Но равноденственные бури миновали как-то сразу, как всегда бывает в этой полосе приморского юга, и после сухих и пронзительных холодов, расцвел яркий солнечный день.
Рыбаки знали об этом еще накануне по несомненным приметам и с вечера заготовили лодки и снасти, чтобы с зарей отправиться в море.
Поутру теплый ветер весело надувал их паруса в виду берегов, а я шел с ней то по морскому песку, сырому от вчерашних волн, заваленному выброшенным морем сором и раковинами, то по холмам над морем и говорил:
-- Боже мой, Боже мой! Что надо еще, чтобы тронуть твое сердце? Ты мучишь меня своей холодностью, но не отталкиваешь, и моя любовь постоянно следует за тобою. Но, как твоя тень, она только у ног твоих и никогда не сливается с твоим телом.
Как всегда, странно бледная, несмотря на свежий воздух, солнце и прогулку над морем, от которого тянуло приятно пахнущей сыростью, она искоса поглядела на меня и сказала:
-- Подожди.
-- Чего же ждать! Когда была зима и ненастье, ты мне сказала: "Я не могу поцеловать тебя: на небе нет солнца, и воздух холоден и неприветлив, как душа тюремщика".
-- Да, да. Это так.
-- А нынче тепло и весна. На сиреневых кустах лопнули утром почки. А что делается вокруг нас -- посмотри!
Я не хотел ей рассказывать: она видела сама.
Молодая травка, мягкая и пушистая, как детские волосы, что было силы лезла наружу из-под измятой проржавевшей за зиму старой травы, и в ней копошились миллиарды оживших и народившихся вновь существ, крылатых и бескрылых. Травка вся светилась от солнца, и, казалось, именно этот легкий, душистый пар, исходивший кругом от земли, был ее дыханье.
Над травкою светились обнаженные, но как-то уже по-весеннему смотревшие, ветки кустарников, покрывавших долины и холмы с красными осыпями, горевшими на солнце, как угли. Птицы, которых еще вчера не замечалось нигде, прыгали по веткам с радостным щебетаньем и носились стайками, точно брошенные пригоршнею камешки; и уже желтые и фиолетовые первоцветы выгоняли свои влажные бутоны, вот-вот готовые распуститься на солнце.
-- Вот море... Море иное...
Она указала мне на море, еще мутно-желтое и холодного тона у берегов: след долгих бурь, колотивших волнами о глинистые обрывы. Это была, конечно, пустая отговорка, даже просто насмешка надо мною. Так всегда найдется какой-нибудь вздорный предлог. Зато небо было совсем синее, с легкими пухлыми, как детские щеки, облаками, да и море вдали, где паруса были разбросаны, как лепестки, тоже сияло теплыми фиолетовыми тонами.
Наконец, она не могла не видеть даже бабочку-капустницу с желтоватыми, окрашенными темно-бархатными цветами, крыльями. Поддуваемая ветром, бабочка как будто купалась в воздухе, то поднимаясь вверх, то совсем сливаясь с золотившейся травою.
Чего же еще не доставало ей?
-- Ты меня не любишь, вот и все! -- сказал я своей спутнице.
Она загадочно поглядела на меня серыми притягивающими глазами.
-- Разве любовь непременно должна сопровождаться поцелуями?
-- Да, непременно поцелуями! -- повторил я, уже раздраженный. -- Конечно, у кого есть тело, а в теле -- кровь. Мы не бесплотные духи, но верно, у тебя вместо крови ледяная вода, оттого ты так и бледна.
-- Но мои губы ведь не бледны?
Это правда. Губы на этом странно-бледном лице были красны и, если не кровью, то налиты огненным вином, так что один вид этих губ опьянял воображение.
-- Но отчего же... -- искренно изумленный, воскликнул я. -- Отчего же ты не чувствуешь призыва этой крови, в то время, как вся земля чувствует его с страшною силою. Я слышу, как кровь земли бродит вот здесь, под нами, в каждом атоме ее, и кричит и зовет солнце, которое проникает в нее, оплодотворяет ее, но ей все мало его поцелуев. "Сильнее! Сильнее!" -- молит она и страстно дышит, и раскрывает для жарких ласк всю свою грудь, все свои неисчислимые губы...
-- Ты -- безумный! -- прервала она мою лихорадочную речь. Но, помолчав с минуту, с тою же загадочной улыбкой добавила:
-- Ты, безумный... ребенок.
И вздохнула и задумалась, окончательно сбив меня с толку выражением непонятной печали на прекрасном лице.
Около заколоченной каменной хибарки, с которой мы незаметно поравнялись, я первый заметил среди травы пытавшуюся взлететь птичку. Она топорщила крылья, но не могла подняться.
Моя спутница без труда поймала ее и с жалостью стала своими согревать ласками, дуя на желтую головку с серовато-зелеными полосками над глазами и выше, на оливково-зеленую шейку и красно-бурые крылышки.
Это была овсянка, или старчик -- по-местному. Она взяла темно-голубой клювик в свои красивые губы. Бедняжка или была больна, или, вернее, ее зашибла хищная птица.
-- Как странно, что это случилось именно здесь около этого места, -- сказал я.
-- А что?
-- Да в этой хибарке недавно произошло ужасное убийство.
Она вся насторожилась и с жадно засветившимся в глазах любопытством, обратила ко мне лицо.
-- Убийство здесь? Недавно?
-- Да.
-- Ты должен мне рассказать все подробно. Как это было?.. Ну?..
Ее бледное лицо оживилось. Она даже нетерпеливо тронула меня рукой.
Я рассказал ей эту мрачную кровавую историю о человеке, убившем другого, своего господина, чудака, отшельника, который жил на берегу моря в этой хибарке, похожей на раковину, окруженный массой собак, которых он подбирал на улице, искалеченных, голодных, паршивых, бескорыстно лелеял и кормил их. И вот его слуга, которого он также подобрал на улице мальчишкой, такого же паршивого и голодного, убил его самым зверским и предательским образом. Мало того, опьянев от крови, а может быть, мучимый тоской собак и их воем по своем благодетеле, он убил их одну за другой.
-- Где? Где? -- жадно спрашивала она. -- Я хочу знать, где именно, на каком месте пролита кровь?
Она, забыв даже о птичке, которую раньше положила к себе на грудь, за отворот кофточки, чтобы та согрелась, с трепещущими ноздрями искала следы крови, наклоняясь к земле, почти нюхая воздух и в то же время невольно прижимаясь ко мне.
Я чувствовал ее молодое тело около себя, такое нежное, что даже сквозь наше платье прикосновение его напоминало прикосновение цветка, и оно поднимало во мне бешеное желание сжать его и впиться в ее красные полные губы. Но теперь я сам чувствовал, что час еще не пришел.
-- Как же это было? Как же это было? -- продолжала допытываться она -- Ну, как же он... подкрался к нему сзади, ударил его топором с размаха?.. Да? Прямо по голове, или по шее? Как? Как? Да говори же!
Меня заражала лихорадочность ее расспросов, и я стал рассказывать больше того, что знал, подхлестывая свое воображение ее мучительным любопытством.
-- Так... так... -- говорила она с широко открытым неподвижным взглядом. -- Мне кажется даже, что я вижу здесь эту кровь, просочившуюся в землю!.. Настоящую человеческую кровь, которой пропитана земля, а не ту, о которой говорил ты... Да, да... Она вот здесь, и я слышу ее терпкий тепловатый запах.
Она совсем прижалась ко мне спиною, может быть, сама не сознавая этого, вся... вся... Но я не протягивал рук, чтобы обнять ее... Все еще не протягивал рук.
-- Как это страшно! -- шептала она... -- Страшно и...
Она не договорила, точно боясь настоящего слова, или не находя его, и надолго замолчала, тяжело дыша.
Я грудью своей слышал это глубокое дыхание, от которого шевелилось ее тело.
Здесь в этой узкой щели, между забором и домом, куда не проникало солнце, и земля была сыра и мягка, стало так тихо, что казалось, все, что шумело, пело и жило среди этих пустынных диковатых холмов, провалилось куда-то, и только гул моря доносился сюда глубокими, тягучими вздохами, точно и море жило заодно с ней.
Мягкие золотистые волосы назади, над ее белой шеей, пушились так же, как весенняя травка, и светились прозрачные уши, образуя внизу нежные ямочки, где сквозь тонкую кожу можно было заметить движение алой сильной крови.
-- Правда, ведь это страшно, страшно! -- почти машинально повторяла она, обращая ко мне свое лицо, опьяненное непостижимым хмелем.
Теперь ее лицо порозовело... Это было непонятно, но это было так. Лицо порозовело, в то время, как губы ее, -- полные, красные губы, побледнели и как будто сделались тоньше.
Я взглянул прямо в ее глаза, точно впитавшие в себя за эти несколько минут свет солнца, смягченного воздухом, полным видимых паров земли и как будто проник их вечную загадку, мучившую меня постоянно.
Эти глаза тянули и звали мои глаза, и я мгновенно почувствовал себя в их власти. Внезапно плотина, сдерживавшая мою страсть, рухнула, и все залилось одной волною, багрово-алой, как кровь, как вино.
Ее губы долго не отрывались от моих губ. Грудь ее как бы врастала в мою грудь, и на несколько мгновений казалось, что у нас одна кровь, одно сердце, что поцелуй наш -- пламенный поток, льющийся в бесконечность.
Но вот она с пылающим лицом и совсем бледными губами отстранила меня слабым движением руки и стояла, прислонясь к белой стене, с закрытыми глазами, под которыми бились зрачки, а ресницы изредка вздрагивали.
Голова ее была откинута назад, и белая нежная шея напряглась, обнаруживая голубоватые жилки, по которым переливалась все еще бунтующая кровь.
Она, от времени до времени, тяжело, как в полусне, переводила дыхание, видимо, стесняемое воротником ее кофты. Но не хватало сил шевельнуть руками.
Наконец, все еще не открывая глаз, она стала медленно расстегивать пуговицы верхней кофточки. Когда последняя пуговица, стягивавшая кофточку у талии, была освобождена из петли, на землю безжизненно и мягко упало что-то.
Я взглянул и вздрогнул.
Это была маленькая мертвая птичка, о которой мы забыли.
Она была раздавлена нашими жадными в страсти телами, и теперь валялась на земле, пропитанной кровью, валялась новой бесполезной и безвинной жертвой крови.