Близь города Калуги, в селе Пахре стояла крайняя изба, которая давно требовала поправки. Говорили, что того и гляди, крыша обрушится и раздавит владельцев. Но они были так бедны, что не решались и приступиться к поправкам.
Село было господское. Когда объявили увольнение крестьян, эту избу купил дворовый человек Максим и поселился в ней с женой и с детьми. Его давно знали за человека трудового, способного, деятельного; он приберёг себе копеечку на чёрный день; изба досталась ему за дешёвую цену.
У него была корова, он купил другую, затем лошадь, и сбывал в городе сливки, молоко и творог. Пелагея, его жена, помогала ему по мере сил, обшивала детей, стряпала, содержала в порядке избу; со временем они обзавелись и работницей. По праздникам у них пекли пироги и подавали лишнее блюдо к обеду; словом, жили они привольно. Максим собирался перестроить избу, но не успел исполнить своё желание: его разбил паралич и разом уложил в постель. Недаром говорится: придёт беда -- отворяй ворота. Работница Максима воспользовалась его болезнью и добродушием Пелагеи, доверявшей ей ключи от сундука, украла деньги, которые в нём хранились, и бежала. Это обстоятельство так поразило Максима, что он вскоре и умер от второго удара.
Пелагея совсем растерялась с горя и не могла справиться с детьми и с хозяйством: её здоровье пошатнулось. Надо было нанять другую работницу, но недолго она её искала: к ней зашла с богомолья незнакомая женщина, Матрёна, и Пелагея с ней разговорилась о своих заботах.
-- Возьмите меня в работницы, -- предложила Матрёна. -- Я вдова, одинокая, бездетная и буду вам служить верой и правдой хоть за медный грош.
Если бы Максим был жив, он бы не согласился пустить к себе в дом незнакомку, но Пелагея была проста, недальновидна, соблазнилась предложением Матрёны и наняла её за скудное жалованье.
За недостатком денег пришлось продать лошадь; Матрёна носила пешком в город молоко и сливки, но вдруг одна из коров пала, и семейство от цветущего состояния перешло быстро к нищете. Пелагея сильно тосковала; на Страстной неделе она говела, простудилась и умерла накануне праздника.
"Матрёна, -- сказала она, -- не оставляй моих сирот. Я тебе их поручаю".
Смерть её и несчастье всех поразили. Говорили, что Максим, разбогатев, стал очень жаден к деньгам; рубля, бывало, в займы от него не добьёшься, и нищих он не любил. "Вот, -- говорили, -- и дети его нужду узнали и остались на попечение Матрёны, той же нищей".
Матрёна была какая-то загадочная личность. Ей еще не минуло пятидесяти лет, а на вид казалось гораздо более. Крупные морщины бороздили её лоб и бледные щёки, но широкие плечи, большие руки обнаруживали крепкое телосложение, способное вынести самые тяжёлые работы. Всегда суровый и неприветливый вид отталкивал от неё тех, которые пытались ей показать участие. Никто не мог от неё добиться, откуда она пришла, где родилась. Когда у ней об этом спрашивали, она отвечала: "Где была, там меня нет; где родилась, там меня и окрестили". Очевидно, в её жизни была какая-то тайна, которую она боялась разоблачить лишним словом. Проговаривалась она только во сне. С ней случалось кричать ночью: "Старик! Старик!" Не раз Пелагея допытывалась, какую роль в её прошедшем играл этот старик, который ее преследовал по ночам; Матрёна отвечала уклончиво. Она скорее боялась людей, чем их ненавидела. Сиротки, порученные ей, к ней скоро привязались. К счастью, она пользовалась несокрушимым здоровьем и трудилась за троих, чтоб детям доставить необходимое. Старшей, Груше, было шестнадцать лет; она выросла слабенькая, хилая и неспособная на чёрную работу, которая выпала вполне на долю Матрёны. Груша выметала избу, штопала бельё и платья. Она была любимица Матрёны. Груше доставались иногда пряник или яблоко, которое работница выпросит, бывало, у кого-нибудь, и суровое выражение её лица смягчалось, когда девочка ласково звала её бабушка.
"Ну что, бабушка? Досталась тебе, бабушка!" -- говорила она с полуулыбкой, даже с нежностью. Раз на селе загорелась изба; народ толпился, заливая огонь. Вдруг раздался крик: "Ребёнок там остался, пропал!" Матери ребёнка не было дома, и зрители переглядывались с ужасом, понимая, что она одна могла спасти его; ещё минута, другая, и дверь охватит пламя. Но раздался другой крик: "Пропустите!" Народ расступился, и Матрёна бросилась в избу.
В один миг всё затихло, все смотрели вперёд, не дыша. Боковая часть крыши рухнула, и у толпы вырвалось дружное восклицанье: "Ах!" У всех на уме мелькнул вопрос: на какой стороне находится ребёнок? Прошла минута страшного ожиданья, но вот Матрёна показалась на лестнице с ребёнком на руках и, только что успела сдать его какой-то женщине, упала, задыхаясь от дыма.
Её обступили, облили холодной водой, и когда она пришла в себя и, шатаясь, стала на ноги, её начали допрашивать, как она вышла из огня? Неужели невредимо?.. и т. д.
-- Что вы, черти, пристали, отступитесь! -- отвечала она сердито.
-- Нравная баба, -- заметил кто-то.
-- Воспитанья не получила! Мужичка! -- сказала дьячиха, которая не скрывала своей слабости к образованным людям.
-- А сердце -- доброе, -- возразил чей-то голос.
-- Легко ли, в огонь пошла, чтоб спасти чужого ребёнка!
Когда мать ребёнка стала её благодарить, у ней на глаза навернулись слёзы, но она отвечала: "Ну, ладно! Некогда мне с тобой калякать".
Матрёна долго страдала от ожогов. Горящая головёшка упала ей на руку, которой она закрывала лицо ребёнка; ноги её были обожжены, и она переступала с трудом, но не жаловалась -- и продолжала рубить дрова, топить печку, стирать на своих сироток. Их было пять, и жизнь с каждым днём становилась тяжелей.
*
Жители Пахры праздновали Рождество Христово. Народ, постившийся несколько недель, разгавливался жирными щами, пирогами, крупеником; зажиточные крестьяне зажарили поросёнка. Бабы принарядились, а молодые девки пели песни и плясали с парнями в хороводе. Хорошо богатым встречать праздники, а бедняку, при виде общего веселья, грустнее, пожалуй, чем в будни! В избе сироток было холодно, голодно, тоскливо. Весь пост они пробавлялись пустыми щами, и то с трудом добытыми; для разговенья Матрёна напекла лепёшек и облила их сметаной; мать спасённого ребёнка принесла яиц; такого вкусного обеда дети давно не видали и ели с жадностью. В первый день праздника все были сыты, затем опять появилась чашка с пустыми щами и чёрствым ржаным хлебом; а праздник был во всём разгаре; на улицах и в избах ели и пели.
-- Груша, накинь шубёнку, матушка, выдь на улицу, -- сказала Матрёна, уложив маленьких детей, которые днём набегались и в сумерки уже дремали.
-- Не хочется, бабушка, голова болит, -- отвечала Груша, кутаясь в толстый, изношенный платок. Выражение печали лежало на её хорошеньком лице. Поутру она была на кладбище и долго плакала на могиле матери.
-- Сем-ка я тебе чайку налью, -- предложила Матрёна. -- Матушка-попадья ещё постом дала щепоточку чаю, я её и приберегла: если, мол, кто занедужится, я его чайком и полакомлю! Вишь, у нас холодно-то как, дух виден. Что ж, раздуть самоварчик?
-- Раздуй, раздуй, бабушка. Уж очень я люблю чай! -- отвечала Груша, повеселев.
Большой самовар был давно продан, а маленький Матрёна вынула из шкафа, живо налила воды, насыпала угольев и стала их раздувать. Груша приготовила две чашки и крошечный глиняный горшочек, в котором хранились маленькие кусочки сахара, и стала прислушиваться к гуденью самовара.
-- Бабушка, -- начала она,-- Аннушка сказывала, оборотня видела!
-- Ой ли?
-- Сама видела. Мимо бани пробежал. Глаза, говорит, как свечки горят. Волчий след на снегу оставил -- вплоть до рощи. Аннушка у амбара слушала: говорит -- пересыпали!
-- Богато жить. И ты бы послушала?..
-- И то послушаю.
Гуденье самовара стихло, и легкий пар показался над трубой.
-- Сейчас закипит, -- сказала Матрёна.
Вдруг дверь избы распахнулась, и на пороге показалось что-то уродливое, безобразное, с нечеловеческой красной рожей, с перьями либо с рогами на голове, с чёрной протянутой лапой. Пронзительный крик вырвался у обеих женщин; Груша упала навзничь, а Матрёна закрыла лицо руками и дрожала всем телом. Крик услыхали прохожие и вошли в избу; страшное привидение исчезло в одно мгновенье, не затворив дверей.
На вопрос: что случилось? -- никто не добился ответа. Груша лежала на полу и только судорожные движения обнаруживали в ней присутствие жизни, а у Матрёны вырывались несвязные слова.
-- Сейчас домой сбегаю, барыне доложу: она что-нибудь пришлёт, -- сказала молодая девушка.
Незадолго до Рождества Елена Николаевна Ромадановская приехала в своё именье Пахру, где редко бывала и летом. Она уступила просьбам своего единственного балованного шестнадцатилетнего сына, Серёжи. Московский лицеист, он желал воспользоваться вакантным временем, чтобы поохотиться в деревне. Охоту он любил страстно, а Елена Николаевна её не любила, всегда опасаясь несчастного случая или простуды, и была спокойней, если не расставалась с Серёжей.
Когда горничная Дуня вошла в гостиную, Ромадановская беседовала с пожилой женщиной, Натальей Тимофеевной, калужской мещанкой. Горничная поспешила рассказать, в каком состоянии она нашла Грушу.
-- Это нервный припадок, надо ей послать капель, -- отозвалась Елена Николаевна. -- Серёжа, -- обратилась она к сыну, который читал под лампой на другой стороне комнаты, -- подай мне лавровишнёвые капли: они в спальне, на столике, возле кровати.
-- Не сходить ли мне к ней? -- предложила Настасья Тимофеевна. -- Авось, мне Бог поможет... бывали случаи...
-- Сходите, голубушка, а капли всё-таки возьмите.
Серёжа был среднего роста, блондин. Что-то детское осталось в мягком выражении его глаз и весёлой улыбке. Вся наружность была симпатична.
-- Мама, что с тобой? Нездоровится, что ль? -- заботливо спросил он, подавая пузырёк матери.
-- Нет, я ничего, мой милый, это не для меня.
-- Самовар подали! -- доложил лакей.
-- Наталья Тимофеевна, -- сказала Ромадановская, -- не нужно ли там чаю, хлеба белого? Я пришлю.
Дуня проводила старушку до избы. В ней собралось несколько баб; они разглядывали с любопытством полумёртвую девочку и Матрёну, которая не могла опомниться и металась, как угорелая, из угла в угол.
Наталья Тимофеевна бросила беглый взгляд на Грушу и сказала бабам:
-- Дуня, помоги-ка её перенести на кровать, а сама ступай, ты нам не нужна. Дай-ка мне холодной водицы, -- сказала она Матрёне.
Но Матрёна смотрела растерянно и не шевелилась.
-- Что ты? Что ты, родная? -- продолжала старушка. -- Бог поможет, сейчас девочка оживёт. Что ты словно одурела?.. Перекрестись-ка, да подай водицы!
Она говорила таким внушительным, ласковым и повелительным голосом, что Матрёна, помимо воли, ей повиновалась.
Наталья Тимофеевна нагнулась над Грушей, намочила ей голову и начала слегка тереть ей грудь, руки и ноги. Не прошло и двадцати минут, девушка успокоилась и открыла глаза.
-- Бабушка! -- промолвила она.
-- Здесь, матушка, здесь, -- отозвалась Матрёна.
-- Бабушка, мне приснилось... -- заговорила Груша, робко озираясь.
-- А ты полежи, поспи, родимая, -- сказала Наталья Тимофеевна; одела её шубой и дала капель. Девушка задремала.
И она поспешно затопила печку, переменила лучину в светце и спросила:
-- У ней припадки часто бывают?
-- Никогда не были, впервой! -- отвечала Матрёна.
-- Отчего же это с ней вдруг сделалось?
-- Испужалась...
-- Чему?
-- О-о-ох! Сказать не могу, язык не повернётся.
-- Скажи, родная, почему не сказать?
-- К нам... враг приходил! -- с отчаяньем выговорила Матрёна.
-- С нами Сила Небесная! Опомнись, голубушка! Как он может прийти туда, где крест и молитва?
-- Приходил, говорят тебе, ко мне, к окаянной! Показался вот тут, на пороге, погрозился на меня, да и был таков.
-- Не верю! -- и, помолчав немного, Наталья Тимофеевна воскликнула:
-- Глупая! Ряженый к тебе приходил, а ты его за врага приняла.
-- Какой ряженый?!.. Нешто я ряженых не видывала, и не похоже на ряженого.
-- А за что же это она бы к тебе пришла? Нечистая-то сила?
Матрёна посмотрела ей в глаза и сказала:
-- Должно, я про тебя слыхала: в Калуге живёт лекарка...
-- Какая я лекарка?.. Была я ещё молодая, у мужа нога разболелась, я и стала её растирать, боль-то прошла. Я с другим попробовала с больным, с третьим, и им моё втиранье помогло, а именно вот с тех пор, что у кого заболит, и идут ко мне. А я всегда просила у Господа, чтоб он меня научил, как помогать ближним; он по милосердию Своему и дал мне такой талант.
-- Что ты, голубушка, такие ли праведницы бывают? Не греши и меня в искушение не вводи!
Недаром, однако, Наталья Тимофеевна нажила себе репутацию праведницы: с юных лет она ходила без устали за больной матерью, работала по ночам, чтоб купить для неё лекарство или чем-нибудь её полакомить, и не роптала на свою судьбу. Муж ей достался дурной, пил; терпела она от него нужду и побои -- и не роптала. Детей своих схоронила -- и не роптала. Остался у ней один любимый сын, он женился на злой женщине, которая выжила из дому свекровь -- она не возроптала и тогда. Больных она постоянно навещала, с бедных ничего не брала, что же касается богатых, далеко не все её щедро награждали за уход, но она всем оставалась довольна и жила трудовой копейкой.
-- Господь меня наказывает, -- глухо сказала Матрёна.
-- За что? Откройся мне, может мне Бог поможет тебя успокоить!
Грубая, жёсткая Матрёна не устояла против ласковости и доброты истинно-- праведной старушки. Сердце её так переполнилось страхом и тяжёлыми мыслями, что она почувствовала необходимость его облегчить признаньем.
-- Будь же по тебе слово сказано! -- отвечала она. -- Родилась я не здесь, далеко, в Самарской губернии; с мужем жили мы хорошо. Пошёл он работать на фабрику, тем временем я повздорила с кумой и крепкую злобу на неё держала. Бог её ведает, с чего она взяла, что я у ней работницу сманила; а в ту пору она дочь просватала, да с сердцов-то на свадьбу меня не позвала. Вестимо, обидно. Крупно мы поговорили, да друг дружку и возненавидели. Встретимся, бывало -- она меня ругнет, и я сдачи дам, и так уж она меня раз обидела, что я себя не вспомнила, да сгоряча и подожгла её избу. Изба, думаю, пустая; все в поле были. А того я не знала, что в избе остался старик. Ему недужилось, он и заснул на полатях...
У Матрёны оборвался голос.
-- Не успел выбраться?.. -- промолвила Наталья Тимофеевна.
-- Не успел! Народ сбежался на пожар. Изба стояла поодаль от других; затушили огонь и беду свалили на старика. Он любил трубочку курить, так и положили, что он спичку зажёг да оборонил.
-- Покаялась? -- после некоторого молчанья спросила старушка.
-- Покаялась. Ни днём, ни ночью не знала я покоя, словно змея сердце гложет. Стоит передо мной старик, никуда я от него не уйду. Невмочь стало! Пошла я в суд и показала, что я избу подожгла; всё рассказала, как было. Наложили на меня церковное покаяние и сослали на четыре года в каторжную работу. Выжила я годы на каторге, а когда выпустили меня на волю, я к себе не вернулась: совестно было на людей взглянуть. Муж помер, детей мы не нажили, и слава Богу! Изба осталась за свекровью и за её маленьким сыном, а я пошла, куда глаза глядят, в людях жила, пять лет по свету скиталась. Да вот здесь, знать, пришлось с чужими сиротками век доживать. И по сей день, родимая, не могу забыть старика, и он обо мне не забыл. Нет-нет, да ко мне придёт! За прошлый год загорелась на селе изба; закричал народ, что в избе остался ребёнок, так меня и подняло: спасу, мол, его, грех свой искуплю! Бросилась в огонь и спасла; и стало мне словно легче, и старика с этой поры не видала, а вот сегодня он мне его прислал...
-- Пустяки, вздор, не приходила к тебе нечистая сила! -- возразила Наталья Тимофеевна. -- Уж это не кто-ли-нибудь, из людей, которые с барыней приехали? У нас здесь ряженый, известно, бороду привязал, шубу навыворот надел -- и готов, а там, в Москве, они всякие хитрости придумывают. Я разузнаю. А ты успокойся, Господь тебе простит за твоё раскаянье и наградит за доброе дело; помяни ты мое слово -- наградит! А старик у тебя молитвы просит: отслужи по нём панихиду, да сходи на богомолье в Тихоновскую пустынь. Там колодезь со святой водой, умойся ты этой водой, и от дурных представлений она тебя исцелит. Расскажу я тебе, что со мной было. Разболелась у меня рука, вот тут, около плеча, и раночка открылась на больном месте. Сходила я к доктору; он мне говорит: "Этого не залечишь, костоеда". Что ни день, то хуже, и рукой вовсе пошевельнуть не могу, хоть с голоду помирай. Вижу я сон: голос мне говорит: "Ступай в Тихоновский монастырь, там и выздоровеешь". Я, как встала, собралась, и насилу добрела до монастыря, уж очень ослабла. Села я около колодца, жарко было. Хочу снять платок с головы, а руки-то поднять не могу. Упёрлась я локтями в коленки и кое-- как платок развязала, расстегнула я платье, спустила с больного плеча сорочку, и стала мочить рану водой -- и так мне хорошо, легко! Долго я сидела у колодца. Ну, думаю, пора встать, а как я платок-то на голову надену?.. И, Бог свидетель! -- руку я подняла, как здоровую, и вернулась исцелённая домой.
Матрёна слушала и заслушивалась. Чудная старушка у ней спросила, чем живут её питомцы, и она рассказала об их бедственном положении.
-- Одна корова нас кормит, -- говорила она, -- да я подёнщицей к батюшке хожу, на всё его семейство стираю, дрова рублю и рубль в месяц зарабатываю. А двух мальчиков пора бы в учение отдать, с хлеба долой -- в годы не берут: подавай двадцать рублей, да обуть, одеть надо, а чем я возьмусь? Вот и бедствуй!
-- Я барыне об тебе скажу: она похлопочет, не оставит сирот, барыня добрая, я таких и не видывала...
Вдруг Груша вскрикнула, и обе женщины подошли к ней.
Её трясла нервная дрожь, и она не могла промолвить ни одного слова, только показывала на голову.
-- Раздуй-ка самовар, напой её чаем, -- сказала Наталья Тимофеевна, -- а я сбегаю к барыне, горчичников попрошу и вернусь сюда на ночь.
Тихо и светло было в гостиной Ромадановской. Она беседовала со своим дорогим Серёжей о предстоящей на следующий день охоте.
-- Ну, что больная? -- спросила Елена Николаевна у вошедшей старушки.
-- Что, голубушка-- барыня, девочка плоха! Должно быть, шутник какой-то её напугал; угораздило его, прости Господи, чёртом нарядиться, да ворвался он в избу. И баба-то чуть не рехнулась, а девочка замертво повалилась, а она хилая, того и гляди беда! То же, за прошлый год, у купца в Калуге-с дочка пожара испугалась; с тех пор припадками и страдает.
-- Кто этот милый шутник? -- отозвалась Елена Николаевна. -- Попадись он мне в руки...
-- Мама! -- крикнул Серёжа, которому кровь бросилась в лицо. -- Я... я... я виноват!
-- Ты? Ах, Серёжа! -- проговорила мать.
-- Мама, мог ли я предвидеть?... Наталья Тимофеевна, я сейчас в Калугу поеду, доктора привезу!
-- Повремени до завтра, батюшка, -- отвечала старушка, -- там увидим, что Бог даст. Конечно, вы им зла не желали...
-- Всё равно, непростительно! -- перебила Ромадановская. -- Наталья Тимофеевна, что они, бедные люди? Нужно им чем помочь?
-- И с нищетой -- болезнь! -- заметила Елена Николаевна.
Серёжа не привык к упрёкам матери, и начал её целовать.
-- Мама, успокойся ради Бога!
-- И всё твои глупые шутки, и какое мальчишество! И когда ты это успел?..
-- Пока вы разговаривали с Натальей Тимофеевной. Я ещё в Москве задумал, маску купил; показался в избу и выбежал на задний двор, чтобы меня никто не видал. Мог ли я предвидеть?.. Думал пошутить.
-- Замолчи, пожалуйста, -- перебила его мать. -- Спросите горчишников, моя милая Наталья Тимофеевна, к затылку и к ногам девочке приложите. Чаю захватите, сахару; я велю с вами отпустить всё, что осталось от обеда... Да вот это отнесите!
Она вынула из кармана портмоне.
-- Мама, погоди, это моё дело, -- остановил её Серёжа и выбежал из гостиной.
-- А барин добрый, по молодости сглупил, -- заметила старушка.
-- Это-то в нём и дорого, -- отозвалась мать. -- Теперь он готов на всё, чтоб искупить свою вину. Балую я его, Наталья Тимофеевна!
-- Как же не баловать, один он у вас, барыня!
-- Наталья Тимофеевна, а как вы думаете: пройдёт это? Я измучусь, если девушка разнеможется.
-- Авось пройдёт, барыня, Бог милостив!
-- Я знаю один случай... бывают ужасные последствия от испуга. Завтра за доктором пошлю.
Серёжа вернулся и сунул ассигнацию в руку Натальи Тимофеевны.
-- А вот и маску мою покажите им, и рога, -- сказал он, -- и поклянитесь, что чёрт был никто, как я, и что я винюсь перед ними.
Беседа с Натальей Тимофеевной сильно подействовала на Матрёну. Неопределённое, но сладкое чувство зашевелилось в её сердце, так давно измученном угрызениями совести и страхом Божьего гнева. Она почуяла, что в её горькой судьбе совершился перелом, и с непривычно-хорошим выражением лица подала Груше горячего чаю.
-- Бабушка, кто она, эта старушка? -- спросила девушка.
-- Матрёна, -- сказала она, -- здешний барин винится перед тобой. Заместо нечистой силы он был у тебя ряженый. Гляди, вот и рожа, которую он надевал; а на праздник прислал он тебе гостинец.
И Наталья Тимофеевна положила перед ней сторублёвую бумажку...
Груша провела тревожную ночь, и на другой день Ромадановская выписала доктора из Калуги. Девочка проболела две недели, затем, при помощи здоровой пищи, которую присылала ежедневно добрая барыня, стала быстро поправляться. Елена Николаевна сама её навещала ежедневно и горячо приняла к сердцу судьбу сирот и преданность Матрёны. Сейчас же после праздника она велела поправить избу на свой счёт и мальчиков отдала в учение. Семейство стало опять на прежнюю ногу, процветает...
-- Говорила я тебе, Матрёна, что за Господом Богом слеза не пропадёт! -- сказала раз Наталья Тимофеевна.
-- Не пропадёт! -- повторила Матрёна и широко перекрестилась.