в руке, поздравлял брата с покупкою, а их с продажею. Антон ежедневно и нескольку раз в день выводил Бланку на сворке гулять по двору, и однажды я узнал, что Бланка принесла двенадцать щенят. Щенки подрастали, а тем временем подошла и масленица, после которой брат собирался отправиться в далекую Грайворонку.
   Чтобы доставить удовольствие своим степным служителям, брат отпустил их на гулянье под Новинское, и насладиться всевозможными балаганными диковинками.
   Как одностороння, а потому несправедлива мысль, будто простая грамотность или так называемая натертость развивает в человеке нравственность,-- вся Москва в то время могла убедиться из следующего факта.
   Проезжая по Подновинскому, я сам зашел в балаган, где показывали Юлию Пострану. Едва ли в продолжение многих веков придется увидать что либо более необычное, неприятное и грустное.
   На сцену, в коротких юбках танцовщицы, вышла мулатка с черною кудрявою головою и большой, широкой, черной бородой. Не смотря на худощавость ее рук и ног и общее выражение лица, это была несомненная женщина, а не обезьяна. Рядом с нею на сцене стоял во фраке и в белом галстуке красавец брюнет американец, под руководством которого она танцевала балет, не смотря на очевидные признаки последней степени беременности. В доказательство неподдельности своей особы, она переходила через оркестр и жала руки зрителям первых рядов, в том числе и мою. Через неделю в газетах было напечатано, что несчастная женщина умерла родами, произведя на свет подобную себе дочь, и американец будто бы, набальзамировав родильницу и собственную дочь свою продал их в музей.
   Неужели безграмотный древний патриарх, воспитанный в чувствах гостеприимства и покровительства слабому, должен уступить в деле нравственности этому цинически бессердечному американцу?
   Вечером брат со смехом рассказывал о возвращении своего Антона с гулянья. Довольный своим днем, Антон говорил, что они "до Юлии Пространной не дошли".-- "Но до кабака, прибавил брат от себя, они, видимо, добрались".
   По получении Дм. П. Боткиным согласия на брак, в доме их тотчас же приступлено было к отделке прежней квартиры Грановских, а на 16-е января был назначен день свадьбы. На помолвке, в великолепном доме невесты, я сидел рядом с Василием Боткиным, старавшимся в глазах бабушки заслужить наилучшее мнение. В воспоминании моем об этом дне ярко сохранились два пункта.
   В гостиной бабушки я залюбовался великолепными на стенах гобеленами, между прочим с одной стороны:-- Похищение Прозерпины, а с другой -- Юпитера в виде белого быка, уносящею по морю Европу.
   Об этих коврах я впоследствии так часто напоминал молодой Боткиной, что она по смерти бабушки упросила братьев уступить ей эти ковры, и поныне украшающие лестницу Дм. Петровича.
   Второй момент, сохранившийся в моей памяти, был тот, когда к церковной паперти подкатило новое с иголочки ландо, привезшее невесту в церковь; -- соскочивший с козел слуга напрасно силился отворить дверцу кареты, дверца не отворялась, а невесту невозможно было выпустить. Тогда экипажный мастер Ильин, пришедший на паперть полюбоваться эффектом своей кареты, подскочил к дверке и, убедившись в невозможности отпереть ее, сдернул и подогнул правый рукав своей шубы и, защитив таким образом кулак, вышиб им зеркальное стекло кареты. Раскидав осколки стекла, он мгновенно запустил руку по внутренней стороне дверки, отпер ее и принял под руку невесту. Все это исполнено было так быстро и ловко, что невеста едва ли обратила внимание на это маленькое происшествие.
   Зато между каретниками оно долго было памятно, я мой старик Пирогов, много лет спустя, говаривал: "хорошо так это случилось у Ильина, так и сошло благополучно, а случись у нашего брата,-- ну и запирай заведение".
   Между тем Тургенев писал из Петербурга от 7 января 1859 г.
   "Любезный Афанасий Афанасьевич, посылаю вам оттиск моей повести и прошу судить о ней строго и даже сурово,-- и напишите мне ваше мнение. Тотчас по прочтении прошу передать экземпляр Аксаковым с прилагаемым письмом к Сергею Тимофеевичу. -- Ну прощайте, обнимаю вас и кланяюсь вашей жене".

Ив. Тургенев.

   P. S. "Не замешкайте передачей повестии.
   10 января он писал:
   "Любезнейший Фет, пишу вам два слова впопыхах: угол разумеется у меня вам всегда готов -- приезжайте и погостите. Вы пишете, что Л. Толстой сюда поехал -- здесь он никому не показался, должно быть в Бологове опять схватился с медведем.
   Кланяюсь вашей жене и жду вас. Получили ли вы мою повесть.

Vale et me ama.

Ив. Тургенев.

  
   Отправляясь на свою Грайворонку, брат нанял долгого извозчика с закрытой кругом повозкой. Снега, в этом году были громадны, и к тому же, как нарочно, со дня выезда брата из Москвы, поднялись метели. Легко себе представить бесконечное ныряние по ухабам с плетушкой, наполненной щенками, с ночлегами, при которых щенки вносились в избу и откармливались молоком.
   Наступал март месяц, и, приказавши поставить карету-тарантас на полозья, я ежедневно стал торопить наш отъезд в Новоселки, зная, что по обтаявшему шоссе никакие ямщики не возьмутся везти большого санного экипажа. Опасения мои оправдались, и мы с величайшим трудом протащились две первых станции. Ночью прибыли мы в Серпухов и, переменив лошадей, спустились к переправе через Оку. Береговой сторож с палочкой в руках остановил нас и объявил, что переезд стал очень опасен, а тем более для тяжелого экипажа, что и легкие сани с трудом пробираются между открывшимися справа и слева полыньями.
   -- Ну, любезный друг, сказал я, выпроводи нас на тот берег в получишь рубль на чай. Сторож, видимо, отставной солдатик, сказал ямщику: "ну, друг, я стану указывать тебе дорогу, а ты уж валяй во весь дух". При этом он стал на левую отводину кареты и действительно все время кричал: "правей! левей!" покуда мы во весь дух неслись через широкую Оку. При лунном свете то справа, то слева чернели полыньи, у краев которых вода слегка всплескивала при нашем проезде. Но вот мы уже на правом берегу Оки и, поблагодарив проводника, пускаемся в дальнейший путь.
   В тот же день, узнав в Туле от Ясенковских ямщиков, что граф Л. Н. Толстой дома, мы рады быль заехать в Ясную Поляну и передохнуть в дороге у гостеприимных хозяев.
   Граф встретил нас радушно и особенно любезна была его тетенька Т. А. На другой день перед нашим отъездом граф подарил мне двух легавых щенков, и пришлось вспомнить любимую поговорку Тургенева: "чему посмеешься, тому и поработаешь". Давно ли я трунил над плетушкой со щенятами, повезенной братом Петрушей в Землянский уезд? А теперь самому пришлось забирать плетушку, правда, с двумя щенками, к себе в карету. Ехать оставалось уже не слишком далеко, и поздно ночью мы добрались до Мценска.
   Так как пришлось в деревню ехать на вольных, то я приказал ямщику везти нас не на станцию, а на постоялый двор. Говорят: -- до рассвета никто не повезет, так как вода залила лед на Зуше, а в тяжелой карете и по проселку не проедешь. Надо ночевать.
   Отворяю дверь в комнаты постоялого двора и меня поражает невыносимый запах угара.
   -- Помилуйте! восклицаю я, -- да у вас в комнатах угар!
   -- У нас всегда так, отвечает хладнокровно хозяин.
   Тем не менее ночевать при таком угаре невозможно и надо "хоть плыть да быть". После долгих совещаний решено было ехать в крытой кругом повозке, в которую влезать можно только было в боковое отверстие, завешанное циновкой. Повара мы оставили ночевать во Мценске с тем, чтобы на другой день, забравши с собою поклажу, он оставил карету до просухи на постоялом дворе. Конечно, ямщика пришлось соблазнить тройными прогонами. Лошади готовы и в отверстие кибитки полезли мы с женою, горничная Марьюшка, и затем подали нам туда же во тьму и плетушку со щенками. Когда мы приехали к месту летнего парома, то увидали шумящие струи реки, по которым никто ее мог бы догадаться, что они несутся сверху льда. Подъехав к воде, ямщик остановил лошадей, сказавши: "воля ваша, я не поеду, я боюсь". Я вспомнил, что шагах во ста, тут же на правом берегу Зуши, стояла изба перевозчика Федота. Не пускаясь в дальнейшие рассуждения, я поднялся в гору и стал стучать в его окно. Наконец, я услыхал что дверь отперли, и я впотьмах вошел избу.
   -- Федот! крикнул я перевозчику.
   -- Ах, батюшка Афан. Афан.! Это вы? вскрикнул Федот, узнавши меня по голосу.
   -- Можно тройкой переехать на Новосельскую сторону?
   -- Можно.
   -- Ну так собирайся и проводи нас до самых Новоселок.
   -- Сейчас, батюшка!
   И точно, минут через пять, не зажигая огня, Федот собрался в дорогу и пошел со мною к кибитке.
   -- Боюсь! продолжал вопить ямщик. -- Тройку потопишь.
   -- Отвечаю тебе за тройку, сказал я.
   -- Эх, ты! воскликнул Федот, -- а еще ямщик! Давай сюда визжи!
   -- Боюсь! сказал ямщик, слезая с козел и подавая вожжи Федоту.
   Видя, что это лишь проба для возбуждения смелости ямщика, я пригласил моих спутниц выйти из повозки, и Федот, разогнавши с берега лошадей, проехал до половины реки и, описавши круг по воде, стоявшей по крайней мере на четверть сверху льда, поставил снова повозку на старое место и сказал: "видишь"! Только тут набравшийся смелости ямщик сел на козлы, а мы снова забрались в повозку. Шлепающая и брызжущая вода, слава Богу, в повозку не дохватила, и мы благополучно выскочили на противоположный берег. Не успели мы выбраться на знакомый Новосельский проселок, как повалил снег, скоро превратившийся в сильную метель. Зная, что нам придется подыматься наизволок по занесенной снегом дороге, я помирился с мыслию, что долго придется тащиться все в том же направлении, воображаясь с бьющей с правой стороны метелью. Но наконец терпение вое истощилось, тем более что по расчету моему три версты, которые приходилось нам проехать в одном направлении, должны были быть пройдены в течении часа в дороге. Явно, что нам следовало поворачивать налево к мостику через р. Ядрину, впадающую в Зушу. Это я объяснил Федоту, конечно, в виде предположения, так как заметенной дороги различить было невозможно. Но на это Федот упорно возражал, что мы едем как следует. Видя, что он уведет нас Бог знает куда, ибо метель все под тем же углом била в рогожку нашего входа, я настойчиво крикнул: "вороти налево"! Ветер тотчас же стал дуть нам в тыл, а через четверть часа Федот закричал: "а ведь и точно ваша правда! Никак перед нами чернеет мост"! Оба подъезда к мосту были затоплены Ядриной, и только самый горб моста чернел посередине речки
   -- Федот! сказал я,-- надо дорогу верхом испробовать!
   -- Сейчас! сказал Федот и, отложив левую пристяжную, поехал к мосту в нескольких шагах перед нами. Но не успел он добраться до открытого течения, как лошадь его по самый хомут провалилась в воду, и был момент, когда я за него не на шутку струхнул. Лошадь однако стала под ним усиленно выбиваться к берегу и наконец выскочила на снег. Положение было критическое. Переехать по мосту нечего было и думать, и пришлось бы скова тащиться к городу.
   -- Тут, сказал Федот, у самого устья Ядрины есть переход по льду. Да до него лугом с полверсты пожалуй будет. Может его и совсем сломало, а может и цел еще.
   Не доверяя проводникам, я отправился пешком вдоль зачерпнувшегося водою луга, причем конечно высокие калоши мои тотчас валились водою.
   -- Вот он, переход то! крикнул Федот,-- и я увидал две треугольные льдины, упирающиеся своими основаниями в берега и вершинами друг в друга. Конечно, ледяной этот свод висел на воздухе, и под ним клокотала вешняя вода. Проехать тройкой тут было немыслимо, и на самой вершине свода повозка могла пройти только одним полозом. Первым по своду перешел Федот, за ним последовал я, и он по одной подводил моих спутниц, которых я за руку перехватывал через клокочущую бездну. Отпрягли лошадей, и добрые животные скоком перебрались ко мне, одно за другим. Оставалось самое трудное: переправить повозку. Левый полоз прочно стоял на воздушном своде, во правый приходилось, передвигая по льду легкую повозку, поддерживать на мгновение совершенно на воздухе, так как полоз был ее довольно длинен, чтобы, теряя опору на одном берегу, опереться на другом. В этот момент Федот и ямщик дали повозке совершенно опуститься правым боком к бездне, и, ее взирая на сложность нашего положения, я услыхал восклицание женки моей: "щенята, щенята попадают в воду!"
   Наконец повозка перешла на правый берег, запряжена, и мы забрались в свои места. Но тут новое затруднение. Так как мы переправились ее по торной дороге, а целиком, то и в лежащее перед вами село Ядрино приходилось пробираться целиком, объезжая неведомые рвы околицы. Едва только я втягивал голову в повозку, прячась во мрак от бьющего в лицо снега, как возницы наши сбивались с настоящего направления. Это наконец вывело меня, до волен промокшего, из терпения, и я раза с два крикнул: "да куда ж вы опять к черту вправо-то забрали?"
   -- О Госьподи! раздалось во мраке шепелявое восклицание Марьюшки: -- сто это они нечистого поминают, который нас и так всю ночь водит?
   Выбрались наконец на выгон перед церковью, и до Новоселок осталось в гору версты четыре, и стало быть простое дело терпения. Наконец в три часа утра мы добрались до Новосельского крыльца, протащившись часов шесть на расстоянии, которое следовало бы проехать в полчаса. Отправляясь на родной свой мезонин, я предварительно подошел к буфетному шкафу и налил себе целый стакан травнику, разделся и лег спать тепло укрывшись.
   Поутру мы проснулись без всяких дурных последствий.
   В Новоселках встретили мы нового жильца: маленького Петрушу Борисова148, отличавшегося необыкновенным размером головы для такого малого ребенка. Сестра Надя совершенно оправилась, и прошлогодняя жизнь наша вошла в свою обычную колею. И так как Тургенева не было в Спасском, то граф Ник. Ник. Толстой еще чаще стал посещать нас на своем "бессмертии души".
   -- Завтра, -- сказал он однажды, -- я поеду отсюда во Мценск и, взявши почтовую пару в "бессмертие души", покачу по шоссе сперва к брату Сергею в Пирогово149, а затем к Левочке в Ясную Поляну. Поедемте вместе! Они очень будут рады увидать вас.
   На другой день неизменные желтые дрожки покойно донесли нас по шоссе и в сторону до села Пирогова. Ник. Ник. ушел от меня вперед во внутренние покои, вероятно, чтобы предупредить о моем приезде, и я один поднялся в переднюю. Единственным встреченным мною здесь лицом был стоявший во весь рост красивый старик с белыми, как лунь, вьющимися волосами и такою же бородою пышным веером, одетый в безукоризненно белую парусинную рясу.
   Я раньше слыхал от Толстых курьезные рассказы о помешанном монахе В-ве, давно оставившем монастырь и проживавшем у знакомых. Белый старик держал в руке какую-то склянку, в которой взбалтывал белую микстуру.
   Поклонившись ему, я спросил, не может ли он указать мне место, где бы я мог умыться и избавиться от покрывавшей меня пыли?
   -- Позвольте, -- сказал незнакомец, взбалтывая микстуру. -- Вам надо прежде всего очистить вот этим глаза.
   -- Покорно вас благодарю, -- сказал я. -- Я предпочитаю умыться водою.
   -- Нет, этого нельзя. Я сейчас пущу вам этого в глаза.
   Но тут на выручку мою явился хозяин дома и избавил меня от непрошеного благодеяния.
   Со времени этого первого моего знакомства с графом Сергеем Николаевичем судьба впоследствии сводила нас довольно часто, и наши характеры оказались до того сходны, что я не помню никакого между нами спора, а напротив, мнение, высказанное одним, казалось другому у него подслушанным. Однако этого обстоятельства достаточно, чтобы удержать меня от всяких похвал или порицаний по адресу графа. Тем не менее я убежден, что основной тип всех трех братьев Толстых тождествен, как тождествен тип кленовых листьев, невзирая на все разнообразие их очертаний. И если бы я задался развить эту мысль, то показал бы, в какой степени у всех трех братьев присуще то страстное увлечение, без которого в одном из них не мог бы проявиться поэт Л. Толстой. Разница их отношений к жизни состоит в том, с чем каждый из них отходил от неудавшейся мечты. Николай охлаждал свои порывы скептической насмешкой, Лев уходил от несбывшейся мечты с безмолвным укором, а Сергей -- с болезненной мизантропией. Чем более у подобных характеров первоначальной любви, тем сильнее хотя на время сходство с Тимоном Афинским150.
   В доме графа я с удовольствием встретил графиню Марью Никол., которой имение примыкает к Пирогову, составляя отдельную его часть. Погода стояла прекрасная, и графиня скоро повела нас в обширный сад с широко расчищенными дорожками и рассказывала мне о недавнем веселом празднике в Пирогове по случаю чьих-то именин. "Ночь была прекрасная, -- говорила она, -- и мы за полночь прогуляли в саду. Вот этот самый мостик через канаву был ветх, и, не зная чем иллюминировать веселый праздник, монах В. поджег мостик, и когда тот в темноте распылался, стал через него прыгать. Фантастически ненаглядна, -- продолжала графиня, -- была его белая фигура, озаренная снизу пылающим огнем".
   За обедом мне пришлось сидеть около красивого старца монаха, и он не заставлял вызывать себя на разговоры, оказавшись неисчерпаемо красноречивым. Служивши при Александре в гусарах, он не допускал никакого сравнения своего времени с настоящим и говорил: "Вы, николаиты, об александровцах судить не можете".
   -- Почему вы так думаете?
   -- Я вам это докажу логически, исторически, философически, географически, математически, политически...
   -- Да верю, верю.
   -- Да нет-с, позвольте! -- Грамматически, драматически, критически и т. д.
   К вечеру этот же самый ex-монах взял гитару и подсел к графине Марье Никол. С большим вкусом он стал подыгрывать известную песню:
  
   "Полоса ль моя полосынька"
  
   и когда графиня вполголоса ее запела, он тоже вполголоса стал вторить ей приятным тенором.
   Прогостив дня два в Пирогове, мы с Ник. Ник. побывали и в Ясной Поляне, и затем он тем же порядком доставил меня в Новоселки.
   От 17 июня В. Боткин писал из Кунцева:
   "10 июня брат Петенька и все семейство отправились Петербург, и сегодня они оттуда уезжают в Ревель, проведя неделю в Петербурге. Кажется, что он произвел на них большое впечатление: да это так и быть должно, когда подумаешь, что они до сих пор почти не выезжали из Москвы. А Петербург хотя по виду все-таки город европейский; для русского же человека все европейское имеет таинственное обаяние. Так и быть должно, иначе мы были бы осуждены вечно коснеть, подобно <срезаны две-три буквы>нам и другим низшим племенам, в нашем -- не скажу варварстве -- а в тупости и младенчестве. Собственно говоря, всякий народ, все равно европейский или азиатский туп и младенец. Последняя война сняла плеву с наших глаз; она показала, что с тупостью и младенчеством народа в наше время далеко не уедешь. Назвавшись европейским государством, надо идти сообразно с европейским духом, или потерять всякое значение. Мы тридцать лет боролись с европейским духом и опомнились, очутившись у бездны. Мы только теперь начинаем понимать, что мы государство бедное, истощенное всяческой неурядицею, что мы не по одежке протягивали ножки, что мы почти накануне нового банкротства, что наша полицейская роль в Европе была безумством. Да и многие ли понимают это теперь? Но великое счастье в том, что наконец это поняло правительство. Винить тут некого: виновата та же тупость и младенчество;-- ведь они ходят не в армяке только, но и в шитых золотом мундирах. Мы действительно самое еще младенческое государство в Европе и наши так называемые "образованные" напрасно с таким презрением смотрят на "необразованных". Тут оная разница в одном только платье и внешности; внутри же та же самая дичь, только под другими формами".

В. Боткин.

  
   Вначале июня по предварительному соглашению в Новоселки приехал с поваром и с легавою собакою брат Петр Афан. В то время как мы сговаривались с гр. Н. Толстым об отъезде из Новоселок на тетеревей в Щигровку, И. Тургенев просил из заграницы дядю отправить единовременно с нами туда же знаменитого Афанасия и еще другого охотника, при котором состояла легавая собака Веска, на которую И. С, после устарелой Бубульки, возлагал большие надежды.
   Во Мценске наняли мы поденно ямщика с хорошею тройкой и пузатейшим хотя и легким тарантасом. Всем трем нам рядом было совершенно просторно, так же как и нашим собакам на сене под высокими козлами. Благодаря прелестной погоде и еще более прелестному нраву Н. Толстого, умевшего так естественно, как никто, ехать на этой тройке, в этом тарантасе и по этой земле,-- поездка наша была действительным праздником, которому недаром издали завидовал Тургенев. Конечно, и на этот раз нам пришлось ночевать в Болхове на постоялом дворе, откуда на другой день мы отправились в дальнейший путь. Когда мы отъехали верст за 30, стало невыносимо жарко. По дороге ни ручья, ни колодца.
   -- Должно быть это кабак, сказал Ник. Ник., указывая на стеснявшиеся перед нами подводы у дверей одинокой придорожной избы. -- У них иногда бывает лед и пиво. Хорошо бы теперь выпить по стаканчику!
   Пока слезший с козел повар пошел расспрашивать о пиве, мы были свидетелями следующей сцены. Кругом небольшой площадки перед дверью кабака сдвинуты были большие ломовые телеги с сильными и рослыми лошадьми, обращенными головами к площадке. Два громадных ломовых извозчика, чернявый и рыжий, плясали перед порогом кабака, не взирая на пекущее солнце. Оба были в лаптях и в синих пестрядинных рубахах. Чернявый, пускаясь в пляс, старался на гармонике подыгрывать барыню, причем музыка и пляска разом придавали его лицу под шляпой, торчащей грешневиком, какой-то озабоченный вид. Зато рыжий, как видно, дошел до самого края восторга: с расстегнутым воротом на загорелой труди, он выкидывал своими лаптями самые округлые, хотя и рискованные па, и при этом раскачивал на правой ладони свою шляпу грешневиком, полную самой свежей земляники. Обходя круг, он внезапно остановился против доброй, рыжей лошади и, прижимая в груди левой рукою и целуя ее голову, воскликнул: "Васька! вот люблю тебя! Поди-ж ты!" и затем, продолжая плясать, ласково крикнул Толстому: "барин, землянички неугодно ли?" и затем, ударяя себя в грудь: "ведь как у кого, а в нас не молчит она, эта самая водка!"
   Давши им двугривенный на стаканчик, мы тронулись в дальнейший путь.
   Чтобы не утомить читателя новым описанием тетеревиной охоты в Щигровке, скажу только, что в первые дни мы старались оставлять Ник. Ник. с опытными Тургеневскими охотниками. Но в следующие дни, не знаю почему, он стал от них отбиваться. Позволю себе только рассказать эпизод, способный, по моему мнению, всего более уяснить наши взаимные роли. Шел я долгое время за своей собакой, не находя ничего и не слыша никакой стрельбы. Вдруг в недальнем расстоянии слышу два выстрела, а минут через пять еще два, очевидно на том же месте. Откликнув к себе собаку, подвигаюсь вперед и выхожу на большое открытое поле, в которое острым мысом врезается густой, молодой лес. Заметив на ближайшей ко мне опушке брата Петра Афанасьевича, слышу в то же время отчаянные его вопли: "да ведь я Христом да Богом прошу!"
   -- Чего ты кричишь? спрашиваю я, подходя к брату, торопливо заряжающему ружье.
   -- Да ведь вот они, тетерева-то! Целый выводок! Кушь ты, проклятая! Николай Николаевич! ради Бога, свою-то подзовите собаку! Ведь я Христом да Богом прошу!
   -- Погоди! сказал я.-- Итожь ты делаешь? Ты сперва заряжаешь дробью, а потом порохом, да и рассыпаешь заряды безбожно. Куда ты торопишься? Давай сюда ружье, я тебе заряжу.
   Пришлось разряжать и продувать превратно заряженное ружье. Мое спешное занятие не мешало брату восклицать: "да ведь я Христом да Богом прошу!"
   Вдруг явственно слышу издали голос Ник. Ник.: "Господи! чего он там орет? Я давно сижу на земле, и собака лежит около менян.
   Можно себе представить, какова была стрельба брата после такой горячки. Вылетел молодой тетерев вдоль опушки, брат дал промаха, а я убил тетеревенка.
   -- Чего ты горячишься? говорил я брату; и, вероятно, чтобы вполне последовать моему совету, брат достал из ягташа кусок черного хлеба и стал его жевать. В это время собака моя твердо остановилась у густой древесной стенки, куда трудно было ожидать чтобы бросилась поднятая птица.
   -- Ступай, сказал я брату, к опушке с левой стороны собаки, а я пойду с правой. Уж на кого либо из нас тетерев налетит.-- Когда мы почти сошлись справа и слева над собакою, молодой тетерев, поднявшись вверх, бросился в тесный промежуток между стенкою зелени и братом. Брат, держа приготовленное в левой руке ружье и боясь, чтобы тетерев не сбил с его носа очков, инстинктивно выставил правую руку, придерживая корку хлеба перед лицом. По невероятной случайности, тетерев краем левого крыла попал между трех больших пальцев брата, которые он точно также инстинктивно сжал. К удивлению моему, я увидал, что затрепетавший при взлете тетерев продолжает трепетать на одном месте, перед самым лицом брата. Оказалось, что брат совершенно неожиданно и неправдоподобно рукою, держащею кусок хлеба, поймал налету тетерева.
   По возвращении в Новоселки я застал следующее письмо Тургенева из Виши от 18 июня 1859:
   "Любезнейший Фет, сколько раз я собирался писать к вам, и все не "вытанцовывалось". Сегодня кажется наконец удастся. Я нахожусь в городишке Виши, в средней Франции, не в дальнем расстоянии от Клермона, пью воду и купаюсь от своей болезни, и до сих пор пользы никакой не ощущаю. Народу здесь много, но все французики; русских мало и неинтересные. Я не жалуюсь: это дает мне возможность работать, но до сих пор моя Муза, как застоявшаяся лошадь, семенит ногами и плохо подвигается вперед. По страничке в день. Часто думаю о России, о русских друзьях, о вас, о наших прошлогодних поездках, о наших спорах. Что-то вы поделываете? Чай поглощаете землянику возами с каким-то религиозно-почтительным расширением ноздрей при безмолвно-медлительном вкладывании нагруженной верхом ложки в галчатообразно раскрытый рот. А Муза? А Шекспир? А охота? Письмо это отыщет вас вероятно по возвращении из Щигровки, куда вы вероятно ездили с Афанасием. Известите, Бога ради, как вы охотились? Много ли было тетеревей? Как действовали собаки, в особенности Весна, дочь Ночки? Подает ли она надежду? Все это меня крайне интересует. Вы не поверите, как мне хотелось бы теперь быть с вами: все земное идет мимо, все прах и суета, кроме охоты:
  
             Wie des Rauches Säule weht,
             Schwindet jedes Erdenleben,
          &nbsp;  Nur die Schenpfen, Hasen, Birk-, Reb-, Hasel- und andere Hühner; die Hasen, Enten, Becassinen, Doppel- und Waldschnepfen
             bleiben stets.
  
   "Известите меня обо всем на свете: о вашей жене, о вашей сестре, о Борисове, о его сыне, о крестьянском вопросе, о литературе, о Современнике и Временнике, о журналах, о моем дяде и его семействе (надеюсь, что вы их видаете), о Толстом и Толстой, о купальне на Зуше, о березовой аллее, о том, загорели ли вы, умываетесь ли вы, о Мценском соборе, о количестве грачей, о том, продолжают ли они играть над кручею Веселой Горы, о засухе, которая нас здесь пугает, о пароме на Зуше, об огрызенных ракитах по дорогам, о кабаках и трезвости, о том, изменился ли запах в избах, о Некрасове и ваших с ним счетах, о москвичах, о наидрагоценнейшем и наивозлюбленнейшем мудреце и перипатетике Николае Толстом, о брюхе Порфирия и о бильярдной игре с ним, о заусенцах, о носе, засиженном мухами двух поколений,-- словом, обо всем. Я же с своей стороны ни о чем вас не извещаю, ибо знаю, что для вас все западное, все европейское есть нечто вроде мерзости.... Я, кажется, заврался.
   "Пишите мне в Париж, poste restante à M. Ivan T.-- Тургеневых вдруг в Париже расплодилось как мух. Я по-прежнему твердо надеюсь быть дома в августе месяце: постреляем еще вместе куропаток и вальдшнепов.
   "Прощайте, любезнейший поэт! Дружески кланяюсь всем вашим и жму вам руку.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Я забыл главное: об Аполлоне Григорьеве, об Аполлоне, об Аполлоне!!!"
  
   Надо прибавить, что, в видах избавления дома от детских криков, сестра с ребенком и кормилицей переселилась в исконное женское и детское помещение на мезонине; а мы с женой перебрались в так называемый и действительно новый флигель между домом и кухней. Эта перемена привела нас к какому-то физическому и отчасти духовному особняку. Борисов, любивший исторические сочинения, выписывал их и читал вслух своей жене ("Русский Архив", "Историю Петра Великого" -- Устрялова), которая, видимо, очень ими интересовалась. Что же касается до меня, то, оставаясь во флигеле, когда жена моя уходила в дом играть на рояле, я впадал в тяжкую скуку. Жить в чужой деревне вне сельских интересов было для меня всегда невыносимо, подобно всякому безделью, а усердно работать я могу, только попав в капкан какого-либо определенного, долгосрочного труда; и при этом нужно мне находить точку опоры в привычной обстановке, подобно танцору, уверявшему, что он может танцевать только от печки, около которой всегда стоял в танцклассе. Чтобы не отставать от других, я приходил в дом читать вслух "Илиаду" Гнедича. Чтобы не заснуть над перечислениями кораблей, я читал ходя по комнате, но и это не помогало: я продолжал громко и внятно читать в то время, как уже совершенно спал на ходу. Нашим дамам стоило большого труда изредка вечером вызывать меня на прогулку.
   Между тем Тургенев писал из Куртавнеля от 16 июля 1859:
  
   "Бесценный Фет, мудрец и стихотворец!
   Я получил любезное письмо,
   Направленное вами из "Поляны",--
   В том замке, где вы некогда со мною
   Так спорили жестоко, и где я
   У вас в ногах валялся униженно.
   В нем ничего не изменилось, только
   Тот ров, который, помните, струился
   Пред вашими смущенными глазами,--
   Теперь порос густой травой и высох;
   И дети выросли... Что ж делать детям,
   Как не расти? Один я изменился
   К гораздо худшему. Я всякий раз
   Как к зеркалу приближусь, с омерзеньем
   На пухлое, носастое, седое
   Лицо свое взираю... Что же делать?
   Жизнь нас торопит, гонит нас как стадо...
   А смерть, мясник проворный, ждет да режет...
   Сравнение достойное Шекспира!
   (Не новое, однако, к сожаленью!)
   Я к вам писал из города Виши
   Недавно; стало быть не нужно боле
   Мне говорить о личности своей.
   Скажу одно: в начале сентября
   Я в Спасском, если шар земной не лопнет,--
   И вместе вальдшнепов мы постреляем.
   Об вас я говорке хочу: я вами
   Ужасно недоволен; берегитесь!
   Скучливый человек, вы на стезю
   Опасную ступили, не свалитесь
   В болото злой зевающей хандры,
   Слезливого тупого равнодушья!
   Иллюзии, вы говорите, нет...
   Иллюзия приходит не извне,--
   Она живет в самой душе поэта.
   Конечно, в сорок лет уж не летают
   Над нами в романтическом эфире
   Обсыпанные золотом и светом
   Те бабочки с лазурными крылами,
   Которые чаруют ваши взоры
   В дни юности, но есть мечты другие,
   Другие благородные виденья,
   Одетые в белеющие ризы,
   Обвитые немеркнущим сияньем.--
   Поэт, иди за ними и не хнычь!
   (Фу, батюшки! какой высокий слог!)
   А на земле коль есть покойный угол,
   Да добрый человек с тобой живет,
   Да не грозит тебе недуг упорный,--
   Доволен будь, -- "большàго" не желай,
   Не бейся, не томись, не злись, не кисни,
   Не унывай, не охай, не канючь,
   Не требуй ничего и не скули...
   Живи смиренно, как живут коровы,
   И мирной жуй воспоминанья жвачку.
   Вот мой совет, а впрочем как угодно!
   Увидимся и больше потолкуем...
   Ведь вы меня дождетесь в сентябре?
   Пожалуйста поклон мой передайте
   Супруге вашей и сестре; скажите
   Борисову, что я люблю и помню
   Его; Толстого Николая поцелуйте
   И Льву Толстому поклонитесь,-- также
   Сестре его. Он прав в своей приписке:
   Мне не за что к нему писать. Я знаю,
   Меня он любит мало, и его
   Люблю я пало. Слишком в нас различны
   Стихии; но дорог на свете много:
   Друг другу мы мешать не захотим.
   Прощайте, милый Фет; я обнимаю
   Вас крепко. Здешняя хозяйка вам
   Велела помолиться. Будьте здравы
   Душой и телом, Музу посещайте
   И не забудьте нас.
   "Иван Тургенев".
  
   22 июля Тургенев писал из Бельфонтеня (возле Фонтенебля):
   Любезный Фет, я не могу понять, отчего вы не получаете моих писем? Я вам их написал уже три. Мне было бы очень досадно, если б они пропали, не потому, что содержание их очень важно, а потому, что вы пожалуй можете подумать, что я забываю своих друзей. Последнее мое письмо (в белых стихах) было, как говорится, пущено много из известного вам Куртавнеля, куда я возвращаюсь через неделю; а теперь я живу у князя Трубецкого, в доме, окруженном прекрасным садом и великолепным Фонтенебльским лесом. Вы, счастливец, охотитесь, а здесь охота начнется не раньше, как через четыре недели. Я буду присутствовать при ее открытии, поколочу куропаток, зайцев и может быть фазанов, а там -- марш домой. Пока я занимаюсь своим романом, который подвигается понемногу и, надеюсь, будет кончен к половине ноября.
   "Много вы мне говорите любезностей в вашем письме; желал бы я, чтобы все мои читатели были так снисходительны, как вы, и умели читать между строчками недосказанное и недодуманное мною. Посмотрю, понравится ли вам мой новый труд: это было бы большим для меня ручательством за его дельность. Я с вами часто спорю и не соглашаюсь, но питаю большое уважение к вашему художническому вкусу.
   "Стихотворение, присланное вами, очень мило и безукоризненно. Жаль, что находятся два и: "И негой" "И всеобъемлющий". Но это мелочная придирка d'un blasé.
   "Жду описания вашей охоты в Щигровке. Как-то понравилась она Николаю Толстому? У меня слюни текли при мысли, что я мог быть с обоими вами там... Что делать? Во время вальдшнепов он уедет за своими зайцами да лисицами... Вот горе! Хотел бы я посмотреть на него в разгаре с "французом" Афанасием. С какою собакой вы охотились?-- Привезу вам Даумера непременно.
   "А почта наша безобразна. Письма идут, идут -- и конца нет. Состариться успеешь, пока ответ получишь. Я давным-давно послал письмо к Анненкову -- и никакого ответа. Журналы тоже очень поздно приходят, а иных, как например, Русское Слово, -- и в глаза не видишь. Я очень рад, что ваша хандра прошла. Какую хандру не прогонит охота?
   "Поклонитесь от меня всем: вашей жене, вашей сестре, Борисову. Будьте здоровы. Дружески жму вам руку.

"Ваш Ив. Тургенев".

  
   Следующее за этим письмо требует некоторого разъяснения, без которого не может быть понятно.
   Из подлинных писем Тургенева можно было видеть его привычку пародировать иногда очень забавно не нравящиеся ему стихи. Так, между прочим, во время чтения в приятельском кругу моего перевода Юлия Цезаря, Тургенев, пародируя некоторые стихи. придумал:
  
   "Брыкни, коль мог, большого пожелав
   Стать им, коль нет и в меньшем без препон".
  
   Конечно, такие пародии предназначались для приятельского круга. а никак ее для публики, чего, конечно, не мог не понимать Некрасов; а между тем в разборе моего "Цезаря" он напечатал эту пародию, нимало не стесняясь. В пример обычной его бесцеремонности, Тургенев приводит случай с длинною повестью Некрасовского приятеля, тянувшеюся чрез несколько книжек Современника. Повесть надоела Некрасову, громогласно зевавшему над ее корректурой; и вдруг на самом патетическом месте, не предупредив ни словом автора, он подписал: "она умерла" -- и сдал в печать
   О несовпадении пропаганды Некрасова, с его действиями я бы мог сказать многое. Остановлюсь на весьма характерной моменте.
   Шел я по солнечной стороне Невского лицом к московскому вокзалу. Вдруг в глаза мне бросилась встречная коляска, за которою я, не будучи в состоянии различить седока, увидал запятки, усеянные гвоздями. Напомнив стихотворение Некрасова на эту тему, я невольно вообразил себе его негодование, если б он, подобно мне, увидал эту коляску. Каково же было мое изумление, когда в поравнявшейся со мною коляске я узнал Некрасова.
   Тургенев писал из Куртавнеля 1 августа 1859:
   "Что за притча, милейший Фет, что вы ни одного письма моего не получили? Я вам их написал целых четыре -- в стихах и в прозе, адресуя в город Мценск. Это письмо я наконец решаюсь отправить через дядю Николая Николаевича. Авось хоть так оно дойдет.-- Через шесть недель, если я буду жив, я вас увижу. Мое место уже взято на пароходе, отплывающем из Штетина 4 сентября. Стало быть к Никитину дню (14 сентября) я в Спасском и на другой же день колочу вальдшнепов. Неутешительные ваши сведения об охоте в Щигровке меня смущают: отчего же это нет тетеревов? Радует меня успех моей Весны; если она так же будет хороша, как собою красива, то она далеко пойдет. А пока лущите дупелей с Афанасием, только в Карачевских, а не в прошлогодних болотах.
   "Я не читал статьи о вашем Цезаре, но факт допущения в статье, подписанной незнакомым именем, приятельских шуток, вроде: "Брыкни" и т. д. достоин господина Некрасова и его вонючего цинизма. Кажется, легко было понять, что ни мне, ни вам (в особенности мне) это не могло быть приятно. Да и наконец, какое имеют эти господа право покушаться на частные дела? Да ведь этому злобно зевающему барину, сидящему в грязи, все равно... "Она умерла..." Но мне это очень досадно. -- До свидания! Кланяюсь всем вашим и жму вам руку. Будьте здоровы.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Наконец, после долгих сборов и обещаний, Тургенев приехал в Спасское, и мы, хотя с грехом пополам, поохотились с ним на куропаток и вальдшнепов. На одном из привалов он вдруг предался своей обычной забаве придираться к моей беспамятности с географическими именами, требуя, например, двадцати названий французских городов. На этот раз он требовал только пяти португальских, кроме Лисабона. "Только пятна, настойчиво прибавлял он. Назвав Опорто и Коимбру, я было стал в тупик, но вдруг вспомнил урок из Арсеньевской географии, и язык мой машинально пролепетал: Тавиро, Фаро и Лагос портовые города. "Ха-ха-ха! вынужденно захохотал Тургенев; какой ужасный вздор!" -- "Очень жаль, что вы их ее знаете", сказал я, надеясь на своего Арсеньева, как на каменную гору. Тургенев достал памятную книжку и записал города. "Хотите пари?" -- "Пожалуй, отвечал я, на бутылку шампанского!" -- "Нет! Фальцетом протянул Тургенев: я хочу пробрать вас хорошенько,-- на дюжину шампанского!" -- "Это значило бы пробрать вас!" -- "Знаем мы эти штуки! воскликнул Тургенев: это незнание в одежде великодушия". Мы ударили по рукам. На другой день Тургенев, подходя ко мне в бильярдной со старою книжкой в руках, сказал: "а ведь шампанское-то я проиграл, ведь вот они в самом деле, эти нелепые города".
   Начались и у псовых охотников сборы. Борисов, неспособный по лени и беспечности к настойчивому произведению новых ценностей, имел особенный талант устроиться с тем, что попадало ему в руки, и, смотря на покойный тарантас и гнедую тройку, собранную из остатков новосельских и фатьяновских лошадей, Лев Николаевич говорил мне: "А Борисов себе троечку прикукобил!" Но выезды на охоту были пока у Борисова недальние, а собирались его соучастники в дальний отъезд только по отправлении нас всех, т. е. его жены с маленьким Петрушей и нас в Москву, куда сам Борисов должен был в конце осени последовать за нами.
   Тургенев писал из Спасского:
   "Что же это значит, милостивый государь? Мы вас с женой ждали все эти дни. Я был так уверен в вашей аккуратности. что проиграл пари по вашей милости: я держал сто франков, что вы приедете. Графиня М. Н. Толстая вас ждала, а вы не приехали. Она наконец вчера уехала, а вчера я слышал во Мценске, что в воскресенье вы собираетесь в Москву. Если вы с Марьей Петровной не приедете к нам завтра, т. е. в среду обедать,-- я на веки вечные с вами рассорюсь,-- und damit Punctum!
   "Пришлите мне пожалуйста забытую мною у вас банку помады в картонном футляре и до непременного свидания.

"Ваш Ив. Тургенев".

  
   Усадив в четвероместную новосельскую карету вместе с нами кормилицу с ребенком, мы скоро покатили по шоссе в Москву. На другой же день по приезде нам с сестрой приходилось ехать на Никольскую в тульские лавки купить для ребенка железную кроватку. Наши молодые серые уже успели прибыть в Москву, и я, более надеясь на себя, чем на кучера, приказал запрячь пролетку парой. Дорогой все внимание мое было сосредоточено на рысаках. Но когда мы с сестрой вошли в магазин и я, рассматривая предлагаемые кроватки, стал просить одобрения Нади, то убедился, к ужасу моему, что на нее нашел окончательно столбняк. Видно было, что она пассивна до окаменелости. Приказав уложить кроватку с чехлом в пролетку, я не без усилия усадил сестру рядом с собою и пламенно желал только добраться домой без публичных приключений.
   Не теряя времени, отправился я к доктору Красовскому умолять его о немедленном приеме знакомой ему больной. Невзирая на положительный отказ со стороны доктора, за неимением помещения, я объявил ему, что привезу больную и оставлю у него в приемной, так как оставлять ее в доме при ребенке невозможно.
   Тургенев писал из Спасского 9 октября 1859:
   "На днях я писал к вам, милейший Афанасий Афнасьевич, желая узнать, что у вас делается, а вы и предупредили мое желание и сами пишете. Новости пока неутешительные. Что делать! Должно вооружиться терпением. Прошу вас выразить все мое сочувствие бедному Василию Петровичу; я право не знаю, за что он меня благодарит. На кого бы не подействовал подобный удар?
   "А кстати я вам подарил Гафиза. Добрый гений мне это подшепнул. Переводы ваши хороши. Но наученный Шекспиром, я становлюсь неумолимым. А именно:
   "Леденцы" румяных уст -- очень нехорошо.
   "Удивительное дело, как вы, поэт и с чутьем способны иногда на такое безвкусие. Метр вас поедом поедает:
   "В том, с чем можно позабыть еще одним" -- вовсе лишенный смысла. Этак нельзя отрывать слова: "с чем" и "одним". Не забудьте, что одним есть также дательный падеж множественного числа.
   "Перевод второй песни хорош безукоризненно, хотя "улыбнуться -- Вешния грозы" -- мне кажется несколько натянутым. Но сколько я мог заметить, в тон Гафиза вы попали. Продолжайте не спеша, и может выдти прелестная книжечка.
   "Я все сижу дома, с тех пор как Борисов отсюда уехал. Я простудился и у меня кашель. Но это не мешает мне работать, и я работаю. Но что такое я делаю -- Господь ведает. Забрался в каменоломню, бью направо и налево. пока, кроме пыли, мне самому ничего не видно. Авось выйдет что-нибудь.
   "Дамы наши очень кланяются вам всем. С Толстым мы беседовали мирно и расстались дружелюбно. Кажется, недоразумений меж нами быть не может, потому что мы друг друга понимаем ясно, и понимаем, что тесно сойтись нам невозможно. Мы из разной глины слеплены. -- Прощайте пока. Желаю вам всем всего хорошего и дай Бог выйти поскорее из-под той черной тучи, которая на вас налетела. Жму руки вам, вашей жене и Борисову. В Москве я буду, если Вое даст, около 20 ноября.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   13 ноября он писал:
   Милейший Афанасий Афанасьевич! Я бы давно отвечал вам, да вы прибавили в post scriptum: "напишите, когда вас ждать?" Я хотел сказать вам что-нибудь положительное, но болезнь моя играет со мною, как кошка с мышью, -- то я говорю, то опять должен замолкнуть, словом, я и теперь ничего наверное сказать не могу, а только приблизительно могу сказать, что около 22-го буду в Москве. Разумеется, я вам тотчас дам знать, а остановлюсь в гостинице, потому что я в Москве останусь всего один день.
   "Очень мне тяжело и грустно, что не только нет от вас добрых вестей, но все еще продолжаются печали и несчастия: пришла беда, растворяй ворота. Должно закутать голову и ждать конца грозы.
   "Вот что я имею сказать о присланных стихах: "Тополь" -- хорош. Но мне ужасно жаль сироток рифм: "спора" и "не увял": -- куда делись их подружки? -- И потому я для удовлетворения своего уха читаю так:
  
   "Пускай мрачней, мрачнее дни задоря
   И осени тлетворной веет бал"...
  
   "Смысла нет, но есть гармония.
   "Перевод из Гафиза
  
   "Дышать взлетает радостью эфирной"...
  
   -- заимствовано у Кострова.
   "Ваших медицин -- германизм.
   "Грешный человек! -- я смеялся, увидев в Библиотеке для Чтения, что стих перед знаменитым стихом:
  
   "Из лона Мирры шел"...
  
   -- выпал (вы удивительно счастливы на опечатки) -- и теперь вместе с ученою нотой внизу вышла такая темнота, что даже волки, привыкшие к осенним ночам, должны завыть со страха.
   "Крепко жму вам руку, кланяюсь вашей жене, Борисову и всем хорошим приятелям, -- и говорю (человеку свойственно надеяться) до свидания!

"Ваш Ив. Тургенев".

  
   Наконец 23 ноября Тургенев приехал в Москву и слал мне следующую записку:
   "Я сейчас приехал сюда, любезный Афанасий Афанасьевич, -- и остановился в гостинице Дрезден. Прошу вас пожаловать и, если можно, на своей лошади, ибо я попрошу вас съездить к Феоктистову (или Каткову) и Аксакову, так как я сам нездоров и никуда не выеду сегодня, а завтра надо отправиться в Петербург, чтобы там засесть по прошлогоднему недель на шесть. Кланяюсь вашим. До свидания.

"Ив. Тургенев".

  
   28 ноября он писал уже из Петербурга:
   "Любезнейший Аф. Аф., вчера происходило чтение вашего перевода из Гафиза -- перед Дружининым и Анненковым. Вот результат этого чтения. 35 стихотворений разделяются на три разряда: первый -- безукоризненные, второй -- стихотворения, в которых потребны поправки, третий -- стихотворения отвергаемые. (Замечу кстати, что выбор, сделанный вами, не совсем удовлетворителен: вы, налегая на эротические стихотворения, пропустили много хороших) {Здесь следуют подробные указания.}.
   "Публика не знает Гафиза, которого надобно ей представить так, чтоб он ее завоевал, чтоб она его учуяла. Впоследствии менее значительные стихотворения, по крайней ливре, некоторые из них, могут быть напечатаны в виде дополнения.
   "Я все еще сижу у себя в комнате и не выхожу. Кашель меня все еще долбит и грудь не в порядке. Мне переслали ваше письмо из деревни.-- Фет! помилосердуйте! Где было ваше чутье, ваше понимание поэзии, когда вы не признали в Грозе (Островский читал ее вчера у меня) удивительнейшее, великолепнейшее произведение русского, могучего, вполне овладевшего собою таланта? Где вы нашли тут мелодраму, французские замашки, неестественность? Я решительно ничего не понимаю, и в первый раз гляжу на вас (в этою рода вопросе) с недоумением. Аллах! какое затмение нашло на вас?
   "Пишите мне на Большую Конюшенную, в дом Вебера. Поклонитесь всем вашим. Крепко жму вашу руку".

"Преданный вам Ив. Тургенев".

  
   Маленького Петю Борисова отвели от груди и крестьянку кормилицу отправили в деревню, а к нему наняли пожилую немку, которая, не разбирая никаких обстоятельств или занятий, приставала с ребенком ко всем, а оставаясь с ним одна в зале, брала его тотчас под мышки и, тыча едва еще умевшими стоять ножонками в пол для мнимой пляски, постоянно припевала:
  
   "Казашек мой, казашек,
   Коротеньки ножки мой,
   Красненьки сапожки мои.
  
   Неудивительно, что, в крайне сомнительном положении относительно будущности, Борисов иногда ронял слова вроде: "Я и сам не знаю, где мне придется жить". Такие слова, с одной стороны, а убеждение в невозможности находить материальную опору в литературной деятельности, с другой -- привели меня к мысли искать какого-либо собственного уголка на лето.
   Тогда подмосковные имения были баснословно дешевы, и я едва не купил небольшое имение под Серпуховым.
   Боткин писал из Парижа 3 декабря 1859:
   "Я так давно не писал к вам, милые друзья, что даже совестно перед самим собою, не только перед вами. О вас я знаю только то, что вы приехали в Москву и что с сестрой твоею случилось несчастье, которое, я надеюсь, не может быть продолжительным. Последующих сведений о ходе ее болезни я не имею и ради вашего спокойствия от всей души желаю, чтобы все снова пришло в порядок. Что сказать вам о себе? В душе моей тихо и душно, как перед грозой, но грозы ни откуда не предвидится, а потому вернее будет сравнить ее со стоячим болотом. Я все хотел ехать в Россию, но простудился, и недели две прошли в хвораньи, а потом наступили холода, которые убили охоту пускаться в дальнюю дорогу. Таким образом вот уже более месяца живу в Париже, не имев намерения остаться здесь более двух недель.
   "Несколько дней назад слышал Орфея, оперу Глюка, которая доставила одно из высочайших удовольствий, какие я имел только в жизни моей. Madame Виардо в Орфея превосходно играет, но поет плохо по неимению голоса, хотя и отлично сохраняет стиль Глюка. Вот как мы измельчали, что даже понять и передать величавый стиль композитора XVIII столетия считается теперь достоинством.
   У меня есть до тебя просьба, которую, сделай милость, исполни: я послал недели две назад статью к Павлу Михайловичу Леонтьеву -- для Русского Вестника. Эта статья носит название: "Две недели в Лондоне". Узнай, расположены ли они напечатать ее в Русском Вестнике. Если нет, то возьми ее у&nbsp;них и немедленно перешли Дружинину. Если же Русский Вестник напечатает ее, то попроси прислать мне оттиск ее sous-bande. Это очень дешево стоит, и лучше всего возьми у них оттиск и пришли его сам на имя Homberg с передачей мне. В рукописи моей я забыл выставить мое имя, пусть его выставят. Да напиши мне что-нибудь о литературных новостях. Оттиск пришли мне не франкируя его, а только обернув его узенькою бумагой и напиши адрес. Что наши приятели? Что Дружинин? Тургенев, кажется, занят своею новою повестью.
   "От всего сердца целую милую Машу. Дай вам Бог здоровья.

"Ваш В. Боткин".

  
   Тургенев писал из Петербурга 15 Февраля 1860:
   "Милый Аф. Аф., переписываться с вами для меня потребность, и на меня находит грусть, если я долго не вижу ваш связно-красивый, поэтическо-безалаберный и кидающийся из пятого этажа почерк. Что вы поделываете? Моя связка сказывается двумя словами: час спустя после того как я приехал в Петербург, у меня открылось кровохаркание, которое меня несколько сконфузило: доктор Здекауер объявил мне, что у меня какая-то хроническая гадость в горле, что мне надо сидеть дома и пить рыбий жир, что я и делаю. Впрочем я не удержался и выехал раз, а именно на бал к Вел. Княгине Елене Павловне, где я увидел много милых женщин, и где все было весьма великолепно и изящно. Приятелей здешних я видел всех, начиная, разумеется, с Анненкова: все здоровы и благополучны. Гончарова я однако же не видал. Случевский написал еще три стихотворения, которые будут напечатаны в Современнике и из которых одно великолепно, два другие стихотворения, им неоконченные, замечательны: этот малый растете быстро; кажется, из него выйдет путь. Что касается до моей повести, то я еще не видывал примера такого полного "фиаско", все ею недовольны, за исключением цинического Некрасова: это ручательство слабое. Что ж! надобно и это испытать в жизни: все надобно испытать. Третье чтение образуется: оно будет происходить ровно через неделю -- с Островским, Писемским, Майковым и Полонским или Некрасовым.
   "Напишите, что вы поделываете хорошего. Я часто вспоминаю о любезной Сердобинке {Фамилия хозяйки дома, где мы жили.}. Кланяйтесь всем: жене вашей, Борисову, Николаю Толстому, Маслову, Ольге N. Меня грызет мысль, что она могла меня счесть за невежу. Что поделывает Сноб и юный Гидрокефал? {Петя Борисов, с большой головой.} Не разрешилась ли чем-нибудь ваша Муза? Из Гафиза выкинули едва ли не лучшие стихотворения, это очень жаль. Цензурные здесь дела нехороши: ветер опять задул с севера.-- Будьте здоровы,-- это главное. Жму вам руку.

"Преданный вам Ив. Тургенев".

  
   Л. Толстой писал мне от 23 Февраля 1860:
   "Ваше письмо ужасно обрадовало меня, любезный друг Афанасий Афанасьевич. Нашему полку прибудет, и прибудет отличный солдат. Я уверен, что вы будете отличный хозяин. Но дело в том, что вам купить? Ферма, о которой я говорил под Мценском. далеко от меня и, сколько я помню, продавалась за 16 тысяч. Больше ничего о ней не знаю. А есть рядом со мною, межа с межой, продающееся имение в 400 дес. хорошей земли, и к несчастью еще с семидесятью душами скверных крестьян. Но это не беда, крестьяне охотно будут платить оброк, как у меня, 30 рублей с тягла; с 23 тысяч -- 660 и не менее и ежели не более должно получиться при освобождении, и у вас останется 40 дес. в поле, в четырех полях не истощенной земли и лугов около 20 дес., что должно давать около 2.000 рублей дохода, итого 2.500 руб., а за имение просят 24 тысячи без вычета долга, которого должно около 5.000. Местоположение и по живописности, и по близости шоссе и Тулы очень хорошо, грунт -- хороший суглинок. Имение расстроенное, т.-е. усадьба старая, разломанная, однако есть дом и сад. Все это надо сделать заново. Во всяком случае купить за 20 тысяч это имение выгодно. Для вас же выгода особенная та, что у вас есть во мне вечный надсмотрщик. Об остальном не говорю. Ежели же вам это не понравится, я вам своей земли продам десятин сто, или спросите у брата Николая, не продаст ли он Александровну. Но право, стараясь забыть совершенно личные выгоды, лучше всего вам купить Телятники (это что продается рядом со мною). Продавец -- разорившийся старик, который хочет продать поскорее, чтоб избавиться от зятя, и два раза присылал ко мне. Расчет, который я сделал вначале, есть расчет того, что даст это имение, ежели положить на него тысяч пять капитала и года два труда, но в теперешнем положении все таки можно отвечать за 1.500 рублей, следовательно более семи процентов. Есть еще мой хутор в 10 верстах от меня, 120 дес., но там жить нехорошо: нет воды и леса. Отвечайте мне поскорее и подробнее, сколько денег вы намерены употребить на имение. Это главное.
   "Прочел я Накануне. Вот мое мнение: писать повести вообще напрасно, а еще более таким людям, которым грустно и которые не знают хорошенько, чего они хотят от жизни. Впрочем Накануне много лучше Дворянского гнезда, и есть в нем отрицательные лица превосходные: художник и отец. Другие же не только не типы, но даже замысел их, положение их не типическое, или уж они совсем пошлы. Впрочем, это всегдашняя ошибка Тургенева. Девица из рук вон плоха: Ах, как я тебя люблю... у нее ресницы были длинные. Вообще меня всегда удивляет в Тургеневе, как он со своим умом и поэтическим чутьем не умеет удержаться от банальности даже до приемов. Больше всего этой банальности в отрицательных приемах, напоминающих Гоголя. Нет человечности и участия к лицам, а представляются уроды, которых автор бранит, а не жалеет. Это как-то больно жюрирует с тоном и смыслом либерализма всего остального. Это хорошо было при царе Горохе и при Гоголе (да еще надо сказать, что ежели не жалеть своих самых ничтожных лиц, надо их уж ругать так, чтобы небу жарко было, или смеяться над ними так, чтобы животики подвело), а не так, как одержимый хандрой и диспепсией Тургенев. Вообще же сказать, никому не написать теперь такой повести, не смотря на то, что она успеха иметь не будет.
   Гроза Островского есть по моему плачевное сочинение, а будет иметь успех. Не Островский и не Тургенев виноваты, а время; теперь долго не родится тот человек который бы сделал в поэтическом мире то, что сделал Булгарин. А любителям антиков, к которым и я принадлежу, никто не мешает читать серьезно стихи и повести и серьезно толковать о них. Другое теперь нужно. Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хоть немножко тому, что мы знаем. Прощайте, любезный друг. Миллион просьб. Забыл я, как зовут немецкого libraire на Кузнецком Мосту, налево (отправляясь снизу) наверху. Он мне посылает книги; зайдите к нему и спросите: 1) что я ему должен? 2) отчего он давно не посылает мне ничего нового? -- и выберите у него и пришлите мне, посоветовавшись с Пикулиным, что есть хорошего из лечебников людских для невежд и еще лечебников ветеринарных (до 10 руб.). Спросите у брата Сергея, заказал ли он мне плуги? Ежели нет, то зайдите к машинисту Вильсону и спросите, есть ли или когда могут быть готовы шесть плугов Старбука? Спросите в магазин семенном Мейера на Лубянке, почем семена клевера и тимофеевской травы? Я хочу продать.
   "Что стоит коновальский лучший инструмент? Что стоит пара ланцетов людских и банки? -- Кое-что из этого может возьмет на себя труд сделать милейший Иван Петрович, которого обнимаю. Марье Петровне целую руку. Тетушка благодарит за память и кланяется.

"Л. Толстой".

  
   Боткин писал из Парижа 6 марта 1860 года:
   "Я перед вами в большом долгу, любезные друзья: вот уже второе письмо от тебя, дорогой Фет, а я еще не отвечал на предыдущее. Причина та, что я все поджидал оттисков и думал написать тебе по прочтении повести Тургенева. Но оттисков все еще нет, и я не хочу уже более откладывать. Прежде всего хочу похвалить тебя за твою мысль купить земли у Тургенева и выстроить себе Эрмитаж. Мысль во всех отношениях отличная, только не забудь, что Эрмитаж без реки никуда не годится, а сколько мне помнится, у Тургенева реки нигде нет. Это непременно прими к соображению. Ты не можешь себе представить, с каким нетерпением я жду прочесть его Накануне. Третьего дня получены здесь NoNo январские петербургских журналов; я успел пробежать только статью Дружинина о Белинском и "Воспоминания" о нем Панаева в Современнике. Статья Дружинина вообще очень слаба, что касается до "Воспоминаний" Панаева, состоящих большею частью из писем Белинского, то они произвели на меня такое впечатление, что я целый вечер проходил словно во сне, забыл идти на один званый вечер и до первого часа ночи бродил по Парижу, совершенно погруженный в прошлое. Ты меня как-то упрекал за то, что я не скучаю, но я часто вспоминаю это "прошлое", и моя ли в том вина, что в этом "прошлом" и заключено все мое лучшее? Моя ли в этом вина, что смерть отрывает от сердца лучших людей и лучшие чувства? Нет, я не скучаю, но одинокая жизнь иногда страшно тяготит меня. Сделаться эгоистическим, эпикурейским старцем,-- увы!-- я не могу. К сожалению, в этом снаружи высохшем сердце сохранились все прежние юношеские стремления, с тою только разницей, что под старость человек менее способен жить в "общем" в отвлеченном. Но всему этому теперь уж не поможешь. "Московские господа, кажется, смотрят на литературный фонд с озлоблением. Это мне понятно. Московские господа всегда смотрели на литературу свысока и с пренебрежением. Это старинное важничанье науки перед искусством: они все находят, что литература не довольно преклоняется перед ними. А потом кто виноват, что наши московские господа распались на маленькие кружки и за деревьями не хотят видеть леса?
   "Как бы мне прочесть твои переводы из Гафиза? Здесь Русское Слово точно миф; его здесь никто не получает. Из письма Тургенева я с радостно узнал, что Лев Толстой опять принялся за свой кавказский роман. Как бы он ни дурил, а я все скажу, что этот человек с великим талантом, и для меня всякая дурь его имеет больше достоинства, чем благоразумнейшие поступки других. Кажется, журнал Павловн далеко не оправдал ожиданий. Есть ли какая перемена от новой цензуры? Напиши мне об этом хоть несколько слов. Где неистовый Григорьев? Неужели и ум, и положительный талант ничего не значат при отсутствии характерен твердой воли? Мое лечение авось кончится в конце марта, а в конце апреля, кажется, Тургенев будет здесь. Что говорят о направлении Панина относительно крестьянского вопроса? Здесь иные понурили голову от этого, другие подняли ее. Я думаю, что прежнее направление редакционной конторы значительно ослабится.
   "Обнимаю вас от всей души.

Весь ваш В. Боткин.

  
   Тургенев писал из Петербурга 22 февраля 1860:
   "Миилейшие господа, Фет и Борисов! Ваше письмо меня очень обрадовало, и я немедленно отвечаю. Что касается до моего здоровья, то я начал понемножку...
   ..."Выезжать (это письмо я продолжаю неделю спустя -- 29 Февраля). Действительно, я стал много выезжать по милости респиратора, сиречь намордника, который я ношу на рту. Я сделал много новых интересных знакомств, о которых я поговорю с вами под тенью (не очень густой -- дело будете в апреле месяце) Спасского сада и т. д. Кстати, мне ужасно досадно, что граф Николай Толстой был у меня два раза в течении одного дня, не застал меня и, не оставив своего адреса, исчез и уже более не показывался. Скажите ему, что приятели так не делают, и что я очень об этом сожалею.
   "Теперь надо сказать несколько слов о Кальне. Дядя пишет мне, что он сообщил вам опись этого имения в подробности. Цена, им назначенная, мне кажется велика, и мы об этом переговорим. Общий залог Кальны с другими деревнями не может сделать затруднения,-- был бы капитал. Мы также переговорим о том, не продать ли нам одну господскую землю (с мельницей и т. д.), если это возможно, для того чтобы не затруднять вас отношениями с крестьянами, посаженными на оброк. Посмотрите сами, понравится ли вам место и т. д. Съездите вместе и т. д. Доктор меня в мае посылает заграницу, но я хочу весну встретить и провести месяц в деревне.
   "Переводы ваши из Гафиза на сей раз очень хороши. Здесь чтения продолжают иметь успех. Гончаров на днях прочел мне и Анненкову удивительный отрывок вроде "Сна Обломоваа. (Его Беловодов мне не нравится). Моею повестью и здесь недовольны; но о ней много спорят и кричат, если бы совсем молчали, было бы плохо. Есть и энтузиасты, но весьма мало. Суета суетствий!
   "А Лев Толстой продолжает чудить. Видно так уже написано ему на роду. Когда он перекувыркнется в последний раз и станет на ноги?
   "Обнимаю вас обоих и кланяюсь Марье Петровне и всем приятелям. Пишите.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   От 13 марта 1860 он писал:
   "Я в долгу перед вами, Fettie carissime, но отчасти извиняюсь тем, что употребил истекшую неделю на окончание повести, которая уже сдана в Библиотеку для Чтения и явится в мартовском номере. (Кстати, все слухи о несостоятельности Библиотеки для Чтения оказываются ложными, и книжная лавка Печаткина заперта только по воскресеньям). Повесть моя называется Первая любовь. Сюжет ее вам, кажется, известен. Читал я ее на днях ареопагу, состоявшему из Островского, Писемского, Анненкова, Дружинина и Майкова; приглашенный Гончаров пришел пять минут по окончании чтения. Ареопаг остался доволен и сделал только несколько неважных замечаний, остается узнать, что скажет публика, которую вы так не любите. Единственный человек, которого я совершенно отказываюсь удовлетворить когда-нибудь -- Лев Толстой. Но что делать! Видно так у меня на роду написано. Здесь распространились слухи, что он снова принялся работать, и мы все порадовались.
   "Ну, любезнейшие друзья мои, Аф. Аф. и И. П., увидите вы меня скоро, но не в натуре, а в фотографии, которую я нарочно для вас заказал. Что касается до моей персоны, то я, к истинному моему горю, не поеду в деревню, а отправляюсь весной за границу лечиться. Что там ни говори о моей мнительности, а я очень хорошо чувствую, что в горле и груди неладно; кашель не проходит, кровь показывается раза два в неделю, я без намордника (сиречь респиратора) носа не могу показать на двор. Где уж тут о весенней охоте и пр. и пр. Надобно воды пить, да ванны брать, да радеть о своем гнусном теле! Это меня огорчает, и я приемлю смелость думать, что и вас обоих огорчит тоже. Что делать! "Скачи краже, як пан каже". На охоте вспоминайте обо мне... А кажется, по известиям из деревни, Бубулька едва ли не приказала долго жить... Нездоровье вашей собаки нехорошо, любезный Аф. Аф. Надо ее вылечить; боюсь я немножко, как бы она не оказалась слабою в поиске. А как бы мы поохотились! Ах, лучше не говорить об этом!
   "Но вы не покидайте мысли о Кальне; переговорите на месте и толковым образом с дядей; я готов на все, чтоб иметь вас соседом.
   "Не сердитесь на меня, а рассудите: мне самому невесело. От души обнимаю вас всех и остаюсь навсегда

преданный вам Ив. Тургенев.

  
   В. П. Боткин писал из Парижа 20 марта 1860:
   "Милые друзья, Фет и Маша! Наконец, и только дней пять тому назад получил я твою посылку, и не знаю, как просить у тебя прощения за хлопоты, какие причинила тебе эта посылка. Наш московский почтамт, должно быть, набит дураками, которые не разумеют своего дела, потому что я прошлого года посылал в Париж Дворянское гнездо без малейших затруднений, просто "sous bande", т. е. обернув ее узенькою бумажкой и написав на ней адрес. Точно так и тебя просил я переслать мне Накануне, но, к сожалению, ты не обратил внимания на мое слово "sous bande" и вместо этого отправил в виде посылки. Почему же петербургский почтамт принимает, а московский нет? Экая чепуха!!!
   "Не смотря на все недоразумения, Накануне, я прочел с наслаждением. Я не знаю, есть ли в какой повести Тургенева столько поэтических подробностей, сколько их рассыпано в этой. Словно он сам чувствовал небрежность основных линий здания и чтобы скрыть эту небрежность, а может быть и неопределенность фунтаментальных линий, он обогатил их превосходнейшими деталями, как иногда делали строители готических церквей. Для меня эти поэтические, истинно художественные подробности заставляют забывать о неясности целого. Какие озаряющие предметы эпитеты, да, солнечные эпитеты, неожиданные, вдруг раскрывающие внутренние перспективы предметов. Правда, что несчастный Болгар решительно не удался; всепоглощающая любовь его к родине так слабо очерчена, что не возбуждает ни малейшего участия, а вследствие этого и любовь к нему Елены более удивляет, нежели трогает. Успеха в публике эта повесть иметь не может, ибо публика вообще читает по утиному и любит глотать целиком. Но я думаю, едва ли найдется хоть один человек с поэтическим чувством, который не простит повести все ее математические недостатки за те сладкие ощущения, которые пробудят в душе его ее нежные, тонкие и грациозные детали. Да, я заранее согласен со всем, что можно сказать о недостатках этой повести, и все-таки я считаю ее прелестною. Правда, что она не тронет, не заставит задуматься, но она повеет ароматом лучших цветов жизни.
   "Что касается до Грозы Островского, то я "au bout de mon latin". Это лучшее произведение его, и никогда он еще не достигал до такой силы поэтического впечатления. Катерина останется типом. И какая обстановка!-- эта фантастическая барыня, эта полуразвалившаяся и заброшенная церковь, эта идиллия, озаренная зловещим предчувствием неминуемого и страшного горя,-- все это превосходно, широко, сильно и мягко. Я послал Островскому письмо на имя Дружиннна, полагая, что теперь Островский в Петербурге.
   "Я еще в прошлом письме писал тебе, что я совершенно одобряю твое намерение купить деревню, если только при ней будет вода (только бы не пруд). И тысячу раз ты прав, говоря, что ничего нет хуже в жизни, особенно в семейной,-- неопределенного висение между небом и землей. Сто верст по шоссе -- приятнейшая поездка. Только повторяю, чтобы была какая-нибудь речка. Да я думаю, что ты и заниматься хозяйством способен. Кстати, что хозяйство Л. Толстого, которое он устраивал и о котором так много говорил? Лечение мое приближается к концу, и авось в апреле доктора отпустят меня, но я так залечился, что в себя еще придти не могу и даже не поверю собственной свободе.
   Пожалуйста передайте Толстому, что я ношу его в сердце.

Ваш В. Боткин.

  
   Л. Толстой писал от 27 марта 1860:
   "Как вы обрадовали меня вашими планами, любезный дяденька, не могу вам сказать. Но обрадовали не одного меня, но и всех наших, начиная от тетушки и даже до пьяного монаха. Трепещу только из-за одного: чтоб из-за какого-нибудь вздора это не разрушилось. Вещественные условия возможности вашего пребывания в Ясной -- все, мне кажется, есть. Желание мое, чтоб оно было, так сильно, что я бы сделал эти условия, ежели бы их не было, пробил бы еще три стены и сам бы жил на трубе;-- стало быть, это должно быть. Разумеется, тут пропасть маленьких условий, которые нужно определить. В каком доме и в каких комнатах лучше захочет жить Марья Петровна, куда будет входить и выходить Марьюшка и т. д. Да еще, куда поставить лошадей: в особую ли конюшню, на двор ли к мужику за три версты, или к брату в Пирогово? Короста еще есть, и хотя я своих чистых лошадей ставлю в Ясной, ваших лошадей надо будет устроить иначе. Но вообще обо всем надо переговорить. Приезжайте непременно, когда поедете в Серпухов. Как мы будем гулять с Марьей Петровной! она останется довольна садом. Как и о каких славных делах, как-то: педагогии, хозяйстве и пускай хоть и поэзии -- мы будем беседовать с вами и Фирдуси. Но ничего, ничего, молчание... Жду вас и вашего ответа. Целую руку Марьи Петровны, и прошу ее в случае затруднений разрешить их на манер Гордиевых узлов, по-женски. В Москву теперь я, должно быть, не приеду. До свидания!

Л. Толстой.

  
   На этот раз в отсутствие Нади мы не слишком торопились отъездом в Новоселки151. Ввиду возможности переезда по летнему пути, я еще с осени купил старинный четвероместный дормез, каких при железных дорогах и менее выносливых лошадях теперь уже не делают, -- с раскидными постелями, с большим зеркалом, выдвигавшимся на место передних стекол, со всевозможными туалетными приспособлениями и ревербером для ночного чтения. К счастию нашему, нам приходилось ехать по Тульско-Орловско-Харьковскому шоссе, и доведенные до изнеможения почтовые были не в состоянии везти четверкой громоздкую, но легкую на ходу карету без затруднения. Конечно, мы не отказали себе в удовольствии заехать на два дня в Ясную Поляну, где к довершению радости застали дорогого Н. Н. Толстого, заслужившего самобытною восточною мудростью прозвание -- Фирдуси. Сколько самых отрадных планов нашего пребывания в яснополянском флигеле со всеми подробностями возникали между нами в эти два дня. Никому из нас не приходила в голову полная несостоятельность этих планов.
   Так как в карете у нас было четвертое место, а граф Николай Николаевич сбирался в наше ближайшее соседство, -- свое Никольское, -- то мы весело решили доехать вместе до Новоселок. При видимом упадке сил и удушливом кашле, милый Николай Николаевич сохранил свой добродушный юмор, и его общество помогало нам забывать скуку переезда.
   В Новоселках, за исключением отсутствия хозяйки, ничто не изменилось; но это отсутствие тяготело на всех гораздо более, чем если бы причинялось смертью. Как правы утверждающие, что люди руководствуются волей, а не разумом. О любом больном, даже об усопшем, не стесняясь говорят близким людям и даже детям, но о душевнобольном упорно молчат. Это-то невольное молчание так тяготит всех близких. По крайней мере, я лично все более проникался сознанием шаткости нашего пребывания в Новоселках, и мысль -- отыскать несомненное местопребывание, -- возникшая во мне с первою болезнью сестры, стала настоятельно требовать неотложного осуществления.
   Если в трудовой и озабоченной жизни мне и представлялись удачи, то они вполне заслуживали этого имени, и если, бросаясь во все стороны, я не попадал впросак и не погибал окончательно, то это было делом судьбы, но никак не моей предусмотрительности.
   Под влиянием городской и материальной тесноты всякий мало-мальски чистенький уголок казался мне раем; и в продолжение последних трех месяцев присмотрев небольшое серпуховское именьице, я платил жалованье будущему в нем приказчику. Конечно, надо благодарить судьбу, что покупка эта, подобно многим другим, не состоялась; в том числе и покупка отдельной дачи при Тургеневском Спасском, носящей имя Кальна.
   Однажды приехавший в нам в половине мая Ник. Ник. Толстой объявил, что сестра его графиня М. Н. Толстая вместе с братьями убедили его ехать заграницу от несносных приливов кашля. Исхудал он, бедный, к этому времени очень, не взирая на обычную свою худобу; и по временам сквозь добродушный смех прерывалась свойственная чахоточным раздражительность. Помню, как он рассердился, отдернув руку от руки приехавшего за ним его кучера, ловившего ее для лобзания. Правда, он и тут ничего не сказал в лицо своему крепостному; но когда тот ушел к лошадям, он с раздражением в голосе стал жаловаться мне и Борисову: "с чего вдруг этот скот выдумал целовать руку? от роду этого не было".
   Тургенев писал из Берлина от 30 апреля 1860: "Сегодня утром прибыл я сюда, любезнейший Фет, и сегодня же выезжаю отсюда в Париж, но хочу воспользоваться бездействием сидения в комнате отеля и написать вам слова два. Сказать вам, что мы претерпели на дороге в России -- невозможно; а между тем шоссе было в отличном состоянии! Когда придет, наконец, то время, что... но я не хочу продолжать. До сих пор Русский действительно с утешением видит границу своего отечества... когда выезжает из него. Особенно памятна осталась мне восьмичасовая переправа через Двину под Динабургом, где наш паром понесло вниз по реке и прибило, наконец, назад к берегу, оттого что "старому карлику-жиду, которому поручено было держать руль, прохожая богомолка старуха не вовремя подперла спину". (Historique). -- А начальника над переправой не было, потому что он "накануне сопровождал Горчакова". (Тоже Historique). А что нам давали есть! Поверите ли, на одном куске холодной и гнидой говядины увидал я кусок свечного сала, перевитый волосами! Бррр!... даже вспомнить гадко.
   "Я теперь еду в Париж, но дней через десять буду в Содене, местечке между Франкфуртом и Висбаденом, где, по совету Здекауера, буду пить воды. Так как это в двух шагах от Дармштадта, и вы мне очень хвалили здешних собак, то пришлите мне письмо к тамошнему вашему знакомому обер-ферстеру,-- рекомендуйте меня. Я вам очень буду благодарен. Я был очень занят в последние дни моего пребывания в Петербурге. Я оставил Писемского опасно больным и сильно беспокоюсь о нем. Напишите мне непременно, как вы живете-можете, и что делает серпуховская покупка? Я узнал, что графиня М. Н. Толстая с братом едет заграницу; известите пожалуйста, куда именно. Поклонитесь от меня вашей жене и милейшему Борисову, которого от души благодарю за его последнее любезное письмо. Пишите мне во Франкфурт, poste restatne. Это вернее всего и не франкируете писем, как и я этого не Франкирую. Впрочем я, не дожидаясь вашего письма, напишу вам из Парижа, расскажу, как и что я нашел. От дороги грудь моя опять расстроилась, и я кашляю мучительно. Но я надеюсь, что я теперь отдохну хорошенько, и все это пройдет.
   "Увидите дядю, дайте ему знать обо мне: я ему напишу из Парижа. Да присылайте мне, что будет вам напевать ваша Муза. Крепко жму вам руку и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Из Содена он писал от 1 июня того же года:
   "Милейший Фет, спешу извиниться перед вами, хотя я, как говорится, без вины виноват. Письмо ваше находилось на почте, но господа чиновники прочли: Фургенев, если б я, соображая в одно и то же время и вашу аккуратность, и связный почерк,-- не полюбопытствовал и буквы Ф, пропало бы ваше письмо! Но теперь я получил, извиняюсь и благодарю. Благодарю за память и за письмецо к Herr Baur'у, которым непременно воспользуюсь. Сообщаемые вами известия меня очень интересовали. Но то, что вы мне сообщили о болезни Николая Толстого, глубоко меня огорчило. Неужели этот драгоценный, милый человек должен погибнуть? И как можно было запустить так болезнь! Неужели он не решился победить свою лень и поехать за границу полечиться! Ездил он на Кавказ в тарантасах и черт знает в чем! Что бы ему приехать в Соден! Здесь на каждом шагу встречаешь больных грудью: Соденские воды едва ли не лучшие для таких болезней. Я вам все это говорю за две тысячи верст, как будто слова мои могут что-нибудь помочь... Если ТолстоЙ уже не уехал, то он не уедет. Вот как нас всех ломает судьба; поневоле повторишь слова Гетё в Эгмонте: Und von unsicht baren Geistern gepeitscht gehen die Sonnenpferde der Zeit mit unseres Schicksals leichtem Wagen durch, und uns bleibt nichts als muthig--, die Z&#252;gel fest zu halten und bald rechts, bald links, vom Steine hier, vom Sturze da, die Reder absulenken. Wohin es geht, wer weiss es?"
   "Und wenn es zum Tode gehen soll -- прибавлю я; тут ничем не поможешь и ничем не удержишь бешеных коней.
   "Нет, я думаю вообще, что ваше воззрение на моего брата справедливо. Однако вы не могли оценить одну его сторону, которую он выказывает только между своими, и то когда он ничем не стеснен,-- а именно юмор. Да, этот русский француз большой юморист,--верьте моему слову,-- я от него хохотал (и не я один) до велики в боку. Но ум у него весьма обыкновенный. Это между нами, как само собою разумеется. Мне приятно, что Первая любовь нравится Толстым: это ручательство. Приделал же я старушку на конце, во-первых, потому что это действительно так было, а во-вторых, потому что без этого отрезвляющего конца крики на безнравственность были бы еще сильнее.
   "Милому Ивану Петровичу пожмите крепко руку за его любезные строки. Я часто переношусь мыслью в ваши вран и воображаю себя сидящим на широком балконе Новосельского дома. Это хорошо, что вы поступили в благородный цех шахматистов, лучшего учителя, чем Иван Петрович, вам не нажить. Я переехал из Hôtel de l'Europe, где меня обирали как липку, и поселился в маленьком домике, стоящем лицом к широкому пестро -- зеленому полю,-- у одной немки, добродушной до невероятности. Пишите мне просто в Соден, возле Франкфурта-на-Майне, На почте меня знают. Обнимаю вас и Борисова и кланяюсь всем.

Преданный вам Ив. Турргенев.

  
   P. S. "Если Николай Толстой не уехал, бросьтесь ему в ноги, а потом гоните его в шею заграницу. Здесь, например, такой мягкий воздух, какого в России никогда и нигде не бывает".
   Вероятно, в ответ на какой-либо восторженный отзыв мой о его таланте, Л. Толстой писал от 20 июня 1860:
   "Не только не обрадовался и не возгордился вашим письмом, любезный друг Аф. Аф., но ежели бы поверил ему совсем, то очень бы огорчился. Это без фразы. Писатель вы, писатель и есть, и дай Бог вам и нам. Но что вы сверх того хотите найти место и на нем копаться, как муравей, эта мысль не только должна была придти вам, но вы и должны осуществить ее лучше, чем я. Должны вы это сделать потому, что вы и хороший, и здраво смотрящий на жизнь человек. Впрочем, не мне и теперь докторальным тоном одобрять или не одобрять вас: я в большом разладе сам с собою. Хозяйство в том размере, в каком оно ведется у меня, давит меня; юфанство где-то вдали виднеется только мне; семейные дела, болезнь Николиньки, от которого из заграницы нет еще известий, и отъезд сестры (она уезжает от меня через три дня) -- с другой стороны давят и требуют меня. Холостая жизнь, т. е. отсутствие жены, и мысль, что уж становится поздно,-- с третьей стороны мучает. Вообще все мне нескладно теперь. По причине беспомощности сестры и желания видеть Николая, я завтра на всякий случай беру паспорт за границу и, может быть, поеду с ними; особенно ежели не получу, или получу дурные вести от Николая. Как бы я дорого дал, чтобы видеть вас перед отъездом, сколько бы хотелось вам сказать и от вас узнать, но теперь это едва ли возможно. Однако, ежели бы письмо это пришло рано, то знайте, что мы поедем из Ясной в четверг, а скорее в пятницу.-- Теперь о хозяйстве: цена которую с вас просят, недорога, и ежели место вам по душе. то надо купить. Одно, зачем так много земли? Я трехлетним опытом дошел, что со всевозможною деятельностью невозможно вести хлебопашество успешно и приятно более чем на 60-ти, 70-ти десятинах, т. е. десятинах по 10-ти, 15-ти в поле (в 4-х). Только при этих условиях можно не дрожать за всякий огрех, потому что вспашешь не два, а три и четыре раза, за всякий пропущенный работником час, за лишний рубль в месяц работнику, потому что можно довести 15 десятин до того, чтоб они давали, 30, 40 % с капитала основного и оборотного, а 80, 100 десятин -- нельзя. Пожалуйста не пропустите этого совета мимо ушей, это не так себе болтовня, а вывод, до которого я дошел "боками". Кто вам скажет противное, тот или лжет, или не знает. Мало того, и с 15-ю десятинами нужна деятельность, поглощающая всего. Но тогда может быть награда, одна из самых приятных в жизни, а с 90 десятинами есть труд почтовой лошади, и не может быть успеха. Не нахожу слов обругать себя, что я раньше не написал вам, тогда бы вы верно приехали. Теперь прощайте. Душевный поклон Марье Петровне и Борисову.

Л. Толстой.

  
   От 28 июня 1860 он писал из Москвы:
   "Любезный друг Аф. Аф., я позволил себе без вашего позволения попросить от вашего имени хозяйку г-жу Сердобинскую поместить наши две кареты до зимы, или до того времени, когда будет случай. Я, кажется, поеду с сестрой заграницу. От братьев со времени отъезда нет писем. Обнимаю вас и Ивана Петровича, кланяюсь Марье Петровне. Я напишу вам из заграницы, и вы пишите,-- ежели скоро, то в Соден. Ежели будете писать Сердобинской, то подтвердите ей о каретах.

Л. Толстой.

  
   Почти в это же время граф Н. Н. Толстой прислал письмо из Петербурга:
   "Любезные друзья, Афанасий Афанасьевич и Иван Петрович, исполняю обещание мое даже раньше, чем обещал, я хотел писать из заграницы, а пишу из Петербурга. Мы уезжаем в субботу, т. е. завтра. Я советовался с Здекауером, он петербургский доктор, а вовсе не берлинский, как мне показалось, читая письмо Тургенева. Воды, на которых Тургенев теперь находится, Соден,-- нас туда же посылают. Следовательно, мой адрес тоже во Франк Фурте-на-Майне, poste restatnte.
   "Когда вы были у меня, я вас, Афан. Афан., забыл просить об одном, очень важном одолжении. Я приказал моему старику приказчику, если будет очень нужно меня о чем-нибудь уведомить,-- посылать свои письма к вам, а вы будете так добры пересылать их мне, и для этого, когда будете уезжать из Новоселок, дайте ему ваш адрес. Что здоровье Марьи Петровны, которой я от души свидетельствую мое истинное почтение. Неужели у вас тоже такие холода?-- здесь в Петербурге страсть! холод, ветер, по утрам мороз, просто черт знает что! Прощайте, милые друзья, будьте здоровы.

Весь ваш гр. Ник. Толстом.

  
   Вслед за этим получил я от него второе письмо уже из Содена:
   "Не дождавшись от вас послания, пишу к вам, чтобы вас уведомить, что я благополучно приехал в Соден; впрочем при моем приезде из пушек не стреляли. В Содене мы застали Тургенева, который жив, здоров, и здоров так, что сам признается, что он совершенно здоров. Нашел какую-то немочку и восхищается ею. Мы (это относится к милейшему Ивану Петровичу) поигрываем в шахматы, но как-то нейдет: он думает о своей немочке, а я о своем выздоровлении. Если я нынешнею осенью пожертвовал, то к будущей осени я должен быть молодцом. Соден прекрасное место, нет еще недели, как я приехал, а чувствую себя уже очень и очень лучше. Живем мы с братом, на квартире, три комнаты, двадцать гульденов в неделю, table d'hôte -- гульден, вино запрещено, поэтому вы можете видеть, какое скромное место Соден, а мне он нравится. Против окон моих стоит очень неказистое дерево, но на нем живет птичка и поет себе каждый вечер; она мне напоминает Флигель в Новоселках. Засвидетельствуйте мое почтение Марье Петровне и будьте здоровы, друзья мои, да пишите почаще. Я в Содене, кажется, надолго, недель на шесть по крайней мере. Путешествия не описывал, потому что все время был болен. Еще раз прощайте.

Весь ваш гр. Ник. Толстой.

  
   19 июля того же года он писал:
   "Я бы давно написал вам, любезные друзья мои, но мне хотелось написать вам обо всех, составляющих нашу Толстовскую колонию, но тут произошла ужасная путаница, которая наконец распуталась следующим образом: сестра с детьми приехала в Соден и будет в нем жить и лечиться, дядя Леушка остался в Киссингене в пяти часах от Содена, и не едет в Соден, так что я его не видал. Письмо ваше я отправил к Девочке с братом Сергеем, который будет в Киссингене проездом в Россию. Он скоро у вас будет и все вам подробно расскажет. Извините, добрейший Афан. Афан., что я прочитал ваше письмо к брату, много в нем правды, но только где вы говорите об общем; а где вы говорите о самом себе, там вы не правы, все тот же недостаток практичности: себя и кругом себя ничего не знаешь. Но ведь не боги горшки обжигали; бросьтесь в практичность, окунитесь в нее с головой, и я уверен, что она вытеснит из вас байбака, да еще выжмет из вас какую-нибудь лирическую штучку, которую мы с Тургеневым, да еще несколько человек прочтем с удовольствием. А на остальной мир -- плевать! За что я вас люблю, любезнейший Афан. Афан.,-- за то, что все в вас правда, все что из вас, то в вас, нету Фразы, как, например, в милейшем и пр. Иване Сергеевиче. А очень стало мне без него пусто в Содене, не говоря уже о том, что шахматный клуб расстроился. Даже аппетит у меня стал не тот, с тех пор, как не сидит подле меня его толстая и здоровая Фигура и не требует придачи то моркови в говядине, то говядины в моркови. Мы часто о вас говорили с ним, особенно последнее время: "вот Фет собирается, вот Фет едет, наконец Фет стреляете. Иван Сергеевич купил собаку,--черный полукровный понтер. Я воды кончил; намерен делать разные экскурсии, но все-таки моя штаб-квартира в Содене и адрес тот же. Сестра кланяется, как вам, так и Ивану Петровичу и просит уверить Марью Петровну в искренней ее к ней дружбе и уважении. Я с своей стороны прошу Марью Петровну не забывать меня, который никогда не забудет ее милое гостеприимство в Козюлькине и Сердобинке. Как бы поскорее туда под ваше крылышко! Погода здесь отвратительная. Целую вас от души.

Весь ваш гр. Ник. Толстой.

  
   Между тем, единовременно, хотя совершенно в другом тоне, писал мне Дружинин от 26 июня 1860:
   "Добрый и многоуважаемый Афан. Афан., уведомляйте контору о перемене адреса просто от себя, как подписчик; высылка будет производиться исправнее, ибо для этих дел ведется там особливая книга.
   "Насчет вашего намерения не писать и не печатать более, скажу вам то же, что Толстому: пока не напишется чего-нибудь хорошего, исполняйте ваше намерение, а когда напишется, то сами вы и без чужого побуждения измените этому намерению. Держать хорошие стихи и хорошую книгу под спудом невозможно, хотя бы вы давали тысячу клятв, а потому лучше и не собирайтесь. Эти два или три года и Толстой, и вы находитесь в непоэтическом настроении, и оба хорошо делаете, что воздерживаетесь; но чуть душа зашевелится и создастся что-нибудь хорошее, оба вы позабудете воздержание. Итак, не связывайте себя обещаниями, тем более, что их от вас обоих никто и не требует. В решимости вашей и Толстого, если я не ошибаюсь, нехорошо только то, что она создалась под влиянием какого-то раздражения на литературу и публику. Но если писателю обижаться на всякое проявление холодности или бранную статью, то некому будет и писать, разве кроме Тургенева, который как-то умеет быть всеобщим другом. К сердцу принимать литературные дрязги, по-моему, то же, что, ездя верхом, сердиться на то, что ваша лошадь невежничает в то время, когда вы, может быть, сидя на ней, находитесь в поэтическом настроении мыслей. Про себя могу связать вам, что я бывал обругиваем и оскорбляем, как лучше требовать нельзя, однако же не лишался от того и частички аппетита, а напротив, находил особенное наслаждение в том, чтобы сидеть крепко и двигаться вперед, и конечно, не брошу писать до тех пор, пока не скажу всего, что считаю нужным высказать.
   "Прощайте, любезнейший Афан. Афан., будьте здоровы, плюньте на хандру и не забывайте

душевно преданного вам Ал. Дружинина.

  
   Тургенев писал из Содена от 29 июня 1860:
   "Сегодня Петров день, любезнейший Афан. Афан., Петров день и я не на охоте! Воображаю себе вас с Борисовым. с Афанасием, со Снобом, Весной и Донданом на охоте в Полесье... Вот поднимается черныш из куста -- трах! закувыркается оземь краснобровый... или удирает вдаль к синеющему лесу, резко дробя крылами, и глядит ему вслед и стрелок, и собака... не упадет ли, не свихнется ли... Нет, чешет, разбойник, все далее и далее, закатился за лес,-- прощай! А я сижу здесь в Содене, пью воду и только вздыхаю! Впрочем, я сегодня ходил по здешним полям, пробовал собаку: оказалась тяжелым пиль-авансом; завтра хотели привести другую: говорят, та гораздо лучше; -- посмотрим; но сердце чует, что не заменю я ни Дианки, ни Бубульки.-- Вы просто золотой человек на письма: нельзя!...
   Куртавнель 9 июля.
   ...."Письмо это оборвалось как нитка, как слишком высоко взятая нота, как некоторые из комедий Островского, но я не переставал думать о вас. Во-первых, я получил два милые письма от вас; во-вторых, я съездил в Дармштадт, познакомился с милейшим германцем Бауром, который сохраняет самое дружелюбное воспоминание о вас, и который помог мне достать хорошую собаку, за которую я и заплатил недорого, и "за все, за все тебя благодарю я". Собаку эту зовусь Фламбо, она черная как уголь, помесь английской с немецкою породой. После Петрова дня я провел еще неделю в Содене, с радостью узнал о приезде Марьи Николаевны и Льва Николаевича в Соден, но дожидаться их не мог, и вот теперь нахожусь в Куртавнеле, в той самой комнате, где мы так неистово спорили, где опять перед окном расстилается водное пространство, покрытое зеленою плесенью. Я здесь останусь дней восемь и потом отправлюсь на остров Уайт, где пробуду до конца августа. Вы однако пишите мне в Париж. Толстому Николаю не слишком помог Соден; к сожалению, он поздно спохватился, и болезнь его сделала такие шаги, что уже едва ли возможно поправить дело. Я от души полюбил его, и очень мне его жалко. Пожалуйста, напишите мне подробности о вашей охоте, о Снобе и пр. Меня это крайне интересуешь. От литературы я, слава Богу, отстал за это последнее время, это очень освежительно. Рекомендую вам однако швабского (уже старика) порта Мёрике (Möhrike), который, вероятно, вам понравится: много грации и чувства. Также прошу вас не терзаться насчет употребления вашего капитала, а скорее поздравить себя с тем, что вы до сих пор не употребили его на какую-нибудь Фантасмагорию. Придет время, найдется употребление. Ну, итак будьте здоровы, веселы, предавайтесь охоте и Музы не забывайте. Говорят, у вас погода отличная, а у нас мерзость несвязанная. Еще раз жму вам руку и прошу передать мой поклон вашей жене, Борисову и всем мценским знакомым.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   От 16 июля того же года он писал из Куртавнеля:
   "Милейший Афан. Афан., я уже писал вам отсюда, но вчера получил здесь ваше письмо, пущенное от 2 июля из Мценска (почта у нас, как капризная женщина, всегда удивляет неожиданностью) -- и спешу отвечать. Я до некоторой степени даже обязан отвечать, ибо вы находитесь в хандре, по милости рефлексии, которую, по вашим словам, я на вас накликал. Вот тебе и раз! Во-первых, сколько мне помнится, вы уже до знакомства со мною были заражены этою, как вы говорите, эпидемией; а во-вторых, в наших спорах я всегда восставал против ваших прямолинейно-математических отвлеченностей и даже удивлялся тому, как они могут уживаться с вашей поэтическою натурой. Но дело не в том. Мне хочется рассеять одно ваше заблуждение. Вы называете себя отставным офицером, поэтом, человеком (да кто не отставной человек? скажу я; Sire, qui est-ce qui a des dents?) -- и приписываете ваше увядание, вашу хандру отсутствию правильной деятельности... Э! душа моя! все не то... Молодость прошла, а старость не пришла,-- вот отчего приходится тяжко. Я сам переживаю эту трудную сумеречную эпоху порывов тем более сильных, что они уже ничем не оправданы, эпоху повоя без отдыха, надежд, похожих на сожаления, и сожалений, похожих на надежды. Потерпим маленько, потерпим еще, милейший Аф. Аф., и мы въедем наконец в тихую пристань старости, и явится тогда и возможность старческой деятельности и даже старческих радостей, о которых так красноречиво говорит Марк Туллий Цицерон в своем трактате: "De senectute". Еще несколько седин в бороду, еще зубочек или два изо рту вон, еще маленький ревматизмец в поясницу или в ноги, и все пойдет, как по маслу! А пока, чтобы время не казалось слишком продолжительным, будемте стрелять тетеревей. Кстати о тетеревах, я надеялся, что получу от вас описание ваших первых охот в Полесье, а вы только еще собираетесь!-- Это худо. Уверен, что об эту пору вы уже загладили свою вину и наохотились вдоволь. А во Франции Бог знает когда наступит время охоты! Здесь у нас стоит настоящая зима, зуб на зуб не попадет, ежедневные холода -- мерзость! Никто не может сказать, когда начнется и кончится жатва. Впрочем, что за охота! Вечные куропатки и зайцы! Что же касается до времени моего возвращения на родину, то я пока ничего определительного сказать не могу. На днях разрешится вопрос: придется ли мне зиму провести в Париже, или вернусь я к вальдшнепам в Спасское. А насчет покупки земли, употребления вашего капитала и т. д. позвольте вам дать один совет: не давайте этой мысли вас грызть и тревожить, не давайте ей принять вид d'une idée fixe. "Не хлопочи" -- сказал мудрец Тютчев,-- "безумство ищет и,-- придет час, придет случай, и прекрасно. А метаться навстречу часа, навстречу скучая -- безумство. "Tout vient à point a qui sait attendre". Именье невозможно покупать с точки зрения, что делать, мол, нечего!
   "Толстые, сколько я могу предполагать, все в Содене; вероятно, кто-нибудь из них написал мне в Париж. Я отсюда еду через несколько дней в Англию, на остров Уайт, на морские купанья, если только море не замерзло. Тысячу раз кланяюсь вашей жене, Борисову и вам крепко жму руку и остаюсь невинный в заражении вас рефлексией.

Ив. Тургенев.

  
   В. Боткин писал из Лондона от 31 июля 1860 года:
   "Простите меня, любезный друг Фет и милая Маша, что я давно не писал к вам. Причина тому была, что я был в сквернейшем душевном состоянии, которое продолжается до сих пор. Вот уже два месяца с половиной, как я страдаю насморком. Вы, конечно, улыбнетесь этому слову "страдаю", но увы! это так. Не понимаю, как произошло, что мой насморк сделался хроническим, я потерял обоняние и вкус с самого моего приезда в Лондон, т. е. уже месяц, принялся за лечение, переменил двух докторов, не знаю, будет ли лучше с третьим, который держит мой нос над паром и проч., так что я не могу выходить. О купанье в море нечего и думать, при этом страшная тяжесть в голове, которая по вечерам обращалась во всеобщий malaise всего организма. В результате всего сплин. Но довольно о своих мизериях. Вот уже другой раз, как я пишу к тебе об одном и том же предмете, т. е. о предполагаемой тобою покупке земли. Говорю по совести и откровенно: соображения твои и твой план жизни я считаю здравым и основательным. Что касается до самой земли, ее качества, цены, тут я ничего сказать не могу, как и вообще о финансовой стороне вопроса, ибо я этого дела не разумею, и в этом ты лучший судья. Но покупку земли и занятие хозяйством я считаю самым основательным делом. Это уже и в том отношении хорошо, что даст тебе постоянное занятие. Не понимаю, почему ты, Маша, так отрицательно смотришь на это? Что так пугает тебя в этом? Даже в случае потери, тут большой потери быть не может, и я для успокоения тебя гарантирую тебе эту потерю. Да потом пора же, наконец, пожить на своей земле, в своем гнезде. Я не могу понять, в чем состоит прелесть жизни в Москве. Но и в таком случае ты все-таки можешь зимой два месяца провести в Москве. Словом, я за житье в деревне, в своем углу, у себя дома. А выше еще этого -- это деятельность, которая займет Фета и даст ему ту душевную оседлость, которую ты, Маша, не довольно ценишь в муже, ибо литература теперь для него не представляет того, что представляла прежде, при ее созерцательном направлении. Я еще и прежде, когда ты предполагал купить землю у Тургенева, был того же мнения, как теперь. А кстати, есть ли река на земле Р--аго? Жаль, если нет ее. Дело в том, что покупка земли не есть какое-нибудь рискованное предприятие, в котором можно все потерять. Ценность земли в России упадать не может. Что до свободного труда, то пожалуй, при непривычке русского мужика к нему, -- дело вначале и может идти не совсем хорошо; но ведь я -- этого не знаю, это надо судить на месте, переговоря с мужиками; -- может быть и тут опасения окажутся напрасными. А ты, Фет, я думаю, можешь быть хорошим хозяином при твоем практическом смысле. С Богом за дело! Тургенев хотел быть сюда проездом на остров Уайт и Анненков. Я никого не вижу а даже не выхожу.

Ваш В. Боткин.

  

XI.

Покупка Степановки.-- Разговор по поводу этой покупки с Ник. Ник. Тургеневым.-- Знакомство с князем Г--ым.-- Известие о смерти Николая Толстого. В Москве.-- Переговоры с О--ким по просьбе Тургенева.-- Старик Григорьев.-- Моя болезнь по случаю вывиха руки.-- Приезд брата, и его тройка лошадей.

  
   Во времена моего студенчества берега реки Неручи, отделяющей на юго-востоке Мценский уезд от Мало-Архангельского, слыли обетованного страной для ружейных охотников. Мало-помалу безалаберная охота и осушение болот оставили Неручи только славное имя, произносимое ныне без всякого волнения. В конце июля 1860 года я по старой памяти отправился из Новоселок на Неручь на охоту, избрав главным центром сельцо Ивановское, имение моего зятя А. Н. Шеншина, женатого на родной сестре моей Любиньке. Они, видимо, обрадовались моему приезду и старались по возможности устроить меня поудобнее. Несмотря на очевидную практичность и опытность в хозяйстве, Александр Никитич видимо не мог выпутаться из петель долгов, которые успел надеть на свою и на женину шею в первое время их женитьбы, при устройстве полной усадьбы на земле, на которой ничего не было. Правда, покойный наш отец сначала усердно помогал зятю в постройке, но впоследствии, по случаю строптивости последнего, совершенно откачнулся от Ивановского. К этому надо прибавить, что небольшой флигель Шеншиных, крытый соломой, в котором я был проездом на службу в Херсонскую губернию, год тому назад до описываемого времени сгорел. Но в настоящий приезд я нашел уже в Ивановском великолепный хотя не вполне еще отделанный, деревянный дом, крытый железом. Заметив мое удивление по поводу такой скорой постройки, зять мой со свойственною ему флегмой рассказал, что он этот дом купил, как есть целиком, верст за тридцать, у одной барыни, которая не стала в нем жить, гонимая привидениями, и продала его за 1500 рублей. "Ты увидишь, -- сказал мне Алекс. Никит., -- какие исправные лошади у наших мужиков; не менее исправны и опекунские глазовские; да старик князь Г. дал мне на подмогу пятьсот подвод. Плотники у нас свои: разобрали и, вот видишь, перевезли".
   Надо отдать справедливость Шеншиным, что, при постоянном денежном стеснении, они оба умели вести дом образцово. Можно сказать, что все у них блистало чистотой, начиная со столового и постельного белья и кончая последнею тарелкой; и обычные четыре блюда за обедом в два часа и за ужином в восемь часов -- приготовлены были мастерски.
   -- Вот, -- сказал мне Алекс. Никит, после обеда за чашкой кофе, -- ты меня просил поискать для тебя небольшой клок земли, и мне кажется, что я нашел как раз что тебе нужно, в трех верстах от нас. Если хочешь, я велю сейчас оседлать лошадей, и мы через час вернемся, осмотрев имение.
   Минут через десять две прекрасно заседланные лошади стояли у крыльца, и мы отправились в недаль нюю поездку. Через четверть часа на открытой степи показалась зеленая купа деревьев, на которую приходилось продолжать наш путь. Со жнивьев, по которым местами бродила скотина, лошади наши вдруг перешли на мягко распаханный чернозем, как-то пушисто хлопавший под конскими копытами.
   -- Вот мы уже и на твоей будущей земле, -- заметил Алекс. Никит., -- а вон та высокая соломенная крыша влево от лесочка, -- твой будущий дом.
   Через несколько минут мы остановились у крыльца совершенно нового деревянного дома и с трудом докликались человека, которому сдали лошадей. Видно было, что домик, в который мы входили, едва окончен постройкой самого необходимого и требует еще многого, чтобы сделаться жилым, особливо в зимнее время. При крайней скромности требований, расположение комнат показалось мне удовлетвори, тельным. Небольшая передняя с дверью направо в кабинет и налево в спальню; на противоположной входу стороне дверь в столовую, из нее в гостиную, а из следующей за нею комнаты дверь налево в ту же спальню. Старуха, хозяйка имения, была бывшая вольноотпущенная, предоставившая все устройство сыну. Тут же по комнатам размещались две или три девушки -- дочери хозяйки. Не желая некстати выказывать своего одобрения расположению комнат, я высказал его зятю по-французски, и вдруг, к изумлению нашему, одна из девиц, указывая на выходную дверь из девичьей в сени, сказала: "Il у a encore une cuisine ici"152.
   Шеншин пригласил молодого хозяина, заведующего продажей имения, побывать в Ивановском на другой день. На следующий день продавец объявил, что готов на переговоры о постройках, состоящих из скотного двора с рабочею избой и каретным сараем, и крошечного амбара; но о двухстах десятинах земли в одной меже -- совещаний быть не может, так как цена по сту рублей за десятину окончательная, на том же основании, что это пустырь, не подлежащий никаким переуступкам крестьянам, окончательно отсюда выселенным. Так как я в то время не имел никакого ясного понятия о сельском хозяйстве, то вполне должен был положиться на суд Алекс. Никит., который, быть может, отчасти подкупаемый желанием видеть меня ближайшим соседом, посоветовал мне кончать, и мы действительно кончили на двадцати тысячах за землю и двух с половиной -- за постройки, несколько лошадей и коров. Не воздержался я и от приобретения пасеки, хотя по сей день не научился уходу за пчелами. В тот же день я послал за тысячью рублями задатка к жене в Новоселки, вернувшись куда, я тотчас поехал за деньгами в Москву.
   В отрочестве, еще во время крепостного права, я слыхал от хорошего хозяина поговорку: "хозяин вокруг двора обойдет, копеечку найдет". Только долговременный опыт может подтвердить справедливость этих слов и ошибочность мнения, будто сельское хозяйство может успешно идти без личной инициативы хозяина. При медленности обращения капитала, ни один труд не требует такого терпения и выдержанности, и нигде увлечение или небрежность не исправляются с таким трудом.
   "Если ты потрудишься над покупаемым хутором Степановкой, то это может быть впоследствии прелестная табакерочка".
   Эти слова Алекс. Никит, тем чаще приходят мне на память, что небольшой клок земли, на который я выброшен был судьбой, подобно Робинзону, с полным неведением чуждого мне дела, заставил меня лично всему научиться, и действительно в течение семнадцати лет довести неусыпным трудом миниатюрное хозяйство до степени табакерочки153.
   Когда я в Москве проговорился одному из братьев жены моей, что мы сбираемся оставить за собою московскую квартиру, несмотря на покупку имения то он пришел в такое живое изумление, что окончательно заставил меня прозреть, и я решился, невзирая ни на какие воздыхания, покончить с самобытною московскою жизнью. Поэтому я тотчас же объявил своей московской хозяйке, что мы квартиру оставляем за собою только по 1-е мая будущего года.
   Хотя наш будущий хутор Степановка и представлял, как мы видели, весьма скромную сумму денег, но мы, из боязни исчерпать все наши наличные деньги, уплатили половину цены векселями; и так как необходимо было завестись всем сначала, то мне пришлось безотлагательно, худо ли, хорошо ли, переселяться из Новоселок на новокупленное место.
   Смешно сказать, что, покинув на четырнадцатом году родительскую кровлю, я во всю жизнь не имел ни случая, ни охоты познакомиться хотя отчасти с подробностями сельского хозяйства и волей-неволей теперь принужден был иногда по два раза в день бегать за советом к ближайшему соседу Алекс. Никитичу, куда моя серая верховая отлично узнала дорогу. Самыми затруднительными для меня были специальные земледельческие вопросы, -- касательно времени полевых работ и последовательности их приемов.
   На первое время Алекс. Никит. справедливо советовал мне держаться крестьянского правила: "как люди, так и мы", т. е. соображать свои действия с действиями соседей, но впоследствии я узнал из опыта, что необходимо предупреждать сторонние примеры. О моих первых попытках на поприще вольнонаемного труда я писал своевременно в "Русском Вестнике", под заглавием "Из деревни", и возбудил этими фотографическими снимками с действительности злобные на меня нападки тогдашних журналов154, старавшихся обличать все, начиная с неисправных дождевых труб на столичных тротуарах, но считавших и считающих поныне всякую сельскую неурядицу прекрасною и неприкосновенною. Но шила в мешке не утаишь, неурядицы привлекают все большее внимание правительства, принимающего против них законные меры. Теперь уже самые наивные люди знают, что порубки и потравы -- величайшее зло не только материальное, но и нравственное.
   Пока я с ревностью кидался за приобретением оседлости, в ближайшей нашей атмосфере произошло событие по себе маловажное, но влиятельное, как я полагаю, на дальнейший ход моей жизни. Я говорю о Марьюшке. Она, не взирая на свои почтенные лета и далеко невзрачную физиономию, с помощью одних решительных нарядов, сумела овладеть сердцем молодого, очень хорошего повара Борисовых. А так как Марьюшка не решилась от нас отойти, то мы весьма кстати очутились с прекрасным поваром.
   В наших воспоминаниях нам нередко придется встречаться со знакомою уже личностью старика Тургенева, дяди Ивана Сергеевича. Родной брат отца поэта, Ник. Ник. Тургенев еще при жизни матери Ивана Сергеевича помогал ей в ведении обширного ее хозяйства, а после раздела имений между братьями Николаем и Иваном Тургеневыми, Николай Никол. безвыездно проживал с семейством в Спасском, куда владелец Иван Сергеевич являлся только временно. Услыхав об окончательной покупке Степановки, старик пришел в сильное волнение. "Вы желаете иметь треволнения? восклицал он: вы будете их иметь". Но при этом он, очевидно, упускал из виду, что на малые средства, на которые возможно жить в деревне, жить при таких же условиях и обстановке в столице невозможно.
   -- Вы селитесь теперь в открытой степи, и вам приходится среди поля поставить Божье милосердие (образ) и к нему уже сносить все предметы.
   -- Нам ничего не нужно, был мой ответ.
   -- Это вздор! кричал старик: -- кто же вам будет мыть белье?
   -- Мы уже подговорили прачку Алекс. Никитича, которой будем платить ежемесячно, посылая каждую субботу белье.
   -- Все это вздор! восклицал старик;-- будет у вас и котел, и кадки, и веревки, и корыта, и доски с сукном, и все это будет, попомните мое слово.
   Конечно, впоследствии мне сто раз приходилось вспоминать практические слова старика.
   Между тем решительная минута нашего переселения в степной скит неизбежно приближалась, хотя невозможно было скрыть от себя всех неудобств и лишений, связанных с таким переселением. Так как вся наша мебель находилась на московской квартире, то всего проще было перевезти ее оттуда по зимнему пути, перебиваясь пока тою немногочисленною и плохою, какая оставалась в доме при его покупке. Наконец-то мы переехали, для того чтобы к будущему лету приготовить не только ледник, но и выкопать пруд, без которого неоткуда было взять льду.
   Несмотря на нерасположение к новым знакомствам, последние возникали сами собою. Так, Алекс. Никитич увлек меня в качестве ружейника на охоту к хорошему своему приятелю старику князю Г-у, снабдившему его подводами при перевозке дома. Старый князь оказался добродушнейшим типом старинного барина, жившего в домашнем изобилии с оттенком первобытной простоты, которая в настоящее время показалась бы неряшеством, если не неопрятностью. Сам князь даже в гости ездил обедать в сюртуке из самого грубого сукна темно-зеленого биллиардного цвета. Так как по старости он ездил на охоту в линейке, то до лесу я ехал с ним, и он с первого дня стал со мною на самую короткую и отеческую ногу. За изобильным обедом старик не прочь был выпить рюмку, другую хереса, а в праздник и шампанского, но любимым его напитком был портер, который в то время несомненно привозился из Англии и поэтому, вероятно, считался у него неподмешанным.
   -- Выпьем, Афоня, с тобою чистого напитка, -- говорил князь; и мы у него или у нас за столом усердно пили чистый напиток.
   -- Не будет ли к завтрашней охоте непогоды? -- спросил я однажды; -- как странно, князь, что у такого агронома, как вы, я не вижу барометра.
   -- Есть он у меня, -- отвечал добродушно старик, -- да я его велел снести в кладовую; прислали мне его из Москвы, и он перед покосом поднялся на "ясно"; я обрадовался и свалил все сено, а оно под дождями и сгнило. Я его в ту же пору и разжаловал. У меня свой барометр, пасечник придет утром да и скажет: "Зяблик трюкал, ворона молодила, солнце рано вскочило". Вот я и знаю, что будет дождь.
   При князе проживала его единственная милая дочь с двумя малолетними детьми. Узнав, что мы зимой едем в Москву, князь непременно хотел, чтобы я взял под свое покровительство и довез до Москвы его дочь к мужу, что должно было состояться по первому зимнему пути. В видах предстоящей московской поездки, мною куплена была вместе с домом просторная рогожная кибитка. Излишне говорить, как жена моя истомилась ожиданием зимнего пути, который принесен был бурей не ранее двадцатых чисел декабря, но зато все ложбины с высокими подъемами были до того завалены снегом, что я на каждом сугробе обмирал, ожидая, что мой серенький верховой, попавший в корень, посадит нас на пустынной полугоре. Но, к счастью, этого не случилось.
   Между тем прежние друзья не забывали меня.
   Тургенев писал из Парижа от 8 сентябри 1860: "И я восклицаю: ура! и даже "осанна!" и даже "эльен!" -- что по-венгерски значит что-то хорошее. Я очень рад за вас, что вы действительно сделали добрую покупку и успокоились и получили новое поле для деятельности. Жаль, что от Спасского немного далеко, но с подставными лошадьми в скорости доехать можно, а местечко для охоты доброе. Наперед вам предсказываю, что вы будете часто видеть меня у себя гостем с Фламбо, который оказывается отважным псом, с другим каким-либо товарищем из собачьей породы. Поживем еще несколько мирных годков перед концом, а там пусть будет
  
   "...равнодушная природа
   Красою вечною блистать..."
  
   Сообщу вам теперь вкратце новости, собственно до мена касательные.
   "С начала этой страницы письмо мое пишется в Куртавнеле 12 числа сентября. Я приехал сюда вчера и нашел все это старое гнездо в порядке, хотя сильно одряхлевшим. Г-жи Виардо и ее дочери здесь нет: они обе в Ирландии. Мы с стариком Виардо после-после-завтра только начинаем здесь охоту, которая страшно запоздала по милости дождей.
   "Я дочь свою не сосватал и даже никого до сих пор не предвидится, хотя, вероятно, в течении зимы кто-нибудь навернется, о чем я думаю не без трепета. Она приехала сюда со мною. Зиму, как вы уже знаете, я проживу в Париже. Последние известия о Толстых состоят в том, что они намерены были ехать на Гиерские острова; я звал их по дороге в Париж, но они не приехали. У бедного Николая уже в горле чахотка, недолго ему осталось жить. О Льве все никакого нет известия; да я, признаться, не слишком интересуюсь знать о человеке, который сам не интересуется никем. Работ литературных никаких пока не предпринимаю; да судя по отзывам так называемых молодых критиков, пора и мне подать в отставку из литературы. Вот и мы попали с вами в число Подолинских, Трилунных и других почтенных отставных майоров. Что, батюшка, делать! Пора уступать дорогу юношам. Только где они, где наши наследники? -- Мы с Анненковым, во время пребывания нашего на острове Уайте, придумали проект "Общества для распространения грамотности и первоначального обучения". Я послал несколько копий этого проекта в Россию и буду продолжать посылать. Пошлю и вам. Прочтите и скажите свое мнение. Дело, кажется, хорошее и практически задумано. Я пускаю теперь эту мысль только в оборот и очень был бы счастливым если б она могла осуществиться хотя к будущей зиме. Напишите ваше мнение и, буде случится, возражения.
   "Ну, еще раз поздравляю вас, новопроявивший владелец! Жду от вас подробного описания вашей земли с охотницкой точки зрения. А что касается до Сноба, я по задним его ногам был заранее уверен в его слабости, но не хотел огорчать вас. В будущем году, если Фламбо у меня уцелеет, вы будете охотиться с Весной. Пишите мне пока в Париж. До свиданья, милейший Афан. Афан., кланяйтесь вашей жене, Борисову и всем добры знакомым.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   От 3 октября того же года он писал из Парижа:
   "Beatus ille, amice Fettie... и так далее, см. ваш перевод Горация. Благословляю обеими руками ваше гнездышко и сидящих в нем, сердцу моему любезных. Не жалейте ни о чем: ни о лишних заплаченных копейках, ни хлопотах и суетах: это все пустяки, а "der Hauptgriff ist gethan!" -- И само небо вам улыбается, то небо, которое здесь в течении шести месяцев, веяло мерзостью и холодом, плевало (и плюет) в нас дождем, уподоблялось видом грязному белью; у вас, я слышу, теплота, благодать и солнце! С истинным нетерпением жду того счастливаго мгновения, когда будущею весной, при соловьиных песнях, сворочу с Курской дороги на ваш хуторок. Тогда мы в последний раз тряхнем стариной и хватим из кубка молодости и из другого кубка с Редерером; но это последнее не в последний раз. Да, вот мы еще с вами собираемся жить; а для Николая Толстого уже не существует ни весны, ни соловьиных песен, ничего! Он умер, бедный, на Гиерских островах, куда он только что приехал. Я получил это известие от его сестры. Вы можете себе представить, как оно меня огорчило, хотя я уже давно потерял надежду на его выздоровление, и хотя жизнь его была хуже смерти. Лев Николаевич был с ним, и теперь еще в Гиере (Никол. Никол. скончался в Гиере, а не на островах). "Die Gutem sterben jung". Я знаю, и вы, и Борисов не раз его помянете: золотой был человек, и умен, и прост, и мил. Я бы желал поговорить о его последних днях со Львом Николаевичем, да Бог знает, когда и где я его увижу. Я поселился на зиму с дочерью и английскою гувернанткой в Rue Rivoli, и может быть буду принужден съехать, потому что комната, из которой я намерен был сделать свой рабочий кабинет, заражена зловонием. Обещаются поправить это, но все-таки пишите лучше poste restante. Мне это тем досаднее, что у меня план моей новой повести готов до подробностей, и я хотя попал в Трилунные, не прочь бы еще поработать. Рекомендую и вам, хотя и вы Трилунный, не пренебрегать беседой с Музами. Впрочем, вам теперь не до того; но успокоившись и вырыв пруд, воспользуйтесь последними днями осени, в которых таится особенная
  
   "Умильная, таинственная прелести.....
  
   "и попробуйте настроить струны вашей лиры, да пришлите ко мне. А то уж очень здесь прозаично и сухо (в переносном смысле). Собака вам будет, ручаюсь вам Кастором и Поллуксом (я что-то сегодня налегаю на классические сравнения),-- и хорошая собака. Весной мы с вами стреляем непременно, непременно, непременно!!!
   "Известие о выздоровлении вашей сестры меня очень обрадовало. Поклонитесь от меня Борисову и поздравьте его. Ну, будьте здоровы и бодры духом. Дружески жму вам руку и вашей жене. Станем переписываться почаще.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   17 октября 1860 г. Л. Толстой писал из Гиера:
   "Мне думается, что мы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Никол. Никол. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: "да что ж это такое?" Это он ее увидал, это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж верно ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорю: "нужно бы тебе удобство в комнату поставите.
   "Нет, говорит, я слаб, но еще не так; еще мы поломаемся".
   "До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаньях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно -- природа, это осталось до конца. Накануне он пошел в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришел, он говорит со слезами на глазах: "как я наслаждался теперь час целый!" -- Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь. Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: "как удивительно спокойно, тихо он умер", а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: "оставьте мертвым хоронить мертвых", но надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть. Нельзя уговорить камень, чтобы он падаль кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью лжи, самообмана, и кончится ничтожеством, нулем для себя. Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, счастлив, покуда жив, говорят люди друг другу, а ты, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде. А правда, которую я вынес из тридцати двух лет, есть та, что положение, в которое мы поставлены, ужасно. "Берите жизнь, какая она есть, вы сами поставили себя в это положение". Как же! Я беру жизнь, как она есть. Как только дойдет человек до высшей степени развития, так он увидит ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: "да что ж это такое?" Но разумеется, покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно, что осталось у меня из морального мира, выше чего я не могу стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь..... Я зиму проживу здесь по той причине, что и здесь, и все равно жить где бы то ни было. Пишите мне пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты.....

Л. Толстой.

  
   В. П. Боткин писал из Парижа от 10 октября 1860:
   "Письмо ваше от 12 сентября я получил и по прочтении его пришел в великое удовольствие. Теперь вы дома, у себя. Мне жаль только одного, что ты, милый друг Маша, смотришь на все это как то грустно и мнительно. Сказав в моем прежнем к вам письме, что я готов отвечать за убыток, я сказал не пустую фразу на ветер и теперь снова повторяю мои слова, и в этом отношении ты можешь положиться на меня. Но кроме денежной уверенности, тут есть величайшая моральная польза: польза эта состоит в постоянной деятельности и труде для Фета. Если бы даже не оказалось предполагаемого им дохода, то есть если б он оказался менее рублей на двести (я не думаю, чтобы разница против его расчета была большею),-- то я гарантирую тебе эту сумму заранее. Я понимаю твою осторожность и даже мнительность, но скажу также, что никогда еще употребление денег не было на более дельный и полезный предмет, как в этом приобретении земли и занятии хозяйством. Я убежден, что ты полюбишь этот хутор, полюбишь за то, что все в нем будет сделано вами. Одно уже краткое описание начатых и предполагаемых работ произвело на меня отраднейшее впечатление: в этой борьбе с природой и с практикой есть что-то освежающее душу. Женщины, к несчастию, понять этого не могут, ибо в этом состоит существенное значение и величие мужчины. Ты меня зовешь в Степановку: да это будет моим первым делом, и я этой поездки ожидаю для себя с наслаждением. А потом подумай о том, что ведь это не Фабрика, не завод, которые приходится всегда продавать за полцены: самым дурным результатом может быть только то, что если захотите продавать, то придется продать уже никак не менее той цены, какой она вам будет стоить. А если будет убыток, то я обязуюсь доплатить. Итак, с этой стороны я это дело считаю совершенно улаженным, но остается не менее важное обстоятельство: решиться на такое долгое пребывание в деревне. Да, обстоятельство важное, ибо скука, если она появится и усилится, может иметь вредное влияние и на здоровье, и на все. Но взглянем прямо в глаза этому опасному врагу и посмотрим, нельзя ли с ним справиться. Во-первых, надо еще дождаться, когда придет эта скука, и заранее рассчитывать на нее смешно; может я ошибаюсь, но для меня житье в Москве мало чем отличается от житья в Степановке. Ваши вечера в доме Сердобинской имели постоянно какой-то туманный и апатичный характер: неужели они так нравились тебе? Конечно, нельзя по себе судить о других, но для меня одиночество и хорошая книга могут уступить только самым интереснейшим вечерам в мире, а у тебя есть еще ресурс: музыка. Поверь, -- не пугай себя заранее скукой: этот враг побеждает только тогда, когда мы сами поддаемся ему:
  
   "Будет буря, мы посмотрим
   И помужествуем с ней".
  
   "А потом, ты знаешь пословицу: "то не беда, коль на деньгу пошла". Но так как я еще не знаю, где вы намерены жить в эти два месяца в Москве, то и прекращаю свои рассуждения впредь до обстоятельных ваших уведомлений.
   "Бедный и прекрасный Николай Толстой умер. Вы уже вероятно это знаете. Тургенев остается здесь на зиму. Насморк мой, благодаря доктору Rayer, лучше, но обоняния нет и тени для меня: это лечение и держит меня здесь; авось хоть через десять дней позволит мне доктор ехать во Флоренцию, где я располагаю провести зиму. А вначале лета непременно в Россию и немедленно в Степановку. Обнимаю вас, а ты, брат, не унывай и делай свое дело.

Душевно преданный вам В. Боткиy.

  
   В Москве, за окончательною решимостью отказаться от нашей постоянной квартиры, нам не предстояло иного выбора, как остановиться у жениной сестры Пикулиной, или в доме неразделенных еще братьев Боткиных. На известных условиях мы предпочли первое. Если б я даже окончательно перекипел до полного безразличия между столичною и деревенскою жизнью, то все-таки не мог бы по справедливости требовать от жены зимовки в безотрадном по своей обстановке захолустья, каким тогда была Степановна. Что же касается до меня лично, то, отстав от постоянной работы в привычном уголке, я не чувствовал ни потребности, ни сил искать себе новой умственной работы и находился в таком межеумочном состоянии, о котором всего лучше могут дать понятие следующие слова Тургенева:
  

Париж

5 ноября 1860.

   "Пишу к вам, carissime, еще в вашу Степановку, хотя боюсь, что мое письмо вас уже в ней не застанет; но я также не знаю, осталась ли Сердобинка за вами, и в ней ли вы проводите зиму? Куда ни шло, пишу! А писать, собственно почти нечего. Есть такие моменты в жизни, куда ни оглянись, все торчит давно знакомое, о котором и говорить не стоит. За работу я до сих пор не могу приняться как следует: я начинаю думать, что гнусный парижский воздух действует на мое воображение, т. е. ослабляет оное. Сказать вам, до какой степени я ненавижу все французское, особенно парижское, превосходит мои силы; каждый "миг минуты", как говорит Гоголь, я чувствую, что я нахожусь в этом противном городе, из которого я не могу уехать... Не будем говорить об этом. Ваши письма меня не только радуют, они меня оживляют: от них веет русскою осенью, вспаханною уже холодноватою землей, только что посаженными кустами, овином, дымком, хлебом; мне чудится стук сапогов старосты в передней, честный запах его сермяги, мне беспрестанно представляетесь вы: вижу вас, как вы вскакиваете и бородой вперед бегаете туда и сюда, выступая вашим коротким кавалерийским шагом... Пари держу, что у вас на все тот же засаленный уланский блин! А взлет вальдшнепов в почти уже голой осиновой рощице... Ей-Богу, даже досада берет! Здесь я охотился скверно, да и в что за охота во Франции?! Но вы насмотритесь на меня и моего Фламбо будущею весной в болоте на дупелей или на бекасов.-- Тубо!... Тубо!... А сам без нужды бежишь и едва дух переводишь... Тубо! ну, теперь близко... фррр... ек! ек! бац! бац! -- и подлец бекас, заменивший степенного дупеля, валится мгновенно, белея брюшком...
   "Я получил от бедного Полонского очень печальное письмо. Я тотчас отвечал ему. Он собирается весной за границу, но я его приглашаю к себе в деревню и рисую ему картину нашего житья втроем. Как иногда старые тетерева сходятся вместе, так и мы соберемся у вас в Степановке и будем тоже бормотать, как тетерева. Пожалуйста вы с своей стороны внушите ему ту же мысль. Бедный, бедный кузнечик-музыкант! Не могу выразить, каким нежным сочувствием и участием наполняется мое сердце, как только я вспомню о нем.
   Получаете ли вы "Искусство" Писемского и К®? Как же вас там нет, о жрец чистого искусства? Или вы не шутя считаете себя в отставке? Знаете ли что? Попробуйте перечесть Ироперция (Катулли также или Тибулла) -- не найдете ли над чем потрудиться, не спеша? Одну элегию в неделю "ничего можно".
  

7 ноября.

   "Сейчас получил ваше двойное письмо от 21 и 23 октября. Я вижу из него, что вам хорошо, и душевно радуюсь. Но почему вы пишите мне -- pote restsnte? Адресуйте Rue de Rivoli, 210. Что ни говорите, а мысль о том, что вы -- Бернет, грызет вас, и это совершенно напрасно. Тот, кто когда либо смешает вас с Бернетом, тем самым покажет несомненно, что он олух, сверх того, вам еще грешно власть перо на полку. Я почему-то полагаю, что вы в Москве тряхнете стариной.
   "Да, жаль Николая Толстого, сердечно жаль! О брате его Льве нет никакого известия, вероятно он еще в Гиере. Я вам скоро опять напишу, а теперь кланяюсь вашей жене и благодарю за память, а вам крепко жму руку.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   От 17 декабря 1860 он писал из Парижа: "На сей раз, дорогой Афан. Афан., вы получите от меня коротенькое и чисто деловое письмо. До меня дошло сведение, что издание моих сочинений, сделанное г. О......., поступило в продажу. а между тем обещанные деньги им не высылаются, и вот уже два месяца, как я не получаю от него писем. Так как это дело для меня важное, я покорнейше прошу вас взять на себя все хлопоты и вообще вступить в мои права, сделаться моим "alter ego", в удостоверение чего посылаю вам записочку для представления г. О....... Наши условия были следующие: он имел право печатать 4.800 экземпляров и за это должен был мне заплатить 8.000 руб., из коих половина должна была быть представлена до издания в свет, другая -- четыре месяца после. Получил же я от него, не помню хорошенько, 1.500 или 2.000 руб., кажется 1.500. Вы попросите его, чтоб он представил вам счет и таким образом узнаете количество выданной суммы. Остающиеся 2000 или 2500 руб. он должен немедленно выслать. Мне это все очень неприятно и особенно неприятно мне вас утруждать, но вы можете сказать ему, что у нас есть с вами счеты. Постарайтесь узнать сперва стороной, или даже от него, не выслал ли он мне денег? В таком случае не беспокойте его, только скажите ему, что я прошу его передать вам следуемое мне величество экземпляров, из которых пошлите три Анненкову. Разрешение на получение этих экземпляров вы найдете на второй странице прилагаемого листика. Одним словом, я полагаюсь на вас, что вы в этом деле поступите и деликатно, и практично. Надеюсь, что вы уже давно прибыли в Москву и благополучно в ней поселились. Сообщите ваш адрес, а я пока, по вашему желанию, пишу на Маросейку. Дружески кланяюсь вашей жене и Борисовым и жму вам крепко руку.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   "Я прошу Аф. Аф. Фета взять на себя все сношения с Н. А. О....... по делу издания моих сочинений и прошу г. О.......выдавать следуемые мне деньги г. Фету, который вступает вполне во все мои права. Поручаю также г. Фету получить от г. О....... следуемые мне экземпляры.

Ив. Тургенев.

  
   Тип людей, совершенно равнодушных к материальным своим средствам, готовых горстями разбрасывать свое добро и в то же время скупых на копейки и неразборчивых в источниках нового прилива денег,-- далеко не новый. Если бы Тургенев самым решительным образом не принадлежал к этому типу, я не стал бы говорить о его счетах с О....... Дело в том, что когда я попросил у О....... денег и книг, то солидарное в его предприятии лицо напечатало в Московских Ведомостях отрицание моего полномочия. Я попросил, в оправдание свое от самозванства,-- у Тургенева подтверждение моего полномочия телеграммой и напечатал последнюю с буквальным русским переводом. На другой день по выходе номера, мой антагонист прислал ко мне секунданта, и дело приняло бы трагикомический оборот, если бы старый Ник. Хр. Кетчер, со всегдашнею своею честностью и беспощадною грубостью, не разъяснил задорным петухам, что тут они дело имеют не со мною, а с Тургеневым. Тем не менее я переслал Тургеневу 2.000 руб. в Париж, а когда позднее я спросил его, чем кончилось дело, он сам, превратив рассказ в мимическое представление, отнесся к нему комически. Он совершенно забыл о моей трагикомедии по его же милости.
   Беспристрастно озираясь на конец 60 и 61 года в тесной сфере моей жизни, можно было бы, увлекаясь обобщением, назвать это периодом разрушения.
   Я забыл сказать, что все три года нашего зимнего пребывания в доме Сердобинской я продолжал по временам посещать находившийся в ближайшем с нами соседстве дом старика Алекс. Иван. Григорьева, отца Аполлона Григорьева155. Я любил добродушного старика, умевшего, невзирая на небольшие средства, дать прекрасное образование своему талантливому сыну, с которым вместе я прожил на антресолях четыре года университетской жизни, и где плакучая береза, увешанная инеем, навеяла на меня: "Печальная береза у моего окна"... Все три года, в которые я по старине посещал Алекс. Иван., Аполлона Алекс. не было дома, и бедный старик, добывавший скудные копейки ходатайством по делам, жаловался на то, что сын прикинул ему жену с двумя детьми и выпросил у отца позволение заложить последний дом.
   Борисов, по получении известия о выздоровлении жены, решился провести зиму по близости психиатров, наняв квартиру, которую большею частию наполнил нашею не нужною нам до весны мебелью и домашнею утварью.
   Настали жестокие морозы, свыше тридцати градусов, и хозяин наш доктор Пикулин поговаривал: "сегодня на обсерватории ртуть ковали". Но вместе с тем наши железные печки причиняли угаром ежедневную, головную боль, и посетивший меня Николай Боткин стал убеждать, что никакой надобности нет мне угорать у Пикулина, когда в его прилегающем к дому флигеле есть свободная комната. Я воспользовался предложением, а вслед затем и жена моя перебралась в дом на прежнее бывшее свое девичье пристанище. Но видно период переломов должен был выдержать свой характер. Боткинский дом в то время соединялся со своим флигелем единственным переходом по подвальному этажу. Этот тесный переход, снабженный несколькими такими же узкими рукавами, представляет главным образом бифуркацию со стеклянными двери при входе в каждую из них. Одна стеклянная дверь благополучно ведет в коридор, кончающийся всходом во флигель, а за другою непосредственный обрыв во внутренний двор. И я до сих пор не могу понять назначения этой двери и обрыва. Однажды вечером, простившись в доме со всеми, я с зажженным подсвечником в руках пустился по коридору во флигель на ночлег. Стараясь по врожденной моей наклонности ускорить время передвижения, я чуть не бегом стал откидывать попадавшиеся мне стеклянные двери. Но едва я отворил таким образом последнюю, как свечу мою задуло ветром и, охая от боли, я услыхал над собою голос дворника: "кто тут?" Оказалось, что я со значительной высоты слетел на снег и свихнул себе в кисти левую руку, державшую подсвечник. При содействии знаменитого хирурга Ив. Ник. Новацкого, с утра начались пиявки, гипсовая перчатка и т. д. Через три недели от вывиха моего не осталось и следа.
   По случаю небольшого, но характеристического приключения, мне приходится еще раз говорить о человеке самом мне близком, волею судеб, с каждым днем, так сказать, игравшим все более значительную роль в моей жизни. Я говорю о моем брате Петре Афанасьевиче. Сколько раз с Борисовым, разбирая личность брата Петра, мы не могли ему надивиться. Когда еще он проживал у нас в Сердобинке, я от души желал этому не кончившем курса филологу Харьковского университета быть, насколько полезным; но мои записки об эстетике, специально для него написанные, равно как совместное чтение Горациевых од, прошли для него, как мы уже видели, без всякого следа. А между тем трудно было отыскать более тонкого знатока сельскохозяйственного обихода вообще, а скотоводства в особенности. В последнем деле он с самых ранних лет был замечательным знатоком и, не щадя никаких издержек, в ущерб самым первобытным личным нуждам, поставил свой воронежский конский завод на высоту, на которой дай Бог его удержать наследникам. В то время рядом с кровными верховыми брать выводил и рысистых лошадей, для которых держал и наездника. Таков частью был он на практике, а в теории был еще изумительнее определенною ясностью и практичностью своих советов. Но от внимательного взгляда не могла укрыться несоразмерность порывов воли с устройством остального организма. В минуты подобных увлечений никакие убеждения не помогали, и это выражалось обычною поговоркой брата: "э, да что!" -- причем взмах правой руки ясно показывал, что это ultima ratio. Однажды, когда я всего менее этого ожидал, в передней нашего флигеля раздался звонок, и вошедший Петр Афан. бросился обнимать нас.
   -- У меня к тебе просьба, сказал он,-- я привел сюда хорошую серую тройку: коренник чистокровный может потягаться на бегу, а пристяжные за себя постоят. Пожалуйста помоги мне продать их в Москве. Я их поставил на постоялом дворе у Пресненских ворот, а завтра велю наезднику приехать сюда на паре. В московской толкотне боюсь запрягать тройку. А ты скажи о них П. И. Б--у; если ему не нужны, не отрекомендует ли кому-нибудь.
   На другой день утром наездник приехал в отличных пошевнях парой, которою мы полюбовались; и решено было, дав лошадям передохнуть дня два с дороги, запречь тройку и проездить ее сперва со всеми предосторожностями в предместьях города, избегая многолюдства.
   -- Брат, говорил я,-- не увлекайся ты громкими наименованиями наездников и т. д. Все эти люди хороши, как исполнители. Дай мне слово, что в назначенный тобою день ты приедешь к нам кофей пить, и затем я с тобою поеду к твоему наезднику, который запряжет сперва коренника, проездит его хорошенько, и затем таким же образом припряжет сперва левую, а потом правую пристяжную.
   Получив желаемое обещание, я успокоился на два дня. В назначенный день к 9-ти часам утра кофей ожидал брата, и он в свою очередь не заставил себя ждать. Когда на парадном крыльце раздался звонок, слуги в передней не было, и я с радостью бросился отворять дверь.
   -- Ну что? спросил я входящего по ступенькам брата.
   -- Все кончено, отвечал он.
   -- Что такое все?
   -- Сани вдребезги, сбруя порвана и левая пристяжная убита.
   -- Каким образом? Да войди, там все расскажешь.
   -- Взяло меня сегодня нетерпение, начал брать в разъяснение вопроса; -- поехал я поглядеть на лошадей. Вижу, около моего наездника вертится какой-то средних лет человек и говорит, что недавно отошел от места у известного М--а, у которого три года был наездником, а теперь. рад помочь моему Лукьяну проездить тройку, благо Лукьян один сомневается. А уж он-то, как старый наездник, постоит за себя. "Я, говорит, сяду сзади Лукьяна и возьму пристяжные вожжи. У меня не распрягаются". Сердце не камень: я стал смотреть, как они запрягают лошадей, поставив нарядные пошевни оглоблями в воротам на улицу, и обещал бывшему наезднику хороший "на чаек" за усердие. Позвали двоих хозяйских дворников держать лошадей. Сел Лукьян и за ним знаменитый наездник. "Пускай!" с этим словом тройка ринулась со двора, как летучий дракон. При внимании, исключительно обращенном на тройку, никто не заметил в крутой канаве перед воротами торговку с лотком. Пригнулась ли она со страху, или Бог ее помиловал, но я увидал ее, когда уже тройка с пошевнями перелетела через нее. Но не успели лошади, которых Лукьян, для избежания встреч, повернул по пустынной улице, броситься с новым азартом, как знаменитый наездник, державший пристяжные вожжи за спиной Лукьяна, бросил их в сани и соскочил долой. Не знаю, сам ли коренной свернул с улицы на огород, или повернул его туда Лукьян, но через несколько секунд левая пристяжная ударилась на всем скаку лбом об огородную верею, и вся тройка с Лукьяном и пошевнями полетела в глубокий, засыпанный снегом, парник. Пришлось сзывать людей с веревками и таскать всю эту кашу из парника. Лукьян, славу Богу, уцелел. Наемные пошевни разломаны, пара лошадей тоже, не смотря на порванную упряжь, уцелела, а у левой пристяжной изо лба торчал мозг. Следовательно, она каких-нибудь аршин 15 проскакала, так сказать, мертвая.
   Тургенев писал из Парижа 2 января 1861:
   "Любезные друзья, Фет и Борисов, я получил ваше совокупное послание и буду отвечать каждому порознь, дельным манером; теперь я только хочу вам сказать, что я получил от О........ хоть не все деньги, которые он должен был выслать, однако половину; и потому положите под сукно все, что я вам сообщил по этому поводу и приостановитесь. Я душевно рад, что все распущенные слухи оказались ложными; рад и за себя, а главное за О........, которого мне было как-то дико воображать не совершенно честным человеком. У меня решительно нет времени больше писать, но не могу не сказать вам, о Фетие, что хандрит только человек, который эту штуку на себя напускает: переводите Пропорция лучше или Катулли. Как это возможно?-- А в пьесе Островского (это я уже говорю Ивану Петровичу) мне нравится только превосходно нарисованное лицо Оленьки; с остальными замечаниями я согласен. Работа моя подвигается, довольно впрочем медленно. До следующего письма.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   10 января он же из Парижа:
   "Ля Иллях иль Аллах, Магоммед резуль Аллах...-- Нет Фета кроме Фета, и Тургенев пророк его. Какими словесами достойно воспою я ваше многомилостивое обо мне попечение, драгоценнейший Афан. Афан.! Воображение немеет, и язык отвязывается выразить избыток чувств. Я сейчас получил ваше письмо со вложенным векселем в 9.250 фр. Я порадовался и за себя, и за О.........; авось он мне весной заплатит остальные деньги; будем также надеяться, что число лишних напечатанных им экземпляров не слишком велико, хотя по настоящему ему вовсе не следовало печатать лишних. Прилагаю при сем расписку, которую прошу вас вручить ему от моего имени. Он обещался было выслать мне экземпляр, но обещание это вместе со многими другими кануло в воду, а мне собственно хотелось бы знать, попади ли в текст некоторые изменения и прибавления, как например: "Конец Рудина". Но вам нечего хлопотать об этой высылке,-- я получу здесь экземпляр другим путем. Одним словом, danke, merèi, gratias tibi ago, thank you, gracie, спасибо, -- вот только забыл, как по-гречески.-- Нового пока ничего. Роман мой подвигается медлительно вперед. Думаю с усладой о весенней поездке на Русь. От Л. Толстого получено письмо из Ливорно, в котором он объявляет о своем намерении ехать в Неаполь и в то же время хочет быть здесь в феврале, чтобы лететь в Россию. Что из этого всего выйдет -- неизвестно. Поклонитесь всем добрым приятелям, начиная, разумеется, с драгоценнейшего Борисова, которому я на днях писать буду. Обнимаю вас от души и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Non chandrar!" {Не хандрить.}.
   "Я нижеподписавшийся сим объявляю, что из следуемых мне с Н. А. О......... за издание моих сочинений в 4.800 экземплярах, -- 8.000 рублей серебром (восемь тысяч) получил 5.500 руб. (пять тысяч пятьсот).

Ив. Тургенев.

  

XII.

Мой отъезд в Степановку.-- Хлопоты по устройству усадьбы.-- Высочайший манифест.-- Приезд жены из Москвы.-- О встрече с Салтыковым (Щедриным) у Тургенева.-- Тургенев и Л. Толстой в Степановке.-- Ссора между ними.-- Письма.-- Поездка в Москву.-- Знакомство с семейством Б--ов через Л. Толстого.-- Приезд в Москву Василия Павловича М--ва. Письма.

  
   Февральское угрево, развешивая по крышам и желобам сосульки, настоятельно гнало меня в Степановку, где при самой первой возможности следовало разом браться за все, начиная с высокой неуклюжей соломенной крыши дома, которую требовалось перекрыть до наступления весенних дождей. Сестра Надя, все еще томившаяся ужасным воспоминанием недавнего недуга, как-то дичилась нас, и поэтому я, оставив жену на некоторое время у ее братьев, уехал в Степановку, т. е. к сестре Любиньке и Алекс. Никитичу. Последний помогал мне и делом, и. словом. Так, пока я отыскал плотников для переделки крыши и кровельщика, покрывавшего ее за ними вслед железом, -- Александр Никит, устроил мне перевозку нашей мебели из Москвы его крестьянами на их великолепных подводах. Он знал, что крестьяне ехали в извоз до Москвы и будут рады не разыскивать там обратной клади, а нагрузят мою, которую складывать придется за три версты от своих дворов. Те же крестьяне привезли мне и заказанный мною заблаговременно паркет в три комнаты. Помню, что Тургенев впоследствии, в бытность свою в Степановке, говорил: "Ведь вот ни у одного немецкого профессора не найдете паркетного пола, а здесь сейчас давай паркет". Но он забыл, что гладкий дубовый пол -- единственный, который русская прислуга не в состоянии на другой же день испачкать до невозможности.
   Так как, с одной стороны, мы не имели права стеснять нашею мебелью московскую хозяйку, а с другой -- крестьяне не могли выжидать позднейшей ее отправки, то оказалось, что мебель и рояль прибыли в Степановку единовременно с паркетом, когда только что сняли соломенную крышу. А так как полы предстояло в то же время застилать паркетом, то приходилось с большинством мебели невероятно тесниться в единственном каретном сарае, размещая рояль и более дорогую мебель в двух комнатах, в которых полов менять не предстояло. Понятно, что, пробыв целый день на стройке, я ехал ночевать к зятю. Помню, как однажды вечером я приехал к нему с лицом, намокшим от мелко сеявшего дождя. Мне постлали постель на диване в уборной, и я по обычаю схватил первое попавшееся чтение на сон грядущий. Хозяева давно ушли в спальню, а меня против обыкновения чтение как-то не погружало в сон. Быть может, меня смущали мелкие капли, падавшие как песчинки, слегка шуршавшие по стеклу. Конечно, подобный дождик был безвреден для моей мебели, так как я еще с осени застлал потолок войлоком и засыпал пеплом; но эта изморось пугала возможностью превратиться совершенно некстати в ливень. Кажись, такого превращения нельзя ожидать в первой половине января. Вдруг послышались один за другим тяжеловесные удары в крышу, а вслед затем грохот крыши слился с громким трепетанием стекол. Спустив ноги с постели и положив на столик роман, я, опустя голову, весь поглощен был равномерным шумом дождя "Что же делается там, в Степановке? -- думалось мне, -- ведь там должно быть в комнатах на пол-аршина воды". Дверь моей комнаты тихо отворилась, и на пороге в красном шлафроке показался Алекс. Никит. с беспомощным на лице выражением.
   -- Да, братец! -- сказал он. -- Да, братец! -- ответил я.
   Конечно, на другой день, выпив стакан кофею, я полетел в Степановку и с восторгом убедился, что потолок протек только в столовой, в которой не было никакой мебели. Вслед за тем морозы вступили в свои права.
   Помнится, в моих "Записках из деревни" я говорил о том мировом событии, которое, имея в виду исключительно сельскую среду, совершилось в ней на моих глазах. Понятно горячее любопытство вопросов, раздававшихся по этому поводу со всех сторон. Спрашивали, очевидно, люди-мыслители, не предвидевшие ничего, подобно самим деятелям. Все чувствовали, что произойдет нечто неслыханное, противоположное всему существующему; но что из этого выйдет -- предвидеть никто не мог. Полнейшую невозмутимость всей нашей сельской среды я могу себе объяснить только сравнением.
   Мальчик, которому хорошо живется под родительским кровом, отправляется в далекую школу. Отец и мать и бабка обнимают его и плачут; будет ли ему лучше или хуже на чужбине -- никому не известно и всех менее ему самому. Но он смутно чувствует приближение свободы, и глаза его сухи; он не хочет и не может обсуждать своего будущего положения.
   Я был у зятя в день объявления с церковного амвона высочайшего манифеста об освобождении крестьян. В тот момент слишком было рано задаваться вопросами насчет всенародного значения события. Мы сами вне всяких соображений были исполнены совершенно детского любопытства и рассчитывали по минутам, когда обедня должна быть кончена и крестьяне успеют вернуться из церкви. Во втором часу дня Алекс. Никит., взглянув на двор, крикнул: "А, вот и кончилось: ключник идет к амбару". Через две минуты ключник стоял в передней.
   -- Ну, что, Семен, слышали манифест?
   -- Слышали, батюшка Лександр Микитич.
   -- Ну, что же вам читал священник?
   -- Да читал, чтоб еще больше супротив прежнего слухаться. Только и всего
   Тем временем В. Боткин писал из Парижа 16 апреля 1861:
   @Письмо твое, милая Маша, я получил и спешу благодарить тебя за него. Да, к удивлению моему, здоровье мое начинает поправляться, хотя я еще очень слаб. Жаль что зрение еще очень плохо. Писать писем сам еще не могу; вообще глазам моим еще не достает твердости и силы: при малейшем напряжении, буквы сливаются и исчезают. Я думаю переехать из Парижа в Паси, хоте это собственно не дача и не деревня, но воздух там лучше, чем в Париже; а потом в моем положении я не смею удаляться от города и от моего доктора. Адрес мой по прежнему. Вижу, милая Маша, что ты очень соскучилась житьем в деревне. Тут действительно нужен характер. Жаль, что мое лето нынче пройдет в лечении, иначе я непременно попробовал бы твоих вкусных яблоков и варенья. -- Обними за меня милейшего Фета. Я во всем сочувствую ему; прошу его написать мне, как устраиваются крестьяне? Летом в деревне, я думаю, ты скучать не будешь, а на зиму, конечно, можно приехать в Москву".

Твой В. Боткин.

  
   Наконец то наш домик мало-помалу стал принимать жилой вид. Вначале мая он стоял под зеленою с оштукатуренными потолками и стенами, и я только боялся, что он будет сыр; но и это неудобство с днем уменьшалось, благодаря усиленной топке. Впрочем в течении нашего рассказа нам не раз придется убедиться в простой истине, что нужда мирит со всяким положением и приучает в дурном находить сравнительно хорошее.
   В Москве, по просьбе брата Петра, я купил и отдал знакомому каретнику отделать подержанную коляску с таким расчетом времени, чтобы жена моя могла приехать в ней с открытием весны в Степановку. Такие же коляски понадобились в следующем году и нам, и Тургеневу. Старик каретник оказался исправным, и жена моя, по вскрытии шоссе приехавшая в Степановку, рассказала, что ее спутником из Москвы до Ясной Поляны был Л. Н. Тол стой, который, уступив Марьюшке место в своем тарантасе, пересел к жене в коляску, и, кутаясь вечером в мою шинель, уверял, что в силу этого напишет лирическое стихотворение. Но от Тулы жену мою на каждой станции догонял и затруднял в получении лошадей гроб Шевченко, сопровождаемый ассистентами, перевозившими тело его на юг.
   Раза с два, в бытность мою у Тургенева в Петербурге, я видел весьма неопрятную серую смушковую шапку Шевченко на окошке, и тогда же, без всяких задних мыслей, удивлялся связи этих двух людей между собою. Я нимало в настоящее время не скрываю своей тогдашней наивности в политическом смысле. С тех пор жизнь на многое, как мы далее увидим, насильно раскрыла мне глаза, и мне нередко в сравнительно недавнее время приходилось слышать, что Тургенев n'etat pas un enfant de bonne maison. Как ни решайте этого вопроса, но в сущности Тургенев был избалованный русский барич, что между прочим, с известною прелестью отражалось на его произведениях. Образования и вкуса ему занимать было не нужно, и вот почему, познакомившись с тенденциозными жалобницами Шевченко, я никак не мог в то время понять возни с ним Тургенева. Впрочем, не смотря на мою тогдашнюю наивность, мне не раз приходилось изумляться отношениям Тургенева к некоторым людям. Привожу один из разительных тому примеров, которыми подчас позволял себе допекать в глаза Тургенева.
   Однажды, когда я в Петербурге сидел у Тургенева, Захар войдя доложил: "Михаил Евграфович Салтыков".
   Не желая возобновлять знакомства с этим писателем, я схватил огромный лист Голоса и уселся в углу комнаты в вольтеровское кресло, совершенно укрывшись за газетой. Рассчитывая на непродолжительность визита, я не ошибся в надежде отсидеться. Между тем вошедший стал бойко расхваливать Тургеневу успех недавно возникших фаланстеров, где мужчины и женщины в свободном сожительстве приносят результаты трудов своих в общий склад, причем каждый и каждая имеют право, входя в комнату другого, читать его книги, письма и брать его вещи и деньги.
   -- Ну, а какая же участь ожидает детей? спросил Тургенев своим кисло-сладким фальцетом.
   -- Детей не полагается, отвечал Щедрин.
   -- Тем не менее они будут, уныло возразил Тургенев.
   Когда по уходе гостя я спросил: "как же это не полагается детей?" -- Тургенев таким тоном сказал:-- "это уж очень хитрое", -- что заставлял вместо хитро понимать нелепо.
   Вернувшись из Москвы, жена моя стала с своей стороны ревностно заниматься домашним устройством; а я принужден был хлопотать о постановке купленной мною в Москве конной молотилки. Вдруг получаю следующее письмо Тургенева из Спасского 19 мая 1861:
   Fettie carissime, посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтоб он непременно приехал сюда вначале будущей недели, для того чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается "светла, блаженно-равнодушна". Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гёте: "Ohne Hast, Ohne Rast", и хоть одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу. Жене вашей мой поклон.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:
   "Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо и за вашу дружбу и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг -- хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой, женился посредствен купчей крепости, или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь -- все в нее же уйдешь. Я впрочем теперь меньше предаюсь этому другу, у меня другие дела, втянувшие меня; но все без этого сознания, что она тут, как повихнулся -- есть за кого ухватиться,-- плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю.

Л. Толстой.

  
   Не взирая на любезные обещания, показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого156. Неудивительно, что, при тогдашней скудости хозяйственных строений, Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: "Мы все смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка".
   Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, остававшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью.
   Тургенев, всегда любивший покушать, не оставил без внимания тонкого пошиба нашего Михаилы, которым каждый раз так восхищался Александр Никитич. Выпили и "Редерера", и я очень гордился льдом, которым запасся, благодаря пруду, выкопанному на небольшой изложине прошлого осенью. После обеда мы с гостями втроем отправились в рощицу, отстоявшую сажен на сто от дому, до которой в то время приходилось проходить по открытому полю. Там на опушке мы, разлегшись в высокой траве, продолжали наш прерванный разговор еще с большим оживлением и свободой. Конечно, во время нашей прогулки хозяйка сосредоточила все свои скудные средства, чтобы дать гостям возможно удобный ночлег, положив одного в гостиной, а другого в следующей комнате, носившей название библиотеки. Когда вечером приезжим были указаны надлежащие ночлеги, Тургенев сказал: "А сами хозяева будут, вероятно, ночевать между небом и землей, на облаках". Что в известном смысле было справедливо, но нимало не стеснительно.
   Сколько раз я твердо решался пройти молчанием событие следующего дня по причинам, не требующим объяснений. Но против такого намерения говорили следующие обстоятельства. В течении тридцати лет мне самому неоднократно приходилось слышать о размолвке Тургенева с Толстым, с полным искажением истины и даже с перенесением сцены из Степановки в Новоселки.
   Из двух действующих лиц, Тургенев письмом, находящимся в руках моих, признает себя единственным виновником распри, а и самый ожесточенный враг не решится заподозрить графа Толстого, жильца 4-го бастиона, в трусости. Кроме всего этого, мы впоследствии увидим, что радикально изменившиеся убеждения Льва Николаевича изменили, так сказать, весь смысл давнишнего происшествия, и он первый протянул руку примирения. Вот причины, побудившие меня не претыкаться в моем рассказе.
   Утром, в наше обыкновенное время, т. е. в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своею английскою гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. "Теперь, сказал Тургенев, англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
   -- И это вы считаете хорошим? спросил Толстой.
   -- Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.
   -- А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
   -- Я вас прошу этого не говорить! воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
   -- Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, отвечал Толстой.
   Не успел я крикнуть Тургеневу: "перестаньте!" как, бледный от злобы, он сказал: "так я вас заставлю молчать оскорблением". С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей: "ради Бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь". С этим вместе он снова ушел.
   Поняв полную невозможность двум бывшим приятелям оставаться вместе, я распорядился, чтобы Тургеневу запрягли его коляску, а графа обещал доставить до половины дороги к вольному ямщику Федоту, воспроизведенному впоследствии Тургеневым. Насколько материально легко было отправить Тургенева, настолько трудно было отправить Толстого. Положим, в моем распоряжении была московская пролетка с дышлом; но зато ни одна из наших лошадей не хаживала в дышле. Наконец, я выхожу на крыльцо и с душевным трепетом слежу за моим сереньким верховым в паре с другим таким же неуком, как-то они вывезут гостя на проселок. О, ужас! вижу, что, проехав несколько сажен, пара, завернув головы в сторону, начинает заворачивать назад к конному двору; повернутая там снова на путь истинный, она раза с два повторяет ту же вольту и затем уже бойко отправляется рысью по дороге.
   Размышляя впоследствии о случившемся, я поневоле вспоминал меткие слова покойного Нив. Ник. Толстого, который, будучи свидетелем раздражительных споров Тургенева со Львом Николаевичем, не раз со смехом говорил: "Тургенев никак не может помириться с мыслью, что девочка растет и уходит у него из-под опеки".
   0 том, что затем психологически происходило и произошло, я до сих пор не в состоянии составить себе ясного понятия и представляю только на суд читателя все попавшие ко мне и относящиеся до этого дела письма. Из них читатель, конечно, подобно мне, увидит, что главных писем, доведших дело до такого раздражительного конца, в руках у меня нет; узнать же об их содержании мне, по крайней возбужденности действующих лиц, не представилось возможности. Представляю письма в порядке, в каком они следовали одно за другим.
   В тот же день Тургенев писал Толстому:
   "Милостивый государь, Лев Николаевич!-- В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своею обязанностью почел объявить вам у Фета; увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня доказало поутру ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтоб оно вас удовлетворило и заранее объявляю свое согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него.
   "С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга.

Ив. Тургенев.

   27 мая 1861.
   Спасское.
  
   Тут же следует приписка:
  
   10 1/2 час. ноч.
   "Иван Петрович сейчас привез мне мое письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того чтоб отослать его в Богослово. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность. Надеюсь, что мой посланный застанет вас еще в Богослове".
   В ответ на это Л. Толстой прислал мне следующее письмо:
   "Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое.
   "Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком. но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет удовлетворения. Не смотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Бот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, -- не противоположности натур, а такие, которые он сам может понять. Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа, но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.

Л. Толстой.

  
   Тургенев писал Толстому:
   "Ваш человек говорит, что вы желаете получить ответ на ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал. Разве то, что я признаю за вами право потребовать от меня удовлетворения вооруженною рукой: вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением. Это было в вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал ваш огонь, чтобы тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек при всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, и хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда -- подобные происшествия неизгладимы, невозвратимы -- считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остается покориться вашему решению.
   "Снова прошу вас принять уверение в моема совершенном уважении.

Ив. Тургенев.

  
   Л. Толстой прислал мне следующую записку:
   "Тургенев -- ........, что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, не смотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить.

Гр. Л. Толстой.

  
   "И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду".
   Нечего говорить, что, отправившись в Спасское, я употребил все усилия привести дело, возникшее, к несчастию, в нашем доме, к какому бы то ни было ясному исходу.
   Помню, в какое неописанно-ироническое раздражение пришел незабвенный здравомысл Ник. Ник. Тургенев. "Что за неслыханное баловство! восклицал он: требовать, чтобы все были нашего мнения. А попался, так доводи дело до конца, с пистолетами в руках требуй формального извинения". Так говорил дядя мне, а что он говорил Ивану Сергеевичу -- мне неизвестно. Все же мои попытки уладить дело кончились, как видно, формальным моим разрывом с Толстым, и в настоящую минуту я даже не могу припомнить, каким образом возобновились наши дружеские отношения.
   12 мая 1861 года Боткин писал из Passy:
   "Дорогой мой Фет! я получил твое письмо, которое ты написал мне из Степановки, и в то же время Тургенев прочел мне твое письмо к нему. Истинно ужасающая картина, какую ты набросал о своем устройстве или точнее поселении, признаюсь, озадачила меня. Так как дело уже сделано и воротиться назад нельзя, то я об этом и не распространяюсь. Впрочем, я уверен, что для красоты слога ты все несколько преувеличил. Все это пока слова, надобно подождать практических результатов и тогда судить. О болезни моей нового сказать нечего, все идет своим чередом; хотя с величайшею медленностью, но я чувствую, силы мои укрепляются. Я могу уже ходить без поддержки, но не более получаса, потому что очень устаю. Зрение по-прежнему продолжает быть очень слабо, читать не могу. Но эта потребность здесь легко удовлетворяется. Так как надобно же наполнить чем-либо длинные часы дни и удовлетворить потребности знать, что происходит в сем мире, то я завел себе англичанку, которая прочитывает мне Французские и английские газеты, и, кроме того, а начал с нею Гиббона, которого, к стыду моему, еще не читал. Теперь начинаем уже пятый том. Книга умная и необходимая, в особенности для знакомства с Византийскою историей. Жизнь моя во Флоренции была очень приятна до того времени, как началась моя болезнь. Каждый день утром до завтрака я ездил верхом, возвращался в 11 час, завтракал, садился за работу, в 5 час. шел посмотреть газеты, в 6 -- обедал, часто у кого-нибудь из знакомых, где оставался вечер. Я пред тобою в большом долгу, ты мне еще писал из Москвы, я все собирался тебе отвечать и протянул до сих пор. Впрочем, твое письмо из Москвы было несколько странного содержания; видно было, что ты писал его в взволнованном состоянии. Не знаю, удастся ли мне нынешним летом побывать у тебя в Степановке, куда сильно стремлюсь. Хотя доктора и обнадеживают меня, что через три месяца мне можно будет ехать в Россию, но как этому поверить? Ты легко поймешь, как мне хочется теперь в Россию. Живу я возле Булонского леса, но только со вчерашнего дня пахнуло весной; до того времени стояли холода. Вероятно, это письмо найдет тебя уже с Машей в Степановке. Если будешь писать ко мне, то пожалуйста пиши поразборчивее, а то я не в состоянии буду прочесть. Напиши мне, как идет крестьянское дело? Есть ли у тебя соседи и каковы? Успешно ли идут твои работы? Слышно, что барщине решительно отказываются работать. Жду от тебя письма с нетерпением, только пожалуйста разборчивого письма. Обнимаю тебя и Машу. Извини, что не франкирую письмо, для того чтоб оно вернее дошло до тебя, что сделай и ты.

Твой В. Боткин

  
   Он же от 16 июня 1861 года писал:
  

Passy.

   "Ты в таких хлопотах, любезный мой Фет, что у меня дух захватывает, когда об этом думаю; но не смотря на это, я радуюсь за тебя. Знаю, как трудно иметь дело с простым народом. Мы в этом случае находимся в странном положению, именно: считать ли его за ребенка, который поступает по неразумению и следственно должен внушать сострадание, или презирать его, как нечто испорченное в корне. Но это будет неверно. Впрочем, думай как хочешь, а практика ужасна. Слава Богу, что Маша уже в Степановке; теперь ты покойнее. Ты, конечно и без уверений моих поверишь мне, как я интересуюсь твоим хозяйством, и потому держи меня au courant, что происходит в нем. Не забудь также написать мне Толстом; я адресовал ему письмо в Тулу; не знаю, дошло ли оно до него. Я продолжаю свое лечение по-прежнему, и в будущем месяце доктор мой пошлет меня, кажется, в Пиренеи в Baganéres du Lichon. Хуже всего то, что он сомневается, можно ли мне будет ехать в Россию на зиму; это будет видно только в сентябре. Но так или иначе, а в будущем мае я в Степановке.-- Я слышал, что Дружинин болен чахоткой. Это ужасно! Его участие в Веке бесцветно, и чернокнижник, очевидно, опоздал десятью годами. Ты мне не пишешь, заглядываешь ли ты в русские журналы? Великое безобразие в них творится. Петербург скис журналы особенно отличаются им. Напиши, как вы проводите вечера? Я теперь до такой степени окружен скукой и однобразием, что надо много силы, чтобы не впасть в хандру. Читать я еще не могу, а мой доктор говорит, что глаза мои поправятся не прежде шести месяцев. Какова перспектива! Конечно, я могу уже теперь разобрать письмо, но после каждых десяти минут я должен давать отдыхе глазам, иначе в них начинается лом и резь.
   "В писании то же самое или еще хуже. Слава Богу, что я по натуре еще не склонен к хандре. Извести меня о Тургеневе; что он улаживает ли со своими мужиками, и вообще о том, как это дело идет в вашей стороне?-- Что это Маша совсем замолкла? Написала мне письмо с куриный носочек, да и замолкла. Ждешь подробностей о жизни, о знакомых, обо всех мелочах, которые так интересны вдали, и вместо этого находишь только желание "всякого благополучия". Мне уж поистине писать не о чем. Вот разве рассказать о вечере, который давала моя хозяйка и который начался концертом: пел отставной тенор 72 лет (я не шучу) и бас 65 лет. Море пошлостей, которое меня здесь окружает, несравненно хуже всякого невежества. Это царство de lieux communs и, прибавлю, блаженное царство. Прощайте, милые друзья. Письма мне адресуйте по-прежнему.

Навсегда вам верный В. Боткин.

  
   9 июля 1861 года он же:

Passy.

   "Меня всегда интересуют вести из Степановки, даже и тогда, когда они не облачены в такую милую форму, как последнее письмо. Движение вашей мирной и вместе волнуемой жизни находит симпатический отзыв во мне, и я радуюсь и печалюсь по мере того, как устраивается твое хозяйство. Я верю тому, что никакая разумная деятельность даром не пропадает. Тургенев говорит только, что у тебя глуховато. Кстати: сцена, бывшая у него с Толстым, произвела на меня тяжелое впечатление. Но знаешь ли, что в сущности у Толстого страстно любящая душа, и он хотел бы любить Тургенева со всею горячностью, но к несчастию, его порывчатое чувство встречает одно противное, добродушное равнодушие. с этим он никак не может помириться. А потом, к несчастию, ум его находится в каком то хаосе представлений, т. е. я хочу сказать, что в нем еще не выработалось определенного воззрения на жизнь и дела мира сего. От этого так меняются его убеждения, так падок он на крайности. В душе его кипит ненасыщаемая жажда, говорю ненасыщаемая, потому что, что вчера насытило его, нынче разбивается его анализом. Но этот анализ не имеет никаких прочных и твердых реагентов и от этого в результате своем улетучивается ins blaue hinein. А не имея под ногами какой-нибудь твердой почвы, невозможно писать. И вот где причина, почему он не может писать, и до тех пор это продолжится, пока душа его на чем-нибудь успокоится. Прилагаю здесь маленькую записочку к нему, которую при случае и пожалуйста ему перешли. Я ему уже писал, адресовал в Тулу, но верно письмо не дошло до него.
   "Спасибо тебе! На нынешний раз ты написал так разборчиво, что я без малейшего труда пробежал твое письмо. Глаза еще очень слабы и ломят от малейшего напряжения. Лечение мое продолжается по-прежнему. Всего более огорчило меня то, что мой доктор оставляет меня на зиму на Париже, говоря, что необходимо мне быть на его глазах. Целую неделю я был от этого в отчаянии, но потом сообразив, что доктор мой уже так значительно помог мне, решился следовать его совету. Во-первых, я не люблю парижской зимы и этих домов, где все на живую нитку, и во-вторых, не люблю ни французской жизни, ни французских нравов, ни французских людей. С каким наслаждением я променял бы теперь Париж на Москву! Но до тех пор, пока не поправятся глаза мои, мне нечего и думать о работе. Ты воображаешь, что я занят. Увы! по большей части только толчение воды. Я никак не могу привыкнуть слушать чтение, и половина из него пропадает попусту. Читая сам, размышляешь, останавливаешься, иное перечитываешь снова, и все идет споро. При слушании совсем не то. Что касается до интересов, то мне кажется самому, что с ослаблением моих сил и зрения, они стали как будто живее. Но ведь теперь это чистая ирония. Но особенно рад я тому, что ты, Маша, не скучаешь: да и как скучать, когда есть чтение, музыка и прогулка. Сравни мое положение с твоим и возликуй душой. Тургенев и Толстой видели меня при начале моей болезни и конечно сказали вам, на что я был тогда похож. Теперь надо думать о том, как устроить себя на зиму: тепло и солнце для меня необходимы. Вам смешно покажется, что я в начале июля думаю уже о зимних квартирах.

Ваш В. Боткин.

  
   Тургенев писал из Спасского 25 августа 1861 года:
   "Увы! и тысячу раз увы, мой дорогой Афанасий Афанасьевич,-- по зрелом соображении не могу я быть у вас, как бы того ни хотелось, не могу пострелять еще с вами, выпить Редерера... Я уезжаю отсюда через три дня и не останавливаясь скачу в Париж. Очень, очень мне это больно, но надо покориться необходимости. Очень мне также досадно, что я не успел дать вам прочесть мой роман и услышать от вас дельное слово и умный совет. Что делать! В апреле месяце, если Бог даст, при пенья соловьином я вновь увижу вас, певец весны. Пишите мне в Париж, poste restante, а я буду отвечать вам, смею прибавить, с обычною аккуратностью. Будьте здоровы, это главное; не смущайтесь хозяйственными дрязгами и не гоняйте от себя прочь Музу, когда она вздумает посетить вас. Передайте мой усерднейший поклон Марье Петровне и соседям вашим также поклонитесь от меня. Приезжайте сюда в сентябре: здесь бывает отличная вадьдшнепиная охота, в которой я, к горю моему, участия не приму... Но Афанасий с Весной будет вам сопутствовать. Еще раз крепко жму вам руку и целую вашу патриархальную бороду.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Из Парижа он же от 23 сентября 1861 года:
   "Сердцу моему любезнейший Фет, я приехал сюда с неделю тому назад, но только на днях поселился на квартире, адрес которой вам посылаю: rue de Rivoli, 210, та же квартира, что и в прошлом году. Дочь свою я нашел, как говорится, в лучшем виде и остальных знакомых тоже; ездил в Куртавнель, и, глядя на зеленую воду рва, вспоминал о вас. С Боткиным виделся сегодня; он ездил прогуляться в Женеву и вообще смотрит молодцом, хотя все еще недоволен своими глазами; но должно полагать, что к весне он совершенно поправится. Я ему много рассказывал; как вы можете себе представить, мы смеялись и беспрестанно переносились мыслию в необозримые поля, окружающие Степановку. Каково-то вы поохотились хоть на вальдшнепов? Здесь стоит такая теплынь, что все ходят в летних штанах. -- Это не письмо, а так записочка, назначение которой задрать вас, т. е. вызвать от вас ответ, на который с моей стороны последует ответ,-- и так далее. А у меня пока все мысли разбежались, словно испуганное стадо баранов, хотя собственно пугаться было нечему: приписываю это внезапной перемене образа жизни, климата и т. д. Здоровье впрочем недурно. Ну, будьте здоровы. Крепко жму вам руку и дружески кланяюсь Марье Петровне, Борисову и всем приятелям.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   8 ноября 1861 года он же из Парижа:
   "О любезнейший Фет, о Иеремия южной части Мценского уезда,-- с сердечным умилением внимал я вашем горестному плачу, и в то же время тайно надеялся, что, как говорят французы, черт не так черен, каким его представляют. Нашли же вы добродетельного механика-самоучку, найдете и средство запродать ваш хлеб, который не может не подняться в цене, ибо Франции грозит голод. А потому предсказываю вам, что с терпением и выдержкой вы пробьетесь победоносно через все затруднения, и при нашем свидании весной, "при песнях соловьиных" -- все будет обстоять благополучно. Только нужно будет вам брать пример с здешнего императора: он отказывается от всяких излишних построек и издержек, и вы покиньте дерзостную мысль о воздвижения каменных конюшен и т. д. и т. д. Кстати "еще одно последнее сказанье" о несчастной истории с Толстым. Проезжая через Петербург, я узнал от верных людей (ох, уж эти мне верные люди!), что по Москве ходят списки с последнего письма Толстого ко мне (того письма, где он меня "презирает и) -- списки, будто бы распущенные самим Толстым. Это меня взбесило, и я послал ему отсюда вызов на время моего возвращения в Россию. Толстой отвечал мне, что это распространение списков -- чистая выдумка, и тут же прислал мне письмо, в котором, повторив, что и как я его оскорбил -- просит у меня извинения и отказывается от вызова. Разумеется, на этом дело и должно покончиться, и я только прошу вас сообщить ему (так как он пишет мне, что всякое новое обращение к нему от моего лица он сочтет за оскорбление), что я сам отказываюсь ото всякого вызова и т. п., и надеюсь, что все это похоронено навек. Письмо его (извинительное) я уничтожил, а другое письмо, которое, по его словам, было послано ко мне через книгопродавца Давыдова, я не получил вовсе. А теперь, всему этому делу de profundius. Ну с, что еще сказать вам? Живу я здесь au jour le jour, пользуясь порядочным здоровьем и не без уныния прислушиваясь ко всему, что доходит сюда из России. Многое можно было предвидеть, многое я предсказывал в Петербурге, но от этого не легче. Господи! уж на что долго продолжается молотьба или правильнее молотие, когда же из нас мука выйдет? Чтение российских журналов не способствует к уменьшению уныния. Что касается до моей повести (о которой так благоприятно отозвался все тот же единственный француз {Делаво, о котором выше говорено, имел привычку, рассуждая, накрывать глаза и усилено перебирать своими костлявыми пальцами, за что в разговоре с Тургеневым я прозвал этого прекрасного человека "ночным фортопианистом", а Тургенев прибавил, что это единственный знакомый мне француз. Если прибавить: из литературного мира, то это будет справедливо.}, "ночной фортопианист"), то она, по причинам внутренним и внешним, не явится раньше весны, а потому мы может быть прочтем ее вместе. Может быть она даже совсем нигде не явится.-- Усердный поклон вашей жене, Борисову, его жене, всем соседям, приятелям и вообще всей русской сути, которую вы так браните, но которая издали мне кажется милой. Вам я крепко жму руку и остаюсь преданный вам

Ив. Тургенев.

  
   Несмотря на то, что Степановка находилась от Новоселок на семидесятиверстном расстоянии к югу по мценско-курской большой дороге, Борисовы приехали нас навестить. Но потому ли, что Надя жалела об окончательной разлуке с нами, или под тайным влиянием болезни, которая, по словам Борисова, никогда окончательно не прекращалась, Надя смотрела на наше более чем скромное житье с явным оттенком раздражения.
   Наступила осень. Сельские работы пришли к концу, но человеку, занятому небольшим хозяйством не в качестве дилетанта, нечего было думать об отъезде в город, если он не хотел рисковать последними средствами к жизни. Зато неудержимое стремление жены моей в Москву из нашего более чем монастырского уединения было весьма понятно. В начале декабря не. большой снежок позволил нам запрячь нашу троечную кибитку и доехать в ней с горем пополам к Борисовым в Новоселки в ожидании нового снега, т. е. возможности продолжать путь по шоссе. Это ожидание томительно длилось до двадцатых чисел декабря, когда по выпавшему снегу мы переехали на один ночлег к Ник. Ник. Тургеневу в Спасское.
   Воспользовавшись любезным приглашением, мы и на этот раз остановились в Москве в доме братьев Боткиных.
   Тургенев писал из Парижа от 7 января 1862 года:
   "Добродетельный и прелестный друг мой Афанасий Афанасьевич, здравствуйте! Получил я два ваши милые и, как водится, парадоксальные письма и отвечаю. Я прежде всего радуюсь за вас, что дела ваши идут не настолько плохо, чтобы лишить вас возможности увидеть царь-пушку, башню-Кутафью, Иверские ворота и другие сердцу вашему любезные предметы. Надеюсь, что вы не будете слишком негодовать на Москву и даже поедете в заседание Общества Любителей Словесности и прочтете в оном стихотворение Тополь. А раннею весной, когда птицы полетят опять "к берегам расторгающим лед", -- мы, Бог даст, опять увидимся и опять мирно куликнем, поболтаем и поспорим. Мы и теперь поболтаем, во по пунктам для краткости.
   1. "Здоровье мое порядочно; в Париже скучаю не очень; дочь свою еще ее выдал, и ничего еще не видится в туманной дали будущего.
   2. "В Revue des deux mondes появился перевод "Дневника лишнего человека" и произвел неожиданный Эффект.
   3. "Узнал я через Достоевского, что Островский привез в Петербург оконченную драму в стихах: Минин. Удивился и взволновался и думаю, что это может быть выйдет нечто великое, во всяком случае замечательное.
   4. "Боткин здравствует, дает квартетные утра, жалуется на глаза и ест гигантски.
   5. "Повесть моя, к сожалению моему, вследствие различных сплетен, появится в первой или во второй книжке Русского Вестника. Говорю,-- к сожалению,-- потому что я ею не совсем доволен. Прочтете, скажете свое суждение.
   6. "Насчет англичан, которых я сам очень люблю, вы дали маху. По воскресеньям они точно запирают все лавки, исключая, заметьте,-- исключая кабаков, в которых народ может невозбранно упиваться до последних степеней безобразия. Водка все побеждает, даже английский пуританизм.
   7. "Прочтите в Современнике повесть Помяловского: "Молотов" -- нос ваш учует нечто похожее на свежее веяние чего-то похожего на талант.
   "А теперь без пунктов: видели ли вы Толстого? Я сегодня только получил письмо, посланное им в сентябре через книжный магазин Давыдова (хороша исправность купцов русских!) -- ко мне. В этом письме он говорит о своем намерении оскорбить меня, извиняется и т. д. А я почти в то самое время, вследствие других сплетен, о которых я, кажется, писал вам, посылал ему вызов и т. д. Изо всего этого должно вывести заключение, что наши созвездия решительно враждебно двигаются в эфире, и потому нам лучше всего, как он сам предлагает, избегать свидания. Но вы можете написать ему или сказать (если вы увидите), что я (без всяких фраз и каламбуров) издали его очень люблю, уважаю и с участием слежу за судьбой, но что вблизи все принимает другой оборот. Что делать! нам следует жить, как будто мы существуем на различных планетах или в различных столетия.
   "Боткин сегодня был у меня и велит излить перед вами всю свою нежность. Он извиняется, что не пишет, не уверяет, что любит вас искренно и сердечно.-- Поклонитесь от меня всем приятелям, разумеется, начиная с вашей жены. Вы вероятно увидите Маслова, пожмите ему руку. А об герре О....... надо подумать. Неужели так всем деньгам и пропадать!

Ваш Ив. Тургенев.

  
   14 января 1862 года он же:
  

Париж.

   "Любезнейший Афанасий Афанасьевич, прежде всего я чувствую потребность извиниться перед вами в той совершенно неожиданной черепице (tuille, как говорят французы), которая свалилась вам на голову, по милости моего письма. Одно, что меня утешает несколько, это то, что я никак не мог предвидеть подобную выходку Толстого и думал все устроить к лучшему, оказывается, что это такая рана, до которой уже лучше не прикасаться. Еще раз прошу у вас извинения в моем невольном грехе. О себе ничего не могу сказать утешительного: я был довольно сильно болен, так что даже пролетал дней шесть в постели, и до сих пор не могу поправиться как следует: какой-то черт сидит во мне до сих пор в виде головной боли, постоянной ломоты во всем теле, страшнейшего насморка, отсутствия аппетита и т. д. Будем выжидать чем все это кончится. Впрочем, жизнь течет однообразно и глупо-глухо, как болотная рыжая речка по подводным камышам и травам. На днях я привел к окончанию все мои поправки в новой повести и отдал их некоему Щербаню, который повезет их в Москву. По напечатании прочтите и сообщите свое, нелицемерное мнение. И очень интересует меня Минин Островского и ваше суждение о нем. Надеюсь, что вы уже сообщили мне это суждение,
   "Спасибо заранее за коляску; я уверен, что, не находясь в необходимости скупиться, вы закажете прелестную и комфортабельную вещь, в которой мы будем разъезжать с вами и, надеюсь, удачнее, чем в прошлом году.
   "А стихотворение Тополь уже прочтено вами в Обществе Любителей Российской Словесности.-- Сознайтесь!
   "Кланяйтесь всем хорошим московским приятелям и не сердитесь слишком на Аксаковский День. Борисов писал мне о вашей статье: Лирическое хозяйство. Я уверен, что это будет прелестно, хотя крайне несправедливо. Поэт может быть несправедливым в известном смысле, хотя в другом смысле он должен быть справедлив, как божество.
   "Еще раз кланяюсь всем, дружески жму вам руку и остаюсь преданный вам

Ив. Тургенев.

  
   В. Боткин писал:

Париж

28 января 1862.

   Милая моя Маша и дражайший мой Фет!
   Давно я не писал к вам, но вы не должны выводить из того, что я отдалился от вас, или что я вас люблю менее прежнего, это будет неправда; не писал я оттого, что мне крайне затруднительно писать. Сколько писем написал я к вам, но увы! письма залеживались неоконченными, а время уходило. Хотелось сказать многое, и в результате выходило, что не говорилось ничего. Но вы не сомневайтесь в моей к вам привязанности. Близится, близится время моего отъезда отсюда, и свидания с вами; дай Бог только, чтобы здоровье мое поддержало меня: и страшит, и радует меня этот дальний путь. Но когда я оставляю Париж, вы уже давно будете в Степановке; как-то попаду я туда? Что скажу вам о себе? Общее состояние моего здоровья, без сомнения, поправилось; из борьбы с болезнью я вышел хотя далеко не победителем, но по крайней мере уцелевшим; наша взяла, хотя рыло в крови. На организме остались глубокие следы болезни, например, на глазах моих: одним глазом я вижу очень мало, а другим слабо; в организме нет сил, почти постоянно чувствуя себя усталым, а иногда и говорить трудно от слабости. С такими условиями жизнь для меня уже не прежний цветущий луг. Но не думайте, что я упал духом или впал апатию; напротив, все живое прежнее словно окрепло во мне; мне кажется, что я ближе стал к своей молодости и яснее понимаю те immer grünen Gefühle, о которых говорит Жан-Поль. Все прежние боги сохранили ко мне свою благосклонность, исключая одной Венеры; ну да с ней я уже давно был в холодных отношениях. Но зато Аполлон, кажется, удвоил свою благосклонность ко мне. В самом деле, способность чувствовать прекрасное не только не угасла во мне, но, кажется, удвоилась. Нет, тысячу раз неправда, что жизнь обманывает нас, и что напрасно нам даны наши лучшие стремления. В 50 лет я имею право говорить о них уже с уверенностью опыта. С этой далекой станции яснее видишь пройденный путь, яснее видишь своих истинных и ложных друзей. И что же! К чему стремилась душа в юности, то оказывается неизменным; в предчувствии чего она находила счастье, то и теперь дает ей счастье. Неисследимы тайны человеческого духа, и не может бедный ум мой проникнуть в их глубины, да я отказался уже от этих тщетных усилий, от всех определений. Одно знаю я, что существует что-то, называемое людьми мыслию, что-то, называемое поэзией, искусством, которое дает мне величайшее счастие, и с меня этого довольно. Знаю я, что потеря этих ощущений равняется для меня смерти, и пока живы органы, которыми я могу ощущать это, я властитель бесконечного пространства. Что мне за дело, что человек есть в сущности бессильный червь, который каждую минуту гибнет и сливается с этою бесконечною жизнью вселенной,-- но пока этот червь существует, он имеет способность испытывать неизреченные наслаждения. Что мне за дело, что я не знаю абсолютной истины, но я знаю то, что мне кажется истиной. Боже меня сохрани выдавать мое воззрение за единственно истинное, но оно хорошо для меня, а ведь в сущности всякий должен делать свое счастье. Жизненная мудрость состоит в том, чтобы обедать куском черного хлеба и есть его с наслаждением, или, как говорят музыканты, производить великие эффекты малыми средствами.
   "Зимняя жизнь моя в Париже устроилась, сверх моего ожидания, очень приятно. Во-первых, большой ресурс для меня Тургенев, следовательно есть всегда возможность обменяться живым словом, а это великое дело! Потом есть несколько близких знакомых, а в довершение всего я завел у себя раз в неделю квартет, составленный из артистов, поставивших себе специальною целью последние квартеты Бетховена. Уже одна такая задача достаточно свидетельствует об их качествах. Одного я жалею, что тебя здесь нет, это бы усладило тебя. Это дало мне возможность хорошо узнать последний и самый потрясающий стиль Бетховена. На эти квартеты собираются мои знакомые, в том числе M-me Виардо, самая энтузиастическая поклонница этого рода музыки. По субботам бывают вечера у нее,-- там пение. По воскресеньям бываю в Concerts populaires, которые устроились с начала зимы, и где исключительно исполняют классическую музыку,-- и очень недурно. Я близко сошелся с Шульгофом,-- словом, музыка теперь преобладающий элемент моей жизни. Может -- быть это причиной того, что я не впадаю в хандру. Это самый животворный источник для души. Это не в укор тебе будь сказано, любезный мой Фет. Впрочем, художники слов или, вернее, музыканты слов редко понимают музыкантов звуков. Только такие половинчатые натуры, как я, могут заглядывать в обе эти сферы, столь родственные и столь отдельные в специальном своем развитии. Нигде не видно, чтобы величайший музыкант слов, Гёте, любил музыку. О русской литературе знаю я больше из объявлений о книгах и журналах, иногда удается поймать иной номер журнала; так удалось мне прочесть статью В. Стасова о Брюлове. Превосходная статьи. Теперь томлюсь жаждой прочесть Минина. Повесть Тургенева Отцы и Дети уже сдана с исправлениями Щербаню, который на днях уезжает в Москву. Вот поднимутся крики и толки.

Ваш навсегда В. Боткин.

  
   Если память моя, так верно хранящая не только события, важные по отношению к дальнейшему течению моей жизни, но даже те или другие слова, в данное время сказанные, тем не менее не удержала обстоятельств, возобновивших мои дружеские с Толстым отношения после его раздражительной приписки157, то это только доказывает, что его гнев на меня явился крупною градиной в июле, которая должна была сама растаять, хотя предполагаю, что дело произошло не без помощи Борисова. Как бы то ни было, но Лев Николаевич снова появился на нашем горизонте и со свойственным ему увлечением стал говорить мне о своем знакомстве в доме доктора Б-а.
   Воспользовавшись предложением графа представить меня семейству Б-а, я нашел любезного и светски обходительного старика доктора и красивую, величавую брюнетку жену его, которая, очевидно, главенствовала в доме. Воздерживаюсь от описания трех молодых девушек, из которых младшая обладала прекрасным контральто. Все они, невзирая на бдительный надзор матери и безукоризненную скромность, обладали тем привлекательным оттенком, который французы обозначают словом du chien158. Сервировка стола и самый обед повелительной хозяйки дома были безукоризненны. Однажды, когда с чашками послеобеденного кофе мы сидели в гостиной, а хозяйка на кресле под окном щипчиками клала себе в рот из ящичка какие-то черные кусочки, я не мог не спросить: "Что это вы кушаете?" и услыхал: "Березовые уголья".
   До нас доходили слухи, что Толстой с необычайным постоянством и увлечением посещает любезное семейство доктора. В последнем не трудно было мне убедиться лично: я видел, что Толстому тут хорошо, но кто преимущественно виной очарования, -- отгадать не мог.
   Однажды утром, когда сожитель наше по флигелю, красивый и всегда приветливый турист, один из четырех членов фирмы, Николай Боткин уехал со двора, в передней раздался звонок, и каково было мое изумление, когда в комнату вошел в драгунском полковничьем мундире Насилия Павлович М--ъ. В течении последних двух лет, до крайности стесненный экономическими делами, я пробовал напоминать Василию Павловичу о четырехстах рублях за уступленного ему Глазунчика. Но убедившись в полной с его стороны невозможности заплатить долг, я счел дальнейшие напоминания бесполезною назойливостью и замолчал. Не взирая на это, мы встретились самым дружественным образом, и Василий Павлович передал мне, что, назначенный командиром бывшего моего Кирасирского Военного Ордена полка, переименованного в Драгунский, он в настоящее время отправляется к месту назначения и рад возможности обнять меня. Когда мы сообщили друг другу наиболее для нас интересное, в передней снова раздался звонок, видимо смутивший Василия Павловича, который, со свойственною ему застенчивостью, хватаясь за боковой карман, сказал: "У меня здесь небольшой вам должок. Извините Бога ради. Вот 400 рублей за Глазунчика да еще 100 рублей за парадный вальтрап. Где вы сегодня обедаете?" прибавил он скороговоркой.
   -- Где вам угодно, отвечал я,-- я совершенно свободен.
   -- Нельзя ли бы как-нибудь попасть в Купеческий клуб? Там сегодня, я слышал, уха.
   В это время в дверь вошел Николай Петрович Боткин, и, познакомив его с М--ым, я сказал: "насчет Купеческого клуба ни к кому нельзя лучше обратиться чем к Николаю Петровичу".
   -- Теперь по случаю ухи, отвечал Николай Петрович, билеты все разобраны, и законного пути для входа туда более нет. Но приезжайте в 5 часов и вызовите меня ввести вас мое дело.
   В назначенный час, спустившись с лестницы, мне на встречу, Николай Петрович, один из старшин клуба, передал Василию Павловичу свой членский билет, и взяв его под руку, ввел в залу. Нечего говорить, что в скором времени за обедом слуга принес мне стакан редерера от Василия Павловича и тем напомнил мне давнюю старину. Когда по окончании обеда мне, не играющему ни в какие денежные игры, стало скучно, и я хотел проститься с Василием Павловичем, -- мне сказали что он засел в лото. Волей-неволей приходилось ждать, так как он сказал, что скоро кончит.
   -- Ну что, чем кончили? спросил я вышедшего оттуда через час М--а.
   -- Не везет что-то, отвечал он.
   -- Много ли проиграли?
   -- Семьсот рублей. Да говорят тут сильная <текст испорчен>палки: пойду там попытать счастья.
   -- В таком случае позвольте с вами проститься, сказал я и уехал домой.
   На другой день Николай Петрович передал что М--ъ не только отыграл проигрыш, но и выиграл рублей тысячу.
   В Степановке, куда я уехал один, я нашел следующее письмо Тургенева от 4 февраля 1862 года.
  

Париж.

   "Крайне неблагодарно было бы с моей стороны, любезнейший Фет, не отвечать на ваши дружеские и <текст испорчен>ленные письма, и потому я берусь за перо и направляю послание в благословенную Степановку, где, по вашим словам, вы будете через несколько дней. Прежде всего, приветствую вас с возвращением в ваше мирное, сельское убежище, единственно приличное убежище для человека средних лет в нашем роде. Если б я не был так искренно к вам привязан, я бы до остервенения позавидовал вам, и, который принужден жить в гнусном Париже и каждый день просыпаться с отчаянною тоской на душе.... Но что об этом говорить; а лучше перенестись мыслию в наши палестины и вообразить себя сидящим с вами в отличной коляске (по вашей милости) и едущим на тетеревов,-- найдем же мы их наконец, черт возьми! В нынешнем году я приму другие меры и надеюсь, что они увенчаются успехом. Если Бог даст, в конце апреля я в Степановке.
   "Я ожидал отчета о Минине, а вы мне прислали целую диатрибу по поводу Молотова. Знаете ли что, милейший мой? Так же как Толстого страх фразы загнал в самую отчаянную фразу, так и вас отвращение к уму в художестве довело до самых изысканных умствований и лишило именно того наивного чувства, о котором вы так хлопочете. Вместо того, чтобы сразу понять, что Молотов написан очень молодым человеком, который сам еще не знает, на какой ноге ему плясать, вы увидали в нем какого-то образованного Панаева. Вы не заметили двух-трех прекрасных и наивных страниц о том, как развивалась и росла эта Надя или Настя, вы не заметили других признаков молодого дарования и уткнулись в наносную пыль и сушь, о которой и говорить не стоило. Впрочем, это между нами нескончаемый спор: я говорю, что художество такое великое дело, что целого человека едва на него хватает со всеми его способностями, между прочим и с умом; вы поражаете ум остракизмом и видите в произведениях художества только бессознательный лепет спящего. Это воззрение я должен назвать славянофильским, ибо оно носит на себе характер этой школы: "здесь все черно, а там все белое; "правда вся сидит на одной стороне". А мы, грешные люди, полагаем, что этаким маханьем с плеча топором только себя тешишь. Впрочем, оно, конечно, легче, а то, признав, что правда и там, и здесь, что никаким резким определением ничего не определишь, приходится хлопотать, взвешивать обе стороны и т. д. А это скучно.
   То ли дело брякнуть так, по-военному: "Смирно! ум пошел направо! марш! стой, равняйсь! Художество! налево марш! стой, равняйсь!" -- И чудесно! стоит только подписать рапорт, что все, мол, обстоит благополучно. Но тут приходится сказать (с умным или глупым, как по-вашему?) Гёте:
  
   "Ja! Wenn es wir nur hicht besser wüssten!"
  
   "Я рад, что вы по крайней мере сошлись с Толстым, а то это было уж очень странно; что же касается до прославления моего Нахлебника, то это одно из тех несчастий, которые могут случиться со всяким порядочным человеком. Воображаю, что это будет за мерзость! И пьеса, и исполнители ее одинаково достойны друг друга
   "До свидания! Крепко жму вам руку, кланяюсь вашей жене, и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

  
   5 марта того же года он же:
  

Париж.

   "Величественный и прелестный друг мой, Афанасий Афанасьевич, я вчера получил ваше письмо из Степновки от 13 февраля (эка, подумаешь, почта-то, почта-то!) и должен сказать, что оно столь же мило, сколь неразборчиво, und das ist viel! Одолев его в поте лица, я пришел к заключению, что мы с вами совершенно одних и тех же мнений, только за вами водится обычай всякую чепуху взваливать на ум, как сказано у Беранже:
  
   "C'est la faute de Voltaire,
   C'est la faute de Rousseau".
  
   "Вот и Минин не вытанцовался по причине ума; а км тут ни при чем, просто силы таланта не хватило. Разве весь Минин не вышел из миросозерцания, в силу которого Островский сочинил Рудакова в Не в свои сани садись? А в то время он еще не слушался профессоров. Написать бедноватую хронику с благочестиво-народною тенденцией, с обычными лирическими умилениями, написать ее красивым, мягким и беззвучным языком,-- ум мог бы помешать этому, а уж никак не способствовать. Ахиллесова пятка Островского вышла наружу, вот и все. Вероятно, по прочтении моей новой повести, которая едва ли вам понравится, вы и ее недостатки припишите уму. Дался вам этот гонный заяц. Смотрите! {В подлинном письме нарисован заяц, на спине которого написано: ум,-- и настигающая его борзая собака, с лицом бородатого человека и с надписью на спине: Фет.}
   "Но Бог с ним совсем, с умом, и с Мининым, и с литературой. Замечу только, что автор Юрия Милославского Загоскин был так глуп, что удовлетворил бы даже вашим требованиям, а выходило у него не лучше.-- Итак, вы в Степановке. Непременно мы должны провести 1 мая вместе. Это уже решено и подписано; разве кто-нибудь из нас умрет, как бедный Панаев. Вот никак не ожидал я, что этот человек так скоро кончит. Он казался олицетворенным здоровьем. Жаль его не в силу того, что он мог бы еще сделать, даже не в силу того, что он сделал, а жаль человека, жаль товарища молодости! Современниик без нового поэта будет ли продолжать свистать? Но я опять вдаюсь в литературу.
   "Я получаю из деревни преоригинальнейшие письма от дяди. Новейшие усовершенствования крестьянского быта взвинтили его до какой-то отчаянной иронии. Спасские крестьяне удостоили, наконец, подписать уставную грамоту, в которой я им сделал всяческие уступки. Будем надеяться, что и остальные меня, как говорится в старинных челобитнях, "пожалуют, смилуются"!
   "А жажду я прочесть ваше Лирическое хозяйство. Я уверен, что это вышло преудивительно и превеликолепно. С Борисовым я изредка перекидываюсь письмами: он премилый. Постараемся в нынешнем году поохотиться лучше прошлогоднего. Афанасий, говорят, совсем одряхлел. Это горестно.
   "Толстой написал Боткину, что он в Москве проигрался и взял у Каткова 1.000 руб. в задаток своего кавказского романа. Дайте Бог, чтобы хоть этаким путем он возвратился к своему настоящему делу. Его Детство и юность появилось в английском переводе и, сколько слышно, нравится. Я попросил одного знакомого написать об этом статью для Revue des deux mondes. Знаться с народом не обходимо, но истерически льнуть к нему, как беременная женщина, бессмысленно. А что поделывает Ясная Поляна? (я говорю о журнале). Ну, прощайте! или нет -- до свидания! Кланяюсь вашей жене и крепко жму вам руку.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Итак, подумал я по прочтении письма,--нашего добро душного и радушного Панаева не стало. Чтобы не впасть в невольную ошибку, не буду говорить ничего о материальной жизни его, с которою знаком весьма отрывочно и неосновательно. В словах Тургенева о нем просвечивает то же дружелюбное чувство, которое возникает во мне при воспоминании о нем. Жажда всяческой жизни была для него непосредственным источником всех восторгов и мучений, им испытанных. Не раз помню его ударяющим себя с полукомическим выражением в грудь туго накрахмаленной сорочки и восклицающим, как бы в свое оправдание: "ведь я человек со вздохом!" Уже одно то, что он нашел это выражение, доказывает справедливость последнего.
  
   19 марта того же года Тургенев писал:
  

Париж.

   "Милейший Афанасий Афанасьевич, не могу не отвечать хотя коротенькою записочкой на ваше большое и прекрасное письмо, -- в котором на сей раз все дельно, верно и -- den Nagel auf den Kopf getroffen -- за исключением, однако, стихов, которых я со второй строфы до судороги не понимаю. Там есть такой: "хор замер",-- от которого шестидневный мертвец в гробу перевернется. Но об этом и о многом другом мы потолкуем при свидании. Господи! как мы будем кричать! и как я буду рад кричать! Вы в Степановке. Поздравляю! Теперь уже не только грачи, но жаворонки прилетели, дороги грязны, снег разрыхлен (экое, однако, выскочило слово!), вода журчит везде и надуваются почки. Славное время! Здесь уже листья распустились и деревья зеленеют, но как-то все холодно и не весной смотрит. Может быть это мне кажется от того, что уже вся душа моя уехала отсюда и витает между нашими оврагами.
   "Я еще не получил экземпляра моей повести, но уже три письма прибыло: от Писемского, Достоевского и Майкова об этой вещи. Первый бранит главное лицо, вторые два хвалят все с увлечением. Это меня порадовало, потому что сам я преисполнен был сомнения. Я вам, кажется, писал, что люди, которым я верю, советовали мне сжечь мою работу; но скажу без лести, что жду вашего мнения для того, чтобы окончательно узнать, что мне следует думать. Я с вами спорю на каждом шагу, но в ваш эстетический смысл, в ваш вкус верю твердо и скажу вам на ухо, что по вашей милости поколеблен насчет Грозы. Вы пожалуйста, как только прочтете Отцы и Дети, тотчас же за перо и валяйте на бумагу все, что у вас будет на душе. Выйдет очень хорошо, да я же привык понимать вас, как бы иногда темно и чудно ни выражался ваш язык. (Писемский хотел бы видеть в Базаров повторение Калиновича и потому недоволен). Одним словом (говоря вашим стихом),-- жду!
   "Я не могу себе иначе представить вас теперь, как стоящим по колено в воде в какой-нибудь траншее, облеченным в халат, с загорелым носом и отдающим сиплым голосом приказы работникам. Желаю вам всяческих успехов и до-небесной пшеницы. Кланяюсь вашей жене, жму вам руку и до свиданья.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   6 апреля 1862 года он же:
  

Париж.

   "Прежде всего, любезнейший Афанасий Афанасьевич, спасибо за письмо, и еще больше было бы спасибо, если бы вы не сочли за нужное, избивая меня, надеть белые перчатки. Поверьте, я от друзей выносил и умею выносить самую резкую правду. Итак, не смотря на все ваши эвфемизмы, Отцы и Дети вам не нравятся. Преклоняю голову, ибо делать тут нечего; но хочу сказать несколько слов в свою защиту, хотя я знаю, сколь это неблаговидно и напрасно. Вы приписываете всю беду тенденции, рефлексии, уму одним словом. А по настоящему надо просто было сказать -- мастерства не хватило. Выходит, что я наивнее, чем вы предполагаете. Тенденция! а какая тенденция в Отцах и Детях, позвольте спросить? Хотел ли я обругать Базарова, или его превознести? Я этого сам не знаю, ибо не знаю, люблю ли я его или ненавижу! Вот тебе и тенденция! Катков распекал меня за то, что Базаров у меня вышел в апофеозе. Вы упоминаете также о параллелизме; но где он, позвольте спросить, и где эти п_а_ры, верующие и неверующие? Павел Петрович верит или не верит? Я этого не ведаю. ибо я в нем просто хотел представить тип С--ых, Р--ов и других русских ex-львов. Странное дело: вы меня упрекаете в параллелизме, а другие пишут мне: зачем Анна Сергеевна не высокая натура, чтобы полнее выставить контраст ее с Базаровым? Зачем старики Базаровы не совершенно патриархальны? Зачем Аркадий пошловат и не лучше ли было представить его честным, но мгновенно увлекшимся юношей? К чему Феничка и какой можно сделать из нее вывод? Скажу вам одно, что я все эти лица рисовал, как бы я рисовал грибы, листья, деревья; намозолили мне глаза, я и принялся чертить. А освобождаться от собственных впечатлений потому только, что они похожи на тенденции, было бы странно и смешно. Из этого я не хочу вывести заключения, что стало быть я молодец, напротив, то, что можно заключить из моих слов, даже обиднее для меня: я не то, чтобы перехитрил, а не сумел; но истина прежде всего. А впрочем omnia vanitas.
   "Полагаю выехать отсюда через три недели непременно; как нарочно, перед самым концом наклевываются женихи; и знаю, что ничего не выйдет, а нельзя: нужно долг исполнить до конца. Мы, вероятно, объявимся в Россию с великим Василием Петровичем. Заранее радуюсь и Степановке, и нашим беседам, и охотам, и пр., и пр. Здесь деревья распустились совершенно, а весны все еще не было. Холод и холод!
   "Поклонитесь пожалуйста низехонько вашей жене и прочим приятелям. Дружески жму вам руку и остаюсь на всегда преданный вам

Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Какова комедия: дворянские выборы во второй книжке Современника! Неужели это не геркулесовские столбы пошлости? Хороши тоже стишки Некрасова, сего первого из современных пиитов российских!"
  
   23 апреля 62 года он же:
  

Париж.

   "Любезнейший Фет, пишу вам сии немногие строки для того, чтобы известить вас с возможною точностью о времени моего возвращения в Спасское. Сегодня 5 мая по новому стилю, а по старому, по нашему 23 апреля, Егорьев день, когда в первый раз выгоняют стада в поле (а здесь уже хлеба в аршин вышины). Я из Парижа ровно через неделю, т. е. 30 апреля. В Лондоне остаюсь три дня, возвращаюсь в Париж и выезжаю из Парижа в субботу 5 мая, и уже не останавливаясь дую в Спасское, куда, если не сломаю шеи на дороге, прибуду около 15 по нашему стилю, т. е. за месяц или даже больше до охоты. Я из Петербурга дам тотчас знать дяде о моем приезде и ужасно был бы рад встретить вас по прошлогоднему на ступеньках крыльца".
  

7 мая утром.

   Это письмо пролежало два дня у меня на столе,-- и полчаса тому назад в мою комнату входит загорелый, мужественный и красивый юноша -- Василий Петрович Боткин. Он прямо прикатил из Рима, и мы вместе с ним лупим на родину, о чем он велит вас известить и в то же время кланяется всем, что я делаю такожде и говорю до свидания!

Преданный вам Ив. Тургенев.

  

XIII.

В. П. Боткин в Степановке.-- Письмо Л. Толстаго о его женитьбе.-- С наступлением зимы едем в Москву; на обратном пути заезжаем Ясную Поляну.-- Приезд в Степановку брата Петра.-- Тимская мельница.

  
   Можно себе представить наше с женой удивление, когда в половине мая159 в гостиную к нам вдруг во шел Василий Петрович, бодрый и веселый, которого воображение наше давно привыкло видеть болеющим по разным европейским столицам. Не успели мы обнять его, как следом за ним появился и Тургенев. Конечно, это была одна из самых радостных и одушевленных встреч, и наш Михаила употребил все усилия, чтобы отличиться перед знатоками кулинарного искусства. "Редерер" тоже исправно служил нам с Тургеневым, а ввиду приезда Боткина мы запаслись и красным вином, которого я лично не пил во всю жизнь.
   От специальных литературных вопросов разговор мало-помалу попал в русло текущих событий. Так как мы все были преисполнены живой веры в целебность охватившего страну течения, то о главном русле его между нами не могло быть разноречия и споров. Зато я помню, когда вопрос коснулся народной грамотности, я почувствовал потребность настойчиво возражать Тургеневу и жарко его поддерживающему Боткину. Меня поразил умственный путь, которым Тургенев подходил к необходимости народных школ. Если бы он говорил, что должно исправить злоупотребления, внесенные временем в народную жизнь, то я не стал бы с этим спорить. Но он, освоившийся со складом европейской жизни, представлял Россию каким-то параличным телом, которое нужно гальванизировать всеми возможными средствами, стараясь (употребляю собственное его выражение) буравить это тело всяческими буравами, в том числе и грамотностью. В настоящее время я хохотал бы перед картиной параличной страны, которую всякий обязан буравить первым попавшимся ему в руку гвоздем, не зная даже, какое действие произведет этот гвоздь в оживляемом теле; но тогда подобное воззрение, овладевшее, как впоследствии оказалось, руководящими сферами, представлялось мне и неосновательным и обидным. Напрасно представлял я пример, приведенный мне Львом Николаевичем Толстым. Несмотря на ревностное ведение им яснополянской школы, граф однажды сказал мне:
   "Всякая наука хороша и прочна, когда основана на органическом запросе. Как только назначишь мужика в старосты, он тотчас же надевает вязаные перчатки, подпоясывает кафтан, берет в руки длинную палку и кричит: "Ну-те, ну-те, бабы, бабы!" Оставшись на должности с год, он уже в воскресенье намаслит и расчешет голову сынишке и поведет его в церковь, а затем отдаст учиться грамоте".
   Со словами графа нельзя не согласиться, так как и сынишка старосты будет через грамотность метить сам в начальники, прочь от сохи. Гнать же поголовно всех от сохи -- едва ли у нас целесообразно.
   На другой день Тургенев привезший Боткина в своем экипаже, уехал, а Василий Петрович прожил с нами почти два месяца, принимая самое горячее участие в нашем деревенском житье-бытье.
   "Милый Афанасий Афанасьевич! Вы наверное пеняли на меня и вероятно даже ругали за то, что я не ехал к вам; но я каждый день поджидал дядю, который приехал только вчера вечером, с тем, чтобы опять уехать после завтра. Выходит, что мне вовсе невозможно отправиться к вам в Степановну, так как у нас теперь 22-е, а 27-го мы уже должны выехать из Спасского в Щигровку (25-го вечером лошади должны быть отправлены вперед). А потому ничего не остается вам делать, как немедленно полаяться всем домом и, взяв с собой вашего повара, прибыть в Спасское в ваши объятия. Будем ждать. Надеюсь, что Василий Петрович здоров и в духе. Еще раз до свидания!

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Вследствие этого письма, мы действительно все поднялись в Спасское, где Боткин остался поджидать нашего возвращения с охоты, но, как видно, соскучился и уехал в Москву.
   Не решаюсь описывать наших неудачных с Тургеневым охотничьих похождений в знакомой уже нам леской деревне Щигровке, Жиздринского уезда, из опасения одно образин.
   От Боткина получили мы письмо из Москвы:
   19 июля 1862 года.
   "Получил твое письмо, любезный друг, и с прискорбием узнал о довольно плохой удаче вашей охоты. Как мне было досадно, узнав, что вы воротились 9-го. Но все говорили, что вы воротитесь не ранее 13-го или 14-го. Но теперь этого не воротишь. Я слышал, что Чернышевский, Писарев и Серно-Соловьевич арестованы. Передай Тургеневу мой искренний поклон.

Ваш В. Боткин.

   8 августа он же:

Москва.

   "Получил заграничный паспорт и собираюсь выехать. Тургенев остался здесь сутки и уехал; в Москве пусто и скучно; отвожу душу только у Каткова, с которым видаюсь часто.
   "Известие о буйстве твоих коров привело меня в негодование, надобно это прекратить во что бы то ни стало. Тебе, как видно, нужен удар обухом в лоб, чтобы ты окончательно убедился в чем-нибудь, а рациональность и здравомыслие действуют на тебя слабо. Это я говорю к тому, что ты писал мне, что отдумал строят скотный двор, а почему -- мне неизвестно. Это меня очень неприятно поразило. Вот тебе и реприманд; говорю это потому, что Степановка лежит мне близко к сердцу, да не одна Степановна, а все, что касается до вашего нравственного и материального благосостояния. Корова твоя, забодав твоих лошадей, ранила и меня, и мне это больно.
   "Теперь я с месяц поживу в Германии, а к концу сентября буду в Париж. В Москве вы поместитесь пока у нас; я уже говорил об этом. А в январе Митя непременно перейдет в новый купленный им дон у Покровских ворот. Не беспокойтесь, никого вы не отяготите, а, напротив, доставите удовольствие.
   "Я видел известную тебе девицу N. и видел ее несколько раз. Какое это розовое и тупое произведение природы! И красивое по чертам лица и формам. Но всякое дерево в тысячу раз занимательнее и интереснее этого существа, более приближающегося к роду коров, нежели людей. К ней как нельзя более идет выражение "dumfe Innerlichkeit", которым характеризует Гегель этих почтенных животных.
   "Теперь для меня не подвержено сомнению, что летняя резиденция моя будет в Степановке. Дай Бог только дожить до будущего лета. Ты, конечно, заметил новый закон "о потравах". Удобно ли он применяем к делу?
   "Завтра выезжаю; паспорт взят и все готово. Не забудьте писать. Обнимаю вас крепко.

Ваш В. Боткин.

  
   28 августа 1862 года он же из Берлина:
   "Ясная, теплая погода, и силы, восстановленные после двухдневного отдыха, наконец чувство искреннего довольства, которое всегда посещает меня, когда я касаюсь немецкой почвы,-- все это наполняет мою душу совершенным счастьем, которое хочется разделить с вами, милые друзья. В Берлине я чувствую себя дома, хотя я очень надо знаком с ним. Две ночи, проведенные мною в вагонах, утомили меня донельзя. Приехав в Берлин, я выходил только по вечерам, а дни проводил лежа на диване. Я мало знаком с немецким театром и потому вечера провожу там. Но на первый раз я был неприятно поражен: давали Фауста в какой-то плачевной переделке: стихи Гёте были перемешаны с виршами переделки; это походило на ананас, сваренный в супе. На другой день слушал Оборона, плохую оперу, за исключением двух-трех мест, которых основные мотивы находятся в превосходной его увертюре. Сегодня дают Гёца Берлихиниена -- Гёте; вот как угощают немцы. Дорогой я все вспоминал вас и вашу Степановку. Как обработана эта бедная почва, сколько кладется навоза на эти скудные поля! Что бы сделали немцы с почвой Степановки? Переезжая из мутной Польши в немецкую землю, словно вступаешь в какой-то светлый край. Бедное славянское племя! Мы винили Гегеля за то, что он давал славянскому племени низшее значение против германского,-- увы! всякий убедится в этом наглядно. Цивилизации вырабатывается не идеями, а нравами.
   "Да, здесь es wird mir bechaglich zu Muthe; это главное от того, что все мое духовное развитие связано с Германией. Не говоря уже о философии, поэзии, даже немецкий комизм мне по сердцу. И вы! наше русское так называемое образование больше клонит нас к французским нравам, и этого жаль! Да и нравится нам во французском образе ваши то, что составляет дурные его стороны, именно распущенность его, халатность,-- это больше всего усваивает себе русский человек. Немецкий дух, который весь состоит из дисциплины, не по натуре нашей. Как жаль, что русские туристы только проезжает Берлин, не вникая в него. Только хорошие школы могут спасти от этого верхоглядства.
   "Станкевич, Грановский, вся моя юность клонит меня к Германии; все мои лучшие идеалы выросли здесь, все первые восторги музыкой, поэзией, философией шли отсюда. И в этом не ноя вина или вина моего воспитания. Воспитывался я или, точнее сказать, воспитания у меня никакого ее было; вышедши из пансиона (весьма плохого) я ровно ни о чем не имел понятия. Все кругом меня было смутно. как в тумане. Из этого периода я помню только одно: я прочел Фиеско и Разбойников Шиллера, да еще переводы Жуковского из него же. Вот что впервые и навсегда сроднило меня с Германией. С чем-то сроднилось наше молодое поколение? Виноват ли я в том, что мне баллады Шиллера в тысячу раз больше волновали сердце, нежели русские сказки и старинные сказания о князе Владимире? И вот на склоне лет своих я снова приветствую эту страну, которая впервые пробудила в моей душе все, что ей до сих пор дорого. В сущности, как мало меняется человек! Говорят, что старость есть возвращение к детству; нет, не к детству, а к юности;
  
   "Так исчезают заблужденья
   С измученной души моей,
   И возникают в ней виденья
   Первоначальных чистых дней".
  
   "Чем больше вдумываюсь в себя, тем более нахожу в себе то, чем был я в юности; странно, и идеалы даже не изменились, прибавилось только resignation и терпения: две вещи, которых не может понять юность.
   "Каждое утро гуляю в Tier-Garten, в его тенистых аллеях; так отрадно и все хорошо; только немецкая кухня доедает меня. Стою я в Нôtel de Rome, и table d'hôte очень обилен; по Боже, что это за соединение несоединимых вещей! В Париж намерен я ехать как можно позднее, вероятно в половине октября, а до того времени стану где-нибудь проживать в Германии или на Женевском озере и, следовательно, долго не получу ваших писем. Дай Бог, чтобы на вас пахнуло тем ощущением безотчетного счастия и внутренней гармонии, которая теперь наполняет мою душу.

Ваш В. Боткин.

  
   Между тем Тургенев уехал из Спасскаго заграницу и писал из Бадена 30 августа 1862 года:
   "Ну вот, carissime, я и в Бадене и беру перо, чтобы возобновить переписку с вами и снова увидать ваши любезные каракули. Путешествие я совершил благополучно, нанял здесь квартиру в тихой улице, где, между прочим, штук двести детей от двух до семи лет (немцы скромны, но плодущи), и намерен прожить здесь около месяца..., я хотел было написать: "ничего не делая", но справедливость требует написать: "продолжая ничего не делать". Край чудесный, зелени пропасть, деревья старые, тенистые, изумрудным мохом покрытие, погода хорошая, виды крася вые, добрые знакомые, здоровье в порядке, чего же более?"
  
   4 сентября.
   "На последних словах: "чего же более?" меня застало известие о плачевном конце предприятия Гарибальди, и я не мог более писать. Хотя мне хорошо известно, что роль честных людей на этом свете состоит почти исключительно в том, чтобы погибнуть с достоинством, и что Октавиан рано или поздно непременно наступит на горло Бруту,-- однако мне все-таки стало тяжело. Я убедился, что человеку нужно еще что-то сверх хороших видов и старых деревьев, и, вероятно, вы -- закоренелый и остервенелый крепостник, консерватор и поручик старинного закала -- даже вы согласитесь со мной, вспомнив, что вы в то же самое время поэт и, стало быть, служитель идеала. Напишите мне несколько слов об охоте, о хозяйстве, о Степановке, о Спасском. Я не получаю никаких известий из дома. Прощайте, будьте здоровы, кланяйтесь вашей жене.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Между тем круг нашего знакомства в новой местности поневоле расширялся при посредстве ближайшего соседства зятя Ш......а и сестры, у которых мы нередко бывали, принимая их у себя. Хотя Степановка, как ненаселенное имение, не соприкасалась ни с какими крестьянскими делами, тем не менее наш первый посредник А. Н. M--ов, разъезжая по делам, останавливался у нас пообедать и покормить лошадей, как простой сосед.
   -- Ну, как идет ваш вольнонаемный труд? спросил он однажды.
   -- Да ничего покуда, отвечал я.-- Слава Богу, неудовольствий с рабочими нет. Вот только из десяти человек один Евсей шумит и, забрав уже большую половину денег до начала уборки, требует всех остальных денег под угрозой ухода.
   -- Прикажите-ка, когда мне подадут тарантас, подозвать его под крыльцо.
   -- Это ты, батюшка, обратился М--ов к Евсею,-- тут бушуешь? Так ты как забушуешь, сам лучше ко мне приходи, а я тебя высеку.
   С этим словом Александр Николаевич был уже в тарантасе, а Евсей не только безропотно дожил до 1 октября, но добровольно прожил еще два года на прежних условиях.
   Хотя с ведома моего на горизонте графа Льва Николаевича Толстого уже захаживали матримониальные облачка, тем не менее я был обрадован и поражен письмом от 9 октября:
   "Фетушка, дяденька и просто милый друг Афанасий Афанасьевич! Я две недели женат и счастлив, и новый, совсем новый человек. Хотел я сам быть у вас, но не удается. Когда я вас увижу? Опомнившись, я дорожу вами очень и очень, и между нами слишком много близкого, незабываемого -- Николинька, да и кроме того. Заезжайте познакомиться со мной. Целую руку Марьи Петровны. Прощайте, милый друг. Обнимаю вас от всей души.

Л. Толстой.

  
   В. Боткин писал из Бадена от 8 октября 1862 года:
   "Не понимаю, куда девались мои письма к вам, которые а послал к вам еще из Москвы и потом писал из Берлина. Неужели все они пропали? А видно так, потому что из вашего письма не видать, что вы получили их. Впрочем ваше письмо еще от 7 августа. Для вас покажется странным, если я скажу вам, что Степановка вступила (внутри меня) в сильный спор с Баден-Баденом. Спор, как видите, неравный, но, несмотря на то, Степановна одерживает верхе. Дело в том, что плененный здешним местом и природой, я вознамерился было купить здесь небольшой chalet, чтобы иметь свой угол. Но выходило так, что все виденные мною chalets или не нравились мне, или были слишком дороги. Но внутри меня была оппозиция, и она-то на все заранее клала темную печать. Если б я мог надеяться на вас; на ваше сожительство со мною, о! тогда бы не колебался. Но ведь тебе, Фет, деятельное занятие необходимо, следовательно, отвлечь тебя от Степановки -- значит отдать тебя на съедение ненасытной и мертвящей скуке. Следовательно, мне оставалось жить здесь одному, то есть одичать, оторваться от любимых мною людей. По мнению моего парижского доктора, которое разделяет и Сережа, зима в России есть мой главнейший враг, и на зиму оставаться в России я не должен. Следовально, я в России могу проводить только лето. Все это вопросы, от разрешения которых только путается голова. Тургенев меня очень склоняет купить. Иметь свой угол -- великое дело. -- Жаль, что пропало мое письмо к вам, которое я писал из Берлина; оно было выражением живейшего удовольствия, которое охватило меня при въезде в Германию. Я прожил в Берлине три недели и прожил не только с удовольствием, но и с пользой для себя. Там вид Гамлета и Генриха IV очень хорошо сыгранными. Опера разнообразна и удовлетворительна, и оркестр прекрасен. При мне же открылась выставка картин, так что все способствовало моему удовольствию. С какою охотой остался бы я в Берлине на всю зиму, если бы зима там была не холодна,-- а в Берлине, увы! мороз доходит до 20® Реомюра. А здесь хорошо, погода теплая, и я пишу к вам при открытом окне. Не знаю, случалось ли вам заезжать в Баден, но такого зеленого царства я никогда не встречал. Только красоты Женевского озера могут поспорить с ним и даже решительно одержать верх. Но зато невыгода Женевского озера та, что оно дальше, а Баден в двенадцати часах от Парижа, и потом для лета он соединяет в себе удовольствия деревни и удовольствия города. Горы невысоки, -- это только еще начало Альп, -- и все сплошь покрыты лесом, так что тень и свежесть повсюду. Да мне кажется, Маша, что ты была здесь. Мне не хочется ехать отсюда, хотя были дни, которых утренние и вечерние туманы были очень пронзительны. Одна беда, по вечерам не знаешь куда деться. Так как сезон уже кончился, то театра нет; впрочем с нынешнего дня говорят, что театр будет три раза в неделю. Я здесь видел Фиделио в очень удовлетворительном исполнении впервые и был многими местами глубоко поражен. По вечерам от скуки захожу в игорные дома и, признаюсь, нужно значительное напряжение рассудка, чтобы удержать в себе поползновение к игре. Да у меня нет претензии бороться со счастьем или, точнее, со случайностью. Недавно граф Сергей Т......, с которым я познакомился в Берлине, наказан был здесь за упорство поймать за хвост случайность. Надежды и расчета на случайность -- этих двух вещей не может понять моя голова.
   "Слава Богу, что журналистика ваша вступила, наконец, на почву здравого смысла. Во всякой другой стране все эти завиральные учения охватывают только слабые головы и политического значения в обществе не имеют. Но у вас, по невежеству, вообразили, что идти наперекор всему, значит быть самым передовым! Семинаристы пустили это в ход. О чем ты собираешься писать теперь? Здесь одна Северная Пчела, но и той рад. Не могу жить без русского журнала. Ну, прощайте!

Вечно ваш В. Боткин.

  
   Запоздавший зимний путь дал нам снова возможность, хотя и на короткое время, побывать в Москве. Кибитка, наложенная до невозможности поместиться в ней втроем, снова повезла нас по обычным этапам, т. е. в борисовские Новоселки и в тургеневское Спасское, где бодрый и веселый старик Николай Николаевич160 с семьей встретил нас с обычным радушием.
   -- Разоряет меня мой Иван! -- жаловался старик: -- вы его знаете; кажется, он не дурак и добрый человек, а ничего я в голове его не пойму. Кто у них там в Бадене третье-то лицо? И все пришли да пришли денег. А вы сами знаете, где их по теперешним временам взять? Мне за 65 лет, а я целое лето провозился с разверстанием калужских крестьян; повар-то здесь, а я-то на квасу да на огурцах. Везде надо обзаводиться своим инвентарем, а цен на хлеб никаких. Да вот потрудитесь прочесть, коли мне не верите. Ликовали, что освобождение крестьян поднимет сельскую производительность и обогатит земледельцев, а во вчерашнем письме он мне пишет: "Я не верю ни в один вершок русской земли и ни в одно русское зерно. Выкуп, выкуп и выкуп!" -- Чему же тут верить? Можно ли даже прежние надежды на улучшение быта считать искренними, а не возгласами загулявшего человека, понимающего разорительность своих выходок, но восклицающего: "Пропадай все!"
   В Москве мы поместились по-прошлогоднему в доме Боткиных. В эту зиму, по поводу банкротства банкира Марка, Дмитрий Петрович Боткин купил великолепный дом у Покровских ворот, и новые владельцы были озабочены возможностью перебраться в новое помещение к Новому году. Так как в купленном доме на дворе был манеж, то Дмитрий Петрович, намереваясь для моциона ездить верхом, купил прекрасную гнедую лошадь и неоднократно предлагал мне ее для проездки.
   В скором времени я с восторгом узнал, что Лев Николаевич с женой в Москве и остановились в гостинице Шеврие, бывшей Шевалье. От вас не ускользнула эта перемена фирмы, столь идущая в данном случае к прелестной идиллии молодых Толстых. Несколько раз мне, при проездках верхом по Газетному переулку, удавалось посылать в окно поклоны дорогой мне чете.
   В январе, по случаю новоселья, Дмитрий Петрович затеял маскарад, на котором нам нельзя было не быть и нельзя было быть иначе, как в костюмах. К счастию, добрый знакомый снабдил меня полным костюмом Бедуина, который пришлось мне влачить до самого ужина. Замечательнейшим явлением на этом маскараде была величавая блондинка Норма и красавец брюнет Мефистофель с красным пером на берете, целый вечер не покидавший Нормы. По залам носился шепот, что далеко неблагонадежный в нравственном отношении Мефистофель делает брачное предложение Норме, которая, не будучи в состоянии противиться очарованию, говорит будто бы: "хоть день да мой!"
   Смотря на несомненно красивую пару, я умственно повторял изречение милейшего старика Николая Николаевича Тургенева: "Ведь вот милая девушка живет у родителей, которые на нее не насмотрятся; она окружена всеми удобствами, но пусть будочник поманит ее в будку, и она все бросит и пойдет за ним".
   Тургенев писал мне из Парижа 26 января 1863 года:
   "Драгоценный Афанасий Афанасьевич, вы в сердце поразили меня вашим упреком: вы полагаете, что я сержусь на вас!!! и оттого молчу..., а я воображал, что вы меня забыли. Дело в том, что я только сегодня получил ваше письмо, находившееся в poste restante, а вы, вероятно, не получили ни одного из двух писем, пущенных мною к вам. Теперь все дело объяснилось, жаль только, что переписка наша покоилась на лаврах, а главное жаль, что вы могли приписать мне дурное чувство. Но о прошедшем толковать нечего, и давайте снова болтать и бомбардировать друг друга письмами. Я очень рад, что вы скова возвращаетесь в свое степное гнездо; а то вы в Москве либо хандрите, либо слишком прилежно посещаете нашего старинного друга, впрочем почтенного и приятного человека -- г. Редерера. Кстати, посмотрел бы я на вас в костюме Мавританца иди Алжирца, которым вы облекли свои члены на бале у Боткиных! Все эти известия доходят до меня через Борисова, с которым мы изредка перекрикиваемся.
   "Мысль издать все ваши сочинения и переводы -- отличная мысль. Должно полагать, что и публике она покажется такового же. Дайте нам также продолжение ваших милейших деревенских записок; в них правда, а вам правда больше всего нужна -- везде и во всем.
   Боткин вам уже писал, что M-me Виардо положила на музыку: Шопот, робкое дыханье и Тихая звездная ночь. С тех пор она еще прибавила: Я долго стоял неподвижно... Музыка прелесть как хороша и, Бог даст, будет издана в нынешнем году в России, но послать вам ее, пока она не напечатана -- невозможно. Потерпите, а ее то приезжайте теперь сюда или летом в Баден. Музыка до того хороша, что стоит путешествия. Изо всех ныне существующих муз, ни одна так упорно не молчала, как моя в это время: даже вашу перещеголяла. Что будет дальше, ее знаю, но что-то совсем притихло. Здоровье зато порядочно, т. е. теперь: зимой было скверно. Ну, да ведь это все суета сует и всяческая суета.--Жму вам крепко руку и усердно кланяюсь вашей жене.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Боткин процветает и дает нам восхитительные музыкальные утра".
   В. Боткин писал из Парижа от 4 Февраля 1863 года:
   "Сию минуту получил твое письмо и спешу отвечать тебе, милый мой Афанасий Афанасьевич; но ты, конечно, уже получил письмецо мое через Митю. Целый месяц ее писал в тебе, потону что чувствовал себя очень не хорошо: это все последствия моей болезни. Нынешнюю зиму я чувствую себя хуже прошлой зимы, так, например, слишком месяц я был так слаб, что не мог даже писать тебе и домашним; и это вследствие раздражения в спинном мозгу. Я уже ее могу так ходить, как ходил летом,-- тотчас устаю. Ну, да как-нибудь дотяну до весны, а там и в Москву, а потом в Степановку. Надоели мне эти переезды, да и очень раздражает меня дорога, именно действуя на спинной мозг. А хотелось бы хоть весной, то есть в марте, подышать где-нибудь чистым воздухом, и если силы дозволят, я проеду может быть куда-нибудь на юг Франции. Ужасает только меня одиночество. Здесь все-таки зайдет кто-нибудь. Глубоко встревожило меня известие о восстании в Польше, об отвратительных ужасах, какие совершает там революционная партия. Так был душевно встревожен я, что потерял способность вслушиваться в квартеты, и поэтому должен был прекратить их у себя, а до того времени какое высочайшее удовольствие они доставляли мне!
   "Скажи пожалуйста, что это Маша не пишет мне? Приписки ее всегда с куриный носик; или в Москве так была развлечена она, что некогда было подумать об отсутствующих? Я подписался на Московские Ведомости и до сих пор не получил еще ни одного номера, а между тем подписавшиеся на Голос и Петербургские Ведомости получают их довольно аккуратно. Должно быть, почтамтские дела редакции Московских Ведомостей в большом беспорядке.
   "Был здесь Диккенс и устроил публичное чтение. Я ничего не слыхал подобного и был в таком восторге, что написал об этом маленькую статейку и послал к Каткову. Будет ли твоя вторая статья так же удачна, как была удачна первая? А ты мне не пишешь, нравится ли она Каткову? Надеюсь, что ты не оставил без внимания моей просьбы насчет коляски, заказанной иною Ильину; именно, чтобы сделали ее для городской езды, именно так, как ты советовал мне. Да твоя одышка меня очень беспокоит: не нужно ли побывать тебе в Карлсбаде? Я бы принял на свой счет издержки вашей поездки, в этом я прошу тебя мне не отвязывать. Если решишься, то напиши мне тотчас, ведь ты все говорил, что тебе Карлсбад помог много. Запускать ведь хуже; а на шесть недель авось можно будет оторваться от деревенских забот. В таком случае я бы провел время лечения вместе с вами, а по окончании оного и в Россию вернулись бы вместе. Только в таком случае тебе надо раньше начать курс и именно с последних чисел апреля.
   "Хорошо, что ты сладил с Солдатенковым насчет издания твоих сочинений. Пожалуйста сделай из них построже выбор; ведь дело не в количестве, а в качестве. Пока прощайте, милые друзья. Да подумай серьезно о своем здоровье, а то пожалуй попадешь в такое положение, как я, то есть никуда негодное.

Твой В. Боткин.

  
   Еще в прошлогоднее свое пребывание в Степановке, Василий Петрович, мечтая о новом туда приезде, просил меня пристроить ему специальное помещение, и желая исполнить эту задачу по возможности экономически, я рассчитывал, что, воспользовавшись одною стеной дома, можно возвести двухэтажный двенадцатиаршинный сруб и таким образом выгадать одну крышу. Покупкой и возкой леса следовало озаботиться еще по зимнему пути, и вот почему мы с женой должны были вначале февраля уже возвратиться в Степановку, получив по распоряжению Василия Петровича из конторы 2.000 руб. на его пристройку. Вероятно, и молодым Толстым, не взирая на очарование первого московского сезона недавних супругов, недолго пожилось у Шеврие, и мы на пути из Москвы направились в давно знакомую нам Ясную Поляну, где нам предстояло увидать новую ее хозяйку.
   Часов в 9 вечера, в морозную, месячную ночь, почтовая тройка, свернув с шоссе, повезла нас по проселку, ведущему к воротищу между двумя башнями, от которых старая березовая аллея ведет к Ясно-Полянскому дому. Когда мы стали подыматься рысцой на изволок к этому воротищу, то заметили бойко выезжающую из ворот навстречу нам тройку. "Вот, подумал я, как кстати. Тульские незнакомые нам гости со двора, а мы как раз подъедем". Но вот бойкая тройка, наехав на вас, вынуждена, подобно нам, шагом сворачивать в субой с дороги, на которой двум тройкам нет места рядом.
   -- Возьми поправей-то! кричит своему кучеру седок, лица которого я не могу рассмотреть в тени от высокой спинки саней.
   -- Это вы, граф? крикнул я, узнав голос Льва Николаевича. Куда вы?
   -- Боже мой, Афанасий Афанасьевич!... мы с женой выехали прокатиться. А Марья Петровка здесь?
   -- Здесь.
   -- Ах, как я рада! воскликнул молодой и серебристый голос.
   -- Выбирайтесь на дорогу! воскликнул граф; -- а мы сейчас же завернем за вами следом.
   Не буду описывать отрадной встречи нашей в Ясной Поляне, встречи, которой много раз суждено было повториться с тою же отрадой. Но на этот раз я невольно вспомнил дорогого Николая Николаевича Толстого, прослушавшего в Новоселках всю ночь прелестную птичку. Такая птичка оживляла Яснополянский дом своим присутствием.
   Тотчас по прибытии в Степановку, началась возка строевого леса из Орла и знаменитого камня с Неручи, а при первом угрев работа вчерне закипела, так что к ранней весне можно было уже класть фундамент и становить новую пристройку. В вей выгадывался с одной стороны 4-х аршинный коридор, прямо ведущий в дом и выходящий на другом конце в отдельные севе на двор. Из коридора направо вела дверь в 8-ми аршинную в квадрате комнату для Василия Петровича, со стеклянною дверью на террасу. Из сеней против выходных дверей направо была дверь в комнату 8-ми аршин длины и 4-х ширины для слуги Василия Петровича. Из тех же сеней неширокая лестница в три заворота вела во второй этаж совершенно тех же размеров, с тою разницей, что, за отсутствием коридора, образовалась зала в два света в восемь аршин ширины и двенадцать длины. В эту комнату мы снесли всю нашу библиотеку, и со временем Василий Петрович хаживал туда читать, так как там почти не было мух, за отсутствием жильцов.
   В. П. Боткин писал из Парижа 20 Февраля 1863 года:
   "Получил я твое письмо, любезный друг, и твое, милая Маша, и спешу сказать вам за них большое спасибо. Все время в Москве ты прохворал, и вообще, как кажется, здоровье твое становится рыхлым. До сих пор ты привык мало думать о нем, а надо будет думать. Я жду, какой ты дашь ответ на приглашение мое съездить в Карлсбад.
   "Это письмо найдет вас уже в Степановке, то есть на гнезде, и жизнь примет свой обычный порядок. А меня совершенно расстроило это проклятое Польское восстание; я в постоянной лихорадке и тревоге. Это хуже войны, в войне соблюдают известные правила вежливости, а тут слепая месть руководит всем. Уж года два, как русского солдата постоянное оскорбляли поляки,-- что ж мудреного, что он при случае даст волю своему чувству мести? Когда поляки резали русских солдат, здешние журналы молчали об этом, а теперь кричат о жестокости их. Вообще, брат, я последнее время почувствовал презрение к газетам. Всего менее думают они о правде и справедливости фактов, притом же польская эмиграция здесь въелась во все журналы, так что общее мнение здесь совершенно находится под польским влиянием. Можешь судить, как приятно в такое время быть принуждену жить в Париже. При таких смутных событиях я думаю лучше провести лето в Степановке, чем ехать в Карлсбад. Лишь бы благополучно добраться до Петербурга. Надеюсь, что в Степановке все обстоит благополучно. Ах, милые друзья, скоро ли дождусь я той минуты, когда обниму вас на душистой, степной почве, при веселом шелесте ваших молодых березок? Московские Ведомости наконец получаю, но они как-то вялы и бесцветны, хуже прежней Летописи. Пришлите слова два о себе.

Ваш В. Боткин.

  
   От 16 марта 1863 года он же:
   "Получил ваше письмо из Степановки, за которое чувствительно благодарствую и радуюсь, что вы нашли все в порядке. Теперь Степановка вероятно приняла вид настоящей, дедовой я хозяйственной фермы. Воображаю, как это должно радовать твое сердце! И потом как отрадно после городского скитания чувствовать себя в своем гнезде и придти в сознание самого себя. Ведь истинное развлечение находишь ты только в самом себе, в ресурсах собственной души.
   Совершенно сочувствую твоему стремлению вступить скова в полк, при известии о Польском восстании. Поверишь ли, я с тех пор нахожусь в постоянной тревоге. Не говоря уже о том, что здесь политический горизонт очень мрачен, но само восстание так задумано, организовано и проникнуто таким фанатизмом, что мне кажется невозможно скоро подавить его. В Европе общественное мнение решительно на стороне Поляков, не разбирая того, что претензии и требования Поляков очевидно имеют целью не только ослабление России, но удаление ее из Европы в Азию. Этой цели не скрывают здесь ни журналы, ни английский парламент, и вполне сочувствуют Польскому восстанию, как средству для достижения этой цели. Вот как становится Европой Польский вопрос, и вот что будет значить для нас восстановление Польши. Но наши пустоголовые прогрессисты ничего этого не понимают. Кажется, чувство национальности и любви к отечеству совершенно испарилось из этих легкомысленных голов. Но представим себе Польшу восстановленною, самодержавною, да разве на этом она и успокоится? Разве она не будет всячески стараться вредить России и в этом всегда найдет поддержку в Европе, интерес которой как можно более ослабить нас. А при воинственном, легкомысленном духе Поляков, при их натуральной склонности ко всякого рода авантюрам, -- не будет ли это все равно, что завести у себя на западе второй Кавказ? Двадцать лет тревоги и усилий ослабят и разорят нас. Вот как я понимаю восстановление Польши. Для безопасности России необходимо держать Польшу как можно в большей зависимости. Удивительно, что у нас ни один журнал не смотрит на это дело с государственной стороны. А мы еще туда же хвастаем своею пустозвонною журналистикой!!! В Россию я думаю отправиться в последних числах здешнего апреля, так что в первых мая надеюсь быть уже в Москве, а в конце мая поеду к вам дышать благодатным воздухом. Тургенев действительно получил приказание вернуться в Россию, но вследствие письма его к Государю разрешено остаться ему за границей; он, кажется, думает ехать в мае. Кстати, Виардо совсем переселяются в Баден -- Баден, где купили себе дом. Мы думали было праздновать свадьбу M-lle Pauline, все уже было почти кончено, как дело разладилось вследствие необыкновенной жажды к деньгам, высказанной претендентом. Да Французы иначе и не понимают брак, как с этой точки зрения. Получаем мы Московские Ведомости, и скажу тебе, что они издаются плохо и неинтересно. С нетерпением ждем романа Писемского".

24 марта.

   "Душевная тревога, произведенная во мне Польским возмущением, не утихает и стала хроническою. Читать иностранные газеты нет возможности: до такой степени они полны клозетами и ненавистью к России. Все рады возможности ослабить и уничтожить Россию; наша одна надежда на силу и мощь России. Я никогда не подозревал в себе такой национальной струны, которая теперь обнаружилась все другое замерло во мне".

26 марте.

   "Хоть понемногу, а все пишу к вам; это доказывает, что я беспрестанно думаю о вас. Сегодня получил твое письмо -- спасибо. Вчера добыл книжку Русского Вестника за январь. Заметка Каткова о Польских делах превосходна: вот настоящий государственный взгляд на дело. Наши безмозглые прогрессисты не могут понять его, драпируюсь в свой абстрактный и пустой либерализм. Поляки говорят: "между Русскими и нами не может быть иных отношений, кроме взаимного истребления и ненависти". И это правда. Поляки хотят нам сесть на шею, они правы, а мы хотим у них сидеть на шее, и мы правы, и будем стараться сидеть: это вопрос национальный, а вовсе не о большем или меньшем либерализме. Нам на Европу нечего рассчитывать, Европа всегда будет за Поляков. Нам надобно быть сильным и крепким, вот в чем наша надежда. Теперь кажется, войны не будет, но она могла бы быть и может быть. Цель Поляков вовсе не конституция, а прогнать и забить нас в Азию и обратить Россию в слабое второстепенное государство. Вот этой-то цели не понимают наши мальчишки-прогрессисты.
   "Твоей статьи в первом номере Русского Вестника еще не читал, но слышал, что она хуже твоей прошлогодней. Теперь начал читать Казаки Толстого, где надеюсь найти бездну прекрасного. Ты пишешь о клевере,-- да посеешь ли ты его? Уж наверное ты как-нибудь умудришься копеешничать, а после будешь себя проклинать. Хоть ты, Маша, как-нибудь вразумляй его, помня что денежка рубль бережет. А о моем помещении не очень хлопочи, как-нибудь устроюсь. Да вот что пришло мне в голову: если я возьму с собой слугу, то будет ли ему где поместиться? А это может случиться, потому что одному ехать тяжело, я это уже испытал прошлого года, возвращаясь от вас. Спешу отправить письмо. Выехать думаю около 20 или 25 апреля.

Ваш В. Боткин.

  
   Тургенев писал из Парижа от 7 апреля 1863 года:
   "Любезные друзья, Афанасий Афанасьевич Фет и Иван Петрович Борисов! Позвольте написать вам обоим купно, хотя вы мне писали отдельно, но времени у меня вдруг стало мало (я на отъезде отсюда); а имею я сказать вам обоим одно и то же, начиная с того, что я искренно вас обоих люблю и помню. Для быстроты дела буду писать по пунктам.
   1. "Я еду отсюда не в Россию, а в Баден, где теперь еще никого нет, и где я буду работать с остервенением в течении двух месяцев (я во всю зиму пальца об палец не ударил), а в июле, если Бог даст, прибуду в Спасское на тетеревов. Мое присутствие там необходимо, не столько впрочем для тетеревов, сколько для других соображений. Считаю излишним говорить вам, с какою радостью я вас обоих увижу.
   2. "Могу вам сказать, что мое дело кажется благополучно окончилось. Мне прислали сюда запросы весьма маловажные, я немедленно отвечал, и теперь, я думаю, все сдано в архив.
   3. "Казаков" я читал и пришел от них в восторг (и Боткин также). Одно лицо Оленина портит общее великолепное впечатление. Для контраста цивилизации с первобытною, нетронутою природой не было никакой нужды снова выводить это возящееся с самим собою скучное и болезненное существо. Как это Толстой не сбросит с себя этот кошмар! А кстати, каков романчик Чернышевского в Современнике! Вот прелестью!
   4. У вас, кажется, все идет потихонечку, как следует быть. И слава Богу. Не в состоянии вам передать, до какой степени меня мучают Июльские дела... Здесь все готовятся к войне.
   5. "Здоровье мое не совсем удовлетворительно: старая болезнь меня кусает. Может быть летом дело исправится.
   "Засим жму вам обоим руку или руки, крепко накрепко обнимаю вас и остаюсь

любящий вас Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Я направил это письмо на ваше имя, дорогой Иван Петрович, но вы доставьте его владельцу Степановки".
  
   Л. Н. Толстой писал того же 1863 года:
   "Ваши оба письма одинаково были мне важны, значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич. Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое -- удивление. Да кто же такое написал Казаков и Поликушку? Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в годов и найдешь там где-нибудь в углу между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под заглавием художественное. И сличая с тем, что вы говорите, согласишься что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. Поликушка -- болтовня на первую попавшуюся тему человека, который "и владеет пером"; а Казаки -- с сукровицей, хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина; к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем теперь как писать? теперь незримые усилия даже зримые, и притом я в юхванстве опять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники по полевому хозяйству и постройках, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. -- Что вы думаете о Польских делах? Ведь дело-то плохое Не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавленного гвоздя? Что ежели мы приедем в Никольское,-- увидим мы вас? Когда вы будете у Борисовых? Не пригоним ли мы так, чтобы вместе съехаться? Прощайте! Марье Петровне мой душевный поклон. Соня и тетенька кланяются.

Л. Толстой.

  
   Однажды далеко до сенокоса приехал к нам, к немалой радости нашей, Петр Афанасьевич. Улучив минуту, когда мы были с ним одни, он вдруг неожиданно повел следующую речь:
   "Я давно мучаюсь своею неаккуратностью и очень хорошо звано, что несвоевременная высылка мною процентов была одною из причин, заставивших тебя бежать из Москвы. Вот уже который год я мучаюсь и трачу деньги на дурацкий, мельничный процесс на Тиму, и вместо того, чтобы возможность расчесться с тобою увеличивалась, она постоянно уменьшается. Ты, конечно, не знаешь этого процесса, который у меня в зубах застрял. Но сделай милость, обрати на него на минуту внимание, так как я желаю выложить перед тобою дело вкратце начистоту. Ты знаешь, что покойный отец наш долгое время строил в своем ливенском имении на реке Тиму громадную крупчатку, в которую всадив в то время более ста тысяч (ассигнациями) денег, так и оставил ее, не оснащенную дорогими жерновами. Мы с братом Василием сдали ее на 12-ти летнюю аренду, которой через два года истекает срок. Мельница все время работала беспрепятственно, как вдруг в третьем году ливонский купец Б--в, купив на той же реке, семь верст ниже, подлинной раструс, стал заводить высокую плотину; но покуда он возводил новую, я просил Формальнаго освидетельствования через губернского архитектора, который намерил подъем воды на старой плотине Б--ва четыре аршина и два вершка до линии, обозначаемой зигзагами гнили, образованной прежним уровнем. В виду формальной опоры такого измерения, я не просил тотчас же суд о формальном воспрещении дальнейшей разорительной для моей мельницы постройки, а думал: "если ты так нагло вторгаешься в мою собственность, то я обожду, когда ты потратишься на свои незаконные постройки,-- и разом их поломаю". Тем временем Б--в, сломав прежнюю плотину и уничтожив старые признаки, вытребовал в свою очередь инженера-техника, который дал ему свидетельство, что подъемом воды даже на четыре аршина двенадцать вершков он все-таки не подольет рабочих колес моей мельницы; вследствие чего Б--в поднял воду и затопил мою мельницу, при вопле моего арендатора. Я подал уже два года тону назад в суд, и дело остановилось только на формальной стороне, т. е. на вопросе, какую высоту воды на Б--ской плотине следует считать первоначальною до решения дела по существу. В настоящее время дело это находится в московском сенате, и хотя у меня там и поверенный, стоящий немало денег, но толку, братец, я никакого не вижу. Теперь, продолжал брать, когда ты знаешь сущность дурацкого дела Тимской мельницы, я хочу предложить тебе следующее. Ты бы бесконечно одолжил меня и развязал мне руки, взяв Тимсную мельницу за должные мною тебе 22 тысячи рублей. Подумай хорошенько и, если ты будешь согласен, поедем завтрашний день в Орел для совершения купчей, для чего я привез с собою все нужные документы".
   Сообразив, что, не взирая на плохое положение мельницы, все-таки существует надежда окончить более или менее удовлетворительным образом процесс и получить в руки известную ценность, тогда как с другой стороны на выход брата из финансовых затруднений нет ни малейшей надежды,-- я безусловно согласился на совершение купчей. Приехав в Орел на братниных лошадях, мы остановились с ним в одном номере гостиницы, и так как, помнится, у меня всех денег было 700 рублей, а на совершение купчей следовало еще тысячу, я тотчас же телеграфировал в контору Боткиных, прося о высылке мне в Орел тысячи рублей, которых я по тогдашней почте никак не мог получить ранее трех дней.
   На другой день я получил телеграмму: деньги высланы".
   В течении моих воспоминаний я не раз вынужден был останавливаться на мелочах, имевших для меня в данное время глубокое значение. С другой стороны, я не описывал бы своего прошлого, если бы не был уверен, что всякий читатель, оглядываясь на собственную жизнь, найдет в вей нечто подобное. Не случалось ли каждому быть нежно обнимаемому и быть может совершенно искренно близкими людьми? Но стоит судьбе хотя слегка вам улыбнуться, и из ласковых уст слышатся недружелюбные звуки.
   Казалось бы, что мы в Орле только со вчерашнего дня, а поутру за кофеем брат добродушно протянул мне письмо со словами: "вот прочти. Любинька пишет: "а Тим-то, кажется, тебе улыбается". Очень рад, прибавил брать, что он улыбается: стало быть ему весело".
   Зная фантастическую изменчивость братниных мыслей и слушая его иеремиады на скуку пребывания в номере, я ясно понял, что купчая должка быть совершена либо завтра, либо никогда.
   В дверь номера постучались, и на общий крик наш: "войдите!" -- вошел бывший мой школьный товарищ, а в данную минуту старший городской врач барон Мейдель.
   -- Ты вчера, любезный друг, не застал меня дома, и вот я захотел повидаться с тобой на минуту. Зачем Бог тебя принес?
   Я рассказал барону все дело, прибавив, что с телеграммой в руке о высланных деньгах не мог у знакомых купцов занять тысячи рублей на один день.
   -- Ну, брат, заметил барон,-- это такой город. Денег тут ни за что не займешь.
   -- Да какой же тут риск!-- воскликнул я:-- я могу тотчас же дать доверие моему кредитору на получение моих московских денег на почте.
   -- Постой, отвечал барон: -- не приходи заблаговременно в отчаяние: я сейчас сбегаю к одному человеку и объясню ему дело, но предупреждаю, что ему все равно, на три ли месяца или на три дня будут взяты деньги; но он менее трех процентов не возьмет.
   Конечно, я как утопающий схватился за эту доску спасения и, получив деньги (это было часов в 11 утра), тотчас направился в гражданскую палату к знакомому секретарю.
   -- Нельзя ли сегодня совершить купчую?
   -- Помилуйте, возможно ли это? Нужны справки, а теперь уж двенадцатый час.
   -- Сделайте одолжение! приставал я.-- Я поблагодарю от себя столоначальника и рассчитываю на вашу любезность. прибавил я, всовывая ему в руку 25-ти рублевую бумажку.
   -- Право, какой вы нетерпеливый, сказал улыбаясь секретарь.-- Пожалуйте сейчас надлежащий гербовый лист, и через полтора часа приходите с братом для рукоприкладства, и я тотчас же подам дело на утверждение присутствия, и в два часа вы получите купчую.
   К вечеру я вернулся в Степановку владельцем Тимского имения. Каких денег стоило бы в настоящее время такое быстрое совершение дела?
  

XIV.

Моя поездка в Москву.-- По дороге заезжаю в Ясную Поляну.-- В Москве у кн. В. Ф. Одоевского.-- Приезд В. П. Боткина в Степановку.-- Надя снова заболевает.-- Я увожу Петю из Новоселок к нам.-- Июльское восстание.-- Перевод денег Тургеневу.-- Письма.

  
   В. П. Боткин писал из Москвы от 8 мая 1863 г.: "Вот я и в Москве! Десять дней прожил в Петербурге и теперь надеюсь скоро отправиться к вам. Но, друзья мои! какое время переживает теперь Россия! Я получил уже здесь письмо твое и вполне разделяю с тобой чувство, с которым ты берешься за новый номер газеты. Но благодаря нашему легкомыслию или вернее бессмыслию, литература наша вовсе не соответствует действительному подозрению нашему. Одни Московские Ведомости понимают всю важность настоящего Польского восстания, и Катков действительно выражает народное чувство. Меня омерзение взяло при виде, как в Петербурге легкомысленно смотрят на наше настоящее положение, я разумею нашу беспутную молодежь. Есть основание думать, что Поляки замышляют произвести смуты внутри России, особенно в Петербурге и в Москве. Говорят, что здесь они начинают одеваться в русское платье, зипун и т. п. Между тем раздражению против них растет. Здесь говорят о том, что следует сформировать городскую стражу из городских жителей, что было бы весьма хорошо, но не знаю, состоится ли это. Если бы я был в силах, то вступил бы волонтером в солдаты. Видел Каткова, он измучен работой и душевною тревогой. Третья книжка Русского Вестника выйдет неизвестно когда: так все занятие его сосредоточено на Московских Ведомостях, на которых теперь сосредоточено внимание всей России.
   "С самого начала Польского возмущения сердце у меня постоянно ноет; вмешательство западных держав (чего следовало непременно ожидать) еще более усилило мою душевную тревогу; я потерял не только способность думать о чем-либо другом, но даже потерял способность чувствовать природу; в жизнь мою я не чувствовал более удручительного состояния.
   "Я привез с собою своего слугу итальянца, которого взял при начале моей болезни. Он ни слова ее говорит по-русски. Я не знаю, как мне с ним ехать к вам? Он человек очень смирный и деликатный и не может жить, как живут наши дворовые люди, т. е. на щах и на каше. Разве оставить его в Москве, а с собою взять Степана? Дай мне совет. Не дождусь, когда я вступлю в ведра Степановки. Твое издание велели через две будет окончено, -- я видел у Кетчера последние три листа корректур. Стихи, которых корректуру держал Кетчер, -- глухой, слепой и мертворожденный для поэзии и для всех искусств!!! -- Ильин сделал мне отличную коляску, очень удобную для дороги. Жму вам крепко руки. Здесь нестерпимые жары.

Ваш навсегда В. Боткин.

  
   Вероятно, в хлопотах я разъехался с графом Львом Ник. Толстым в Новоселках, и вот что он пишет мне от 15 мая 1863 года:
   "Чуть-чуть мы с вами ее увиделись, и так мне грустно, что чуть-чуть; столько хотелось бы с вами переговорить. Нет для, чтобы мы об вас несколько раз ее вспомнили. Жена моя совсем ее играет в куклы. Вы не обижайте. Она мне серьезный помощник. Да еще с тяжестью, от которой надеется освободиться вначале июля. Что же будет после? Мы юхванствуем понемножку. Я сделал важное открытие, которое спешу вам сообщить. Приказчики и управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до десяти часов, и все пойдет наверное не хуже. Я сделал этот опыт и остался им вполне доволен. Как бы, как бы вам с вами свидеться? Ежели вы поедете в Москву и не заедете к нам с Марей Петровной, то это будет дюже обидно. Эту Фразу подсказала мне жена, читавшая письмо. Некогда; хотел много писать. Обнимаю вас от всей души, жена очень кланяется, и я очень кланяюсь вашей жене.
   Дело: когда будете в Орле, купите мне пудов 20 разных веревок, возжей, тяжей и пришлите мне с извощиками, ежели с провозом обойдется дешевле двух рублей тридцати копеек за пуд. Деньги немедленно вышлю.

Ваш Л. Толстой.

  
   Конечно, веди я прежнюю городскую жизнь, другими словами, не купи я Степановки, я не мог бы ни в каком случае решиться и на покупку Тима в девяностоверстном от Степановки расстоянии. Но взявшись за это запутанное дело, я не мог, подобно брату, ограничиваться раздражительными проклятиями и бесполезною высылкой денег московскому поверенному. Нужно было познакомиться с делом покороче; и потому, заручившись письмом брата к поверенному, с просьбой передать все накопившиеся дела мне, я вынужден был отправиться в Москву.
   Не смотря на самое серьезное и нетерпеливое расположение духа, я не мог отказать себе в удовольствии заехать в Ясную Поляну. Едва только я повернул между башнями по березовой аллее, как наехал на Льва Николаевича, распоряжающегося вытягиванием невода во всю ширину пруда и, очевидно, принимающего всевозможные меры, чтобы караси не ускользнули, прячась в ил и пробегая мимо крыльев невода, ее взирая на яростное щелканье веревками и даже оглоблями.
   -- Ах, как я рад! воскликнул он, очевидно, деля свое внимание между мною и карасями. -- Мы вот сию минуту! Иван! Иван! круче заходи левым крылом! Соня! ты видела Афанасия Афанасьевича?
   Но замечание это явно опоздало, так как вся в белом графиня давно уже подбежала ко мне по аллее и тем же бегом с огромною связкой тяжелых амбарных ключев на поясе, не взирая на крайне интересное положение. бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокое загороди.
   -- Что вы делаете, графиня! воскликнул я в ужасе: -- как же вы неосторожны!
   -- Ничего, отвечала она, весело улыбаясь,-- я привыкла.
   -- Соня, вели Нестерке привести мешок из амбара, я пойдемте домой.
   Графиня тотчас же отцепила с пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.
   -- Вот, сказал граф, -- вы видите полное применение нашей методы: держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек.
   За оживленным обедом появились пойманные на наших глазах караси. Казалось, всем было одинаково легко и радостно на душе, и я в возможной краткости спешил передать графу обстоятельство с Тимом и причину моей поездки в Москву.
   Вечер этот можно бы было по справедливости назвать исполненным надежд. Стоило посмотреть, с какою гордостью и светлою надеждой глаза добрейшей тетушки Татьяны Александровны озирали дорогих племянников и, обращаясь ко мне, явно говорили: "вы видите, у mon cher Lèon, конечно, не может быть иначе".
   Что касается до молодой графини, то, конечно, жизнь прыгающей в ее положении через слеги, ее может не быть озарена самыми радостными надеждами. Сам граф, проведший всю жизнь в усиленных поисках новизны, в этот период видимо вступал в неведомый дотоле мир, в могучую будущность которого верил со всем увлечением молодого художника. Сам я в этот вечер, увлекаемый общим тоном беззаветного счастья, не чувствовать нагнетающего меня Сизифова камня.
   Приехав в Москву, я, конечно, прежде всего свиделся с Василием Петровичем, а затем обратился к поверенному брата, который с видимым неудовольствием сдал мне все накопившееся Тимское дело. Из немногих ответов о судьбе тяжбы, я тотчас же понял, что вся задача почтенного надворного советника состояла в периодическом истребовании денег для мнимого ведения дел. В этом предположении меня окончательно убедили пять нераспечатанных братниных писем за последний год, найденных мною вложенными в последние копии.
   Надо было обратиться к самому месту, где велось дело, т. е. в сенат, где у меня, к счастию, нашлось несколько знакомых сенаторов и, главное, князь Владимир Федорович Одоевский.
   -- Если хотите толком поговорить о вашем деле, сказал князь, -- то приезжайте к шести часам к вам на Остоженку после завтра обедать. Княгиня будет вам рада, и мы вечером потолкуем на свободе.
   Когда в назначенное воскресенье слуга доложил, что кушать готово, и мы с князем вышли в столовую, княгиня, только -- что вернувшаяся с какого-то визита, с ярким алым бантом на голове, ласково встретив меня, подошла к своему месту.
   -- Этот бант твой нехорош, сказал князь, приподымая указательный палец. -- Не знаю, чем нехорош, отвечала княгиня.
   -- Да уж я тебе говорю, что нехорош, повторил князь. -- Но теперь ее время об этом толковать, а давай нам супу, да немного. Сегодня жарко, и я знаю, что будет ботвинья с самою свежею рыбой. Да кстати, ты знаешь ли кто у тебя сегодня гостем?
   -- Право, ответила княгиня, -- ты сегодня все какими то загадками говоришь. Мы за обедом втроем, а Афанасия Афанасьевича я звано не хуже тебя.
   -- Так; но ты думаешь, что у тебя обедает поэт, а выходит, что это проситель.
   После обеда душистый кофе подали нам в кабинете князя. Князь был любитель и мастер хорошо покушать и, как говорили, был сам тонкий повар. Помню, с каким юмором он рассказывал мне о некоторых реформах, произведенных им в качестве почетного опекуна в Екатерининском институте. "Спрашиваю у начальницы, как идут у девиц рукоделья?" -- Меня приводят в залу, установленную пяльцами. Я говорю: "прикажите пожалуйста убрать все эти пяльцы: желающие вышивать могут исполнять это на руках; а главное приучайте их к шитью белья. Умеют ли, например, они кроить и шить женские и мужские сорочки?" При последнем слове я вижу явное недоумение на лице начальницы. Но не обращая на это внимания, я спрашиваю: "умеют ли они кроить и шить мужские кальсоны?" -- "Ах!" вырвалось из груди начальницы. -- "Да, да, кальсоны, продолжаю я; мы должны понимать, кого мы готовим. Я не говорю о том, что каждая девушка мечтаете о будущем муже; но у большинства уже в настоящую пору есть небогатый отец, дядя, брать, которые нуждаются в опытной руке молодой хозяйки. А умеют ли они готовить кушанье?" спрашиваю я и вижу, что вопрос мой озадачивает начальницу не менее прежнего.
   -- Позвольте, ваше превосходительство, моим дамам показать институткам пример. После завтра они приедут готовить в вашей кухне, пригласив на помощь нескольких институток.
   "Передав все это княгине, я попросил ее, взяв с собою двух племянниц: княжну О... и графиню К..., заехать в Охотный Ряд и, запастись всем нужным, отправиться в институт. Там мои барыни засучили рукава, надели фартуки и стали чистить овощи и приготовлять мясо, к общей радости участвовавших в стряпне институток".
   Полный энергии и разнообразнейших жизненных интересов, князь в этот вечер был особенно любезен и разговорчив. Будучи прирожденным и ученым музыкантом, он никогда не расставался с небольшим церковным органом, на котором играл в совершенстве. "Я могу, говорил он, припомнить своих первых учителей грамоте, но кто обучил меня нотам -- положительно не знаю. С тех пор как я себя помню, я уже читал ноты; а с тех пор, что я познакомился с вашими стихами, я не могу простить вам прекрасного стихотворения на лодке со стихом: "И далеко раздаются звука Нормы по реке". Ведь угораздило же вас говорить с восторгом о такой музыке, как Норма".
   Как бы в насущное опровержение моего несчастного стиха, князь сед за орган и с полчаса предавался самым пышным и изысканным Фугам. Мало-помалу он перешел к русским, национальным напевам. "Вы не знаете, спросил он меня, песни, приписываемой царице Евдокии Федоровне? Я тщательно записал слова и голос этой песни и издал их. Я надпишу эти ноты и подарю вам их на память", сказал князь, исполняя то и другое.
   При многократной перевозке моей движимости, дорогой подарок покойного князя у меня едва ли не пропал. Но я уверен, что ноты эти существуют в музыкальных магазинах, и память моя удержала слова песни:
  
   "Возле реченьки хожу млада,
   "Меня реченька стопить хочет;
   "Возле огничка хожу млада,
   "Меня огничек спалить хочет.
  
   "Возле милого сижу дружка,
   "Меня милой друг корит, бранит,
   "Он корит, бранит,
   "В монастырь идти велит".
  
   Отпуская вечером меня, князь приглашал заехать обедать в следующее воскресенье, обещав к тому времени основательно познакомиться с моим делом. Пришлось таким образом пробыть в Москве более того, чем предполагал.
   Зашли мы с Боткиным как-то к Каткову, и, конечно, разговор закипел по поводу Польского восстания и вообще того разлагающего элемента, который наши враги так обильно вливали в нашу жизнь, чему блистательным образчиком мог служить произведший такое впечатление роман Чернышевского: Что делать. Мы с Катковым не могли придти в себя от недоумения и не знали только, чему удивляться более: цинической ли нелепости всего романа, или явному сообщничеству существующей цензуры с проповедью двоеженства, фальшивых паспортов, преднамеренной проповеди атеизма и анархии со стороны духовного законоучителя, которому такая пропаганда в казенных заведениях тем сподручнее, что он профессор и щит. Катков просил меня написать рецензию на Что делать; а Боткин, собиравшийся в Степановку, обещал свое сотрудничество в этом деле.
   При новом свидании князь Вл. Ф. Одоевский, указывая пальцем на свой живот, сказал: "дело ваше я проглотил, и оно теперь у меня вот где. Но вообразите, что, невзирая на явную правоту вашего дела, за исключением меня и секатора Ахлестышева, весь сенат против вас, но мы настаиваем на перенесение дела в общее собрание сената, о чем я своевременно дам вам знать в деревню".
   По приезде в Степановку, жена моя получила письмо от Василия Петровича:
  

Москва 2 июня 1863 года.

   "Посылаю обратно письмо твое к Афанасию Афанасьевичу, приписывая несколько слов. Погода опять холодна, хотя не так, как несколько дней тому назад. Я уже начинаю думать об отъезде, да на этой неделе не удастся, потому что в Английском клубе составляется обед по подписке в честь Каткова, поистине первого патриотического журналиста, каких еще в России не бывало. Имя Каткова уже вошло в историю вашего государственного развития.-- Хорошо ли доехал Фет? Я после моего лихорадочного пароксизма еще не могу совсем поправиться.

В. Боткин.

  
   В июне наконец приехал Василий Петрович в новой щегольской коляске, заказанной, по совету моему, с троечным ходом, входящим в колеи. От только что оконченной нами пристройки он пришел в совершенный восторг, хваля архитекторские мои способности, которым и впредь предстояло проявиться в оправдание пословицы: "нужда научит калачи есть". На этот раз Боткин привез с собою слугу итальянца Борини, поместившегося за стеной комнаты Василия Петровича. Он настолько понимал по-французски, что можно было с ним объясняться; но как он, не зная русского языка, объяснялся с прислугой, -- не знаю.
   Не смотря на совершенную утрату зрения левым глазом, Боткин ни одного дня не проводил без серьезного чтения, преимущественно по-английски. "История Индии составляет мой пробел, говорил он, указывая на томы мелкой печати, и мне необходимо его восполнить".
   "Боже, думалось мне, человек в сущности на краю могилы, с одним усталым глазом, через очки старается восполнять пробелы. Удивительно!"
   Во исполнение просьбы Катиона, я тотчас принялся за разбор романа: Что делать. А Боткин, между прочим, иллюстрировал мой разбор коммунистическими эпизодами парижской жизни, коих был в 1848 году свидетелем.
   В Степановке Боткин поневоле знакомился за обедом с посещавшими нас случайно соседями, и, хотя об этом никогда не говорил, но судя по любезным его к ним отношениям, можно было заключить, что очень хорошо понимал значительность доли выпавшей при тогдашних обстоятельствах на долю этих скромных людей. Неученые доктринеры и ораторы вынесли на своих плечах обузу коренной реформы, не вызвав ни малейшей смуты. Умиление Василия Петровича, которого мне пришлось быть свидетелем, было вполне чистосердечно.
   Однажды засидевшиеся у нас М-овы (посредник, о котором я уже говорил) собрались уехать темною ночью. так что мы вышли провожать их на крыльцо со свечами, и между прочим Василий Петрович, протягивая руку, старался осветить их более чем старомодную коляску с фордеком. Когда гости тронулись в путь, Василий Петрович, елейно прохихикав, обратился к нам со словами: "прекрасно, прекрасно! и колымажка есть!"
   Выше мы видели, что самые настойчивые намерения мои насчет покупки земли не имели никакого успеха, тогда как случайного приезда к Александру Никитичу было достаточно, чтобы сделать меня оседлым в Степановке. При этом нельзя ее сказать, что, ее взирая на долги и значительную нужду, Александр Никитич был великолепный хозяин и с хорошим поваром умел подать и угостить, как редкие из богачей это умеют. Поэтому ее удивительно, что 30 августа мы заставали за столом всех мценских тузов. Таким образом все это влиятельное в крае общество привыкло бывать у вас 22 июля, когда, в свою очередь, наш Михайла, при помощи Ш--нского Иллариона, старался также отличиться.
   На этот раз обед был у вас сервирован в верхней зале в два света, о которой мы говорили, и Василий Петрович остался совершенно доволен обедом, хотя с самого качала забунтовал, видя, что я не сажусь, и в свою очередь хотел встать из-за стола...
   Не взирая на значительную роль, которую нашим обедам пришлось разыграть в моей провинциальной жизни, я не ставу описывать их в подробности, а скажу только, что во все продолжение 17-ти лет, проведенных вами в Степановке, обеды 22 июля ежегодно возвращались. И что довольно курьезно, при количестве гостей от 25 до 30 человек, -- выпитых бутылок Редёрера оказывалось большею частью 22 бутылки. Конечно, при слабой участии дам, надо было приписать успешное осушение стаканов моему собственному примеру и примеру Тургенева, когда он у вас обедал.
   Тургенев писал из Баден-Бадена 8 июля 1863 г.:
   "Отвечаю вам соборне, Афанасий Фет, Василий Боткин, Иван Борисов, любезнейшие и добрейшие друзья мои, и надеюсь, что вы ее рассердитесь на меня, когда узнаете, что я пишу это письмо ее на шутку больной. Моя старинная болезнь разрешилась острым воспалением, и я осужден на неподвижность, пиявки, опиум и прочие гадости. Главное, на расположение душевное действует это скверно, и право как-то плохо лезешь в сферу идеала. Надо терпеть, долго и много терпеть, и уже ее думать ни об охоте, ни о шампанском. Но довольно о собственных недугах.
   Твое письмо, любезный Василий Петрович, дышит патриотизмом; видно, что ты в Москве плавал в его волнах. Я это вполне понимаю и завидую тебе, но все-таки я не могу, подобно тебе, не пожалеть о запрещении Времени -- журнала во всяком случае умеренного. Да и мне, как старому щелкоперу, всегда жутко, когда запрещают журнал. Сверх того, это запрещение косвенно пало и на меня; я кончил и переписал штуку, названную мною Фантазией, листа в три печатных; хотел уже отсылать, теперь куда ее деть? С другой стороны хорошо то, что я успею прочесть ее тебе перед напечатанном, потому что я убежден, что ты приедешь сюда вместе с Фетом в сентябре или октябре.
   -- Любезный Афанасий Афанасьевич, спасибо за милое письмо ваше. Перевод немецкий вашего: "Снова птицы летят издалека" -- очень хорош, хотя не передает прелестно музыкального переплета последних четырех стихов. На днях приступаем к публикации в Карлсруэ альбома г-жи Виардо с шестью вашими и с шестью Пушкинскими стихотворениями. Дай вам Бог здоровья, аппетита и удачи на охоте в Степановке и приезжайте с Боткиным на осень и зиму сюда. Войны ведь не будет. Прочел я вашу статью в мартовской книжке Русского Вестника. Очень мило, а над историей веревок в Орле я хохотал. Но тут же находится pendant к необъятно-непостижимому стихотворению: И рухнула с разбегу колесница, -- а именно 344 страница с ее латинскими словами и рикошетами. Я пробовал читать ее лежа, стоя, кверху ногами, на полном бегу, с припрыжкой... ничего, ничего, ничего не понял! Там есть фраза: "он на все смотрит при помощи источников изобретения"?!!!!!?!?! Небеса разверзаются, ад трепещет, и тьма кромешная. А статья все-таки очень хороша. Прекрасно также начало романа Писемского. Живо, сильно, бойко. Что-то будет дальше? -- О Владыко живота моего! как вы, должно быть, теперь объедаетесь земляникой и малиной! ноздри как раздуваются!!!
   "Теперь очередь за вами, любезнейший Иван Петрович! Примите мое сердечное спасибо за вашу память обо мне. К сожалению, я вас не увижу в нынешнем толу и не буду свидетелем всех улучшений вашего дома и сада, но надеюсь, что вы по-прежнему будете сообщать мне сведения о житье-бытье вашем, и о том, что делается вокруг вас. От ваших писем всегда так и веет мне нашим родным Орлом и Мценском, а это мне здесь, на чужбине, как манна. Кланяюсь вашей жене, целую вашего Петю и обнимаю всех вас троих.

Ив. Тургенев.

  
   Тем временем судьба готовила мне новое, тяжелое потрясение. Борисов прислал нарочного с известием о внезапном заболевании обожаемой им жены и просил приехать для оказания братской помощи. В Новоселнах. куда я тотчас же прискакал, Иван Петрович убедил меня в необходимости увезти Надю в Москву к доктору. так как присутствие ее могло быт небезопасно и в физическом, и в психическом смысле для любимого им до фанатизма пятилетнего Пети.
   Я давно от опытных психиатров слыхал, что чувства душевно больных совершенно извращаются, и болезненная их ненависть только свидетельствует о горячей привязав кости в нормальном положении. Неизмеримая разница впечатления, производимого перлом драматического создания, вроде Оффлии и Гретхен, и неумолимою действительностью во образе дорогого нам существа. Помню, после обычного свидания, мы втроем уселись в кабинете Ивана Петровича, и нельзя было достаточно налюбоваться на Надю: отросшие со времени последней болезни темно-русые волосы пышными волнами падали ей на плечи, яркий румянец озарял ее щеки, и темные глаза горели фосфорическим блеском. Сквозь обычное выражение интеллигенции прорывалось какое-то безумное буйство Медеи. Боже, что она говорила! Казалось, весь ум ее сосредоточивался на желании сказать мужу самое обидное, самое невыносимое для любящего. Если бы я желал, то не в состоянии бы был воспроизвести потока самых язвительных слов, которыми она старалась описать свое нестерпимое, инстинктивное отвращение к мужу. Боже! восклицала она: чего стоят эти припекающие к губам щетинистые противные усы, приводящие в содрогание!"
   Мы оба с Борисовым сидели, как приговоренные к смерти. Между тем Борисов успел попросить меня незаметно украсть Петю из дома матери, которую, быть может, придется удалять из него силой. Поэтому я приказал кучеру тихонько выехать на дорогу, а гувернантке Француженке, выслав вперед самое необходимое белье, -- вывести пальчика в рощу на гулянье и ждать меня около коляски. Через час со стесненным сердцем я уже увозил бедного мальчика вместе с француженкой в Степановку.
   Наконец В. П. Боткин уехал в Москву, откуда писал:
  

8 августа 1863 года.

   "В Москву приехал благополучно и на другой же день был у Каткова. Он получил критику Что делать, но еще не читал ее и отдает печатать, а ко мне хотел прислать корректуру. Она будет без всякой подписи, как ты желал. Всех нашел здоровыми; вчера был в Кунцево, видел всех и должен был в подробности рассказывать им о своем пребывании в Степановке. Жду с нетерпением от тебя письма о Тиме. Был у Маслова {Главноуправляющий Московскою Удельною Конторой, у которого Тургенев постоянно останавливался, приезжая в Москву.}, но не застал его; по случаю скорого приезда сюда Государя, он в разъездах; да притом теперь в удельных имениях вводится Положение, которое до сих пор не было еще введено. Обнимаю вас крепко.

Ваш В. Боткин.

  
   Убедившись при поездке на Тим, что старая отцовская изба для барского приема пришла, наравне с надворными строениями, в совершенное разрушение, я выбрал там необширную полянку среди небольшого, но крайне живописного дубового леса на левом обрывистом берегу реки Тима, где отыскался и сильный ключ чистейшей воды. Предвидя необходимость приездов, я распорядился сломать прежнюю усадьбу и кирпич из разломанной риги употребить на фундаменты предназначенных мною построек, а старый лес на эти постройки. Отыскался отцовский портной Антон, взявшийся за малую плату быть моим приказчиком и архитектором. А так как в Степановке мы успели переменить крашеные еловые двери и рамы на дубовые с более солидными приборами, то вся эта старая поделка была отправлена в новую тимскую постройку. Постройка, как мы потом все убедились, вышла превосходная.
   Но примеру прошлых лет, я, уезжая в Спасское, чтобы охотиться с Тургеневскими егерями, оставлял таи жену на время охоты.
   В. П. Боткин писал из Москвы от 21 августа 1863 г:
   "Милые друзья! с радостью узнал я, что ты наконец привел в порядок Тим; теперь остается ожидать исхода процесса. Сначала Катков горячо благодарил за статью о Чернышевском, но потом как-то охладел, а Леонтьев хныкает о том, что она очень велика. Я уж более недели не видался с ними. Вчера заезжал, но Каткова не было дома, а Леонтьев спал. На днях постараюсь увидать их и объясниться. Если у вас стоит такая же райская погода, как здесь, то все зерна должны просохнуть отлично. Как я тоскую по Степановском воздухе и ее воде! и ее божественной тишине! и нашей жизни там! -- для меня там живет счастье... Долго ли ты прожила в Спасском, Маша? Ни за что не променял бы я Степановки на Спасское, ни за что! Я не знаю, как вам со мной, во я бы не желал лучших сожителей. Вот уже второй раз, как посещаю Степановку и чувствую, что сердце все глубже и глубже пускает туда корни свои. На днях занялся разборкой гравюр и отложил до тридцати. Но боюсь, не много ли? Между ними есть немного фотографий. Подожду до твоего приезда, мы тогда и решим окончательно. У нас все здоровы и все обстоит благополучно. Все знает, поеду ли я заграницу на зиму, и в то же время наша зима страшит меня. Крепко обнимаю вас.

Ваш В. Боткин.

  
   Вернувшийся Борисов сообщил нам, что по настоятельному совету московских врачей вынужден был отвезти жену в Петербург, где и поместил ее в больнице Всех Скорбящих под непосредственным надзором старшего доктора, бывшего когда-то в Орле врачом покойной нашей матери Петю до времени Борисов оставил у нас с Француженкой, во избежание в доме женского элемента.
   Люди, деятельность которых преимущественно обращена на духовную сторону (литераторы), способны ежеминутно предаваться новым соображениям и всенародно подбивать в их пользу других. Но судьба таких подбиваний чрезвычайно различна.
   Нывший мой сослуживец Н. Ф. Щ--ий рассказывал мне, что в качестве иркутского губернатора получил официальное предложение открыть подписку на издание книг на малороссийском языке. "Господи, продолжал рассказчик: что же это за выдумки? я сам малоросс, а по-хохлацки не читаю. А потому и сунул циркуляр под красное сукно, под которым он покоится и по сей день".
   Но иное печатное слово падает как искра на горючий материал, и материал этот, бывший до того безразлично холодным, мгновенно и неудержимо вспыхивает.
   Люди средних лет помнят, без сомнения, всеобщее уныние, овладевшее всею Россией при вести о Польском восстании при явной поддержке Наполеона III.
   Вызванный ко дню несостоявшегося доклада о Тиме, я на два дня остановился в пустом поновлявшемся доме Боткиных на Маросейке. Собравшись утром по делам, я увидал в зеркале за собою 80-ти-летнюю бывшую ключницу Пелагею, известную в семействе под именем Попочки. Расспросив о моем и отсутствующей жены моей здоровье, Попочка вдруг воскликнула: "ох, батюшка, что ж это с нами, горькими, будет? В народе-то говорят: Поляк на Москву идет".
   Напрасно старался я успокоить Попочку, говоря, что Поляк не придет; но она видимо не убеждалась и повторяла: да вот такте и в двенадцатом году все толковали: Француз не придет, не пустят его в Москву.-- А он и пришел".
   Таково в сущности было общее у нас настроение. Никто не знал, что делать с Поляками. И вдруг Катков всенародно сказал: "бить", и это слово электрическою искрой влетело в народ.
   В тщательно разводимом вами саду, женатый и далеко не молодой садовник Александр без всякого вступления обратился ко мне со словами: "стало быть мы все пойдем бить Поляка". А что это была не пустые фразы, явно из того, что, не взирая на тогдашнее далеко не дружелюбное отношение к военной службе, крестьяне толпами приходили в город Мценск, прося вести их бить Поляков.
   Тургенев писал из Баден-Бадена от 1 октября 1863 г.:
   "Письмо из Степановки от 1 мая! Письмо оттуда же от 3 июня! Еще письмо оттуда же от 18 июля! Наконец, еще письмо от 18 августа!! И все письма большие, милые, умные, забавные, интересные, а я, неблагородный и неблагодарный урод!-- не отвечал ни на одно. После этого никакого нет сомнения, любезнейший Афанасий Афанасьевич, что вы имеете право обругать меня самыми крепкими словами российского диалекта, а я обязан только вдавиться и благодарить за науку. Что делать, батюшка! Обленился я, ожирел и отупел, совесть плохо прохватывать стала. Кроив того я наслаждаюсь следующими благами жизни:
   "1. Здоров(вот уже третий месяц).
   "2. Хожу на охоту (бью Фазанов).
   "3. Не занимаюсь литературой (да и по правде сказать ничем).
   "4. Не читаю ничего русского.
   "Как же мне после этого ее погрязнуть в безвыходном эпикуреизма? Об вас ходят, напротив, совершенно противоположные слухи: говорят, что вы, "потрясая Орловской губернией Тамбовскую, сжимаете руки" -- заводите мельницу на 8.000,000,000,000 поставах, которая будет молоть не вздор, как Чернышевский, а тончайшую крупчатую муку. Желаю вам всевозможных успехов и прошу об одном ее забывать совершенно охоты, ибо и там дичь, -- тоже ее вроде дичи Чернышевского.
   "А знаете ли вы, что мы с вами, весьма вероятно, -- скоро увидимся? По крайней мере в том случае, если вы приедете на зиму в Москву, ибо я в конце ноября совершаю путешествие в отечество, -- и пребуду в оном около шести недель. Не относитесь скептически к этому известию оно верно.
   "Считаю долгом уведомить вас, что я, не смотря на свое бездействие, угобзился однако сочинить и отправить к Анненкову вещь, которая, вероятно. вам понравится, ибо не имеет никакого человеческого смысла, даже эпиграф взят у вас. Вы увидите, если не в печати, то в рукописи, это замечательное произведение очепушившейся фантазии. Я к вам пишу через Боткина, ибо, может быть, вы теперь в Москве. Во всяком случае, где бы вы ни были, примите мои искреннейшие пожелания вам всего хорошего. Кланяюсь усердно вашей жене и дружески жму вам руку.

Ив. Тургенев.

  
   P. S. "Я здесь остаюсь еще на месяц, там на десять дней в Париж. а там в Рассею".
   Боткин уведомил меня, что Тимское дело назначено к слушанию на 15-е октября.
   Перед моим отъездом в Москву, Ив. П. Борисов взял от нас Петю к себе в Новоселки и, отпустивши француженку, взял к нему немца Федора Федоровича.
   Проездом в Москву я, конечно, не преминул заехать в Спасское к добрейшему Николаю Николаевичу Тургеневу.
   -- А у меня к вам большая просьба, сказал при прощанье старик.-- Иван пишет, чтобы я немедля перевел в Париж через московскую контору Ахенбаха ему 3500 р. Пожалуйста не откажите исполнить просьбу вашего приятеля.
   Остановившись в Москве в доме главы фирмы П. П. Боткина, я, конечно, в ту же минуту просил его о переводе денег. К концу обеда, служащий, которому поручен был перевод, вернулся с докладом, что Ахенбах с меньшей для нас выгодой против других банкиров принимает деньги для перевода.
   -- И что вам дался этот Ахенбах! воскликнул Боткин.
   -- Ну, отвечал я, -- меня просили настоятельно перевести через Ахенбаха, и я считаю себя не вправе пускаться в рассуждения.
   Со словом "как хотите", служащий был снова отправлен к Ахенбаху.
   Не успели мы еще выпить послеобеденного кофею, как тот же конторский мальчик вошел со смущенным лицом и телеграммой в руках. "Из Петербургской конторы телеграфируют, сказал он, что государственный банк прекратил размен кредитных билетов на золото, и наш курс в ту же минуту упал на десять процентов, сообразно с чем и Ахенбах готов сделать перевод на Париж.
   -- Стало быть, воскликнул я, -- Тургенев нежданно потеряет триста пятьдесят рублей?
   -- Конечно, отвечал Боткин, -- подобно всем, переводящим деньги заграницу, и подобно нам, теряющим от перевода на Лондон шестьдесят тысяч.
   Весь этот разговор был мною с точностью передан в письме Тургеневу. Но это не мешало последнему жаловаться Василию Петровичу и Анненкову на мое поэтическое легкомыслие, которое, как видно, и было мгновенной причиной падения курса.
   Дело мое и на этот раз не попало к докладу.
   Если бы не ряд писем по годам и под числами, я бы, конечно, при известном однообразии быта, не в состоянии был бы с достаточной ясностью распутать нить жизни за каких либо тридцать лет. Но и восстановляя при помощи писем несомненные события, я иногда не в состоянии уяснять себе побудительных причин известных действий, хотя с моей точки зрения побуждения эти гораздо важнее самых событий. Так было время, когда, не взирая на крайне ограниченные средства, я нередко ездил из Москвы в Петербург за получением денег из редакций. Но мы видели, что оскудение этого источника было причиной бегства в Степановку. Затем мне пришлось ездить в Петербург после перехода туда Тимского дела в консультацию при министерстве юстиции. Но зачем, ори ограниченных средствах, я не раз ездил в Петербург до перехода туда дела мельницы, -- объяснить в настоящее время не могу. Явно, что я, не добившись толку в московском сенате, ездил с Василием Петровичем в Петербурге, а затем, воротившись в Москву, остановился на зиму в доме Петра Петровича на Маросейке, по-прежнему во флигеле, куда подъехала и жена.
   В. П. Боткин от 7-го ноября 1863 года писал из Петербурга:
   "Ну, милые друзья, я еще в Петербурге и в том же отеле, и самому Богу только известно, отправлюсь ли далее. Не смотря на то, что здесь, говоря вообще, мне не неприятно, климат здешний дает себя чувствовать неприязненно. У меня уж оказался ревматизм в правом плече, и всю эту неделю я чувствовал себя болезненно, так что по два дня не мог выходить из комнаты. Эта слякоть и мокрый снег, эта гниль в воздухе приводят меня в совершенное бессилие. Сегодня легкий мороз, и я ожил, и на душе просветлело, нервы спокойны, не раздражаются всякою дрянью. как бывает, когда вместо неба висит свинцовая, удушливая атмосфера. Да! я должен сказать, что простился с Борини. Он так стал тосковать, что страшно похудел, не ел и не спал, я повез его к Сереже, который мне сказал, что у него может быть начало тифа, и что лучше поскорее отправить его. Я сказал Борини, что ежели он хочет, то может ехать. Все это время жена его писала ему письма, полные упреков и подозрений в том, что он не хочет вернуться: эти-то письма совсем и расстроили его; к этому еще он простудился. Мне было больно смотреть на него, и когда я предложил отпустить его, то уже от одной мысли о скором свидании с женой ему стало легче. Он уехал назад дней девять, и мы расстались совершенными друзьями. Теперь у меня швейцарец, но находящийся уже четыре года в России и говорящий по-русски. Кажется, недурной человек и довольно точный и очень грамотный. Он занимал должность учителя в домашней школе, и недостаточность жалованья заставила его переменить место. Впрочем, до этого он постоянно занимал должность слуги. В моей одинокой жизни слуга вещь важная, поэтому я так и распространился об этом.
   -- Я продолжаю жить в гостинице, только мне дали другую комнату, вдвое больше той, какую я занимал при тебе, Фет. Остаюсь в гостинице, потому что так удобнее, чем в chаmbres meublées, но очень неудобно иметь одну комнату, хотя плачу за нее 2 рубля 50 коп., да еще за комнату для слуги. Обед здесь за рубль довольно хороший.
   "Как живете вы, милая Маша и дорогой мой Фет? Пишутся ли "Письма из деревни?" Я со всех сторон продолжаю слышать похвалы им. Знакомых у меня здесь много, и, слава Богу, не из литературного круга. В опере был только два раза. Тамберлик поет с несравненно большим огнем, нежели прежде, пять лет назад. Кольцоляри плавен и звучен и холоден по-прежнему.
   "Здесь бумажки упали против серебра на 10 %, и банк, кажется, решился уже более не поддерживать искусственно курс.
   "Прошу тебя, Маша и Фет, напишите мне хотя несколько слов, я буду писать вам скоро. Эх! климат здешний невыносим, а то бы и думать забыл о Париже. Буду пробовать, авось перенесу. А несколько дней тому я чувствовал себя так плохо, что стал сбиваться было... Обнимаю вас.

Преданный вам В. Боткин.

  

15 ноября 1863 г.

   "Не зияю, получили ли вы письмо мое от 7-го? Из твоего письма незаметно, чтобы оно было получено. Причина же моего молчания заключалась в том, что я более недели чувствовал себя нехорошо; было ли это следствие простуды, или просто следствие гнилой разлагающей погоды -- не знаю; но только в продолжевие двух недель здесь стоял такой мрак, что днем нельзя было просмотреть газету без свечей. Только вчера просияло, но сегодня опять воротился прежний мрак. Между тем дни идут, и я с удовольствием замечаю, что начинаю успокаиваться и обживаться здесь, хотя, смешно сказать, я внутренно не решил еще окончательно, что всю зиму останусь здесь. А доказательством моего внутреннего успокоения служит для меня то, что вчера вечером в одном доме слушал я один из последних квартетов Бетховена, переложенный на два фортепьяно, -- и чувствовал всю красоту и величие его. А с Польского восстания я потерял способность вникать в эту музыку. Теперь, как видишь, все приходит понемногу в порядок, и я начинаю чувствовать Sehnsucht по музыкальным наслаждениям. А это для меня хороший признак. Спасибо за добрую весть об Ак--не {Арендатор Тимcкой мельницы.}, это начинает походить на дело. Будем ждать, что скажет 27 ноября. А что касается до приглашения твоего приехать в Москву, то скажу откровенно, у меня еще нет на это ни малейшего желания. Я бы с большим удовольствием согласился поехать в Степановну, как мало ресурсов она ни представляет, нежели в Москву. В Степановке нет по крайней мере декораций, а все прямо, просто, начистоту.
   "Непременно наляг на статью "Из деревни". Вчера еще я от одного весьма умного человека слышал величайшие похвалы за них тебе. Видишь, какое они произвели впечатление.

Ваш В. Боткин.

  

20 ноября 1863 года:

С.-Петербург.

   "Сейчас получил я от Тургенева самое отчаянное письмо. Дело в том, что он не получил векселей на деньги, которые переведены были через тебя; кажется, всего 3500 руб. сер. Как это случилось, что до сих пор он не получил письма с векселями, я не понимаю, ибо я убежден, что ты отправил его в Баден. Надобно полагать, что оно пропало. И потому немедленно надо взять вторые номера этих же векселей и послать их тотчас в Баден на тот же адрес. Да через какую контору ты перевел их? Распорядись как знаешь и немедля уведоми меня, через какую контору переведены они? А главное, пошли тотчас же Тургеневу вторые номера векселей. Он в отчаянии, ибо это задержало его отъезд в Россию. Жду ответа. Прощай.

В. Боткин.

  
   Тургенев писал из Баден -- Бадена от 23 ноября 1863 г.:
   "Любезнейший Афанасий Афанасьевич, из письма Ив. Петр. Борисова я узнал, что вы находитесь в Москве, а из письма дядя, что он через вас послал деньги, которые банкир Ахенбах должен был переслать ко мне. Между тем этих денег и в помине нет, и я сижу здесь без гроша и без всякой возможности двинуться с места, а к концу ноября я, по требованию сената, должен быть в Петербурге. Я боюсь не случилось ли что-нибудь с этими деньгами, или не послал ли их Ахевбах в Париж на мое имя? Сделайте божескую милость, немедленно по получении этого письма, разъясните этот пункт и дайте мне звать, в Париж, rue de Rivoli, 210. Я завтра отправляюсь туда, заняв немного денег и оставив хозяйке моей все мои вещи и платье под залог, а из Парижа через две недели скачу в Петербург. Если вы не потеряете времени, то ваше письмо меня найдет еще в Париже. Дядя несвоевременной высылкой этих несчастных денег пробрал меня до пупа, а Ахенбах до самого уже горла.
   Надеюсь увидеть вас скоро в Москве, а потому отлагаю все другие разговоры до личного свидания. Поклонитесь от меня всем добрыи приятелям, а Маслову скажите, что он, вероятно, отказался от покупки моей земли, по причине слишком большого запроса со стороны дяди (отдаленность не может быть причиной, потому что эти 800 десятин отличной земли в меже лежат на самой станции Московско-Тамбовского шоссе); -- но что если он не переменил намерения, то я ему уступлю эту землю, за что он сам захочет дать.
   "Если Василий Петрович еще в Москве, то и ему дружеский поклон. Жму крепко руку вам и вашей жене и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

  

30 ноября 1863 года:

Париж.

   "Любезнейший Фет, я наконец сегодня получил из Бадена векселя на 12,360 фр. Не в моей натуре делать упреки, но замечу только, что никаких бы убытков и тревог не было, если бы вы, великий противник мудрствования, поступили бы попроще.-- А именно: взяли бы денежки, трюх-трюх к Ахенбаху, вот, мол, пошлите лакомую индивидууму, живущему в Бадене, как вы всегда делаете -- третку на Ротшильда. Ее бы у меня с руками оторвали. В Бадене живет пропасть русских, и никто никогда не получал иначе денег, как векселями на Париж, которые баденские банкиры берут с замиранием восторга, ибо вексель на Париж те же деньги. Размышлять о Франкфурте и т. д. было все равно, что голодному перед куском говядины размышлять, левой ли рукой взять кусок или правой, и прямо ли в рот класть или сперва подержать перед ухом? Впрочем, я изо всей истории вынес комическую черту: контору Боткина, дающую сведение, что на Баден банкиров нет".-- Это хоть бы в заштатном городе Дешкине. Более всех виноват дядя, выславший вам деньги целым месяцем позже последнего срока. В одном только позвольте вам противоречить: вы пишите, что адреса моего у вас не было. -- С тех пор, как я пишу письма, я не отправил ни одного, не выставив на заголовке числа и адреса. Этому хорошему обыкновению я выучился в Европе. Но basta cosi. Я подумаю, что проиграл в рулетку недостающие 1600 франков, и это еще милость. Но 347 вместо 397 и еще à trois mois de date, что отнимает у меня еще 20 франков, -- лихо!
   "Я ждал в Бадене до нельзя, до последней возможной минуты, т.е. до 26 ноября. Тогда, отдав своей хозяйке все свои вещи в залог! -- я прискакал в Париж налегке. как гусарский прапорщик, для того чтобы проститься с дочерью и в случае необходимости занять денег на возвращение в Россию. Теперь мне предстоит опять вернуться в Баден. чтобы забрать мои вещи и оттуда уже в Петербург. К сожалению, я схватил здесь сильнейший грипп, и потому не знаю, что из этого всего еще выйдет.
   "Я надеюсь быть в Москве в декабре. -- там увидимся. Жму вам руку, sans rancune, кланяюсь вашей жене и рекомендую только вперед: "попростей, батюшка, по-простей".

Ваш Ив. Тургенев.

  
   P. S. Последнее сказание: векселя написаны на имя М-г J. S. Turguhénef. Ведь если банкир заартачится, так он во мне может не признать г-на Тюргюхенева, тем более, что выставляла сии векселя неизвестная личность, которая на одном векселе назвала себя: Воган, а на другом: Вогау".
   В Москву приехал самый богатый ливонский крупчатник Ад-ов ко мне, с предложением продать ему за 25 тысяч Лимскую мельницу, но с обязательством освободить ее от притязаний противника. Пойти на такую сделку значило бы добровольно вместо одной наложить на себя две петли, и, конечно, я на нее не согласился и сдал ее на новую аренду прежнему арендатору.
   Боткин писал из Петербурга от 30 ноября 1863 г.:
   Не могу понять, как Ак-в, дававши 2 тысячи, теперь дает только 1600. Тут есть какое-нибудь обстоятельство, о котором ты забыл упомянуть, иначе оно не выходило бы такой бессмыслицей. Но даже и при 1600 руб. найма нет причины продавать за 25 тысяч. Одно только: если решение сената поставит в необходимость вести процесс, то ведение процесса, заботы, издержки и проч. обойдутся ежегодно пожалуй рублей в 200. Надобно принять к соображению это обстоятельство. По моему мнению, если бы не было процесса, то мысль о продаже за 25 тысяч надо было бы считать преступною.
   "Тургенев в огорчении от потери 1200 фр. не в состоянии был взять в толк этого дела и заговорил бессмыслицу. Он и мне писал об этом. Если несчастия других облегчают нам наши собственные несчастия, то и бы примирится с ними, когда я ему объясню, какой это был неожиданный кризис. Я сегодня получил от него письмо: пишет, что непременно будет между 10 и 15 декабря.
   "Радуюсь, что вам хорошо во флигеле и живется покойно.
   Сережа лежит в сильном тифе, ужасно сказать! Выплывет ли он из этой бездны, называемой вечностью, которая теперь тянет его к себе....... Он заразился в своей клинике, осматривая и ощупывая тифозных. Здесь погода стоит сырая и гнилая, морозов вовсе нет, от итого тифе господствует, и днем без лампы нельзя читать, -- и Freude am Leben совершенно исчезает. Пока прощайте да пишите.

Ваш В. Боткин.

  

6 декабря 1863 г.

С.-Петербург.

   "Милые друзья, вчера из письма брата Мити узнал я, что ты кончил аренду мельницы Ак-ву за 1700 руб. Ну, слава Богу, решение, каково бы оно ни было, всегда облегчительно, а это решение притом и благоразумно. Значит Ад-ов уехал восвояси. Итак, вы остаетесь владельцами Тима, земли и прочего. Хорошо, что ты не польстился на 2 тысячи и не взял на себя переделку мельницы. Теперь остается решение сената. Во всяком случае такой арендатор, как Ак-ов, представляет гораздо больше гарантий, чем всякий другой.
   Жестокий тиф, охвативший брата Сережу, начал уступать со вчерашнего дня жизненному началу организма, с которым боролся в продолжение одиннадцати дней. Вот еще пример бессилия и незнания медицины! Медицина знает только, что тиф есть отрава, охватывающая кровь больного, но какого рода эта отрава, отчего она бывает, как противоборствовать ей и т. п., этого она не знает. Замечательно, что тиф совсем не лечат, а наблюдают за больныи и удостоверяют о меньшей или большей степени опасности его, против которой вовсе не имеют средства. Да еще так поступают самые благоразумные и сведущие врачи, а другие суются лечить и тогда наверное губят".
  

10 декабря.

   "Получил твое письмо, из которого неожиданно увидел, что ты совсем расхворался. Следовал ли ты системе лечения, рекомендованной Сережей? Я думаю, что по свойственной тебе лени ты пренебрег ею. Действительно, трудно выходить из колеи, в которую уложился образ жизни, а обертывание в простыню и после того хождение (бесцельное) представляют такой трудный процесс, пред которым отступаешь почти с ужасом. Действительно, легче решиться на микстуры, чем на такое беспокойное лечении. Как же быть? Но если бы ты имел довольно воли, чтобы продолжать обертывание в простыню и хождение, хотя в течении десяти дней, то удовольствие и оживление, которые бы ощутил твой организм, решили бы тебе следовать этой гигиенической системе. Ты привык говорить, что времени нет; но у тебя большая часть времени проходит в разговорах, -- да притом на это нужно только один час. Заметь, что при этом у тебя и отправление организма сделалось бы аккуратно и свободно. Не времени, а решимости и воли нет, ты раскис и опустился в своей халатной жизни.
   Стихотворение твое принадлежит к лучшим. Мне кажется неопределенным:
  
   "И дрожат испарений струи
   У окраины ярких небес".......
  
   "У какой окраины? Испарения могут подниматься с земли, -- у какой же окраины небес они могут дрожать? Как я ни думал об этом и ни старался представить себе определительно -- ничего не выходило. Значит, нет ли неясности в твоем рисунке? Кроме этого все стихотворение прекрасно. Кстати: я встречаюсь с Ф. И. Тютчевым в разных домах и прислушиваюсь к его разговору. Как каждый эпитет его точен, оргинален и поэтичен! Я смотрю на него с некоторого рода умилением -- божественный старец. Но никто из посещаемых им мужчин и дам, никто из окружающих его не чувствует и не понимает поэзии его стихов. Виноват, дочь его только понимает ее, да и то настолько, насколько может чувствовать и понимать поэзию женщина, а она притом еще по жилая девушка. Прощайте.

Ваш В. Боткин.

  

30 декабря 1863 г.

С.-Петербург.

   "Что-то давно не имею от вас вести, милые друзья, так что даже соскучился, на зло твоему выражению, что я здесь катаюсь, как сыр в масле. Да, хорошо, а все тянет к своим; -- вас же мне не заменит никто в мире. Мне в самом деле живется пока не скучно; мои здешние приятели и знакомые все очень добры со мной, и хотя я уже пять лет как не был в Петербурге, -- никто не изменился со мной. Кто-то сказал, что не трудно заводить друзей, а трудно сохранять их. Мне весело думать, что я не разошелся даже ни с одним старым знакомым. На днях я встретил Щербину, удивительно, -- время почти всех делает лучше. С большим удовольствием провел я с ним два часа. Он любит и ценит твои стихи и понимает их. А это для меня добрый знак.

Ваш В. Боткин.

  

10 января 1864 г.

С.-Петербург.

   "Неужели ваш выезд из Москвы решен на 2-е Февраля? Кажется, что прошлого года вы выехали позднее. Но как бы там ни было, а к этому сроку едва ли удастся Тургеневу приехать в Москву; в Спасское же он не поедет, а выпишет Николая Николаевича в Москву. Он теперь обязав подпискою не выезжать из Петербурга. Он уже призван был в сенат, дело началось. Но скоро ли оно кончится и как пойдет, теперь ничего нельзя сказать. Ты прав, говоря, что приезд Тургенева меня задержит. В некотором роде он то же, что больной тифом, -- ждет кризиса, а кризис еще не совершился. Неизвестность в этом роде дел тяжела. Итак, я не могу сказать, когда я буду в Москву. Я все-таки не оставил намерения съездить заграницу месяца на три. От здешней петербургской весны, которая отвратительна, думаю ехать в последних числах февраля и вернуться в половине мая. В Париж не поеду, а в северную Италию.

Твой В. Боткин.

  

12 января 1864 г.

С.-Петербург.

   "Узнавши, что вы остаетесь в Москве только до 2-го февраля, Тургенев, кажется, хочет просить тебя приехать в Петербург. Дело его при самом благоприятном исходе никак не может кончиться ко времени вашего отъезда. Соображая все эти обстоятельства, я желал бы знать, намерен ли ты совершить это путешествие? Если намерен, то мы могли бы вместе вернуться в Москву. Поездка Тургенева в Москву может быть только по окончании его дела, и дай Бог, чтобы оно кончилось через месяц. Итак, желательно знать, какие твои намерения или желания относительно поездки сюда. Об этом извести.

Твой В. Боткин.

17-го января 1864 г.

С.-Петербург.

   "Я вчера писал тебе, что намереваюсь выехать отсюда завтра в субботу. Но вчерашнее письмо твое извещаете, что ты решился таки проехать в Петербург. Итак, мы вместе прокатимся в Москву, проведем выесть дня три, а главное повидаемся с Тургеневым. Итак, я буду ждать тебя и перервал уже все приготовления к выезду.

В. Боткин.

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ.

(1864--1889)

Часть II.

  

I.

Свидание с Ф. И. Тютчевым.-- Смерть Дружинина.-- Письма.-- Дмитрий Кириллович.-- Поездка на Тим.-- Поездка в Петербург.-- Гр. Алексей Толстой.-- Посещение Новоселок.-- Сергей Мартынович.

  
  
   По поводу последнего моего свидания с Ф. И. Тютчевым161 в январе 64 года, не могу не приветствовать в моем воспоминании тени одного из величайших лириков, существовавших на земле. Я не думаю касаться его биографии, написанной, между прочим, зятем его Ив. Серг. Аксаковым. Тютчев сладостен мне не столько как человек, более чем дружелюбно ко мне относившийся, но как самое воздушное воплощение поэта, каким его рисует себе романтизм. Начать с того, что Федор Иванович болезненно сжимался при малейшем намеке на его поэтический дар, и никто не дерзал заводить с ним об этом речи. Но как ни скрывайте благоуханных цветов, аромат их слышится в комнате, и где бы и когда бы вы ни встретили мягких до женственности очертаний лица Федора Ивановича -- с открытой ли головой, напоминающей мягкими и перепутанными сединами его стихи:
  
   "Хоть свежесть утренняя веет
   В моих всклокоченных власах..."
  
   или в помятой шляпе, задумчиво бредущего по тротуару и волочащего по земле рукав поношенной шубы, -- вы бы угадали любимца муз, высказывающего устами Лермонтова:
  
   "Я не с тобой, а с сердцем говорю".
  
   Было время, когда я раза три в неделю заходил в Москве в гостиницу Шевалдышева на Тверской в номер, занимаемый Федором Ивановичем. На вопрос: "Дома ли Федор Иванович?" камердинер немец, в двенадцатом часу дня, говорил: "Он гуляет, но сейчас придет пить кофей". И действительно, через несколько минут Федор Иванович приходил, и мы вдвоем садились пить кофей, от которого я ни в какое время дня не отказываюсь. Каких психологических вопросов мы при этом не касались! Каких великих поэтов не припоминали! И, конечно, я подымал все эти вопросы с целью слушать замечательные по своей силе и меткости суждения Тютчева и упивался ими. Помню, какою радостью затрепетало мое сердце, когда, прочитавши Федору Ивановичу принесенное мною новое стихотворение, я услыхал его восклицание: "Как это воздушно!"
   Зная, что в настоящее время он проживал в Петербурге, в доме Армянской церкви, я сказал Як. Петр. Полонскому, бывшему в самых интимных отношениях с Тютчевым, -- о желании проститься с поэтом, отъезжающим, как я слышал, в Италию.
   -- Это невозможно, -- сказал Яков Петр., -- он в настоящее время до того убит роковой своей потерей162, что только страдает, а не живет, и потому дверь его закрыта для всех.
   -- По крайней мере, -- сказал я, -- передай ему мой самый искренний поклон.
   В первом часу ночи, возвращаясь в гостиницу Кроассана, я вместе с ключом от номера получил от швейцара записку. Зажигая свечу на ночном столике, я, при мысли сладко задремать над французским романом, намерен был предварительно, уже лежа в постели, прочесть и записку. Раскрываю последнюю и читаю: "Тютчев просит тебя, если можно, прийти с ним проститься". Конечно, я через минуту был снова одет и полетел на призыв. Безмолвно пожав руку, Тютчев пригласил меня сесть рядом с диваном, на котором он полулежал. Должно быть, его лихорадило и знобило в теплой комнате от рыданий, так как он весь покрыт был с головою темно-серым пледом, из-под которого виднелось только одно изнемогающее лицо. Говорить в такое время нечего. Через несколько минут я пожал ему руку и тихо вышел. Вот что позднее рассказывал Тургенев о своем свидании с Тютчевым в Париже:
   "Когда Тютчев вернулся из Ниццы, где написал свое известное:
  
   "О этот юг, о эта Ницца!.."
  
   -- мы, чтобы переговорить, зашли в кафе на бульваре и, спросив себе из приличия мороженого, сели под трельяжем из плюща. Я молчал все время, а Тютчев болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшей от падавших на нее слез".
   Мир праху твоему, великий поэт! Тень твоя может утешиться! Недаром ты так ревниво таил свой пламень, ты навсегда останешься любимцем избранных. Толпа никогда не будет в силах понимать тебя!
   Помню, в одном письме Л. Толстой пишет:
   "Ехавши от вас, встретил я Тютчева в Черни и четыре станции говорил и слушал, и теперь, что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубоко настояще-умного старика".
   Еще в предпоследнюю поездку мою в Петербург я навещал тяжело больного А. В. Дружинина, и хотя он видимо радовался посещению всех искренних друзей своих, но посетителям (сужу по себе) было крайне тяжело видеть ежедневное и несомненное разрушение этого когда-то добродушного и веселого человека. На этот раз не успел я остановиться в гостинице рядом с Боткиным, как в тот же день узнал о смерти Дружинина, точно я нарочно подъехал к его похоронам. Проводивши в день погребения усопшего из дому, мы тесным кругом собрались на отпевание в церковь Смоленского кладбища. Очевидно, приличие требовало, чтобы при отпевании присутствовал и Некрасов, сумевший в это время рассориться со всем кружком, за исключением Вас. Петр. Боткина. Никогда я не забуду холодного выражения пары черных бегающих глаз Некрасова, когда, не кланяясь никому и не глядя ни на кого в особенности, он пробирался сквозь толпу знакомых незнакомцев. Помню, как торопливо бросив горсть песку в раскрытую могилу, Некрасов уехал домой; а родные покойника пригласили нас на поминки в кладбищенской гостинице. Здесь, пока еще не все собрались к столу, я прочел Тургеневу свое стихотворение, написанное под первым впечатлением, прося его по обычаю сказать, стоит ли оно того, чтобы его прочесть публично?
   "Вы видите, я плачу, -- сказал Тургенев, -- это лучшая похвала стихотворению; но все-таки следует исправить стих: "ты чистым донесен в могилу", так как доносят "до", а не "в". Видели ли вы, сказал он, как я смотрел на Некрасова? Я как будто говорил ему: "видишь, я могу прямо смотреть на тебя, я перед тобою не виноват; а твои глаза бегают, боясь встретить чужой взгляд".
   Вскоре после похорон мы с Василием Петровичем уехали в Москву, где пробывши трое суток, -- он снова возвратился в Петербург.
   Тургенев писал из Петербурга от 25 января 1864 г.:
   "Ну-с милейший Аф. Аф., прибыли вы благополучно в первопрестольный град вместе с прелестными старцами Мерике {В бытность мою в Петербурге, Тургенев подарил мне книжку стихотворений немецкого поэта Мерике.} и Дон-Базилием. Черкните-ка словечко да пришлите Масловские письма. Но представьте, какой я оказался телятиной! Вместо чепуховатой г-жи З--й, мне бы следовало отвезти вас купно с романсами к г-же А., и вы бы на сладились! Вчера я показал ей два первых напечатанных романса, и она их так пропела сразу и так аккомпанировала, что я растаял. Что значит настоящая музыкальная немецкая кровь!-- Эта и грамматику знает и в риторике сильна. Кстати, она чуть не влюблена в Василия Петровича и хочет устроить для него квартет с Рубинштейном, Давыдовым, Венявским... четвертый персонаж будет чуть ли не сама Святая Цецилия. И романсы она хочет спеть все торжественно. Будет хорошо, а альбом вы получите немедленно, как только он выйдет.
   "Прочел я после вашего отъезда "Поликушку" Толстого и удивился силе этого крупного таланта. Только материалу ужь больно много потрачено, да и сынишку он напрасно утопил Ужь очень страшно выходит. Но есть страницы поистине удивительные! Даже до холода в спинной кости пробирает, а вед у нас она уже и толстая, и грубая. Мастер, мастер!
   "Юный редактор "Библиотеки для чтения" просит меня узнать от вас, не будет ли с вашей стороны препятствия к перепечатке вашего стихотворения из Московск. Ведомостей в статье о Дружинине, долженствующей явиться в первом номере его журнала? А вы, злодей, оставили: "понесен в могил"уа.
   "Кланяйтесь добрым приятелям, а главнейшее Вашей милой жене. Будьте здоровы.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Боткин писал из Петербурга 2 Февраля 1864 г.:
   "Сегодня справляем тризну по Дружинине обедом, в котором участвуют все знавшие его близко.
   "Дай Бог вам благополучно доехать до Степановки. Сегодня были выборы в члены комитета литературного фонда. Я нарочно поехал туда, еще в первый раз; реакция против нигилизма и демагогов, слава Богу, оказалась полная. В председатели общества избран барон Корф и т. д.
   "Я вынул экземпляр записок об Испании, чтобы послать его в Вятку, и забыл. Сделай одолжение, попроси переслать его ко мне в Петербург; мне надо сделать на нем надпись: я так обещал.

Ваш В. Боткин.

  
   На этот раз, возвращаясь в Степановку зимним путем до Орла в дилижансе, мы не могли заехать в Ясную Поляну. В деревне мы снова попали в то колесо белки, в котором беготни много, но успеха никакого.
   Боткин писал из Петербурга 26 Февраля 1864 года:
   "Продолжительное молчание ваше начинает меня тревожить. После первого вашего письма из Степановки, я не имел от вас никакого известия. Между тем все уже готово к моему выезду заграницу. Свяжу вам, что я имею намерение ехать через Варшаву и останусь там несколько дней взглянуть на это гнездо убийств и ненависти к России. Из Вены я буду писать к вам. Вы же напишите мне в Вену, poste restante, да ты, пожалуйста, явственнее пиши адрес и не так связно и размашисто, как ты пишешь обыкновенно. Я не могу еще положительно связать, когда я выеду, может быть вначале будущей недели. Накануне отъезда я напишу вам.
  

27 февраля.

   "Слава Богу! вчера вечером получил от тебя письмо, из которого вижу, что вы здоровы, и в Степановке все обстоит благополучно. Итак, я еду через Варшаву. Надеюсь, что ничего дурного не случится со мною. Может быть вы назовете глупостью пускаться в этот взволнованный край и в такое время, когда по всем слухам действия революционной партии должны несомненно усилиться. Но русское чувство теперь уже не оскорбляется в Варшаве, как было несколько месяцев тому назад, да и наконец мне хочется взглянуть на этот город, где можно нанимать убийц по целковому за человека. Я останусь там дня четыре, потом в Берлин.
   "Я выезжаю 2 марта. При моей ненависти к полякам, какое впечатление произведет на меня Варшава? Я буду там с Н. А. Милютиным. Все мне будет любопытно там: и враждебный город, и военная жизнь, и общий строй умов, и отголоски борьбы.
   "Иван Сергеевич уехал отсюда 22 Февраля и, вероятно. прежде будущей зимы сюда не будет. Затем прощайте и не поминайте меня лихом.

Преданный вам

В. Боткин.

  
   Тургенев писал:
  

Париж, 31 нарта 1864 г.

   "Любезнейший Афанасий Афанасьевич, надобно непременно нам возобновить нашу переписку; и не потому, что мы имеем пропасть вещей сообщить друг другу, а просто потому, что не следует двум приятелям жить в одно и то же время на земном шаре и не подавать друг другу хоть изредка руку. Вы только обратите внимание на следующий рисунок:
  

вечность                  а      &nbsp;            вечность...

  
   "Точка а представляет то кратчайшее мгновенье, в течении которого мы живем; еще мгновенье, и поглотит нас навсегда немая глубина нихтзейна... Как же не воспользоваться этой точкой? Расскажу я вам, что я делал, делаю и буду делать, и жду от вас, что вы также поступите со мною.
  
   "Покинув град Петров, я в Баден поспешил
   "И с удовольствием там десять дней прожил.
   "На брата посмотреть заехал я во Дрезден
   "(Как у Веригиной на нас с приветом лез Ден,--
   "Вы не забыли, чай?-- Но в сторону его!)--
   в Бадене, мой друг, не делал ничего,
   "И то же самое я делаю в Париже,
   "И чувствую, что так к природе леди ближе,
   И что не нужен нам ни Кант, ни Геродот,
   "Чтоб знать, что устрицы кладут не в нос, а в рот.
   "Недельки через две лечу я снова в Баден; --
   "Там травка зеленей, и воздух там прохладен,
   "И шепчут гор верхи: "Где Фет? где тот поэт,
   "Чей стих свежей икры и сладостней конфект?
   "Достойно нас воспеть один он в состоянье"...
   "Но пребывает он в далеком расстоянье!"
  
   "Однако довольно дурачиться. Напишите мне, что вы поделываете, что Борисов? Я получил от него очень милое письмо, на которое еще не ответил, но отвечу непременно. -- Весны у нас начинается, но как-то медленно и вяло; дуют холодные ветры, и не чувствуется никакой неги, которую вы так прелестно воспевали. Я откладываю свои работы до Бадена; но, кажется, я только самого себя обманываю. Здесь я написал только статейку короче воробьиного носа для предполагаемого праздника ШекспировскоЙ трехсотлетней годовщины, да еще рассказец, тоже прекоротенький, который я намахал в два дня. Кстати: вы должны сочувствовать Шекспировской годовщине; сделали бы и вы что-нибудь!
   "Ну, а Степановка все на том же месте и процветает?-- Что посаженные деревца? А пруд? Бог даст, всю эту благодать я увижу в нынешнем году. А пока будьте здоровы и веселы, дружески жму вам руку и кланяюсь вашей жене.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Боткин писал из Вены от 12 апреля 1864 года:
   "Милые друзья! Мне даже трудно и начинать рассказывать те впечатления, которые сделала на меня Варшава, где я прожил десять дней. Одним словом: жгучий польский вопрос я чувствовал там во всей ядовитой его силе. Довольно хоть сколько-нибудь разуметь дело, которое задумали поляки, чтобы всякий русский человек почувствовал неизгладимую обиду. Когда-нибудь после расскажу. В этой мрачной картине не обошлось и без комического. Я поехал из Варшавы на Бромберг, то есть чрез еще не безопасную местность. Какой черт вздумает этой дорогой ехать заграницу! И действительно, меня приняли за поляка, едущего с фальшивым паспортом, арестовали, догола раздели и обыскали, держали под караулом. Вся эта история продолжалась часов пять, пока не получена была ответная телеграмма из ближайшего городка, что я вовсе не тот, кого следовало арестовать и проч. Варшавские впечатления имели для меня тот результат, что я целую неделю прохворал в Берлине. Куда мне с моими хилыми нервами пускаться на такие впечатления, как, например, застреленный и плавающий в крови русский жандарм, которого увидел я в Виланове, верст 5 или 7 от Варшавы, куда я с несколькими знакомыми поехал, запастись револьверами и взявши человек семь конвоя. Но обо всем этом расскажу уже в Степановке, потому описывать не в состоянии, ибо нервы тотчас приходят в раздражение.-- Получил ваше письмо здесь -- и спасибо. Теперь уже адресуйте мне в Париж. Завтра еду из Вены в Триест и Венецию. Оттуда напишу вам. Я непременно намерен вернуться в Россию в венце нашего мая и уже не позже начала июня. Прощайте.

Ваш В. Боткин.

  

Венеция.

22 апреля 1864 г.

   "Завтра будет неделя, как я здесь видел все, что хотелось видеть, и хочу написать в вам несколько строк. Наслаждение, производимое действительными произведениями искусства, невозможно ни с чем сравнить. И что удивительно, эти наслаждения не требуют непременно молодости и свежести чувств, я теперь в 52 года, кажется, гораздо полнее и глубже ощущаю их, нежели во время моей молодости. Нынешний раз я особенно обращал внимание на произведения, сделанные в эпоху, когда древняя литература и древнее искусство начали проникать в средневековья воззрения Итальянцев и породили тот стиль, который вообще известен под названием стиля Возрождения (Renaissence). Для изучения этого благороднейшего стиля, Венеция представляет множество произведений во всех родах, хотя природа человеческая остается одинаковою во все времена, но воззрения его на мир очевидно изменяются, и вот эти то изменения ни в чем так ощутительно не запечатлеваются, как в произведениях искусства. Удивительно то, что искусство каждой эпохи имеет свою красоту. Видно, что во все времена и во все эпохи,-- как только человек начнет с любовью смотреть на предмет или на мысль свою и воспроизводить ее не в соотношении к другим предметам, но исключительно для нее самой, как будто бы в ней заключалась вся сущность мира, -- так непременно явится произведение, которое невольно притягивает к себе всякого, у кого есть сколько-нибудь живое чувство. Человек развлечен и потерян в этом общем, среди которого он живет, а искусство индивидуализирует то, из чего состоит эта масса общего, и за это люди любят искусство. Они любят его за то, что в каждом предмете искусство умеет открывать значение, организацию и красоту. И это равно относится и к поэту, и к архитектору. Но вот в чем беда, что редко родятся люди, которые способны так смотреть на предметы, любить их для них самих, а не по отношению их к другим предметам. Этою и называется объективным взглядом на вещи. Из боязни напустить тебе еще большего туману,-- я больше не стану говорить об этом. Одно только скажу, что без труда не бывает наслаждения. Ничего человеку не дается легко и сразу. Мне по крайней мере все дается с трудом; да я думаю только то и прочно, что приобретено с трудом.
   "Прелестнейшее впечатление сделала на меня Вена, где я пробыл шесть дней. Мягкие нравы, элегантность жизни. старая укоренившаяся цивилизация, средневековой характер города, что-то умягченное, приятное, чувственное, которое втягивает в себя и не дает думать ни о чем на свете, кроме vivere memento,-- вот какое впечатление сделала на меня Вена. Берлин выражает только одну сторону Германии: Берлин мастерская, деловая контора Германии,-- он смотрит в будущее, а Вена в прошедшее и наслаждается своим нажитым добром, своею блестящей аристократией.
   "Отсюда я еду в Виченцу посмотреть на постройки Палладио; там находится много дворцов и домов, построенных им. Гармония и сочетание размеров, вот сущность архитектурной красоты, но опять-таки всякая эпоха имеет свои сочетания размеров и свою гармонию. Никто так не чувствовал и не воспроизводил красоту римских здании, как Палладио. Но это не было одним подражанием, тут чувствуется самобытная фантазия. Его здания имеют в себе что-то чувственное, роскошное, цветущее, какая-то полнота и красота форм женщины, только перешедшей тридцать лет. Только богатая и цветущая Италия и именно Венеция 16-го века могла произвести такого архитектора вместе с своим Тицианом и Веронезом.
   "Первые христиане старались истреблять храмы и изображения языческих божеств, и потом эти же самые христиане через 1400 лет пришли почти к обожанию этих же языческих произведений. Вот вам и исторический прогресс! Но существуют и будут писаться различные философии истории, чтобы по силам давать всему разгадку и выводить необходимость всего этого. В сущности же никто не может осветить эту бездонную бездну человеческого мрака.
   "Здорова ли Степановка? Не смотря на полноту и роскошь ощущений, которые я испытываю здесь, я все-таки с какой-то теплою и тихою радостью думаю о моем скором возврате в Степановку. Во второй половине мая я надеюсь быть уже в Париже и, посетивши Баден, повидаюсь с Тургеневым, а там и в Россию. Но я надеюсь еще получить от вас письма в Париже.

Ваш В. Боткин.

  

Париж.

21 мая 1864 г.

   "Милые друзья, вчера была неделя, как я в Париже. нужно было заказать белье. платье и проч., и я могу выехать отсюда 24-го утром в Баден, навестить Тургенева, где пробуду только один день. При такой поспешности, в какой я теперь нахожусь, и не следовало бы заезжать, но как же не навестить приятеля! Здесь стоят такие невыносимые жары, что я совсем ослабел, да к этому еще хлопоты,-- и без слуги, просто выбился из сил. А все спешу для того, чтобы пораньше приехать в Степановку. А сколько хлопот мне предстоит в Петербурге! Приискание и наем квартиры, заказ мебели и проч. Не знаю, как я со всем этим справлюсь. Авось все это я успею сделать в неделю, и тотчас в Москву, где пробуду дня три. Но я буду еще писать из Петербурга. Прощайте.

Ваш В. Боткин.

  

27 мая 1864 г.

Петербурге.

   "Не знаю, что будет дальше, а я вот и добрался до Петербурга благополучно и спешу написать вам несколько строк. Я дорогой прихворнул -- простудился. Желательно бы получить от тебя весточку. Буду торопиться как только можно. Главный вопрос теперь о квартире: нужно приискать ее теперь, а осенью будет поздно. Лучше адресуй мне письмо в Москву на имя конторы, да не будет ли поручений, я бы их выполнил аккуратно. Я приехал вчера вечером".
  

28 мая.

   "Вчера получил твое письмо из Москвы. Все это депо проклятой мельницы. Радуюсь, что могли отложить его до октября. Сегодня пускаюсь на отыскание квартиры -- это для меня страшная обуза, -- который никогда еще не жил на квартире. Машинку для делания мороженого, разумеется, куплю и привезу с собою. Здесь только что начинают переезжать на дачи, которые нынешнее лето останутся наполовину пустые; -- множество поехало заграницу, не смотря на ужаснейший курс. Поверьте, друзья, рвусь к вам всем существом своим. Уже я слышу самые похвальные отзывы о статье твоей "Из деревни". Вчера Абаза говорил, что прочел ее с великим удовольствием и ждет с нетерпением продолжения. Ржевский точно также. Значит нравится всем порядочным и дельным людям. Кроме того, Абаза находит в ней "что-то необыкновенно приятное". Он не умел назвать вещь по имени: поэтическое. Да я и не читая уверен был в этом. Все это обязывает тебя непременно продолжать, да с этим ты и сам согласишься. Такого ли мнения Катков? Да я в Москве поддам ему пару. Впрочем, если он заартачится, то я предложу Дудышкину. И мне как хочется пописать, да не знаю, хватит ли сил.
   "Вчера уже начал приискание квартиры, но целый день прошел в тщетных поисках. Больших квартир в восемь, девять и т. д. комнат много, а порядочных небольших нет. Что то будет сегодня? Обнимаю вас крепко. До свидания.

Ваш навсегда В. Боткин.

  
   Следующее письмо Тургенева из Баден-Бадена уже застало Боткина в Степановке:
  

6 июня 1864 г.

Соборное послание

двум обитателям Степановки

от смиренного

Иоанна.

      "Любезнейший Фет!
   На ваше рифмованное
   И милейшее письмо
   Отвечать стихами
      Я не берусь;
   Разве тем размером,
   Который с легкой руки
      Гёте и Гейне
   Привился у нас и сугубо
   Процвел под перстами
   Поэта, носящего имя
      Фет!
   Размер этот легок,
   Но и коварен:
   Как раз по горло
   Провалишься в прозу,
   В самую скудную прозу,--
   И сиди в ней,
   Как грузные сани
    &nbsp; В весенней зажоре! --
   Ну-с, как то вас боги
      Хранят
   На лоне обширной
      Тарелки,
   Посредине которой
   Грибом крутобоким
   Степановки милой
   Засела усадьба? --
      Надеюсь -- отлично;
   Теперь же явился
   К вам оный премудрый
   Странник и зритель,
   Зовомый Васильем
   Петровичем Боткиным.
   Он в ваши пределы
   Стремился, как рьяный
      Конь,
   И все наши просьбы,
   Наши жаркие убежденья
   Презрел; так ужасно
      Ему захотелось
   Поесть ваших пулярок
   С рисом и трюфелями,
   Которые запиваются
      Шампанским,
   Здесь,-- увы!-- неизвестным.
   Признаться, не прочь бы
   И я побывать там:
   Но очень это уж далеко.
   А я здесь остался
   В цветущем Эдеме
      Баден-Бадена,
   В котором однако
   Вот уже более месяца
   Царствует противнейший
   Холод и ветер;
   Льют дожди
   С утра до вечера,
   И вообще всякая гадость
      И пакость
   Совершается на небе.
      Что-то у вас? и
   Но не смотря на все это,
      Я процветаю и
      Здоровьем:
   Только ноги пухнут,
      Пузырь болит,
   Ноет правый вертлюг,
      От ревматизма,
   Затылок трещит
      От геморроя,
   И глаза плохо видят;
      Я ж, не унывая,
   Пью какую-то мерзкую воду
     &nbsp;Засим прощайте,
      Землянику ешьте,
      Тетеревов лупите
   И меня поминайте.

Ваш Ив. Тургенев.

   "Почтеннейший Боткин!
   Мне следовало бы также ударить в струны лиры, чтобы достойно воспеть письмо твое, сейчас полученное мною, в котором ты так графически описал женщину-медика! Да, брать, новые пошли безобразия! Видно, судьба как только заметит, что люди признали какую-нибудь штуку карикатурой, безобразием, она сейчас распорядится так, чтобы эту же штуку поставить на пьедестал: покланяйтесь, мол, дурачье! Воображаю я твою фигуру перед этой Дульцинеей!
   "Мне очень жаль, что ты занемог в Петербурге и квартиру не нашел по вкусу: ты нашел однако Дмитрия: {Ниже будет о нем говориться.} разве он тебе не помог? Впрочем, теперь, вероятию, уже все решено.
   "Если ты наткнешься на какую-нибудь статью в Российском журнале, которая покажется тебе интересною, сделай одолжение, вырежь и пришли.
   "Анненков приедет сюда 25-го числа--через неделю.
   "Желаю тебе всего хорошего, крепко жму твою руку и кланяюсь Марье Петровне.

Твой

Ив. Тургенев.

   P. S. "Что слышно об "Эпохе?"
  
  
   Князь Одоевский писал мне от 16 июня 1864 года: Дошло ли до вас, почтенный и любезнейший Афанасий Афанасьевич, письмо мое от 3-го сего июня, где я писал вам о вашем деле и что оно на очереди 12-го июня? Я не получил от вас ответа. Оно слушалось 12-го; последовало разногласие; и оно пойдет вскоре в Петербург на консультацию. Как жаль, что вы мне не прислали никакого ответа. Мне бы очень нужно было знать: неужели Шеншиным не было сделано никакого движения после решения Временного Отделения Земского Суда от 10 сентября 1860 года? В деле вскользь находилось известие, что Шеншин жаловался Уездному Суду, но в чем состояла жалоба и когда она была -- в деле нет. Что сделал Уездный Суд -- также неизвестно. Если Уездный Суд отказал, то Шеншин жаловался ли в Гражданскую Палату и притом когда? Всеми этими сведениями вам необходимо запастися, иметь с бумаг, Шеншиным поданных, копии и дать им ход. Вуду с нетерпением ожидать вашего ответа.

Вам душевно преданный

Князь В. Одоевский.

  
   P. S. "Как бы хорошо, если бы вы помирились с вашим противником, дело идет в затяжку, а между тем он ловкий мошенник, ограждает себя всеми формальностями, которые, впредь до апелляционного решения, в настоящем моменте дела -- суть вещь существенная. Да как вы ведете и ваше апелляционное дело? есть ли у вас знающий юрист, с коим бы вы могли посоветоваться? Ибо сущая беда с просителями не юристами".
   Я не успел сказать, что Василий Петрович на этот раз привез не итальянца, а Дмитрия, о котором Тургенев упоминает в своем письме. Перелистывая книгу жизни, я с особенным удовольствием останавливаюсь на личности этого Дмитрия, который, прослуживши с примерной ревностью к делу и безукоризненной честностью Василию Петровичу Боткину (а угодить последнему было далеко не легко),-- перешел как бы по наследству к меньшому брату Боткина М. П., у которого до конца своих дней служил под именем Дмитрия Кирилловича. Если покойная Варвара Петровна Тургенева сумела в среде окружающей ее прислуги образовать хотя одного Дмитрия Кирилловича, то честь ей и слава. Дмитрий Кириллович будем называть его так) настолько понимал Французский язык, что говорить при нем на этом языке не значило говорить тайно. Посетители, столько раз подробно описывавшие Тургеневское Спас свое, не могли не заметить темных ширм, покрытых прекрасными акварельными букетами. Эти букеты рисованы Дмитрием Кирил. Когда Варваре Петровне подавали утром особенно понравившийся ей букет цветов, она приказывала Дмитрию поставить его в воду и затем срисовать. По поводу Дмитрия Кирилловича, передо мной возникает смутный образ Варв. Петр. Тургеневой, столь многократно выставленной
  
   "На диво черни простодушной"...
  
   Я никогда лично ее не знал; но благодаря частым рассказами о ней Ник. Ник., далеко не представлял ее себе той бессердечной женщиной, какою она изображена в нашей литературе. Выше мы имели случай говорить о бывших слугах Варвары Петровны: зубном враче Порфирии, слугах Ивана Сергеевича: Иване, Захаре и наконец Дмитрии. Кроме невыносимого болвана Ивана, все они сохранили известный оттенок школы и предания; но в этом смысле Дмитрий Кириллович был замечательным явлением, которое, к сожалению, выступило передо мною во всей значительности только в настоящее время, т. е. много лет спустя после его смерти. Такое запоздалое объяснение былых образов приводит мне на память несравненный монолог в начале IV акта II-й части Фауста, выступающего из облака.
   Тут прежнее, давно прожитое, проносится с небывалою полнотой и красотой перед созерцательным оком воспоминания. Я всегда удивлялся Дмитрию Кирилловичу, как идеальному слуге, никогда не тяготившемуся избытком или чернотою работы. Следует прибавить, что никто его не побуждал своими требованиями; все, что нужно в доме, доверенном его попечением, он знал лучше самого хозяина и без суеты умел все так приладить, чтобы необходимое в данную минуту было у него под рукою в наилучшем виде. Стоило вам однажды переночевать при услугах Дмитрия Кирилловича, чтобы вы уже всегда находили ваши вещи в самом удобном для вас порядке. Надо прибавить, что и у Вас. Петр., и у Мих. Петр. Боткиных Дмитрий Кирил. бывал один на всю квартиру, и надо было видеть порядок, в котором содержались квартиры, не взирая на ежедневных посетителей. Вернувшись как-нибудь в неурочное время, вы могли застать далеко уже немолодого Дмитрия Кирилловича в белом Фартуке на суконной подстилке стоящим на подоконнике и тщательно обмывающим губкою оконные стекла. Раз только в жизни пришлось мне услыхать восклицание ропота из уст Дмитрия Кирилловича. Я останавливался в Петербурге у Василия Петровича в доме Федорова, непосредственно соединенном через двор с Английским клубом. По условию Боткин посылал ежедневно за своими обедами в клуб, что, конечно, находил во всех отношениях более удобным. Но затруднение, получить на кухне клуба обед, увеличивалось, если за последним приходили в самый развал многочисленных клубных гостей и притом требуя не одного, а нескольких обедов. Василий Петрович, любивший обедать вне дома, по временам приглашал к себе своих приятелей, но с таким расчетом, чтобы, в зависимости от помещения и сервизов, число обедающих не превышало десяти человек. Не удивительно, что, при разнообразных интересах и кратковременном моем пребывании в Петербурге, я не входил в механизм холостого хозяйства Боткина. Я видел, что обед подавался превосходный и не взирая на зимний переход из клуба, совершенно горячий; но я только позднее узнал, что в собственной кухне у Дмитрия Кирил. горели спиртовые лампы, на которые принесенные блюда ожидали своей очереди. Всякий хозяин знает, какое сложное дело при нынешней сервировке раздвинуть столь, солидно заправив вставную доску, во избежание, как это случается, печального крушения, и поставить перед каждый кувертом целый набор разнородной хрустальной посуды,-- если все это исполняется в одни руки. Однажды Василий Петрович пригласил приятелей обедать. Помню, что в числе их был несравненный поэт и мыслитель Ф. И. Тютчев. Разнообразная закуска красовалась на буфете, а накрытый столь сверкал граненым хрусталем. Вдруг в коридоре раздался звонок, и совершенно неожиданно вошли два новых посетителя. Василий Петрович, подбежавши ко мне, шепнул: "скажи Дмитрию, чтобы он спросил два лишних обедая. Прошедши по направлению к неизвестной мне кухне, я тотчас догадался, что Дмитрий в клубе, и что его надо ожидать по задней лестнице. Через минуту слышу шуршание домового ключа в замочной скважине, дверь отворяется, и передо мною Дмитрий, восходящий с двумя судками, и за ним с такими же судками неизвестное мне лицо, оказавшееся проживающим у Боткина месячным извозчиком.
   -- Дмитрий, сказал я подымавшемуся ко мне слуге, -- пришли два гостя, и Василий Петрович требует двух добавочных обедов.
   -- Господи! застонал Дмитрий. -- Что ж тут-то делать!?
   Каких усилий стоило Дмитрию разрешение новой задачи -- не знаки, но мы обедали в числе двенадцати человек, как ни в чем не бывало.
   Несколько лет спустя, когда, по смерти Василия Петровича, Дмитрий Кирил. служил уже у Михаила Петровича, я не могу забыть следующего момента. Собиратель майолик Мих. П. Боткин приглядел на аукционе графини Кушелевой дорогое итальянское блюдо с похищением Елены. В известный день Боткин входит со сдержанным торжеством, а за ним Дмитрий Кир. в завязанной салфетке несет драгоценное блюдо, нимало не скрывая своего восторга. Хотя я смело могу сказать, что никогда не встречал такого образцового служителя, но не могу промолчать о нем, как о выдающемся явлении из дадено непривлекательного типа наших слуг. Тип этот вообще представляет раболепное унижение перед непосредственной возможностью тычка с одной стороны и высокомерное презрение при возможной безнаказанности. Выдающимся признаком неблаговоспитанности служит злоупотребление благодушным обращением. Увы! -- эта черта не одной только прислуги и не к ней одной приложимо слово: забываться. Никакое любезное обращение не могло ни на минуту поколебать спокойного убеждения Дмитрия Кирилов. и изменить его ровного, свободного и почтительного тона. Он видимо допускал любезность высших только до известных пределов. Такой благовоспитанности Дмитрия Кирилловича могли бы позавидовать многие.
   Толстой писал от 15 июля 1864 года:
   "Милый друг, Афанасий Афанасьевич! Тоже два слова. Жена диктует: весь дом болен. А я от себя прибавляю: и начинает выздоравливать. Ваше приглашение всех порадовало. Мы переглянулись с женою и с Таней (свояченицей), улыбнулись все: "а вот бы славно! поедем к Фетушке, ей-Богу". И поехали бы, коли бы не горловая боль Тани, от которой она была в опасности и теперь лежит, и не болезнь Сережи, и не восьмой месяц беременности Сони, причем, обдумав здраво, не следует предпринимать такие поездки. Я же желаю и надеюсь быть. Пока душевно кланяюсь Марье Петровне и Василия Петровича обнимаю. От Дарки черная сучка через три недели к вашим услугам. До свиданья.

Л. Толстой.

  
   Словно недостаточно было одного бесконечного, мельничного процесса, ближайший Тимской сосед мой, старый полковник, вызывал меня письмом на совещание для принятия мер против претензий государственных крестьян на нашу дачу. Не удивительно, что любознательный Василий Петрович, совершенно незнакомый с нашей проселочной русской жизнью, с удовольствием схватился за мысль ехать с нами на Тим самым походным способом, т.е. в одной коляске, с поваром Михайлой на козлах рядом с кучером. К счастию, в то время в 10-ти верстах от нас находилась почтовая станция, где можно было нанять лошадей до постоялого двора с вольными ямщиками. Это обстоятельство дозволило нам, рано выехавши, приехать еще засветло в нашу новую Лимскую усадьбу, в которой, при освежительном лесном аромате, не оказалось ни одной мушки. Василий Петрович поселился в одной из больших комнат, выходящих в залу, и восторгам его не было конца, при панораме, открывавшейся с обрыва берега, на который была обращена терраса нашего домика. К этому надо прибавить отличную уху, которою кормил нас Михайла, необычайно чистую и легкую воду, бившую из родника в нескольких шагах от балкона, и замечательную стройность и красоту брюнетов крестьян. Возвращаясь с обычных прогулок, Боткин не переставал приходить в изумление от красивого восточного типа мужчин рядом с белокурым, курносым, финским типом женщин. Понятно. что остроносый и смуглый тип сохранился под Ливнами на бывшем пути Золотой Орды, но странно, что этот тип нимало не сообщился женской половине народонаселения.
   Условившись с полковником К. насчет совместного образа действий по притязаниям крестьян, я решился вернуться домой. По приезде в Степановку, мы нашли письмо Тургенева от 26 июля 1864 г. из Баден-Бадена:
   "Любезнейший Аф. Аф., я вообще часто думаю об вас, но в последние два-три дня особенно часто, ибо читал "Из деревни" в Русском Вестнике и ощущал при этом значительное удовольствие. Правда, просто и умно рассказанная, имеет особенную прелесть. Сверх того я вспомнил, что не отвечал на ваше последнее письмо, и вот я и принялся за перо.
   "О себе не имею ничего связать особенного, но вопреки известной дипломатической фразе: "pas de nouvelles,-- bonne nouvelle" -- подвергался некоторым неприятностям: страдал зубами (невралгией) жестоко в течении трех недель, потом простудился, однако теперь поправился и уж мысленно готовлюсь к охоте, которая начинается у нас через месяц. А вы, мой батюшка, уже колотили тетеревов? Я от Борисова узнал, что вы с Боткиным отправились на мельницу "есть рыбу". Дай Бог вам хороший аппетит! Поклонитесь от меня Василию Петровичу.
   "Стихотворение ваше очень мило.
   "Засим от души вас обнимаю, кланяюсь усердно вашей жене и великому Д. Базилио и остаюсь

преданный вам

вечно Баденский житель Ив. Тургенев.

  
   Убедившись из письма Одоевского об окончательном переходе мельничного процесса из московского сената в Петербург в консультацию, при министерстве учрежденную, мы решили с Василием Петровичем спешить ему на помощь в Петербург. Мне было приятно, что Василий Петрович с таким же беззаветным чувством стремился в Ясную Поляну, в которой мы по дороге провели самый приятный день. Из Москвы мы поехали в Петербург вместе с Василием Петровичем, и в вагоне при виде своего знакомого он воскликнул:
   "Господа! позвольте вас познакомить. Я вижу в этой случайности хорошее предзнаменование. Это как раз юрисконсульт Н. П. С--, и ты можешь попросят его совета насчет своего дела. А он, я уверен, будет тем внимательнее, что сам превосходными стихами переводит Миц цевичаа.
   В Петербурге я и сам разыскал давно знакомого мне другого юрисконсульта, образованного и любезного П. В. К--а. Но с больною мельницей происходило то же самое, что бывает с каждым больным. Доктора, сколько бы их ни призывали, хотя бы первоклассных, любезно кланяются и самым внушительным тоном говорят слова, из которых никто не в состоянии вывесть определенного заключения. Тем не менее я пустился на поиски самых крупных врачей, в виде заведующего министерством юстиции. Узнавши через общего знакомого о днях, в которые товарищ министра С--ий обедает в Английском клубе, мы неукоснительно в эти дни стали обедать там с Васил. Петров.
   Я не встречал человека, в котором бы стремление к земным наслаждениям высказывалось с такой беззаветной откровенностью, как у Боткина. Можно было бы подумать. что он древний грек, заставивший Шиллера в своем гимне "Боги Греции" воскликнуть:
  
   "Было лишь прекрасное священно,
   Наслажденья не стыдился бог"...
  
   Но нигде стремление это не проявлялось в такой полноте, как в клубе перед превосходною закускою.
   "Ведь это все прекрасно! восклицал Боткин с сверкающими глазами.-- Ведь это все надо есть!"
   Когда я в возможной краткости изложил С--у дело мельницы, он спросил: "вы о чем же собственно просите?" -- поставивши этим вопросом меня в затруднение. Когда, указывая на преднамеренную путаницу, введенную в дело противником, я стал просить о внимании к делу, С--ий сказал: "могу вас уверить, что я каждое дело, проходящее через мои руки, рассматриваю с полным вниманием".
   -- В таком случае, сказал я, мне не о чем более просить.
   Однажды, когда я вернулся домой, Василий Петрович встретил меня словами: "здесь был граф Алексей Константинович Толстой, желающий с тобою познакомиться. Он просил нас после завтра по утреннему поезду в Саблино, где его лошади будут поджидать нас, чтобы доставить в его Пустыньку. Вот письмо, которое он тебе оставил".
   В назначенный день коляска по специальному шоссе доставила нас из Саблина версты за три в Пустыньку. Надо сознаться, что в степной России нельзя встретить тех светлых и шумных речек, бегущих средь каменных берегов, какие всюду встречаются на Ингерманландском побережья. Не стану распространяться о великолепной усадьбе Пустыньки, построенной на живописном правом берегу горной речки, как я слышал, знаменитым Растрелли. Дом был наполнен всем, что вкус и роскошь могли накопить в течении долгого времени, начиная с художественных шкафов Буля до мелкой мебели, которую можно было принять за металлическую литую. Я не говорю о давнишнем знакомом Василии Петровиче; но и меня граф и графиня, несказанной приветливостью и истинно высокой простотою, сумели с первого свидания поставить в самые дружеские к себе отношения. Не взирая на самое разнообразное и глубокое образование, в доме порой проявлялась та шуточная улыбка, которая потом так симпатически выразилась в сочинениях "Кузьмы Пруткова". Надо сказать, что мы как раз застали в Пустыньке единственного гостя Алексея Михайл. Жемчужникова, главного вдохновителя несравненного поэта Пруткова. Шутки порою проявлялись не в одних словах, но принимали более осязательную, обрядную Форму. Так гуляя с графиней по саду, я увидал в каменной нише огромную, величиною с собачку, лягушку, мастерски вылепленную из зеленой глины. На вопрос мой -- "что это такое?" -- графиня со смехом отвечала, что это целая мистерия, созданная Алексеем Михайловичем, который требует, чтобы другие, подобно ему, приносили цветов в дар его лягушке. Так я и по сей день не проник в тайный смысл высокой, мистерии. Не удивительно, что в доме, посещаемом не профессиональными, а вполне свободными художниками, штукатурная стена вдоль лестницы во второй этаж была забросана большими мифологическими рисунками черным карандашом. Граф сам был тонкий гастроном, и я замечал, как Боткин преимущественно перед всеми наслаждался превосходными кушаньями на лондонских серебряных блюдах и под такими же художественными крышками.
   В течении моего рассказа мне придется еще говорить о графе Алексее Константиновиче. Но не могу не сказать. что с первого дня знакомства я исполнился глубокого уважения к этому безукоризненному человеку. Если поэт и такой, что, по словам Пушкина:
  
   "И средь детей ничтожных мира
   Быть может всех ничтожней он"...
  
   -- способен в минуту своего поэтического пробуждения привлекать и уносить нас за собою, то мы не можем без умиления смотреть на поэта, который, подобно Алексею Констант., никогда по высокой природе своей не мог быть ничтожным.
   То, о чем мне придется рассказать теперь, в сущности нимало не противоречит моим взглядам на вещи, так как я знаю, что если бы мне говорить только о том, что я совершенно ясно понимаю, то в сущности пришлось бы молчать.
   Часу в девятом вечера мы все, в числе упомянутых пяти человек, сидели наверху в небольшой графининой приемной, примыкавшей к ее спальне. Я знал, что Боткин не дозволял себе никогда рассказывать неправды, и что от него жестоко досталось бы всякому, заподозрившему его в искажении истины; и вдруг в разговоре, начало которого я не расслышал, Василий Петрович обратился к хозяйке дона:
   -- А помните, графиня, как в этой комнате при Юме стол со свечами поднялся на воздухе и стал качаться, и я полез под него, чтобы удостовериться, нет ли там каких-нибудь ниток, струн или тому подобного, но ничего не нашел? А затем помните ли, как вон тот ваш столик из своего угла пошел, пошел и взлез на этот диван?
   -- А не попробовать ли нам сейчас спросить столик? сказал граф.-- У графини так много магнетизма.
   Столоверчение было уже давно в ходу, и, конечно, мне шутя приходилось принимать в нем участие. Но никогда еще серьезные люди в моем присутствии не относились так серьезно к этому делу. Мы уселись за раскрытый ломберный столь в таком порядке: граф с одной стороны стола против меня, по левую его руку графиня и Жемчужников, а напротив их, по правую сторону графа, Боткин на диване. Возбужденный любопытством до крайности, я не выдержал и сказал: "пожалуйста будемте при опыте этом сохранять полную серьезности. Говорил я это внутренно по адресу ближайшего соседа своего Жемчужникова, за которым я дал себе слово внимательно наблюдать.
   -- Кого же вы считаете способным к несерьезности? спросила графиня и тем убедила меня в неосновательности моего подозрения.
   Соприкасаясь мизинцами, мы составили на столе непрерывный круг из рук. Занавески на окнах были плотно задернуты, и комната совершенно ясно освещена. Минуты через две или три после начала сеанса я ясно услыхал за занавесками окон легкий шорох, как будто производимый беготнею мышей по соломе. Конечно, я принял этот шум за галлюцинацию напряженного слуха, но затем почувствовал несомненное дуновение из под стола в мои свесившиеся с краю ладони. Только что я хотел об этом заявить, как сидевший против меня граф тихо воскликнул: "господа, ветерок, ветерок. Попробуй ты спросить, обратился он к жене: они к тебе расположены". Графиня отрывисто ударила в зеленое сукно стола, и в ту же минуту послышался такой же удар навстречу из под стола.
   -- Я их попрошу, сказал граф, пойти к Афан. Афан., и он сказал: allez chez monsieur, -- прибавя: они любят, чтобы их просили по-французски. Спросите их ямбом, продолжал он.
   Я постучал и получил в ответ усиленно звучные удары ямбом. То же повторилось с дактилем и другими размерами; но с каждым разом интервалы между ударами становились больше, а удары слабее, пока совсем не прекратились.
   Я ничего не понимал из происходящего у меня под руками и, вероятно, умру, ничего не понявши.
   Дня через два затем я уже был в Москве, а оттуда проездом в Степановку завернул к Борисову в Новоселки. Красивый, но с необыкновенно большою головою маленький Петруша Борисов был кумиром своего отца, и не удивительно, так как это был портрет обожаемой мужем Нади. Когда-то едва лишь из пелен он был внесен матерью в гостиную, в которой случайно были братья Толстые, Николай и Лев, и Тургенев. Ребенок без капризов охотно шел на руки к сторонним и, согласно желанию Борисова, мы все передержали его по очереди на руках. Бедный ребенок, как мало пошло ему в прок придуманное предзнаменование; но во всяком случае это был мальчик, из ряду вон выходящий. Бегло читая уже семи лет, он скоро бросил детские книжки и, перечитывая Илиаду Гнедича, отчетливо помнил все описанные в ней события вместе с главнейшими действующими лицами. В настоящее время при нем проживал в качестве дядьки немец Федор Федор. АуФман. Небольшого роста, остроносенький, в аккуратно пригнанной накладке, с лицом, испещренным веснушками, добродушный Федор Федоров. напоминал коростеля. Конечно, он не мог привлечь к себе внимания любознательного мальчика с одной стороны, а с другой обожание отца лишало Федора Федоровича и того нравственного влияния, которое его лета должны бы производить на ребенка.
   -- Знаешь ли ты, кто к нам пришел? спросил меня Иван Петрович: -- ни за что не отгадаешь: Сергей Мартынович. Помнишь, наш общий дядька, когда мы проживали у вас в Новоселках.
   -- Быть не может! воскликнул я.-- Лет тридцать тому назад еще до отъезда моего в Верро, когда ты уже был в кадетском корпусе, он отошел от нас и отправился вместе с господином Каврайским, женатым на сестре бывшего его господина Мансурова в Вятку, где Каврайский устроил винокуренный завод.
   -- Знаю, знаю! воскликнул Иван Петрович. -- Там Мартынович наш женился и купил землю, но по смерти жены и Каврайских все продал и с деньгами вернулся на родину в бывший Мансуровский Подбелевец, в 4-х вер. от Новоселок.
   -- Боже! воскликнул я, -- возможно ли, чтобы подобные Мартыновичу люди самобытно существовали на земном шаре? Он мог жить у Мансурова, у нас, у Каврайского; но я представить не могу, чтобы подобный человек жил где либо самостоятельно.
   -- Но за то такова эта и самостоятельность, заметил Иван Петрович.-- По своему добродушию он поселился у родных своих братьев, бывших Мансуровских крестьян, и те, конечно, с того начали, что обобрали его вчистую, за исключением платья и медвежьей шубы, завещанных ему покойным барином, и которых он, не смотря на малый рост свой не переделывал с большого роста, а только подворачивая рукава и брюки проносил всю свою жизнь. Вообрази, что, не взирая на лета, он по наружности весьма мало изменился, и в рыжеватых его висках нет ни одного седого волоса. Зато ничто не может сравниться с его нищетою. Обобравшие его братья его не кормят. Я очень рад, продолжал Борисов, случаю поговорить с тобою о старике. Невозможно оставить его, беспомощного, в таком положении, и если мы с тобой дадим ему в месяц по 2 р. 50 к., то по крайней мере он не умрет голодной смертью.
   Конечно, я с радостью принял это предложение и тут же выложил свою часть за два месяца. Слуга доложил, что Сергея Мартыновича накормили на кухне, и он пришел в переднюю. "Веди его, сюда в кабинет", сказал Иван Петрович.
   -- Сергей Мартынович! воскликнул Борисов навстречу вошедшему и действительно мало изменившемуся старику.-- Узнаете ли, кто перед вами?
   -- Слышал, надобно сказать. от людей и очень, надобно сказать, рад. Что ж охотитесь, Аф. Аф.? Плохая, надобно сказать, стала охота.
   -- Садитесь-ка, Сергей Мартынович, сказал Борисов.-- Я вот сказывал брату, как вам плохо у братьев, и вы будете получать от нас месячное содержание.
   -- А я, сказал Мартынович, буду, надобно сказать, за вас Богу молить. Отняли братья все, надобно сказать, все отняли.
   В это время прибежал в комнату Петруша и, искоса поглядывая на Мартыныча, прислонился к коленям отца.
   -- Вот нагулялись, надобно сказать, набегались, миленький. Слава Богу, миленький! Надо, миленький, уважать папашу, мамашу?"
   Недружелюбие еще сильнее выразилось на лице ребенка, и он полуслезливым голосом воскликнул: "Фразы говорит! Фразы говорит!"
   Иван Петрович позвонил слугу и сказал: "вели Федору запречь бурого в бегунки и отвезть Сергея Мартыновича в Подбелевец. -- Ну, Сергей Мартынович, сказал Иван Петрович, вручая старику пятирублевую ассигнацию: смотрите, не отдавайте братьям денег; а то они и эти отнимут.
   -- Отнимут, Иван Петрович!
   -- Вот вы и не давайте!
   -- Не дам, надобно сказать, не дам.
   На другой день я рано утром уехал в Степановку.
   Боткин писал из Петербурга от 13 сентября 1864 г.:
   "Здравствуйте, добрые друзья! Сегодня первую ночь ночевал на своей квартире и нахожу ее довольно удобною. Но она еще вовсе не устроена, а если дожидаться, когда мебельщик доставит заказанную мебель и проч., то мне должно жить еще долго в гостинице. Но и в таком виде в ней ночевать можно. Я утомился от всяческих хлопот по разным покупкам; главное, всегда затрудняет меня выбор и колебание между тем или другим решением,-- это утомляет меня до изнеможения.
   "Я не утерпел и зашел к Николаеву узнать о твоем деле, ибо уверяли, что оно должно было поступить на консультацию 12 сентября. Но там узнал я только то, что оно на эту очередь не поступило. Но увы! больше ничего не узнал, да и узнать не от кого. Можно сказать, что оно в руках судьбы, и кроме того мнение П--ва бросает мрачную тень на его перспективу. Потребно необыкновенное стечение самых благоприятных внимание и расположений, чтобы вывести его из мрака лживости на разумный путь. Николаев сам ничего не знает, да и кто может знать, кроме самих консультантов, которые тоже дают каждый свое отдельное мнение. Будет ли большинство этих мнений согласно с П--ым, или против него,-- это узнается только тогда, когда эти мнения в совокупности поступят к министру, за которого теперь управляет С--ий.
   "Хотя заграничный паспорт взят, но я все еще не решил, когда я поеду. Если что заставит меня ехать, так это неустроенная квартира. В настоящее время с мебельщиками беда: все торопится, все суетится и ничего нейдет. Мой мебельщик обещает сдать не ранее 2 или 3 недель, и, смотря на его умоляющее лицо,-- теряешь возможность сердиться. Впрочем все равно, уеду ли я или нет,-- твое письмо перешлют мне в Берлин.
   "Благополучно ли все в Степановке? И как ваша поездка на Тим? В мировую с Б--ым я не верю, а готовность его есть только слова и слова. Разве что условия мировой будут для него совершенно выгодны, а в противном случае вся выгода его--не мириться.
   "Итальянская опера уже открылась, но я еще не был. В таком смутном состоянии музыка не привлекает. Карточки твои отдал Б--й и провел у них весь вечер и даже ужинал. Вот типы добродушнейших женщин и безыскусственных! Но увы! я стою перед их земною, стихийною силой, как Фауст перед духом земли, которого он вызвал, -- сознавая свою ничтожность. Для таких могучих организмов нужны Голиафы и Сампсоны. Для таких натур поэзия не существует. И слава Богу -- они не говорят возвышенных Фраз и тем приятнее. Прощайте и пишите уже мне на мою квартиру в Караванную, 14.

Ваш В. Боткин.

  

II.

Снова едем на Тим.-- Мировой посредник С. С. Клушин.-- Разверстание с крестьянами.-- Мировая с Б--ым.-- Возвращение домой.-- Ночлег в деревне.-- Письма.-- Снова в Москву.-- По дороге заезжаем в Спасское.-- Поездка в Петербург к В. П. Боткину.-- Возвращение в Степановку.-- Анна Семеновна Белокопытова.-- Приезд Тургеневых к нам.

  
   С окончанием озимого посева и молотьбы в Степановке необходимо было позаботиться о тех недоделках, которые постоянно оставались в делах брата Петруши. Надо было подумать о разверстании с тимскими крестьянами, как о деле первой важности во всяком населенном имении.
   На этот раз без Василия Петровича мы отправились туда с женою в небольшой коляске на своих лошадях, с тем же, поваром Михайлой на козлах причем приходилось не только кормить, но и ночевать дорогой на расстоянии 90 верст.
   На Тиму, согласно цели поездки, я должен был ехать за 12 верст знакомиться с местным мировым посредником, Сергеем Семеновичем Клушиным. Не могу без душевного умиления вспомнить этого вполне русского и вполне прекрасного человека. Не удивительно, что такое трудно исполнимое дело скоро и блистательно окончено руками таких образцовых людей. Я застал Сергея Семеновича в его кабинете, а затем, когда мы успели более познакомиться, он все в том же парусинном костюме, доставлявшем прохладу его шарообразному телу, провел меня в большую залу, служившую вместе и гостиной, и представил своей матери старушке. Видно было, что прекрасный дом и другие немногочисленные постройки окончены недавно, и Сергей Сергеевич рассказывал, как он, но обладая большими средствами, в течение шести лет готовил строительный материал и исподволь производил постройку. Зато все было сделано обдуманно и выгодно, начиная с камерного отопления соломой и кончая прекрасными рамами и дверями.
   Свой архитектурный талант Сергей Семенович, между прочим, проявил и на приходской церкви, в которой состоял церковным старостой и мимо которой мне каждый раз приходилось проезжать к нему. Он, не трогая каменного купола храма, переложил его весь, значительно увеличив размеры. По делам мне неоднократно приходилось бывать у Сергея Семеновича, даже в дни, когда он по службе уезжал в Дивны, и я оставался с глазу на глаз с его добрейшей матерью, боготворившей его. В один из таких приездов она расположилась в кресле у самой стеклянной двери на террасу, с которой через лужайку виднелся пчельник и прекрасная липовая аллея. Мать и сын так привыкли к своим пчелам, что ограничивались равнодушными замечаниями, что пчелы не кусают. И действительно, хотя мне случалось сидеть на террасе даже в обществе гостей, -- я никогда ре слыхал, чтобы пчелы кого-либо укусили. На этот раз я спросил у старушки, что значат многочисленные белые свертки салфеток на клумбах перед террасой, -- и получил в ответ, что она ежедневно завертывает георгины на случай утренних морозов.
   -- Сергей Семенович, заметила она, просил вас откушать, и право так совестно заставлять вас ждать; но он не такой человек, чтобы тратить время по пустому: должно быть дела задержали. Да и проедет он из Ливен 25 верст не более двух часов; он, вы знаете, охотник до хороших лошадей и по здешнему ездит всегда с тремя колокольчиками на дуге.
   -- Как не знать! я даже знаю, что они с братом моим давнишние приятель, и что он подбирал себе у брата пристяжных из кровных верховых. Рассказывал он мне, как он лечил одну из прежних пристяжных от норова.
   -- Как же, как же, перебила меня старушка: заноровилась как то у него пристяжная среди поля. Он и послал кучера на другой пристяжной в деревню раздобыться колом. Забили они этот кол утром да и привязали пристяжную и продержали до самого вечера без корма. С той поры норов как рукой сняло.
   -- Да, заметил я, такие вещи можно только делать с терпением Сергея Семеновича и с его страстью к лошадям.
   Долго еще разговаривали мы со старушкой, отрывавшей по временам глаза от чулка, чтобы бросить взор в стеклянную дверь. Вдруг она вскочила с кресла и, как свеча вытянувшись во весь свой небольшой рост, восторженно крикнула: "Сергей Семенович! Кушать!" прибавила она по адресу старого слуги.
   Как я ни старался вслушиваться, я в течении пяти минут не мог расслушать ни малейшего звука. Но не ошиблось любящее ухо матери: через некоторое время услыхал и я малинкой звон трех колокольчиков.
   -- Меня то задержали, сказал входящий Сергей Семенович, а вот вы то, маменька, и себя, и гостя истомили понапрасну.
   -- Ну уж извини Сергей Семенович! без тебя бы мне и обед не в обед.
   -- Да будет вам, маменька, отвечал Сергей Семенович, целуя дрожащую руку старушки (он всегда говорил "будет" вместо "довольно").
   Единственный раз в жизни мне пришлось видеть до того дрожащие руки, что старушка, черпая суп правой рукою, придерживала ее левой, чтобы бульон не расплескался дорогой до рта.
   Благодаря спокойным приемам Сергея Семеновича, разверстание с крестьянами было окончено в один его приезд. "Крестьяне ваши жалуются, сказал Сергей Семенович, что в их наделе весною две десятины засыпает песком и просят о прирезке им сверх надела еще двух десятин. Поедемте посмотреть, что это за песчаный перенос".
   По указанию сельского старосты и выборных, мы увидали песчаную гривку, шириною не более двух аршин, едва заметно желтеющую по огородному чернозему. Конечно, я ничего не возражал при крестьянах, но, вернувшись домой, не мог не сказать Сергею Семеновичу, что со стороны крестьян это очевидная прижимка для получения лишнего.
   -- Хе-хе-хе! захихикал Сергей Семенович, заметив мое волнение.-- Да уж будет вам, будет! Где уж на свете эта абсолютная правда? Ну, конечно, придирка. Да плюньте вы на эти две десятины, и сейчас кончим все дело.
   Через несколько дней сделка по обоюдному соглашению была окончательно оформлена.
   Вначале этого приезда противник мой по мельничному процессу Б-- неоднократно приезжал ко мне с предложением мировой. Не справляясь даже с мнением нашего арендатора А--ва, я не раз предлагал В--ву четыре аршина четыре вершка на его плотине, вместо прежних четырех аршин двух с половиною вершков. Но он и слышать не хотел, повторяя: "помилуйте, 12 вершков то мои неотъемлемые".-- А когда я в совещаниях с А--вым только заикался о предоставлении Б--ву восьми вершков, А--в вопил, что тогда надо бросить мельницу и бежать. Однажды когда, по разверстании с крестьянами, мы собирались уже в Степановку, появился Б--в с теми же бесплодными толками.
   -- Не могу понять, сказал он, из-за чего мы с вами, Афан. Афан., судимся?
   -- Это вы, отвечал я, лучше меня знаете, так как желаете в пользу своей будущей крупчатки уничтожить мою, существующую десятки лет.
   -- Я ничего, отвечал Б--в, не желаю, а желаю только чтобы было "исправедливо". Ваша мельница пускай остается при своей воде; пустим ее на все поставы; а что затем из под всех колес в реку стечет, то мое.
   -- Если бы вы только этого хотели, отвечал я, то не тягались бы мы с вами по судам.
   -- А я больше ничего и не желаю, как чтобы было "исправедливо".
   -- Чего же справедливее! сказал я.-- Вы знаете, под нашими наливными колесами печать. Пустим всю рабочую воду до этой печати, а затем отметим, сколько воды наберется при этом в конце рабочей канавы, на находящемся там столбе, и с этой метки вся вода в реке ваша.
   -- Помилуйте, возразил Б--в, -- зачем же нам отмечать другой столб? Ведь вода везде ровна. Так уж будем набирать мою воду с того столба, что под вашими колесами, а не с того, что в устьях рабочей канавы.
   Разговаривая не раз с арендатором о падении рабочей воды, я припомнил, что на небольшом протяжении рабочей канавы в каких либо двухстах саженях вода в канаве для предупреждения засорения имеет вершка четыре склона, и что пустить Б--ва с водою по верхнюю печать значит дать ему ворваться в нашу рабочую канаву и тем лишить ее навеки возможности расчистки.
   -- Вы, Алексей Кузьмич, просите воды в реке, а присчитываете мою рабочую канаву и сами говорите, что все равно,-- верхняя или нижняя печать. Уж если вы желаете справедливости, то будем метить с того места, где кончается моя вода и где начинается ваша.
   -- Ну пускай будет так. Давайте на этом кончать мировою, сказал Б--в.
   -- Ну в добрый час, сказал я, протягивая руку. Если вы твердо решились на этом покончить, то я сегодня же вечером поеду к Сергею Семеновичу и попрошу его в качестве посредника и человека настолько же хорошо известного вам, как и мне, Оформить нашу мировую и закрепить ее установлением законных знаков. Я сегодня же, вернувшись, дам вам знать, на какой день вызовет нас обоих Сергей Семенович для написания мирового акта.
   -- Слава тебе Господи, сказал Б--в, раскланиваясь, что на этом решили. По крайней мере будет "исправедливо".
   Сергей Семенович просил нас приехать на другой день после обеда, обещав к тому времени написать черновую нашей мировой в буквальном смысле моих слов, для того чтобы, в случае одобрения проекта Алексеем Кузьмичем, писарь имел. время переписать его набело для наших подписей.
   -- Ну что, Алексей Кузьмич, сказал на другой день посредник входящему Б--ву. Хорошее дело, кажется, вы, господа, затеяли. Прислушайте, что я написал начерно и поправьте, если что найдете не так.
   При чтении проекта Б--в все время говорил: так-с, так-с, совершенно "исправедливо". Но дойдя до печатей, он обратился к Клушину со словами: "Сергей Семенович, как вы полагаете, следует обозначать начало моей воды от первой или второй печати?"
   -- Я, тоненьким и жирным фальцетом захихикал Клушин,-- я обязан скреплять общее ваше желание, выраженное с надлежащей ясностью; а уж советовать, извините, никому из вас не могу.
   -- Да как же таперича? начал Б--в.
   Эта канитель начинала меня бесить, и я невольно проговорил: "видите, Алексей Кузьмич, а вчера еще по рукам ударили; а я-то от своих слов не отпираюсь".
   -- Да будет вам! перебил нас Сергей Семенович.-- Коли уговорились, то надо писать; а не решились, оставимте дело.
   -- Ну да уж что ж! перебил В--в. Видно так тому делу и быть: прикажите переписывать.
   -- А мы с вами, господа, сказал Сергей Семенович,-- покуда чайку попьем.
   Часам к десяти мы еще раз прослушали и подписали переписанную в двух экземплярах мировую. Как я ни рвался довести дело до надлежащего конца, оказалось, что исполнить его невозможно было с желаемой скоростью. Посредник счел нужным вызвать из Ливен исправника, депутата от купечества, пригласить трех свидетелей дворян и трех купцов и даже священника. А так как для приведения в исполнение проекта необходимо было не только спустить пруд на мельнице Б--ва до осушения нашей рабочей канавы, но приходилось поджидать и необычайного набора воды в собственном нашем пруду и в запруде выше лежащей по реке мельницы Селиванова, то раньше недели окончить дело нечего было и думать. Тем временем сентябрь подходил к концу, и ночные холода стали сильно давать себя чувствовать; а наш дом вообще и спальня в частности при одиночных рамах были весьма плохою защитой от стужи. Приехали мы по теплой погоде в летних платьях, а тут приходилось еще на ночь завешивать окно от врывающегося ветра.
   Однажды ночью, когда все уже шло к концу, дрожа от холода поднявшейся осенней бури, мы услыхали сильные удары в стеклянную раму балконной двери. Выйдя наскоро из мрака в полусвет, я за стеклами различил огромный силуэт и на вопрос: "кто там?" -- узнал голос нашего арендатора. Впустив его в заду, я спросил,-- что ему нужно?
   -- У меня на плотине вода набрана по самые края, а при этой страшной буре ветер с верховья плещет водной через заставки. Я пришел просить у вас позволения спустить воду, а то плотина не выдержит, и мы разорим и свою, и В--векую плотину. А я до света пошлю Сергею Семеновичу донесение о случившемся.
   Конечно, приведение в исполнение мировой было по необходимости отложено еще на два дня. Наконец, к полудню назначенного дня все вызванные к ее исполнению явились на Лимскую мельницу, и во избежание всяких недоразумений и подозрений положено было, чтобы мы с В--вым стояли при спуске воды на все наши поставы, наблюдая, чтобы набравшийся с колес слой воды не превысил находящейся под колесами казенной печати, и когда вода подымется до печати, то человек, по нашему общему с Б--вым соглашению, должен выстрелом из ружья родить знак посреднику, ожидающему с депутатами от купечества и с понятыми у нижнего столба, чтобы отметить высоту пришедшей туда из под колес воды. Пока мы шли с Б--вым к рабочим заставкам, он не без иронии передавал событие запрошлой ночи. "Спустил я по приказанию посредника всю воду, и вдруг в полночь, откуда ни возьмись, вода стала прибывать и прибывать. Думаю, да что же, Господи, это за чудо такое? И невдомек, что это Николай Иванович делает репетицию. Ведь на театре никогда не бывает представления без репетиции".
   Мы приказали открыть заставки, и бросившаяся с силой на колеса вода стала быстро подниматься. Вот она подошла к печати, дошла до ее половины, затопила ее и стала подниматься все выше.
   -- Алексей Кузьмич, пора стрелять!
   -- Помилуйте, еще одну секунду!
   -- Вам то хорошо, возражал я, говорить про секунды, а печать то уж на четверть в воде.
   -- Ну, так и быть, стреляй! крикнул Б--в ружейнику, и вслед за выстрелом нам уже оставалось ожидать результатов наблюдений и действий посредника с понятыми. Через полчаса я увидал их идущими от устья канавы с Сергеем Семеновичем во главе шествия. Не смотря на свою полноту и одышку, он был бледен, как мертвец.
   -- Ну, сказал он, подходя ко мне: в силу Формального условия вы имеете право требовать буквального его исполнения и остановиться на его результатах; но я должен вам сказать, что ваш противник будет окончательно разоренный человек, ибо, не взирая на лишки, допущенные вами у верхней печати, вода в минуту выстрела едва докатилась к самой пятке нижнего столба не плотнее картонного листа. Мы не предвидели этого обстоятельства; но я решаюсь просить вас отложить исполнение мировой до завтра и тогда уже отмечать высоту воды на нижнем столбе, только когда она выравняется по всей рабочей канаве.
   Я с охотою согласился на такую уступку, и так как время было еще не позднее, то ливенские купцы отправились на обед к Б--ву, а ближайшие помещики по домам. Зато Сергей Семенович предупредил, что на завтра дело протянется долго, ибо придется набирать и весь Б--кий пруд и забить в нем сваю с печатью для обозначения обязательной для Б--ва высоты воды. На таком основании на следующий день, не взирая на заботу, сосредоточенную на предстоящей в судьбе мельницы, нам с женой необходимо было подумать, как вечером накормить двенадцать человек, вынужденных по нашему делу провести на ветре и холоде целый день. На этот раз результатом нашей экспертизы оказалось, что вода в нашей рабочей канаве, предоставленная своему естественному течению, стала в устьях как раз в половину печати, поставленной при первоначальном определении прав нашей мельницы, защита которых составляла всю сущность процесса; но зато долго пришлось дожидаться полного набора воды на плотине Б--ва, согласно условию. Когда, просидев над водою до совершенной темноты, мы забили при всех депутатах и свидетелях окончательную сваю, причем Б--ву вышло четыре аршина три вершка, вместо предлагаемых мною ему неоднократно четырех вершков,-- и прибыли в наш дом, я был изумлен ярко освещенным столом, накрытым на двенадцать приборов. Я только позднее узнал, что милейшая старушка Клушина снабдила нас всем необходимым, начиная с кухонной и столовой посуды, белья и серебра до огурцов мастерского засола. Недостаток шандалов был заменен бутылками, завернутыми в бумагу с бумажными розетками наверху. Как при общей подписи акта исполнения мировой. мы все, начиная с посредника, усердно ни просили нашего арендатора А--ва кончить и с своей стороны мировою, отказываясь от всяких по этому делу претензий, он согласия на мир не заявил и десятки раз, складывая пальцы как бы для писания, повторял: "мамаша не приказала брать в руки пера-с, а то нашему брату придется идти с медною посудою".-- Так что наконец посредник спросил: "да что это вы, Николай Иванович, все медную посуду поминаете?"
   -- Нет-с, это так по нашему: значит крест да пуговицы.
   Можно вообразить, с каким восторгом мы на другой день пустились обратно в Степановку. Но не так весело пришлось продолжать начатой путь. Уже с места, где мы кормили лошадей, хмурая с утра погода превратилась в проливной дождик, так что по невылазной грязи мы, ночью, добившись до деревни ночлега, рады были найти пустую холодную избу для нас и навес для коляски и лошадей. Хозяева натаскали нам на лавки полусухой соломы и заверили, что у них исправный самовар. Пожалев измокшего до костей повара, мы не послали его в коляску за нашим небольшим складным самоваром, а удовольствовались хозяйским. Не успели мы еще дождаться последнего, как уже стали чувствовать нападение беспощадных блохе, "едимо обрадовавшихся свежим пришельцам. Раздеться в избе не было возможности по причине холода; сидеть или лежать было тоже невозможно по причине незримых мучителей. Когда внесли самовар, мы предались чаепитию, в надежде хотя сколько-нибудь отогреться, но не успел я еще докончить своего стакана, как почувствовал небывалую у меня резь в желудке; я догадался, что мы отравлены нелуженым и покрывшимся медянкой самоваром. Между тем я боялся сообщить об этом открытии жене, а только просил ее не допивать этого мутного чаю.
   -- Ах, помилуй, отвечала она,-- я так рада хотя чем-нибудь согреться.
   Уступив наконец настоятельным моим просьбам, она вскоре стала жаловаться на боль в желудке. Конечно, в этой пустой и холодной избе в непроглядную ночь под проливным дождем, хлеставшим в небольшое оконце, мне не трудно было понять всю нашу беспомощность Если мы сильно отравлены, приходилось ожидать мучительной смерти. Но через час наши боли стали униматься, и я всю ночь не мог присесть и проходил взад и вперед на тесном пространстве. К счастию, с нами оказалась банка персидской ромашки, и я уже к рассвету высыпал половину ее себе за пазуху. Хотя мучения и не прекратились, но заметно унялись. При первом появлении рассвета, мы отправились в последний 35-ти верстный переезд до Степановки, и тут после грязи наступила едва ли не худшая беда в виде пронзительного ветра с морозом, с каждым шагом все более превращавшим изрытую дорогу в мучительные колчи. Но как всему бывает конец, и мы часам к 12-ти добрались до своего крыльца, и первым моим воплем было: "белья и кофею!"
   Очнувшись, я принялся за чтение полученных в наше отсутствие писем.
  
   В. П. Боткин писал:

19 сентября 1864 г.

С.-Петербург.

   "Прежде всего скажу тебе, что я отложил свою поездку в Берлин и остаюсь здесь. Устройство квартиры требует таких хлопот и внимания, что нельзя гоняться за двумя зайцами. Надобно выбирать которого-нибудь одного и покончить с ним. Я выбрал то, что у меня перед носом, т. е. квартиру и хочу с нею покончить. Притом свой глаз необходим во всем, а я терпеть не могу полумер и не конча одного браться за другое. Легко сказать: я найму квартиру и устрою ее; но сделать это не легко и требует внимания и осмотрительности. Да и я сталь покойнее, когда решился не ехать. Я решился в комнату, назначаемую для тебя, положить ковер во весь пол, чтобы охранить тебя от всякого холода; притом у меня маленькая мысль, что может быть вздумает приехать Маша, и так буден для нее удобнее. Да, возни и хлопот и беготни очень много, но я и теперь уже ощущаю неиспытанное до сих пор удовольствие иметь свой угоде, свое гнездо, иметь свои вещи около себя, знать где что найти и не терпеть от беспрестанных перевозов и переносов. Дмитрий был для меня большою подмогою, он оказался человеком осмотрительным и старательным и умеющим все сделать и при этом не белоручкой, которых я терпеть не могу. Я уже переехал, хотя из заказанной мною мебели ничего не готово, но перевезенной из Москвы мебели для меня достаточно: есть на чем спать, есть столь и на первую обстановку довольно. Дней через десять, надеюсь, все будет устроено. Дома я еще не обедал, но и это, надеюсь, будет удовлетворительно. Сегодня накладывают ковры. Квартирой вообще я доволен. Жаль, что Б--ие уезжают на зиму: они добрые и хорошие люди, простые и тихие.
   "Дело твое поступило на консультацию, но результат неизвестен. На этой неделе узнаю и напишу.
  

24 сентября.

   "Вчера справлялся о деле; но оно еще не поступило к министру. Все еще остается во мраке неизвестности.
  

29 сентября.

   "Все эти дни я прохворал и не выходил, и, к счастию, простуда сосредоточилась в насморке. Сегодня опять думал было отправиться за справками, как раздается звонок и входит М--в, которому вчера С--ий сказал, что дело наконец было им прочтено, и что он даль мнение, несогласное с мнением П--ва, и что он считает твою сторону вполне справедливою. В прошлую пятницу я сам спрашивал С--ого, но тогда он еще не чит