Лучше видеть глазами, нежели бродить душею.
И это -- также суета и томление духа. Книга Екклезиаста, Гл.6:9.
I.
Вечер проходил с большим настроением. Великий человек был в ударе, и до полуночи ему удалось сказать три блестящих афоризма: один о совести и два о милитаризме.
По четвергам великий человек обыкновенно принимал у себя своих друзей и единомышленников. О чем они мыслили едино -- собственно нельзя было установить. Надеялись однако, что великий человек напишет книгу, которая все разъяснит с достаточной точностью. Сообщали даже, что такая книга уже готовится -- книга, которая примирит церковь с культурой. Когда великий человек бывал в ударе, его друзья в блестящих импровизациях угадывали отрывки из будущей книги; обыкновенно сдержанный, холодно поблескивающий умными зеленоватыми глазами, он преображался; из его уст вылетали, как стремительные птицы, вдохновенные огненные речи, о которых потом долго говорили в кружках; иногда их даже отмечали газеты. Впрочем, были ли эти импровизации, действительно, отрывками из будущей книги о Христе -- точно никто не знал.
В его рабочей комнате над письменным столом висело большое распятие из кипарисового дерева -- подарок афонского монаха, прежде военного. Все комнаты и даже передняя были загромождены книгами до потолка. Случалось, что хозяин, делая справку в каком-нибудь старинном фолианте, находил между пожелтевшими листами папиросный окурок, украдкой сунутый гостем. Великий человек принимался соображать: кто был этот курильщик? В большинстве случаев он не отгадывал, и кто-нибудь из его старинных друзей -- художник или священник, -- неожиданно начинал испытывать на себе его молчаливо-яростную ненависть, которая могла прекратиться только тогда, когда заподозренный друг оказывал великому человеку какую-нибудь услугу, или когда курильщика постигала крупная неудача.
Философ не искал земных благ; деньги не имели для него никакого значения; он едва замечал их; мало интересовался своим здоровьем, мог спать три часа в сутки и годами носил один и тот же серый пиджачок. Но в одном из ящиков письменного стола находился прочный желтый конверт, в который он прятал все, даже самые незначительные газетные заметки, почему-либо упоминавшие его имя.
Почти все гости были в сборе. Около двенадцати часов явился служитель который сообщил доктору Верстову, бывшему в числе гостей, что в больницу доставлен больной, которого переехал трамвай. Доктор лениво, поднявшись с дивана, лениво сказал:
-- Сейчас. Посиди.
Верстов был молодой, очень способный хирург, входящий в моду и шутя зарабатывавший тысячи. Он совершенно не понимал, что делал с больными, и поэтому ему все удавалось. Несмотря на молодость -- ему стукнуло тридцать -- он пользовался в медицинском мире большим уважением и об этом он тоже не знал. Доктор относился к себе с нескрываемой иронией, точно к какому-то существу, стоящему неизмеримо ниже; при огромной трудоспособности он был необыкновенно ленив; он лениво сидел, лениво ходил, лениво женился и лениво изменял жене. Когда спрашивали о здоровье его пациентов, он не понимал зачем интересуются подобными вещами. Верстов был очень умен, но его иронический ум ничего не принимал всерьез: уж слишком хорошо знал он анатомию.
Служитель, спешно посланный из больницы, остался в передней дожидаться доктора и время от времени похрапывал. Хирург опять уселся на диван. Молодая девушка с темными волосами, белым лбом и далеко расставленными глазами на серьезном печальном лице спросила хирурга:
-- Не опасно?
-- Что? -- ответил доктор, повернув к ней свое умное, мужественное лицо.
За девушкой, не сводя глаз, наблюдал студент Нил Субботин. Он в первый раз присутствовал на "четверге" великого человека. Студент был широк в плечах, с большими сильными руками, темным цветом лица и равнодушными, серыми умными глазами. Все в нем было прочно, мускулисто, и как бы грубовато. Только красивый, мягко очерченный лоб, нежные виски и маленькие уши говорили о чем-то женственном. Он узнал, что девушку с черными глазами, поставленными по бокам лица, зовут Елена Дмитриевна Колымова. Субботин почувствовал перед ней скрытую робость: ему представлялось, что она молча осуждает его.
Молодой адвокат Нехорошев, у которого было правилом всем говорить только приятное, рассказывал новые сплетни; он бывал всюду и все знал; теперь он выбирал такие истории, который могли быть приятны присутствующим, и особенно хозяину дома. С почти пророческим ясновидением угадывал он слабые струнки людей и свободно играл на них, даже и не преследуя никакой выгоды, как играет виртуоз.
-- Вы очень похудели, Варвара Ильинична, -- сказал он толстой даме, и та благодарно улыбнулась. Дама считала целью своей жизни похудеть; она занялась благотворительностью исключительно потому, что при этой деятельности, требующей движения, легче потерять в весе.
Звучным определенным баском, взволнованно заикаясь, говорил священник Механиков. Эта была очень популярная фигура, любимец масс. Отец Механиков твердо знал, что богатые не должны быть богаты, и бедные не должны быть бедны; если же богатые отдадут часть своих богатств бедным, то они сделаются менее богатыми, а бедные, в свою очередь, будут более богаты. За эти мысли он с молодых лет терпел гонения от одних и пользовался уважением со стороны других. На этой же почве не удалась его семейная жизнь; но от своих мыслей он все-таки не отрекался. Его называли стойким и идейным человеком.
На лице священника была такая редкая растительность, что нетрудно было сосчитать волосы бороды и усов. При этом каждый волос был очень длинен и рос так, как ему хотелось. Это придавало лицу выражение рассеянной, деревенской, не сознающей себя доброты.
Толстая дама, мечтающая о том, чтобы похудеть и потому почти всегда голодная, слушала батюшку и думала: пить ли чай или лучше не пить?
Согнув углом свои непомерно длинные ноги, не делая лишнего движения, сидел, словно застыл, офицер с желтовато-бледным лицом, одетый в блестящую форму одного из гвардейских полков; он был необыкновенно жесток, благороден, хладнокровен, умен и пользовался личной дружбой одной очень высокопоставленной особы. Его лицо было некрасиво, с низким продолговатым лбом, узкими, глубоко сидящими глазами и острыми выдающимися скулами. Ему мерещилось, что после смерти ему поставят бронзовый памятник. Разъезжая по городу, он иногда останавливал своего кучера, похожего на Пугачева, и прикидывал: подходит ли место для будущего памятника?
Нилу Субботину хотелось подойти к Колымовой, с которой за весь долгий вечер не обменялся ни одним словом. Но по дороге натолкнулся на хозяина дома. Он повернул к Субботину свое нервное, обросшее светлой бородой лицо, как бы выжидая, чтобы тот сказал ему что-нибудь приятное.
Нил произнес:
-- Я думал, что вы другой; что у вас темные волосы.
Великий человек не любил, когда ему так говорили: в подобных словах он чувствовал косвенное неодобрение его внешности.
-- Разве вы меня не встречали? -- спросил он до странности тонким, почти женским голосом.
-- Нет, но знаю по фотографиям.
-- Так как же? -- сказал хозяин, которому нравилось длить эту тему.
-- Давно уж ... в провинции, -- небрежно ответил Субботин.
-- То есть, как давно? -- спросил хозяин.
-- Пять-шесть лет, не помню, -- объяснил Нил и даже улыбнулся.
В это время подошла женщина небольшого роста, с густыми светлыми волосами и почти без бровей. Сразу было видно, что гостья здесь чувствует себя очень свободно.
-- Мы незнакомы. Веселовская, -- сказала она, протянув Нилу руку.
Она понравилась ему своим серьезным и приветливым лицом. "Она много пережила", -- подумал Субботин... Встретив великого человека, Веселовская через неделю ушла от своего мужа, крупного чиновника, мягкого и деликатного человека. Теперь она жила одна, от скуки занималась выжиганием по дереву и твердо, молча знала, что ее жизнь разбита. С мужем она встречалась, как с добрым другом, и уговаривала его жениться. Философ покорил ее своим холодным умом, неподкупной смелостью суждений и тем внутренним стремлением к истинно-возвышенному, которое неотразимо действовало на всех, с кем он приходил в соприкосновение. Сразу и просто, словно это было ее предопределением, она превратилась в его рабу, думала его мыслями и спорила его словами. Единственный протест, который она разрешала себе, это -- в присутствии постороннего высказать свое собственное мнение или насмешливо отнестись к словам своего кумира: это была жалкая и трусливая месть за разбитую жизнь. Великий человек замечал эти выходки и молча и скрытно ненавидел ее несколько дней.
Хозяин продолжал, не обратив на нее никакого внимания:
-- На какой фотографии? В витрине или в журнале?
-- В журнале.
-- В иллюстрированном журнале. Я никогда не снимался для журналов, -- брезгливо промолвил хозяин и тут же припомнил о каком издании говорил Субботин. -- В еженедельном или ежемесячном?
Веселовская, чутьем угадывавшая все, что касалось великого человека, неестественно громко засмеялась и заметила:
-- Разве это так важно?
Интонация вопроса была взята у великого человека; но она не заметила этого: по-другому она уже не умела выражаться. Великий человек быстро прикинулся блаженным, который не понимает газетной суеты, но по необходимости принужден ее терпеть.
-- Ежемесячный журнал совершенно другого формата, -- брезгливо произнес он, и судорога злобы кольнула его сердце.
При своем огромном уме, доставившем ему европейскую славу, великий человек ничего не понимал в людях, и они представлялись ему такими, какими он хотел их видеть в данный момент. Этим и объяснялись многочисленные противоречия, в которые он постоянно впадал и которые так изумляли его друзей. Субботин, которого он, несколько дней тому назад встретил в знакомом доме, представлялся ему наивным человеком с высшими религиозными запросами, на которые только он, великий человек, может дать ему ответ.
Надо было сказать что-нибудь гостю, чтобы загладить неловкий разговор.
-- Сквозь реальное лицо, -- произнес хозяин, -- угадывается вечный образ. Когда реальное лицо умирает, становится ясным вечное. Смерти нет.
Веселовской все показалось ясным до очевидности как, впрочем, всегда, когда он говорил. Она удивилась: как это ей самой не пришло в голову? "Конечно, смерти нет", -- подумала она.
Ее лицо сделалось серьезным и покорным, и Кирилл Гавриилович понял, что снова он овладел ею и снова она его раба. Он сделал гримасу, как бы разминая и омывая свое лицо. Эта конвульсивная гримаса появлялась всегда, когда он чувствовал приближение потока мыслей, вереницы слов. Голос стал еще тоньше, и со стороны казалось будто он кричит на кого-то.
-- Я растворяюсь в массе, чтобы воскреснуть. Я воскресаю, чтобы...
В это время в соседней комнате позвонил телефон.
Великий человек притворился будто не слышит, охваченный экстазом; при этом злился на Веселовскую за то, что та не догадывалась его остановить.
-- ... Чтобы стать универсальным. Таков путь человека.
-- Неправда, что чудо умерло! Неправда, что город вне Христа! -- кричал хозяин на Субботина.
-- Кажется звонит телефон, -- вставил Нил.
-- Разве? Где? Ничего не слышал, -- сказал философ, направляясь в соседнюю комнату.
Субботин пробовал сосредоточиться. Великий человек представлялся ему в том ореоле чистоты, ума и подвижничества, в котором он мысленно видел его много лет подряд, будучи еще в провинции. Теперь многое оказалось неожиданным, иное разочаровывало, но обаяние, исходящее от этого приземистого человека с каменным лбом, было очень сильно. Даже многочисленный книги на столах, на полках и в шкафах, гравюры на стенах, изображающие старинные храмы, внушали уважение. Кроме того, во всей квартире было что-то удивительное, что освещало ее -- он не мог указать что именно... Веселовская села у столика, перебирая страницы какой-то книги. Нил заметил, что пальцы ее белой, нежной руки дрогнули; он сообразил, что она не читает, а прислушивается к словам хозяина, говорившего в телефон. Субботин вдруг понял -- точно ему рассказали -- какие отношения между ними.
Вошел философ и сказал, что из театра звонила актриса Семиреченская, осведомляясь, можно ли приехать так поздно.
Великий человек почувствовал, что Веселовская недовольна и рассердился на нее, потому что ее недовольство было беспричинно, и, во всяком случае, она не смела его выказывать. Он досадовал теперь -- зачем говорил о смерти и путях человека.
Субботин понял, что хозяин забыл про него и отошел. С Колымовой опять нельзя было говорить: ей что-то любовно доказывал, взволнованно заикаясь, добрый отец Механиков.
II.
Актриса Семиреченская приехала очень поздно со следами грима и пудры на нервном, хищном, злом, искательном, волнующем и тонко-развратном лице. Она увидела в передней военную фуражку и длинную плоскую саблю в углу, и ей стало весело. Выгнув тонкий стан и слегка прикрыв веками огромные глаза, которые каждому напоминали о том, что для него безвозвратно погибло, она вошла, шумя дорогим платьем с треном.
-- Как я устала. Здравствуйте. Поздно?
Великий человек пошел ей навстречу серьезный и значительный, словно приветствовал величайшего философа.
-- Я испугалась. В передней я увидела какое-то чучело. Я ахнула.
Она говорила всегда только о себе; кроме того, теперь ей хотелось щегольнуть своим грудным "страстным" голосом перед офицером Щетининым, с которым не была знакома.
-- Какое чучело? -- спросил хозяин.
-- Не знаю. Сидит.
-- Это курьер из больницы, -- пояснил Нехорошев. -- Экстренно требуют доктора. Садитесь к нам, Надежда Михайловна. Здесь вам будет удобно.
Он указал на свободный стул рядом с офицером, сразу угадав тайную мысль актрисы. Нехорошев вообще находил радость в бескорыстном сводничании.
Хирург успел задремать. Он так уставал за день, что засыпал всюду, где было мягко. Услышав слово "больница", он сонно проговорил:
-- Что?
Потом сообразил комизм момента, а также и то, что, кроме него, никто не понял этого, и иронически посмеялся над собой.
Офицер не обратил на вошедшую никакого внимания.
-- Скажите нам о Христе, -- попросил он великого человека.
-- О Христе, -- подхватила тотчас же актриса и сделала грустное лицо. -- Когда была девочкой, я мечтала о монастыре.
-- Расскажите... Это ужасно, -- присоединилась Варвара Ильинична и подумала: -- Не буду пить.
Кирилл Гавриилович стал отказываться.
-- Я не умею рассказывать, я не оратор, -- смиренно и лживо пояснял он. Тогда просьбы усилились. Но ему хотелось, чтобы попросила Колымова.
-- Говорите, -- сказала она, глядя мимо его плеча. Актриса, не желая, чтобы зря пропало грустное выражение, которое она уже приняла, настаивала энергичнее других. Знаменитый хирург пошевелился на диване и сказал: "Гм...". Ему очень хотелось спать.
Судорожная гримаса прошла по лицу хозяина и точно смыла с него все суетное и земное. Его зеленоватые глаза посветлели, голос стал тонким и визгливым; каменный лоб побледнел.
Великий человек говорил о том, как Христос шел на Голгофу. Это не было отвлеченное теологическое изложение, -- как ожидали гости, -- а связный трогательный рассказ с реальными подробностями. Он описывал пыльную дорогу; несколько купцов верхом попались на встречу и должны были свернуть в сторону. На том месте, где дорога поднималась в гору, Христос упал... Он говорил так, как будто видел все собственными глазами. В его тоне не было особенного восхищения или преклонения, словно он передавал эпизод из жизни близкого знакомого. Но рассказ производил сильное впечатление. Бледное взволнованное лицо, надменная строгая борода, поблескивающие глаза, сжигаемые холодным огнем, и своеобразный, повизгивающий голос, замолкавший перед особенно метким словом, придавали повествованию терпкое очарование. Актриса опустила свои белые веки еще ниже и молчаливо заплакала, уронив тонкие, изящные руки так, что их все видели.
-- Поразительно! -- громко шепнул Нехорошев. -- Христос, как таковой.
Доктор, удобно устроившись, думал, что завтра надо подняться в семь часов. Великий человек сидел сгорбившись, усталый, всем чужой. Он словно прозрел от тумана непомерного самолюбия, которое хмелило его голову, заслоняя истинное значение событий и лиц; он вдруг увидел души всех этих людей и свою полную отчужденность, свое глухое беспросветное одиночество на земле. Ему мерещилась серенькая церковь где-то на краю света, и в ней простые, бедные, но очень умные люди слушают его проповедь. "Мы пойдем за тобою", -- говорит девушка, стоящая впереди всех; у нее лицо Колымовой... Он взглянул на нее, и за много лет его сердце впервые дрогнуло.
-- Спасибо, -- сказал офицер. Хмель опять одурманил сознание философа, и все окончилось.
В передней позвонили; актриса нервно повела плечами и проговорила, взглянув на офицера.
-- Ах, я испугалась! -- Она засмеялась и таким образом могла сбросить с лица выражение грусти и перейти к другому.
Вошел новый гость в черном сюртуке, который был слишком широк -- словно с чужого плеча.
У него была большая голова на тонкой шее, ясные детские внимательные глаза под старым морщинистым лбом и совершенно бритое, вытянутое лицо с длинным любопытным носом; редкие рыжеватые волосы вихрами торчали на темени.
-- Делаю общий нижайший поклон, -- сказал он, рассеянно и в то же время любопытно оглядывая общество.
-- Потому что... потому что случилось огромное несчастие.
Он стал обходить всех по очереди, незнакомым говорил:
"Слязкин", причем пожимая руку одному, глядел на следующего. Его галстук съехал на бок.
-- Здравствуйте... Это несчастие которое... которое... Здравствуйте! -- Которое поразит весь мир. -- Слязкин, приват-доцент...
-- Какое несчастие? -- сказал великий человек. -- Интересно.
-- Когда я прочел эти несколько строк, я буквально... Здравствуйте, батюшка... Буквально... Позвольте представиться: Михаил Иосифович Слязкин... Буквально... Кто это у вас сидит там, в передней?
-- В какой передней? -- спросил хозяин. -- Рассказывайте.
Слязкин долго еще томил собравшихся и наконец рассказал, что получилась телеграмма, извещающая о смерти величайшего человека; он назвал имя мировой известности.
-- Собственно, он еще жив, -- вскользь заметил Слязкин. -- Но я чувствую, что судьба погрозила ему костлявым пальцем.
Хозяин возразил взволнованному приват-доценту:
-- Болезнь несерьезная. У него крепкий организм.
Михаил Иосифович сказал:
-- Я чувствую, что вы хотите меня успокоить и крайне благодарен вам за ваше старание. Дай Бог, чтобы вы не ошиблись. Но на меня эта сме... то есть, эта телеграмма произвела удручающее впечатление, -- раздвинув большой и указательный палец правой руки он как бы показал приблизительные размеры этого впечатления. -- На всякий случай я решил набросать несколько строк.
-- О чем? -- спросил хозяин.
-- Я попрошу у общества разрешения сесть, потому что положительно я слишком взволнован. Я им всем сказал: Ни за что не допущу, чтобы этот некролог писал кто-нибудь другой, кроме меня... Я его слишком люблю и... вот ммэ... я набросал несколько строк, -- продолжал он и повторил прежнее движение большим и указательным пальцем. -- Я написал сегодня же, чтобы впоследствии скорбь разлуки не омрачила ясности изложения.
Голос его задрожал, и он едва сдерживал слезы.
Актриса ушла в другую комнату, кусая губы. За дверью она так расхохоталась, что заплакала. Нехорошев тотчас же привел офицера.
-- Успокойтесь, -- сказал ей Щетинин, усаживаясь и согнув углом длинные ноги. -- Подумайте о чем-нибудь печальном, например, о смерти вашей матушки.
-- Как вы угадали? -- сказала актриса и в волнении схватила его за руку. -- Вы умеете предсказывать? Скажите мне.
Узкие холодные глаза Щетинина сделались неприятно внимательными.
-- Виноват, -- произнес он, -- вы позволите? -- Он взял ее тонкую изящную руку с оточенными крашенными ногтями, поднес к своему носу и внимательно стал нюхать.
-- Запах вашего тела мне родственен, -- сказал он холодно. -- Между нами могла бы быть любовь, но -- тут он раздвинул рот и оскалил крепкие плотные зубы, похожие на лошадиные, -- но этого никогда не будет.
-- Почему? -- удивленно спросила актриса, немного испуганная необычным тоном.
-- Почему? -- он намеренно сделал паузу, пренебрежительно оглядывая ее. -- Я этого не захочу. Мне этого не хочется. -- И низко поклонился.
В другой комнате Слязкин подошел к Колымовой; прищурив глаз и внимательно оглядывая ее, он произнес:
-- Извините меня, но кажется, мы встречались в Самаре?
Елена Дмитриевна спокойно ответила:
-- Никогда не была в Самаре.
-- Я тоже нет, -- искренно подхватил Слязкин. -- Очень грязный и некультурный город. Еще много веков пройдет прежде, нежели люди поймут... поймут, что есть нечто другое, кроме жранья. Ваше лицо кажется мне знакомым. Если мы и не встретились раньше, то это была непростительная ошибка, ein grosser Fehler der Wirklichkeit, une faute de... de... Одним словом, я знал что встречу вас сегодня. Можно сказать, что я вас ждал. Русская девушка, -- проговорил Слязкин и закрыл глаза, как будто собирался петь, -- русская девушка! Вся наша жизнь есть апофеоз русской девушки потому что... потому что это именно так. Вся страна тоскует по дев... Извините меня, -- он наклонился к ней, -- вы, если не ошибаюсь, девушка?
-- Да -- болезненно отозвалась она, передернув углами рта.
-- Вот именно! -- продолжал Слязкин. -- Вся страна тоскует по девушке. Она спасет Россию. Как это чудесно, что вы именно девушка и то, что мы встретились! Не угодно ли вам стакан чаю?
Он сделал такой жест, как будто чай и все, что в комнате, принадлежали ему. Колымова согласилась. Слязкин пошел к столу и на полдороге забыл поручение. Он увидел Субботина. Прищурив правый глаз и дружески понизив голос, он фамильярно сказал ему:
-- Скажите, пожалуйста, эта Колымова -- кто она такая? Мне кажется в ней что-то подозрительное.
Субботин серьезно и немного враждебно ответил:
-- Посмотрите на нее. Посмотрите на ее глаза.
-- Чудесный ответ! -- умиленно отозвался Слязкин. -- Я именно сразу увидел это. Светлый ангел поцеловал ее в уста. Русская девушка непременно спасет человечество. Я давно уже это подозревал. Позвольте познакомиться: Слязкин.
Бывают люди, которые в чужом мнении ищут подкрепления своих вкусов; они женятся, если невеста нравится их друзьям, и искренно счастливы в браке. После отзыва Субботина, Слязкин почувствовал к Колымовой прилив дружеского расположения. Он вернулся к девушке и, глядя на нее умными детскими ясными глазами, конфиденциально сообщил:
-- На днях разрешится роковой вопрос моей жизни: я развожусь с моей женой.
Колымова, не глядя на собеседника, негромко ответила:
-- Не надо.
-- Что?
-- Вы не должны уходить от жены.
-- А! -- крякнул приват-доцент и восхищенно зашептал: -- Вы чудесная, чудесная! Вы сразу угадали что она для меня. Это моя сестра, моя тихая пристань. Без нее... -- он быстро заморгал глазами и искривил лицо, -- без нее я бы погиб... а! -- Кроме того, если мы разведемся, она, без сомнения, попросит порядочную сумму.
Гости прощались, шел третий час. Хозяин никого не удерживал. Хирург успел соснуть в углу дивана и теперь, разминаясь и потягиваясь, лениво жал руку кому попало.
-- Очень интересный вечер -- сказал он и пошел к дверям.
В передней, заваленной книгами, он сказал больничному служителю:
-- Что же там случилось? Трамвай?
-- Руку отрезало и голову помяло, -- бойко ответил служитель.
-- Руку? -- сказал хирург. -- Галоши. Лезут под трамвай. Пьян? -- И оба вышли.
-- Вы не слышали, как он сегодня говорил, -- шептал Нехорошев Слязкину, но так, что до хозяина долетало каждое слово. -- Вы много потеряли.
-- А! -- не то в восхищении, не то в сомнении крякнул Слязкин. -- Великий человек! О чем же он говорил?
-- Понимаете? Христос среди тупых буржуа. Христос, как таковой.
-- Золотые слова, золотые! -- убежденно забормотал Михаил Иосифович. -- Я не успокоюсь до тех пор, пока он не повторит этого, по крайней мере, в общих чертах.
Субботин подошел к Колымовой и сказал то, что мысленно говорил ей уже более двух часов:
-- Могу я вас увидеть когда-нибудь?
Она не сделала ни одного движения, не подняла глаз. Прошло несколько секунд прежде, чем она ответила.
-- Да, -- проговорила она.
Он почувствовал будто его освободили от чего-то и обременили новым... В передней он молча помог ей одеться. Теперь она была в низкой английской шляпе; руки засунуты в карманы синего жакета и прижаты к телу. Все производило впечатление прекрасной недоступности. Она молча кивнула Нилу и вышла с отцом Механиковым.
Субботин вдруг понял то удивительное, что освещало всю квартиру великого человека: это была Колымова. Он подошел к хозяину и быстро произнес:
-- Я счастлив, что могу пожать руку одного из выдающихся людей Европы. Благодарю.
Кирилл Гавриилович почувствовал, что покраснел от неожиданности; кроме того, Субботин увлекшись слишком сильно сжимал его руку.
Последними ушли Слязкин с Нехорошевым, который продолжал громко восторгаться речью философа.
-- Да, да, -- кивал приват-доцент, делая значительное лицо. -- Я связан с ним пятнадцатилетней дружбой. Он несомненно останется в истории.
Когда дверь за ними захлопнулась, Слязкин остановился, прищурившись глянул на Нехорошева и, указывая тростью на металлическую дощечку, прикрепленную к двери, убежденно проговорил:
-- Извините меня, дорогой мой, но с фамилией "Яшевский" нельзя быть великим.
Когда гости ушли, великий человек оглянулся. Стулья были в беспорядке, на рабочем столе стояли стаканы с пивом и чаем; вокруг лампы были набросаны окурки. В комнате тяжело висел сизый табачный дым. На ковре лежала груша.
Яшевский чувствовал себя вовлеченным во что-то суетное, мелкое, -- как чувствовал это всегда после общения с людьми. Ряд мыслей поплыл в его мозгу. Необычные торжественные слова освещали их, как горящие факелы ночную реку. Он видел мир, который не существовал: Господь Бог забыл его сотворить... Неизъяснимое ощущение превосходства испытывал он. Он позабыл всех женщин, с которыми сейчас говорил и которые улыбались ему. Исчезли все суетные слова и мысли. Его душа омылась, и он опять ушел в родную стихию высокого и ясного мышления.
Глухо подходило утро. Великий человек сидел неподвижно и думал. Перед ним на письменном столе рядом с недопитым стаканом чаю лежало латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.
III.
Нил Субботин влюбился сразу, в один вечер, как только взглянул на Колымову. "Могу я вас увидеть когда-нибудь?" -- "Да", -- сказала она. Ничего больше. Из всех букв азбуки она произнесла только две: "Да", -- ответила она, подумав. Но ему казалось, что они вели длинный разговор, и каждый ушел с сознанием, что оставил другому часть себя. Было удивительно думать: в каком-то неизвестном ему доме находится девушка и хранить про себя то большое, что он доверил ей. Но и он взял от нее самое большое. Люди, проходящие мимо него, не догадывались об этом; не догадывался и Сергей. "Да", -- сказала она, подумав и не подняла своих черных, далеко расставленных глаз.
Но Сергей как будто догадывался; он был старше Нила на полтора года. Они жили в светлой, просторной комнате вблизи университета; два небольших столика стояли у каждого окна; две одинаковых кровати были поставлены вдоль стены. Керосиновые лампы с большими зелеными колпаками по вечерам давали комнате свет, уют и мягкие, подвижные тени. Нил тихонько поднимал голову и глядел на брата Сергея. Тот сидел нагнувшись, работая над темой, предложенной университетом. Тень от лампы окутывала его умное, доброе лицо. Умиление охватывало Нила. Оживала и тихо дышала комната. Стены, потолок и вся мебель приобретали воздушность. Сергей чувствовал его взгляд и оглядывался на брата.
-- Ты изменился, Нил, -- сказал он.
-- Чем?
-- Ты смотришь на меня и точно иронизируешь.
Сергей мягко улыбнулся своей доброй, как бы безответной улыбкой.
Нил промолчал. Ему показалось, что брат прав.
Сергей поднял карие тихие глаза и, ласково понизив голос, осторожно произнес:
-- Что ж, я рад за тебя.
Следовательно, Сергей догадался. Он только не хотел говорить яснее по своей обычной деликатности. Прежде, в юности, когда бывали незначительные увлечения, Нил стыдливо отшучивался. Но теперь ответил, не смущаясь:
-- Колымова удивительная девушка. Если бы ты знал ее!
Сергей повторил:
-- Я рад.
Но на утро Нил пожалел о том, что говорил брату. Он был уверен, что Сергей никогда не напомнит ему и будет делать вид, что ничего не знает; но все же раскаивался в своей откровенности. Неожиданно он почувствовал необъяснимую отчужденность к телу Сергея, к его рукам, одежде и книгам. Это было похоже на брезгливость, но гораздо тоньше и без малейшей гадливости. Быть может, это явилось следствием короткой исповеди или того чувства, которое унес с "четверга" великого человека. Впервые почувствовал он, что Сергей ему чужой: у него чужое тело, чужое существование. В то же время еще тоньше внутренним умилением полюбил этого тихого человека, который был похож на него и как бы шел впереди него -- на полтора года. Но в этом умилении был заключен добродушный смешок, словно Нил узнал что-то такое, чего не знает Сергей и теперь почувствовал себя старше и, может быть, умнее... Удивительно сплелись в его сердце влюбленность в девушку и чувство умиления к Сергею. Когда Нил не видел брата, это чувство делалось сильнее: вблизи что-то утрачивалось, расплывалось, и опять появлялась та странная брезгливость к его телу, к запаху его платьев, в которой он не хотел себе признаться...
Нил любил. Но его чувство еще не было ясно, не имело корней и было молодо, как зеленый листочек весною... В каком-то неизвестном ему доме, в комнате, которой он никогда не видел, находится девушка и хранит то большое, что он дал ей. Нет, она сама взяла. Или -- как это случилось?.. Но то огромное, что она дала в обмен -- или как это случилось? -- принесло ему новые впечатления и мысли. Его органы чувств изменились, обновились. Будто длинный каменный сон снился... Долго, до сентября стояли, словно забывшись, летние дни. Это была прекрасная неподвижная позолоченная осень. Изумительны были закаты -- пурпурно-красные с золотом! Казалось, никогда еще женщины так не тянулись к любви, как в эту неподвижную осень. Прозрачный воздух был насыщен неслышными словами прощания. Через гигантские железные мосты мчались изящные экипажи, отсвечивали лаком автомобили; едва можно было уловить профили молодых женщин; от быстрой езды у всех были прищурены глаза и бледные лица. Наклонясь к ним, сидели молодые мужчины в цилиндрах, темных шляпах, военных фуражках. Все казалось загадочным.
-- Скоро, -- бормотал Нил, провожая их взглядом. -- Уж все заспешили.
Он улыбнулся: как будто близился и его черед...
Он слышал запах осени, нежное гниение умершего лета, дыхание развалившегося длинного дня. Он слышал звуки, мимо которых прежде равнодушно проходил. Как удивительно пели однотонные медленные часы! Как глубоко бил колокол собора! Однажды далеко за городом он увидел большую старую рябину. Она стояла среди поля, и ее красные, густо сближенные гроздья резко выделялись в голубом небе. Словно их бросили на кусок голубого атласа. Это было чудесно: ярко красные капли крови на безмятежно голубой странице. Никогда прежде он не замечал этого.
Нил любил. Его молодое чувство нежным туманом висело вокруг него, вбирая в себя все, на что упадал глаз. Сергей был ближе всех, и оно окрасило его ярче. Все получило особый смысл. Громады домов, железные мосты, гранитные глыбы набережных и бронзовые памятники казались легкими и прозрачными. За освещенными окнами ему представлялась загадочная жизнь, в которой и он скоро примет участие. Все двери были закрыты -- они скоро откроются, -- думал Нил Субботин.
С внутренним эгоизмом неоглядывающейся молодости забыл он тишину провинциальной жизни патриархальную прохладу пригородных лесов, прозрачные струи милой речки и зеленоватую торжественную луну, лившую глубокую печаль на маленькие улицы. Теперь ее торжественность казалась немного смешной, каким кажется приезжий дядя в старомодном платье...
Другой мир ждал его -- ждал за каждым поворотом широких улиц, за каждой запертой дверью и освещенным окном.
Только к неодушевленному миру относился он с тем благоговейным вниманием, которое заменяло ему радость; все, что жило, двигалось, заявляло о своей воле, -- возбуждало в нем легкую, добродушную иронию. Нил наблюдал людей, ко всему любопытно присматриваясь, и говорил себе:
-- Идет. Стучит тростью. Жирный.
-- Спешит. Ее дома ждут. Милая. Не смотрит.
-- Просит милостыню. Сколько ему лет? Наверное, воришка. Надо дать.
-- Лошадь. Челка упала на глаза. Добрая лошадь, равнодушная.
Он останавливал незнакомых и без нужды спрашивал который час или как пройти туда -- куда он и не собирался. Ему доставляло удовольствие оказывать незнакомым людям мелкие услуги: поднять упавший зонтик, уступить место в трамвае. Его благодарили, он улыбался, бормоча что-то, и думал, что он еще милее, чем они знают. Один раз вмешался в ссору извозчика с седоком, посмеиваясь горячился, полез в участок свидетелем, хотя ничего не видел и объясняя говорил приставу "полковник". Пристав был очарован любезным студентом, протянув ему жирную руку и отпустил извозчика с миром.
По вечерам он сидел на гранитной скамье у реки против прекрасного дворца, в окна которого глядела незрячим глазом сама история. Огромной полосой, водяной нивой, подвижным полем блестела внизу река, розовая от красок заката. Никто не мешал ему. Городовой стоял черным молчаливым монументом, словно охраняя глаза истории. Сюда не долетал шум, редко проезжали экипажи, не проходили люди. Нил любил. Он думал -- думал о том длинном разговоре, который вел с девушкой... Каждый вечер он приходил сюда. Счастье овевало его вместе с нежным ветром, поднимавшимся снизу, с ровной водяной нивы... Вспоминал свои слова: "Могу я вас увидеть когда-нибудь?"...
Городовой, монументом стоящий на набережной, заспорил с каким-то велосипедистом. Нил подошел к ним.
-- В чем дело? -- спросил он городового.
-- Говорю им, здеся не полагается ездить.
-- Почему? -- спрашивал велосипедист.
-- Не полагается -- твердил городовой с тупой загадочностью.
-- Да почему же? -- сердясь настаивал велосипедист.
-- Вот оны знают, -- указал городовой на Субботина и по заговорщичьи неприметно толкнул его локтем.
Нил недоумевая смотрел на него.
-- В самом деле, почему? Пусть себе едет, -- предложил он городовому.
-- Что ж вы? Не знаете, что? -- фамильярно сердясь отозвался тот, как бы намекая на общую тайну.
Тут Нил сообразил, что городовой все время принимал его за сыщика, который по вечерам караулит на гранитной скамье набережной. Теперь он понял, почему здесь было тихо и никто не мешал ему.
Он расхохотался и пошел. Городовой недружелюбно смотрел ему вслед.
Необыкновенный вечер, как нежная смерть, как медленное умирение в счастье, разлился над всем севером.
-- Поздравляю вас с назначением! -- громко сказал себе Нил. На него оглянулась девушка и весело рассмеялась.
В каменном сне текли минуты, и каждая из них до краев была насыщена глубоким ощущением жизни. Мерные удары сердца выковывали их одну за другой, одну за другой...
В неподвижном воздухе относимые назад ветром движения, развевались коричневые, лиловые и темно-синие вуали женщин, проезжавших по железному воздушному мосту.
Субботин продолжал думать о своем великом загадочном будущем; оно начиналось так: "Да", сказала она, не поднимая глаз...
IV.
Субботин говорил ей:
-- Хорошо, что их заперли в особые кварталы, на окраину города, как в клетку. Пусть они оставят меня в покое. Я не хочу о них думать.
-- Почему дрожит голос, когда вы так говорите? -- ответила Колымова.
-- Разве? Вам кажется. Я серьезно думаю, что это существа другой породы. Быть может, и не другой, но... Словом, о них не надо думать. Утром сквозь сон я слышу как их зовут гудки фабрик, словно покрикивают. Не достает, чего доброго, чтобы надсмотрщики длинными бичами подгоняли их: "Живо! Живо!" Так, впрочем, и делают в Африке, в Южной Америке.
Колымова не смотрела на него. Они шли, минуя улицы, не замечая городской суеты. Его сердце билось, он бледнел и с трудом дышал, потому, что перехватывало горло.
-- Пойдем в городской сад, посмотрим не осталось ли чего? -- предложил Субботин.
-- Что могло остаться?
-- Что-нибудь могло же остаться с лета!
В саду было пустынно. Черные деревья надменно поднимались вверх; в светлом небе была видна каждая веточка. Дороги тщательно подметены. Скамьи одиноки и далеко видны все до одной. Никто не приходил сюда; сад готовился умереть.
-- Ничего не осталось, -- сказал Субботин. -- Кора деревьев похожа на кожу слонов.
Она подняла свои черные, далеко расставленные глаза, посмотрела на спутника и потом вскользь на деревья. Нилу показалось, что она не поняла его.
-- Да, -- обронила она, словно подтверждала что-то другое. Так было все время: он говорил, а она отвечала чему-то, постороннему, чего он не знал. Субботин думал, что если покажет себя хуже, то она рассердится, сделает или скажет что-нибудь резкое, и таким образом стена между ними рухнет. Так бессознательно хитрил он обычно, когда искал дороги к сердцу человека. Теперь перемешал чрезмерную искренность с грубой ложью.
-- Почему так часто говорите о рабочих? -- спросила Елена Дмитриевна.
-- Не знаю. Иногда является чувство, будто я их запер в клетку на окраине. "Нет денег" -- этого я не могу себе ясно представить. Как нет? Занимают.
-- Не у кого.
-- Что-то не так. Ведь у каждого есть друзья, родственники. Мы не в пустыне.
Она усмехнулась, искривив губы насильственной и болезненной улыбкой. Субботин благодарно подумал: она улыбается, чтобы не обидеть меня.
-- То, что делают миллионы бедных и неразвитых людей не может быть названо трудом. Это попросту наказание за бедность. Человечество еще не научилось трудиться. Социальные неравенства есть искание нового труда. Их там (Нил пренебрежительно махнул в сторону, где, предполагалось, живут рабочие) -- их надо освободить от работы, хотя бы потому, что они ничего в ней не понимают. Сколько веков стоят у станков, машин, топоров, печей и до сих пор ничего не поняли! Чего им надо? Денег? Дать им денег! Истинный труд чист и радостен. Истинный труд не принуждение, а счастливая необходимость, как дыхание или зрение.
Колымова взглянула на него, едва приметно улыбнувшись и опять он не понял.
-- Они хотят работать. Но не чрезмерно, -- сказала она.
-- Да, да. Восемь часов труда, восемь -- отдыха и восемь -- сна. Вдумайтесь в эту прославленную формулу. Разве не чувствуете? "Так и быть: мы согласны работать, но не более восьми часов, а затем отдохнуть". Точь в точь как гимназист заучивает французские слова. Так и быть, мамочка, вызубрю двадцать слов, но чтобы потом кататься на лодке. Человечеству не надо труда с привкусом "так и быть". Экономическую чепуху надо устранить не из человеколюбия, а потому, что те, кто сейчас работает, трудится неверно. Но отнюдь не из человеколюбия.
-- Нет, нет, -- улыбаясь ответила она.
-- Освобождают же от воинской повинности хромых и горбатых! Не потому, что их жалеют, а потому, что калеки безнадежно вредят делу. Важна идея, а не люди.
-- Рабочие добиваются сносного человеческого существования.
-- Вот как! -- с веселой насмешливостью крикнул Субботин, как будто уличил их. -- Тогда, извините, они меня совершенно не интересуют, ни чуточки, ни столечко. Прогнать их от станков и рычагов, вырвать у них молоты, пилы и плуги: эти несчастные искажают великую идею труда! Восьмичасовый рабочий день? -- Превосходно, получите! Еще что? Две смены? Получите! Еще что? Дети не работают, страхование, старики не работают -- да конечно, пожалуйста! Желаете прибавочную стоимость? Получите и это! Но нам оставьте идею! Труд -- это радость, это дыхание человечества. Труд это -- религия.
Колымова сидела, подняв голову так, что была видна ее стройная белая шея; длинные ресницы опущены на черные, далеко расставленные глаза; она была очень хороша. Голый сад, медленно убитый холодными ночами и долгими, уже ушедшими дождями, был строг и неподвижен. Субботин тихо взял руку Колымовой.
-- Эта рука, -- сказал он и с болезненной нежностью глядел на ее длинные пальцы. -- Разве это рабочая рука?
Ее профиль был чист и ясен. Оба замолчали. Произошло, что их пальцы сплелись -- в старом древнем жесте, каким Яков прикоснулся к Рахили, встретив ее у колодца. Тишина, покой и мир охватили сознание. Нил почувствовал себя отделенным от своей прошлой жизни.
Она не шевельнулась, но Нил чувствовал, что она прислушалась к его словам. Ее лицо побледнело, и губы посинели. Ему сделалось жаль ее.
Он ощутил близость величавой жизни, похожей на желанную безболезненную смерть. Почувствовал длинное медленное дыхание молчащих деревьев и гулкое существование города... Дома были старше людей, по железному мосту прошло уже несколько поколений...
-- Хорошо как... -- сказал он и провел по своим волосам; его фуражка упала на песок, он этого не заметил. -- Надо огородиться от людей, не подпускать к себе тех, кто мешает и тащит вниз.
Она тихо и упрямо возразила:
-- Люди одинаковы. Никто не выше и не ниже.
-- Неправда. Это все повторяюсь, но никто не верит. Пошлость и разврат захлестнут вас, если вы сойдете к людям. Надо уходить от них, как можно дальше.
-- Куда?
-- В труд, в свою мысль, в свою идею. Быть счастливым -- это моя обязанность, мой долг.
Колымова ответила:
-- Как можно говорить: есть люди ниже меня? Это мне чуждо.
-- Вы не знаете, что есть люди ниже вас? -- жестко молвил Субботин.
-- Нет.
-- Забавно. Проститутка ниже животного. Я ненавижу этих тварей. Я прекрасно понимаю: вина общества, современный брак, нужда и прочее; и все же не могу преодолеть чувства отвращения. В то, что они страдают, любят и вообще похожи на людей, я просто не верю. Я способен ударить пьяную проститутку. Этакая гадина!
Далеко, в расстоянии сотни шагов шел человек. В осеннем воздухе он был отчетливо ясен, будто одновременно виден со всех сторон. Его лицо было худо; он был одет в потертый коричневый пиджак, из-под которого виднелась черная блуза с ременным поясом. Человек прошел мимо скамьи, не взглянув на сидящих.
-- Вот они, -- насмешливо шепнул Субботин. -- Так и быть, он согласен работать. Но лучше шататься по саду.
Человек повернул и, поравнявшись со скамьей, неожиданно остановился; безразличными тупыми глазами посмотрел он на Субботина.
-- Простите, -- сказал он, не поклонившись. -- Прошу вас... уделить что-нибудь. Я без работы и... -- он запнулся, -- и очень нуждаюсь.
Нил и Колымова, дрогнув, смотрели на него снизу вверх. Он подошел так неожиданно, в его голосе было столько печали и нужды, что они замолчали, тихо потрясенные. Человек нагнулся, поднял упавшую фуражку Субботина и положил на скамью.