С. Ф. Дуров
Стихотворения
----------------------------------------------------------------------------
Поэты-петрашевцы.
"Библиотека поэта", Л., "Советский писатель", 1940
----------------------------------------------------------------------------
Содержание
С польского ("Когда моя радость начнет говорить")
Из Хоцьки ("Если хочешь видеть лето")
Цветок
Неэра (Из А. Шенье)
Горе и радость (Из Мильвуа)
Присказки
"Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою"
Сонет ("Нигде, ни в ком любви не обретая")
"Вечер был светел как день"
"Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь"
"Мы встретились - и тотчас разошлись"
Гомер-нищий
"Когда трагический актер"
Кручины
Шекспир
"Я как сокровище на памяти моей"
"Иные дни - мечты иные"
"С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!"
"И плакать хочется, и хочется смеяться"
Роза и кипарис
Мордах в Венеции
Чердак
Аюдаг (С польского)
Туча
Анакреон
Листок
"Бывают дни недуга рокового"
"Я не приду на праздник шумный"
В альбом графини С-кой ("Жизнь наша - книга. Много в ней")
"Есть бездна на земле, есть бездна роковая"
Из А. Шенье ("У каждого есть горе; но от братьев")
"Что в жизни, если мы не любим никого"
"В нас воля разума слаба"
Из Данте ("На пол-пути моей земной дороги")
Отчаяние (Из А. Жильбера)
Из А. Шенье ("И легче и вольней вздыхает как-то грудь")
"Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке"
"Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно из сердца"
Кружка (Восточное предание)
"Кого любить? Кому доверить"
К*** (При отсылке стихов А. Барбье)
Портрет
"Жаркое чувство, любви не надолго в душе остается"
"Смотришь порой яа нее, а мечтается"
Из Проперция ("Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины")
В. В. Толбину ("Бывают дни в году, когда в душе у нас")
"С невыразимым наслажденьем"
"Ваш жребий пал! Счастливая пора"
Сосед
"Озябло горячее сердце мое"
Странник
"Когда, склонившись на плечо"
"Куда ни посмотришь - повсюду"
"Как весело... итти вослед толпы"
"Зачем забвенья не дано"
В альбом ("Сердце молодое")
К ребенку
Из Горация ("Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже")
"Что миг - то новые удары"
Н. Д. П-ой ("Добро бы жить, как надо, человеком!")
Оружие. (Ребенку)
1843
С ПОЛЬСКОГО
Когда _моя радость_ начнет говорить.
Воркуя нежнее голубки,
Я, жадный, боюся словцо проронить,
Слетевшее с розовой губки,
И очи не смея поднять на нее,
Всё слушал бы, слушал да слушал ее.
Когда же, уставши, умолкнет она
И вспыхнет на щечках румянец,
Живей на челе молодом белизна
И ярче в очах ее глянец.
Тогда я отважно гляжу на нее
И всё целовал, целовал бы ее.
ИЗ ХОЦЬКИ
Если хочешь видеть лето,
На себя взгляни, мой ангел,
Взор твой блещет ярче солнца,
Веет розою дыханье,
Очи светятся лазурью.
Если ж хочешь видеть осень,
Загляни ко мне на сердце:
В нем порывы - вихри бурны,
Степь заглохшая - надежды,
Мысли - тучи дождевые.
О, пусть только б взгляд твой нежный
Мне блеснул лучом надежды, -
Бурный вихрь повеет розой,
Степь раскинется цветами,
Мысль засветит жарким солнцем.
Но когда напрасно буду
На призыв искать ответу, -
Мрак падет ко мне на очи,
В сердце холод разольется,
Улетит душа во вздохах...
1844
ЦВЕТОК
В зеленой дубраве, в глуши, под травою
На утре явился цветок;
Но к вечеру был он притоптан грозою,
А к новому утру поблек.
И жил он, и цвел он, и умер украдкой,
Никто на него не взглянул, -
Скажите, зачем же дышал он так сладко,
Зачем он в глуши промелькнул?
НЕЭРА
(ИЗ А. ШЕНЬЕ)
Любовью страстною горит во мне душа.
Прийди ко мне, Хромис: взгляни - я хороша:
И прелестью лица и легкостию стана,
Равняться я могу с воздушною Дианой.
Нередко селянин, вечернею порой,
Случайно где-нибудь увидевшись со мной,
Бывает поражен какою-то святыней -
И я ему кажусь не смертной, а богиней...
Он шепчет издали: "Неэра, подожди,
На взморье синее купаться не ходи,
Пловцы, увидевши твое чело и шею,
Сочтут, красавица, тебя за Галатею".
1845
ГОРЕ И РАДОСТЬ
(ИЗ МИЛЬВУА)
В светлой обители
Вместе родилися -
Горе тяжелое
О легкою радостью.
Боги им не дали.
Равного жребия.
Радость взяла себе
Яркие крылышки;
Горе без них пошло
По свету мыкаться.
"Кто-то поможет мне? -
Горе подумало, -
Боги на долю мне
Не дали крылышек.
Разве сойтиться мне
О резвой подругою,
Да попросить у ней
Места на крылышках:
Где опечалю я,
Пусть она радует!"
Вздумано - сделано:
Словно как брат с сестрой,
Горе пустилось в путь
С ветреной радостью.
Скрывши лицо свое.
Радужным крылышком
Милой сопутницы,
Горе летит себе:
Выжмет слезу оно,
Радость сотрет ее...
Скоро, однакоже,
Горю наскучило
Вместе с товарищем
Резвым и ветреным.
Горе пошло одно
П_о_ свету мыкаться.
Что же случилось с ним?
Радости настежь дверь
Каждый открыть готов, -
Горю же места нет!..
"Плохо без радости", -
Горе подумало -
И снова в спутницы
Радость берет себе...
С той поры по свету
Неразлучаемо,
Дружно и весело
Всюду летят они:
Где радость явится,
Там ждите горести!
ПРИСКАЗКИ
Есть люди в памяти моей,
Которых видел я когда-то;
Судьба меня и тех людей
Ничем не связывала свято.
Любви не мог я ждать от них,
Бояться их едва ли можно;
Труда не стоит помнить их,
А позабыть их невозможно...
* * *
Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою;
Сам себе путь избери, сообразный с влечением сердца;
Если на нем ты не сыщешь желанного счастья, то всё же...
Тем усладишь свое горе, что выбрал его произвольно.
СОНЕТ
Нигде, ни в ком любви не обретая,
Мучительным сомнением томим,
Я умолял, чтоб истина святая
Представилась хоть раз очам моим.
И вечером, как сходит тень ночная
И по полю клубится влажный дым,
Явилась мне жилица неземная
И голосом сказала неземным:
"Ты звал меня - и я твой зов приемлю,
Лицом к лицу стою перед тобой
И холодом мечты твои объемлю.
Живи теперь в обители земной;
Тот не смущен ни счастьем, ни бедой,
Кто истину умел призвать на землю!"
* * *
Вечер был светел как день; небо сияло лазурью; поля
Яркозеленым ковром расстилались далеко, далеко;
Звонко журчащий ручей, ниспадая с горы у подножья,
Радужной пеной сверкал, а в лесу, из-за кущи ветвистой,
Слышалась песнь соловья. - И подумал тогда я невольно:
"О, для чего не дано человеческой жизни под вечер
Светлого неба любви, упований широкого поля,
Быстрых желаний ручья и надежд соловьиных напевов!.."
* * *
Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь
Ты сохранил ума и сердца живость,
Улыбку на устах, в очах своих лазурь,
В движеньях детскую стыдливость.
Люблю тебя за то, что юность расцветя
Приманками надежды и мечтанья,
Ты жизнью тешишься, как резвое дитя,
Еще не знавшее страданья.
Люблю тебя за то, что, волю сердцу дав,
Не заразясь пустым предубежденьем,
Ты дружбы не лишил, ее заветных прав,
Любви не оскорбил сомненьем.
Люблю тебя за то, что в ветреной толпе.
Волнуемой безумными страстями,
Один лишь ты идешь по розовой тропе,
Довольный жребием и нами.
* * *
Мы встретились - и тотчас разошлись.
Ни он, ни я не высказали мыслей
И чувств своих друг другу; будто сон,
Свиданье с ним мелькнуло и исчезло;
Но сердце мне твердит: не знаю, где,
Здесь или там, сегодня или завтра
Сольетесь вы душа с душой, как небо
Сливается вдали с лазурным морем.
ГОМЕР-НИЩИЙ
"Сладко-пленительный край, орошенный волною гермесской,
Град, на златистых холмах возвышающий зданья, любимец
Гордой Юноны, где всё тайной и древностью дышит -
Кумы - приветствую вас! В ваших пределах трикраты
Снился мне сладостный сон (а сны от богов нам даются).
Верно, сам мощный Зевес, руководствуя свыше скитальцев,
Нас удостоил узреть стены священного града.
Вот уж двенадцатый раз солнце восходит и гаснет,
Я же с ребенком вдвоем, без защиты и верного крова,
В дебрях лесистых блуждал и скитался но берегу моря.
Пищею были у нас - плод, отвергаемый зверем,
Ил да гнилая трава, выносимая горькой волною.
Боги! Ужели дитя, мой единый сопутник в несчастьи,
Сгибнет в глазах у меня, призывая напрасно на помощь?
Я ли и сам, наконец, как ладья без руля и ветрила,
Буду весь век свой блуждать, со скалы на скалу набегая?..
Нет! Мы пришли к очагу, где богатство и доблесть
Манят невольно к себе. Именем ветви лавровой,
Зыблемой в нашей руке, - отворите нам двери!.. за это
Юный мой спутник нарвет вам цветов из долины соседней
И, заплетя их в венки, увенчает чело ваше ими..."
Так говорил удрученный судьбою и временем старец,
С взором потухшим давно от печалей и слез бесконечных -
Этот был старец-Гомер!.. А палаты, к которым пришел он,
Лукуса было жилье {не жилье, а великое чудо):
Орден дорийский блистал, но как будто бы спорил с коринфским,
Мрамор белее снегов, иссеченный в прямые колонны;
Сто упоительных дев, индианок живых, сладострастных,
С ранней до поздней зари здесь подносят богатые яства,
Цедят в амфоры вино из гроздей наксосских и кипрских.
Оргия вечно кипит, и усталый хозяин с гостями
Здесь засыпает под звук флейт и тимпанов фригийских.
Старец вошел на порог. И во имя седин и несчастий,
Именем девственных Лар, покровительниц нашего крова,
Просит приюта себе и спутнику. Лукус суровый
Встретил гневно его. Но Гомер, сохраняя обычай,
К платью его приложась, говорит ему: "Счастливый смертный,
Равный по счастью богам! Случай нас свел (а ты знаешь,
Нищий - посланник небес!). Приюти же нас дружно и мирно:
Просьба - любимая дщерь обладателя неба, Зевеса; -
К ней преклоняя свой слух, раздели со скитальцем трапезу;
Я заплачу тебе всё: не золотом, - этою лирой.
Знаешь ли, я посетил берега плодоносного Нила,
Странствовал в дальных странах, переплыл все моря, океаны,
Всюду дивил я людей - и за песни мои получал я
Золоторунных овнов и треножники. Веришь ли, часто,
Слушая песни мои, Меония в душе сомневалась,
Я ли их пел или бог Аполлон, покровитель искусства;
Пел я когда-то богам, а теперь для тебя петь я буду.
О, да взлетит к небесам песня моя! Да услышит
Зевс-громовержец меня... и воздаст тебе в жизни сторицей!
Пусть на пиру у тебя амбра и нард благовонный
Сладостный запах свой льют. Пусть удовольствия вечно
В доме живут у тебя, ускоряя летящее время;
Пусть собираемый хлеб, с нивы твоей, утомляет
Крепких и сильных волов; да широко шумящие ивы,
Дружно в садах у тебя разрастаясь с дня на день, не столько
Гибких ветвей принесут для сплетенья кошниц, (сколько надо)
К сбору янтарных гроздей в вертограде твоем. Я же буду,
С каждою новой весной, прилетать к тебе легкою птичкой;
Своды богатых палат оглашать сладкозвучною песнью.
Звонкие гимны слагать в честь богам и богиням домашним".
"Странник, - ответствует тот, - мне не надобно песен подобных;
Пой их другим, а не мне. (Богу Плутону, быть может,
Будут по сердцу они!) Мне же они ненавистны:
Вид злополучья один вводит меня в беспокойство,
Яд разливает кругом". - И старец, с душою,
Сдавленной едкой тоской, подымает потухшие очи
К небу, которого он уж издавна, издавна не видит...
Юный сопутник его, верный в несчастьи как прежде,
Руку Гомера берет и ведет его к берегу моря,
Где он садится - и, вот, песня последняя сладко
Веет из уст у него, сочетавшись согласно с далеким
Плеском бегущих валов, на златистый песок прибережья.
"О мой родимый приют! О благодатные стены Мелеса,
Где Критенеа, как мать истинно добрая, с жаром,
Детство хранила мое, а Зевес допускал меня видеть
Лиц благородных черты и лазурно-прекрасное небо.
Златошелковы поля! Полные таинств дубравы!
Вышлите ваших богинь, чтоб они эту скорбную песню,
Эху в уста передав, донесли до пределов отчизны.
Вам же, о дщери небес, благодатные музы, за звуки,
Давшие лавр мне во мзду (подаянье ничтожное в жизни!),
Ныне я шлю мой привет, но последний привет на прощанье!
Больше не буду я петь ни богинь, ни богов, ни героев;
Ни илионских бойниц, греческой ратью стесненных;
Ни Андромахи в слезах, Гектора нежной супруги;
Ни Ахиллесову месть; ни сына Лаэрта, который
К дальним брегам занесен бурной волною. Мой голое
Силу утратил свою, как кузнечика голос под осень.
Вещая лира моя, от невзгоды, разбилась. Прощайте ж,
Музы - прощайте навек!" И у молкнул божественный старец.
Бог Аполлон, услыхав лебединую песню Гомера,
Тотчас с Олимпа слетел в подземельное царство Плутона
И сладкогласно воззвал: "Не касайтесь, Парки, до нити
Жизни того, кто, как мы, Зевсу любезен и дорог:
Воля сия от него". И окончив, к Гомеру летит он,
Тучей объемлет его и уносит далёко, далёко...
Юный сопутник его из Самоса - один у прибрежья остался.
С тех пор поверье идет, что Сирены, богини морские,
Взяли Гомера к себе, в водяное, прохладное царства
Там он когда запоёт, то Сирены, заслушавшись песней,
Всё забывают окрест - и пловцы ускользают сетей их;
Даже Фетида сама, из глубоких пучин океана,
Слушает песни его, а Ахиллова мать и доселе -
Внемлет о сыне своем, воспеваемом дивным Гомером.
* * *
Когда трагический актер.
Увлекшись гением поэта,
Выходит дерзко на позор
В мишурной мантии Гамлета, -
Толпа, любя обман пустой,
Гордяся мнимым состраданьем.
Готова ложь почтить слезой
И даровым рукоплесканьем.
Но если, выйдя за порог,
Нас со слезами встретит нищий
И, прах целуя наших ног,
Попросит крова или пищи, -
Глухие к бедствиям чужим,
Чужой нужды не понимая,
Мы на несчастного глядим,
Как на лжеца иль негодяя!
И речь правдивая его,
Неподслащенная искусством,
Не вырвет слёз ни у кого
И не взволнует сердца чувством...
О род людский, как жалок ты!
Кичась своим поддельным жаром,
Ты глух на голос нищеты,
И слезы льёшь - перед фигляром!
КРУЧИНЫ
Есть непонятные кручины:
Они родятся без причины
И, словно ржава на меди,
Ложатся едко на груди...
Не надо им несчастий близких;
Они, как сосны гор альпийских,
На голом камне могут цвесть:
Всегда, во всем им пища есть...
Из сердца вырвать их нет средства,.
Они пускают корень с детства;
Но если б даже вырвать их -
Нам горько стало бы без них...
ШЕКСПИР
Не гляди на солнце
Летом, в яркий полдень;
Если богом не дан
Оку взор орлиный,
Если ты заране
Знаешь, что от блеска
Пламенного солнца
Потеряешь зренье.
Не читай Шекспира,
Если ты боишься
Глубоко проникнуть
В тайны роковые
Бытия земного.
Если ты не хочешь
Разгадать движений
Сердца человека...
1846
* * *
Я как сокровище на памяти моей
Сберег прошедшее: надежды прежних дней,
Желанья, радости, мелькавшие когда-то,
Всё, всё мне дорого и всё доселе свято.
Я памятью живу: и как не жить? Я был
Для счастия рожден. Я с детства полюбил
Уединение, природу, кров домашний
И лень беспечную. Мечтой моей всегдашней
Выл тихий уголок в родном моем селе,
Хозяйка умная, щи-каша на столе,
Да полка добрых книг, да лес густой, да поле,
Где мог бы я порой размыкать грусть на воле.
Не то сбылось со мной. Мой юношеский сон
Развеян случаем. Я в жертву принесен
Тщеславья, чуждого душе моей (в угоду
Чужого мнения). Я потерял свободу,
Которая была любимого мечтой
Души восторженной. Теперь в толпе людской
Вполне затерянный - без цели, без участья
И без надежд иду по скользкому пути:
Как мало, кажется, нам надобно для счастья.
Как много надобно, чтоб нам его найти!..
* * *
Иные дни - мечты иные:
Нельзя ребенком вечно быть...
Пришлось мне годы молодые
Для настоящего забыть.
Но всё ж, какой-то волей тайной,
Простая песня мужика,
Взгляд, часто кинутый случайно,
Благоухание цветка -
Вся эта ветошь жизни пошлой
Невольно грудь волнует мне
И говорит о жизни прошлой
И о недавней старине!
Толпа живых воспоминаний
Чудесно вьется надо мной:
Вот я дитя... вот сказки няни...
Вот колыбель... вот лес густой...
Тот лес, где я любил когда-то,
В траве, как заяц, притаясь,
Глядеть, как рыщет бес косматый,
За черной ведьмою гонясь;
Как в куще леса чьи-то очи
Огнем горят издалека,
И тени сумрачныя ночи
Меня касаются слегка.
Любил я слушать звонкий лепет
Вблизи бегущего ручья,
Жужжанье мошки, листьев трепет
И вздох далекий соловья.
Виски горели, билось темя;
Я весь сгорал в живом огне:
Чего не слышал я в то время,
Чего тогда не снилось мне?
Но этот сон недолго длится,
Недолго им согрета грудь;
Передо мной опять ложится
Однообразный жизни путь...
* * *
С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!
Что тебя ждет впереди? - Кукла, которая будет
Тешить сначала тебя, а потом эта кукла наскучит...
После, когда подрастешь, ты сама будешь куклой для взрослых:
Вырядят в бархат тебя, напоказ вывозить тебя будут.
Строго тебе запретят обнаруживать чувства к мысли;
Волю твою окуют (воля всего им опасней!);
Позже, как время придет, по расчету (конечно, не сердца)
Выдадут замуж тебя. За кого? Не твое это дело:
Муж твой хорош для других, для тебя и подавно, не правда ль?
Замужем будешь ты жить; наживешь себе деток; но детки,
Может быть, выдут в отца; а отца ты едва ли любила...
Время не ждет никого... поглядишь, неожиданной гостьей
Старость нагрянет к тебе (тяжела эта гостья не впору!).
Ты, не живя, отцветешь и брюзгливой старухою будешь.
Люди при жизни тебя похоронят на сердце, а после,
Бросивши камень на гроб, никогда не придут на могилу
Вспомнить про ту, кто была, без сознанья, страдалица в жизни...
* * *
И плакать хочется, и хочется смеяться,
Как вспомнишь о былом:
Как можно было мне так горько ошибаться
В самом себе, и в людях, и во всем...
И плакать хочется, и хочется смеяться,
Когда заглянешь в даль:
Всё манит, кажется, любить и наслаждаться,
А между тем везде грозит печаль.
РОЗА И КИПАРИС
Сказала весенняя Роза:
"Скажи, Кипарис молодой,
Зачем ты зеленой верхушкой,
Печально повис надо мной?" -
"Затем, - отвечал он, - чтоб солнце
Тебя опалить не могло,
И лучше в тени очертилось
Твое молодое чело..."
МОРЛАХ В ВЕНЕЦИИ
Когда я последний цехин промотал
И мне изменила невеста -
Лукавый далмат мне с усмешкой сказал:
"Пойдем-ка в приморское место.
Там много красавиц в высоких стенах
И более денег, чем камней в горах.
Кафтан на солдате из бархата сшит;
Не жизнь там солдату - а чудо:
Поверь мне, товарищ, и весел и сыт
Вернешься ты в горы оттуда...
Долимая на тебе серебром заблестит,
Кинжал на цепи золотой зазвенит.
Как только мы в город с тобою войдем,
Нас встретят приветные глазки,
А если под окнами песню споем,
От всех нам посыплются ласки...
Пойдем же скорее, товарищ, пойдем!
Мы с деньгами в горы оттуда придем".
И вот за безумцем безумец побрел
Под кров отделенного неба:
Но воздух чужбины для сердца тяжел.
Но вчуже - нет вкусного хлеба;
В толпе незнакомцев я словно в степи -
И плачу и вою, как пес на цепи...
Тут не с кем размыкать печали своей
И некому в горе признаться;
Пришельцы из милой отчизны моей
Родимых привычек стыдятся;
И я, как былинка под небом чужим,
То холодом сдавлен, то зноем палим.
Ах, любо мне было средь отческих гор,
В кругу моих добрых собратий;
Там всюду встречал я приветливый взор
И дружеский жар рукожатий;
А здесь я как с ветки отпавший листок.
Заброшенный ветром в сердитый поток.
ЧЕРДАК
Je vlens revotr l'astle ou ma jesaesse
De la mlsere a subl les legoas.
P.-J. Beranger.
Вот я опять под кровлей незабвенной,
Где молодость в нужде я закалил,
Где в грудь мою проник огонь священный.
Где дружбой я, любовью встречен был.
Душа моя приличьем не гнетома,
В самой себе вмещала целый свет;
Легко я мог взбежать под кровлю дома:
На чердаке нам любо в двадцать лет.
Пусть знают все, что жил я там когда-то!..
Вот здесь кровать моя была... вот стол...
Вот та стена, где песни стих начатый
Я до конца, случайно, не довел...
Восстаньте вновь, видения святые!
Откликнитесь на мой живой привет!
Для вас в те дни закладывал часы я...
На чердаке нам любо в двадцать лет.
Явись и ты, скрываемая далью!..
И вот она мерещится опять...
Окно мое завешиваешь шалью
И кофточку кладешь мне на кровать...
Храни, амур, ее цветное платье
И свежесть щек лилей и свежий цвет.
Любовников ее не мог не знать я...
На чердаке нам любо в двадцать лет.
Мои друзья устроили пирушку
В честь подвигов народных наших сил.
Их громкий клик достиг в мою лачужку:
Под Маренго я знал, кто победил...
Гремит пальба... из сердца песня льется...
Среди торжеств забот и страха нет...
В Париже быть врагу не доведется...
На чердаке нам любо в двадцать лет.
Но полно мне! Прощай, жилье родное!
За миг один увянувшей весны
Я отдал бы всё время остальное,
И опытность, и сны - пустые сны!
Надеждами и славой увлекаться,
На каждый звук в душе искать ответ,
Любить, страдать, молиться, наслаждаться:
На чердаке нам любо в двадцать лет.
АЮДАГ
(с польского)
Люблю, облокотясь на скалу Аюдага,
Глядеть, как борется волна с седой волной,
Как, вдребезги летя, бунтующая влага
Горит алмазами и радугой живой, -
Как с илистого дна встает китов ватага
И силится разбить оплот береговой;
Но после, уходя, роняет, вместо стяга,
Кораллы яркие и жемчуг дорогой.
Не так ли в грудь твою горячую, певец,
Невзгоды тайные и бури набегают,
Но арфу ты берешь, и горестям конец.
Они, тревожные, мгновенно исчезают
И песни дивные в побеге оставляют,
Из коих для тебя века плетут венец.
ТУЧА
Небо чисто после бури, -
Только там, на дне лазури,
Чуть заметна и бледна,
Тучка легкая видна... _
От родной семьи изгнанник,
Ты куда несешься, странник?
Где, скажи, в краю каком
Колыбель твоя, и дом?
Разольешься ль ты туманом
Над бездонным океаном?
Или мелкою росой
Ты забрызжешь над травой?..
Иль в лазури неба чистой
Ляжешь радугой огнистой
И обхватишь, как венец,
Целый мир с конца в конец?.
Или, вновь в степях лазури
Ты сзовешь и дождь и бури
И, вернувшись к нам, потом
Принесешь грозу и гром?
АНАКРЕОН
Жил в древней Греции певец Анакреон:
Он с юношеских лет был музам обречен,
И после, в старости, изведав всё земное,
Умел он сохранить и сердце молодое,
И ум возвышенный, и юношеский пыл,
И крепость здравия, и бодрость прежних сил.
Бывало; к молодым вмешавшись в вихорь пляски,
Он пел им про любовь, вино, восторг и ласки,
И звучный стих его, катяся как река,
Был дорог юноше и свят для старика.
А ныне от певцов не те мы слышим звуки:
Их струны издают порывы тайной муки,
Негодование на жизнь и на судьбу -
Сомненья с истиной тяжелую борьбу,
Души расстроенной тяжелые болезни:
Для современников полезны эти песни!..
ЛИСТОК
Ou ma tu? - Je n'en sals rien...
О родного дерева отпадший,
На волю преданный грозам,
Окажи, листок полуувядший,
Куда летишь? - Не знаю сам!
О тех пор, как дуб упал от бури,
От дружной ветки отлучась,
То я ношусь в степях лазури,
То снова падаю я в грязь.
Я мчусь по прихоти суровой,
Куда влечет меня мой рок,
Куда несется лист лавровый
И легкий розовый листок.
* * *
Бывают дни недуга рокового:
Напрасно я гляжу кругом -
Среди тревог волнения земного
Услады сердцу нет ни в чем.
Мне тяжело цветов благоуханье,
Докучен свет роскошный дня,
Н звуков сладостных живое сочетанье
Не трогает меня.
Но есть часы отрадного безумства:
Печаль минувшую забыв,
Я всё готов почтить приветом чувства,
Платя отзывом на призыв-
И грустные дотоле впечатленья
Мне кажутся так дивно хороши,
Что я б хотел иметь в подобные мгновенья
Два сердца, две души.
* * *
Я не приду на праздник шумный,
К вам, сердцу милые друзья, -
Делиться чувствами безумно
Уже давно не в силах я.
Со мной повсюду неразлучны
Противуречащие сны.
Все ваши радости - мне скучны,
Все ваши горести - смешны...
В АЛЬБОМ ГРАФИНИ С-КОЙ
Жизнь наша - книга. Много в ней
Найдется сцен разнообразных:
Смешных, нелепых, скучных, грязных,
Тяжелых, вялых и бессвязных,
Как на страницах повестей.
Читать ее - нести вериги,
Прочтя - не выдержишь сказать:
Блажен, кому житейской книги
Не довелося прочитать...
* * *
Il est, il est sur terre une infernale cuve,
On la nomme Paris...
A. Barbier.
I
Есть бездна на земле, есть бездна роковая,
Ее зовут: Париж. В три раза обвивая
Бойницы, храмины и царские дворцы,
Река прожелкшая бежит во все концы...
Та бездна день в ночь клокочет и дымится...
Там вечно человек страдает и томится, -
Лохань, в которую стекает с давних пор
Со всех концов земли навозный хлам и сор,
Который, наконец, всё высясь постепенно,
Волной крушительной течет по всей вселенной...
II
Там только изредка мелькает из-за туч
Зари румяный блеск и солнца яркий луч,
Там с утра до утра на стогнах шум тревожный,
Сну благотворному предаться невозможно;
И там никто не спит... а мысль и голова
Натянуты у всех, как в луке тетива,
Там каждый жмет других. Без всякого сознанья
Нисходят люди в гроб, смеясь над покаяньем.
Там храмы, кажется, остались для того,
Чтоб молвить: был здесь бог, но ныне нет его!
III
Там столько алтарей погибло в быстром ходе,
Там столько ярких звезд затмилось на восходе,
Там столько юных жатв погибло без плода,
И столько гениев, поборников труда,
Исчезло без вести, в чаду людских волнений,
Пустых сует земных и горьких убеждений,
Что нынче ничего не любит человек;
Не зная, как убить и в чем убить свой век,
Он прилепляется к одним предубежденьям:
Всё, кроме золота, унижено презреньем...
IV
Увы!.. и после всех бесчисленных толчков,
И после опыта сурового веков, -
И после стольких слав и стольких унижений -
И царственных начал и царственных падений -
Старик, которого мы временем зовем,
Сметающий с земли весь сор своим крылом,
Всё рушащий вконец рукой неумолимой,
Разбивший вдребезги разврат и стены Рима, -
Находит в наши дни такую же лохань,
Куда, как прежде в Рим, течет отвсюду дрянь...
V
В Париже тот же шум и та же жажда власти,
Готовая дробить отечество на части,
И та же жалкая толпа клеветников,
Глухих сенаторов и ветреных льстецов,
И та ж насмешливость над голосом пророков,
Исполненным любви, надежды и уроков;
И та же суетность в поступках; цель для них:
Жизнь как-нибудь убить на зрелищах пустых,
И, словом, Рим воскрес у нас в Париже снова,
За исключеньем форм и неба голубова...
VI
О ты, мятежное семейство парижан!
Ты, словно человек, который вечно пьян,
Иль блудное дитя, отверженец семейства,
Готовый каждый день на новое злодейство,
Идя по улице, ты хлещешь заодно
Собаку тощую и звонкое стекло...
В вас, детях суетных, нет признака рассудка:
Вы плюете на всё, считая веру шуткой,
И всё, что кажется нам чистым и святым,
Вы называете ничтожным и пустым...
VII
А между тем ты храбр, отважен в бранных спорах,
Как, старый гренадер, ты ешь, глотаешь порох;
И, в сердце затая к отечеству любовь,
На пулю и на штык ты кинуться готов;
Но только что мятеж у двери запылает, -
Тебя призыв ко злу невольно увлекает,
Бежа из дома в дом трепещущих граждан,
Ты, словно гибельный и страшный ураган,
Всё рушишь на пути, всё мечешь в ярый пламень
И даже дерзостно кидаешь в небо камень...
VIII
Французы, ветреный и гибельный народ!
Ты - море бурное, живой водоворот!
Чей голос иногда вселенную тревожит
И всё перевернуть в одно мгновенье может!
Волна, которая, да неба возлетя,
Внезапно падает на землю, как дитя,
Народ единственный, в котором вместе слиты
Пороки юности и старости маститой;
Народ, который всех сызмлада увлекал,
Но свет которого еще не разгадал!
IX
Есть бездна на земле, есть бездна роковая,
Ее зовут: Париж. В три раза обвивая
Бойницы, храмины и царские дворцы,
Река прожелкшая бежит во все концы...
Та бездна день и ночь клокочет и дымится...
Там вечно человек страдает и томится, -
Лохань, в которую стекает с давних пор
Со всех концов земли навозный хлам и сор,
Который, наконец, всё высясь постепенно,
Волной крушительной течет по всей вселенной.
ИЗ А. ШЕНЬЕ
У каждого есть горе; но от братьев
Мы скрыть его стараемся улыбкой,
Притянутой нарочно. Мы жалеем
Одних себя, - и с завистью глядим
На тех людей, которые, быть может,
Не меньше нас горюют втихомолку..
Никто своей бедой - чужой не мерит,
А между тем едва ль из нас не каждый,
О разорванным на части сердцем, мыслит:
"Все счастливы... а я один несчастлив!.."
Мы все равно несчастливы! - Молитва
У нас у всех одна - переменить нам жребий...
Свершается!.. переменен наш жребий.
Но скоро мы опять о том жалеем,
Что старое и близкое нам горе
Сменилося для нас несчастьем новым.
* * *
Что в жизни, если мы не любим никого,
Когда и нас взамен никто любить не может,
Когда в прошедшем мы не видим ничего
И в будущем ничто нам сердца не тревожит?
Тоска, одна тоска! а между тем из нас,
Из жертв, влекущих цепь дней тягостных и вялых,
Никто с отвагою на смерть не кинет глаз,
Никто не сложит жизнь с рамен своих усталых.
Не так ли иногда вечернею порой,
Занявшись чтением пустой и глупой сказки,
Зеваем мы сто раз над каждою строкой
И все-таки идем, упорствуя, к развязке...
* * *
В нас воля разума слаба,
Желанья наши своевольны;
Что б ни сулила нам судьба,
Всегда мы ею недовольны.
Нам новизны давай для глаз,
Давай для сердца нам обновы;
И если счастье ловит нас,
Мы горе выдумать готовы.
ИЗ ДАНТЕ
На пол-пути моей земной дороги
Забрел я в лес и заблудился в нем.
Лес был глубок; звериные берлоги
Окрест меня зияли. В лесе том
То тигр мелькал, то пантер полосатый,
То змей у ног, шипя, вился кольцом.
Душа моя была печалью сжата;
Я трепетал. Но вот передо мной
Явился муж, в очах с любовью брата,
И мне сказал: "В вожатого судьбой
Я дал тебе! Без страха, без усилий,
Я в черный ад готов итти с тобой".
Слова его дышали слаще лилий
И вешних роз; но я ему в ответ:
"Скажи, кто ты?.." Он отвечал: "Виргилий"..
А я ему: "Так это ты, поэт,
Пленительный, живой и сладкогласный!
Ты, в коем я, от юношеских лет,
Нашел родник поэзии прекрасной!
Учитель мой - подумай - у меня
Довольно ль сил на этот путь опасный?"
Он мне: "Иди! Душевного огня
Не трать в пылу минутного сомненья".
И я дошел... Уже светило дня
Потухнуло. В тумане отдаленья
Тропа едва виднелась между скал...
Но, наконец, вот - адские владенья.
На воротах Егова начертал:
"Через меня проходят в ту долину,
Где вечный плач и скрежет. Кто упал
Единожды в греховную пучину, -
Тот не живи надеждой! Впереди
Он встретит зло, стенанья и кручину".
Почувствовал я страх в моей груди -
И говорю: "Мне страшно здесь, учитель".
А он в ответ: "Мужайся и иди..."
И мы вошли в подземную обитель.
Вокруг меня раздался вопль и стон,
И треск, и шум, и говор-оглушитель...
Я обомлел... "Куда я занесен? -
Подумал я. - Не сон ли это черный?"
Виргилий мне: "Нет, это, Дант, не сон!
Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,
Как облако, летит перед тобой,
В обители мучения просторной..."
А я ему: "За что, учитель мой,
Они в аду?" - "За то, что в жизни мало
Они пеклись о жизни неземной.
В них светлых чувств и мыслей доставало,
Чтоб проникать в надзвездные края;
Но воля в них, от лености, дремала...
В обители загробной бытия
От них и бог и демон отступился;
Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья...
Я замолчал - и далее пустился,
А между тем, бесчисленной толпой,
Сонм грешников вокруг меня носился,
За ним вослед летел тяжелый рой
Шмелей и ос - они вонзили жало
В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой,
С слезами их смешавшись, упадала
На жаркий прах, а гадины земли
И кровь, и пот, и слезы их глотали...
Мы в сторону от грешных отошли
И с тайною сердечною тоскою
Пустились в путь - и к берегу пришли,
Склоненному над сонною рекою.
Тут встретил нас полуразбитый челн,
И в нем старик с сребристой бородою.
Сей старец был бесчувственный Харон,
Всех грешников на злую казнь везущий,
Вглядясь в меня, ко мне промолвил он:
"Зачем ты здесь, в несущем царстве - сущий?
В моей ладье тебе приюта нет:
С усопшими не должен быть живущий!"
Виргилий же на то ему в ответ:
"Мы с ним идем по тайной воле бога!
Свершай его божественный завет!"
Харон умолк. Мы сели в челн убогий
И поплыли. Еще с златых небес
Лились огонь и пурпур. Кормчий строгий
Причалил. Вот мы вышли в темный лес:
Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,
И черен был, как уголь, лист древес.
В нем цвет не цвел. Колючими шипами
Росла трава. Не воздух, - смрадный яд
Точил окрест и помавал ветвями...
ОТЧАЯНИЕ
(ИЗ А. ЖИЛЬБЕРА)
Безжалостный отец, безжалостная мать!
Затем ли вы мое вскормили детство,
Чтоб сыну вашему по смерти передать
Один позор и нищету в наследство...
О, если б вы оставили мой ум
В невежестве коснеть, по крайней мере;
Но нет! легко, случайно, наобум
Вы дали ход своей безумной вере...
Вы сами мне открыли настежь дверь,
Толкнули в свет из мирной вашей кельи;
И умерли... вы счастливы теперь,
Вам, может быть, тепло на новосельи -
А я? - а я, подавленный судьбой,
Вотще зову на помощь - все безмолвны:
Нет отзыва в друзьях на голос мой,
Молчат поля, леса, холмы и волны.
ИЗ А. ШЕНЬЕ
И легче и вольней вздыхает как-то грудь,
Когда тоску свою разделишь с кем-нибудь.
Так сахарный тростник смягчает горь растенья.
Измена, кажется, сносней от разделенья.
И это всё равно, - услышит ли нас друг,
Изведавший, как мы, сердечный наш недуг,
Или одни идя, томясь волненьем жгучим,
Вверяем грудь свою волнам, лесам дремучим.
* * *
Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке,
Только что снявшем с себя пелены и оставившем куклы,
Вы не найдете теперь ни надежд увлекательно-милых,
Ни сладко-пленительных слов, ни веры в грядущее
счастье,
В нем, как в поддельном цветке, нет ни жизни,
ни красок тех ярких,
Кои встречаются вам на питомцах долин благодатных.
Вскормленных вешней росой и раскрашенных солнцем
полудня.
* * *
Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно
из сердца...
Многое чувствуешь в нем, но понятного мало рассудку.
КРУЖКА
(ВОСТОЧНОЕ ПРЕДАНИЕ)
I
Подвигнутый верой, в пример развращенному веку,
Дервиш вдохновенный пошел в отдаленную Мекку,
Чтоб там поклониться священному гробу пророка
И глубже проникнуть в высокие тайны Востока.
II
Взяв посох и кружку, оставя всех п_о_ сердцу близких,
Пошел и достиг он бесплодных степей аравийских,
Где промыслом свыше, на доблестный подвиг хранимый,
Сносил он и голод, и жажду, и зной нестерпимый.
III
Раз, в полдень, под пальмовой сенью зеленой,
Он видит источник, журчащий волною студеной;
Припав на колено, он жадно пьет чистую влагу,
Впивая с ней вместе и новую жизнь и отвагу...
IV
Напившись, он кружку наполнил прозрачной водою.
И дальше пустился песчаной дорогой степною,
В душе прославляя великую благость Аллаха
И ключ животворный, рожденный из жгучего праха.
V
Идет он... но в полдень мучительно-знойный, однажды|
Он снова, усталый, томится от пламенной жажды -
И кружку к устам он подносит с отрадой в пустыне!
Но влага прогоркла и стала противней Польши...
VI
Дервиш поневоле и думой и сердцем смутился -
И к кружке своей он с упреком тогда обратился:
"Скажи, отчего ты напиток живой отравила
И едкую горечь студеной воде сообщила?"
VII
Ответствует кружка: "Когда-то... спустя целым веком
Была я таким же, дервиш, как и ты, человеком,
И тоже любила, и тою же грустью терзалась,
И так же, как ты, я в себе и в других ошибалась.
VIII
Я верила в счастье и вечную благость пророка,
Но вера и твердость погибли на сердце до срока.
Томясь, я погибла... и сделалась горстию пыли:
Из ней эту кружку смышленые люди слепили.
IX
И вот почему я доселе в себе сохраняю
Всю прежнюю горечь и горечью той отравляю
Не только студеный и дышащий жизнью напиток,
Но даже надежду и веры священный избыток".
* * *
Кого любить? Кому доверить
Святыню сердца своего?
Чьим нежным ласкам можно верить
И положиться на кого?
Где друг прямой и беспристрастный,
Который руку нам подаст
И не осудит нас напрасно,
И осудить другим не дает?..
Где? Как подумаешь об этом,
Так как-то сердцу тяжелей,
И, право, хочется со светом
Расчет окончить поскорей...
* * *
(ПРИ ОТСЫЛКЕ СТИХОВ А. БАРБЬЕ)
Вот вам Барбье, - его стихи
Облиты желчью непритворной,
Он современные грехи
Рисует краской самой черной;
Он не умеет так, как мы,
Льстецы слепые мнений века,
Хвалить развратные умы
И заблужденья человека.
Богобоязненный пророк,
Неподкупной ничем свидетель,
Он как палач разит порок,
Как гений ценит добродетель.
Вот вам Барбье! Его тоска,
Его железная суровость,
Неосторожность языка
Сначала, может быть, как новость,
Вам не понравятся. Но там.
Вникая в смысл его глубокой
По сердцу он придется вам:
Вы правду цените высоко...
Нагая истина в наш век
Умы болезненно тревожит.
И вдохновенный человек
Не многим тронуть сердце может...
1847
ПОРТРЕТ
Он не приветлив, но ему
Ты можешь вверить сердца тайны,
Он их не выдаст никому,
Не кинет на ветер случайно...
Он не приветлив, но когда
Заметит след тоски во взоре,
Он первый встретит вас тогда,
И первый он разделит горе.
Он не приветлив, но зато
Когда полюбит он однажды,
Он не разлюбит - ни за что,
А это сделает не каждый...
* * *
Жаркое чувство любви не надолго в душе остается:
Только что вспыхнет оно и угаснет сейчас же. Но пепел
Этого чувства души возрождает в нас новое чувство:
Дружбу, которая нам никогда и ни в чем не изменит.
Так из простого цветка образуется осенью поздней
Плод, услаждающий вкус, обонянье и взгляд человека.
* * *
Смотришь порой на нее, а мечтается, - смотришь на небо:
Так у ней ясно чело, и так очи на звезды похожи!
ИЗ ПРОПЕРЦИЯ
(ПОСВЯЩЕНО А. Д. ЩЕЛКОВУ)
Magnum iter ad doctas proficisci cogor Athsnas...
Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины:
Время и дальний предел исцелят мое сердце, быть может...
С Цинтией видясь что день, я что день накликаю мученья:
Верная пища любви есть присутствие той, кого любим...
Боги! Уж я ль не хотел, и уж я ль не старался вседневно
В сердце любовь потушить? Но она в нем упорно осталась.
Часто, на тысячи просьб, миллионы отказов я слышал.
Если ж случайно она, по неведомой прихоти сердца,
Ночью ко мне залетит, то садится лукаво поодаль,
С плеч не снимая одежд, облекающих стан ее гибкий...
Да! мне осталось одно: убежать под афинское небо;
Там, далеко от очей, и от сердца она будет дальше.
Спустимте в море корабль; поскорее, товарищи, в руки
Весла возьмите на взмах; привяжите ветрила на мачты!
Вот уж и ветер подул, унося нас по влажной пустыне:
Рим златоверхий, прости! До свиданья, друзья! Забывая
Все оскорбленья любви, и с тобой я заочно прощаюсь,
Цинтия, сердце мое! Новичок, я предался на волю
Адриатических волн. В первый раз мне теперь доведется
Шумно-бурливым богам океана молиться... Как только
Легкий корабль наш пройдет Ионийское море и вступит,
Чтоб отдохнуть от пути, на Лехейские тихие волны, -
Ноги мои, в свой черед, понесут меня дальше и дальше...
Там, до Пирея дойдя, я пущусь по дороге Тезейской,
Дружно с обеих сторон обнесенной стенами. В Афинах
Буду стараться себя переиначить сердцем и мыслью,
С жаром души молодой изучая науки Платона
Или твою, Эпикур! С возрастающей жаждой я стану
Глубже вникать в красоты языка, на котором когда-то
Громы метал Демосфен, а Менандр щекотал все пороки...
Там услажу я мой взгляд чудесами искусства: ваянье,
Живопись, музыка вдруг окружат меня чарами. После
Время и дальний предел понемногу и тихо затянут
Тайные язвы души; и умру я не слабою жертвой
Жалкого чувства любви, а по воле судьбы неизбежной:
Станет день смерти моей днем торжества моей жизни.
В. В. ТОЛБИНУ
Бывают дни в году, когда в душе у нас
Печали новые родятся каждый час,
Когда нога скользит; когда нам всё на свете
Является глазам в каком-то черном цвете, -
Когда в природе всё так дико и мертво,
Что видеть, кажется, не хочешь ничего...
Бурливо и темно в реке катятся волны,
Густые облака дождливым мраком полны,
Осенний воздух сыр и резок, как зимой,
Деревья зыблются печально головой...
Куда ни подойдешь, куда ни кинешь взгляд -
Везде встречаются то нищих бледный ряд,
То лица желтые вернувшихся из ссылки,
То гроб с процессией, то бедные носилки...
И если, наконец, растерзанную грудь
Желая от тоски рассеять чем-нибудь,
Ты за город уйдешь, в приют уединенный.
Чтоб с уст любовницы сорвать залог священный
Любви и верности... Увы! печаль-змея
Туда прокрадется вослед, как тень твоя.
И тщетно б ты хотел на лоне сладострастья
Искать забвения, надежды и участья.
Сквозь пурпурных ланит красавицы твоей,
Сквозь милые уста и чудный блеск очей.
Сквозь кожу тонкую пленительного цвета
Тебе почудится костлявый вид скелета.
* * *
С невыразимым наслажденьем,
О невыразимою тоской
Слежу за речью, за движеньем,
За взглядом, кинутым тобой.
Мне сладко верить, что судьбою
Тебе проложен светлый путь,
Что радость встретится с тобою
Когда-нибудь и где-нибудь...
Но, грустно то, что, может статься,
Идя с тобой путем иным,
Мне поневоле не удастся
Упиться счастием твоим.
Так иногда под небо юга,
В благословенный теплый край,
Нам проводить приятно друга,
Но горько вымолвить: прощай!
* * *
Ваш жребий пал! Счастливая пора
Для вас прошла... Вы кинули игрушки...
Не тешат вас пустые погремушки,
Которые с утра и до утра
Вас тешили не дальше, как вчера.
Вы нехотя на жизнь открыли глазки,
И что ж нашли? - Несбыточность мечты,
Гонения лукавой клеветы,
В друзьях своих - предательские ласки...
А прежде вы смеялись надо мной,
Вам шуткою моя казалась горесть,
И опыта действительная повесть
Была для вас безумною мечтой,
Воображения болезненной игрой...
Но от меня вас ждет другая плата:
Гонимые от света и молвы.
Во мне одном теперь найдете вы
Сопутника, товарища и брата.
СОСЕД
Люблю я искренно соседа...
Он каждый день в мою нору,
Приходит утром, до обеда,
Потом заходит ввечеру.
Неистощимые рассказы
Всегда готовы у него:
Про жизнь, про давние проказы
И годы юности его.
Ценитель подвигов народа,
Он любит часто вспоминать
Поход двенадцатого года
И нашей славы благодать...
Про то, как он, горя отвагой,
Искал везде опасных мест
И награжден за это шпагой,
И получил в петличку крест...
Его Восторг и речь живая
Шумит и льется, как поток
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
* * *
Озябло горячее сердце мое
От стужи дыханья людскова...
А с желчным рассудком плохое житье:
Рассудок - учитель суровый!..
Холодным намеком, насмешкою злой
Он душу гнетет и тревожит:
Смеется над каждою светлой мечтой,
А тайны открыть нам не может.
Внушая сомненье почти ко всему,
Он губит в нас волю и силу:
Кто в руки попался однажды ему,
Тот прямо ложися в могилу...
СТРАННИК
Перекрестясь, пустился я в дорогу...
Но надоел мне путь,
Я поглазел довольно, слава богу,
Пора бы отдохнуть...
Не вечно же мне маяться по свету
Бог знает для чего:
Ведь у меня, сказать по правде, нету
По сердцу никого.
Люблю я лес, раскидистое поле,
Люблю грозу и гром,
Да и они прискучат поневоле
Не нынче, так потом...
И для чего, подумаешь, родится
И бродит человек!
Эх! На ночлег скорей бы приютиться!
Да и заснуть навек...
1848
* * *
Когда, склонившись на плечо.
Ты жмешь мне руку и вздыхаешь,
И, веря в счастье горячо,
Ты слишком много обещаешь...
Тебя становится мне жаль,
Я за тебя грущу невольно,
Сжимает сердце мне печаль,
И так мне трудно, так мне больно...
Я говорю тебе тогда:
"Не верь любви моей!.. День с_о_ дня
Бледней горит моя звезда...
Не тот я завтра, что сегодня...
По сердцу нашему скользя,
Всё благородное проходит:
Любить всегда одно - нельзя;
День новый - новое приводит...
И ты, напуганная мной,
Спешишь к груди прижаться крепче...
Зараней зная жребий свой.
Обоим нам как будто легче...
В огне любви, в чаду страстей
Друг другу сладко нам передаться -
Своих наслушаться речей,
Своим дыханьем надышаться...
Так на египетских пирах.
Держась старинного завета,
С гостями рядом на скамьях
Сажали пыльного скелета -
Затем, чтоб каждый из гостей,
В нем видя жребий свой грядущий.
Дар жизни чувствовал полней
И оценял бы миг текущий.
* * *
Куда ни посмотришь - повсюду,
Всегда видишь грустные лица:
Не встретишь веселой улыбки,
Веселого взгляда не встретишь...
Захочешь ли вслушаться в речи,
Летучие речи людские, -
В них слышишь какую-то муку
Сомненья, надежды и страха.
Сойдешься ли с искренним другом
И тайны ему поверяешь, -
Всё как-то не выскажешь мысли.
Ответа от друга не выждешь...
И трудно, и больно, и горько
Больному с больными встречаться.
Но может ли горе быть вечно?
Ужели границ нет терпенью?
* * *
Как весело... итти вослед толпы,
Не разделяя с ней душевных убеждений,
Брать от нее колючие шипы
Ее пристрастных осуждений...
Как весело... на помощь призывать
Пустых надежд звенящие гремушки,
Чтоб после их с презреньем разбивать,
Как бьет дитя свои игрушки...
Как весело... оковы наложа
На каждый шаг, на все движенья сердца,
Бояться вырваться потом из рубежа,
С предубежденьем староверца...
Как весело... увлекшися мечтой,
Приискивать в несбыточном возможность,
Чтоб после с горькою насмешкой над собой
Признать вполне ума ничтожность...
Как весело... не веря ничему,
Прикрыв лицо двусмысленною маской.
Наперекор душе, всем чувствам и уму,
Платить коварству мнимой лаской...
Как весело... глубоко полюбя
И пламенно желая чувств обмены, -
Предвидеть нехотя, что ждут в конце тебя
Обыкновенные измены...
Как весело... измучась от борьбы,
По мелочам растратив жизнь и силы,
Просить, как милости, у ветреной судьбы
Себе безвременной могилы...
Зачем забвенья не дано
Сердцам, алкающим забвенья,
Зачем нам помнить суждено
Ошибки наши и волненья?..
Зачем прошедшее, от нас
На быстрых крыльях улетевши.
Не может скрыть от наших глаз
Былого плод, давно созревший?
Когда б не опыт прежних лет.
Мы шли б по свету без оглядки,
И нас обманывал бы свет...
И жизнь была б полна загадки...
А ныне - знаний и трудов
Неся тяжелую веригу,
Мы бьемся все из пустяков -
Читаем читанную книгу...
В АЛЬБОМ
Сердце молодое
Верует всему:
Благородным - злое
Кажется ему.
Изучивши зрело
И людей и свет,
Я решаюсь смело
Дать тебе совет:
Дружбе угождая,
Не забудь себя,
Верь - не доверяя,
Люби - не любя...
К РЕБЕНКУ
С горячим участьем гляжу на тебя я, ребенок!
Как взгляд твой приветлив, как голос твой мягок и звонок,
Как каждое слово мне в грудь западает глубоко
И как увлекает оно мое сердце далеко...
Что день, за тебя я молюся пред светлой иконой:
Да будет тебе он на трудном пути обороной,
Да вечно хранит он тебя от житейской невзгоды:
Пускай бы цвела ты средь мира, любви и душевной свободы...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ИЗ ГОРАЦИЯ
Parcius iunctas quatitmt fenestras.
Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже
Шумный их говор тебя пробуждает от сладкой дремоты.
Дверь покорилась замку; а бывало, она то и дело
Звонко на петлях визжит...
Нынче, как длинная ночь разольется широко по небу,
Реже и реже к тебе долетают признанья влюбленных,
Реже ты слышишь теперь: "Умираю от страсти безумной..."
Ты же - о Лидия! - спишь....
Скоро настанет пора: ты совсем отцветешь, и тогда-то,
В улице темной бродя и знобимая ветром холодным,
Вспомнишь невольно о тех, на которых ты прежде смотрела
О ленивым презреньем... Тогда
Сердце твое, как огонь, запылает мятежною страстью:
Будет оно день и ночь беспрестанным желаньем терзаться;
Кровь потечет у тебя, как по жилам степной кобылицы.
Ищущей в степи коня...
Тщетно ты взглянешь назад... Ведь румяная молодость любит
Мирты цветущие: лист, отлученный грозою от ветки,
Гордо кидает она, не заботясь о нем, в волны Эбра,
Спутника мертвой зимы...
1862
1863
* * *
Что миг - то новые удары,
Что день - то новая беда:
Там мятежи, а здесь пожары,
Повсюду ропот и вражда...
Недаром вызваны явленья,
Но до поры молчит судьба, -
Начатки ль это возрожденья
Или предсмертная борьба?
Быть может, вспыхнет дух народный
Любовью к правде и труду,
И мы стезею благородной
Пойдем со всеми на ряду.
А может быть, на повороте
С дороги сбившись, мы опять
Завязнем по уши в болоте
И не вперед пойдем, а вспять...
Нет, прочь сомненья! Горькой доле
Настал теперь последний час.
Для пышных жатв готово ноле,
И пахарь добрый есть у нас...
Н. Д. П-ОЙ
Добро бы жить, как надо, - человеком!
И радостно глядеть на свой народ,
Как, в уровень с наукою и веком,
Он, полный сил, что день, идет вперед.
Как крепко в нем свободное начало,
Как на призыв любви в нем чуток слух,
Как десяти столетий было мало,
Чтоб в нем убить его гражданский дух...
Добро б так жить! да, знать, еще не время...
Знать, не пришла для почвы та пора,
Чтоб та нее ростки пустило семя
Народности, свободы и добра.
Но всё же мы уляжемся в могилы
С надеждою на будущность земли,
С сознанием, что есть в народе силы
Создать всё то, чего мы не могли.
Что пали мы, как жертвы очищенья,
Взойдя на ту высокую ступень,
О которой видели начатки обновленья
И чуяли давно желанный день!..
1864
ПОСМЕРТНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
С. Ф. Дуров (?)
ОРУЖИЕ
(РЕБЕНКУ)
Сынок отважного бойца,
Малютка милый, шаловливый,
Не тронь оружие отца:
Оно опасно, хоть красиво.
Пускай блестит, пускай звенит -
Не обращай на то вниманья.
Оно, как друг, к себе манит,
Но даст потом, как враг, страданья.
Не тронь его до дальних дней...
Ты будешь сильный и проворный,
И загремит в руке твоей
Оно игрушкою покорной.
А я молюсь, чтобы тогда
Оружья всем игрушкой были;
Чтоб зверство, горе и вражда
Ни лиц, ни стали не томили.
ПРИМЕЧАНИЯ
Тексты вошедших в этот сборник стихотворений поэтов-петрашевцев
отличаются крайней разнохарактерностью.
Если, например, стихи Плещеева выдержали ряд посмертных изданий, не раз
будучи предварительно переизданы самим поэтом, то, напротив, Пальм и Дуров,
при жизни печатавшие свои стихи не иначе, как в повременных изданиях 40-60-х
годов, только теперь дождались, наконец, первого посмертного издания.
А Дмитрий Ахшарумов вообще не печатал самостоятельно своих юношеских
стихов: они дошли до нас лишь в качестве автобиографических документов в его
"Воспоминаниях".
Наконец, стихи Баласогло сохранились в полуанонимном издании.
При такой разнохарактерности входящих в эту книгу текстов были
различны, разумеется, и текстологические принципы, руководившие работой над
тем или иным из ее отделов.
В самом деле, можно ли было не варьировать, например, принцип отбора в
применении к Плещееву и, скажем, Дурову? Плещеева знают все; Дуров никому не
известен; степень же дарования у таких равно второстепенных поэтов - вопрос
спорный. Поэтому "полному", по возможности, Дурову сопутствует "избранный"
Плещеев.
Было бы ошибкой и единообразие в отборе пьес переводных: Плещеев
переводов имеет не больше, чем оригинальных вещей; а у Дурова, подобно
Жуковскому, переводы преобладают. Если бы решиться на исключение всех вообще
переводных вещей, то Плещеев пострадал бы значительно меньше Дурова; от
которого не осталось бы почти ничего. Поэтому переводы Плещеева "охранены
только в особых случаях; переводы же Дурова приравнены в оригинальным вещам.
Подобно Дурову, с возможной полнотой представлены, также Дм. Ахшарумов
и Пальм, но опять-таки по особым для каждого из них соображениям: Дм.
Ахшарумов - потому что все его стихи тесно связаны с идеологией и процессом
петрашевцев; стихи же Пальма, за исключением нескольких неудачных пьес, не
стоило подвергать отбору, потому что они целиком вмещаются в пределы 40-х
годов; кроме того они наглядно отражают на себе типичный для той эпохи (и,
следовательно, для петрашевцев) переход от поэтических жанров и форм
пушкинской школы и Лермонтова к поэтике и темам Некрасова. Впрочем,
"некрасовское" стихотворение есть уж у Баласогло...
Тем не менее этот последний представлен в нашем сборнике лишь
избранными, наиболее типичными стихотворениями, в виду хронологического
несовпадения его поэтической деятельности с возникновением и деятельностью
кружка петрашевцев.
Содержанию книги придана хронологическая последовательность, причем
первое место предоставлено тем поэтам, деятельность которых ограничивается
пределами 40-х годов (Баласогло, Пальм, Дм. Ахшарумов). Та же
хронологическая последовательность, по возможности, соблюдена и внутри
каждого из пяти отделов (по числу поэтов); однако, при отсутствии рукописей
и авторской датировки, часто приходилось руководствоваться только временем"
первого появления той или иной пьесы в печати, то есть датами цензурного
разрешения на сборнике или книге журнала.
Что касается работы над самым текстом, то она сводилась или: к сличению
нескольких разновременных изданий поэта (рукописями, как сказано,
пользоваться приходилось лишь в редких случаях), или к сверке посмертного
издания с единственным авторским изданием журнальным, или", наконец, просто
к извлечению произведений из старинных альманахов, газет и журналов, для
чего понадобилось пересмотреть все без исключения периодические издания 40-х
и многие 50-х и 60-х годов. Как правило, воспроизведению в основной части
книги подлежал последний исправленный самим автором вариант. Только в особых
случаях предпочтение отдавалось варианту первоначальному, когда позднейший
был явно продиктован цензурой. Впрочем, заглавия часто сохранены от
редакций первоначальных - в тех случаях, когда поэт заменял их при
переиздании простым указанием, что пьеса - переводная ("Из В. Гюго", "Из Р.
Прутца" и т. п.). Все эти случаи оговорены в примечаниях. Туда же отнесены
наиболее ценные варианты.
Перед примечаниями к каждому из пяти поэтов даны необходимые
биобиблиографические сведения. В "Приложении" помещены стихотворения поэтов,
в той или иной мере близких к петрашевцам: Ап. Григорьева и других, менее
известных.
При отсутствии автографов было бы излишним педантизмом сохранять
вышедшие теперь из употребления орфографические приемы "Иллюстрации" или
"Литературной газеты" 40-х годов, где впервые печатались издаваемые теперь
поэты. Отклонения от современного правописания в первопечатных редакциях
здесь поэтому игнорируются, за исключением тех редких случаев, когда мы
имеем дело с несомненными архаизмами в поэтическом языке: архаизмы эти
сохранены.
С. Ф. ДУРОВ
Сергей Федорович Дуров родился в 1816 г. в Орловской губ., в имении
отца, полковника в отставке. Воспитывался в Петербурге, в Университетском
благородном пансионе, преобразованном в 1850 г. в Первую гимназию (ныне 52-я
советская школа). Имя Сергея Дурова упомянуто в списках воспитанников,
поступивших в пансион в 1828 г. и окончивших его в 1833 г. {"Пятидесятилетие
С.-Петербургской Первой гимназии. 1830-1880. Историческая записка,
составленная по поручению педагогического совета Д. Н. Соловьевым", СПб.,
1880, стр. 152, 382, 388.} Одно из первых тогда учебных заведений в России,
Университетский благородный пансион в Петербурге насчитывал среди своих
бывших воспитанников А. И. Подолинского, С. А. Соболевского, М. И. Глинку и
др.; всего тремя годами ранее Дурова курс в нем окончил И. И. Панаев, в
воспоминаниях которого говорится о литературных интересах воспитанников
пансиона. {См. И. И. Панаев, Литературные воспоминания, изд. "Academia",
1928, стр. 12-16.}
Преданиями и средой пансиона может, до известной степени, объясняться
пушкинская традиция в поэзии самого Дурова.
По окончании пансиона Дуров вынужден был сразу же поступить на службу,
- сперва помощником бухгалтера в государственный коммерческий банк, потом, в
1840 г., в канцелярию морского министерства; в 1847 г. он выходит в отставку
{В том же году становится членом Вольного экономического общества.} и живет
исключительно на литературные гонорары, кроме стихов печатая также и прозу,
- повести, так называемые "физиологические" очерки, критические статьи, -
получая за это по 40-50 руб. с листа; пробует также писать для театра. {См.
библиографию в статье о Дурове В. Л. Модзалевского в "Русском биографическом
словаре" (т. "Дабелов-Дядьковский"), СПб., 1905, стр. 727-729.} С ним
сожительствуют в это время два его друга: поэт Пальм и музыкант-любитель,
чиновник Щелков, о чем первый рассказал потом в своем автобиографическом
романе "Алексей Слободин". Одно из главных действующих лиц романа, Григорий
Васильевич Рудковский, по заявлению самого автора, и есть Сергей Федорович
Дуров; посвященные ему страницы написаны с большой теплотой и с полным
знанием всех обстоятельств его жизни, они представляют поэтому ценный
биографический материал. Вот как рисует Пальм в своем романе облик Дурова:
"В одном многоэтажном доме у Семеновского моста квартиру No 10 занимал
Григорий Васильевич Рудковский. {Ср. в воспоминаниях А. Милюкова: "Дуров жил
тогда вместе с Пальмом и Алексеем Дмитриевичем Щелковым на Гороховой улице,
за Семеновским мостом ("Литературные встречи и знакомства", СПб., 1890).}
Квартира была записана в домовой книге на имя коллежского асессора
Рудковского, а жили в ней постоянно двое-трое его приятелей, не считая
случайных посетителей, гостивших иногда по нескольку дней. В 10-м нумере
часто раздавались, звуки скрипки, виолончеля, фортепиано... Пение слышалось
постоянно, потому что жильцы были горячие поклонники Рубини, Виардо и
Тамбурини... В одной комнате набрасывались на бумагу бойкие эскизы будущих
картин или меткие карикатуры на приятелей и на лиц, почему-либо известных
всему Петербургу; в другой - дописывалась повесть, фельетон или
скандировались звучные строфы новоиспеченного стихотворения... Рудковскому в
это время было лет за тридцать; смуглый, с заметною сединою на висках, без
малейшего признака мускульной силы, - грудь впалая, движения осторожные, как
будто изнеженные, неумеренное угощение носа из простой табакерки и
скептическое, отчасти даже циническое отношение к сердечным делишкам
молодежи, - он казался преждевременным старцем. Но, с другой стороны,
нервная горячность в споре, энтузиазм перед смелым проявлением ума, таланта
и воли, где бы и в чем бы они ни проявлялись, трогательная, почти женская
сочувственность к чужому страданию и, наконец, непримиримая ненависть к
лицемерию, защищавшему всякие житейские неправды, - всё это обличало в
Рудковском "душу живу" и ставило на видное место среди окружавшей его
молодежи..." {"Алексей Слободин. Семейная история в пяти частях" П.
Альминского, ч. 4, гл. IV.}
Кроме "Алексея Слободина", литературный портрет Дурова сохранился в
романе "Итоги жизни" П. М. Ковалевского (о нем см. ниже), где Дуров выведен
под именем Сорнева или просто Федора Семеновича, "с прямыми черными на
длинной шее космами волос и тоже черными глазами, толстыми губами на желчном
и худом лице; с насмешливым и вечно изумленным глупостью людей взглядом; с
вечною иронией в движениях и словах; и отношение отрицательное ко всему на
свете... Надо было ему отдать справедливость: в качестве ли общего
Мефистофеля или только ментора Камеева (Пальма) - он оставался неизменно
юмористом и смешил до слез. Где был Сорнев, там и смех... Были у него,
однако, полосы, когда от желчи всё ему казалось желтым. И какими же тогда
рассказами неправд, позорного порабощения, гнета, грубого самоуправства,
кражи и насилий доводил он до негодования тех, кто доходил чуть не до
истерики от смеха". {"Вестник Европы", 1883, No 1, стр. 176-179.}
"Пятницы" Петрашевского Дуров начал посещать, как сам показал потом
следственной комиссии, в 1847 г., а познакомился с Петрашевским в 1846-м: на
собрании 25 марта (1849) "при рассуждении о том, каким образом должно
восстановлять подведомственные лица против власти", высказался за то, чтоб
"показывать зло в его начале, т. е. в законе и государе". {"Петрашевцы", т.
III, стр. 179.} На другом собрании (22 апреля) говорил о способах проведения
в литературу своих идей; и, наконец, в третий раз говорил, при поддержке со
стороны Баласогло, о семейных и родственных связях как о путах для человека,
в чем можно усматривать отголосок соответствующих идей Фурье. Впрочем,
фурьеристом Дуров во время следствия себя не признал. {См. "Голос
минувшего", 1915, No 11, стр. 9-11.}
Гораздо заметнее роль Дурова в качестве одного из инициаторов
самостоятельного - "дуровского" - кружка, отколовшегося от главного в конце
1848 г. Относительно его "фракционных" отличий высказано было в литературе о
петрашевцах несколько разных мнений; не было, однако, обращено должное
внимание на существенную особенность его, в отличие от кружка Петрашевского:
на связанную с ним попытку агитационного использования литературы. О начале
самостоятельных собраний у Дурова сохранилось несколько свидетельств в
показаниях их участников: Спешнева, Пальма, Достоевского, Филиппова,
Ламанского, Милюкова, самого Дурова и в позднейшем письме Ап. Майкова проф.
Висковатову. Везде отмечается литературный уклон вновь образованного кружка
как главное его отличие от кружка Петрашевского; для Ламанского, например,
дуровцы - "литературная партия"; а Пальм передает следующие слова Дурова:
"Петрашевский, как быв, уперся в философию и политику; он изящных искусств
не понимает и будет только портить наши вечера". {"Голос минувшего", 1915,
No 12, стр. 34.} Но что дело тут было не в искусстве для искусства, а в
совершенно особом, агитационном использовании "изящных искусств", доказывает
позднейший рассказ Майкова о попытке Достоевского в январе 1849 г., т. е.
как раз в то время, когда складывался кружок Дурова, привлечь и его,
Майкова, - тоже литератора, - к делу организации тайной типографии, которое
задумано было, как говорил Достоевский, "людьми подельнее", чем
Петрашевский, и куда Петрашевского решили не принимать; из перечня этих
"людей подельнее" сразу же становится видно, что это н есть кружок Дурова,
тем более, что и его самого можно было в то время, по словам
Семенова-Тянь-Шанского, "считать революционером, т. ч е. человеком, желавшим
провести либеральные реформы путем насилия". {П. П. Семенов-Тянь-Шанский,
Детство и юность, СПб., 1917, стр. 255.}
О политическом радикализме Дурова, напоминающем радикализм декабристов
(с которыми Дурова сближали я родственные связи: он был племянником Н. Д.
Фонвизиной, во втором браке Пущиной), говорит одно из последних его
стихотворений (1863): "Н. Д. П - ой" (Н. Д. Пущиной), где дана типичная для
декабристов, а Дуровым усвоенная не тогда, конечно, когда писалось
стихотворение, а много раньше, историческая оценка самодержавия. О русском
народе здесь говорится:
Как крепко в нем свободное начало,
Как десяти столетий было мало,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чтоб в нем убить его гражданский дух.
(См. ниже примечание к этим стихам, стр. 280-281.)
О преданности Дурова заветам декабристов свидетельствует также его
неудержимая ненависть к другому своему родственнику, Я. Ростовцеву, автору
доноса Николаю I накануне 14 декабря. "Стоило употребить при нем <Дурове>,
хотя бы невзначай, в разговоре имя его родственника, генерала <впоследствии
графа.> Якова Ивановича Ростовцева, - и он забывал всякую меру
сдержанности..." {П. К. Мартьянов, В переломе века, "Исторический вестник",
1595, т. LXII, стр. 451.} Слова Дурова на одном из собраний у Петрашевского
- о начале зла "в законе и государе" - свидетельствуют о том же. Собрания у
Дурова имели своей целью подготовку более широких, чем только в дружеском
кружке, литературных выступлений, а эти последние рассчитаны были на особое
воздействие на умы. Это видно хотя бы из того, что всё, что читалось у
"дуровцев": "Солдатская беседа" Григорьева, перевод из Ламеннэ Милюкова,
письмо Белинского к Гоголю и т. д., они тотчас пытались распространять
нелегальным путем в списках.
Нравственный облик Дурова той поры сохранился в целом ряде следственных
показаний 1849 г. Обаятельность Дурова, не раз отмеченная в романах Пальма и
Ковалевского, видна также из стихотворных к нему посланий; в одном
провинциальном альбоме (с датой: "май 1844 г.") сохранилось посвященное
Дурову стихотворение К. Доводчикова, печатавшего иногда свои стихи в
"Литературной газете" 40-х годов и сблизившегося в один из своих приездов в
Петербург с Пальмом и Дуровым:
...Ты сердцем добр, твой светел ум,
Пусть будет вечно осенять
Тебя святая благодать.
Заклятый враг приличий света,
Я образ милого поэта,
И самый звук твоих речей,
Верь, сохраню в душе моей.}
{* Евг. Опочинин, Рыдающие души, "Голос минувшего", 1916, No 12, стр.
223-224.}
В том же 1844 г., рядом с одним из первых стихотворений самого Дурова
("Молодик на 1844 год", стр. 31), помещены стихи другого сотрудника
"Литературной газеты", Н. Третьякова:
С. Ф. Д.
Как раб, зарывший свой талант,
Скрываешь ты свой дар чудесный,
Ты чувством, мыслями богат,
Тебе знаком язык небесный.
Для друга расщедрись, скупец,
Прими мой вызов благородный,
Открой таинственный ларец,
Где скрыт талант твой самородный.
Взгляни: не одного тебя
Луч солнца греет во вселенной.
И ты рожден не для себя:
Ты жрец искусства вдохновенный.
О, помни притчу, друг-поэт!
Не будь рабом презренной лени
И чудным блеском вдохновений
Ты освети печальный свет.
Достоевский так отозвался о Дурове в своих показаниях: "Я знаю Дурова
как за самого незлобивого человека; но, вместе с тем, он болезненно
раздражителен, раздражителен до припадков, горяч, не удерживается на слова,
забывается и даже из противоречия говорит иногда против себя, против своих
задушевных убеждений, когда раздражен на кого-нибудь. Близкие Дурова: Щелков
и Пальм, еще лучше меня знают его несчастный характер..." {Н. Ф. Бельчиков,
Достоевский в процессе петрашевцев, 1936, стр. 125.}
Яновский в своих воспоминаниях говорит, что в то время "Федор
Михайлович, разговаривая о лицах, составлявших кружок Петрашевского, любил с
особенным сочувствием отзываться о Дурове, называя его постоянно человеком
очень умным и с убеждениями..." {"Петрашевцы", т. I, стр. 79.} Как раз с
Достоевским и свела судьба Дурова после выслушания ими второго приговора на
Семеновском плацу 22 декабря 1849 г. Вместе выслушали они и первый приговор
- смертный. "Я успел... обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и
проститься с ними", - в тот же день, несколько часов спустя, писал
Достоевский брату. {Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 128-129.} Второй
приговор им обоим гласил: "лишив всех прав состояния, сослать в каторжную
работу в крепостях на 8 лет", с одинаковой для обоих поправкой Николая I:
"на четыре года, а потом рядовым". {"Петрашевцы", т. III, стр. 335.}
Проститься с ссыльнокаторжными, перед самой их отправкой в Сибирь,
допущены были в Петропавловскую крепость два другие, легко отделавшиеся
"дуровца": Милюков и Михаил Достоевский. "Мы ждали довольно долго, -
рассказывает в своих воспоминаниях Милюков, - так что крепостные куранты
раза два успели проиграть четверть на своих разнотонных колокольчиках. Но
вот дверь отворилась, за нею брякнули приклады ружей, и в сопровождении
офицера вошли Ф. М. Достоевский и С. Ф. Дуров. Горячо пожали мы друг другу
руки. Несмотря на восьмимесячное заключение в казематах, они почти не
переменились: то же серьезное спокойствие на лице одного, та же приветливая
улыбка у другого. Оба уже одеты были в дорожное арестантское платье - в
полушубках и валенках... Ни малейшей жалобы не высказали ни тот, ни другой
на строгость суда или суровость приговора. Перспектива каторжной жизни не
страшила их, и, конечно, в это время они не предчувствовали, как она
отзовется на их здоровье..." {А. П. Милюков, Литературные встречи и
знакомства, стр. 193-197.}
В тот же день Дуров, вместе с Достоевским и Ястржембским, был в
кандалах отправлен в сибирскую каторгу. Тяжелое путешествие на санях в
сопровождении жандармов описано Достоевским в письме его к брату. {См. Ф. М.
Достоевский, Письма, т. I, стр. 133-135.} В "Дневнике писателя" он рассказал
о встрече, устроенной "путешественникам" в Тобольске женами декабристов.
{Его же. Дневник писателя, 1873, январь, "Старые люди".} Если же верить
воспоминаниям М. Д. Францевой, одна из этих "великих страдалиц", тетка
Дурова, Н. Д. Фонвизина (Пущина), устроила, кроме встречи, также проводы.
{"Исторический вестник", 1888, т. XXXII, No 6, стр. 628-630.} В Омск они
прибыли через три дня. "Началось с того, - писал потом Достоевский брату, -
что плац-майор Кривцов нас обоих, меня и Дурова, обругал дураками за наше
дело и обещался при первом проступке наказывать нас телесно". {Ф. М.
Достоевский, Письма, т. I, стр. 135. Ср. с этим гл. VIII "Записок из
мертвого дома".}
Как отозвалась на Дурове четырехлетняя каторга? Об этом дают
представление несколько строк "Записок из мертвого дома": "Я с ужасом
смотрел на одного из моих товарищей (из дворян), как он гас в остроге как
свечка. Вошел он в него вместе со мною, еще молодой, красивый, бодрый, а
вышел полуразрушенный, седой, без ног, с одышкой" "(гл. VII). Но болезнь не
сломила Дурова. Сохранились любопытные воспоминания о нем, записанные со
слов несших в омском остроге караульную службу так называемых "морячков",
разжалованных в 1849 г. в рядовые гардемаринов. "С. Ф. Дуров и под
двухцветной курткой с тузом на спине казался баричем. Высокого роста,
статный и красивый, он держал голову высоко, его большие, черные навыкате
глаза, несмотря на их близорукость, смотрели ласково, и уста как бы
улыбались всякому. Шапку он носил с заломом на затылке и имел вид весельчака
даже в минуты тяжелых невзгод. С каждым арестантом он обходился ласково, и
арестанты любили его. Но он был изнурен болезнью и зачастую едва мог ходить.
Его ноги тряслись и с трудом носили хилое, расслабленное тело. Несмотря на
это, он не падал духом, старался казаться веселым и заглушал боли тела
остроумными шутками и смехом... С. Ф. Дуров вызывал к себе всеобщее
сочувствие. Несмотря на крайне болезненный и изнуренный вид, он всем
интересовался, любил входить в соприкосновение с интересовавшею его общею,
внеострожного, людскою жизнью и был сердечно благодарен за всякое, посильное
облегчение или материальную помощь. Говорил он обо всем охотно, даже вступал
в споры и мог увлекать своим живым и горячим словом слушателя. В нем
чувствовалась правдивая, искренне убежденная и энергичная натура, которую не
могло сломить несчастье, и за это он пользовался большей, чем Ф. М.
Достоевский, симпатиею..." {П. К. Мартьянов, В переломе века, "Исторический
вестник", 1895. т. LXII. стр. 448-450.}
В "мертвом доме" Дуров остался не только революционером, но, если
верить "морячкам", и поэтом. Однажды, когда местное начальство доискивалось,
кто из арестантов пишет на него жалобы, и опрашивало каждого арестанта по
очереди, не пишет ли он вообще что-нибудь, Дуров, будучи спрошен, ответил:
"Зачем писать, когда мы, поэты, можем петь... петь приятней, чем писать..."
{Там же.}
"В зиму 1853-1854 годов, - продолжает свой рассказ Мартьянов, - С. Ф.
Дуров и Ф. М. Достоевский окончили срок пребывания в крепости и выпущены
рядовыми в сибирские линейные батальоны: первый - в 3-й (в Петропавловске),
а последний - в 7-й (в Семипалатинске)". Но, прежде чем разлучиться, Дуров и
Достоевский провели еще около месяца под одной крышей в Омске, уж на
свободе, в гостеприимном доме К. И. Иванова, зятя декабриста Анненкова, о
чем жене его, П. Е. Анненковой, Достоевский" писал из Семипалатинска 18
октября 1855 г.: "Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в
Сибирь вы и всё превосходное семейство ваше брали и во мне и в товарищах
моих по несчастью полное и искреннее участие... Полтора года назад, когда я
и Дуров вышли из каторги, мы провели почти целый месяц в их (Ивановых)
доме". - "Вы, вероятно, уже знаете, - прибавляет затем Достоевский, - что
Дуров по слабости здоровья выпущен из военной службы и поступил в
гражданскую, в Омске... Мы с ним не переписываемся, хотя, конечно, друг об
друге хорошо помним". {Ф. М. Достоевский, Письма, т. I, стр. 162.}
Пребывание Дурова в Петропавловске рядовым было, таким образом,
непродолжительно. 22 марта 1855 г. Дурова переводят в Омск канцелярским
служащим 4-го разряда в областном управлении сибирских киргизов. Оставаясь
здесь до второй половины 1857 г., он сближается за это время с сослуживцем
своим Чоканом Валихановым, киргизом-этнографом, внушавшим всем, кто знал
его, интерес к себе и симпатию. В конце 1856 г. Дурову позволено было
вернуться в Россию. В Омске, перед отъездом, Дурова повстречал Г. Н.
Потанин. Воспоминания его об этой: встрече - лучшее, что написано о Дурове
современниками. {См. статью Г. Н. Потанина в сб. "На cлавном посту", стр.
255-265; выдержки из нее - в сб. "Петрашевцы в воспоминаниях современников",
стр. 249-256.}
Свой рассказ о Дурове Потанин заканчивает сравнением его с Рудковским в
романе у Пальма. "Правда, - говорит он, - портрет Дурова и у Пальма написан
в сочувственном тоне... Но все-таки портрет вышел бледным; вместо
интересного проповедника, тут описан либеральный департаментский чиновник.
Речи, вставленные в уста Дурова (Рудковского), не зажигательны; главное, нет
протестующей Дуровской души... Пальмовский Дуров не тот, которого я слышал в
Омске... Может быть, Дуров - мой фетиш, но вернее, я думаю, Пальм был не в
состоянии одухотворить своего герjя до уровня действительности". Это в
состоянии зато был сделать Достоевский: черты Дурова несомненно есть в
Версилове из "Подростка". {В. Л. Комарович, Прототипы героев Достоевского
(подготовляется к печати).}
Фактические данные об окончании сибирской ссылки сообщает в
биографической заметке о Дурове Пальм: "В 1856 г. дозволено Дурову вернуться
из Сибири, в 1857 г. возвращено дворянство и только в 1863 г. разрешено жить
в столицах. Из этого краткого перечня постепенных улучшений положения Дурова
видно, что никакими особенными льготами он не пользовался - и терпеливо,
покорно нес свой крест, не взывая ни к кому об участливом облегчении своей
судьбы". {"Изящная литература", 1885, No 2, стр. 211-212.} Переезд из Сибири
в Россию совершился, надо думать, летом 1857 г., - в согласии с указанием
Потанина. Стихотворение "С. Ф. Д... ву", которым Плещеев из Оренбурга
напутствовал Дурова в Одессу к Пальму, датировано: 18 июля 1857 г. (см.
ниже); около этого времени и состоялся, значит, переезд Дурова "на теплый
юг"; самое же возвращение из Сибири - месяцем или двумя раньше. Первым
пристанищем по возвращении из Сибири послужило Дурову едва ли не Марьино,
подмосковное имение Н. Д. Фонвизиной. О встрече там с Дуровым рассказывает в
своих неизданных воспоминаниях В. П. Буренин: "В Марьине, кроме меня и этой
дамы <Н. Д. Фонвизиной-Пущиной> и старой-престарой нянюшки Натальи
Дмитриевны, заведывавшей хозяйством, жил еще петрашевец С. Ф. Дуров. Он
очень благоволил ко мне за то, что я в то время переводил "Ямбы" Огюста
Барбье, Дуров высоко ценил этого поэта, и две-три пьесы Барбье в его
переводе были еще в сороковых годах напечатаны в "Современнике"... Благодаря
его указанию я перевел лучшее из "Ямбов" Барбье. Сергей Федорович очень
хвалил мои переводы". {"Поэты "Искры", под ред. И. Г. Ямпольского,
"Библиотека поэта", стр. 724.} Описанную тут встречу Буренин относит к 1859
г.; можно предположить, что он ошибся на два года, {Относительно
напечатанных Дуровым в "Современнике" переводов Барбье Буренин ошибся на два
десятилетия: в "Современнике" Дуров печатался только в 60-х годах. Влияние
Дурова на Буренина отмечает еще Б. Глинский ("Среди литераторов и ученых",
СПб., 1914, стр. 65, 67).}
С отъездом на юг, в июле 1857 г., начинается последний период в жизни
Дурова, сведения о котором крайне скудны. "По возвращении из Сибири,
сообщает Пальм, - он поселился в Одессе у друга своей юности А. И. П. <т. е.
у самого Пальма>, отогревая (как он выражался) всё замороженное сибирской
стужей под ласковым южным солнышком. Но здоровье его было вконец разрушено.
При малейшей сырости он испытывал страшные ревматические страдания в ногах,
носивших четыре года железные браслеты... С 1862 г. стихотворения Дурова
снова стали встречаться в "Современнике", потом в "Отечественных
записках"... Последние годы жизни Дуров неразлучно жил с своим товарищем П.,
вел переписку с Ив. Ив. Пущиным, женой его Натальей Дмитриевной (бывш.
Фонвизиной), с Сергеем Петровичем Трубецким и некоторыми из своих товарищей
по несчастью. Он ужасно много читал, наверстывая годы, потерянные в Сибири,
вел свои заметки, которые частию уничтожил. После трехдневных тяжелых
страданий (отек легких) Дуров скончался 6 декабря 1869 г. в Полтаве, на
руках своего друга. На похоронах Дурова к небольшой группе провожавших гроб
его знакомых присоединилось довольно много простого бедного народа, который
знал хилого старичка, ежедневно бродившего по улицам, нюхавшего из
берестовой тавлинки и охотно вступавшего в беседу с каждым нищим..."
{"Изящная литература", 1885, No 2, стр. 211-213. Другой некролог см. в
"Иллюстрированной газете", 1869, No 50, 18 декабря, стр. 399.}
Поэтическое наследство Дурова дошло до нас в совершенно разрозненном
виде. По словам Пальма, "Дуров писал, очень мало, и это немногое так
разбросано, что трудно воспроизвести его поэтическую биографию". {Там же,
стр. 213.} Ранние вещи Дурова вообще не известны: по словам Н. В. Гербеля,
"вместе с служебной деятельностью <т. е. начиная с 1833 г.> шли и
литературные его занятия, начавшиеся очень рано. Первые стихотворения,
помещаемые им в современных альманахах, печатались довольно долго без
означения имени автора. Только начиная с 1843 г., имя его стало являться на
страницах журналов того времени и вскоре обратило на себя внимание многих".
{Н. В: Гербель, Русские поэты в биографиях а образцах, изд. 3-е, под ред. П.
Н. Полевого, 1888, стр. 430-431.} От поисков этих первых поэтических опытов
Дурова в анонимной альманашной литературе 30-х годов мы отказались, и наше
собрание его стихов открывается стихотворениями 1843 г. Собрать свои стихи в
виде отдельной книги Дуров не захотел или не успел. Попытка, предпринятая
друзьями уже после его смерти, успехом не увенчалась. В 1881 г. в
провинциальном журнале-еженедельнике "Фаланга" Пальм напечатал "Три
стихотворения С. Ф. Дурова", редакционная заметка к которым гласила: "Теперь
все его <Дурова> стихотворения собраны А. И. Пальмом, предполагающим издать
их отдельной книжкой". {"Фаланга, художественно-юмористический журнал",
Тифлис, 1881, No 27, стр. 2.} Издание это, однако, не состоялось, хоть и
рассматривалось уже в цензурном комитете. Видимо, победоносцевская цензура
отказалась пропустить книгу петрашевца. Посмертные публикации стихотворений
Дурова носят поэтому такой же разрозненный и случайный характер, как и
публикации при его жизни. Это по большей части перепечатки отдельных, ранее
уже изданных самим поэтом вещей. Так, Н. В., Гербель, П. И. Вейнберг, а
также С. А. Венгеров, П. С. Коган и М. П. Алексеев, редактируя разные
сборники стихов или "собрания сочинений" иностранных поэтов, довольно широко
использовали переводы Дурова из Байрона, В. Гюго, Беранже, Барбье и
славянских поэтов (Мицкевича, Хоцько). В других случаях перепечатки носили
характер напоминаний о несправедливо забытом поэте, - в журналах и
хрестоматийных изданиях (того же Гербеля, В. Д. Бонч-Бруевича). Наконец, в
отдельных случаях посмертные публикации знакомят нас с вещами, до тех пор в
печати не появлявшимися; таковы два-три сообщения Пальма и два - Вейнберга.
Из рукописей Дурова сохранился только автограф стих. "Когда трагический
актер". {Рукописный отрывок Пушкинского Дома "Поэт: ли тот, кто в людях
сиротея", с припиской: "Дуров, Сергей Федорович. Стихотворение его без даты"
- при ближайшем рассмотрении оказался отрывком из середины стихотворения П.
П. Ершова, начинающегося: "Поэт ли тот, кто с первых дней сознанья" и
напечатанного в "Библиотеке для чтения", 1838, т. XXX, отд. I, стр. 92-94.}
В тех случаях, когда он сам одну и ту же вещь издавал дважды, нами
избиралась последняя печатная авторская редакция. Заглавия удерживались
иногда от первой редакции. Варианты посмертных публикаций в основной текст
вводились только в исключительных случаях, - когда ими заполняется,
например, явный пропуск в авторской публикации или исправляется ошибка.
С польского ("Когда моя радость начнет говорить"). Там же, под цифрой:
II; вторично, с исправлениями - в "Иллюстрации", 1846, т. III, No 35, 21
сентября, стр. 561. Польский подлинник не установлен.
Из Хоцьки ("Если хочешь видеть лето"). Там же, 1843, No 48, 5 декабря,
стр. 848 (с ошибочной подписью: "А. Пальм", но под инициалами "С. Д." в
оглавлении). Вторично, с исправлениями (с подписью: "С. Дуров")-в
"Библиотеке для чтения", 1844, т. LXVI, отд. I, стр. 5. Польский подлинник
Александра Хоцьки (1804-1891) - в сб. "Poezyje Alexandra Chodzki w Poznaniu,
1833" ("Jesli wiosne ehcesz zobaczyc").
Цветок. Сб. "Молодик на 1844 год", стр. 33.
Неэра (Из А. Шенье). Там же, вслед за предыдущим. Французский подлинник
- два разных отрывка (из Bucoliques et Idylles), слитых в переводе Дурова
вместе; см. отрывки XXXII и XXIV, "Poesies d'Andre Chenier", Paris, 1881,
pp. 98, 105-106.
Горе и радость (Из Мильвуа). Там же, 1845, т. XVIII, отд. I, стр. 15-16
(ценз. разр. 1 января 1845 г.). Французский подлинник - "Plaisir et peine"
("En meme temps Plaisir et peine").
Мильвуа (1782-1816) - один из представителей так называемой "легкой
поэзии", преемник Парни.
Присказки. "Иллюстрация", 1845, т. I, No 29, 27 октября, - стр. 463.
Вторично, под измененным заглавием и с присоединением следующей пьесы - сб.
"Новоселье", 1846, ч. 3, изд. Александра Смирдина, стр. 254.
"Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою". Сб. "Новоселье",
вслед за предыдущим (е датой: "23 февраля 1845 года").
"Сонет ("Нигде, ни в ком любви не обретая"). "Библиотека для чтения",
1845, т. XIX, отд. I, стр. 157 (ценз. разр. 28 февраля 1845 г.).
"Вечер был светел как день". Там же, вслед за предыдущим.
"Люблю тебя за то, что в вихре светских бурь". Сб. "Метеор на 1845
год", стр. 21 (ценз. разр. 5 апреля 1845 г.).
"Мы встретились - и тотчас разошлись". Там же, стр. 119.
Гомер-нищий. "Библиотека для чтения", 1845, т. XXII, отд. I, стр. 12-16
(ценз. разр. 19 сентября 1845 г.). Перевод элегии Мильвуа "Homere mendiant"
("Beau sejour ou l'Hermus epand ses flots sacres"). Многоточием после стиха
69 ("К небу, которого он уж издавна, издавна не видит") отмечен пропуск
двенадцати отрок, содержащих проклятия богачу со стороны обездоленного, в
которых цензура уловила, должно быть, ноты социального протеста.
Гермесская волна - по имени Герма (или Гермоса), древнего названия реки
Саробад, впадающей в Смирнскую <Гермейскую> бухту в Малой Азии, близ которой
расположен был эолийский город Кумы. Меония - поэтическое название Лидии (в
Малой Азии), откуда, по преданию, был рвдом Гомер. Мелес - легендарный
город, от эпитета "Мелесиген" (сын Мелеса), присвоенного Гомеру древними
поэтами. Критенеа - легендарное имя матери Гомера.
"Когда трагический актер". Автограф - из собрания И. В. Бецкого в
Всесоюзной публ. библ. им. В. И. Ленина в Москве. Впервые - в Иллюстрации",
1845, т. I, No 26, 6 октября, стр. 414. Вторично, без изменений - в сб.
"Новоселье", 1846, ч. 3, стр. 224. Воспроизводится текст "Новоселья". В
своей рецензии на этот сборник Тургенев писал: "В "Новоселье" также есть и
стихи. Поэты-вкладчики следующие: гг. Бенедиктов, Губер, Дуров, Слепушкин,
Струговщиков... Одно стихотворение г. Дурова ("Когда трагический актер")
было бы недурно, если б его не портил последний куплет, совершенно лишний,
да еще и плохой". {И. С. Тургенев, Сочинения, 1933, т. XII, стр. 63-64.}
Кручины. "Иллюстрация", 1845, т. I, No 27, 13 октября, стр. 431.
Шекспир. Там же, вслед за предыдущим.
"Я как сокровище на памяти моей". Там же, 1846, т. 11, No 2, 12 января,
стр. 31.
"Иные дни - мечты иные". Там же, 1846, т. II, No 7, 23 февраля, стр. но
(с датой: "4 февраля 1846 года").
"С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!". "Финский
вестник", 1846, т. IX, отд. I, стр. 131-132 (ценз. разр. 30 апреля 1846 г.).
"И плакать хочется, и хочется смеяться". Там же, вслед за предыдущим.
Роза и кипарис. Там же, вслед за предыдущим.
Морлах в Венеции. "Иллюстрация", 1846, т. II, No 16, 4 мая, стр. 254.
Перевод стихотворения Мицкевича: "Morlach w Wenecji (z serbskiego)": "Gdym
ostatniego cekina postradal". {См. Pisma Adama Mickiewicza, Lipsi, 1887, t.
I, 250-251.} Мицкевич же перевел эту пьесу (вопреки подзаголовку "z
serbskiego") с французского из известного сборника П. Мериме "Гузла", откуда
ту же пьесу перевел, в свою очередь, Пушкин ("Влах в Венеции"). {См. "La
Guzla ou choix de pot'sies illyriques", Paris, 1827, p. 43 ("Le Morlaque a
Venise").}
Чердак. Там же, 1846, т. II, No 20, 1 июня, стр. 321 (о датой: "10
мая"). Перевод известного стихотворения Беранже "Le grenier", начало
которого Дуров взял эпиграфом.
Аюдаг (С польского). Там же, 1846, т. II, No 21, 8 июня, стр. 337.
Вторично, с существенными изменениями - в сб. "Поэзия: славян", под ред. Н.
В. Гербеля, 1871, стр. 437. Польский подлинник - из "Крымских сонетов"
Мицкевича, под No XVIII ("Ajudach": Lubie pogladaс, wsparty na Iudahu
skale").
Туча. Там же, 1846, т. II, No 23, 22 июня, стр. 368.
Анакреон. Там же, вслед за предыдущим.
Листок. Там же, вслед за предыдущим. Перевод известного стихотворения
Арно "De la tige detachie". откуда взят и эпиграф (4-я строка 1-й строфы).
{См. A. V. Arnault, Fables et Poesies diverses, Paris, 1825.} Стихотворение
написано Арно 1815 г. в связи с изгнанием его Бурбонами из Франции. В статье
"Французская академия" Пушкин писал: "Участь этого маленького стихотворения
замечательна. Костюшко перед своей смертью повторил его на берегу Женевского
озера; Александр Илсиланти перевел его на греческий язык..." Элегия Арно
стала своего рода поэтической формулой для чувств политического изгнанника;
повидимому, не случайно и петрашевец Дуров присоединил свой голос к целому.
хору переводчиков. Упоминаемые Пушкиным в цитированной статье 1836 г.
переводы Жуковского ("Листочек", 1818) и Д. Давыдова ("Листок", того же
года) заканчиваются тем самым стихом, которым заканчивается и перевод
Дурова: "И легкий розовый листок". Образ гонимого бурей листка, популярный в
русской поэзии, получил наиболее яркое развитие у Лермонтова ("Дубовый
листок, оторвался от ветки родимой", 1841).
Бывают дни недуга рокового". Там же, 1846, т. III, No 30, 17 августа,
стр. 480.
В альбом графини С - кой ("Жизнь наша - книга. Много в ней"). Там же,
вслед за предыдущим.
"Есть бездна на земле, есть бездна роковая", "Невский альманах на 1847
и 1848 годы", вып. I, СПб., 1847, стр. 291-294 (ценз. разр. 5 сентября 1846
г.). Эпиграф представляет начало французского подлинника - "La cuve" из
"Ямбов" Барбье. Перевод не избежал цензурных пропусков и искажений: в строфе
IV искажены стихи 3-4, в строфе VI - пропуск после стиха 6, в строфе VII
искажен стих 4, в строфе VIII пропущен стих 2 подлинника и искажены стихи 3
и 6 с содержащимися в них намеками на трехдневную революцию 1830 г.
Большинство этих выброшенных цензурою мест могло появиться в русском
переводе в печати только в 30-е годы; но это был уже не перевод Дурова, а
гораздо худший перевод Буренина. Впрочем, и тут строфа VIII подлинника
купюры не избежала. {См. сб. "Огюст Барбье. Ямбы и поэмы", под ред. М. П.
Алексеева, стр. 26-27.}
Из А. Шенье ("У каждого есть горе; но от братьев"). "Иллюстрация",
1846, т. III, No 33, 7 сентября, стр. 529. Французский подлинник - из отдела
"Элегических отрывков" ("Fragments d'elegies"), под No IX ("Tont homme a ses
douleurs. Mais aux yeux de ses freres"),
"Что в жизни, если мы не любим никого". Там же, 1846, Т. III, No 34, 14
сентября, стр. 346.
"В нас воля разума слаба". Там же, 1846, т. III, No 35, 21 сентября,
стр. 561.
Из Данте ("На пол-пути моей земной дороги"). Там же, 1846, т. III, No
38, 12 октября, стр. 609. Компилированный перевод разных отрывков из первой
части "Божественной комедии" Данте ("Ад"). Так, первые шесть трехстиший -
сокращенный перевод песни первой, 7-9 трехстишия - песни второй, 10-26
трехстишия - песни третьей, 27-е трехстишие - песни восьмой и, наконец,
28-29 трехстишия - песни тринадцатой.
Отчаяние (Из А. Жильбера). "Иллюстрация", 1846, т. III, No 39, 19
октября, стр. 626. Французский подлинник - "Les plaintes ust malheuieux",
начиная со стиха 24-го ("Pere aveugle et barbare! impitoyable mere!" и
кончая 37-м. {См. "Oeuvres completes de Gilbert", t. I, Paris, An X, p.
143-145.}
Жильбер (Nicolas Gilbert, 1751-1780) - французский поэт-сатирик
предреволюционной эпохи.
Из А. Шенье ("И легче и вольней вздыхает как-то грудь"). Там же, вслед
за предыдущим. Французский подлинник - из "Элегических отрывков" ("Fragments
d'elegies"), под No VII ("Tout mortet se soulage a parler de ses maux").
"Сердце исчахло у нас от науки холодной. В ребенке". Там же, 1846, т.
III, No 41, 2 ноября, стр. 656.
"Музыка - то же, что вздох, излетевший внезапно из сердца". Там же,
вслед за предыдущим.
Кружка (Восточное предание). Там же, 1848, т. III, No 45, 30 ноября,
стр. 729. Вторично - в "Фаланге", 1881, No 27, стр. 2; первую строку VIII
строфы даем с поправкой по "Фаланге" ("вечную" вместо "верную").
"Кого любить? Кому доверить". Там же, 1846, т. III, No 47, 14 декабря,
стр. 753.
К*** (При отсылке стихов А. Барбье). Там же, вслед за предыдущим. В
стихе 11 исправляется явная опечатка: "разить поэт" (надо "разит порок").
Портрет. Там же, 1847, т. IV, No 1, 4 января, стр. 15.
"Жаркое чувство любви не надолго в душе остается". Там же, вслед за
предыдущим.
"Смотришь порой на нее, а мечтается". Там же, вслед за предыдущим.
Из Проперция ("Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины"). Там
же, 1847, т. IV, No 11, 22 марта, стр. 175-176. Латинский подлинник - элегия
XXI из книги 3-й элегий Секста Проперция; первый ее стих взят эпиграфом к
переводу. {См. "Sexti Propertii opera omnia", London, 1905, p. 94-95.}
Интерес Дурова к античной литературе засвидетельствован также его статьей о
мимическом поэте Публилие Сирусе ("Финский вестник", 1847, т. XXIII).
А. Д. Щелков, которому посвящен перевод, - музыкант, сожитель Дурова,
вместе с ним арестованный 23 апреля 1849 г.; в "Алексее Слободине" изображен
под именем художника Купянцева.
В. В. Толбину ("Бывают дни в году, когда в душе у нас"). "Финский
вестник", 1847, т. XXIII, отд. I, стр. 115.
"С невыразимым наслажденьем". "Финский вестник", 1847, т. XXIII, отд.
I, стр. 115.
"Ваш жребий пал! Счастливая пора". Там же, вслед за предыдущим.
Сосед. Там же, 1847, т. XXIV, отд. I, стр. 81. Замененные многоточием
последние два стиха - не поддающийся восстановлению цензурный пропуск.
"Озябло горячее сердце мое". Там же, вслед за предыдущим.
Странник. Там же, вслед за предыдущим.
"Когда, склонившись на плечо". "Северное обозрение", 1848, т. I, отд.
I, стр. 33-34 (ценз. разр. 14 января 1848 г.).
"Куда ни посмотришь - повсюду". "Пантеон и репертуар русской сцены",
1848, т. I, кн. 1, отд. III, стр. 70 (ценз. разр. 15 января 1848 г.).
"Как весело... итти вослед толпы". - "Литературная газета", 1848, No 3,
15 января, стр. 36-37.
"Зачем забвенья не дано". Там же, вслед за предыдущим.
В альбом ("Сердце молодое"). Там же, вслед за предыдущим, с примечанием
редакции: "Читатели наших журналов вероятно уже знакомы с прекрасным
поэтическим дарованием г-на Дурова. Стихотворения его, полные мысли и
чувства, рассеяны во многих периодических изданиях. Еще в прошлом году, при
разборе "Иллюстрации", мы отдали похвалу таланту г-на Дурова. С тех пор
молодой поэт написал очень много хорошего. В особенности замечательны его
стихотворения в последней книжке "Финского вестника" за прошлый год и две
прозаические статьи: "Халатники" в "Невском альманахе" и "Публилий Сирус". в
"Финском" же "вестнике", доказывающие, что поэт так же хорошо владеет
прозою, как стихом. Ред.". Разбор "Иллюстрации", на который здесь сделана
ссылка, в "Литературной газете" за 1847 г. отсутствует, он мог быть
напечатан в другом издании, отыскать которое, однако, не удалось.
К ребенку. Там же, 1848, No 32, 12 августа, стр. 503-504. Многоточие -
очевидно, вместо запрещенных цензурой последних четырех стихов.
Из Горация ("Реже у окон твоих молодежь собирается. Реже"). "Пантеон и
репертуар русской сцены", 1848, т. IV, кн. 7" отд. III, стр. 130 (ценз.
разр. 14 октября 1848 г.). Латинский подлинник - "Ad Lydiam", первый стих
откуда взят эпиграфом к переводу. {См. Q. Horatti Flacci Opera, Nova editio
stereotype, Lipsiae, 1828, стр. 27.}
"Что миг - то новые удары. "Изящная литература", 1885, No 2, стр.
209-210 (без даты). Стих "Там мятежи, а здесь пожары", намекая на польское
восстание, начавшееся в январе 1863 г., и на свирепствовавшие в Петербурге
летом 1862 г. пожары, позволяет отнести это стихотворение к началу 1863 г.
Н. Д. П - ой ("Добро бы жить, как надо, - человеком!"). "Современник",
1863, т. XCV, стр. 297. Под инициалами Н. Д. П. скрывается Наталья
Дмитриевна Пущина, в первом браке Фонвизина. Племянник первого ее мужа,
студент Фонвизин, привлекался в 1849 г. к допросу. Стихи 7-8 ("Как десяти
столетий было мало, Чтоб в нем убить его гражданский дух") намекают на
популярную среди декабристов и, видимо, близкую также Дурову концепцию
русской истории, согласно которой призвание варяжских князей в 862 г.
признавалось за начало самодержавия, а легендарный Вадим; поднявший год
спустя против Рюрика бунт - первым борцом 8а "вольность". Петрашевец Ханыков
в своей речи на обеде в честь Фурье (7 апреля 1849 г.) восклицал: "Где ты,
народная вольница"; великий государь - Новгород?" {"Петрашевцы", т. II, стр.
153.}
Оружие (Ребенку). "Иллюстрация", 1846, т. III, No 45, 30 ноября
(анонимно, с датой: "13 сентября, 1845"). За принадлежность стихотворения
Дурову говорит не только вообще характерное для него обращение в стихах "к
ребенку" (ср. выше его пьесы: "Когда порой дитя появится меж нами", "С
тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце" и "С горячим участьем
гляжу на тебя я, ребенок!"), но и самое противопоставление ребенка войне в
качестве высшего ей осуждения. Ср. перевод Дурова из В. Гюго: "Ребенок был
убит, - две пули и в висок".