Паровоз дал последний свисток; дачный поезд вздрогнул и тронулся, когда, сломя голову, к нему домчался извозчик.
Полная старая женщина соскочила с пролетки и бегом пустилась к нашему вагону, размахивая руками с пакетиками и свертками.
Вид догоняющего поезд человека, особенно, если он толст, всегда производит комическое впечатление; но на этот раз я не смеялся: бежавшая до такой степени явно была расстроена, что я сразу обратил на это внимание. Протянув ей руки с площадки, я на ходу втащил ее в вагон; она тяжело дышала, почти задыхалась, и с настоящим страданием на опухшем, некрасивом лице, качала головой, забыв даже поблагодарить меня.
Старомодная шляпа ее съехала набок, и волосы выбивались седыми прядями, короткими и мягкими, похожими на клочки растрепанной ваты. Но и эта старомодная сбившаяся шляпа не делала ее комичной. Несмотря на ее просто сшитое платье из дешевой материи, старое пальто и вообще -- весь неприглядный внешний вид в ней чувствовалось благородство, которое сразу располагает к себе. Я помог ей сесть на скамью, и только тут она подняла на меня глаза, полные слез.
-- Благодарю вас... Ах, Боже мой, Боже мой!
Старческая голова закачалась, жалко замотались ленты на шляпе, и скомканный платок в дрожащей руке поднялся к глазам.
Я растерялся. Если эта старая женщина плачет тут, значит, над ней только что стряслась какая-нибудь беда, или у ней большое горе, которое не различает ни людей, ни места.
В последнем случае, мне, чужому ей человеку, лучше всего отойти. Однако, что-то меня удерживало, и я стоял перед ней в покачивающемся вагоне, не зная, как мне поступить, и что сказать.
Кроме нас двоих, в вагоне сидела какая-то женщина, до такой степени вся обложенная узлами, мешками и свертками, что и сама среди них она казалась чем-то вроде большого, небрежно связанного узла; да два еврея-маклера, одновременно быстро сыпавшие на жаргоне слова, среди которых неожиданно выскакивали, как петрушка из-за ширмы, русские выражения и фразы -- "исполнительный лист", "судебный пристав", "третья закладная".
Ни этой женщине с узлами, ни им не было никакого дела до чужих слез, и не только вагон -- весь поезд казался до такой степени пустым, что мне не хотелось оставлять эту старуху, одну в таком состоянии.
Помимо этого и все извне вызывало сочувствие и участие к ней. Была уже глубокая осень, и на всем вокруг лежала такая печать запустения и покинутости, что становилось жаль не только человека, но и каждый куст, каждое дерево, мелькавшие по пути уже полуоблетевшими черными ветками.
Серое небо; серые обнаженные дали; заколоченные дачи, как будто замкнувшие в себе глухую печаль одиночества, -- все это как-то особенно осмысливало ее слезы и придавало значительность ее горю.
Старая женщина продолжала плакать, не обращая на меня никакого внимания и иногда только повторяя слова, в которых я напрасно старался найти какое-нибудь объяснение или намек.
-- Ах, Господи, Господи, как же теперь?.. Что же это будет? Как я вернусь к нему без них!
И, прежде чем я обратился к ней, она, как будто только тут вновь заметив меня, воскликнула:
-- Как вы думаете, найдут ли? Ведь город так велик!
Первая мысль, мелькнувшая у меня при этом: она потеряла детей, быть может, маленьких внучек, которые отбились от нее в толпе, или убежали из лавки, в то время, как она принимала один из свертков, бывших с нею. Я не мог сказать ей ничего более, кроме тех общих слов, что говорятся в подобных случаях.
-- Успокойтесь, не надо предаваться отчаянию. Раньше, чем...
Но она перебила меня:
-- Ах, нет! Ах, нет, вы не знаете... это может убить его. Если бы я их потеряла, тут все-таки больше было бы надежды, что они вернутся; но они наверное украдены.
И она снова залилась слезами и закачала головой. Я уже почти не сомневался, что она говорить о детях. Не было ничего невероятного в том, что их украли -- такие случаи бывали. Цыгане, странствующие акробаты... Я с особенной живостью представил себе пару малюток, обманно уведенных в мрачный притон, и слезы этой женщины показались мне мучительными и жгучими, как искры.
Я пробормотал:
-- Успокойтесь... это не более, как случайность, они наверное найдутся. Но как могло случиться это?
-- Ах, я и сама не знаю. Я, видите ли, положила их вместе с этими пакетиками на скамью в конке, и, когда спохватилась... всего через несколько минут... их уже не было.
Я с недоумением слушал это объяснение. Она продолжала:
-- Конечно, я виновата, что выпустила их из рук; они могли скатиться, упасть... Или -- нет, вернее всего, их украли! Почему именно их? Кому они понадобились?.. Ах, это такое несчастие, такое несчастие!
Тут я уже решительно ничего не понимал.
-- Но как же так? Что же, наконец, вы потеряли?
Она, в свою очередь изумленная, обратила на меня глаза, залитые слезами: как можно было не знать этой ужасной потери!
-- Часы! Конечно, часы! Я говорю о часах! -- воскликнула она в полном отчаянии. -- Разве я стала бы убиваться так, если бы это было что-нибудь другое, а не часы! Пусть бы у меня пропали все мои вещи и деньги, только не они, только не они!..
У меня отлегло от сердца. Пускай это были даже какие-нибудь драгоценные часы -- все равно, тут не было еще достаточной причины так убиваться, и мне стало даже несколько досадно, что я сначала так горячо принял к сердцу это, в сущности, ничтожное происшествие.
-- Ах, часы! Ну, это дело поправимое.
Она уловила, вероятно, некоторое разочарование в моем голосе и с горечью воскликнула:
-- Вы не знаете, как ужасно потерять эти часы! Поправимое! -- повторила она с упреком мое слово. -- Нет, нет, это будет непоправимое горе, если не вернуть их.
-- Ну, полиция постарается, надо было только пообещать за это вознаграждение.
-- Да, да, я обещала все, что они захотят; я оставила объявления во всех газетах; я готова заплатить все, что могу -- только бы вернули! В десять, двадцать, в пятьдесят раз больше, чем стоят эти часы! -- Вы думаете, это какие-нибудь драгоценные часы? -- прервала она свою речь, видя мое изумление. -- Нет, нет, это самые простые, старые, стенные часы с кукушкой. Знаете, такие старые, дешевые часы с кукушкой?
-- Но, в таком случае, я совсем не вижу причины приходить в отчаяние.
Она терпеливо выслушала меня и ответила с кроткой печалью:
-- Ах, вы думаете... Конечно, я с этим могла бы примириться, но муж мой... Это будет для него такой удар, такой удар! Видите ли, он у меня слепой, и эти часы были его единственной отрадой.
-- Но, ведь, их можно заменить новыми часами, если потерянные не найдутся; можно подыскать часы, похожие на них; наконец заказать подобные.
-- Ах, что вы говорите!
Она даже всплеснула руками и с укором закачала головой.
Я продолжал настаивать:
-- Тем более, что он, ваш супруг, вы говорите, слепой.
-- Да, да, слепой, слепой от рождения. Но разве можно его обмануть другими часами? Это все равно, как если бы подменить ребенка. Он бы сразу узнал, что это обман, по первому же стуку... ну, как ребенка узнают по голосу... Видите ли, Бог не послал нам детей; мы одиноки, совсем одиноки. Мы пробовали заводить птиц, животных, но и тут случались какие-то несчастия: убежала кошка, умерла канарейка, раздавило колесом собачку... Мы бы, конечно, могли взять за своего какого-нибудь бедного малютку, у нас, видите ли, есть достаток для этого и собственный домик на берегу моря. Но, после этих несчастий, мы не решились испытывать судьбу, которая была так недобра к нам в отношении живых, маленьких существ. Мы не могли, ради своей слабости, решиться... как бы это сказать... ну да... прямо-таки... посягнуть на невинную жизнь. Тогда зажили мы совсем, совсем одни... Это, конечно, очень тяжело, особенно ему. У меня глаза, которые видят небо, море, все это, вот... А перед его глазами ночь, всегда ночь. Ну, вы не можете понять, что значили для него эти часы в нашем пустом домике, в нашем одиночестве, в этой вечной тьме, которая не меняется в его глазах ни днем, ни ночью, -- никогда, никогда...
Она опять заплакала, и мне стало почти жутко от этих простых слов и от этих слез, лившихся у нее из глаз; они смачивали старческие дряблые щеки с грубоватыми морщинами, из которых каждая, как будто, была дорогой глубокой печали.
Я не утешал ее; подавленный, сидел я против нее на скамье. Она уже не причитала, но мне казалось, что я слышу горький голос ее слез, от которых намок комком смятый платок.
Поезд мчался вперед, посвистывая и погромыхивая колесами, и в этот металлический сухой и торопливый шум вплетались только неумолчно болтавшие на жаргоне голоса еврейских маклеров, все с теми же уродливо выскакивающими словами: "исполнительный лист", "судебный пристав". Женщина с узлами спала, еще более сама напоминая узел, и перед глазами мелькали решетки и стены дач, кое-где обвитые побагровевшим плющом и перепутанным, измятым дождем и ветром, пожелтевшим диким виноградом.
За ипподромом, справа, жестко и тяжело возвышались стены и трубы тюрьмы, пустыри с мрачными домами, степь, проржавевшая от ненастья, истоптанная за лето тысячами ног.
Серое небо, серые дали; скудная, серая жизнь осени. Слева открылось море, но и оно было серое и печальное, как небо, которое однообразно и тяжело замыкало сплошными облаками его даль, оставляя только желтоватую полоску на самом горизонте, отделявшую море от туч.
-- Вон там, -- указала она вперед, -- там и наш домик; он небольшой -- всего в четыре комнатки, и садик. Я устроила в доме уют, но ведь он ничего этого не видит. Из наших окон видно море, но ведь и это не для него... Одни эти часы наполняли тишину у нас своим спокойным, ровным стуком... точно бегали маленькие ножки... Когда часы испортились, -- это было так нам тяжело, как будто... ну вот совсем, как будто, в доме заболел ребенок; и я поспешила отвезти их к часовому мастеру. Муж так скучал без них! Видите ли, ведь это и понятно: он не расставался с этими часами с первых дней своей жизни, и часто бывало, под их стук и это звонкое кукование, вспоминалось то одно, то другое. За окном ночь; шумит ветер; стонет море; а эти часы напоминают своим постукиванием и голосом все такие приятные вещи, приятные не только для него, но и для меня. Они, знаете, стали тоже как будто живыми.
И вот, как раз тут, с ними случилось то, что было и с канарейкой, и с кошкой, и с собачкой.
Она почти застонала, повторяя полные отчаяния слова:
-- Как я вернусь к нему без них! Как я вернусь к нему без них!..
Я пробовал утешить ее:
-- Эти часы найдутся, наверное найдутся, если даже их украл вор. Он вернет вам их, раз они так мало стоят сами по себе... К тому же, ведь вы обещаете за них вознаграждение.
Но она не верила этим утешениям; она видела в этой пропаже тот же неумолимый рок, который, уж Бог знает за какие грехи, отнимал последнюю отраду у этих простых одиноких людей, из которых один был еще при этом слепой.
Когда поезд остановился на одной из последних станций, старая женщина, отягченная печалью предстоящей встречи, тщательно вытерла свои заплаканные глаза и лицо, как будто слепой мог заметить следы ее горя и догадаться о беде.
-- Я скажу ему, что часы еще не готовы, -- пробормотала она, стараясь подавить новый вздох. -- Может быть, в самом деле, Бог сжалится над нами.
Она забрала свои сверточки и вышла из вагона. Сделав несколько нерешительных шагов, она оглянулась, точно ища в моем взгляде последней поддержки, и, как-то одним пальцем оправив свою шляпу, с принятой твердостью, пошла вперед.
За решетчатой деревянной оградой из-за полуоблетевших, расцвеченных осенью деревьев, краснели вылинявшие черепицы крыши и закоптелая труба. Это и был их одинокий домик, и там слепой старик, в чистеньких, уютных комнатах, ожидал свою старую подругу с часами, о которых тосковал, как о живой и близкой душе.
Всей силой своей души в эту минуту я желал, чтобы вернулись к ним эти старые, живые часы. А сейчас, сумеет ли она обмануть его? Не уловит ли он в ее голосе, которому она так готовится придать необходимую твердость и спокойствие, терзающее ее горе, и не изменит ли ей самой этот голос, который, наверное, не произнес перед ним за много лет ни одного слова лжи.
Моя мысль шла за нею к маленькой калитке сада. Сухой ветер, порывами дувший навстречу, развевал ленты ее шляпы и шевелил мягкие, как вата, белые волосы. Иногда он подхватывал опавшие на дорогу вялые листья и бросал их ей под ноги, а потом поднимал и кружил вместе с пылью и дачным осенним сором.
Тусклыми, холодными глазами, безучастными, как судьба, провожал ее серый день и нельзя было по этому тусклому взгляду понять -- утро ли сейчас, или около заката.
И этот взгляд серого дня напоминал взгляд слепого.
Поезд свистнул, тронулся, я еще раз увидел старую спину в старом пальто и путавшиеся от ветра юбки.
Но мысль моя не покидала ее: с глубокой тоской она следовала за нею в этот домик, откуда судьба вырывала всякий намек на светлую и тихую радость.
Поезд приближал меня к моему собственному жилищу.
Вот сейчас навстречу выбежит мой мальчик, приветствуя меня своим нежным, веселым голоском.
У меня вздрогнуло от радости сердце, но глаза как-то поневоле, точно за прощением, в последний раз обратились туда, где догорала в двух старых сердцах безрадостная жизнь.
Дачи уже не было видно. Холодно и монотонно поднималось перед глазами море, и узкая полоска между тучами и морем на горизонте светилась мертво, как бумажный венчик на челе усопшего.