Дубровский Петр Павлович
Адам Мицкевич

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Статья вторая.


   

АДАМЪ МИЦКЕВИЧЪ

Посвящено С. Л. Соболевскому.

Статья вторая (*).

   (*) Въ самомъ началѣ первой нашей статьи, въ общемъ обозрѣніи польской литературы, вкралась опечатка. Вмѣсто "Полный переводъ Библіи мы знаемъ только съ XIV вѣка", слѣдуетъ читать: съ XVI вѣка.
   Въ біографіи Мицкевича мы привели отрывокъ изъ записокъ г. Ковальскаго, напечатанныхъ въ "Варшавской Библіотекѣ" за 1857 годъ. Тамъ упоминается, что Пушкинъ находился въ Одессѣ въ одно время съ Мицкевичемъ. Къ-сожалѣнію, отъ нашего вниманія ускользнули замѣчанія г. Зеленецкаго на эти записки (См. 11 пум. "Одесскаго Вѣстника" за 1858 годъ), и мы недавно только узнали о нихъ изъ "Варшавской Библіотеки", которая помѣстила ихъ въ польскомъ переводѣ въ іюльской книжкѣ за 1858 годъ. Г. Зеленецкій положительно доказываетъ, что оба поэта въ одно и то же время никогда не были въ Одессѣ. Скажетъ ли что-нибудь на это г. Ковальскій, авторъ вышеупомянутыхъ записокъ?
   

IV.

   Приступая къ общему разсмотрѣнію поэтической дѣятельности Мицкевича, мы должны сперва привести полный перечень всѣхъ изданій его сочиненій.
   I. Польскія изданія по порядку ихъ выхода въ свѣтъ.
   Изданіе первое: Стихотворенія Адама Мицкевича (roezye Adania Mickiewicza). Вильно, 1822. 2 части, въ 32.
   Изданіе второе: Парижъ, 1828. 2 части, въ 18. Часть третья вышла въ 1829 году.
   Изданіе третье: Познань, 1828. 5 частей, въ 32.
   - - четвертое: Санктпетербургъ, 1829. 2 части, въ 16.
   Изданіе пятое: Познань, 1832. Въ in 8, въ два столбца (въ собраніи: Nowy Parnas Polski, то-Есть Новый Польскій Парнасъ).
   Изданіе шестое: Варшава, 1833. 3 части, въ 8.
   -- -- седьмое: Сочиненія Адама Мицкевича, вновь пересмотрѣнныя, дополненныя и съ его согласія изданныя (Pisma Adama Mickiewicza, nanowo przejrzane, dopelnione i za zezwoleniem jego w lern siódmem z kolei wydaniu do druku podane). Парижъ, 1844. 4 тома, въ 16. (Съ предисловіемъ Л. Ходзько).
   -- -- восьмое: Сочиненія Адама Мицкевича. Новое, значительно-умноженное изданіе. Съ портретомъ автора (Pisma Adama Mickiewicza. Wydanie nowe, znacznie powiększne. Z portretem autora). Варшава 1858, 8 томовъ. Въ 12-ю д. л. {Это изданіе вскорѣ будетъ окончено. Мы поговоримъ о немъ въ особой статьѣ, когда выйдетъ послѣдній томъ его.}.

Отдѣльно были изданы:

   1822 года, въ 8. Вильно. Посланіе къ Іоахиму Лелевелю.
   1826, въ 4. Москва. Сонеты.
   1827, въ І6. Львовъ. Сонеты.
   1828, въ 8. Санктпетербургъ. Конрадъ Валленродъ.
   1832, въ 18. Парижъ. Книги Пилигримства, вторично изданы въ
   1833 году; въ третій разъ въ Германіи; четвертое изданіе вышло въ 1834 году.
   1834, въ 18. Парижъ. Панъ Тадеушъ, или послѣдній заѣздъ въ Литвѣ. 2 части.
   1835, въ 18. Парижъ. Гяуръ, переводъ изъ Байрона, вмѣстѣ; съ Корсаромъ, перев. А. Э. Одыньца.
   1836, въ 18. Парижъ. Стихотворенія. Томъ 8-й.
   1838, въ 18 Парижъ. Стихотворенія, Томъ 1-й, 2-й и З-й, къ которымъ прибавлены: томъ 4-й (заключаетъ въ себѣ: Поминки усопшихъ ч. III), 5-й и б-й (Папъ Тадеушъ), 7-й (Гяуръ) и 8-й (стихотворенія, напечатанныя въ 1826 году). Всѣ эти тоыы прежде составляли какъ-бы одно полное изданіе.
   

II. Переводы.

1) Французскіе:

   Konrad Wallenrod, le Faris et les Sonets de Crimée, Irad. par Miaskowski et Fulgence. Paris 1830 in 8.
   Konrad Wallenrod, par un anonyme nouvelle traduction. Paris, in 32. Dyphyrambe à la jeunesse, trad, par Boyer-Nioche. Paris. 1831, in 8. Livre des pèlerins etc., trad, par le C-le Charte de Montalambert. Paris. 1833, in 18. (Два раза перепечатано въ Брюссель).
   Idem., par Louis Lemaître. Paris. 1833, in 8.
   Les Ayeux, trad, par Burgaud de Marets. Paris. 1834, in 12.
   Konrad Wallcnrod, trad, par Loison. Paris. 1836, in 8.-- Въ Собраніи стихотвореній Xp. Островскаго: Nuit d'Èxil (1836), помѣщенъ переводъ Гражины Мицкевича и вновь напечатанъ во второмъ изданіи тѣхъ же стихотвореній, подъ заглавіемъ: Semaine d'Èxil (1827), съ прибавленіемъ перевода Фариса, Гудошника (Dudarz) и др.
   Oevres d'Adam Mickiewicz, traduction nouvelle, par le C-te Ostrowski. Paris. 1842. T. 1-er, in 12.
   

2) Нѣмецкіе:

   Bücher der Pilgerschaft etc., übersetzt v. J. P. B. G. G. Deutschland. (Парижъ, у Гейделоффа). 1833, in 8.
   Nordlichter-Farys, Conrad Wallenrod, Grazyna -- von Ludwig Nabiclak und J. B. Werner, mit Bildern von F. Fellner. Stullgard, 1834.
   Der Polnische Parnass. А. Mickiewicz, von Julius Mendelson.-- Heidelberg, 1834 in 32.
   Konrad Wallenrod, geschichtliche Erzählung aus Lithauens und Prcussens Vorzeit; übersetzt v. K. L. Kannegisser. Leipzig. 1843 in 12.
   Mickewicz Adam, Kurze Gedichte. Leipzig, 1835 in 12.
   -- Sämmliche Werke I. Theil. Gedichte aus dem poln. übertragen v. Karl von Blankensee. Berlin, 1836 in 12 (составляетъ первый выпускъ собранія: Der Polnische Parnass).
   Herr Thaddens oder der letzte Sajasd in Lithauen, übersetzt v. R. О. Spazier, 2 B-de. Leipzig. 1836, in 8.
   Russland, eine Schilderung v. А. Mickiewicz; v. P. L. et F. N. Paris. 1833.
   Сонеты на нѣмецкій языкъ переведены Швабомъ.
   

3) Англійскіе:

   Books and the pilgrimage, etc. London. 1833, in 18.
   Conrad Wallenrod, an historical poem., translated from the polich, by Leon Jabloiisky. Edinburgh. 1841, in 8.
   Катлей перевелъ стихами всего "Валленрода и издалъ его въ Лондонѣ въ 1842 г.-- Г. Ривъ (Rive), между своими стихотвореніями помѣстилъ переводъ Фариса, въ 1842 г. Полякъ Тохманъ, въ одномъ изъ бостонскихъ журналовъ (въ Америкѣ), помѣстилъ переводъ баллады: Пани Твардовская.
   

4) Чешскіе:

   Konrad Wallenrod, powöst degepisna z degtiw litewskyeh а pruskich, prelüzena od Swatopolka Stulze. W Praze. 1837.
   Прим. Отрывки изъ "Книги Пилигримства" переведены на сербоиллирійскій языкъ и помѣщены въ журналѣ: "Danica Ilirska" (Илирская Денница), 1838 года.
   Въ 1826 году, Мирза Джеаферъ Топчи Ваши перевелъ на персидскій языкъ сонетъ: Чатырдаѣ.
   

5) Русскіе:

   Стихотворенія Адама Мицкевича. Перевелъ съ польскаго В. Р. Санктпетербургъ 1829, въ 8 (Сонеты; Вилія и Пѣснь Вайделоты).
   Крымскіе сонеты А. Мицкевича. Переводы и подражанія Ивана Козлова. Спб. 1829, въ in 8 (съ предисловіемъ князя П. А. Вяземскаго).
   Конрадъ Валленродъ. Историческая повѣсть изъ литовскихъ и прусскихъ событій А. Мицкевича. Перевелъ съ польскаго Аѳанасій Шпигоцкій. Спб. 1832, въ 8.
   О другихъ переводахъ, большею частью напечатанныхъ въ журналахъ, мы будемъ говорить ниже.
   Кстати указываемъ на критическія статьи о Мицкевичѣ и его произведеніяхъ. писанныя за границею:
   Notice sur la vie et les poésies d'Adam Mickiewicz. Revue Encyclopédique. Paris, mai. 1830, in 8.
   Examen des Oeuvres de Mickiewicz. Bibliotèque Universelle. Genève. Octobre 1830.
   Biographie Universelle et portative des contemporains. Paris. 1826 -- 1833, in 8. Также: Biographiedes Contemporains par un homme de rien. Paris. 1841, in 32.
   Revue de Deux Mondes, 1839. Essai sur le drame fantastique. Göthe, Byron, Mickewicz, par G. Sand.
   Revue de Deux Mondes, 1843, novembre, статья г. Лебра (Lebre), о курсѣ славянской литературы и нѣсколько статей его же въ журналѣ: Semeur.
   Подробная критика Пана Тадеуша была помѣщена въ лейпцигскомъ журналѣ: Litterarische Unterbaltungs Blätter, 1836, v. Alexis Wilbald. О Книгахъ Пилигримства вышла отдѣльная брошюра: Zur Beiirlhcilung des Büchers v. F. W. Carove, 1834, и мнѣніе о ней въ Lilteratur Blatt, 1835. No 30.
   Ограничиваясь этимъ библіографическимъ указателемъ, перейдемъ къ разсмотрѣнію внутренняго смысла и достоинства главнѣйшихъ произведеній Мицкевича.
   Кажется, еще не настало время для всесторонняго опредѣленія его поэтической дѣятельности. Вопросъ о немъ тѣсно связанъ со многими, еще невполнѣ-раскрытыми явленіями современной жизни, и окончательный судъ о немъ принадлежитъ будущему. Мы слишкомъ-близко стоимъ къ нему и боимся затронуть тѣ чувствительныя струны, къ которымъ прикасался поэтъ, иногда увлекавшійся личными симпатіями. Какъ бы то ни было, не можемъ не признать его однимъ изъ геніальныхъ поэтовъ нашей эпохи и не можемъ не откликнуться на его величавый голосъ, раздающійся изъ среды соплеменной намъ народности; но будемъ смотрѣіь на него съ общечеловѣческой точки зрѣнія, какъ на поэта европейскаго, въ такое время, когда поэзія какъ-будто замолкла...
   Не напрасно избрали мы эпиграфомъ нашей статья о Мицкевичѣ слѣдующій стихъ Данта:
   
   Onorate l'allissimo poeta!
   
   Александръ Ходзмсо, въ предисловіи своемъ къ 7-му изданію сочиненій Мицкевича (Парижъ, 1844), писалъ:
   "Поэзія, какъ ее до -- сихъ-поръ понимали, теперь уже закрыта. Источники древнѣйшихъ и новѣйшихъ поэтовъ исчерпаны. Не потому это происходитъ, чтобъ нынѣ; былъ недостатокъ въ истинныхъ поэтахъ, напротивъ, теперь, можетъ-быть, ихъ гораздо-болѣе и съ большимъ значеніемъ, нежели когда-либо; но поэзія, эта глазная часть существованія народовъ, вмѣстѣ съ своими спутниками -- ваяніемъ, живописью, домашнею жизнью, политикою, законодательствомъ и т. д.-- необходимо должна послѣдовать за естественнымъ теченіемъ всего человѣческаго. Она должна, или согрѣть новаго феникса, въ своемъ пеплѣ, или, подобно отломкамъ миѳологическихъ боговъ, выкапываемыхъ изъ-подъ развалинъ разрушенныхъ храмовъ, ожидать дальнѣйшей судьбы своей у преддверія новаго зданія."
   Когда Мицкевичъ въ первый разъ издалъ собраніе своихъ стихотвореній (въ 1822 году), ему быль только двадцать-четвертый годъ; но въ этомъ собраніи уже напечатаны были: повѣсть Гражина, баллады и двѣ части поэмы: Поминки усопшихъ (Dziady), произведенія, которыя вдругъ обнаружили въ немъ поэта необыкновеннаго, какого никогда еще не бывало въ польской литературѣ.
   Извѣстный польскій писатель и критикъ, г. М. Грабовскій, сказалъ: "Еслибъ у насъ были только Марія (повѣсть Мальчевскаго) и Гражина, то мы уже имѣли бы оригинальную литературу". Въ-самомъ-дѣлѣ Гражина Мицкевича могла бы украсить каждую, даже зрѣлую литературу. Не говоримъ уже о совершенствѣ звучнаго и гармоническаго стиха, который на польскомъ языкѣ впервые созданъ Мицкевичемъ; по обратимъ вниманіе на красоты той поэзіи, которою проникнута повѣсть Гражина, отличающанся какой-то дикостью литовской природы и народности. Въ этомъ созданіи мы уже видимъ будущаго творца Валленрода. Въ немъ являются и коварные крестоносцы, и языческая литва, и ея герои, и вайделоты (народные пѣвцы-жрецы).
   Эта повѣсть вовсе неизвѣстна въ русской литературѣ, и потому мы ближе познакомимъ съ нею читателей.
   Она начинается слѣдующимъ поэтическимъ описаніемъ ночи:
   Темнѣе и темнѣе; сѣверный вѣтеръ свѣжѣетъ; внизу туманъ, а мѣсяцъ въ вышинѣ, среди передвигающейся громады черныхъ тучъ, сквозь мглу выказывалъ не весь свой кругъ; и міръ подобенъ былъ зданію со сводами, и небо -- какъ-будто подвижной сводъ, и мѣсяцъ -- какъ окно, сквозь которое проникалъ дневной свѣтъ.
   Замокъ, на высотахъ Новогрудской Горы, озарялся золотистымъ блескомъ мѣсяца; по дерновымъ валамъ и по синему песку, извивалась черная тѣнь исполинскимъ столбомъ и спадала въ ровъ, гдѣ, посреди вѣчныхъ тѣснинъ, дышала вода изъ-подъ зеленой тины.
   "Городъ уже спалъ; въ замкѣ погасли огни; только стражи на валахъ и на башняхъ нарушаютъ безмолвіе, повторяя свои оклики; какъ вдругъ на нолѣ, вдали, что-то показалось; какіе-то люди бѣгутъ по долинамъ; за каждымъ чернѣетъ длинная тѣнь; они бѣгутъ шибко -- должно быть на коняхъ! Они ярко блестятъ -- должно быть въ панцыряхъ!
   "Заржали кони, зазвучала подкова -- это три рыцаря ѣдутъ вдоль рва; вотъ они пріѣхали, остановились, и первый изъ рыцарей крикнулъ и затрубилъ въ мѣдную трубу; потомъ онъ затрубилъ въ другой и въ третій разъ; сторожъ съ башни отвѣчаетъ ему звукомъ рога; зазвучали цѣпи, зажегся факелъ, и подъемный мостъ упадаетъ съ громомъ.
   Всѣ стражи сбѣжались и узнали въ этихъ рыцаряхъ нѣмцевъ; они спрашивали о князѣ Литаворѣ и велѣли донести о себѣ, какъ о послахъ. Никто не смѣлъ идти въ княжескіе покои, кромѣ его вѣрнаго слуги и товарища въ битвахъ, Римвида, который во всякое время имѣлъ къ нему доступъ".
   Поэтъ разсказываетъ далѣе:
   "Въ комнатѣ темно, и только ночникъ на столѣ вспыхивалъ погасающимъ блескомъ. Литаворъ ходилъ взадъ и впередъ, потомъ остановился и задумался. Онъ слушаетъ, что разсказываетъ ему Римвидъ о нѣмцахъ, но ничего не отвѣчаетъ.
   Видно было, что какая-то забота тяготила его. Поправляя лампу, онъ какъ-будто нарочно погасилъ ее".
   Здѣсь Мицкевичъ изображаетъ истинно-рембрантовскую картину:
   "Замѣтно, что онъ не могъ заглушить въ себѣ внутреннюю тревогу и придать своему лицу свѣтлое выраженіе; однако, не хотѣлъ, чтобъ слуга по наружности отгадалъ тайны сердца своего господина. Онъ снова взадъ и впередъ ходилъ по комнатѣ; но когда проходилъ мимо рѣшетчатыхъ оконъ, при блескѣ мѣсячныхъ лучей, можно было замѣтить мрачность нахмуреннаго чела, сжатыя уста, молнію глазъ и суровое, загорѣлое лицо."
   Князь долго не хотѣлъ высказать Римвиду своихъ намѣреній и наконецъ признался, что вступилъ въ тайный союзъ съ магистромъ прусскаго ордена для нападенія вмѣстѣ съ нимъ на литовскаго князя Витолда. Напрасно вѣрный слуга уговаривалъ его, чтобъ онъ оставилъ свое намѣреніе и не возбуждалъ домашней ссоры. Литаворъ былъ непреклоненъ и приказалъ, чтобъ войско было готово выступить въ походъ на другой день, на зарѣ.
   "О Боже! (говорилъ онъ) развѣ не довольно, что надменность Витолда вѣчно держитъ на конѣ всю Литву? Грудь наша вѣчно закована въ броню; шлемы уже приросли къ нашимъ челамъ; какъ ни великъ міръ, мы повсюду избѣгали его, отъ добычи за добычею и съ битвы на битву -- то на крестоносцевъ, то черезъ Карпаты на села Польши, прекрасно-застроенной; оттуда, несясь черезъ степи вмѣстѣ съ вѣтрами, мы гнались за полчищами бродячаго могола. И всѣ сокровища, похищенныя изъ замковъ, и чего заживо не добьетъ сабля, не догрызетъ голодъ, не дожжетъ огонь, все мы приносимъ ему и радушно предлагаемъ. Трудами нашими онъ усиливаетъ свое могущество; отъ финскихъ водъ до Хазарскаго Моря онъ уже захватилъ подъ свою власть всѣ города. Самъ онъ въ какомъ городѣ! Живетъ въ какомъ дворѣ! Я видѣлъ укрѣпленные замки надменныхъ крестоносцевъ, на которые пруссакъ не взглянетъ безъ страха; но они все-таки меньше витолдова дворца, что въ Вильнѣ, или на Троцкомъ Озерѣ! Я видѣлъ прекрасную долину близь Ковна, гдѣ русалки весною и лѣтомъ разстилаютъ мураву и убираютъ ее красивыми цвѣтами: это прелестнѣйшая долина въ свѣчѣ! И кто бы повѣрилъ? Во дворцѣ у кейстутова сына мурава и цвѣты свѣжѣе! Что за ковры разостланы по полу, что за драгоцѣнныя ткани развѣшены по стѣнамъ, съ себряными листьями и золотыми цвѣтами! Не столь чудесенъ разноцвѣтный лугъ, убранный богинями, сколь чудесна эта работа ляшскихъ плѣнницъ. Въ его рѣшетчатыхъ окнахъ стекла, привезенныя откуда-то съ конца земли, блестятъ, какъ доспѣхи польскихъ рыцарей, или какъ Нѣманъ, когда онъ передъ лучами солнца раскрываетъ свое холодное лоно изъ-подъ снѣговъ!
   Римвидъ, собравъ рыцарей, исполнилъ приказаніе князя и потомъ возвратился въ замокъ, но пошелъ прямо въ покой княгини.
   "Въ то время (говоритъ поэтъ) замужемъ за княземъ была дочь могущественнаго владѣльца Лиды, первая красавица между наднѣманскими дѣвицами; она называлась Гражиною, или прекрасною княгинею."
   Нѣсколько ниже, вслѣдъ за этими стихами, Мицкевичъ прибавляетъ:
   "Похожая лицомъ и поступью на мужа, она и сердцемъ была подобна ему; пренебрегая иглою, веретеномъ и женскими забавами, она брала твердое оружіе; часто на жмуйдзскомь конѣ, въ косматомъ шишакѣ изъ медвѣжьей шкуры, связавъ на лбу бѣлые, рысьи когтя, она мчалась, окруженная толпою охотниковъ. На радистъ мужу, не разъ въ этомъ убранствѣ возвращаясь съ поля, она приводила въ заблужденіе простой народъ, не разъ отъ обманувшихся, дворовыхъ служителей, принимала почести, принадлежащія князю."
   Гражина чрезвычайно была изумлена вѣстью, сообщенной ей Римвидомъ, и рѣшилась сама идти къ князю. "Я не хочу, чтобъ въ Литвѣ толковали, что братъ посягаетъ на жизнь брата!" говорила она.
   Но мужъ ея былъ неумолимъ; она отважилась на смѣлый шагъ: приказала отъ имени князя отправить назадъ пословъ съ отказовъ. Это возбудило гнѣвъ нѣмцевъ. Вскорѣ дошла вѣсть, что крестоносцы уже выступили съ войскомъ и хотятъ штурмовать городъ. Гражина идетъ разбудить мужа, который, только-что возвратившись изъ дальней дороги, все еще спалъ. Между-тѣмъ она приказываетъ осѣдлать коня и приготовить оружіе князя.
   Гражина удалилась; вслѣдъ за нею пошелъ и Римвидъ, но остановился.
   "Напрасно я жду здѣсь" говорилъ онъ: "уже близко утро; вскорѣ вся загадка разрѣшится. Спитъ, или не спитъ князь, но я долженъ говорить съ нимъ!"
   Онъ пошелъ прямо на крыльцо дворца; въ это время тихо растворились обѣ половники дверей. Литаворъ одинъ вышелъ въ сѣни; на немъ была одежда, въ какую онъ обыкновенно наряжался, собираясь въ битву -- вся блиставшая яркимъ пурпуромъ; на головѣ шлемъ; грудь, вмѣсто латъ, прикрывалъ панцирь изъ желѣзныхъ колецъ; въ лѣвой рукѣ онъ держалъ щитъ небольшого объема, а на правой несъ опояску отъ меча.
   "Казалось, онъ былъ волнуемъ гнѣвомъ или заботою, выступалъ неровнымъ и невѣрнымъ шагомъ, и когда приблизились къ нему рыцари и господа, онъ не удостоилъ ихъ милостивымъ взглядомъ. Дрожа, взялъ онъ изъ рукъ оруженосца лукъ и колчанъ; даже мечъ повѣсилъ на правомъ боку, и хотя всѣ видѣли ошибку, но никто но осмѣливался предостеречь господина.
   "Онъ уже сошелъ съ крыльца; уже золотое знамя, поднятое вверхъ" предвѣщало кровавый день; онъ уже сѣлъ на коня; уже ближняя дружина готова была привѣтствовать его криками и трубами; но онъ далъ знакъ рукою, чтобъ запереть ворота, ѣхать въ молчаніи и ни о чемъ не спрашивать; челядь же и придворныхъ слугъ отвелъ онъ за мостъ, на другой дворъ."
   Всѣ по. какали по большой дорогѣ и наконецъ исчезли между курганами и кустарниками. Далѣе Мицкевичъ описываетъ встрѣчу литовцевъ съ крестоносцами:
   "Тамъ, куда устремились литовскія дружины, онѣ увидѣли на срединѣ горы, при мѣсячномъ блескѣ, панцири, знамена, шлемы и копья. Сверкнуло... по данному знаку загремѣли пищали; толпами бросаются воины, сдвигаются дружины, стѣною стоитъ конница крестоносцевъ.
   "Такой блистательный видъ принимаютъ на себя въ мѣсячную ночь разросшіеся лѣса на вершинѣ Помаръ, когда вихрь срываетъ съ нихъ лѣтніе покровы, и роса, развѣшивая свѣтлыя ткани, вдругъ отъ мороза превратится въ перловый ипей; заблудившимся путникамъ при входѣ кажется, что лѣса серебряные, а листья крестильные.
   "Этотъ видъ возбуждаетъ въ князѣ гнѣвъ; онъ помчался съ поднятымъ надъ головою мечомъ; вслѣдъ за нимъ бросается вооруженная толпа; но вожди дивятся, что въ этотъ разъ онъ оставляетъ войско въ бездѣйствіи, не предупреждаетъ ихъ обычнымъ приказомъ, гдѣ самъ онъ думаетъ ударить впереди всѣхъ, и какіе отряды отдастъ въ ихъ распоряженіе."
   Битва продолжается; уже крестоносцы начинаютъ побѣждать, какъ вдругъ загремѣлъ страшный голосъ какого-то рыцаря, который явился неожиданно на черномъ конѣ, въ широкомъ черномъ плащѣ и въ черномъ шлемѣ.
   "Онъ настигаетъ нѣмцевъ, исчезаетъ въ толпѣ; битвы не видно, но по крикамъ и стонамъ можно догадываться, въ какой сторонѣ она происходитъ и какъ ужасны удары его руки. Здѣсь исчезаетъ шлемъ, тамъ упадаетъ знамя; ряды войска бѣгучъ и смѣшиваются въ безпорядкѣ."
   Послѣ этого слѣдуетъ прекрасное сравненіе битвы:
   "Такъ, когда лѣсники въ густомъ лѣсу рубятъ сосны или дубы, въ отдаленіи слышенъ стукъ, звучатъ топоры, скрипятъ зубцы пилъ; иногда только сваливается вершина; наконецъ между срубленными стволами увидишь и людей, и сверканіе стали. Неизвѣстный рыцарь, такимъ-образомъ врубившись въ средину нѣмцевъ, пробирался къ литовцамъ."
   Литовцевъ уже ожидало совершенное пораженіе; но вотъ командиръ ищетъ Литавора; онъ встрѣтился съ нимъ и нанесъ ему смертельный ударъ въ отчаянномъ поединкѣ. Является черный рыцарь и поражаетъ командира, потомъ подбѣгаетъ къ раненому князю и осторожно приподнимаетъ окровавленный панцирь, чтобъ осмотрѣть рану. Боль приводитъ въ чувство князя; онъ открываетъ глаза, осматривается и снова опускаетъ на глаза забрало. "Уже все кончено!" тихо говоритъ онъ. обращаясь къ Римвиду: "прочь отъ груди моей, не нарушай тайны".
   "Римвидъ остановилъ на немъ изумленные глаза (продолжаетъ поэтъ), едва смѣетъ вѣрить, теряетъ присутствіе духа, опускаетъ руку, которую обливалъ слезами; дрожь пробѣгаетъ по его костямъ; на лбу выступаетъ холодный потъ; теперь онъ узнаетъ голосъ, вчера ему неизвѣстный -- увы! то не былъ голосъ Литавора!"
   Тѣло князя перенесли на щитахъ въ замокъ. Народъ печально встрѣтилъ его, но не сопровождалъ тѣми обрядами, какіе обыкновенно соблюдаются при погребеніи литовскихъ князей. Между-тѣмъ подъѣхалъ первый рыцарь.
   "Кто жь онъ? всѣ спрашиваютъ, кто онъ такой? Войско узнало его: вчера на полѣ битвы, когда литовскія дружины потерпѣли пораженіе, онъ примчался, воспламенилъ остывшую отвагу, изрубилъ нѣмцевъ и поразилъ командира.
   "Вотъ все, что извѣстно было о черномъ рыцарѣ. Сегодня онъ въ томъ же плащѣ и на томъ же конѣ; но зачѣмъ онъ явился? какого онъ рода? какое у него имя? Стойте и смотрите! Онъ снимаетъ шлемъ, открываетъ лицо: это онъ -- Литаворъ! князь! Внезапное изумленіе поражаетъ всѣхъ и отнимаетъ языкъ; наконецъ радость вызываетъ онѣмѣвшій голосъ, при видѣ оплаканнаго героя. Всѣ кричатъ и ликуютъ; крики досягаютъ звѣздъ: "Литаворъ живъ! князь, государь нашъ живъ!"
   Князь взглянулъ на толпу и за радостные крики благодарилъ ее какою-то печальною улыбкою.
   ".Зажгите костеръ!" -- зажигаютъ; пламя вспыхиваетъ. "Знаете ли вы, продолжаетъ князь, чье мертвое тѣло погибаетъ на кострѣ?" Вокругъ глухое молчаніе. "Это женщина, хотя и скрываетъ ее мужеская броня, женщина по своимъ прелестямъ и герой по духу. Я отомстилъ; но ея уже нѣтъ на свѣтѣ!" Сказалъ, бѣжитъ на костеръ, падаетъ на трупъ, исчезаетъ въ пламени и облакахъ дыма."
   Изъ эпилога къ этой повѣсти мы узнаемъ, что Гражина долго упрашивала мужа, чтобъ онъ не насылалъ на Литву непріятелей, но не могла уговорить его. Она прибѣжала къ нему въ другой разъ. Утомленный князь крѣпко спалъ. Она остановилась подлѣ его ложа, но не смѣла его будить, или, можетъ-быть, не хотѣла напрасно просить его. Гражина взяла саблю, лежавшую у изголовья князя, надѣла панцырь, накинула на себя мужнинъ плащъ и тихонько вышла. Мы уже ее видѣли на полѣ битвы.
   Эпилогъ оканчивается слѣдующими стихами:
   "Теперь между новогрудскими жителями не найдешь никого, кто бы не запѣлъ пѣсни о Гражинѣ. Ее поютъ кобзари, повторяютъ дѣвицы, а поле битвы до-сихъ-поръ называется "Полемъ Литвинки".
   Эта повѣсть совершенно переноситъ насъ въ тотъ вѣкъ, въ которомъ происходитъ ея дѣйствіе. Мицкевичъ придалъ ей строгій и мрачный колоритъ; самый стихъ его отличается твердостью и рѣзкостью; въ немъ даже часто возстановляются старинные обороты рѣчи, придающіе столько прелести его поэтическимъ формамъ.
   Считаемъ необходимымъ привести здѣсь слѣдующее примѣчаніе, присоединенное Мицкевичемъ къ этой повѣсти:
   "Характеръ и дѣйствія Гражины могутъ показаться слишкомъ-романическими и несходными съ тогдашними нравами, потому-что историки изображаютъ нелестными красками состояніе женщинъ въ древней Литвѣ. Эти несчастныя жертвы насилія и угнетенія жили въ презрѣніи, будучи обречены исполнять почти рабскія обязанности. Но, съ другой стороны, у тѣхъ же историковъ находимъ совершенно-противоположныя преданія. Такъ, на прусскихъ знаменахъ и на древнихъ монетахъ, по свидѣтельству Шютца (Kotzebue, Belege und Erläuterungen. T. I, p. 291), видѣли женщину въ коронѣ, изъ чего можно бы заключить, что когда-то женщина царствовала въ этой странѣ. Болѣе-вѣрны относящіяся къ позднѣйшимъ временамъ повѣсти о славныхъ, обоготворенныхъ жрицахъ, о Гезэнѣ и Кадинѣ, которыхъ одежда долго еще хранилась въ католическихъ церквахъ. Отъ знатока исторіи, г. Онацевича, я слышалъ, что въ рукописной Волынской лѣтописи упоминается о славномъ подвигѣ женщинъ какого-то литовскаго города, которыя сами защищали стѣны, когда мужья ихъ пошли на войну и, не будучи въ состояніи противиться непріятелямъ, предпочли добровольную смерть рабству. Нѣчто подобное разсказываетъ Кромеръ о замкѣ Пулленъ (Polonia sive etc. p. 206). Эти противорѣчія можно согласить, если вспомнимъ, что литовскій народъ состоялъ изъ двухъ поколѣній, издавна вмѣстѣ жившихъ, но всегда нѣсколько-различавшихся между собою, то-есть изъ коренныхъ жителей и пришельцевъ, какъ кажется, норманновъ. Эти послѣдніе, безъ-сомнѣнія, сохраняли врожденныя чувства уваженія и привязанности къ женскому полу. И дѣйствительно, но древнимъ законамъ, или обычаямъ литовскимъ, женамъ изъ этого чуждаго поколѣнія мужья оказывали особенное предпочтеніе. Сверхъ-того, презрѣніе къ женщинамъ и ихъ униженіе, кажется, принадлежатъ только временамъ древнѣйшимъ и совершенно-варварскимъ. Впослѣдствіи, именно въ вѣкѣ, въ которомъ мы допускаемъ дѣйствіе нашей повѣсти, рыцарскій и почти-романическій духъ замѣтенъ болѣе-и-болѣе. Извѣстно, какъ мужественный и суровый воинъ Кеіістугь нѣжно любилъ свою Бируту, которая была посвящена богамъ, но которую онъ похитилъ, подвергая себя опасности, и изъ простаго званія сдѣлалъ княгинею. Извѣстно также, какъ жена Витолда искусно и смѣло освободила своего мужа изъ заключенія и спасла отъ близкой смерти".
   Къ произведеніямъ, написаннымъ въ первоначальные годы молодости Мицкевича, принадлежатъ также его баллады. Замѣчательно, что Людмила Жуковскаго, передѣланная изъ баллады Бюргера, подала первую мысль о балладѣ Мицкевичу и другимъ поэтамъ, близкимъ къ нему, и что основа ея равно принадлежитъ не только германскому, но и славянскому племени. Объ этомъ свидѣтельствуетъ извѣстный польскій писатель А. Э. Ходзько въ сочиненіи своемъ: "Двѣ бесѣды изъ прошедшаго" (см. подробности въ моей статьѣ о польской литературѣ, въ "Русскомъ Вѣстникѣ", 1837 г., No 19).
   Баллады Мицкевича совершенно-оригинальны и основаны большею частью на народныхъ преданіяхъ Литвы и Польши. Поэтъ переноситъ насъ на берега чудеснаго озера Свитези, близь Новогрудка. Ночью, изъ глубины его водь то раздается будто городской шумъ, то вспыхиваетъ пламень и выходить дымъ, то слышатся крики сражающихся и вопли женщинъ, то звонъ колоколовъ и стукъ оружія. Иногда, при свѣтѣ мѣсяца, на берегахъ этого страшнаго озера показывается чудной красоты дѣвушка: то Свитезянка, Ундина, созданная воображеніемъ народа. Она своими волшебными прелестями заманиваетъ и губитъ очарованныхъ ею юношей. Въ другой балладѣ, исполненной оригинальнаго юмора, Мицкевичъ представляетъ знаменитаго "Пана Твардовскаго", неистово-пирующаго въ корчмѣ. Допивая чарку съ виномъ, вдругъ онъ видитъ на днѣ ея чорта, который мало-по-малу растетъ и наконецъ является въ своемъ настоящемъ видѣ. Твардовскій, по договору съ нимъ, долженъ былъ отдать ему свою душу, но имѣлъ еще право требовать отъ него трехъ услугъ. Одной изъ нихъ онъ не въ-состояніи былъ исполнить: прожить цѣлый годъ съ женою Твардовскаго. Чортъ хотѣлъ бѣжать, но, не имѣя возможности выскочить ни черезъ двери, ни черезъ окна, потому-что его не пускали, онъ проскользнулъ сквозь замочную скважину, и такимъ образомъ Твардовскій избавился отъ него.
   Баллада, подъ названіемъ Бѣгство (Ucieczka) также основана на народномъ преданіи. "Это преданіе (говоритъ Мицкевичъ въ примѣчаніи) извѣстно народамъ всѣхъ христіанскихъ странъ. Поэты различно передѣлывали его. Бюргеръ основалъ на немъ свою знаменитую Элеонору. Не зная народной нѣмецкой пѣсни, мы не можемъ опредѣлить, на сколько Бюргеръ измѣнилъ ея содержаніе. Настоящую балладу я написалъ, основываясь на пѣснѣ, которую нѣкогда пѣли мнѣ въ Литвѣ попольски. Я вѣрно сохранилъ ея содержаніе и форму, но у меня въ памяти едва сохранилось нѣсколько народныхъ стиховъ, которые и послужили мнѣ за образецъ".
   Теперь переходимъ къ знаменитой драматической поэмѣ Мицкевича: "Поминки усопшихъ" (Dziady). До-сихъ-поръ напечатаны но всѣ ея части и притомъ въ слѣдующемъ порядкѣ: часть II, IV и III (заключаетъ въ себѣ только прологъ и актъ 1-й). Первая часть этой поэмы была написана еще во время пребыванія Мицкевича въ Койнѣ и оставалась у него въ рукописи. Неизвѣстно, сохранилась ли она. Тогда порядокъ частей, безъ сомнѣнія, могъ бы измѣниться и составить одно цѣлое.
   Содержаніе этой поэмы Мицкевичъ соединилъ съ обрядами, которые остались послѣ языческихъ временъ и тайно совершались народомъ во многихъ околоткакъ Литвы, Пруссіи и Курляндіи, на поминкахъ усопшихъ, или, какъ говорится въ Россіи, въ "родительскую субботу", на пустыряхъ, въ часовняхъ и въ разрушенныхъ церквахъ. Этимъ обрядомъ именно открывается вторая часть поэмы Мицкевича. Гусляръ (Guślarz, Gęślarz), вмѣстѣ жрецъ и поэтъ, представляетъ въ лицѣ своемъ волхва. Онъ велитъ запереть двери и окна и потомъ произноситъ заклятіе, послѣ котораго являются привидѣнія, терзаемыя муками, духи, блуждающіе между небомъ и землею. Нѣкоторые изъ нихъ обречены на вѣчныя страданія за свои грѣхи; но ни молитва, ни жертвенныя яства не приносятъ имъ облегченія, и волхвъ отгоняетъ ихъ знаменіемъ креста, но имя Отца и Сына и Духа Св.-- Четвертая часть поэмы происходитъ въ деревенской глуши, въ скромномъ, тихомъ домикѣ. Вампиръ, священникъ и дѣти -- вотъ главныя дѣйствующія лица. Въ день поминокъ по усопшимъ является въ домъ священника несчастный юноша, который нѣкогда самъ себя лишилъ жизни и который свыше осужденъ былъ ежегодно вставать изъ могилы и возобновлять на себѣ самомъ совершенное имъ преступленіе. Это былъ чувствительный и страстный юноша, съ живымъ и пламеннымъ воображеніемъ; онъ любилъ прекрасную, но пустую и вѣтренную женщину, которая отдала свою руку другому, ослѣпленная суетнымъ блескомъ свѣта и богатствомъ. Нельзя не замѣтить, что въ основу этой поэмы глубоко легла первоначальная любовь самого поэта. Здѣсь мы вполнѣ раздѣляемъ мнѣніе извѣстнаго польскаго критика Мохнацкаго, высказанное имъ въ его сочиненіи "О польской литературѣ XIX вѣка".
   "Со временъ шекспировской Юліи (говоритъ онъ) никто еще не создалъ болѣе-поэтической картины; никто изъ современникомъ Мицкевича не говорилъ болѣе-страстнымъ и пламеннымъ языкомъ любви; никто болѣе его силою поэтическаго вѣрованія не очаровалъ и не увлекъ ума и воображенія своихъ читателей. Четвертая часть Поминокъ собственно составляетъ часть вторую, и се можно назвать окончаніемъ гетева Вертера. Въ-самомъ-дѣлѣ, этотъ вампиръ, съ растерзанною грудью, этоіъ безумный пустынникъ въ домѣ священника, нѣкогда своего наставника, съ этимъ отчаяніемъ въ душѣ, съ этимъ страданіемъ въ сердцѣ, съ этимъ меланхолическимъ, мрачнымъ, фантастическимъ взглядомъ на прошедшее и на природу, могъ бы быть не мной кто, какъ только обожатель Шарлотты, вызванный изъ могилы, если только, представивъ рядъ страданій этого энтузіаста, мы въ состояніи будемъ вообразить себѣ, какъ бы онъ говорилъ, чувствовалъ и размышлялъ о смерти".
   Третья часть Поминокъ осталась неоконченою; она состоитъ только изъ пролога и перваго акта. Къ-сожалѣнію, Мицкевичъ увлекся въ ней своими личными симпатіями, и потому мы не можемъ подробно разсматривать ее. Она написана въ позднѣйшее время и почти не имѣетъ ничего общаго съ первоначальнымъ планомъ широко-задуманной поэмы. Въ ходѣ самой драмы много преувеличеннаго и неестественнаго, такъ-что, читая ее, замѣчаешь, что она большею частію написана не но внушенію чисто-поэтическому... Въ третьей части есть одно только мѣсто, въ которомъ высказался великій талантъ Мицкевича. Это во второй сценѣ монологъ молодаго человѣка, Конрада, который въ какомъ-то безумномъ и страшномъ изступленіи выражаетъ страдальческую борьбу души своей, растерзанной отчаяніемъ и сомнѣніями. Можетъ-быть, на землѣ въ первый разъ еще послышались такія страшныя рѣчи изъ устъ человѣка... Мы не въ состояніи повторить ихъ вполнѣ, но постараемся, по-крайней-мѣрѣ отчасти, познакомить читателей съ этимъ монологомъ, хотя намъ и трудно будетъ сохранить его изящныя формы.
   Приводимъ прозаическій и, по возможности, близкій къ подлиннику переводъ этого монолога или "импровизаціи", какъ самъ поэтъ назвалъ его:
   "Я одинъ... И что мнѣ до людей? Пѣвецъ ли я для толпы? Гдѣ человѣкъ, который въ моей пѣснѣ подслушаетъ всю мысль, обниметъ взоромъ всѣ лучи ея духа? Несчастливъ тотъ, кто для толпы утруждаетъ и голосъ и языкъ: языкъ измѣняетъ голосу, а голосъ -- мыслямъ; мысль быстро стремится изъ души, прежде чѣмъ раздробится въ словахъ; слова же поглощаютъ мысль и такъ дрожатъ надъ мыслью, какъ земля надъ сокрытою въ нѣдрахъ ея невидимою рѣкою. Изслѣдуютъ ли люди быстроту водъ по дрожанію земли? Разгадаютъ ли, куда онѣ стремятся?
   "Чувство въ душѣ круговращается, воспламеняется, горитъ, какъ кровь въ своихъ глубокихъ и невидимыхъ тайникахъ. На сколько люди видятъ крови на моемъ лицѣ, на столько они замѣтятъ чувства въ моихъ пѣсняхъ.
   "Пѣснь моя, ты звѣзда за предѣлами міра! И земной взоръ, пущенный вслѣдъ за тобою, хотя и возьметъ стекляныя крылья, не долетаетъ къ тебѣ и только ударяется о твой млечный путь. Онъ догадывается, что это солнечныя свѣтила, но ихъ не сочтешь и не измѣришь.
   "Вамъ, мои пѣсни, не нужны людскія очи и уши; плывите во глубинѣ моей души, сіяйте на ея высотахъ какъ подземные потоки, какъ горнія звѣзды!
   "Ты, Боже! и ты, природа! выслушайте меня... Это музыка и пѣсни, достойныя васъ. Я художникъ! Я, художникъ, простираю къ вамъ руки, простираю ихъ до самыхъ небесъ и налагаю мои руки на звѣзды, какъ на стекляные круги гармоники. То быстрымъ, то медленнымъ движеніемъ обращаю я звѣзды моимъ духомъ! Несется мильйонъ тоновъ; каждый тонъ въ мильйонѣ тоновъ извлеченъ мною; я знаю каждый тонъ, настраиваю ихъ, раздѣляю и соединяю; вплетаю ихъ я въ радугу, и въ аккорды, и въ строфы; переливаю въ звукахъ и струяхъ молній!
   "Я отнялъ руки; простеръ ихъ за предѣлы міра -- и круги гармоники вдругъ остановились! Пою одинъ, слышу мое пѣніе -- продолжительное, протяжное, какъ дыханіе вихря; оно проносится по всему пространству міра, жалобно стонетъ, бушуетъ какъ буря, и вѣка глухо вторятъ ему. Каждый звукъ и играетъ и пламенѣетъ; я его слышу, я его вижу; слышу полетъ его по свисту, какъ слышу вѣтеръ, колышащій волны; вижу его въ одѣяніи облака.
   "Такая пѣснь достойна Бога и природы! То пѣснь -- великая, пѣснь-создательница; такая пѣснь -- сила, могущество; такая пѣснь -- безсмертіе! Я чувствую безсмертіе, я творю безсмертіе. И что жь болѣе этого могъ Ты сдѣлать, Боже? Смотри, какъ эти мысли я извлекаю изъ себя-самого, воплощаю ихъ въ слово. Онѣ мчатся, разсыпаются по небу, кружатся, играютъ и сверкаютъ. Потъ онѣ уже далеко, но я ихъ еще чувствую, любуюсь ихъ прелестями, осязаю ихъ округлость, отгадываю ихъ движеніе. Люблю васъ, мои вѣщія дѣти! мысли мои! звѣзды мои! чувства мои! вихри мои! Стою посреди васъ, какъ отецъ посреди семейства -- вы всѣ мои!
   "Попираю васъ ногами, васъ всѣхъ поэтовъ, мудрецовъ и прорицателей, которые были идолами свѣта! Еслибъ они до -- сихъ -- поръ ходили посреди своихъ духовныхъ дѣтей; еслибъ всѣ похвалы и всѣ рукоплесканія слышали они, чувствовали и признавали справедливыми; еслибъ они окружили свое чело всѣми блистательными лучами ежедневной славы, съ хвалебными гимнами и украшеніями вѣнцовъ, собранными отъ столькихъ вѣковъ и столькихъ поколѣній, то и тогда они не чувствовали бы собственнаго счастья, собственной силы такъ, какъ я чувствую въ эту уединенную ночь: когда я пою, углубляясь въ собственный духъ, пою самому себѣ. Такъ! во мнѣ есть чувство, есть сила, есть разумъ. Никогда болѣе не чувствовалъ я, какъ въ эту минуту. Ныньче достигъ я своей высоты; ныньче сила моя вступитъ въ свой апогей; ныньче узнаю, выше ли я, или я только гордъ? Ныньче настала роковая минута; ныньче я напрягу всѣ силы моего духа -- это минута Самсона, когда онъ, въ оковахъ, слѣпой, размышлялъ у колонны. Сброшу тѣло и уже какъ духъ, возьму крылья -- я хочу летѣть! Я вырвусь изъ круговращенія планетъ и звѣздъ, достигну туда, гдѣ граничатъ Творецъ и природа!..
   "II вотъ они, вотъ они, вотъ эти два крыла; они мнѣ будутъ достаточны: я расправлю ихъ отъ запада къ востоку, лѣвымъ ударю въ прошедшее, правымъ -- въ будущее, и на лучахъ чувства вознесусь къ Тебѣ и загляну въ Твои чувства! О Ты, о которомъ говорятъ, что Ты чувствуешь на небесахъ! Я здѣсь, я пришелъ... видишь ли, какая сила! Даже сюда вознесли меня мои крылья! Но я человѣкъ, и тамъ, на землѣ, мое тѣло; я тамъ любилъ -- на родинѣ осталось мое сердце."
   Здѣсь мы прерываемъ монологъ Конрада, оканчивающійся дерзновенными рѣчами, какія только могло внушить самое отчаянное и безумное изступленіе... Конрадъ еще обращается къ Богу и проситъ дать ему власть надъ душами, чтобъ сдѣлать счастливымъ весь родъ человѣческій...
   Онъ задаетъ себѣ страшные вопросы... Въ это время Конрадъ слышитъ голосъ сатаны, на минуту останавливается, шатается и падаетъ... Сцена продолжается слѣдующимъ образомъ:
   

Духи съ лѣвой стороны.

   Первый.-- Нападай, хватай!
   Второй.-- Онъ еще дышетъ.
   Первый.-- Онъ безъ чувствъ; но прежде чѣмъ онъ проснется, задушимъ его.
   

Духъ съ правой стороны.

   Прочь! О немъ молятся...
   

Духъ съ лѣвой.

   Видишь, насъ прогоняютъ.
   

Первый съ лѣвой.

   Глупая ты бестія! не помогъ ему изрыгнуть послѣднее слово; хоть сколько-нибудь увеличилась бы его гордость! Минута гордости -- и эта голова обратилась бы въ черенъ трупа. Имѣть почти въ рукахъ этотъ черепъ и не попрать его! Видѣть кровь въ его устахъ и не имѣть возможности испить ее! Глупѣйшій изъ дьяволовъ, ты упустилъ его на половинѣ дороги."
   Между-тѣмъ, какъ духи спорятъ, входитъ бернардинъ. Онъ застаетъ Конрада въ припадкахъ бѣшенства, начинаетъ молиться и изгонять нечистаго духа; онъ ужь произноситъ "Exorcise...", но нечистый духъ говоритъ ему:
   "Подожди, не заклинай; отойди отъ порога, я выйду...
   Бернардовъ.-- Не выйдешь, пока не угодно будетъ Богу. Левъ изъ колѣна іудина, здѣсь Господь -- онъ побораетъ! Ты разставилъ льву сѣти и самъ попался въ собственную западню, Богъ изловилъ тебя въ этомъ грѣшникѣ. Его устами и хочу нанести тебѣ жесточайшій ударъ. Лжецъ, я тебѣ приказываю; ты долженъ говорить правду.
   

Духъ.

   Parle-moi donc franèais, mon pauvre capucin,
   J'ai pu dans le grand monde oublier mon latin.
   Mais étant saint, tu dois avoir le don des langues.
   Villeicht sprechen sie deutsch? Was murmeln sic so bang?
   What it is.-- Cavalleros, rispondero Io.
   
   Бернардинъ.-- Во имя Отца и Сына и Духа Святаго...
   Духъ.-- Да постой же, постой, будетъ съ тебя этого! Только ты меня не мучь напрасно. Развѣ ты сатана, чтобъ такъ мучить!
   Бернардинъ.-- Кто жь ты?
   Духъ.-- Лукрецій, Левіаѳанъ, Вольтеръ, alter Fritz, Legiosum..."
   Бернардинъ продолжаетъ молиться и не отвѣчаетъ на саркастическія замѣчанія злаго духа, которому Мицкевичъ влагаетъ въ уста слѣдующія лукавыя слова:
   "Ахъ! (вздыхаетъ) какъ худо быть чувствительнымъ! Ахъ! у меня надрывается сердце! Вѣрь мнѣ, когда я обдираю когтями грѣшника, то не разъ хвостомъ -- ахъ! ахъ! утираю себѣ слезы..."
   Сцена оканчивается изгнаніемъ злаго духа и хоромъ ангеловъ, молящихъ о вѣчномъ спасеніи грѣшника.
   Приведемъ еще отрывокъ изъ четвертой сцены, проникнутой самою свѣтлою и возвышенною поэзіей.
   Дѣйствіе происходитъ въ сельскомъ домѣ, подъ Львовомъ, въ Галиціи. Въ спальню вбѣгаетъ молодая дѣвушка Ева, поправляетъ цвѣты у образа Пресвятой Богородицы, становится на колѣни, молится и наконецъ засыпаетъ. Слышенъ хоръ ангеловъ, которые посылаютъ Евѣ радостныя сновидѣнія и окружаютъ ее вѣнками изъ цвѣтовъ.
   "Ева (во снѣ).-- Дождичекъ такой свѣжій, пріятный и тихій, какъ роса; и откуда такой дождичекъ? Небо такое чистое... Ясное небо! Капли зеленыя, красныя, меня кругомъ обвиваютъ травки, пучки цвѣтовъ, розы, лиліи, вѣнки. Ахъ, какой благоуханный сонъ, сладостный, легкій сонъ! пусть бы онъ продолжался до конца жизни... Роза, блестящая какъ солнце... Чистая, бѣлая лилія! Ты не съ земли, ты выросла тамъ, надъ бѣлымъ облакомъ. Какъ же ты смотришь на меня, бѣлоснѣжный нарцизъ! А эти голубыя незабудки, какъ глазки невинныхъ созданій... я узнала ихъ, мои цвѣточки, я сама ихъ поливала; вчера нарвала ихъ въ моемъ садикѣ, убрала ими вѣнецъ Божіей Матери, тамъ, на образѣ, надъ моею кроваткою. Вижу -- то Матерь Божія, что за чудный блескъ! Она на меня взглядываетъ, беретъ въ руки вѣнокъ, подаетъ Іисусу, и Младенецъ Іисусъ съ улыбкою бросаетъ на меня цвѣты... Какъ похорошѣли цвѣточки, какъ ихъ много, безъ счета! И всѣ налету встрѣчаются между собою въ воздухѣ, мои милые! И сами сплетаются въ вѣнки. Какъ мнѣ здѣсь радостно, будто въ небѣ! Какъ здѣсь хорошо мнѣ, мой Боже! Пусть этотъ вѣнокъ навсегда окружитъ меня; пусть я засну, умру, всматриваясь въ эту розу, въ эти бѣлыя очи нарциза! Это роза живая! Она одушевилась, слегка шевелитъ головкою... Какимъ огнемъ пышетъ отъ нея! То живой румянецъ, какъ восходъ зари. Она улыбается... и съ улыбкою распускаетъ листья, и между листьями раскрываетъ коралловыя уста; она говоритъ, она что-то говорилъ, но какъ тихо, какъ скромно! Что жь ты нашептываешь мнѣ, роза? Какъ-то очень тихо, печально; ужь это не голосъ ли скорби? Ты жалуешься, что тебя отняли отъ родимой травки? Я не взяла тебя для моей забавы; я тобою увѣнчала чело Пресвятой Богородицы; я вчера послѣ исповѣди обливалась слезами. Изъ твоихъ коралловыхъ устъ лучами вылетаютъ искорки за искорками; такое сіяніе ужь не пѣснь ли твоя? Чего ты хочешь, милая роза?
   Роза.-- Положи меня на сердце.
   Ангелы.-- Развяжемъ, расплетемъ ангельскій вѣнокъ!
   Роза.-- Я опускаю свои крылья, расплетаю чело.
   Ангелы.-- Мы весело въ небо домой полетимъ!
   Роза.-- Я буду утѣшать ее, пока не заяснѣетъ утро; я приклонюсь къ ея заснувшему сердцу, какъ святой апостолъ, возлюбленный Господа, опочивалъ на божественномъ ловѣ Христа".
   Здѣсь мы оканчиваемъ извлеченія изъ III-й части Поминокъ и рѣшаемся сказать, что это ея лучшія мѣста, на которыхъ легла печать геніяльнаго поэта, одареннаго такимъ пламеннымъ и творческимъ воображеніемъ.
   Не можемъ не упомянуть о замѣчательной статьѣ Жоржа Занда, помѣщенной въ "Revue des deux Mondes" 1839 года (въ отдѣлѣ IV), подъ заглавіемъ: "Essai sur le drame fantastique" (Goethe, Byron, Mickiewicz). Ея взглядъ на поэму Мицкевича намъ показался довольно-вѣренъ.
   "Тѣмъ особеннымъ и смѣлымъ произведеніямъ (говоритъ Жоржъ Зандт), которыя явились въ эпоху философскаго изслѣдованія и съ которыми ничто не можетъ сравниться въ прошедшемъ, всего приличнѣе было быдать названіе метафизической драмы". Къ этому роду она относитъ Фауста Гёте, Манфреда Байрона и Поминки усопшихъ Мицкевича. Фаустъ, по ея замѣчанію, служилъ образцомъ Байрону и Мицкевицу въ драматическомъ рисункѣ, какъ Эсхилъ Софоклу и Эврипиду, какъ Чимабуэ въ живописи Рафаэлю и Корреджіо. Метафизическая драма есть только форма. Фаустъ (далѣе говоритъ Жоржъ Зандъ) болѣе принадлежитъ дѣйствительности; Манфредъ, можетъ-быть, болѣе міру мечтательному. Она отдаетъ преимущество Мицкевичу. Онъ, по ея словамъ, не смѣшиваетъ плана съ идеею, какъ Гёте сдѣлалъ въ Фаустѣ, не отдѣляетъ также плана отъ идеи, какъ Байронъ въ Манфредѣ. Дѣйствительная жизнь, сама-по-себѣ, есть картина поразительная, ужасная, и идея составляетъ въ ней средину. Фантастическій міръ у Мицкевича лежитъ въ основаніи всего; онъ душа всего дѣйствительнаго. Каждое дѣйствующее лицо, каждая группа носитъ его въ себѣ и выражаетъ по-своему.
   Жоржъ Зандъ въ конце своей статьи приходитъ къ слѣдующему заключенію: она видитъ въ Фаустѣ "потребность опоэтизировать обоготворенную природу Спинозы; въ Манфредѣ -- желаніе заставить человѣка на лонѣ этой обоготворенной природы играть роль, достойную его способностей и стремленій; въ Конрадѣ Мицкевича -- попытку нравственно возвысить дѣло творенія въ идеѣ человѣка, возвышая вмѣстѣ судьбу человѣка на землѣ. Ни одна изъ этихъ поэмъ не достигла вполнѣ своей цѣли".
   Мы приводимъ отзывъ Жоржа Занда о Мицкевичѣ въ-особеннности потому, что онъ принадлежитъ одному изъ самыхъ увлекательныхъ талантовъ на Западѣ и, слѣдовательно, какъ-бы служитъ отголоскомъ европейскаго мнѣнія, которое, сверхъ того, появилось въ журналѣ, распространенномъ во всемъ образованномъ мірѣ.
   Теперь обратимся къ другому произведенію Мицкевича, къ его поэмѣ: Конрадъ Валленродъ, съ которой собственно началась его громкая и, даже можно сказать, европейская слава. Дѣйствительно, это произведеніе такъ и блещетъ неисчерпаемымъ богатствомъ художественной красоты и глубиною мыслей. Все въ ней свѣжо и ново; безпрерывно переходишь отъ одного поэтическаго образа къ другому, и не знаешь, которому изъ нихъ отдать первенство; потокъ поэзіи какою-то неодолимою силою все увлекаетъ васъ далѣе-и-далѣе. Передъ вами оживаетъ прошедшее... Но пусть говоритъ самъ поэтъ.
   "Какъ въ день судный труба архангела вызоветъ мертвыхъ изъ гробовъ, такъ, при звукахъ пѣсни, кости изъ-подъ моей стопы сбѣжались и срослись исполинскими образами. Изъ развалинъ встаютъ кулонны и своды; пустынныя озера шумятъ множествомъ веселъ; видны растворенныя двери замковъ, короны князей, доспѣхи воиновъ; поютъ вѣщіе пѣвцы... Чудны были мечты мои -- и какъ ужасно пробужденіе!"
   Какую чарующую силу придавалъ Мицкевичъ поэтической пѣснѣ, мы видимъ также въ слѣдующемъ отрывкѣ изъ "Валленрода":
   ."О народная пѣсня! ты стоишь на стражѣ народнаго храма воспоминаній, съ крыльями и голосомъ архангела; ты иногда держишь и мечъ архангела.
   "Пламень изгрызетъ разукрашенные памятники исторіи, сокровища разграбятъ воинственные хищники, но пѣснь скроется невредимо; она обойдетъ толпы людей; и если низкія души не умѣютъ питать ее горестью и поить надеждою, она убѣгаетъ въ горы, прячется въ развалинахъ и оттуда повѣствуетъ былое. Такъ вылетаетъ соловей вмѣстѣ съ огнемъ загорѣвшагося зданія и на минуту опустится на кровлю; когда же кровля рушится, онъ улетаетъ въ лѣса и голосистою грудью надъ пепелищами и гробами напѣваетъ путникамъ жалобную пѣсню."
   Дѣйствіе "Валленрода" происходитъ въ концѣ XIV столѣтія. Главная идея поэмы заключается въ самоотверженіи вождя прусскихъ крестоносцевъ, Конрада Валленрода, литовца, который, лицемѣрно служа нѣмцамъ, тайнѣ готовитъ имъ пораженіе при столкновеніи съ своими соотечественниками, и такимъ образомъ мститъ за свою родину. Расположеніе частей поэмы и самая форма не напоминаютъ ни одного произведенія въ европейской поэзіи. и это также отчасти составляетъ ея оригинальность. Мы видимъ здѣсь чудное соединеніе въ одной картинѣ высокаго лиризма, драматическаго эффекта и эпической красоты. То поражаетъ насъ возвышенный гимнъ Святому Духу, который поютъ монахи ордена крестоносцевъ, при звукахъ колокола, раздающагося съ маріенбургской башни, то слышится сладостно-печальная пѣсня о родной рѣкѣ поэта, о Виліи, которая протекаетъ въ Ковенской Долинѣ, среди тюльпановъ и нарцисовъ, то печальная пѣсня когда-то прекрасной затворницы, заживо-похоронившей себя въ башнѣ. Перейдемъ ли къ разсказу Вайделоты {Вайделотами, сигонатами, шигустонами назывались у литовцевъ жрецы, которые были обязаны разсказывать, или воспѣвать народу дѣянія предковъ, при совершеніи обрядовъ и, въ-особенности, во время осеннихъ праздниковъ козла.} о первыхъ дняхъ молодости Валленрода, о его любви и рыцарскомъ подвигѣ? Какая строгая эпическая простота и какое спокойствіе поэтическаго вдохновенія -- плодъ уже созрѣвшей и просвѣтлѣнной мысли! Въ этомъ разсказѣ поэтъ въ первый разъ усвоиваетъ польскому языку гекзаметръ, на сколько допускаетъ его просодія.
   Послушайте, какъ Вайделота разсказываетъ о любви Альдоны къ Вальтеру или Валленроду: "Откуда (подумалъ Кейстугь) такая внезапная перемѣна въ моей дочери? Гдѣ ея прежняя веселость? гдѣ дѣтскія игры? Въ праздникъ всѣ дѣвушки идутъ повеселиться танцами, а она сидитъ одна-одинёшенька, или разговариваетъ съ Вальтеромъ. Въ будни дѣвицы занимаются шитьемъ или пяльцами, а у нея игла выпадаетъ изъ рукъ, нитки путаются въ пяльцахъ; сама не знаетъ, что дѣлаетъ. Ужь всѣ мнѣ говорятъ объ этомъ. Вчера я замѣтилъ, что она вышила розу зеленымъ шелкомъ, а листочки краснымъ. И какъ ей видѣть, если ея глаза и мысли ищутъ глазъ Вальтера, разговоровъ Вальтера? Какъ ни спрошу я, куда она пошла?-- въ долину. Откуда она возвращается?-- изъ долины. Что жь въ этой долинѣ?.. Юноша развелъ для нея садъ. Да развѣ этотъ садъ красивѣе моихъ садовъ вокругъ замки? (чудные были сады у Кейстута; много было въ нихъ и яблокъ и грушъ -- приманки ковенскихъ дѣвицъ). Не садъ привлекалъ ее; зимою я видѣлъ ея окна; стекла этихъ оконъ, обращенныхъ къ Нѣману, были чисты, какъ въ маѣ; ледъ не застилалъ ихъ кристалла. Тань проходитъ Вальтеръ. Вѣрно, она сидѣла у окна и горячимъ дыханіемъ растопила ледъ на свеклахъ."
   Когда жь Альдона сдѣлалась женою Вальтера и когда нѣмцы стали тѣснить Литву, то она говорила своему мужу: "Дорогой Вальтеръ, уѣденъ въ глушь Литвы; скроемся отъ нѣмцевъ въ лѣса и горы".-- "Мы уѣдемъ, а прочихъ матерей и дѣтей оставимъ? Такъ убѣгали пруссаки, но нѣмецъ нагналъ ихъ въ Литвѣ. Я если насъ откроютъ въ горахъ?" -- "Тогда мы уѣдемъ еще далѣе." -- "Далѣе? далѣе, несчастная? Далѣе уѣдемъ въ Литву? попадемъ въ руки татаръ, или Руси?" При этомъ Альдона смутилась и молчала. Ей до-сихъ-поръ казалось, что отчизна, какъ міръ, длинная и широкая безъ конца... Она въ первый разъ слышитъ, что во всей Литвѣ нельзя было найти убѣжища."
   Когда Вайделота окончилъ свою повѣсть, которую онъ разсказывалъ на шумномъ пирѣ крестоносцевъ, Валленродъ сидѣлъ молча, съ поникшею головою и сильно былъ встревоженъ. Онъ безпрестанно схватывалъ чашу съ виномъ и выпивалъ ее до дна. Чело его грозно хмурится; губы посинѣли; блуждающіе глаза, по выраженію поэта, "летаютъ какъ ласточки въ бурю". Но вотъ онъ сбросилъ плащъ, бросается въ средину собесѣдниковъ и спрашиваетъ, обращаясь къ Вайделотѣ: "гдѣ конецъ пѣсни? Сейчасъ же пой мнѣ конецъ, или дай мнѣ лютню... Что жь ты дрожишь, старикъ? Подай мнѣ лютню; наливай бокалы; я пропою конецъ, если ты боишься."
   Но онъ вскорѣ останавливается, какъ-бы измѣнивъ намѣреніе, и прибавляетъ, что запоетъ другую пѣсню, которой онъ выучился отъ мавровъ, когда сражался въ горахъ Кастиліи.
   "Между-тѣмъ свѣчи гасли на столѣ; рыцари усыплены продолжительною бесѣдою; но Конрадъ поетъ; рыцари пробуждаются, встаютъ и, столпившись въ тѣсный кружокъ, внимательно прислушиваются къ каждому слову."
   Онъ пѣлъ слѣдующую балладу, подъ названіемъ: Альпухара, которую мы приводимъ въ довольно-удачномъ переводѣ г. Миллера, помѣщенномъ въ "Русскомъ Вѣстникѣ" 1857 г. (январь, кн. І-а):
   
   Въ развалинахъ крѣпости мавровъ лежатъ,
             Узнала неволю ихъ сила;
   Однѣ лишь твердыни Гранады стоять,
             Но городъ чума заразила.
   
   Въ стѣнахъ Альпухары немного бойцовъ
             Засѣло съ царемъ (?) Альманзоромъ;
   На утро испанецъ на приступъ готовъ
             И двинется дружнымъ напоромъ.
   
   Съ разсвѣтомъ орудья твердыню громятъ,
             И стѣны и валъ сокрушились;
   И вотъ минареты крестами горятъ,
             И въ замокъ испанцы вломились.
   
   Своихъ Альманзоръ озираетъ людей:
             Всѣ пали; одинъ онъ остался;
   Онъ мощной рукою сквозь тучи мечей
             Пробилъ себѣ путь и умчался.
   
   И шумно въ чертогахъ, разбитыхъ войной,
             Ватага побѣдой Надменныхъ,
   Межъ труповъ пируеть, льетъ вина рѣкой,
             И дѣлятъ добычу и плѣнныхъ.
   
   Но вдругъ отъ воротъ, гдѣ кончается валъ,
             Къ начальнику стражъ прибѣгаетъ:
   Невѣдомый витязь въ ихъ станѣ прискакалъ
             И тайну открыть имъ желаетъ.
   
   И вотъ онъ явился -- то самъ Альманзоръ,
             Властитель арабовъ надменный:
   Презрѣлъ онъ постыднаго плѣна позоръ,
             Лишь молитъ о жизни смиренно:
   
   Испанцы! смотрите, склоняюсь челомъ
             Предъ вами во прахѣ порога;
   Хочу быть рабомъ, лишь молю обѣ одномъ:
             Да вѣдаю вашего Бога!
   
   "Монархъ побѣжденный, геройство цѣня,
             Быть вашимъ вассаломъ желаетъ.
   Испанцы! примите, какъ друга, меня --
             И міръ вашу славу узнаетъ.
   
   Почтили испанцы врага своего;
             За доблесть онъ чести достоинъ,
   И всѣ обнимаютъ, лобзаютъ его,
             Какъ друга, начальникъ и воинъ.
   
   И лаской на ласки привѣтныя ихъ
             Съ любовью арабъ отвѣчаетъ,
   Лобзаетъ ихъ нѣжно; но крѣпче другихъ
             Начальника онъ обнимаетъ.
   
   Но вдругъ, какъ безумный, потрясъ головой
             И рухнулъ на землю съ проклятьемъ;
   Колѣни вождя онъ опуталъ чалмой
             И сжалъ ихъ могучимъ объятьемъ.
   
   И всѣ на него съ изумленьемъ глядятъ;
             Глаза его кровью налились,
   И вздулись, и пламенемъ страшнымъ горятъ;
             Уста, посинѣвъ, искривились.
   
   "Смотрите, гяуры, на дѣло мое --
             Я васъ награждаю чумою;
   Въ Гранадѣ я былъ и оттуда ее
             Принесъ вамъ въ подарокъ съ собою" (*),
   
   "И знайте, заразу я въ сердце вонзилъ
             Своимъ ядовитымъ лобзаньемъ:
   Какъ я здѣсь умру, такъ, лишенные силъ,
             Умрете вы съ адскимъ страданьемъ".
   
   Онъ съ хохотомъ дикимъ бросается къ нимъ,
             Хватаетъ ихъ ноги и руки,
   Порой выражая стенаньемъ глухимъ
             Предсмертныя, страшныя муки (**).
   
   И умеръ предъ ними съ проклятьемъ въ устахъ
             И съ хохотомъ злобы змѣиной;
   Но радость осталась въ отверстыхъ глазахъ,
             Въ чертахъ, искаженныхъ кончиной.
   
   Смутясь, изъ развалинъ испанцы ушли,
             Спасаясь отъ гибельной кары;
   Но смерть ихъ настигла, и всѣ полегли,
             Не вышедъ изъ горъ Альпухары.
   -----
   (*) Эта строфа гораздо-слабѣе подлинника:
   Patrzcie, о giaury! jam siny, blady,
             Zgadnijcie, czyim ja posłem?
   Jam was oszukał, wracam z Grenady,
             Ja wam zarazę przyniosłem.
   
   То-есть:
   Смотрите, гяуры! я посинѣлъ, я блѣденъ;
             Отгадайте, чей я посолъ?
   Я обманулъ васъ, я возвращаюсь изъ Гранады:
             Я вамъ принесъ заразу!
   
   (**) Въ подлинникѣ не такъ:
   Rzuca się, krzyczy, ściąga ramiona,
             Chciatby uściśnieniem wiccznćm
   Wszystkich Hiszpanów przykuć do łona ;
             śmieje się -- śmiechem sérdeczném.
   
   То-есть:
   Бросается, кричитъ, сжимаетъ плечи,
             Онъ хотѣлъ бы вѣчнымъ объятіемъ
   Всѣхъ испанцевъ прижать къ груди,
             Смѣется -- смѣхомъ сердечнымъ.
   -----
   Странно, что польскіе критики, при самомъ появленіи Конрада Валленрода, не оцѣпили его по достоинству. Такъ одинъ изъ нихъ, М. Мохнацкій, въ своемъ извѣстномъ сочиненіи "О польской литературѣ въ XIV вѣкѣ", {O Literature Polskiej w wieku dziewiętnastym przez Maurycego Mochnackiego. Мнѣ извѣстно варшавское изданіе 1830 года.} совершенно-ложно понялъ это произведеніе -- перлъ новѣйшей европейской поэзіи. Мохнацкій утверждаетъ, что расположеніе и развитіе этой поэмы не соотвѣтствуетъ ея главной идеѣ, въ основаніи своемъ глубокой, смѣлой и въ высшей степени поэтической. Ему кажется, что нѣтъ соразмѣрности между тою частью поэмы, гдѣ дѣйствіе, такъ-сказать, происходитъ передъ нашими глазами, и частью описательною, повѣствовательною. Мы не соглашаемся съ мнѣніемъ Мохнацкаго; напротивъ, намъ кажется, что отъ этого эффектъ поэмы еще болѣе выигрываетъ. Колоссальная фигура Валлекрода является передъ нами въ самый интересный моментъ событія и обрисована такими характеристическими чертами, чти послѣдующій разсказъ Вайделоты о предъидущей войнѣ ордена крестоносцевъ съ Литвою нисколько не ослабляетъ дѣйствія поэмы. Онъ входитъ какъ эпизодъ и вмѣстѣ съ этимъ находится въ неразрывной связи съ планомъ цѣлаго произведенія; онъ какъ-то внезапно озаряетъ всю картину и передъ нами еще ярче встаетъ величавый и угрюмый образъ предателя крестоносцевъ, пожертвовавшаго собою для блага Литвы.
   Мохнацкому также не нравится выраженіе пылкой любви Валленрода къ Альдонѣ. Онъ не вонялъ художественной идеи Мицкевича, придающей всей поэмѣ свѣтлый, особый колоритъ, смягчающій суровыя черты Валленрода. Притомъ эта любовь является въ поэмѣ въ видѣ воспоминанія навсегда-утраченной юности. Въ ней какъ-будто слышится голосъ съ того свѣта. Та, которую любилъ Валленродъ когда-то въ молодости, теперь уже затворница, замкнувшаяся въ башнѣ. Онъ уже не видалъ ее, и только въ воспоминаніи оживаетъ передъ нимъ очаровательный образъ. Въ этой башнѣ, какъ въ каменномъ гробѣ, похоронено для него невозвратное прошедшее. Оттуда доходитъ до него только голосъ затворницы; часто стоитъ онъ тамъ всю ночь до самой зари, прислонясь къ стѣнѣ, какъ мраморная статуя, закутанный въ плащъ и съ опущеннымъ забраломъ. Онъ слышитъ рыданія Альдоны; онъ вмѣстѣ съ нею вспоминаетъ родной край и ясные дни юности; потомъ прощается съ нею и исчезаетъ (говоритъ Мицкевичъ) "какъ адскій духъ у вратъ пустынника при звукахъ утренняго колокола".
   Когда Валленродъ умиралъ, выпивъ ядъ, "въ ту же минуту (такъ Мицкевичъ оканчиваетъ свою поэму) сквозь стѣны башни проникъ внезапный, сильный, протяжный и оторванный крикъ; но вы догадываетесь, изъ чьей груди онъ вырвался. Еслибъ кто-нибудь услышалъ его, то легко отгадалъ бы, что грудь, изъ которой вырвался такой стонъ", ужь никогда болѣе не издастъ голоса: въ этомъ голосѣ отозяалась цѣлая жизнь.
   "Такъ струны лютни отъ сильнаго удара загремятъ и лопнутъ; кажется, будто ихъ смѣшанные звуки возвѣщаютъ начало пѣсни, но конца ея никто не дождется.
   "Вотъ моя пѣснь о судьбѣ Альдоны! Пусть ангелъ гармоній допоетъ ее на небесахъ, а чувствительный слушатель -- въ душѣ своей."
   Не понимаемъ, какъ Мохнацкій отважился сравнить Мицкевича съ посредственнымъ польскимъ поэтомъ, Богданомъ Залескимъ, и сказать, что фантазія и художественный смыслъ, пѣснь и ея форма у него соглашаются между собою гораздо-болѣе. чѣмъ у Мицкевича! Залескій человѣкъ не безъ дарованія и написалъ нѣсколько звучныхъ стиховъ; но мы не видимъ въ нихъ ничего оригинальнаго. Онъ (позволяемъ себѣ такъ выразиться) перефразируетъ украинскія думы и пѣсни. стараясь придать превратно-поэтическій блескъ той народности, въ исторіи которой имя "ляхъ" записано кровавыми буквами. Странно видѣть польскаго поэта, прикидывающагося украинцемъ. Притомъ всѣ стихотворенія Залескаго отличаются однообразіемъ и бѣдностью содержанія. Къ-давленію, онъ пользуется большею извѣстностью у поляковъ и чуть-ли не считается выше самого Мицкевича (*).
   -----
   (*) Нельзя не указать здѣсь на невыносимо-сладенькую и плаченную монотонность стиховъ его, которые безпрерывно сопровождаются восклицаніями: охъ! ой! о! Возьмемъ наудачу нѣсколько стиховъ, которые мы приводимъ здѣсь для знающихъ польскій языкъ:
            J tyle, о! tyle
   Przekwita rok rocznie dziewczątek!
   
   Черезъ четыре строки опять :
   
   Księżycu о! wieszczy mój bracie.
   
   Въ другомъ стихотвореніи мы читаемъ ;
   Siostrzyca -- strażnica, stepowa gdzieś Wieża,
            Stepowa och! Wieża -- Mogiła.
   
   Черезъ нѣколько строкъ:
   
   Och woli Sioslrzyca czas mroczny i głuchy.
   
   Въ иныхъ стихахъ встрѣчаемъ :
   
   Ukraina oj nasza, jak dziewa.
   
   Тамъ же :
   
   Straszny sąd był -- oj sądneć to lata.
   
   Тамъ же :
   
   A nie widać Anioła oj stróża!
   
   Мы уже не имѣемъ терпѣнія выписывать еще примѣры, которыхъ найдется множество.
   -----
   Мы нѣсколько отвлеклись отъ нашего главнаго предмета, считая необходимымъ отчасти показать, какъ въ самой Польшѣ оцѣнили Мицкевича.
   Намъ остается сказать еще нѣсколько словъ о Валленродѣ.
   Пишущій эти строки имѣлъ случай видѣть черновую рукопись этой поэмы въ Москвѣ, еще въ 1833 году, у покойнаго Ежовскаго, сотоварища Мицкевича и преподавателя греческаго языка въ московскомъ университетѣ въ 1826--1827 г. {Онъ извѣстенъ слѣдующими учеными трудами: 1) Сочиненіе, написанное на польскомъ языкѣ по поводу перевода разговора Платона о законахъ В. И. Оболенскимъ, подъ заглавіемъ: О postępie badań filologicznych we względzie pism Platona. Москва. 1829. 2) Изданіе первыхъ шести книгъ Одиссеи съ латинскими примѣчаніями. Москва. 1830 г. Во время пребыванія своего въ Вильни онъ издалъ оды Горація (въ 1821 г.) съ учеными примѣчаніями.} Чтобъ понимать Мицкевича, я тогда же началъ учиться попольски, и мнѣ памятно то благоговѣйное чувство, съ какимъ не одинъ разъ я разсматривалъ рукопись знаменитаго польскаго поэта. Оно мнѣ памятно тѣмъ болѣе, что у меня сохранилась получетвертка изъ этой рукописи, подаренная мнѣ покойнымъ Ежовскимъ и содержащая въ себѣ первыя четыре строфы, 2-й, З-й и 4-й стихи 9-й строфы, и 10-я, 11-я и 12-я строфы.
   Эта рукопись изумляла тѣмъ, что показывала, съ какой легкостью создавался Валленродъ. Видно было, что Мицкевичъ такъ свободно и скоро писалъ его, что даже не имѣлъ времени ставить знаки препинанія, которые замѣтны только кое-гдѣ, и всѣ поправки, изрѣдка встрѣчавшіяся, сдѣланы были во время самой работы. Одно выраженіе было зачеркнуто и тутъ же, въ строку, замѣщено другимъ, или вновь вписывалось то же самое. Иногда цѣлыя страницы шли безъ малѣйшихъ поправокъ. Почеркъ неровный и нетвердый, хотя довольно-выразительный.
   Изъ уваженія къ памяти великаго поэта, считаю долгомъ, хотя поверхностно, познакомить читателей, въ-особенности польскихъ, съ драгоцѣннымъ автографомъ, сохранившимся у меня {Онъ уже принесенъ мною въ даръ императорской публичной библіотекѣ.}. По-крайней-мѣрѣ приведу здѣсь его стихи въ томъ порядкѣ, въ какомъ они въ немъ слѣдуютъ, сохраняя всѣ поправки и правописаніе подлинника. Замѣчу, что мѣста, напечатанныя здѣсь курсивомъ и помѣщенныя въ скобкахъ, въ подлинникѣ зачеркнуты.
   

Alpuhara (*).

Belinda.

   (W gruzach) Już w gruzach leżą maurow posady
   Naród ich dźwiga żelaza,
   Bronią się Jeszcze twierdze grenady
   Ale w grenadzie zaraza.
   
   Broni się ieszcze z wież alpuhary
   Almanzor z garstką rycerzy
   Hiszpan pod miastem zatknął sztandary
   Jutro do szturmu uderzy.
   
   O wschodzie słońca, ryknęły spiże
   Rwą się okopy, mur wali
   J (**) z minaretów błysnęły krzyże
   Hiszpanie (zamku/miasta) (***) dostali.
   
   Jeden almonzor widząc swe roty
   Zbite w upornej obronie
   Przerżnął między szable i groty
   Uciekł i zmylił pogonie.
   
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   że arab że kroi zwalczony,
   Swoich zwycięzców chce zostać bratem
   Wassalem obcej krainy".
   
   Сохраненная мною получетвертка въ этомъ мѣстѣ перерѣзана, и потомъ продолжается слѣдующимъ образомъ
   -----
   (*)Начальная буква этого слова А, написана какъ Л.
   (**) Послѣ этого союза поставлены знаки въ родѣ" слѣдующихъ: ~ Въ печатномъ подлинникѣ также вездѣ: zamku.
   -----
   Hiszpanie męstwo cenić umieią
   Gdy ahnanzora poznali,
   Wódz do uścisnął inni kolein
   lak towarzysza witali.
   Almnnzor wszystkich wzaicmnic w i tał (sic)
   Wodza nayczutej use i sną (sic)
   Objął za szyię, za ręce chwytał
   Na ustach iego zawisnął,
   
   A w lem osłabiał (sic), padł na kolana,
   Ale rękami drzącemi
   (Wiązał swój zawoy do nóg Hiszpana
   Cią) Wiązać (sic) swój zawoj do nóg Hiszpana
   Ciągnął się za nim po ziemi
   Spoyrzal do kola (sic), wszystkich...
   Zbladło.....
   
   Здѣсь автографъ прерывается. Кромѣ-того, что Мицкевичъ начиналъ собственныя имена съ малой буквы, знающіе польскій языкъ замѣтятъ еще слѣдующія особенности правописанія: обыкновенно употребляемая въ польскомъ языкѣ буква к вездѣ написана въ слѣдующемъ видѣ: к. Въ одномъ мѣстѣ j употреблено правильно, въ другомъ, вмѣсто нея, стоитъ і и у; даже въ одномъ и томъ же словѣ различно: zawoy и zawoj; также nayczulcj.
   Теперь мы должны еще упомянуть о другихъ произведеніяхъ Мицкевича.
   Многимъ русскимъ читателямъ, безъ-сомнѣнія, извѣстны по прежнимъ, впрочемъ, слабымъ переводамъ -- Фарисъ и Сонеты. О нихъ-то мы хотимъ напомнить имъ. Эти произведенія показываютъ, какъ Мицкевичъ, подобно нашему Пушкину, въ высшей степени способенъ былъ иногда переноситься въ среду чуждой народности, проникаться совершенно-чуждою ему природою и подъ ихъ живыми впечатлѣніями создавать художественныя и высокія картины. Оба они черпали силу вдохновенія въ южныхъ и роскошныхъ краяхъ русскаго царства.
   Фарисъ названъ Мицкевичемъ кассидою, то-есть пѣснью въ честь эмира Тадж-Уль-Фехра {Подъ этимъ именемъ извѣстенъ былъ на Востокѣ графъ Вячеславъ Ржевускій (таджъ -- вѣнецъ, фетръ -- слава), жившій во времена Августа II и III. Онъ былъ однимъ изъ ученѣйшихъ людей въ Польшѣ, много путешествовалъ и первый изъ поляковъ рѣшился написать двѣ оригинальныя трагедіи, отличающіяся вкусомъ и чистотою языка: Жолкевскій и Владиславъ подъ Варною. Умеръ въ 1779 года.}, и посвященъ нашему покойному поэту Козлову. Не одинъ разъ онъ былъ переведенъ на русскій языкъ, и всегда неудачно. Фарисъ -- не переводѣ съ арабскаго: это цѣлая, самобытная поэма, написанная въ восточномъ родѣ. Мы напомнимъ ее читателямъ въ нашемъ, хотя слабомъ, переводѣ, но, повозможности, близкомъ къ подлиннику:
   "Какъ рѣзвый чолнъ, когда, сорвавшись съ земли, снова извивается во синему кристаллу, и страстными веслами обнявши грудь моря, возноситъ надъ волнами лебединую шею: такъ мчится арабъ, когда со скалы устремляетъ коня въ пространство пустыни; когда копыта съ глухимъ шумомъ погружаются въ песчаные потоки, какъ горячая сталь въ безднахъ водъ.
   "Конь мой уже плыветъ въ сухомъ морѣ и грудью дельфина разсѣкаетъ сыпучія волны. Все быстрѣе и быстрѣе; онъ уже сверху заметаетъ песокъ; все выше и выше -- уже несется надъ клубомъ пыли. Мой черный конь -- какъ бурная туча; звѣзда на лбу его блеститъ какъ денница; онъ распустилъ по волѣ вѣтровъ перья страусовой гривы и полетомъ бѣлыхъ ногъ разбрасываетъ молніи.
   "Мчись, летунъ бѣлоногій! горы, прочь съ дороги! лѣса, прочь съ дороги!
   "Напрасно зеленая пальма ждетъ съ тѣнью и плодами: я вырываюсь изъ ея объятій; пальма убѣгаетъ со стыдомъ, скрывается въ глубинѣ оазиса и шорохомъ листьевъ осмѣиваетъ мою гордость.
   Тамъ скалы, сторожащія границу пустыни, съ дикимъ видомъ смотрятъ на бедупна и, повторяя послѣднее эхо конскихъ копытъ, вслѣдъ за мною посылаютъ такую угрозу:
   "О, безумецъ! куда онъ мчится? Тамъ отъ жгучихъ лучей солнца не защитятъ его головы его ни зеленоволосая пальма, ни бѣлое лоно шатровъ; тамъ одинъ шатеръ -- небо; только скалы почуютъ тамъ, только звѣзды тамъ кочуютъ!"
   "Напрасно грозятъ они, напрасно? Я мчусь и удвоиваю удары. Смотрю: гордые утесы вдали остались за мною; убѣгаютъ длиннымъ рядомъ, скрываются одинъ за другимъ. Коршунъ услышалъ ихъ угрозу и слѣпо повѣрилъ, что онъ возьметъ въ плѣнъ бедуина въ пустынѣ, и, устремись за мною, взмахнулъ крыльями, три раза окружилъ мою голову чернымъ вѣнцомъ.
   "Чую запахъ трупа" закаркалъ онъ: "глупый ѣздокъ, глупый конь! Ѣздокъ въ пескахъ отъискиваетъ дорогу; бѣлоногій ищетъ пажити. Для ѣздока и коня это трудъ напрасный. Кто зашелъ сюда, тотъ не возвратится. По этимъ дорогамъ блуждаетъ вѣтеръ, унося съ собою свои слѣды; не для копей этотъ лугъ; на немъ пасутся только гадппы, только трупы ночуютъ здѣсь, только коршуны здѣсь кочуютъ".
   "Каркая, онъ насмѣшливо грозилъ мнѣ въ глаза сверкающими когтями, и мы три раза взглянули другъ другу въ глаза. Кто же испугался? Коршунъ испугался и улетѣлъ высоко. Когда я хотѣлъ наказать его и натянулъ лукъ, и когда я позади себя слѣдилъ глазами коршуна, онъ уже висѣлъ въ воздухѣ, какъ сѣрое пятнышко, величиною съ воробья, мотылька, комара, потомъ совершенно исчезъ въ синевѣ.
   "Мчись, летунъ бѣлоногій! скалы, прочь съ дороги! коршуны, прочь съ дороги!"
   "Въ это время западное облако вырвалось изъ-подъ солнца; оно настигало меня бѣлымъ крыломъ на голубомъ сводѣ; оно хотѣло сдѣлаться такимъ же наѣздникомъ въ небѣ, какимъ я былъ въ степи. Оно повисло надъ моею головою и послало мнѣ вслѣдъ такую угрозу:
   "О, безумецъ! куда онъ мчится? Тамъ жажда растопитъ грудь; облако не ороситъ дождемъ чела, покрытаго пылью; ручей на безплодной долинѣ не отзовется серебрянымъ голосомъ; прежде, чѣмъ роса упадетъ на землю, алчный вѣтеръ разметаетъ ее на-лету".
   "Напрасныя угрозы! Я мчусь и удвоиваю удары. Утомленное облако начало слоняться по небу; ниже и ниже склонять голову, потомъ оперлось на скалы. И когда разъ еще, съ презрѣніемъ, обратилъ я взоры, то оно уже далеко, на разстояніи цѣлаго кеба, оставалось позади меня. Я видѣлъ, что оно таило въ сердцѣ, побагровѣло отъ злости, подернулось желчью зависти, наконецъ почернѣло, какъ трупъ, и скрылось въ горахъ.
   "Мчись, летунъ бѣлоногій! коршуны, прочь съ дороги! тучи, прочь съ дороги!
   "Теперь я обвелъ вокругъ себя глазами по теченію солнца -- и на землѣ, и на небѣ уже никто не гнался за мною! Здѣсь природа, объятая сномъ, никогда не слышитъ человѣческихъ шаговъ; здѣсь стихіи дремлютъ въ тишинѣ, какъ неиспуганные звѣри, которыхъ стадо не убѣгаетъ при видѣ перваго лица человѣка.
   "О, Боже! я здѣсь не первый! Посреди песчаной насыпи свѣтятся ряды воиновъ, укрѣпленные валомъ: сбились ли они съ пути, или изъ засады подстерегаютъ добычу? Всадники въ бѣломъ и кони удивительной бѣлизны! Подбѣгаю -- стоятъ! зову -- молчатъ... Это трупы! То давнишній караванъ, выкопанный изъ песку вѣтромъ! На скелетахъ верблюдовъ сидятъ кости всадниковъ. Сквозь впадины, гдѣ были глаза, сквозь обнаженныя скулы, струится песокъ и издаетъ зловѣщіе стоны: "Безумный бедуинъ! куда ты несешься? Тамъ ураганы!.."
   "Я мчусь, я не знаю страха. Мчись, летунъ бѣлоногій! трупы, ураганы, прочь съ дороги!
   "Ураганъ, первый изъ африканскихъ возмутителей, уединенно прохаживался по песчанымъ топямъ. Онъ издали увидѣлъ меня и остановился въ изумленіи и, вертясь на одномъ мѣстѣ, такъ шумѣлъ про-себя: "Кто это изъ вихрей, моихъ младшихъ братьевъ, столь низкаго полета, столь ничтожный съ виду, осмѣливается попирать ногами страны, которыми я владѣю по наслѣдству?" Онъ заревѣлъ и устремился на меня въ видѣ пирамиды. Видя, что я смертенъ и неустрашимъ, онъ, со злости, ударилъ ногою въ землю, возмутилъ всю Аравію и схватилъ меня своими когтями, какъ грифъ птицу.
   "Онъ жегъ меня огнистымъ дыханіемъ, крыльями взбивалъ пыль, подбрасывалъ вверхъ, билъ о землю, насыпалъ кучи песку. Я порываюсь, смѣло борюсь, терзаю его члены, четвертую песчаное тѣло, грызу его бѣшеными зубами.
   "Ураганъ хотѣлъ изъ моихъ объятій столбомъ улетѣть въ небо -- не вырвался, приподнялся на половину тѣла и рухнулъ, посыпалъ сверху песчанымъ дождемъ и легъ у моихъ ногъ длиннымъ, какъ городской валъ, трупомъ.
   "Я свободно вздохнулъ! Гордо смотрѣлъ я на звѣзды, и всѣ звѣзды золотыми очами, всѣ смотрѣли на меня, потому-что, кромѣ меня, на землѣ не было никого. Какъ отрадно дышать здѣсь всею грудью! Я дышу полно, широко! Всего воздуха въ Аравистанѣ едва достанетъ мнѣ для дыханія. Какъ здѣсь отрадно дать волю глазамъ! Взоръ мой напрягается въ такую даль, въ такое пространство, что обнимаетъ большую часть свѣта, внѣ предѣловъ видимаго небосклона. Какъ отрадно простирать широкія объятья! Я радушно протянулъ руки къ міру; мнѣ кажется, что я обниму его отъ востока къ западу. Мысль моя, какъ стрѣла, летитъ въ лазурныя пространства, выше, выше и выше, до самой вершины небесъ. Какъ пчела, вонзая жало, съ нимъ вмѣстѣ губитъ и сердце, такъ и я вслѣдъ за мыслію утопилъ душу въ небѣ!.."
   Въ сонетахъ, къ которымъ мы сейчасъ перейдемъ, также видно пылкое воображеніе и необыкновенная способность Мицкевича, глубоко сочувствуя красотамъ природы, возсоздавать ихъ въ художественныхъ образахъ.
   Вообще сонетъ Мицкевича, какъ поэтическая форма, изященъ въ высшей степени и, при всей сжатости, отличается полнотою содержанія.
   Пушкинъ, говоря о сонетѣ, сказалъ:
   
   Подъ сѣнью горъ Тавриды отдаленной,
   Пѣвецъ Литвы, въ размѣръ его стѣсненной
   Свои мечты мгновенно заключалъ.
   
   Всѣхъ сонетовъ Мицкевичъ написалъ тридцать-девять. Половину ихъ онъ посвятилъ выраженію пламенной и нѣжной любви, на которую у него былъ самый поэтическій и возвышенный взглядъ. Вслушайтесь, какъ поэтъ разсказываетъ о своихъ душевныхъ страданіяхъ, какъ онъ готовъ за-глаза осыпать идеалъ своей любви горькими упреками за ея жестокость, и потомъ вдругъ обращается къ ней съ слѣдующими словами: "Но когда тебя увижу, то не понимаю, отчего снова я спокоенъ и холоденъ болѣе, чѣмъ скалы; вмѣсто-того, чтобъ снова воспламеняться, я молчаливъ попрежнему!" Въ сонетѣ "Утро и вечеръ" поэтъ выражаетъ свою любовь болѣе-яркими и живыми красками:
   "Солнце блеститъ на востокѣ въ вѣнцѣ огнистыхъ облаковъ, а на западѣ тускнѣетъ блѣдное лицо мѣсяца; роза на солнцѣ колышетъ распустившіяся почки; фіялка наклоняется подъ тяжестью утренней росы.
   "Лаура блеснула въ окнѣ; я склонилъ колѣни на крыльцѣ. Свивая локоны своихъ золотистыхъ косъ, она сказала: "отчего такъ рано вы печально смотрите, и мѣсяцъ, и фіялка, и ты, мой милый?"
   "Вечеромъ пришелъ я восхищаться новымъ зрѣлищемъ. Мѣсяцъ возвращается: лицо его полно и румяно; фіялка подняла листья, освѣженные сумерками.
   "Снова въ окнѣ показалась моя милая, въ болѣе-прелестномъ нарядѣ и съ болѣе-веселымъ взглядомъ; снова я у ногъ ея, такъ же печаленъ, какъ утромъ."
   Какая поэтическая, свѣтлая картина, и, вмѣстѣ, какъ полно выражено въ ней глубокое, хотя и недосказанное чувство!
   Въ другомъ сонетѣ поэтъ, называя самымъ несчастнымъ изъ людей того, кто не можетъ позабыть, что когда-то любилъ, говоритъ: "II сердце у него подобно древнему храму, опустошенному непогодами и временемъ, гдѣ божество не хочетъ обитать, а люди не смѣютъ..."
   Въ прочихъ сонетахъ уже выражается горькое разочарованіе. Такъ въ одномъ изъ нихъ Мицкевичъ говоритъ: "Данаиды! я бросалъ въ бездну вашихъ желаній дары пѣсни и въ слезахъ излившуюся душу; теперь на щедрость я скуgъ, а нѣжности мнѣ смѣшны. И хотя еще до-сихъ-поръ плѣняетъ меня прелестное лицо, хотя еще я долженъ васъ воспѣвать и приносить вамъ дары; но прежде я отдалъ бы все, теперь также все, кромѣ сердца!"
   Крымскіе сонеты болѣе отличаются глубиною мысли и величавыми картинами природы, изображенными смѣлою и широкою кистью истиннаго художника и -- чему нельзя не изумляться -- сжатыми въ тѣсныхъ рамахъ.
   Въ аккерманскихъ степяхъ поражаетъ поэта мертвенная тишина; онъ останавливается и съ такимъ вниманіемъ напрягаетъ слухъ, что услышалъ бы голосъ изъ своей родной Литвы; но "ѣдемъ!" говоритъ онъ: "никто не зоветъ!.."
   Вотъ морская тишина; корабль чуть-чуть колышется, паруса опустились... "О, море!" восклицаетъ поэтъ: "между твоими веселыми тварями есть полипъ, который покоится на днѣ, когда небо покрывается тучами, и во время тишины выдвигаетъ свои длинные члены. О, мысль! въ твоей глубинѣ есть гидра воспоминаній, которая погружена въ сонъ во время бѣдствій и бури страстей, и когда сердце спокойно, то оно вонзаетъ въ него когти..."
   Но вотъ море вскипѣло; корабль срывается съ якоря и мчится во волнамъ; поэтъ протягиваетъ руки и припадаетъ къ кораблю. "Кажется, что грудь моя" говорить онъ "ускоряетъ его бѣгъ. Легко мнѣ! Привольно! любо! Знаю, что значитъ быть птицей!"
   Мицкевичъ посѣтилъ развалины Бахчисарая и такъ же, какъ Пушкинъ, описалъ звучными стихами завѣтный фонтанъ слезъ.
   
   Журчитъ во мраморѣ вода
   И каплетъ хладными слезами,
   Не умолкая никогда.
   
   Послушаемъ Мицкевича:
   "Посрединѣ залы изъ мрамора изсѣчена чаша -- то фонтанъ гарема; онъ еще уцѣлѣлъ и, роняя жемчужныя слезы, такъ отзывается среди запустѣнія:
   "Гдѣ же вы, о, любовь, могущество и слава! Вамъ бы существовать на вѣки; источникъ течетъ быстро... О, позоръ! вы прошли, а источникъ остался!"
   Мицкевичъ, между могилами гарема, нашелъ могилу своей соотечественницы, той Марій, которую Пушкинъ воспѣлъ въ "Бахчисарайскомъ фонтанѣ". Памяти ея посвященъ сонетъ: "Могила Потоцкой", въ которомъ, оплакивая ее, онъ говоритъ: "Тамъ, на сѣверѣ, къ Польшѣ, свѣтятся безчисленныя звѣзды; зачѣмъ же на этомъ пути столько блеститъ ихъ?"
   Поэтъ, вспоминая о Потоцкой, отвѣчаетъ на вопросъ вопросомъ:
   "Или твой взоръ, исполненный огня, прежде чѣмъ погасъ въ могилѣ, вѣчно уносясь въ тотъ край, выжегъ тамъ яркіе слѣды?"
   Потокъ мы видимъ поэта надъ моремъ. "Земля спитъ" говоритъ онъ: "мнѣ сна нѣтъ; бросаюсь на лоно моря; черный, вздувшійся валъ съ шумомъ стремится на меня; я наклоняю къ нему чело, протягиваю руки; надо мною распадается волна; хаосъ меня окружаетъ; я жду, пока мысль, какъ челнокъ, бросаемый вихрами, собьется съ пути и на мигъ погрузится въ забвеніе".
   Особенное впечатлѣніе произвелъ на Мицкевича Чатырдагъ. Онъ сравниваетъ его съ архангеломъ, стоящимъ на стражъ у эдема; темный лѣсъ покрываетъ его, какъ плащъ, а струи молній бороздятъ его чалму изъ тучъ. Поэтъ заставляетъ мирзу обратиться къ Чатырдагу съ слѣдующими словами: "Между свѣтомъ и небомъ, какъ драгоманъ творенія, подостлавъ подъ себя земли, людей и громы, ты только внимаешь, что Богъ говоритъ природѣ".
   Вполнѣ передать на другой языкъ всю свѣжесть поэтическихъ красокъ, которыя Мицкевичъ такъ щедро набрасываетъ въ своихъ крымскихъ сонетахъ, возможно не иначе, какъ въ художественномъ переводѣ, и потому мы ограничиваемся здѣсь только указаніемъ на нихъ
   Въ-заключеніе нашего обзора произведеній Мицкевича, необходимо еще упомянуть о его переводахъ, которые дополняютъ характеристику поэта; Они занимаютъ половину 4-ой части собранія его сочиненій (Парижъ, 1844), и въ нихъ видѣнъ его могучій талантъ. Даніе, Петрарка, Шекспиръ, Байронъ, Шиллеръ, Гёте, Жанъ-Поль-Рихтеръ, Пушкинъ -- вотъ поэты, которыхъ онъ переводилъ.
   Первое мѣсто принадлежитъ переводу байронова Гяура, на который Мицкевичъ наложилъ печать своего творческаго таланта. Художественное совершенство стиховъ его заставляетъ забывать, что читаешь переводъ. Въ нихъ слышится не одинъ затаенный звукъ, вырвавшійся прямо изъ глубины души поэта-переводчика. Здѣсь Байронъ досказывается Мицкевичемъ, и оба поэта какъ-будто соединяются въ одно цѣлое, каждый сохраняй свою особенность.
   Любопытенъ взглядъ Мицкевича на Байрона, высказанный имъ въ предисловіи къ этому переводу:
   "Байронъ былъ дитя прошлаго вѣка; онъ вступилъ въ свѣтъ въ самую несчастную эпоху для человѣка" для поэта: тогда только-что опускался занавѣсъ послѣ перваго акта революціи; ужасная борьба на письмѣ и словахъ была прервана гильйотинами и заглушена громомъ европейской войны; партіи, обезсиленныя междоусобіями, сошли съ поля битвы; остатки воевавшихъ Наполеонъ обезоружилъ и наложилъ на нихъ узду. Все утихло. То было время страннаго онѣмѣнія. О тѣхъ великихъ вопросахъ, которые волновали міръ, уже боялись говорить, перестали думать. Всѣ тогдашнія литературныя произведенія носятъ на себѣ печать умственной тревоги и нравственнаго упадка. Это какъ-будто разговоры преступниковъ, заключенныхъ въ тюрьмѣ, которые стыдятся вспоминать прошедшее, потому-что оно опозорено, боятся подумать о будущемъ, потому -- что оно ужасно, и занимаются болтовнею о погодѣ и дождѣ.
   "Душѣ Байрона было тѣсно посреди такой литературы, и она силилась вырваться изъ ея Сферы. Молодой писатель, преслѣдуемый критиками, взаимно ихъ преслѣдовалъ и, судя по критикамъ о читателяхъ, сталъ пренебрегать всею публикою. Послѣ такой авторской распри съ литераторами, насталъ нравственный разрывъ съ людьми, котораго подробности уже принадлежатъ біографіи поэта.
   "Ослѣпленный гнѣвомъ, проклинающій коварство, хотя онъ и зналъ, но позабылъ, что есть лучшіе люди" (Корсаръ).
   "Съ-тѣхъ-поръ Байрону казалось, что человѣкъ съ сердцемъ поможетъ жить въ обществѣ, что онъ долженъ бѣжать отъ свѣта или мстить ему. Съ-тѣхъ-поръ своихъ героевъ, дѣтей своей души, онъ воспитывалъ въ пустынѣ или въ вертепахъ разбойниковъ.
   "Но дѣти Байрона -- необыкновенные злодѣи, не холодные эгоисты или безумные фанатики, закоснѣлые въ своемъ развратѣ и глупости. Поэтъ, по-крайней-мѣрѣ, оставляетъ имъ одно доброе качество, которое невольно связываетъ ихъ съ человѣческимъ родомъ, которое не дозволяетъ имъ погрузиться въ глубокій, нравственный мракъ и, яснѣя на двѣ совѣсти, даетъ имъ возможность видѣть всѣ ея недостатки и пятна. Люди Байрона имѣютъ совѣсть. Здѣсь-то главное различіе между нашимъ авторомъ и писателями прошлаго вѣка."
   Мицкевичъ передалъ прекрасными стихами нѣкоторыя небольшія арабскія произведенія (Шанфари, кассида, и Альмотенабби) по переводамъ де-Саси и Лагранжа, также при пособіи О. И. Сенковскаго, котораго примѣчаніями онъ даже воспользовался въ кассидѣ Шанфари.
   Мицкевичъ, какъ и нашъ Пушкинъ, также увлекся извѣстнымъ сборникомъ Мериме, заключающимъ въ себѣ поддѣльныя славянскія пѣсни; Мицкевичъ перевелъ изъ нихъ только одну: Марлахъ въ Венеціи (у Пушкина: Влахъ въ Венеціи); но и онъ, подобно Пушкину, наложилъ на эту пѣсню печать славянской народности, впрочемъ, съ большими украшеніями.
   Изъ Пушкина переведено только Воспоминаніе ("Когда для смертнаго умолкнетъ шумный день..."), которое мы приводимъ здѣсь для сравненія. Знающіе польскій и русскій языки увидятъ, что Мицкевичъ не отсталъ отъ подлинника:
   
   Kiedy dla śmiertelników ucichną dnia gwary,
             I noc wpól-przejrzystą szatę
   Rozciągając nad głuchej stolicy obszary,
             Spuszcza sen, trudów zapłatę:
   
   Wtenczas innie samotnemu, rozmyślań godziny
             W ciszy leniwo się wleką,
   Wtenczas mnie ukąszenia serdecznej gadziny
             Bezczynnemu srożej pieką.
   
   Mary wrą w myśli, którą tęsknota przytłacza,
             I trosk obiegają roje;
   Wtenczas i przypomnienie w milczeniu rostacza
             Przede mną swe długie zwoje.
   
   Ze wstrętem i z przestrachem czytam własne dzieje,
             Sam na siebie pomsty wzywam ,
   I serdecznie żałuję i gorzkie łzy leję,
             Lecz smutnych rysów nie zmywam.
   

V.

   Обращаемся къ русскимъ переводамъ нѣкоторыхъ произведеній Мицкевича и, къ-сожалѣнію, должны сознаться, что соплеменный намъ поэтъ не нашелъ ни одного достойнаго себя переводчика, съ весьма-малыми исключеніями. Сюда можно отнести небольшое число переводовъ, помѣщенныхъ въ разныхъ журналахъ, и въ-особенности переводы Пушкина, которые, впрочемъ, отчасти можно назвать передѣлками, какъ мы увидимъ.
   Первый познакомилъ русскихъ съ Мицкевичемъ, кажется, князь П. А. Вяземскій, который помѣстилъ въ "Московскомъ Телеграфѣ" 1827 г. (ч. XIV, стр. 191) переводъ сонетовъ въ прозѣ. Впослѣдствіи начали являться въ періодическихъ изданіяхъ и альманахахъ другіе переводы. Между ними нельзя не отличить помѣщеннаго въ "Невскомъ Альманахѣ" 1829 г., перевода Вронченко второй части Праотцевъ" (Dziady), или, лучше сказать, "Поминокъ усопшихъ". Этотъ переводъ во многихъ мѣстахъ вѣренъ съ подлинникомъ, хотя иногда и отличается нѣсколько-тяжелыми стихами.
   Выше мы привели заглавія отдѣльно-изданныхъ переводовъ Мицкевича; всѣ они очень-слабы и, главное, неизящны. Хотя Козловъ перевелъ "Крымскіе сонеты" довольно-звучными и гладкими стихами, все-таки переводъ его слѣдуетъ назвать произвольною и во многихъ мѣстахъ неудачною передѣлкою. Напримѣръ, въ сонетѣ "Видъ горъ изъ Степей Козловскихъ" Мицкевичъ говоритъ:
   
   Na szczycie jaka łuna I pożar Garogrodu!
   
   То-есть: Какое зарево на вершинѣ! пожаръ Цареграда!
   
   Козловъ перевелъ:
   
   Что за луна! взгляни: громада
   Пылаетъ, какъ пожаръ Царьграда!
   
   Въ этомъ же сонетѣ Мицкевичъ заставляетъ мирзу говорить: "И тамъ, гдѣ надъ моей чалмою была только звѣзда -- то Чатырдагъ!" При этомъ словѣ у пилигрима вырывается только восклицаніе: "Аа!!" и этимъ оканчивается сонетъ.
   Козловъ передалъ это мѣсто въ слѣдующихъ стихахъ, вложенныхъ въ уста мирзы:
   
   И надъ чалмой моей горѣла въ небесахъ
   Одна уже звѣзда -- и былъ то...
                       Пилигримъ.
                                           Чатырдагъ!
   
   Такимъ-образомъ весь поэтическій эффектъ сонета потерянъ.
   Пушкинъ, если не вполнѣ совладалъ съ подлинникомъ, то по-крайней-мѣрѣ поступилъ съ нимъ въ своемъ переводѣ какъ художникъ. Многія мѣста переданы имъ прекрасно, хотя и видно, что нѣкоторыя изъ нихъ онъ сокращалъ или совершенно пропускалъ.
   Начало "Валленрода" переведено мастерски, и мы не можемъ воздержаться, чтобъ ни привести его здѣсь:
   
   Сто лѣтъ минуло, какъ Тевтонъ
   Въ крови невѣрныхъ окупался;
   Страной полночной правилъ онъ.
   Уже пруссакъ въ оковы вдался,
   Или сокрылся -- и въ Литву
   Понесъ изгнанную главу.
   
   Между враждебными брегами
   Струился Нѣманъ: на одномъ
   Еще надъ древними стѣнами
   Сіяли башни, и кругомъ
   Шумѣли рощи вѣковыя,
   Духовъ пристанища святыя (*).
   Символъ германца на другомъ,
   Крестъ вѣры, въ небо возносящій
   Свои объятія грозящи;
   Казалось, свыше захватить
   Хотѣлъ всю область Палемона,
   И племя чуждаго закона
   Къ своей подошвѣ привлачить.
   -----
   (*) У Мицкевича:
   Po jednej stronie błyszczą świątyń szczyty
   I szumią lasy, pomieszkania bogów.
   То-есть:
   На одной сторонѣ блестятъ верхи храмовъ
   И шумятъ лѣса, обиталища боговъ"
   -----
   
   Съ медвѣжьей кожей на плечахъ,
   Въ косматой рысьей шапкѣ, съ пукомъ
   Каленыхъ стрѣлъ и съ вѣрнымъ лукомъ,
   Литовцы юные, въ толпахъ,
   Со стороны одной бродили
   И зорко недруга слѣдили.
   Съ другой, покрытый шишакомъ,
   Въ бронѣ закованный, верхомъ,
   На стражѣ нѣмецъ, за врагами
   Недвижно слѣдуя глазами,
   Пищаль съ молитвой заряжалъ (*).
   Всякъ переправу охранялъ:
   Токъ Нѣмана гостепріимной,
   Свидѣтель ихъ вражды взаимной,
   Сталъ прагомъ вѣчности для нихъ;
   Сношеній дружныхъ гласъ утихъ,
   И всякъ, переступившій воды,
   Лишенъ былъ жизни иль свободы.
   Лишь хмѣль литовскихъ береговъ,
   Нѣмецкой тополью плѣненный (**),
   Черезъ рѣку, межь тростниковъ,
   Переправлялся дерзновенный,
   Бреговъ противныхъ достигалъ
   И друга нѣжно обнималъ.
   Лишь соловьи дубравъ и горъ
   По старинѣ вражды не знали,
   И въ островъ, общій съ давнихъ поръ,
   Другъ къ другу въ гости прилетали.
   -----
   (*) У Мицкевича:
   Po drugiej stronie w szyszaku i zbroi,
   Niemiec na koniu nieruchomy stoi;
   Oczy utkwiwszy w nieprzyjaciół szaniec,
   Nabija strzelbę i liczy różaniec.
   
   То-есть: На другой сторонѣ, въ шишакѣ и бронѣ,
   Нѣмецъ неподвижно сидитъ на конѣ,
   Уставивъ глаза въ непріятельскіе окопы,
   Заряжаетъ ружье и перебираетъ четки.
   (**) Въ подлинникѣ: прусская тополь, то же, что литовская. Это измѣняетъ смыслъ.
   -----
   
   Пушкинъ перевелъ еще изъ Мицкевича, или, лучше сказать, передѣлалъ по-своему двѣ баллады: "Воевода" (Czaty, дозоръ) и "Будрысъ и его сыновья". Мы должны сознаться, что первая изъ нихъ въ передѣлкѣ Пушкина совершенно потеряла прелесть и наивность подлинника, написаннаго въ духѣ польской народности.
   У Мицкевича мы читаемъ:
   
   Wzięli bronie, wypadli, do ogrodu się wkradli,
        Kędy szpaler altanę obrasta.
   Na darniowem siedzeniu coś bieleje się w cieniu,
        To siedziała w bieliżnie niewiasta.
   
   Jedną ręką swe oczy kryła w puklach warkoczy,
        I pierś kryła pod rąbek bielizny;
   Drugą ręką od łona odpychała ramiona
        Klęczącego u kolan mężczyzny.
   
   То-есть: Они взяли ружья, выбѣжали, прокрались въ садъ,
   Къ бесѣдкѣ, заросшей шпалерникомъ.
   На дерновой скамейкѣ что-то въ тѣни бѣлѣется --
   То сидѣла женщина въ бѣломъ платьѣ.
   
   Одной рукою она прикрывала свои глаза прядями волосъ
   И прикрывала грудь краемъ бѣлой одежды;
   Другой рукою она отталкивала отъ груди руки
   Стоявшаго на колѣняхъ у ея колѣнъ мужчины.
   
   Двѣ эти строфы Пушкинъ соединилъ въ одну. Едва остался слѣдъ подлинника, отличающагося такою прелестью:
   
   Панъ и хлопецъ подъ заборомъ,
   Тихимъ крадутся дозоромъ.
   Входятъ въ садъ -- и сквозь вѣтвей,
   На скамейкѣ у фонтана,
   Въ бѣломъ платьѣ, видятъ, панна --
   И мужчина передъ ней.
   
   Пушкинъ пропустилъ также слѣдующую строфу и, какъ видно, не совладалъ съ нею:
   
   Со wieczora on będzie, tonąc w puchy łabędzie,
        Stary łeb na lwem łonie kołysał,
   I z twych ustek różanych, i z twych liców rumianych,
        Mnie wzbronione słodycze wysysał.
   
   Мы едва осмѣливаемся присоединить нашъ прозаическій переводъ:
   
   Каждый вечеръ, утопая въ лебяжьемъ пуху,
   Онъ будетъ качать старый лобъ на твоей груди,
   Изъ твоихъ розовыхъ губокъ, изъ твоихъ румяныхъ щечекъ,
   Будетъ высасывать запрещенную для меня сладость.
   
   Баллада "Будрысъ и его сыновья" переведена довольно-удачно, исключая одну строфу.
   Будрысъ у Мицкевича говоритъ о полькахъ:
   
   Wesolutkie jak młode kołeczki,
   Lice bielsze od mleka, z czarną rzęsą powieka.
   Oczy błyszczą się jak dwie gwiazdeczki.
   
   То-есть: Веселенькія, какъ молодые котята,
   
   Лицо бѣлѣе молока, вѣжди съ черною рѣсницею,
   Глаза блестятъ, какъ двѣ звѣздочки.
   
   Пушкинъ перевелъ:
   
   Весела -- что котенокъ у печки --
   И какъ роза румяна, а бѣла, что сметана;
   Очи свѣтятся будто двѣ свѣчки!
   
   Въ недавнее время начали появляться на русскомъ языкѣ новые переводы изъ Мицкевича, но, къ-сожалѣнію, всѣ они слабы и не даютъ яснаго понятія о подлинникѣ. Въ "Русскомъ Вѣстникѣ" за 1858 годъ, (февраль, кн. II, мартъ, кн. I) помѣщены четыре отрывка изъ поэмы Мицкевича "Панъ Тадеушъ", переведенные, иди, лучше сказать, неудачно-передѣланные г. Бергомъ. Приводимъ, для примѣра, слѣдующее мѣсто (см. "Рус. Вѣстникъ" 1858 г. Февраль, кн. II, стр. 735):
   
   Вотъ солнце изъ-за горъ намъ (?) очи показало.
   Лучами яркими по небу заиграло,
   Взглянуло на сады, на желтое гумно,
   И будитъ сонную красавицу давно:
   На темной муравѣ лежитъ она; ланиты
   Пылаютъ розами; уста полуоткрыты,
   И грудь высокая вздымается слегка,
   И бѣлоснѣжная откинута рука.
   Проснись! уже пора: чу, хлопнувши крылами,
   Ужь лебедь началъ пѣть надъ сонными водами
   Свой гимнъ торжественный, привѣтствіе зарѣ, и проч.
   
   Мы не нашли у Мицкевича ни сонной красавицы, лежащей на темной муравѣ, ни лебедя, поющаго торжественный гимнъ. Вмѣсто всего этого у Мицкевича читаемъ {Просимъ читателей, для полнаго уразумѣнія этого мѣста, сравнить его съ излагаемымъ ниже въ нашей статьѣ содержаніемъ "Пана Тадеуша", вмѣстѣ съ отрывками изъ него. (См. начало книги 2-й, Замокъ).}:
   Nad Soplicowem słońce weszło, i juz padlo
   Na strzechy i przez, szpary w stodołę się wkradło;
   I po ciemnozielonym, świeżćm, wonnem sianie,
   Z którego młodzież sobie zrobiła posłanie.
   Rozpływały się złote, migające pręgi
   Z otworu czarnej strzechy, jak z warkocza wstęgi;
   I słońce usta sennych promykiem poranka
   Drażni, jak dziewczę kłosem budzące kochanka.
   Już trzykroć gęgnął gęsior, a za nim jak echo,
   Już wróble skacząc, świerkać zaczęły pod strzechą,
   Odezwały się chórem kaczki i indyki,
   I słychać bydła w pole idącego ryki.
   
   То-есть:
   
   Надъ Соплицовомъ взошло солнце и уже отразилось
   На соломенныхъ кровляхъ и сквозь щели прокралось въ сарай.
   По темнозеленому, свѣжему, благовонному сѣну,
   Изъ котораго молодежь устроила себѣ постель,
   Расходились золотыя, мелькающія полосы
   Изъ отверстія черной кровли, какъ ленты изъ косы.
   И солнце, утреннимъ лучомъ, уста заснувшихъ
   Затрогиваетъ, какъ дѣвушка, будящая колосомъ своего милаго.
   Уже три раза загоготалъ гусь, и вслѣдъ за нимъ, какъ эхо
   Скачущіе воробьи начали щебетать подъ кровлею;
   Хоромъ отозвались утки и индѣйки,
   И слышно мычаніе стада, идущаго въ поле.
   
   Кстати замѣтимъ, что переводы г. Берга изъ "Пана Тадеуша" подверглись справедливому осужденію и въ польскихъ журналахъ. Такъ "Варшавская Газета" (Gazeta Warszawska), въ No 113 за 1858 г. сознается, что эти переводы не отличаются художественнымъ достоинствомъ и прибавляетъ: "Мы совѣтовали бы переводчику переводить отрывки большаго объема; а для пользы публики, для которой онъ пишетъ, представить содержаніе "Пана Тадеуша", хотя бы въ самыхъ общихъ чертахъ, въ которыхъ можно замкнуть его. Откровенію сознаёмся, что изъ напечатанныхъ до-сихъ-поръ отрывковъ не только нельзя вѣрно судить, но даже и получить понятіе объ этомъ великомъ и знаменитомъ произведеніи безсмертнаго поэта".
   Столь же неудачно передѣланъ г. Боргомъ отрывокъ изъ "Конрада Валленрода", помѣщенный во 2-й кн. "Русской Бесѣды" за 1858 годъ. Для доказательства, выписываемъ слѣдующіе стихи Мицкевича:
   
   Gdybym był zdolny własne ognie przelać
   W piersi słuchaczów, i wskrzesić postaci
   Zmarłej przeszłości; gdybym umiał strzelać
   Brzmiącemi słowy do serca spólbraci;
   Możeby jeszcze w tej jedynej chwili,
   Kiedy ich piosnka ojczysta poruszy,
   Uczuli w sobie dawne serca bicie,
   Uczuli w sobie dawną wielkość duszy,
   I chwilę jednę tak górnie przeżyli.
   Jak ich przodkowie niegdyś cale życie.
   
   То-есть:
   
   Если бы я былъ способенъ перелить собственный пламень
   Въ груди слушателей и воскресить образы
   Умершаго былаго; если бы я умѣлъ попадать
   Гремящими словами въ сердца собратій,
   Можетъ-быть, еще въ эту единственную минуту,
   Когда родная пѣснь ихъ тронетъ,
   Они почувствовали бы въ себѣ прежнее біеніе сердца,
   Почувствовали бы въ себѣ прежнее величіе души,
   И одну минуту такъ возвышенно прожили бы,
   Какъ ихъ предки нѣкогда прожили всю жизнь!
   
   Г. Бергъ перевелъ это слѣдующими стихами:
   
   О, еслибъ въ васъ пролить я могъ
   Огонь, что насъ палилъ и жегъ!
   Тогда бы, можетъ, ваши силы
   Воскресли снова изъ могилы,
   И славы громъ изъ далека
   Ночуя духомъ, всякій ожилъ,
   И хоть одну бъ минуту прожилъ,
   Какъ дѣды прожили вѣка!
   
   Намъ остается еще упомянуть о полномъ переводѣ "Конрада Валленрода", недавно-напечатанномъ въ "Современникѣ" (іюнь 1858 г.) и принадлежащемъ г. I. Шершеневичу. Этотъ переводъ невѣренъ и большею частью отличается слабыми стихами, многословно и блѣдно передающими то, что у Мицкевича выражено въ двухъ, трехъ сильныхъ и сжатыхъ стихахъ. Такъ, напримѣръ, Мицкевичъ говоритъ:
   
   Konrad światowej nie lubił pustoty,
   Konrad pijanej nic dzielił biesiady;
   Wszakże zamknięty w samotnym pokoju,
   Gdy go dręczyły nudy lub zgryzoty,
   Szukał pociechy w gorącym napoju.
   
   То-есть: Конрадъ не любилъ свѣтской суеты,
   Конрадъ не участвовалъ въ пьяной бесѣдѣ;
   Однакожь, запершись въ уединенной комнатѣ,
   Когда его терзала скука или горесть,
   Онъ искалъ утѣшенія въ горячемъ напиткѣ.
   
   Теперь, для сравненія, прочтемъ переводъ г. Шершеневича:
   
   Конрадъ суетъ мірскихъ чуждался,
   Бесѣды шумной не любилъ,
   Сидѣлъ въ свѣтлицѣ одинокой,
   О чемъ-то думалъ и мечталъ,
   Иль грустью мучимый глубокой,
   Искалъ въ стаканѣ утѣшенья,
   И всю тоску на дно забвенья
   Въ напиткѣ пьяномъ погружалъ.
   
   Вотъ еще строфа изъ баллады "Альнухара", переведенная г. Шершеневичемъ:
   
   Смотрите, гяуры, какъ Мавръ умираетъ!
   Смотрите, дивитесь ему.
   Откуда я прибылъ?
   Ну (?) кто отгадаетъ?
   Гяуры! Я далъ вамъ чуму!
   
   Въ этихъ до крайности слабыхъ стихахъ совершенно искаженъ подлинникъ, въ которомъ Альманзоръ, обращаясь къ гяурамъ, чтобъ они отгадали, чей онъ посолъ, наконецъ говоритъ:
   
   Ja was oszukał, wracam z Grenady,
             Ja wam zarazę przyniosłem!
   
   То-есть: Я обманулъ васъ, я возвращаюсь изъ Гренады,
             Я принесъ вамъ заразу!
   
   Подобныхъ мѣстъ въ переводѣ г. Шершеневича довольно-много, исключая только "Повѣсть Вайделоты", которая -- съ удовольствіемъ замѣтимъ -- отличается прекрасно-переведенными мѣстами.
   Итакъ, послѣ всѣхъ указанныхъ нами переводовъ, намъ остается сожалѣть, что Мицкевичъ до-сихъ-поръ еще не нашелъ достойнаго себя переводчика на русскомъ языкѣ, отчасти исключая только Пушкина!

П. ДУБРОВСКІЙ.

"Отечественныя Записки", No 10, 1858

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru