Его жизнь текла однообразно, серо, в кругу одних и тех же маленьких, эгоистических людей, с которыми встречался за работой или в редкие часы отдыха. Одни и те же предметы окружали его: серый стол, наклоненное зеркало, запыленная лампа, полутемная лестница. И так из года в год. Он проходил по тем же улицам, видел те же телефонные столбы, те же вывески. Кричали вороны, качались деревья, изредка светило солнце, чаще -- шел дождь и бил ветер.
Уже ушли утехи молодости, о них не вспоминал. Подрастали дети, в доме часто стоял крик, пахло бельем, скверных обедом, полуприкрытой бедностью. Серый день входил в тусклые небольшие окна, скучный вечер вползал во все углы вместе с желтым светом зажженной лампы. Били часы; кто-то глухо кричал, ругаясь на дворе; время текло, точно грязная вода.
Подошло несчастие, позор, горькая обида... Но и это подкралось тускло, душило неприметно, тайком. Надо было молчать, скрывать, закусить губы и даже дома улыбаться и быть спокойным. Стыдно было перед прислугой, перед детьми. В доме появился запах духов и пудры, который раздражал и не давал забыть о том, что происходит. Жена теперь представлялась ему нечистым, хитрым существом, до которого избегал дотронуться, точно боялся запачкаться. В то же время проснулось острое чувство к ней: не то любопытства, не то желания. Но любви давно не было, и он, схоронив про себя свои чувства, жил рядом с женщиной, которая его обманывала.
-- Куда уж... чего ради? Черт с ними!.. -- бормотал про себя.
Неожиданная телеграмма вывела его из состояния долголетнего сонного, отупения и взволновала. Телеграфировал старый друг, товарищ детства, сибиряк, с которым не виделся лет пятнадцать. Друг возвращался из Сибири, где сколачивал капитал, и проезжал тот город, в котором жил приятель-провинциал.
Тревожно шла ночь. Поезд приходил рано утром; он боялся проспать. Ему снилось, что он уже встал, вышел из дому, идет по полутемным улицам. Просыпался в тревоге, опять засыпал, и опять снилось то же. Наконец, встал и проделал все то, что приснилось в полукошмаре. Ныла тупой болью голова, но это было приятно, потому что напоминало молодость, раннее вставание, какие-то давно забытые экзамены. Тихонько вышел из спальной, где спокойно дышала во сне сытая презренная женщина и где пахло густым, сладко-противным запахом пудры.
Был ранний час. Он шел по знакомым, слишком знакомым улицам, но теперь они были другие: тротуары пустынны, магазины заперты, дома спали. Городовой, закутанный в свою форменную шинель, с тупым любопытством осмотрел его и отвернулся. Он шел и думал о близкой встрече, о радостных и дружеских словах, которые услышит и которые произнесет. Он представлял себе друга, который пятнадцать лет в глуши думал о нем, не забывал, любил... Умиление охватывало его. Нелепые мысли рождались.
-- Уеду с ним, в самом деле. Не пропаду. Как есть уеду. Черт с нею совсем...
Друг, вызвавший его телеграммой на вокзал, представлялся нежным, сильным, любящим существом, которое спасет его, охранит. Он пожалеет, он утешит... Он приютит...
Прошел по виадуку, увидел под собою ржавые, мокрые рельсы, куда-то убегающие в обе стороны... Было тихо на вокзале, той особенной вокзальной мертвенной тишиной, которая бывает между двумя приходами поездов. Но, несмотря на тоску и молчание, сердце билось ожиданием; казалось, что возвращается молодость, что обновится жизнь.
Показался локомотив, как бы вросший в вагоны, стал увеличиваться, задрожал железным гулом воздух, подкатил поезд, тонко запели что-то колеса, схваченные тормозом... В запыленном окне показалась толстая, мягкая, всклокоченная голова, потом жирный палец застучал по стеклу; пассажир выскочил.
-- Сережа... Сергей Иванович! Спасибо! -- проговорил толстяк, обнял ожидающего и тотчас же осведомился:
-- Сколько минут стоит поезд?
-- Кажется, пятнадцать, двадцать, -- ответил Сергей Иванович; от волнения у него выступили слезы на глазах.
-- Двадцать, -- согласился толстяк, -- в Окуловке стояли двадцать пять -- десять лишних. А почему? Потому что все у нас авось да небось. Ну, как? Что у тебя?
Сергей Иванович хотел ответить, но не успел.
-- Ось, что ли, у них испортилась. Так ты осмотрись, а потом поезжай. Потюкал, потюкал -- готово! В четыре пятнадцать в Рыбинске буду. -- Он вынул свои толстые золотые часы, посмотрел, щелкнул крышкой. -- Идем с опозданием на восемнадцать минут. Нагоним.
-- Нагоните, -- согласился Сергей Иванович. -- Я думал, что ты остановишься у меня хоть бы на день.
-- Нельзя, -- ответил пассажир. -- Не могу. Восемнадцатого должен быть в Самаре, а двадцать седьмого, не позднее, в Киеве. Остановлюсь в "Купеческой".
-- Где?
-- В Самаре. Пробуду четыре дня. Постой, где моя трость? Ты не видел?
Он искал глазами, не нашел, засуетился.
-- Верно, в вагоне, -- предположил Сергей Иванович.
-- Пойду, посмотрю. Нет, кажется, я с собой взял.
Он ушел, пыхтя взобравшись в вагон. Сергей Иванович с ноющей тоской увидел, что стрелка вокзальных холодных часов подвинулась. Он подумал, что еще столько надо рассказать, а времени мало. Прошли три минуты, прежде, чем показался сибиряк. Он размахивал перед собой большой желтой тростью с гнутым серебряным набалдашником.
-- Есть! За диван завалилась. Хорошая палка. Угадай, сколько стоит?
-- Не знаю, -- сказал Сергей Иванович и перешел к другой теме. -- Сколько лет не виделись с тобою? Господи!
-- Восемь рублей! -- воскликнул, торжествуя, приятель. -- Мне ее Симонский подарил, мировой судья! Хороший человек. Как в винт играет! Подарил, ей Богу. А за что подарил, -- спроси?
-- За что? -- уныло повторил тот.
Толстяк сделал хитрое лицо, засмеялся и ответил:
-- Было дело под Полтавой. Как-нибудь расскажу в другой раз. Вот в винт-то играет. Гений! Симонский. Приятели с ним, как же!
-- А у меня, брат... -- начал, потупясь, Сергей Иванович и хотел рассказать о жене, о своей жизни, о своих мыслях.
-- Ты в винт не играешь? -- перебил друг. -- Напрасно. У нас все играют -- нельзя. Да я неважно играю, -- вздохнул он. -- Не выпить ли нам кофейку или чаю? Эй, миляга, -- обратился он к мимо проходившему кондуктору, -- кофейку успеем выпить?
-- Успеете. Еще восемь минут осталось, -- ответил кондуктор, взяв под козырек.
-- Мы с ним подружились! -- зашептал сибирский путешественник. -- Хор-роший человек. Вообрази: вчера ему говорю: "Откуда хочешь, щей достань!
Люблю свежие щи. И что бы думал? Достал таки на какой-то станции. Поел щей -- с удовольствием, скажу тебе. Потом закусил котлеточкой. Ничего себе котлеточка. Говорят: не следует есть на вокзалах рубленого мяса. А по-моему -- предрассудок. Что такое? Почему не следует? Нет, неправильно это. А ты что такой кислый? Здоров?
Сергей Иванович однотонно ответил:
-- Здоров. А вообще я...
-- Вообще... -- рассеянно повторил тот. -- Нет, я думаю, не успеем выпить. Ну, да я на следующей станции выпью. Носильщик! -- рявкнул он на всю платформу так, что три заморенных невыспавшихся носильщика вздрогнули и испуганно уставились на толстого господина. -- Носильщик! Сколько времени стоим на следующей станции?
-- Не могу знать, -- отозвался носильщик.
-- Ну и болван, -- ответил сибиряк -- У кондуктора узнаю, -- успокоил он своего друга, -- тот все устроит. Мы с ним подружились, ей Богу. Расторопный малый.
Прогудел первый звонок. Сергей Иванович уныло слушал болтовню друга и думал свое.
-- Маленький вокзал, -- начал толстяк. -- Положим, не узловая станция. А буфет хороший?
-- Хороший, -- сказал наугад Сергей Иванович, и у него защемило в сердце.
-- Вот где хороший буфет -- у нас. Ей Богу. Иногда просто зайдешь на вокзал перекусить. И недорого.
-- Недорого? -- повторил тот, и его охватила темная, глухая злоба.
-- Я тебе скажу: рыба жареная -- шестьдесят, мясное с гарниром -- полтинник, закуска...
Он не докончил; прозвучал второй звонок. Проезжий вынул часы и, посмотрев, сказал:
-- Однако! Ну, прощай. Спасибо.
Он полез целоваться, спокойно обтер губы и, пыхтя, взобрался на площадку вагона:
-- Скоро увидимся, -- проговорил он. -- Буду назад проезжать, дам телеграмму. Кланяйся жене и так дальше. Ты ведь женат? -- осведомился он, глядя сверху вниз на друга.
-- Женат.
-- Нынче все женаты. Особенно из холостых. Жаль все-таки, кофейку не выпили. Успели бы!
-- Да, -- сказал Сергей Иванович и посмотрел на паровоз.
-- Да, -- повторил проезжий и, высунув жирную голову, похожую на тыкву, тоже посмотрел вперед.
Но поезд после свистка все еще не трогался. Было мучительно стоять на холоду с усилившейся головной болью и ждать, чтобы уехал друг. Наконец, тихо запели колеса, покатились, вагоны пошли быстрее.
-- Пятнадцать лет не виделись, -- крикнул проезжий и снял большую шляпу.
Сергей Иванович тоже поклонился, сделал улыбку и, повернувшись, ушел с вокзала, уже не оглядываясь.
Он возвращался по тем же знакомым, серым, узким, грязным улицам. То же небо, те же люди. Ничего не случилось. Но теперь он узнал, что несчастен, что раз-бита его жизнь, что не будет впереди светлого и что во всем мире, во всей вселенной он одинок, одинок, одинок, ни откуда не ждать ему ни помощи, ни участия...