Ольга Ивановна, sage-femme, как значится на овальной дощечке у ворот, пользуется уважением и доверием у всех своих пациенток.
Она высока ростом, некрасива, но лицо у нее энергичное, доброе, с усиками на приподнятой верхней губе, которую она слегка кривит во время куренья. Волосы, зачесанные назад, острижены, и когда Ольга Ивановна надевает белый балахон и берет в руки белую вату, она походит на формировщика-немца, отливающего детские фигурки из гипса.
Нынче Ольга Ивановна, как всегда в волнении, сама с собой разговаривая, вернулась домой крайне расстроенная: богатая, молодая и здоровая роженица, у которой она приняла ребенка с известнейшим в городе акушером, почувствовала себя не совсем хорошо, и когда измерили температуру, температура оказалась страшно повышенной.
Доктор, осмотрев больную, подозрительно взглянул на свою помощницу. Она уже много лет работала с ним, -- тем оскорбительнее был для нее этот взгляд. Неужели он мог подозревать, что она не соблюла во время приема самым тщательным образом всех правил гигиены? С своей стороны, Ольга Ивановна не могла и его заподозрить ни в чем подобном.
Что касается внешних условий, благоприятнее ничего нельзя было бы создать даже для самой богини. Во-первых, за два месяца до родов заново отремонтировали всю комнату, в которой должно было совершиться это событие. Все, от обоев и кончая последней ленточкой, было так чисто и безукоризненно, что хоть с микроскопом осматривай.
В комнате было лишь то, что безусловно необходимо, и комната была большая, великолепно вентилируемая. Откуда же могла попасть зараза?
Ольга Ивановна была близка к отчаянию. Но, несмотря на крайнюю усталость после напряженной, продолжительной работы, не хотела и думать об отдыхе, а пошла к дворнику Никодиму.
Она знала, что у Никодима вот-вот должна рожать жена. Только благодаря беспрерывному дежурству в богатом доме, Ольга Ивановна на время упустила из вида дворникову жену.
Никодима она встретила на пороге дворницкой.
-- Ну, что, Никодим? -- спросила его Ольга Ивановна. -- Как жена?
-- Да уж так, -- ответил он равнодушно. .
-- Родила?
-- А то нет.
-- Когда?
-- Почитай, что сейчас.
-- А кто же принимал?
-- Повитуха.
-- И благополучно?
-- А то что ж.
-- Мальчик?
-- Мальчонка. К паре, -- серьезно прибавил он, так как девочка у него уже была.
-- Ну, поздравляю тебя, коли так. .
Никодим посмотрел в руки акушерки: ничего, кроме акушерского баульчика. Хорошо поздравление с пустыми руками!
-- Я все-таки пойду навешу родильницу, -- сказала Ольга Ивановна и по скользким, измызганным ступеням сошла в дворницкую.
Отворив дверь, подбитую войлоком, который повыдергали дворовые щенята, Ольга Ивановна вошла в узкий полутемный ящик, составлявший дворницкое жилье. Сырой, смрадно-едкий воздух заставил ее поморщиться и полезть за папиросой, чтобы заглушить это зловоние. Жена Никодима, Фекла, в помощь мужу поторговывала рыбой на базаре, и рыбный запах въелся здесь не только в каждую тряпку, но и в сырые стены.
Присмотревшись в полумраке. Ольга Ивановна увидела родильницу сидящей на кровати, в рубахе, сверх которой была наброшена на голые, костлявые плечи старая рваная шаль, а под больной подостлана, чтобы не пачкать постели, грязная, обтрепанная юбка, в которой она обычно торговала.
На коленях дворничихи лежал час назад родившийся младенец. Мать, поворачивая его с боку на бок, бормотала:
-- Иван, Николай, Пидафор, Никанор...
Акушерка ахнула при взгляде на нее.
-- Фекла, да ты с ума сошла, что сидишь!
Но та, кивнув в виде приветствия головой, продолжала:
Акушерка подумала, что Фекла бредит, и стала искать бабку.
На сундуке у печки бабка, свернувшись, спала, и только по острому носу, выглядывавшему из-под тряпья, можно было догадаться, что это не узелок с одежей, а старуха. Рядом с ней спала четырехлетняя дочь Феклы, Грунька.
-- Не трожьте ее, пусть отдохнет, -- слабо проговорила больная и снова забормотала: -- Пахом, Мосей, Сигней, Митрей, Алидор, Миль, Нимподист.
Несколько ободренная здравомысленным замечанием акушерка спросила ее, однако, не без тревоги:
-- Что ты такое бормочешь, Фекла?
-- Места нету, -- недовольная, что ее перебивают, ответила дворничиха. -- Чтобы место вышло скорее. На какое имя выйдет место, от того святого, значит, и помощь. На тое имя и крестить. -- И она продолжала своим слабым голосом: -- Назарий, Гервасий, Протасий, Макар...
Акушерка всплеснула руками.
-- Ах, ты, Господи! Что за некультурность. Ну и люди!
И, наскоро продезинфицировав руки, принялась за больную.
Благополучно совершив нужную операцию, Ольга Ивановна строго наказала больной не подниматься с постели и, пообещав прийти завтра, разбудила старуху-бабку:
-- Вставай, старая. Ребенок родился. Выкупай его.
Но старуха только махнула рукой на купанье. Родился, -- и слава Богу. И, стукнув об пол костлявыми коленями, она стала креститься в передний угол.
II.
Несмотря на весь уход, богатой больной становилось все хуже, и температура на другой день еще более повысилась. Ольге Ивановне заплатили щедро, но в ее услугах более не нуждались, и это ее так огорчило, что она не рада была и плате.
Однако, и тут она не забыла о дворничихе и, как обещала, пошла вечером навестить ее.
Но той дома не оказалось.
Не было в этот час и дворника. Лишь с собачонкой на дворе, у сорной ямы, копошилась Грунька. Из помоев и отбросов, которые попадали сюда из господской кухни, девочка выбирала остатки и с аппетитом подъедала, делясь дружески со щенятами и отнимая у них изо рта то, что нравилось ей.
Ольга Ивановна поспешила оттащить девочку от этой: заразы, отчего та подняла рев. Пришлось дать ей копеечку на конфеты, чтобы утешить.
-- А где мать? -- спросила она ее, почти убежденная, что Феклу свезли в больницу.
-- В баню усла, -- прошепелявила девочка.
-- Как в баню? Что ты плетешь!
-- Да, в баню усла, -- настойчиво повторила девочка. -- Со сталухой.
Ольга Ивановна не могла поверить.
"И я тоже хороша... -- осудила она себя. -- Конечно, ребенку не станут говорить, что мать увозят в больницу".
Но тут явившийся Никодим подтвердил равнодушно, что Фекла, точно, ушла со старухой в баню.
-- Да как же ты отпустил ее?
-- А чего ж в баню не отпустить? Не в кабак, чай!
Ольга Ивановна глубоко вздохнула и покачала головой:
-- Ах, ты, Господи!
Расспросив Никодима, давно ли Фекла ушла в баню, уверенная вполне, что с той что-нибудь приключится там неладное, поехала туда.
III.
По случаю субботы баня была битком набита голыми телами женщин, большею частью безобразными. Нищета и тяжкий труд не любят красоты и калечат члены, вздувают или вытягивают животы, превращают в тряпки груди.
Но зато то прекрасное, что встречалось среди этого уродства, поражало чистотою линий и стройностью, которой не встретишь среди женщин, калечащих себя с детства полным отсутствием движения и мускульной работы, корсетами, модной обувью и т. п.
В облаках пропитанного дешевым мылом пара, в шуме и плеске воды и нестерпимом гаме голосов сердобольная Ольга Ивановна сначала растерялась и долго не могла ни толком разглядеть что-нибудь, ни даже ступить, куда надо. Там и сям, в толчее, женщины ошпаривали друг друга кипятком и ей грозило тоже самое. Она испуганно сторонилась тех углов, откуда неслись женский визг и брань. Наконец, освоилась и стала усердно искать Феклу и нашла ее в парильной.
От удушающего жара тут нестерпимо было дышать, и огонь еле-еле пробивался мутным пятном сквозь завесу пара.
На скамейке сидела и, слабо шевеля руками, мылась Фекла; рядом с ней, на распаренном венике, краснело тельце новорожденного.
-- Ты что же это, -- набросилась в гневе на Феклу Ольга Ивановна, -- уморить и себя, и ребенка хочешь!
-- Зачем уморить, -- с трудом шевеля запекшимися фиолетовыми губами, ответила та, блаженно улыбаясь.
-- А что же это ты делаешь, если не моришь, спрашиваю я тебя?
-- Парюсь, -- в полном изнеможении простонала та.
-- Вставай сию минуту, -- гневно приказала ей акушерка и взяла на руки ребенка.
Дотащились кое-как до предбанника. Фекла повалилась на скамью, полудыша, с полузакрытыми глазами.
-- Ну, вот, дурно. Так я и знала.
И Ольга Ивановна хотела бежать добыть нашатырного спирта, но Фекла слабо ее остановила.
-- Не надо, ничего не надо. Это я проклажаюсь.
Акушерка была вне себя.
-- "Проклажаюсь", скажите на милость. Нет, кто это тебя надоумил выкинуть такую глупость?
-- По-ви-ту-ха, -- кротко ответила Фекла.
-- Хороша повитуха, нечего сказать. Что за некультурность. Мало того, что притащила родильницу с ребенком, -- бросила их в парильной.
-- Не, зачем бросила, она сама парилась на полке.
Ольга Ивановна решила, пока Фекла отдыхает здесь, пойти и дать бабке хороший нагоняй.
На полке она нашла старуху, напоминавшую мешочек с костями. Распаренный веник прикрывал ее жалкую наготу.
-- Эй, ты, бабка! -- сурово окликнула ее Ольга Ивановна
Бабка не шевелилась.
"Неужели ухитрилась здесь уснуть?" -- подумала Ольга Ивановна и стала расталкивать старуху.
Мешочек с костями не сопротивлялся.
-- Да с ней обморок, -- убежденно решила Ольга Ивановна. И с помощью банщицы поспешила вытащить старуху в предбанник.
Старуха оказалась мертвой.
IV.
Умерла и роженица в богатом доме.
Молодую, цветущую женщину не могли спасти ни лучшие доктора, ни чрезвычайный уход. Умерла она от заражения крови, которое оказалось непостижимым и роковым.
Кроме этого младенца, умершая оставила на руках отца еще пятилетнего мальчугана-первенца.
К новорожденному взяли кормилицу, самую здоровую, молодую и красивую из всех, которых можно было купить за деньги.
Но в городе началась эпидемия скарлатины, и кормилица, навешавшая своего ребенка, отданного в чужие руки, перенесла болезнь на братишку своего питомца.
И опять явились искуснейшие и самые дорогие врачи. Но они не спасли заболевшего.
Не избежала в это время эпидемии и дочь дворника Грунька. Но родители и не подумали изолировать другого ребенка и приглашать врача:
-- Никто, как Бог.
Ольга Ивановна, бывшая долгое время на практике в отъезде, явилась, когда Грунька была уже при смерти.
Когда она вошла в дворницкую, девочка лежала под образами, а над ней читал отходную пономарь из соседней церкви, пьяница жестокий, готовый за бутылку водки читать над покойником всю ночь.
Фекла, сидя на сундуке, что-то быстро шила из розовато коленкора, и на пошивку ее падали слезы.
Никодим, по обыкновению, сидел мрачный и молчаливый, с маленьким на руках.
-- Ах, Никодим, Никодим, -- укоризненно обратилась к нему Ольга Ивановна. -- Что же ты доктора не позвал?
-- Бог лучше доктора знает, что надо, -- отвечал убежденно Никодим.
-- И это напрасно, -- указала Ольга Ивановна на пономаря.
-- А что же, попа брать для такой? -- объяснил дворник по-своему этот выговор. -- Не глупей мы людей. Знаем, что до семи лет дети еще ангелы, после семи до двенадцати -- аггелы, а уж потом -- отроки. Отрокам не иначе, как попа.
-- Да я не о том, -- вразумляла его акушерка. -- Девочка еще не умирает, а тут отходная.
-- Как не умирает! -- сквозь слезы отозвалась Фекла. -- Как же еще умирают-то! Нет уж, я ей и саван шью.
И слезы полились из глаз Феклы, иголка выпала, и, опустив на ладони рук голову, она безутешно заплакала, приговаривая:
-- Доченька моя! Доченька родная! Родненькая!
V.
Ольга Ивановна, однако, пригласила к Грушке врача, того самого, который лечил богатых детей. Самой же ей пришлось снова уехать через день на долгую практику в имение к своей клиентке.
Однако, оттуда она написала, дворнику письмо с просьбой ответить, что сталось с Грунькой.
Дворник ничего не ответил, и Ольга Ивановна решила, что девочка умерла.
Каково же было ее удивление, когда в первый же день по приезде домой она увидела Груньку живой и здоровой.
Девочка важно ходила по дворницкой босиком, но в длинном, розовом коленкоровом платье, с розовой атласной лентой на талии, и, как большая, через плечо все поглядывала на тянущийся подол.
-- Грунька? -- радостно воскликнула Ольга Ивановна. --
Ты выздоровела?
-- А то что ж, -- по-отцовски серьезно ответила она.
-- Молодец. Кто же это тебе такое платье подарил? --
уже совсем весело продолжала Ольга Ивановна, забыв, как мать шила, обливаясь слезами, этот розовый коленкор.
Грунька с гордостью ответила:
-- Я помилала. Мама мне посыла, -- она снова оглянулась на тянущийся подол и добавила: -- теперь я хозу.
Мать кормила тощей грудью на диво здорового младенца и, с притворно суровым лицом, обратилась к девочке:
-- Ну, ну, скидывай обновку, я спрячу в сундук. А то задрипаешь подол, -- на Пасху надеть нечего будет.