Звонили, очевидно, не в первый раз. Но сон отделял первый звонок от сознания таинственной границей иного, чуждого мира. Теперь звонок разбил эту границу и коснулся сознания.
Акушерка тревожно открыла глаза.
Звонок продолжался. Он наполнял сумрак настойчивым призывом.
-- Гаша! Агафья! Гашка!
Прислуга не отзывалась. Пришлось бежать в одной рубашке в кухню и растолкать ее, а сама Марья Симоновна, ежась от холода, накинула юбку и платок и размышляла, к какой роженице зовут ее.
Но среди клиенток не было ни одной на эту ночь. Или неблагополучно, или, значит, к незнакомой.
Так и оказалось.
Она высунула голову в дверь и увидела своего дворника с другим мужиком, также дворником, посланным от родильницы.
-- К незнакомым не пойду! -- решительно заявила акушерка. -- Я всю прошлую ночь не спала, а нынче опять тащиться ни весть куда в полночь!
-- Помилуйте, какая теперь полночь! Седьмой час утра. Светает... Да и недалеко это... На пять минут ходу, а дело-то такое, что некогда другую разыскивать.
Акушерка с досадой крякнула.
-- А кто такая? Молодая? Старая?.. Кто?
-- Да так, совсем пигалица. Студентова жена. Всего четыре месяца, как поженились... Бедняки...
-- Ну, так... час от часу не легче, -- ворчала акушерка, с досадой набрасывая на себя что надо, и к ее недовольству прибавилось, как всегда в таких случаях, неприятное чувство неуверенности и беспокойства.
Еще она вся дрожала от ощущения неестественного холода, охватившего ее после сна и ледяного умывания, когда вышла с провожатым на улицу.
В самом деле, уже рассветало. Но и рассвет, казалось, был проникнут тою же томительной холодной дрожью, как и акушерка, точно и его, невыспавшегося как следует, разбудили для неприятной и ответственной обязанности.
Проехал извозчик порожняком; нанимать не стоило -- близко. Дворник, чтобы развлечь спутницу, ни с того, ни с сего брякнул:
-- А сейчас, мимо нас, опять человека вешать провезли.
-- Как вешать? Откуда?
-- А из тюрьмы; почти каждую ночь везут... В карете, и верховые по бокам.
Акушерка покачала головой. Она представила себе, как человек вешает, быть может, как раз в эту минуту, другого человека и содрогнулась, не столько за того, кого вешают, сколько за вешающего. Жутко и непонятно. В то время, как она помогает появлению людей на свет, другой -- как раз наоборот. Может и в самом деле лучше уже не родиться, чем жить и видеть такие вещи? А ведь когда-то такая же, как она, акушерка, помогала им обоим появиться на свет. Может быть, даже одна и та же акушерка!
Она вздохнула, еще не разобравшись путем в этих нелепостях жизни, и вошла за дворником в калитку маленького двора, ограниченного со всех сторон сонными стенами, с раскрытыми кое-где, как бы зевающими, пастями дверей и множеством окон, темных в большинстве и только мутно и как-то злобно глядевших наружу.
-- Сюда, сюда, -- вел за собой дворник акушерку по лестнице.
Стеклянная галерея. Частые двери.
-- Здесь.
Он, даже не позвонив, дернул ручку двери и впустил акушерку в комнату больной.
Молодой человек в студенческой тужурке с встревоженным лицом бросился к акушерке.
-- Ах, наконец-то! Боже мой, она так страдает!
-- Ничего... Ничего... посмотрим, батенька!
Батенька сунул руку в один карман, в другой, -- мелочи не было, -- попался рубль, и он ткнул его в руку выжидательно стоявшему дворнику. Тот ушел, оставив после себя запах овчины и сырости. Студент хотел помочь акушерке снять кофту. Но она воспротивилась с громким смехом:
-- Нет я сама. Не люблю таких нежностей.
Этот смех удивил и почти оскорбил его. Он взглянул на дверь, за которой стонала больная, и торопливо забормотал с укором:
-- Я боюсь, что дело серьезное... Всего четыре месяца, а живот такой большой... Может быть двойни... даже тройни, и вдруг... такое несчастье...
-- Посмотрим, посмотрим... Если серьезное дело, доктора надо позвать, батенька.
-- Я и думал доктора, но она и слышать не хочет. Непременно потребовала акушерку -- говорит...
-- Ладно, ладно, батенька, посмотрим! -- на этот раз деловито перебила его акушерка. -- Вы вот скажите, где мне у вас тут умыться и переодеться?
Она окинула взглядом маленькую комнату; стол, заваленный бумагами и книгами, над которым совсем нелепо красовались приколотые булавками японские бумажные веера и открытки с картинками, -- следы убогого женского вкуса; клеенчатая кушетка, два стула...
-- Сюда... уж простите... умываемся в кухне. Еще не совсем устроились, -- бормотал он, проникаясь доверием к этой крупной женщине с мужским выражением лица, с усиками над губой и громким голосом.
Он провел ее в крошечную кухню, и в то время, как она стала тщательно поливать из крана намыленные руки, старательно продолжал сообщать ей:
-- Это случилось так неожиданно, без всякой видимой причины. Она ни вчера, ни раньше ни на что не жаловалась, а нынче вдруг началось... И то с вечера все скрывала от меня.
-- Так, так... посмотрим... -- с ободряющей улыбкой говорила она, энергичными мужскими движениями вытирая руки и глядя прямо в широкое совсем юное лицо студента с белокурой бородой, оставлявшей чистым почти весь подбородок.
-- Первая беременность? -- строгим голосом спросила она его.
Он сразу принял вид экзаменующегося:
-- Первая. -- Но тут уже у него сорвалось совсем другим тоном:
-- Да я же говорю вам, что всего четыре месяца, как мы поженились!
Она рассмеялась.
-- Ничего, ничего, вы не обижайтесь... Я ведь это вообще... Ну-с, а теперь -- мне нужно переодеться... Уйдите-ка, батенька.
Он прямо из кухни поспешил к больной, чтобы ободрить ее:
-- Пришла... сейчас будет... ну, что? Как?
Больная, не глядя на него, ответила:
-- Ничего... ты не беспокойся... лучше бы... ты ушел...
-- Как... ушел?!
-- Сходил бы за мамой... Да, да, непременно за мамой...
Акушерка, переодетая в белый халат, вошла твердыми шагами, как будто входила в свою комнату.
Худощавое, почти детское личико, с тою банальностью в выражении, которая даже красивые черты лишает привлекательности, казалось еще меньше и худее от черных окружавших его волос.
-- Да вы не только молодая, но и бессовестно молодая, -- со смехом высказала акушерка свое впечатление. -- Ну, здравствуйте... здравствуйте... что у вас тут такое... посмотрим, батенька.
Больная жалко улыбнулась глазами и перевела их как-то вскользь нетерпеливо на мужа, который взглядывал с растерянным вопросом то на жену, то на акушерку.
Он ответил нерешительно на взгляд жены:
-- Вот она хочет, чтобы я съездил за ее матерью.
-- Ну, что же, за матерью, так за матерью. Мы и одни пока что управимся... Вата у вас гигроскопическая есть?
-- Нет, ваты нет.
-- Вот, кстати, и ваты по пути купите, да и еще кое-что. Я запишу сейчас, а то вашей голове, я думаю, не до того, чтобы помнить такие штуки. Ну, марш, батенька, скорее, а мы здесь поисповедуемся.
Она выпроводила студента и подошла снова к кровати больной.
Та лежала, полузакрыв глаза, устало мерцающим взглядом скользнув по акушерке, и провела языком по сухим нежным губам; очевидно, приготовляясь говорить.
Но прежде всех расспросов акушерка дунула в свои руки, еще свежие от воды, и, опустившись на стул подле постели, осторожно стянула до колен одеяло с больной.
Взглянув на ее большой живот, она медленно и косо перевела глаза на лицо роженицы, и та ответила ей таким же косым взглядом, после которого тотчас закрыла глаза.
Теперь, когда она лежала с закрытыми глазами, лицо ее было прекрасно и невинно, как у ребенка. Очевидно, именно взгляд, в котором сказывалась пошлость, еще не успевшая передаться чертам, отнимал у них драгоценнейшее свойство.
Акушерка приступила к исследованию.
Беременность была вполне нормальная и, как показалось акушерке, не первая.
Она сообщила свои подозрения роженице.
Та продолжала молчать.
-- Ну, что тут скрываться передо мною! Впрочем, как хотите... Как чувствуете себя? Схватки были?
-- Были... Ах, да!.. Верно, уж скоро?
-- Да, по-видимому...
-- Я... я скажу вам все... не первая... было два... два...
-- Аборта?
-- Да... два...
Акушерка, видавшая виды, ахнула.
-- Да сколько же вам лет, батенька?
-- Восемнадцать.
-- Так, так... -- Она хотела по привычке рассмеяться, но на мгновение осталась с открытым в изумлении ртом, а затем философски закончила:
-- Бывает... Но чего же вы от мужа-то скрывали? Ведь это от него?
-- Нет, мы только четыре месяца женаты.
-- Могло случиться и до брака -- пояснила акушерка, которой хотелось, чтобы это было именно так... -- Значит, от другого?
-- Да.
Это уже было любопытно. Она спросила:
-- Ну, а те разы?..
-- Тоже... от разных...
-- Отчего же вы не вышли замуж за... ну, хоть за того, от кого теперь забеременели?
-- Он... он умер. Да, он вскоре умер.
-- Как же теперь этот? Он, вы знаете... ведь он убежден, что у вас неблагополучно... всего четыре месяца... может быть, двойни -- тройни...
-- Ах, он ничего не понимает в этом...
-- Так... так... бывает.
Акушерка опять хотела расхохотаться и опять осеклась и только подумала про себя: "вот феномен!"
-- Но ведь теперь-то уж не обманешь его!
-- Да... -- ответила та с сожалением и закрыла глаза.
И опять ангельское лицо поразило акушерку своей чистотой и невинностью.
Ей стало жаль эту маленькую грешницу, которая, верно, не ведала, что творила.
К тому же лицо ее вдруг исказилось болью родовых схваток. Она вся вытянулась, вжала голову в подушку и застонала, скрипя от боли ровными прекрасными зубами.
Акушерка стала успокаивать ее.
-- Ничего, ничего... потерпите, -- она хотела сказать обычное слово: батенька, но вместо этого сказала непривычное ей слово -- деточка, -- все будет хорошо.
Схватка отпустила. Лицо роженицы покрылось потом, и глаза сразу как-то запали глубоко в синие крути. Она устало дышала и изредка тихо стонала, и стоны ее скорее походили на глубокие вздохи. Акушерка приписала их нравственным страданиям и всеми силами хотела ее успокоить:
-- Бог даст все обойдется... Вы оба молодые. Поплачете вдвоем и все тут... бывает... Вас тоже ведь нельзя очень-то винить... ребенок совсем...
-- Нет, нет, я виновата... -- слабо опровергала та. -- Сама виновата. Если бы я раньше его на себе женила, все было бы хорошо...
-- Что вы говорите! Но ведь это был бы обман на всю жизнь... Нет, уж лучше...
-- Выдумаете... как те два? -- слабо перебила ее та. -- Да, конечно, и это было бы хорошо... Но я все надеялась, что удастся, если не женить, то раньше... ну, словом... раньше скрыть... а потом было уже поздно. Я боялась после трех месяцев...
У ней снова начались схватки. Она стонала, ломала руки и в промежутках, когда ее немного отпускало, спрашивала акушерку, не умрет ли она.
-- Нет, нет, все будет благополучно.
-- Все в порядке и таз отличный... И отлично сделали, что не успели... Ведь это... это нехорошо, батенька. -- Она вспомнила разговор про казнь, и теперь ей представилось как-то внутренне-ясно, что сделать выкидыш -- это тоже похоже на казнь.
-- Я так хочу жить!
Застучали в коридоре. Он вернулся и уже из соседней комнаты крикнул:
-- Мама сейчас будет! Ну что? Как?
-- Ничего, ничего, -- успокаивала его акушерка.
-- Вы вот давайте-ка сюда стол, да накройте его простыней и дайте полотенце, что ли...
Она стала энергично командовать им, и он с механическим усердием выполнял все ее приказания.
-- Может быть, доктора нужно?
-- Нет, обойдется и без доктора.
Она изредка взглядывала на этого наивного парня, который то и дело подходил на цыпочках к постели больной и с страстной нежностью и жалостью спрашивал:
-- Ну, что?.. Как?..
Предупредить его или делать свое дело... не мешаться в эту тяжелую историю?
Не успела она еще решить этого вопроса, как начались роды. Он схватился за голову и бросился к жене.
-- Вот что батенька, вы уходите-ка отсюда пока что... и без вас справимся... -- обратилась к нему акушерка и почти вытолкала его из комнаты.
Оставшись один, он покорно остановился у двери, стиснув голову обеими руками. С глазами, которые были широко открыты, как будто также хотели слышать малейший вздох оттуда, напряженно прислушивался. Когда стоны возобновлялись, он бросался от двери в кухню с выражением бесконечной муки в лице, сжимался где-нибудь в углу и боялся дышать. Ему было страшно и тяжело; он считал себя прямым виновником страданий этой маленькой, любимой им женщины, почти ребенка, и минутами хотел исчезнуть, превратиться в какую-то точку, распасться как прах, чтобы только не слышать ее стонов, не знать об ее страданиях.
Если бы это случилось не теперь, а своевременно, через пять месяцев, тогда было бы за что и пострадать. А теперь страдать так из-за того, чтобы увидеть безжизненный кусок мяса, это ужасно!..
Он не выдержал и заплакал.
Но вода, закипавшая в чайнике на керосинке, остановила его слезы. Он поспешно снял чайник и в ту же минуту услышал ясный детский крик, смешавший тягучие раздиравшие душу стоны его жены.
Чайник едва не выпал у него из рук.
Он бросился опять к двери, но, остановился перед ней с страшно бьющимся сердцем, с дрожью во всех членах.
Детский крик повторился.
Он кинулся обратно в кухню и остановился посредине ее, потрясенный чудовищной догадкой.
Окаменел в своей неподвижности, которая продолжалась целую вечность, а может быть одно мгновение -- не слышал и не заметил, как пришла ее мать, толстая, самодовольная женщина с неизменно торчащей в уголке фиолетовых губ папиросой.
Вдруг он опомнился, и еще не высохшие слезы на его ресницах и глазах слились с другими слезами, хлынувшими вслед за ними:
-- Боже мой! Боже мой! Боже мой! Боже мой!.. -- шептал он без конца, чувствуя, как сразу все в его мозгу изменило свой облик, свой смысл, точно вселенная вывернулась на изнанку со всем своим добром и злом, красотою и безобразием.
Теперь он ясно слышал, кроме этого непрерывного детского писка, резкий голос тещи, сопровождаемый довольным смехом.
-- Нет, каков зятек. А! Четыре месяца! Двойни! Тройни! Как он провел меня. А! Целых пять месяцев до свадьбы они меня дурачили!.. А ведь такой тихоня. Такой невинностью прикидывался!.. Ну, я посмеюсь над ним!
Во время этой бравурной речи акушерка напрасно останавливала расходившуюся тещу. Но вот голос той мгновенно осекся, и вслед за тем что-то тяжело хлопнулось на стул.
-- Поняла. Вразумили, -- с горечью пробормотал он и почувствовал сразу прилив бесконечной злобы, остановивший и осушивший его слезы.
Акушерка вбежала, схватила чайник и ушла: один вид его все объяснил ей.
Он продолжал стоять, не двигаясь с места. Опять время исчезло куда-то, и была только одна мутная пустота, в которой раздражающей насмешкой раздавался этот, непрерывный писк.
Закрыл глаза, чувствуя, что начинает медленно опускаться в эту пустоту, и тут же ощутил, что кто-то взял его за руку.
Не отдернул руки. Открыл глаза. Акушерка стояла перед ним в своем белом одеянии; от этой белизны становилось холодно.
-- Ну что! -- грубовато обратилась она к нему. -- Нечего уж, значит, объяснять? Тем лучше. Что же поделаешь... бывает, батенька.
Отчаянное выражение его лица напугало ее.
-- Ну, не надо... не надо.
И акушерка стала гладить его волосы своей рукой, все еще пахнувшей карболкой.
Эта простая ласка тронула его, и злоба опять схлынула, и осталось только одно сознание ужасного несчастья, обманутой любви, такой глубокой и гордой, сознание одиночества, которое всегда страшнее после утраты.
Он, как сквозь сон, слышал ее слова, стараясь подавить рыдания, которые бились где-то в груди, как прикованные цепью, и вдруг сорвались с этой цепи и потрясли всего до такой степени, что трудно было стоять на ногах.
Он склонил голову и, рыдая, уткнулся прямо в теплую пухлую грудь акушерки. Та продолжала гладить его волосы и, сама едва удерживая слезы, старалась утешить его простыми, плохо связанными словами:
-- Ну, полно... не надо, батенька... Что там! То ли еще бывает на свете. Ну, вы оба еще молоды, а она так совсем пигалица. Ну, согрешила. Так ведь и Христос велел простить грешницу. А дитя-то чем же виновато? Ничего, перетерпится, перемелется, мука будет.
Но тут горечь, в которой уже было больше отчаяния, чем злобы, закипела в нем снова:
-- Ах, нет... нет!.. -- переставая рыдать, выкрикнул он... -- Ведь мука-то только тогда бывает, когда зерна бросают... хоть с сором, да зерна... А если камень под жернов бросить, так только жернов разобьешь, или песок получишь, а не муку... Не муку! Я теперь все увидел... сразу увидел... все сразу понял... Так обманывать! Так лгать!.. Это чудовищно! Чудовищно!
-- Ну, не надо так... не надо!.. Что же ей оставалось делать?.. Ну, согрешила, обманула... ведь она ребенок совсем. Ее обманули, и ей пришлось обманывать. Вы, думаете, ей легко... Ее тоже пожалеть надо...
-- Да, пожалеть!.. Если бы это исправило ее... Но разве что-нибудь может ее исправить!.. Я не верю, не верю в это после всего, что мне открылось сейчас! Ах, ах!.. -- ужасался он. -- Чудовищно! Чудовищно!
-- Поверьте, исправит... Ваше прощенье исправит ее... Ведь берут же люди на воспитание детей... Ну, вот и вы вроде этого же как будто... Ну, не все ли равно... возьмете, и Господь наградить вас за это. Ведь сиротка... Отец умер у него...
-- Умер? Это она вам сказала?
-- Да, она.
-- И опять ложь! Ложь! Я догадался теперь, кто отец! Лжет она! Он у нас всего неделю тому назад был. Мне тогда показалось, я заметил, но не поверил себе, осудил даже себя за это... А она продолжала с ним... продолжала, когда уже замуж за меня вышла... Гадость! Гадость! -- с отвращением произносил он. -- Послушайте... Нет, вы только послушайте!.. -- с искаженным от страдания, недоумения и отвращения лицом торопился он рассказать ей все, что с такой мрачной наготой открылось в несколько минут.
Он рассказывал сбивчиво, лихорадочно, но тем мучительнее, как жена обманывала его, и эти черты мешались с откровениями его любви и сообщали им еще большую остроту.
Он только теперь понял, как надо, ее желание принадлежать ему раньше, до брака, а тогда приписывал свои мысли собственной развращенности. Он не мог допустить не только подобной грязи, но даже тени, которая могла бы упасть на нее, -- которую он любил, как святую! Он ожидал, когда мало-мальски обеспечит себя и свою будущую жизнь с ней уроками. Он не доедал, чтобы сколотить маленькие средства для покупки этой бедной обстановки...
Наконец настал счастливый день, и она вошла к нему его женой и внесла с собою свет и счастье...
-- Свет и счастье! -- бормотал он почти с ужасом... -- И вот, чем оказались этот свет... это счастье!
Потом, вдруг, с остановившимися глазами и помертвевшим лицом он заявил:
-- Знаете что... я ухожу... я сейчас уйду отсюда куда глаза глядят... Я не хочу знать ее, не хочу ее видеть больше... Да, да!.. Я ухожу! Ухожу так, как вот есть! Мне ничего не надо! -- и он заметался, ища свою шапку, шинель. Акушерка ухватила его за руку и обрушилась на него с негодованием и гневом:
-- Как вам не стыдно! В вас нет жалости! Это бессердечно! Бесчеловечно! Вы страдаете... ну да! Я вижу... понимаю, но так бросить человека в грязь и в человека бросить грязью... Это недостойно вас, да, недостойно, батенька! Прежде всего нужно на себя взглянуть: у самого-то что за плечами! Вы, небось, и счет потеряли женщинам, которых осквернили до брака без всякой любви, как животное, а тут строгость проявляете. Вы...
И тут она с страстной искренностью обрушилась на него, казня в его лице всех мужчин, в тысячу раз делающих больше грехов, да что -- грехов... грех -- это последствие увлечения, а мужчины творят преступления потому, что холодно и сознательно делают свои мерзости.
Большая грудь ее волновалась, глаза горели и на щеках выступили пятна от волнения.
Студент покорно слушал, склонив голову, а когда она кончила свою грозную речь: -- Ну, что же! Я не так говорю? Не так? Стыдно, верно, батенька.
Он поднял на нее глаза и застенчиво, точно стыдясь своего признания, ответил:
-- Все это так... Было бы так... так бывает... Но ведь я-то полюбил и узнал женщину в первый раз.
И это признание с таким отчаяньем вырвалось у него, что акушерка, ошеломленная, часто-часто замигала глазами, точно увидела перед собой привидение.
Это был тоже своего рода феномен и, пожалуй, более редкий феномен, чем его жена.