Дружинин Александр Васильевич
Письма иногороднего подписчика о русской журналистике

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Собраніе сочиненій A. B. Дружинина

Томъ шестой

(Редакція изданія Н. В. Гербеля)

Санктпетербургъ

Въ типографіи Императорской Академіи Наукъ

1865

ПИСЬМА ИНОГОРОДНЯГО ПОДПИСЧИКА

О РУССКОЙ ЖУРНАЛИСТИКѢ.

   

http://az.lib.ru

   <Фрагменты, имеющиеся в журнальных публикациях, и отсутствующие в тексте Собрания сочинений выделены цветом. -- bmn>
   

ОГЛАВЛЕНІЕ

   

1848.

   Письмо первое. Декабрь
   

1849.

   Письмо второй. Январь
   Письмо третье. Февраль
   Письмо четвертое. Мартъ
   Письмо пятое. Апрѣль
   Письмо шестое. Май
   Письмо седьмое. Сентябрь
   Письмо восьмое. Октябрь
   Письмо девятое. Ноябрь
   Письмо десятое. Декабрь
   

1850.

   Письмо одиннадцатое. Январь
   Письмо двѣнадцатое. Февраль
   Письмо тринадцатое. Мартъ
   Письмо четырнадцатое. Апрѣль
   Письмо пятнадцатое. Май
   Письмо двадцатое *). Октябрь
   Письмо двадцать-первое. Ноябрь
   Письмо двадцать-второе. Декабрь
   

1851.

   Письмо двадцатъ-третье. Январь
   Письмо двадцать-четвертое. Февраль
   Письмо двадцать-пятое **). Мартъ
   Письмо двадцать-шестое. Декабрь
   

1852.

   Письмо двадцать-седьмое. Январь
   Письмо двадцать-осьмое. Февраль
   Письмо двадцать-девятое. Мартъ
   Письмо тридцатое. Апрѣль
   Письмо тридцать-первое. Ноябрь
   Письмо тридцать-второе. Декабрь
   

1853.

   Письмо тридцать-третье. Январь
   Письмо тридцать-четвертое. Декабрь
   

1854.

   Письмо тридцать-пятое. Январь
   Письмо тридцать-шестое. Февраль
   Письмо тридцатъ-седьмое. Мартъ
   
   *) Письмо 16, 17, 18, 19 писаны въ редакцію "Современника" другимъ лицомъ. Нумерація же оставлена здѣсь безъ измѣненія, для удобства, такъ-какъ самъ Дружининъ, ссылаясь на свои письма, называетъ ихъ по нумерамъ.
   **) Первыя 25 писемъ были напечатаны въ "Современникѣ", письма 26--33 -- въ "Библіотекѣ для Чтенія", остальныя четыре письма (34--37) снова въ"Современникѣ".
   

I.

Декабрь 1848.

   Съ удовольствіемъ получилъ я послѣднее письмо ваше, въ которомъ вы просите меня передавать вамъ, время отъ времени, потребности читающей публики {Эту просьбу мы адресовали въ нашемъ объявленіи ко всѣмъ иногороднымъ подписчикамъ и будемъ очень рады, если вызовъ нашъ не останется безъ вниманія. Ред.} нашей губерніи, сообщать то, что думаетъ она о дѣятельности вашего и другихъ журналовъ, и указывать вамъ тѣ статьи и тѣхъ авторовъ, которые ей болѣе нравятся. Мысль ваша заслуживаетъ похвалы. Нѣсколько замѣчаній привожу я въ концѣ письма и тутъ же говорю о дѣятельности "Современника", отдѣльно отъ другихъ журналовъ, такъ-какъ мнѣніе мое не можетъ быть назначено къ печатанію въ "Современникѣ" же.
   Вмѣстѣ съ тѣмъ вы приглашаете меня составлять ежемѣсячные отчеты о замѣчательнѣйшихъ статьяхъ, помѣщенныхъ въ нашихъ журналахъ. Берусь за это съ охотою, хотя не могу обѣщать вамъ ни полноты, вы тщательности исполненія. Долго толковать объ одномъ предметѣ я не въ состояніи: j'aime à marivauder, какъ говорилъ Дидро, замѣчательный фельетонистъ того времени, когда еще не было фельетоновъ. Я до крайности способенъ начинать за здравіе, а сводить за упокой, во поводу журналовъ говорить о театрѣ, и, толкуя о чтеніи, ввернуть нѣсколько словъ объ охотѣ и сельскомъ хозяйствѣ. Отступленіе вещь никогда не лишняя, часто мысль ваша бродитъ на страшное разстояніе отъ вашего предмета, и, несмотря на то, между предметомъ и отступленіемъ раждается какая-то связь, съ перваго раза непонятная. Итакъ, да здравствуютъ отступленія! пусть, говоря о "Москвитянинѣ", сверну я на стерляжью уху или романею, или верчено, или пряжено съ лукомъ; пускай, разбирая "Сынъ Отечества", заговорю я о вавиловскомъ столпотвореніи... Развѣ сотрудники "Москвитянина" не прославляютъ романеи? развѣ они, возбуждая аппетитъ своихъ читателей, не толкуютъ ежечасно о съѣстныхъ припасахъ? развѣ романы "Сына Отечества", полные нѣмецкихъ оборотовъ съ глаголами на концѣ, не возбуждаютъ мысли о смѣшеніи языковъ?...
   Мы всѣ любимъ читать, читаемъ безпрестанно, читаемъ больше, нежели бы слѣдовало. Образъ современной жизни, не очень богатой происшествіями, нашъ холодный и непріятный климатъ, отсутствіе живыхъ интересовъ рано заставляютъ насъ знакомиться съ несуществующими образами и вымышленною жизнью. Освободившись отъ занятій, часто утомительныхъ и скучныхъ, и охладѣвши къ развлеченіямъ такъ же вялымъ, какъ занятія ваши, мы съ удовольствіемъ беремъ въ руки новый журналъ или новую книгу и легко поддаемся ихъ интересу, не всегда достойному того, чтобъ надъ нимъ останавливаться. Но что же дѣлать? учиться поздно, читать знаменитыхъ писателей какъ-то утомительно, а просто думать... тоже какъ-то не хочется. И переиначивъ декартову аксіому, образованный членъ общества смѣло можетъ сказать въ наше время: "читаю, слѣдовательно существую".
   И чего же лучше: чтеніе такъ удовлетворяетъ нашимъ малымъ потребностямъ, нашему уму, не любящему самостоятельной дѣятельности. A воображеніе ваше развито очень, какъ всегда развито оно у людей сѣверныхъ, вопреки всѣмъ избитымъ фразамъ о горячемъ воображеніи жителей юга. Человѣкъ горячаго темперамента можетъ увлечься описаніемъ воображаемыхъ событій и жизни поддѣльной; но это увлеченіе минутное; оно быстро забываетъ вычитанныя имъ идеи и происшествія, тогда какъ прочитанное нами долго не изглаживается изъ нашей памяти. Житель сѣверной страны труднѣе увлекается, но онъ способенъ привязываться къ чтенію, ясно видѣть передъ собою жителей вымышленнаго міра, радоваться ихъ счастію и почти страдать вмѣстѣ съ ними... Нигдѣ нѣтъ такихъ страстныхъ библіомановъ какъ въ сѣверной Германіи и Англіи; въ особенности начитанность великобританскихъ писателей приводитъ въ истинное изумленіе и во многихъ отношеніяхъ сильно вредитъ многимъ изъ нихъ. Свѣтскіе люди, въ этихъ государствахъ, читаютъ очень много, и третья доля аристократической лондонской молодежи, кромѣ достаточнаго знакомства съ отечественной и французской словесностью, весьма свѣдуща въ древней литературѣ. У васъ, въ Россіи, между образованнымъ классомъ, любовь къ чтенію не развита въ такихъ широкихъ и правильныхъ размѣрахъ. Мы читаемъ много, читаемъ въ-торопяхъ, не придерживаясь никакой системы, и вредимъ себѣ еще тѣмъ, что изъ чтенія, этого богатаго источника наслажденій, не извлекаемъ вполнѣ того удовольствія, которое оно можетъ доставить.
   Короче сказать, мы еще не постигли вполнѣ умѣнья читать. Я чувствую, что мысль эта способна возбудить и сомнѣніе и нѣкоторое негодованіе, но я держусь своего мнѣнія, и, не желая сердить никого, прибавлю еще: въ Петербургѣ-то именно и не умѣютъ читать. Я не говорю ни объ ученыхъ книгахъ, ни о философіи, ни о древней литературѣ: я говорю о чтеніи ежедневномъ, чтеніи романовъ, газетъ и журналовъ, о чтеніи простомъ, вполнѣ доступномъ для свѣтскихъ людей. Скажу еще болѣе: петербургскій читатель дѣлается совсѣмъ другимъ, оставивши столицу съ ея занятіями и удовольствіями.
   Случалось ли кому-нибудь изъ васъ, господа, разстроивъ свое здоровье нелюбимою работой, или, просто, изъ экономическихъ разсчетовъ, удалиться, по книжному выраженію: "куда-нибудь въ глушь", то есть въ ваше имѣніе, въ которой-нибудь изъ губерній, и о которомъ вы почти было позабыли? Чтобъ защититься отъ скуки, вы берете съ собою нѣсколько сочиненій любимыхъ вашихъ авторовъ; чтобы не отстать отъ умственнаго движенія, вы подписались на русскіе и иностранные журналы. Въ первые дни вашего одиночества вамъ читать лѣнь: вы бродите по лѣсамъ и по саду, спите ночью, спите послѣ обѣда, не думаете вы о чемъ, и мало-по-малу воображеніе ваше, вся ваша нравственная сторона какъ-то проясняется, правильнѣе работаетъ, какъ испорченный желудокъ послѣ нѣкотораго воздержанія. Одного отдохновенія становится вамъ недостаточно, вы желаете развлеченія, и почтовый день начинаетъ васъ интересовать: вы уже поджидаете его.
   Прежде всего беретесь вы за политическіе журналы, чтобъ узнать, что дѣлается въ Европѣ. Странное дѣло! огромный листъ, который прежде бросали вы, выхвативъ изъ него по кусочкамъ извѣстія о главнѣйшихъ событіяхъ, прочтенъ вами отъ доски до доски, прочтенъ безъ усилія; вамъ досадно, что нѣтъ другого подъ рукою. Вы съ удивленіемъ замѣчаете, что мысли ваши стали яснѣе, вопросы сдѣлались понятнѣе, дѣйствователи какъ-то оригинальнѣе и интереснѣе. Въ иныхъ изъ нихъ вы принимаете особенное участіе, частности и подробности возникаютъ передъ вами съ разительною ясностію; выстроите предположенія, придумываете, чтобъ вы сдѣлали на мѣстѣ того или другого лица... вы дополняете прочитанное. Вы берете литературный журналъ. Куда дѣлась Ваша излишняя взыскательность, ваша нетерпимость, ваше охлажденіе къ чтенію? Вы радостно привѣтствуете явленіе новаго таланта, слѣдите за развитіемъ или упадкомъ таланта вамъ извѣстнаго, поправляете ихъ, по временамъ увлекаетесь интересомъ. Вы дѣлаетесь и читателемъ и критикомъ и сознаетесь, что давно не испытывали при чтеніи такого удовольствія, какъ на этотъ разъ. Послѣднія числа мѣсяца, когда получаются ежемѣсячные журналы въ провинціи, и почтовый день становятся днями торжественными и веселыми. Но, къ сожалѣнію, не всегда ходитъ почта, и иногда, вмѣсто журналовъ, являются къ вамъ скучнѣйшія письма добрыхъ знакомыхъ. Вы прибѣгаете къ вашимъ когда-то любимымъ писателямъ, раскрываете романъ Гете, драму Шекспира и тому подобныя произведенія, которыхъ не брали вы въ руки съ девятнадцатилѣтняго возраста.
   И тутъ-то совершается превращеніе почти непонятное, радостное и свѣтлое. Только посреди одиночества и тихой жизни дается намъ способность понимать истинно-великихъ писателей, мыслить ихъ мыслью, видѣть передъ собою рядъ величественныхъ или граціозныхъ ими созданныхъ образовъ. Жизнь ваша распадается на двое, по временамъ вы подстерегаете въ себѣ самомъ такіе порывы, что еслибъ они случались въ другое время, вы бы не упустили случая подсмѣяться надъ собою... Въ то время, когда я пишу эти строки въ моемъ одиночествѣ, я живу такою жизнью, я со страстью читаю романъ, котораго я не могъ одолѣть въ Петербургѣ нѣсколько мѣсяцовъ тому назадъ. Я странствую вмѣстѣ съ Вильгельмомъ Мейстеромъ по стариннымъ нѣмецкимъ городкамъ, занимаюсь постановкою пьесъ на провинціяльномъ театрѣ, Миньона рѣшительно не даетъ мнѣ покою и каждую минуту является передъ моими глазами.
   Вы скажете:
   

Жизнь лучше сновъ, и правда выше лжи;

   
   противъ этого многое можно сказать, но я скажу одно только: если я наслаждаюсь, что мнѣ за дѣло, почему я наслаждаюсь, лишь бы ощущеніе не происходило отъ грязнаго источника. Если мои сны будутъ прекрасны, я готовъ спать пятнадцать часовъ къ ряду; если воображеніе мое даритъ мнѣ радостные и свѣтлые часы, я благодаренъ ему и долго еще не погонюсь за дѣйствительными радостями. На вѣсахъ нашей жизни наслажденіе значитъ все; пусть причина его будетъ мала или велика, истинная или воображаемая, я принимаю одинъ результатъ, не разъискивая ничего болѣе.
   Обратимся, однакожь, къ наукѣ чтенія и взглянемъ, въ чемъ состоитъ великая тайна читать съ пользою и удовольствіемъ, которая почти неизвѣстна петербургскимъ жителямъ.
   Чтенію болѣе всего вредятъ разсѣянность и торопливость -- два страшные недостатка, развитые въ петербургскомъ обществѣ. Всѣ тамъ заняты, отъ этого происходитъ разсѣянность; всѣ мѣшаютъ другъ другу, и всякой торопится дѣлать свое дѣло, чтобы укрыться отъ помѣхи. Оттого свободныя минуты, посвященныя чтенію, бываютъ разбросаны по всему дню; рѣдко, рѣдко если мы можемъ читать болѣе часа къ ряду, сохраняя покойное расположеніе духа. A чрезвычайно мало людей съ счастливымъ настроеніемъ ума, которые, раскрывая книгу, разомъ пріобрѣтаютъ степень вниманія и воспріимчивости, потребную для чтенія. Замѣтьте, что во всѣхъ занятіяхъ столичнаго жителя первые полчаса пропадаютъ даромъ. Человѣкъ, входя въ гостиную, первыя минуты или молчитъ, или ведетъ разговоръ вялый. Первый часъ служебныхъ занятій посвящаемъ мы зѣвотѣ, пустой болтовнѣ и писанью своихъ писемъ. Первый актъ оперы слушаемъ мы разсѣянно, не успѣвши настроить свой слухъ на пониманіе музыки. Оттого-то, принимаясь читать по нѣскольку разъ въ день, мы читаемъ безъ вниманія и съ усиліемъ.
   Любитель чтенія, собравши въ своемъ кабинетѣ бездну русскихъ и иностранныхъ новыхъ изданій, тѣшится ими только первый день. Потомъ эта масса печатной бумаги начинаетъ бременить его; у него нѣтъ времени перечитать и половину этихъ изданій; онъ выискиваетъ, что поинтереснѣе, и разборомъ этимъ самъ себя охлаждаетъ и доводитъ до равнодушія. Люди безъ состоянія должны читать въ должности, въ кондитерскихъ, въ книжныхъ лавкахъ, посреди шума и кучи незнакомыхъ лицъ, лишенные всякаго подобія комфорта, такъ необходимаго ври чтеніи. Гдѣ же тутъ обдумывать прочитанное? гдѣ работа воображенію, изъ какихъ матеріаловъ можетъ сформироваться эта двойная жизнь, хотя по слуху извѣстная каждому книгоѣду?... Нѣтъ, я готовъ всегда утверждать, что въ такомъ городѣ, какъ Петербургъ, никогда не будетъ постигнута тайна читать съ удовольствіемъ. Кромѣ причинъ общественныхъ, тому есть причина психологическая: вашъ образованный классъ отличается особенною, сосредоточенною боязливостью и мнительностію: всѣ мы, словно нехотя, живемъ посреди общества, въ такомъ большомъ городѣ, всѣ мы любимъ помышлять о спокойствіи и строить воздушные замки; немудрено, что при такомъ напряженіи духа, сталкиваясь съ ежедневными интересами, мы дѣлаемся мнительны, раздражительны, разсѣянны и неспособны къ легкой и беззаботной прогулкѣ отъ удовольствій жизни къ удовольствіямъ воображенія, отъ заботъ мелочныхъ къ занятіямъ болѣе возвышеннымъ... Насъ тянетъ въ двѣ разныя стороны, и не хватаетъ у насъ силъ выбрать ту или другую. Надо отдать справедливость жителямъ большихъ городовъ, расположенныхъ въ умѣренномъ климатѣ. У нихъ дѣйствительность не приноситъ ущерба воображенію. Парижанинъ, на минуту оторвавшись отъ занятій, хватаетъ томикъ какого-нибудь графа Монте-Кристо, и въ туже минуту переселяется въ темницу, бесѣдуетъ съ аббатомъ Ораріа, проклинаетъ гонителей Дантеса и вмѣстѣ съ узникомъ обдумываетъ планы освобожденія.
   Подобнаго рода умозрѣнія раждались въ моей головѣ въ половинѣ декабря, когда, нѣсколько утомленный чтеніемъ любимыхъ моихъ писателей, ожидалъ я съ нетерпѣніемъ новыхъ журналовъ. Журналъ никогда не утомляетъ читателя: въ немъ всегда такъ много современнаго, близкаго къ намъ, въ немъ постоянно зацѣпляются интересы живые, вчерашніе, которые еще не успѣли надоѣсть. Да и кромѣ того декабрь мѣсяцъ сопровождался въ нашихъ краяхъ страшными морозный и мятелью; страшно было выйти на улицу; такъ и хотѣлось читать, сидя передъ огнемъ, читать въ сласть, читать вдоволь, читать до того опьяненія, которое испытываетъ любитель сигаръ, перескочивъ отъ легкихъ trabucillos къ regalia empresa, brown brown.
   Но какова-же была моя досада, когда прошелъ почтовый день и я не получилъ ровно никакихъ журналовъ! Еще день, и опять ничего. Наконецъ, явились "Отечественныя Записки" и "Современникъ", потомъ опять ничего не приходило. Гдѣ "Библіотека"? гдѣ "Сынъ Отечества"? гдѣ "Москвитянинъ"? готовъ былъ я грозно спросить у ихъ болѣе исправныхъ товарищей. Планы мои рушились, и мнѣ осталось только пожалѣть о такой неисправности и ограничиться отзывомъ о тѣхъ книжкахъ, которыя у меня подъ рукою. Кстати, наконецъ, прибылъ и "Москвитянинъ", но все это такъ поздно, такъ не вовремя. Поэтому статья моя будетъ неполна.
   A между тѣмъ декабрь мѣсяцъ обыкновенно бываетъ временемъ самой сильной литературной дѣятельности, особенно въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ, какъ у насъ, вся словесность сосредоточивается въ періодическихъ изданіяхъ. Всѣ журналы дѣлаются интересными въ этотъ мѣсяцъ, озабочиваясь поддержаніемъ или пріобрѣтеніемъ своей извѣстности. Можно сказать даже, что изданія слабыя и нелюбимыя публикою становятся въ это время занимательнѣе остальныхъ изданій, которыя, обезпеченныя заранѣе, идутъ путемъ болѣе ровнымъ. Нечего и говорить, что занимательность плохихъ журналовъ чаще всего бываетъ чисто отрицательная, и статьи ихъ бросаются вамъ въ глаза не достоинствомъ своимъ, а скорѣе какимъ-то отчаяннымъ усиліемъ приманить къ себѣ вниманіе читателей. Претензіи часто смѣшиваются съ жалобами на успѣхъ противниковъ и съ хулою на писателей любимыхъ публикою. Вся эта тактика, неминуема при всякомъ литературномъ движеніи, иногда способна поселить къ себѣ негодованіе; но утвердительно можно сказать, раздражительность и нетерпимость болѣе и болѣе исчезаютъ между нашею публикою. Мало того, чѣмъ спокойнѣе будемъ мы смотрѣть на дѣйствія негодующей посредственности, тѣмъ болѣе интересныхъ фактовъ и замѣчаній будетъ извлечено нами изъ чтенія самыхъ плохихъ сочиненій. Стернъ говоритъ справедливо: "нѣтъ ни одного бездарнаго произведенія, которое прочелъ бы я безъ всякой пользы."
   Но прежде чѣмъ говорить о журналахъ ежемѣсячныхъ, надо сказать нѣсколько словъ о нашихъ газетахъ. Въ прошломъ году въ вашихъ ежедневныхъ листкахъ замѣтили мы двѣ перемѣны, обѣ весьма утѣшительныя. Первая изъ нихъ та, что "С. Петербургскія Вѣдомости", газета, отличающаяся подробностью своихъ заграничныхъ новостей, сдѣлалась съ 1849 года болѣе доступною большинству читателей. До сихъ поръ она выходила нераздѣльно съ прибавленіями, которыя для многихъ изъ подписчиковъ оказывались совершенно ненужными. Съ января нынѣшняго года прибавленія уже не будутъ составлять непремѣнную принадлежность газеты, и листокъ "С. Петербургскихъ Вѣдомостей", заключающій въ себѣ внутреннія заграничныя извѣстія, фельетонъ и ученыя статьи, можетъ быть получаемъ отъ нихъ отдѣльно за цѣну несравненно доступнѣйшую. За это улучшеніе редакція "С. Петербургскихъ Вѣдомостей" пріобрѣла себѣ благодарность всѣхъ иногородныхъ подписчиковъ.
   Второе явленіе: это отсутствіе литературныхъ споровъ, на которые были особенно щедры нѣкоторыя газеты, къ крайнему огорченію подписчиковъ, вмѣсто новостей и живого фельетона встрѣчавшихъ какую-то темную полемику. Что было поводомъ къ прекращенію этой полемики, мы не можемъ объяснить; но, не зная причины, тѣмъ не менѣе радуемся результатамъ. Теперь уже самъ себѣ не вѣришь, припоминая тѣ обвиненія и укоризны, которыя печатались за годъ назадъ. Полемика эта была такова, что князь Вяземскій, литераторъ весьма отдаленный отъ литературныхъ споровъ, не могъ не посвятить ей самой энергической живой страницы въ своей книгѣ о сочиненіяхъ фонъ-Визина. Люди, слѣдящіе за ходомъ нашей словесности, поймутъ о которой страницѣ говоримъ мы.
   Двѣнадцатая книжка "Отечественныхъ Записокъ" обильна статьями во всѣхъ родахъ, но о ней нельзя сказать многаго. Всѣ почти статьи, ее наполняющія, составляютъ или продолженіе, или окончаніе статей, начатыхъ за нѣсколько нумеровъ прежде. Если ихъ исключить, то замѣчательнѣйшею между остальными статьями будетъ повѣсть г. Достоевскаго, награжденная немного страннымъ и хитросплетеннымъ заглавіемъ: "Бѣлыя Ночи -- изъ воспоминаній мечтателя."
   Основная идея "Бѣлыхъ Ночей" и замѣчательна и вѣрна. Въ малыхъ и большихъ городахъ встрѣчается цѣлая порода молодыхъ людей, которые и добры, и умны, и несчастны, при всей своей добротѣ и умѣ, при всей ограниченности своихъ скромныхъ потребностей. Имъ немного надобно: нѣсколько свѣтлыхъ женскихъ взглядовъ, нѣсколько денегъ въ карманѣ, два или три друга, съ которыми бы могли они "совершать душевныя изліянія", то есть болтать между собою чепуху, отъ которой у посторонняго слушателя приключится зѣвота. И что же? у этихъ людей нѣтъ ни денегъ, ни друга, ни любимой женщины; они одиноки посреди многолюдства; свѣтъ ихъ не знаетъ, и они не знаютъ свѣта. Отъ гордости, отъ скуки, отъ одиночества, отъ неодолимой потребности привязаться къ чему-нибудь, они дѣлаются мечтателями, они привязываются къ своимъ воздушнымъ замкамъ, какъ безнадежный больной привязывается къ своему доктору. Одного изъ такихъ людей вывелъ г. Достоевскій въ своей повѣсти, которая, по-моему, выше "Голядкина", выше "Слабаго Сердца", не говоря уже о "Хозяйкѣ" и нѣкоторыхъ другихъ произведеніяхъ, темныхъ, многословныхъ и скучноватыхъ. Передавать содержаніе "Бѣлыхъ Ночей" я не стану, потому-что голое событіе, лишенное подробностей, не передастъ пріятнаго впечатлѣнія, оставшагося во мнѣ по прочтеніи повѣсти.
   Не смотря на все ея достоинство, повѣсть "Бѣлыя Ночи" читается не совсѣмъ легко. Причину я прямо отношу къ поспѣшности, съ которой была она написана и слѣды которой попадаются на каждой страницѣ. Поспѣшность не вредитъ повѣстямъ, въ которыхъ дѣйствующія лица одарены характерами рѣзкими и эффектными; но характеры, подобные мечтателю г. Достоевскаго, требуютъ строгой и продолжительной обдуманности. Ихъ нельзя создавать съ-плеча, какъ бы ни были удачно схвачены двѣ-три черты, ихъ обрисовывающія, какъ бы ни были длинны и многословны отступленія, поясняющія психологическую сторону этихъ героевъ. Тутъ надобенъ трудъ упорный и постепенный, анализъ неотступный и медленный.
   Мечтатель "Бѣлыхъ Ночей" лицо блѣдное, почти непонятное, поставленное внѣ мѣста и времени. Скажутъ, что онъ и долженъ быть непонятнымъ; я не соглашаюсь съ этимъ. Пусть онъ самъ себя не понимаетъ, пусть онъ плаваетъ, сколько угодно, въ океанѣ неопредѣленныхъ мечтаній, но чтобы читатель понималъ его, чтобъ читатель зналъ какія это мѣчтанія? молодъ ли герой повѣсти? какъ его имя? какія его понятія и привязанности? потому-что, не смотря на увѣренія автора, я не повѣрю, чтобъ привязанности его героя сосредоточивались на домахъ около Фонтанки, на "господахъ почтенной наружности, нанимающихъ извощика", на "роѣ восторженныхъ грезъ, то граціозныхъ и нѣжныхъ, то бурныхъ и пламенныхъ, то сладко грустныхъ или томительно радостныхъ..." Да ради-Бога, какія же это грезы? изъ какихъ данныхъ онѣ почерпнуты? кто не знаетъ, что грезы самаго фантастическаго мечтателя носятъ начало свое въ дѣйствительности, какъ повѣсть самаго туманнаго романиста должна происходить на землѣ, между людьми, потому-что ей болѣе негдѣ происходить?
   Ежелибъ личность мечтателя "Бѣлыхъ Ночей" была яснѣе обозначена, еслибъ порывы его были переданы понятнѣе, повѣсть много бы выиграла.
   Позвольте же мнѣ, утомившись отъ такихъ туманныхъ разсужденій, потолковать о "Москвитянинѣ", который, надо отдать ему справедливость, не столько туманенъ. Двѣнадцатый нумеръ "Москвитянина" начинается повѣстью: "Маркиза Луиджи". Прочитавъ эту повѣсть, мы нечаянно взглянули на журнальныя замѣтки "Москвитянина", своею лаконической сжатостью напоминающія рѣчи Альфреда Джингля въ "Пиквикскомъ клубѣ" {Извѣстный романъ Диккенса.}, который такимъ образомъ передавалъ происшествія у какой-то лондонской заставы:
   "Берегитесь заставы -- страшное происшествіе. Ѣдетъ за городъ семейство -- мать -- высокая леди -- дѣти -- ѣдятъ бутербродъ. Кучеръ зазѣвался -- шлагбаумъ -- хлопъ -- высокую даму -- оторвало голову. Бутербродъ въ рукѣ -- некуда его класть -- нѣтъ головы! Страшно! страшно!"
   Въ замѣткахъ этихъ, отличающихся энергическою сжатостью воспоминаній о Парижѣ и о цѣнѣ блюдъ въ тамошнихъ трактирахъ, нашли мы слѣдующія строки: "Во всѣхъ почти Петербургскихъ журналахъ и газетахъ помѣщаютъ переводы замогильныхъ "записокъ Шатобріана. Это полезнѣе "Лукреціи Флоріани".
   Я задумался, прочитавъ эту замѣтку. Какимъ же образомъ, разсуждалъ я, г. Погодинъ, такъ дурно отзывающійся объ одномъ изъ лучшихъ романовъ Жоржа Санда,-- г. Погодинъ, отъ котораго не разъ сильно доставалось автору "Валентины", рѣшился помѣстить въ Москвитянинѣ "Маркизу Луиджи", повѣсть, героиня которой ничто иное, какъ блѣдный сколокъ съ нѣкоторыхъ героинь Жоржа Санда,-- героинь отчасти двусмысленнаго поведенія. Боже васъ сохрани сравнивать въ чемъ-нибудь автора этой повѣсти съ авторомъ Ораса, но сдается намъ, что издателю Москвитянина не мѣшало бы отказаться отъ одного изъ двухъ удовольствій: хулить Жоржа Санда и печатать повѣсти въ родѣ Маркизы Луиджи. Судите сами о поступкахъ этой маркизы.
   Эта женщина -- актриса. Молодость ея прошла посреди порока, блеска, кокетства, самаго бездушнаго. И вдругъ она раскаявается, съ ужасомъ припоминаетъ, что во всю свою жизнь никого не любила, и, чтобъ загладить жестокости своей юности, женщина эта вѣшается на шею, сама, молодому лейтенанту, котораго (замѣтьте это) она вы разу передъ тѣмъ не видала, и о страданіяхъ котораго узнаетъ за глаза, отъ одного изъ старыхъ своихъ обожателей. Что вы объ этомъ скажете.
   А я скажу вотъ что: если уже и пришла маркизѣ въ голову такая мысль, то слѣдовало бы ей подождать немного, выбрать другую изъ своихъ жертвъ, и не предаваться человѣку, который говоритъ такимъ высокимъ слогомъ.
   "Въ этой одной рукѣ всѣ прекрасныя качества сердца... кротость, тишина, самыя нѣжныя, неистощимыя чувства. Къ этой рукѣ не смѣетъ никто коснуться устами.... Я уничтожилъ бы того, кто въ этотъ мигъ дерзнулъ бы коснуться руки ея." (стр. 40).
   Послѣ того, лейтенантъ Уранинъ, котораго "обожгло сіяніе отъ ложи Маркизы", котораго "жгли два острые луча изъ-подъ бархатныхъ ея рѣсницъ" (стр. 39 и 40), возглашаетъ тако:
   "Я хочу знать ее, я хочу видѣть ее насквозь, хочу осязать всѣми порами моего тѣла... дайте мнѣ ее... ее..." (стр. 48).
   Бѣдная маркиза Луиджи! Флоріани тоже вела себя не совсѣмъ согласно съ свѣтскими требованіями, но по крайней мѣрѣ возлюбленный ея Кароль не говорилъ тирадъ въ родѣ вышеприведенныхъ нами...
   Замѣтили ли вы, что ваши русскія повѣсти дѣлятся на два довольно странные разряда. Дѣйствіе однихъ происходитъ въ Петербургѣ, и -- чудное дѣло! -- въ повѣстяхъ этихъ незамѣтно и слѣда петербургской жизни,-- жизни озабоченной и шумной, подъ часъ веселой и блестящей. Если вѣрить повѣствованіямъ, то въ Петербургѣ только и живутъ, что унылые мечтатели да бѣдняки, тѣснящіеся по угламъ и подваламъ.
   Другой разрядъ: повѣсти изъ провинціяльной жизни. Тутъ вы разсчитываете встрѣтить колоритъ тихій и успокоительный, картину сѣверной нашей природы, сцену изъ жизни добраго и веселаго помѣщика, который ложится спать, поужинавши при закатѣ солнца?.. Ничуть не бывало: ждите ужасовъ, итальянскихъ страстей и неземныхъ дѣвъ, приготовьтесь видѣть какого нибудь поэта, юношу, съ непризнаннымъ геніемъ, юношу обаятельно прекраснаго, женщину, вознесшуюся превыше житейскихъ интересовъ... Ссылаюсь на "Маркизу Луиджи", ссылаюсь на повѣсть "Графиня Д..." которою подарили насъ "Отечественныя Записки", и о которой сейчасъ скажу я нѣсколько словъ.
   Графиня Д*** женщина вовсе не сходная съ Маркизою Луиджи. Она истинно добродѣтельна; но сочинительница повѣсти, для того, чтобы возвеличить свою героиню и еще рельефнѣе выставить ея добродѣтель, сдѣлала изъ ея мужа, стараго графа, какого-то изверга. Въ этомъ старикѣ, женившемся противъ ея воли, на героинѣ повѣсти, собраны всѣ пороки, даже самые противоположные, отчего графъ выходитъ лицомъ невозможнымъ. Этотъ старикъ чуть дышетъ, долженъ скоро умереть -- и объѣдается всякій день трюфлями, волочится за женщинами; едва ворочаетъ языкомъ -- и оскорбляетъ съ великой охотою жену, которая сама моетъ его раны... впрочемъ этихъ подробностей могъ бы авторъ не выставлять. И, что всего страннѣе, молодая, девятнадцатилѣтняя женщина кротко переноситъ обращеніе мужа. Сочинительница, вѣроятно, знаетъ, что съ кротостью совершенно совмѣстна женская гордость, и что терпѣніе, безотвѣтность имѣютъ свои предѣлы, за которыми получаютъ другое названіе.
   Но не одна Графиня Д*** одарена такимъ запасомъ истинно непонятнаго терпѣнія: въ повѣсти есть еще одинъ поручикъ, который безпрестанно куритъ трубку, пуская страшные клубы дыма, и котораго невѣжливый графъ называетъ "моя салфетка".
   Отчего же не сказать молодому человѣку: "ты моя салфетка", если онъ позволяетъ говорить себѣ въ глаза подобныя любезности.
   Дѣло въ томъ, что поручикъ влюбленъ въ графиню, и, надо признаться, что характеръ графини, не смотря на преувеличенія и натянутость, въ которыхъ нельзя не винить автора, не лишенъ привлекательности. Когда доходитъ дѣло до защиты притѣсненной женщины, каждая женщина-писательница находитъ что сказать и говоритъ дѣльно, умно, съ охотой и увлеченіемъ. Но когда приходится описывать мужчину, мужчину порядочнаго, дѣла принимаютъ другой оборотъ. Не говоря уже объ иностранныхъ писательницахъ, мы замѣтили этотъ рѣзкій недостатокъ въ повѣстяхъ г-жи Т. Ч. и видимъ его теперь въ сочинительницѣ повѣсти, которая теперь передъ нами.
   Добродѣтельный и величественный поручикъ, онъ же "моя салфетка", очерченъ далеко (тяжело это вымолвить), далеко неудачнѣе, нежели лейтенантъ Уранинъ, котораго высокопарная фразеологія съ такой любовью передана авторомъ "Маркизы Луиджи". Лейтенантъ Уранинъ оказывается человѣкомъ порядочнымъ во всемъ, исключая любовныхъ объясненій: онъ пьетъ Шато д'Икемъ, любитъ говорить о музыкѣ и потчуетъ виномъ бѣднаго музыканта, которому не на что купить "бархатнаго лафиту". Черезъ эти подробности, конечно довольно лишнія, фигура молодого лейтенанта кое какъ еще обозначается передъ читателемъ, тогда какъ поручикъ, влюбленный въ графиню Д***, отъ начала до конца повѣсти остается лицомъ вялымъ и безцвѣтнымъ: "онъ впервые узналъ гордость здоровья и душа его отъ непривычная не совладала съ ней. Она вылилась во всѣ черты лица, во всѣ его движенія; высоко приподняла голову, насмѣшливо глядѣла вокругъ... Вдругъ рука крѣпко сжала кокосовую палку: молодой человѣкъ схватился за трубку".
   Любопытно было бы узнать, что это за гордость здоровья, разрѣшающаяся потребностью закурить трубку? и зачѣмъ тутъ кокосовая палка? Потомъ мы узнаемъ, что поручикъ "въ огромныхъ клубахъ дыма топилъ налеты незваннаго чувства".
   
             Что-то странно, непонятно,
             Вѣрить какъ-то мудрено...
   
   Скажу я съ даровитымъ переводчикомъ либретто какой-то оперы.
   Еще одно замѣчаніе насчетъ "Графини Д***". Сжатость слога этой повѣсти,-- сжатость неестественная и усиленная, непріятно поразила меня. Конечно, сжатость лучше многословія, но, сокращая срокъ терпѣнія недовольнаго читателя, она въ замѣнъ того возбуждаетъ неудовольствія. Нѣтъ ничего несноснѣе коротенькихъ строкъ, обрѣзанныхъ со всѣхъ сторонъ и торчащихъ передъ глазами въ видѣ стиховъ изъ Алкорана или афоризмовъ древняго мудреца. Я не стану болѣе распространяться объ этомъ предметѣ и ограничусь только однимъ совѣтомъ. Пусть сочинительница повѣсти перечитаетъ "Путевыя Записки" г. Погодина: только въ нихъ можетъ она увидѣть, до какого непроизвольнаго комизма можетъ дойти слогъ, сжатый не въ мѣру. Но обратимся къ "Москвитянину". Статья кн. Львова: "Разсказъ изъ народнаго быта", не оправдала ожиданій, возбужденныхъ во мнѣ своимъ заглавіемъ, хотя написана тщательно и читается легко. Есть два способа описывать бытъ простого русскаго народа: повѣствовательнымъ образомъ г. Даля и г. Григоровича. Первый изъ нихъ чрезвычайно кротокъ и сжатъ въ своихъ разсказахъ; выбравъ какое-нибудь происшествіе, ярко выказывающее одну изъ сторонъ жизни русскаго человѣка, г. Даль только мимоходомъ обрисовываетъ всѣ аксесуары и подробности. У него главное въ событіи, и, надо отдать справедливость, событія, описываемыя имъ, схвачены ловко и переданы искусно. Г. Григоровичъ держится другой системы: не раздробляя своихъ этюдовъ на отдаленныя одна отъ другой сцены, онъ изъ самыхъ подробностей, изъ интересовъ, повидимому ничтожныхъ, создаетъ дѣйствіе, поражающее насъ занимательностью и художественностью исполненія.
   Разсказъ г. Львова не напоминаетъ собою ни той, ни другой манеры: у него нѣтъ интереса внѣшняго, онъ лишенъ занимательности психологической. Его разсказъ -- идиллія, въ которой все занято описаніемъ любви, страсти, которая, какъ всѣмъ извѣстно, не стоитъ на первомъ планѣ у нашего простого народа. Авторъ вовсе не освоился съ своими героями и не жилъ ихъ жизнью; его мужички или ничего не говорятъ, или отпускаютъ общія мѣста. Онъ самъ говоритъ, что крестьянскіе разговоры неинтересны и вертятся на предметахъ ничтожныхъ; не вѣримъ этому: въ жизни все интересно, въ ней нѣтъ ничего ничтожнаго. Вникните въ жизнь крестьянина, и вы найдете предметы драмы поживѣе какой-нибудь натянутой любви. Вспомните украденную лошадь въ "Антонѣ-Горемыкѣ". Г. Львовъ имѣетъ еще ту маленькую слабость, что предполагаетъ въ своемъ читателѣ совершенное незнаніе образа крестьянской жизни. Это убѣжденіе заставляетъ его дѣлать самыя комическія отступленія. "Крестьяне рѣдко разговариваютъ между собою -- говоритъ авторъ -- о томъ, что не касается ихъ житья-бытья. Имъ нѣтъ дѣла до того, что творится въ Европѣ и другихъ странахъ свѣта".
   Описывая свадьбу героини, авторъ разсказываетъ, какъ сватъ стоялъ у невѣстиныхъ дверей съ подарками. "Разумѣется, не шаль, не богатый уборъ прислалъ женихъ, а зеркальцо, роговой гребень" и т. д.
   Душевно благодаримъ г-на Львова за такіе любопытные факты. Эти драгоцѣнныя замѣчанія какъ нельзя лучше разъясняютъ передъ нами бытъ простого русскаго народа...
   Но перломъ 12-го No "Москвитянина", поистинѣ, могутъ назваться "Новыя Путевыя Записки" г. Погодина, гдѣ онъ съ такою ясностью, энергическою краткостью, на двадцати страницахъ, представилъ смущенному моему взору Бѣлозерскъ, Весьегонскъ, Бѣжецкъ, Рыбинскъ, рѣчку Сить, гдѣ побиты были русскіе татарами, и для отысканія которой г. Погодинъ, въ глухую ночь, перебудилъ все село, поднялъ на ноги священника и повелъ съ собою весь причетъ на мѣсто знаменитой битвы. Сцена эта напоминаетъ собою ночной пріѣздъ Чичикова въ Коробочкѣ, переданный дамою, пріятною во всѣхъ отношеніяхъ: "Вообразите себѣ только то, что является вооруженный съ ногъ до головы въ родѣ Ринальда Рннальдини и требуетъ: подайте, говоритъ, всѣ души, которыя умерли. Коробочка отвѣчаетъ очень резонно, говоритъ, я не могу продать, потому что онѣ мертвыя. Нѣтъ, говоритъ, онѣ не мертвыя; это мое дѣло, говоритъ, звать, мертвыя онѣ или нѣтъ, онѣ не мертвыя, не мертвыя, кричитъ, не мертвыя; вся деревня сбѣжалась, ребенки плачутъ, все кричитъ, никто ни кого не понимаетъ, ну просто оррёръ оррёръ!" (М. Д. стр. 355).
   Подобнымъ образомъ отыскивалъ рѣку Сить почтенный авторъ "Путевыхъ Записокъ." Мнѣ стало страшно, когда я прочиталъ это мѣсто; хорошо, что за нимъ слѣдовали сцены болѣе успокоительныя. "Мы объѣхали городъ (Ярославль) по всѣмъ главнымъ улицамъ. Прекрасный видъ на Волгу! Прекрасная площадь!"
   Какая художественность въ описаніяхъ. "Въ Переяславлѣ, первомъ пріобрѣтеніи Москвы, были мы поздно вечеромъ. Поѣлъ въ трактирѣ свѣжихъ сельдей..."
   Какъ! опять за старое? спросите вы. Опять за разговоръ о съѣстныхъ припасахъ? Успокойтесь: точно, г. Погодинъ поѣлъ сельдей и сообщилъ вамъ объ этомъ, но не все высказалъ, что было у него на душѣ. Онъ не сказалъ вамъ, сколько заплатилъ за сельди. A я увѣренъ, что трактирщикъ за сельди запросилъ вчетверо, что авторъ "Записокъ" сильно хотѣлъ подѣлиться этимъ событіемъ съ публикою, но удержался, боясь приписки. Успѣхъ! успѣхъ!
   Другія мѣста изъ "Путевыхъ Записокъ" поражаютъ насъ и заставляютъ задумываться. Мы привыкли къ слогу г. Погодина, но такой сжатости, такой рѣзкой, блестящей краткости еще не запомнимъ.
   "Жители (Бѣлозерска) вообще довольно набожны и привержены къ церкви. Числомъ ихъ 3000, а церквей 13 и священники довольны. Древнихъ родовъ нѣтъ, всѣ вывелись. Дворянъ много, но всѣ бѣдные."
   Кромѣ того, для любителей, въ "Москвитянинѣ" интересна рецензія на статью г. Егунова "О торговлѣ древнѣйшей Руси." Не берусь судить, справедливы ли замѣчанія рецензента {До какой степени справедливы эти замѣчанія, будетъ скоро показано въ этомъ журналѣ въ особой статьѣ. Ред.}; знаю только, что статьѣ чрезвычайно неблагопріятна замѣтка г. Погодина, помѣщенная въ концѣ. Въ этой замѣткѣ сказано между прочимъ: "Статья г. Егунова уничтожена въ прахъ". Мы не говоримъ уже о рѣзкости этого приговора, но не можемъ не сдѣлать одного вопроса: кто не знаетъ, что голословная похвала или порицаніе, по самому существу своему, пораждаетъ въ читателѣ недовѣрчивость?
   Но довольно о "Москвитянинѣ". Стихотворенія, въ немъ помѣщенныя, лишены замѣчательности, какъ въ положительномъ, такъ и въ отрицательномъ смыслѣ. Жаль, очень жаль, потому-что "Москвитянинъ" пріучилъ меня къ стихотвореніямъ, которыя способны дарить читателя истиннымъ наслажденіемъ. Гдѣ, какъ не въ "Moсквитянинѣ", гремѣли стихотворныя филиппики на мягкую мебель, на фраки, на французскую кухню? гдѣ, какъ не въ "Москвитянинѣ", можно было найти воззванія "къ возлюбленной," "къ ней" отъ которыхъ становилось страшно и радостно?... Въ декабрьской книжкѣ ничего подобнаго я не нашелъ. Какіе-то поэты говорятъ о своихъ чувствіяхъ, и говорятъ довольно вяло.
   У меня есть одинъ сосѣдъ, очень умный помѣщикъ, который не находитъ довольно трогательныхъ словъ, оплакивая горькое положеніе русской музы,-- такъ онъ выражается. Этотъ любитель стихотвореній человѣкъ очень жолчный; въ свою жизнь онъ много видѣлъ и много читалъ. Ему все надоѣло, не надоѣло только читать стихи. Если ему случается встрѣтить въ журналѣ громозвучную поэму или стихотвореніе съ ропотомъ на непризнанное величіе поэта, съ описаніемъ красотъ неподражаемой дѣвы, онъ совершенно счастливъ. Eгo раздражительная и ѣдкая натура радуется при наблюденіи за чужимъ безсиліемъ и самолюбіемъ, которое становится на ходули, падаетъ съ нихъ и снова, съ отчаяніемъ въ душѣ, лѣзетъ на высоту, которая все-таки навсегда остается недоступною. Въ слѣдующемъ мѣсяцѣ я познакомлю васъ съ этимъ помѣщикомъ.
   Я прочелъ ему стихотворенія изъ декабрьской книжки "Moсквитянина"; онъ началъ было ихъ слушать съ охотою, потомъ прервалъ чтеніе и вдругъ разсердился. "И это называютъ стихами!" проговорилъ онъ съ досадой. "Да что съ ними всѣми сдѣлалось? Такъ ли писали прежде? Хотите, я вамъ прочту одну мистерію? или нѣтъ, выслушайте отрывокъ, изъ нея же... около конца." И онъ открылъ очень красивую книгу, изданную лѣтъ за тринадцать назадъ. "Чорный мракъ покрываетъ все небо. Отъ земли поднимаются два столба, одинъ огненный, другой кровавый. Духи вертятся въ каждомъ изъ этихъ столбовъ. Небосклонъ разсыпается и обломки его, подобно обломкамъ хрусталя, падаютъ на землю".
   -- Постойте, постойте! перебилъ я моего сосѣда, видимо увлекшагося чтеніемъ: -- да какіе же это стихи?...
   -- Стихи сейчасъ пойдутъ, отвѣчалъ онъ: -- это только экспозиція, это только вмѣсто словъ "театръ представляетъ..." Слушайте же...
   -- Не хочу, не хочу! кричалъ я въ ужасѣ.
   -- Видите ли, говорилъ помѣщикъ, положивъ книгу: -- вотъ какова проза, что же стихи послѣ этого... По-моему, коли стихи писать, такъ ужь писать ихъ этакъ!
   До слѣдующаго мѣсяца!
   -- Да! еще скажу нѣсколько словъ о "Библіотекѣ для Чтенія". Вотъ уже двадцатое декабря, а мы не получили даже и одиннадцатой книжки этого журнала, не говоря уже о двѣнадцатой.
   Это дурной признакъ. Мы не можемъ не пожалѣть о журналѣ, котораго заслуги будутъ помнить въ исторіи нашей словесности, и который, кромѣ того, до сихъ поръ замѣчателенъ отсутствіемъ журнальныхъ споровъ, скучныхъ для публики и безполезныхъ для самихъ враждующихъ сторонъ. Но вмѣстѣ съ этимъ нельзя не сказать, что самое это холодное и неподвижное равнодушіе къ вопросамъ, занимающимъ любителей русской словесности, едва ли болѣе не согласны съ выгодами журнала, нежели самое упорное, одностороннее преслѣдованіе ложной мысли.
   Въ дѣлѣ изящнаго нельзя быть холоднымъ скептикомъ и безпрестанно, сознательно противорѣчить себѣ самому. Судьба "Библіотеки для Чтенія" можетъ служить рѣзкимъ подтвержденіемъ нашего замѣчанія. Мы всѣ помнимъ блестящій успѣхъ этого изданія, открывшаго новый путь нашей журналистикѣ. Успѣху этому журналъ столько же обязанъ былъ множеству хорошихъ беллетристическихъ статей, какъ и своему направленію, которое не лишено было естественности и оригинальности. Три четверти тогдашнихъ книжекъ "Библіотеки для Чтенія" наполнены были статьями русскими, взятыми изъ нашихъ матеріяловъ и нашей жизни; въ критическихъ статьяхъ проявлялось похвальное противодѣйствіе неистовой иностранной словесности, которой произведенія съ 1830 года жадно читались русской публикою. Въ "Библіотекѣ для Чтенія" впервые появились статьи, въ которыхъ Бальзакъ, Гюго, Сю и прочіе идолы тогдашней публики были сведены съ своихъ пьедесталовъ. Этого мало въ "Библіотекѣ для Чтенія" жарко и неутомимо преслѣдовались бездарные поэты того времени; публикѣ было ясно доказано, что послѣ Пушкина и бездарный писака можетъ скропать гладкое стихотвореніе. Колкія насмѣшки "Литературной лѣтописи" надъ нелѣпыми романистами и вялыми поэтами памятны намъ и до этого времени.
   Таково было начало журнала "Библіотека для Чтенія". Въ слѣдующіе годы, беллетристическая часть ея была такъ же интересна, но публика съ изумленіемъ замѣтила, что критическая часть журнала оказывается явно непослѣдовательною, и непослѣдовательною безъ малѣйшей къ тому надобности. Журналъ, наполненный хулою на современные французскіе романы, началъ наполнять свои столбцы сочиненіями тѣхъ же самыхъ романистовъ; въ той же самой книжкѣ, гдѣ осмѣивались бездарныя попытки стихосплетанія, помѣщали самыя скучныя, водяныя вирши. На-ряду съ нападеніями на Бальзака гремѣла хула на свѣтлые, первые романы Жоржа Санда; Гоголь встрѣченъ былъ насмѣшками и сдѣлался любимцемъ публики; г. Тимофеевъ прославленъ былъ великимъ поэтомъ, а публика и знать не хотѣла о его стихотвореніяхъ. Вотъ обстоятельства, которыя нанесли первый ударъ "Библіотекѣ для Чтенія".
   Это положеніе не могло укрыться отъ лицъ, завѣдывавшихъ журналомъ. Вмѣсто того, чтобъ признать свои ошибки и склониться передъ судомъ публики, редакція "Библіотеки для Чтенія" явно вдалась въ какой-то странный индефферентизмъ, подъ-часъ, остроумный, чаще безполезный. Стали появляться такія рецензіи, изъ которыхъ нельзя было узнать, превозносится ли до небесъ разбираемое сочиненіе, или вконецъ осуждается. Сужденія, статьи правильныя и серьёзныя стали сталкиваться съ фарсами и пустозвонными тирадами. Въ одномъ нумерѣ помѣщалась статья какого-нибудь литератора и авторъ прославлялся великимъ, въ слѣдующемъ -- надъ нимъ же нещадно подсмѣивались. Переводныя статьи являлись чаще и чаще, а отдѣлъ обзора иностранной литературы былъ начисто уничтоженъ. Чрезвычайно удобное средство избавляться отъ противорѣчій!
   Читатели простятъ намъ эту длинную диссертацію, если мы скажемъ, что писавши это, мы имѣемъ въ виду пользу и успѣхъ "Библіотеки для Чтенія". Прошло то время, когда періодическія изданія подкапывались одно подъ другое: въ наше время и слѣпой видитъ, что чѣмъ болѣе читаютъ въ публикѣ, тѣмъ больше возрастаетъ погодное число любителей чтенія.
   Всякое, самое нерачительное литературное произведеніе заставляетъ предполагать въ писателѣ часть убѣжденія, горячность, любимую, задушевную мысль. Зачѣмъ накидывать на себя равнодушіе и холодность? Мы не повѣримъ, чтобы лица, стоящія въ головѣ какого нибудь журнала, глядѣли на современную русскую литературу, какъ на поприще для жалкихъ дѣятелей. Критикуйте васъ, опровергайте наши мнѣнія, но ради-Бога, чтобы у васъ была жизнь, огонь и убѣжденіе. Словесность погибнетъ, если въ ней поселится безстрастіе, вымышленное ли, настоящее ли!
   Въ слѣдующемъ мѣсяцѣ отчетъ мой будетъ полнѣе и вѣрно интереснѣе: вѣдь придется говорить о "первыхъ" нумерахъ журналовъ!
   

II.

Январь 1849.

   "Все на свѣтѣ справедливо, и все несправедливо, что только бываетъ на свѣтѣ", сказалъ одинъ англичанинъ временъ Сфифта, Стерна и Ричардсона, и, надо сказать правду, эта грустная выходка какъ нельзя болѣе кстати въ устахъ британца, потому что ни у какого другого народа не удастся встрѣтить, въ одномъ и томъ же человѣкѣ, догматическаго пуританства рядомъ съ безотраднѣйшимъ скептицизмомъ. Древніе софисты довели до совершенства науку говорить pro и contra какой-нибудь идеи, и своими доказательствами до крайности сбивать съ толку слушателей. Девятнадцатый вѣкъ оставилъ далеко за собою дѣтскія продѣлки софистовъ: въ наше время никто не посмѣетъ публично противорѣчить самому себѣ, но зато въ глубинѣ души мы стали тончайшими софистами. На всякій вопросъ у насъ два отвѣта, и, что еще хуже, мы вполнѣ вѣримъ и тому и другому, а между тѣмъ они радикально противоположны другъ другу.
   Русская литература бѣдна, говорятъ журналы и читатели, ия, и вы, всѣ мы повторяли эту избитую фразу. Завтра, можетъ быть, я повторю ее снова съ полнымъ убѣжденіемъ, но сегодня я вовсе не вѣрю этому приговору и намѣренъ отъ чистаго сердца проповѣдывать противное. Проявленіе умственной жизни не можетъ быть незанимательнымъ, въ наше время и въ нашемъ отечествѣ. Скажу еще болѣе, нѣтъ ни одной литературной эпохи, въ которую бы словесность какого бы то ни было народа могла бы назваться лишенною занимательности. Разница бываетъ только въ одномъ: иногда громкія имена дѣятелей, обиліе произведеній во всѣмъ отраслямъ словесности бросаются въ глаза самому равнодушному читателю, въ другое же время требуется отъ этого же читателя болѣе наблюдательности, болѣе умственнаго напряженія. A гдѣ можно наблюдать, тамъ уже есть интересъ и занимательность.
   Я зналъ человѣка, у котораго голова и сердце были такъ счастливо устроены, что онъ рѣшительно не могъ постигнуть значенія словъ: скука, апатія, ничтожество, и всегда сердился, когда мы забрасывали его этими словами, къ сожалѣнію, крайне употребительными въ свѣтскомъ разговорѣ. Этотъ оригиналъ поистинѣ могъ назваться "другомъ человѣчества", хотя вовсе не былъ филантропомъ о скорѣе смахивалъ на эгоиста. Онъ до того любилъ всѣхъ людей, что не имѣлъ ни одного близкаго пріятеля. Никогда не сидѣлъ онъ одинъ и откровенно сознавался, что предпочитаетъ разговоръ съ необразованнѣйшимъ человѣкомъ сидѣнью надъ книгою или сочиненію разныхъ несбыточныхъ фантазій.
   Пріятель мой былъ наблюдателемъ, дилетантомъ наблюдателемъ, и, надо отдать ему справедливость, былъ явленіемъ рѣдкимъ потому-что едва ли подобные ему наблюдатели не родятся въ десять лѣтъ разъ. Онъ умѣлъ играть на своемъ собесѣдникѣ, какъ Эрнстъ играетъ на скрипкѣ, извлекалъ изъ него все, что только можно извлечь, такъ-что изумленный болтунъ подъ конецъ разговора съ ужасомъ примѣчалъ, что высказалъ всю свою подноготную человѣку полузнакомому. Происходили удивительныя вещи: въ нашъ кружокъ являлся человѣкъ натянутый, пустой, вялый. Всѣ его убѣгали и прославляли нестерпимѣйшимъ существомъ. Но вотъ являлся нашъ дилетантъ. Его интересовало новое лицо, онъ садился возлѣ, затрогивалъ его и вызывалъ на разговоръ. Первыя фразы были безтолковы и нестройны, какъ звуки плохого инструмента, за который шутя взялся отличный мастеръ, забивши себѣ въ голову разъиграть на немъ одну изъ своихъ фантазій. Вотъ рѣчь уже сдѣлалась стройнѣе, разговоръ завязался, и угрюмый, скучный, неподатливый собесѣдникъ, отъ котораго только-что всѣ пятились съ неудовольствіемъ, начиналъ говорить, пускаться въ сужденія, разсказывать исторіи, иногда грустныя и занимательныя, чаще простодушныя и интересныя въ отрицательномъ смыслѣ. Всѣ мы оставались совершенно довольны новымъ лицомъ, а наблюдатель былъ всѣхъ насъ довольнѣе. Но чуть уходилъ мой пріятель, чуть исчезалъ дилетантъ, разговоръ прекращался, и на сценѣ оставался опять прежній неразговорчивый и неподатливый господинъ...
   Кажется, я сказалъ въ предъидущемъ моемъ письмѣ, что наука чтенія имѣетъ большое сходство съ наукой жизни. Если я не сказалъ этого, то говорю теперь. Не надо никогда запрашивать многаго ни отъ чтенія, ни отъ жизни. Кто въ жизни хочетъ видѣть одни небывалыя катастрофы, сильныя страсти и дивныя приключенія, тотъ останется въ накладѣ; кто въ чтеніи вѣчно будетъ искать чего нибудь особенно новаго, блестящаго, затрогивающаго душу, тому скоро опротивитъ чтеніе, и будетъ онъ находить удовольствіе только въ перечитываніи ѣдкихъ, саркастическихъ писателей, которые и въ свою очередь надоѣдятъ до крайности. Для человѣка, умѣющаго жить на свѣтѣ, всякое явленіе общественной и индивидуальной жизни сопряжено съ живымъ интересомъ; точно такъ же для любителя чтенія всякое литературное произведеніе замѣчательно и стоитъ вниманія.
   Опасаясь вдаться въ отдаленнѣйшія отвлеченія, я ограничиваю мою болтовню и обращаюсь къ русской журналистикѣ за январь 1849 года. Первыми книжками журналовъ за нынѣшній годъ и я и сосѣди мои остались совершенно довольны. Положимъ, что иныя книжки опоздали, зато составъ другихъ былъ необыкновенно разнообразенъ. Въ однихъ "Отечественныхъ Запискахъ" и "Современникѣ" чего только мы не получили. Три романа, драму г. Лажечникова, о романахъ котораго намъ такъ пріятно вспоминать, потому-что они доставляли намъ, въ былое время, столько отрадныхъ часовъ, столько пріятныхъ впечатлѣній. Не знаю, какого мнѣнія вы о романахъ г. Лажечникова, но во мнѣ всѣ впечатлѣнія держатся съ особеннымъ упорствомъ и свѣжестью, качество необходимое для любителя чтенія. Я читалъ "Послѣдняго Новика", когда мнѣ было тринадцать лѣтъ отъ роду, и въ настоящее время я могу пересказать вамъ весь ходъ этого прекраснаго романа, сцена за сценою. Какъ нравились мнѣ описанія Лифляндіи, съ ея миніатюрными горами, съ бѣлыми, чистенькими городками, раскиданными посреди живописныхъ пейзажей, съ ея разрушенными замками, съ жителями, въ которыхъ осталось такъ много хорошихъ и дурныхъ слѣдовъ рыцарскаго времени... Я помню всѣ лица этого милаго романа: помню прекрасную Кеттхенъ, нѣжную Луизу, помню лѣниваго, ожесточеннаго честолюбца Паткуля, помню скупого барона, помню крошечнаго шведскаго генерала Шлиппенбаха, который является такимъ героемъ посреди тяжкой гуммельсгофской баталіи... Это еще десятая часть любимыхъ мною лицъ, новые образы возникаютъ передо мною... Вѣрно романъ хорошъ, если воспоминаніе о немъ, если лица, въ немъ выведенныя, такъ глубоко врѣзались въ дѣтскую душу. Не говорите, что всему виною дѣтская воспріимчивость: отчего же не свѣтлы въ нашей памяти другія книги, неизбѣжные бичи юнаго возраста? Отчего Телемакъ и Калипсо не возбуждаютъ въ насъ никакихъ воспоминаній? отчего комедіи Беркеня и повѣсти Бульи, которыми подчивали наше дѣтство, теперь пораждаютъ въ насъ вялое воспоминаніе? отчего тирады александрійскихъ стиховъ, которые мы учили и торжественно декламировали, наводятъ теперь на насъ мысль о скукѣ и пустозвонствѣ? Итакъ, благодарность, глубокая благодарность г. Лажечникову за его прекрасные романы, за его "Новика", гдѣ съ такою пламенною вѣрностію выставлена любовь изгнанника къ своей родинѣ; за его "Ледяной Домъ", гдѣ интересъ происшествій, блескъ и вѣрность описаній переносятъ насъ въ одну изъ замѣчательнѣйшихъ эпохъ русской исторіи, за его "Басурмана", гдѣ памятно намъ превосходное лицо, молодой бояринъ Хабаръ Симской, лицо, полное русскаго, веселаго удальства, полное беззаботнаго, почти безсознательнаго благородства, которое съ увлекательною ясностью свѣтится въкаждомъ словѣ, въ каждомъ движеніи этого русскаго юноши...
   Я съ жадностью началъ читать новую драму г. Лажечникова, но я не остался ею доволенъ. Иначе и быть не могло: историческій романъ и драма изъ современной жизни -- это двѣ крайности. Кто хорошъ въ одномъ родѣ, тому не удается другой. Вспомните попытки Вальтеръ Скотта и Бульвера. Г. Лажечниковъ превосходенъ въ описаніяхъ, въ тщательной отдѣлкѣ подробностей, а эти достоинства не стоятъ на первомъ мѣстѣ въ драмѣ и особенно въ драмѣ современной. Болѣе я ничего не скажу о "Дочери Еврея", и хотя бы г. Лажечниковъ написалъ десять драмъ несравненно неудачнѣе этой, я не въ состояніи вымолвить слова сужденія, а буду ограничиваться желаніемъ, чтобъ г. Лажечниковъ опять воротился съ тому роду, который ему такъ удавался, и опять подарилъ вашу публику романомъ въ родѣ "Басурмана", только безъ тѣхъ орфографическихъ нововведеній, которыя встрѣтили мы въ этомъ послѣднемъ. Я не беру на себя роли суроваго критика и сохраняю право быть пристрастнымъ, напередъ оговаривая тѣ случаи, въ которыхъ желаю пользоваться этимъ правомъ.
   Отъ романовъ г. Лажечникова перехожу къ первой части "Неточки Незвановой", новаго произведенія плодовитой фантазіи г. Достоевскаго. Раздроблять свое произведеніе на кусочки, листка по три печатныхъ, вещь весьма невыгодная. Чтобъ затронуть любопытство публики, надо прибѣгнуть къ эффектному расположенію сценъ, на которое такіе мастера французскіе романисты; да и въ этомъ случаѣ разсчетъ не всегда удается и сочиненіе, основанное на психологическомъ анализѣ, въ которомъ встрѣчаются картины простыя, событія нехитрыя, совершенно погибаетъ отъ раздробленія. До окончанія романа, я не рѣшаюсь сказать окончательное о немъ мнѣніе мое. Скажу только одно: въ первой части много страницъ умныхъ, проникнутыхъ чувствомъ, хоть и скучноватыхъ, анализъ характеровъ заслуживаетъ не менѣе вниманія. Жаль только, что при этомъ въ авторѣ замѣтно постоянное усиліе, напряженіе, что онъ видимо старается поразить, озадачить своего читателя глубиною своей наблюдательности. Это вмѣстѣ съ отсутствіемъ мѣры, съ неумѣньемъ въ пору остановиться, производитъ непріятное впечатлѣніе. Г. Достоевскій какъ-будто не знаетъ, что лучше не договорить, чѣмъ сказать лишнее, какъ-будто боится, что его не поймутъ, не поймутъ всей глубины идей, которыя открываетъ онъ,-- и, вслѣдствіе того, никогда не остановится въ пору. И хоть бы отъ этого сочиненіе выигрывало въ ясности! Ничуть не бывало! Въ цѣломъ много остается темноватымъ, недосказаннымъ. Тяжкимъ трудомъ отзываются повѣсти г. Достоевскаго, пахнутъ потомъ, если можно такъ выразиться, и эта-то излишняя обработка, которой авторъ не умѣетъ скрыть, вредитъ впечатлѣнію. Впрочемъ въ "Неточкѣ" меньше прежняго многословія и темныхъ, вычурныхъ выраженій; языкъ сталъ замѣтно сжатѣе, хотя отъ этого и потерялъ часть образности.
   Недостатковъ тоже довольно, и недостатковъ старыхъ, отъ которыхъ, кажется, не исправиться ни г. Достоевскому, ни его подражателямъ -- г. М. Достоевскому и г. Буткову. Тотъ же грустный, однообразно болѣзненный колоритъ, тѣ-же унылыя чувства, сдавленныя прессомъ неумолимой нищеты, тоже отсутствіе женщины... Да, странно сказать: романъ названъ женскимъ именемъ, въ первой его части дѣйствуютъ двѣ женщины, самый разсказъ ведется особою прекраснаго пола... и все-таки въ романѣ нѣтъ женскаго лица. Поставьте на мѣсто "Неточки" мальчика, воспитаннаго бѣдными и несогласными родителями, и все, что ни говоритъ о себѣ героиня романа, можетъ быть примѣнено къ этому мальчику. Слѣдуетъ ли изъ сказаннаго, что гнетъ несчастія равно дѣйствуетъ на мужчину и на женщину во время ихъ дѣтскаго возраста? Совершенно не слѣдуетъ. Природа надѣлила женщину игривостью характера, способностью привязываться къ бездѣлицамъ, великимъ дарованіемъ прилаживаться къ дѣйствительности, смиряться передъ тѣмъ, что неизбѣжно, покоряться, надѣяться и находить радости въ своей покорности и своей надеждѣ... Женщина никогда не вдается въ апатію; ожесточается же она только въ зрѣломъ возрастѣ, если лучшая часть ея самой, ея сердце -- разбито и непонятно. A въ дѣтскихъ лѣтахъ женщина не любитъ тосковать, привязываться къ своему злодѣю и на любовь отвѣчать холодностью. Потому-то я нахожу, что впечатлѣнія дѣтства, передаваемыя "Неточкою", не вѣрны и не близки къ дѣйствительности, что на нихъ слишкомъ лежитъ печать непрерывнаго унынія, болѣзненной сосредоточенности, не перерываемой ни однимъ яснымъ воспоминаніемъ, ни однимъ безпричинно-веселымъ порывомъ, который такъ часто вспыхиваетъ въ юношеской душѣ, не смотря на всю горечь внѣшнихъ обстоятельствъ.
   Но знаете ли, за какую статью "Отечественныхъ Записокъ" схватился я прежде всѣхъ другихъ, прежде чѣмъ за разсказъ о путешествіи по Африкѣ, интересный, какъ всѣ разсказы г. Ковалевскаго (исключая, однакожь, его "Петербургъ днемъ и ночью"), прежде чѣмъ за драму г. Лажечникова, прежде чѣмъ за статью о русской литературѣ, замѣчательную умнымъ разборомъ послѣдняго романа Диккенса. Въ оглавленіи статей я встрѣтилъ одно имя, громкое и великое имя,-- имя, съ которымъ соединяется мысль о тысячѣ сценъ геніяльно комическихъ, граціозно очаровательныхъ, имя, которое, съ сожалѣніемъ надо признаться, мало извѣстно въ Россіи,-- имя, которому всѣ поклоняются на-слово, повторяя общія мѣста изъ исторіи древней литературы... Я говорю объ Аристофанѣ, объ отцѣ комедіи, о первомъ комикѣ древней Греціи, первомъ по наше время, не смотря ни на Бомарше, ни на Мольера, ни на Шеридана, ни на нашего Грибоѣдова, ни на самого великаго Шекспира.
   Грустно подумать, до какой степени наши читатели мало знакомы съ колоссами древней литературы, какъ мало сочувствія возбуждаютъ въ вашей публики имена Гомера, Софокла и Ѳеокрита! Многіе ли изъ насъ читали хоть бы Аристофана, писателя, болѣе другихъ доступнаго, потому-что въ него не надо вчитываться съ усиліемъ: онъ самъ заставитъ васъ обратить всѣ силы для пониманія его комедій, онъ сдѣлаетъ самый этотъ трудъ отраднымъ и радостнымъ, увлекши васъ ослѣпительнымъ блескомъ нестарѣющагося остроумія, граціею положеній, самымъ своимъ цинизмомъ, который не возмущаетъ души, какъ не возмущаютъ ея народныя сказки бойкаго содержанія! Мнѣ скажутъ: не всякій можетъ читать Аристофана въ подлинникѣ. A кто же не можетъ читать его въ прекрасномъ изданіи его комедій, переведенныхъ на французскій языкъ профессоромъ древней литературы Арто (Artaud). Нельзя не посовѣтовать всѣмъ образованнымъ читателямъ купить эти два щегольски изданные томика. Во французскомъ переводѣ Аристофанъ теряетъ менѣе, чѣмъ въ другомъ какомъ-нибудь, и причина тому понятна въ образѣ мыслей, въ народномъ характерѣ французовъ нашего времени встрѣчаемъ мы много сходнаго съ мыслями и характеромъ древнихъ аѳинянъ. Веселость и насмѣшливость, неразлучныя спутницы одного народа, принадлежали въ древнія времена и другому. Читая нѣкоторыя комедіи Аристофана, почти можно спросить самого себя: не въ нынѣшнемъ ли году все это написано? не скрыта ли тутъ, подъ оболочкой древней эрудиціи, самая тонкая и злая насмѣшка надъ заблужденіями нашего всемудраго XIX вѣка? Эта дивная комедія, "Облака" не есть-ли злая сатира на порывы туманной философіи? Комедія "Женское Собраніе", гдѣ женщины, завладѣвъ правленіемъ, устроиваютъ общій столъ для всѣхъ гражданъ и издаютъ десятки сумасбродныхъ постановленій, не осмѣиваетъ ли тѣхъ мистическихъ и несбыточныхъ утопій, на которыя такъ щедръ человѣкъ нашего временну Чудная, прелестная комедія "Женское Собраніе", гдѣ злѣйшая иронія смѣшивается съ очаровательнымъ простодушіемъ, гдѣ безсовѣстно-циническая выходка смѣняется картиною, полною восхитительной граціи! Помните-ли вы эту сцену, гдѣ молодой аѳинянинъ, послѣ роскошнаго пира, устроеннаго на общій счетъ женщинами правительницами его родины, останавливается, какъ испанскій гидальго прошлаго столѣтія, подъ окномъ любимой имъ дѣвушки? Помните ли вы его рѣчи, полныя жгучей, неописанной нѣжности, эти милыя, дѣтски наивныя выраженія? Счастливецъ! ему удалось склонить на свою сторону хорошенькую сосѣдку, она выходитъ изъ своей комнатки, идетъ къ конюшнѣ... но вотъ, о ужасъ! изъ сосѣднихъ домовъ выскакиваютъ три гнусныя старухи и начинаютъ осаждать молодого человѣка. Въ силу другого закона, изданнаго женщинами, старухи имѣютъ предпочтительное право на любовь юношей, дѣвушки же не смѣютъ любить, пока не состарѣются... Чудовищный законъ! страшное положеніе юноши! но какъ полно оно высокаго комизма! Какъ старается онъ, бранью и ласками, отбояриться отъ противныхъ мегеръ, съ какою любовью молодая аѳинянка заступается за своего возлюбленнаго, какъ злы и вмѣстѣ съ тѣмъ забавны старухи, для которыхъ давно уже прошло золотое время любви!... Да пусть наша публика познакомится съ древними, пусть она насладится твореніями отца комедіи, и если въ этихъ твореніяхъ не найдетъ она ничего увеселительнаго, то ей останется возвратиться къ Сю, Дюма и Февалю и читать "Зависть", романъ плохой во всѣхъ отношеніяхъ, лишенный живости, истины и даже сказочнаго интереса.
   Нельзя не поблагодарить г. Ордынскаго за его мысль познакомить публику съ однимъ изъ величайшихъ поэтовъ Греціи. Вообще, наши писатели мало занимаются вопросами, относящимися къ исторіи иностранной словесности, древней и новой. A читатели любятъ статьи подобнаго рода, потому-что въ нихъ удобно смѣшиваются интересныя біографическія подробности съ вопросами болѣе важными, характеристическія черты разныхъ народовъ съ общими взглядами, философскими и эстетическими. Во Франціи лучшіе писатели составляютъ біографіи любимыхъ своихъ авторовъ и издаютъ ихъ въ видѣ предисловій къ ихъ сочиненіямъ или помѣщаютъ въ журналахъ отдѣльными статьями. Такъ Ф. Шаль составилъ много превосходныхъ статей объ англійской и испанской литературѣ; Планшъ, Низаръ разработывали подобнымъ образомъ словесность древнихъ народовъ; Блазъ, Тальяндіе, Лёвъ Веймаръ разбирали нѣмецкихъ писателей; Жоржъ Сандъ написалъ памятныя статьи о Сенанкурѣ и Руссо... короче сказать, каждый изъ этихъ замѣчательныхъ талантовъ наперерывъ торопился знакомить публику съ человѣкомъ, произведеніями котораго самъ любилъ зачитываться. Оттого статьи выходили живыя, горячія и принимались публикою съ полнымъ одобреніемъ.
   Подобнаго рода попытку сдѣлалъ авторъ статьи объ Аристофанѣ. Видно, что Аристофанъ былъ его любимымъ писателемъ; но, кажется, г. Ордынскій не взялъ въ соображеніе того обстоятельства, что большая часть нашей публики рѣшительно незнакома съ великимъ комикомъ. Оттого его статья интересна для любителей древней литературы, но темновата для большинства, о которомъ авторъ упоминаетъ въ началѣ своей статьи. Содержаніе комедій передано вкратцѣ, выписокъ весьма немного; разсказывая о политическомъ значеніи комедій Аристофана, авторъ упускаетъ изъ вида другія достоинства и недостатки этихъ многостороннихъ произведеній. Впрочемъ намъ обѣщано продолженіе статьи.
   Пусть г. Ордынскій въ продолженіи обратится къ огромному большинству публики, которая жаждетъ свѣдѣній живыхъ, интересныхъ и удобопріобрѣтаемыхъ Пусть онъ въ рѣзкихъ очеркахъ разскажетъ намъ, какъ разсказываютъ дѣтямъ, образъ жизни современниковъ Аристофана, этихъ вѣтреныхъ, добрыхъ, праздношатающихся аѳинянъ, которые встаютъ поздно, съ тросточками въ рукахъ отправляются на площадь собранія, удираютъ оттуда если совѣщанія покажутся имъ сухи, и отправляются шататься по палестрамъ или смотрѣть рѣдкихъ птицъ да звѣрей, присланныхъ съ востока и выставленныхъ по распоряженію правительства на удивленіе дѣтски-любопытному народу. Пусть г. Ордынскій заставитъ насъ присутствовать въ греческомъ театрѣ, слушать представленіе комедій Аристофана, подъ лазурнымъ небомъ, на открытой сценѣ, передъ всѣмъ городомъ, который сбѣжался въ театръ, оставивъ дома однихъ рабовъ да малыхъ ребятишекъ. Пусть разскажетъ онъ намъ, какъ самъ Аристофанъ, разкрасивъ себѣ лицо, явился на сцену представлять страшнаго демагога Клеона, какія личности сыпались на публику, которая, зная каждаго согражданина, съ хохотомъ оборачивалась къ лицу, названному актеромъ.
   Право, было бы недурно, ежелибъ нѣкоторые изъ нашихъ беллетристовъ попробовали составлять біографіи любимыхъ своихъ писателей, древнихъ, или новыхъ, съ краткимъ взглядомъ на ихъ дѣятельность, на значеніе ихъ произведеній. Не одни знаменитыя имена заслуживаютъ такой чести: полезно составлять критическія статьи о писателяхъ второстепенныхъ и посредствомъ выписокъ и общей оцѣнки сохранить для публики лучшія ихъ страницы, замѣчательнѣйшія ихъ мысли. Еслибъ и всѣ дѣятели нашей словесности были великими художниками, то и въ такомъ случаѣ мой совѣтъ не могъ бы показаться имъ обиднымъ: развѣ Томасъ Муръ не написалъ цѣлой книги о Байронѣ, Боккаччіо о Данте Алигіери, и такъ далѣе. Я предполагаю, что наши литераторы много читали, любятъ читать, а потому подобный трудъ будетъ для нихъ легокъ, а публикѣ совершенно пріятенъ.
   Въ жизни великихъ талантовъ, стоявшихъ во главѣ своихъ современниковъ, встрѣчается множество событій, которыя съ поразительною ясностью характеризуютъ ихъ вѣкъ и собственный ихъ характеръ. Пользуясь этими матеріялами, чрезвычайно легко выставить передъ глазами читателей личность той знаменитости, которую мы хотимъ описывать. Въ какой-то забытой итальянской книгѣ я недавно читалъ анекдотъ изъ жизни Данта, анекдотъ въ высшей степени характеристическій, въ которомъ на нѣсколькихъ строчкахъ не только изображается лицо и нравъ знаменитаго поэта-изгнанника, но даже самый характеръ его эпохи. Вотъ этотъ анекдотъ. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ появленія "Божественной Комедіи", Данте шелъ задумавшись по торговой площади въ Пизѣ или Болоньѣ. Двѣ старухи, сидѣвшія за какимъ-то прилавкомъ, стали шептаться между собой, поглядывая на знаменитаго изгнанника. Поэтъ замедлилъ шагъ и началъ прислушиваться. "Знаешь ли", говорила одна изъ торговокъ: "вотъ этотъ человѣкъ можетъ сходить въ адъ, когда ему вздумается"? -- Кто же этого не знаетъ? отвѣчала другая. "Видишь, какой онъ смуглый и угрюмый. За то, что онъ ходилъ въ адъ, его и выгнали изъ Флоренціи". Старуха перекрестилась, примолвивши: "Богъ да спасетъ его грѣшную душу!" Данте сознавался, прибавляетъ старинная книга, что во всю жизнь ни одна похвала не казалась ему слаще такого суевѣрнаго отзыва.
   Отыскивать въ старыхъ книгахъ подобные разсказы, пояснять ими жизнь и образъ мыслей любимыхъ своихъ писателей,-- это наслажденіе высокое, которое, право, стоитъ удовольствія написать повѣсть съ отчаянно трагическимъ окончаніемъ. Однако, я удалился отъ своего предмета на страшное разстояніе. Журналы 1849 года и Данте, Аристофанъ и "Сынъ Отечества"... все это сближенія почти непонятныя. Я началъ почти думать, что бѣдна русская словесность. Да, бѣдна она, повторилъ я, перелистывая только что полученную январьскую книжку "Сына Отечества". "Бѣдность не порокъ" говорятъ люди бывалые, и всякій соглашается съ ихъ приговоромъ. Но тутъ раждается еще одно умозрѣніе: конечно, бѣдность, тихая, скромная, незадорная бѣдность не есть порокъ, но она теряетъ свой непорочный характеръ, потерявши эти незатѣйливыя качества. Бѣдность раздражительная, полная претензій и самохвальства, становится уже не тою бѣдностью, которую мы почтительно обходимъ, бросая ей взглядъ участія. Бѣдняки, собравшіеся просидѣть вечеръ вмѣстѣ, поиграть въ карты, пожалуй отплясать два или три контрданса, никому не смѣшны и не жалки; но если они захотятъ своей бесѣдѣ дать громкое названіе "бала", вынесутъ изъ комнатокъ своихъ всю мебель, освѣтятъ переднюю сальными свѣчками, созовутъ знакомыхъ и незнакомыхъ и, въ заключеніе, станутъ гордо бродить между гостей, упиваясь своей роскошью,-- такіе бѣдняки теряютъ право на участіе...
   Изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ я имѣлъ въ виду весь составъ нынѣшней книжки "Сына Отечества". Я вполнѣ желаю этому журналу успѣха, хотя и неохотно читаю статьи, въ немъ помѣщаемыя. Вышеприведенныя размышленія пришли ко мнѣ въ голову такъ, между прочимъ; не утаю, однако же, отъ васъ, онѣ можетъ быть родились случайно во время чтенія идилліи барона Розена "Загородье въ Полюстровѣ".
   Я не принадлежу къ тѣмъ людямъ, которые увѣряютъ безпрестанно, что не читаютъ статей и журналовъ, на которые въ тоже самое время открыто, или скрытно, нападаютъ. Я читалъ повѣсти и романы г. Розена, читалъ его драмы, читалъ его критическія статьи. Всѣ эти сочиненія не нравились публикѣ, не нравились и мнѣ. Романы и повѣсти поражали насъ тяжелымъ языкомъ, въ которомъ встрѣчалось множество нѣмецкихъ оборотовъ; въ содержаніи ихъ, чаще всего сомнительномъ и неловко распутанномъ, видно было тоже много чего-то не нашего, нерусскаго. Критическія статьи читались и того менѣе; сверхъ того, журналы, гдѣ онѣ печатались, никогда не пользовались большимъ кругомъ подписчиковъ. Я помню только, что почти въ каждой изъ этихъ статей выступала, кстати и не кстати, самая личность ихъ автора... Итакъ, вотъ въ двухъ словахъ заслуги барона Розена, его дѣятельность на поприщѣ русской литературы. Въ нихъ не было ничего особенно блестящаго, ничего особеннаго и въ отрицательномъ смыслѣ. Въ мнѣніи любителей чтенія, имя г. Розена стояло рядомъ съ именами литераторовъ весьма почтенныхъ, но уже свершившихъ свое поприще, именно: съ именами гг. Сомова, Аладьина, Карлгофа, Остолопова и многихъ другихъ.
   Посмотрите же теперь, что говоритъ о себѣ самомъ авторъ идилліи:
   
                                 XIV.
   
             Такъ, Волга русскимъ духомъ отродила
             Меня -- пришельца,-- русскимъ языкомъ
             Для умственныхъ работъ вооружила!
             И, вѣдаясь съ такимъ богатыремъ,
             Всечасно крѣпла умственная сила!
             Я одолѣлъ, пошелъ своимъ путемъ --
             И подтверждаетъ зависти шипѣнье
             Мое надъ русскимъ словомъ одолѣнье (!!?)
   
   Мнѣ такъ и хочется спросить: гдѣ же такъ обидѣли барона Розена? гдѣ почудилось ему зависти шипѣнье? Я читаю постоянно русскіе журналы и не помню никакихъ нападокъ на автора идилліи. Одинъ только разъ въ "Современникѣ" замѣтили, что въ одномъ изъ своихъ стихотвореній г. Розенъ заставилъ волжскаго крестьянина разсадить въ саду своемъ виноградъ! Неужели это зависти шипѣнье? или не представляется ли поэту шипѣніемъ зависти всеобщее молчаніе насчетъ его стихотвореній? этому мы уже не можемъ помочь. И какое чудное выраженіе: "Мое надъ русскимъ словомъ одолѣнье"! Точно, баронъ Розенъ одолѣлъ русскій языкъ, какъ одолѣваютъ его иные, съ помощью тридцати лексиконовъ... Бѣдный русскій языкъ!
   Но я прошу еще немного терпѣнія. Слѣдующая строфа еще лучше!
   
                                 XV.
   
             "Полунѣмецкій критикъ!" говоритъ
             Лжеаристархъ, но милый умникъ... Дѣло!
             Честная братья та мнѣ не проститъ,
             Что русскимъ словомъ дѣйствую я смѣло;
             Что далъ ему и блескъ и колоритъ,
             Какихъ оно дотолѣ не имѣло.
             Я тѣмъ плачу лишь долгъ свой языку,
             По немъ же я въ раздоліи теку (??)
   
   Вотъ такъ стихи! сказалъ бы мой пріятель, котораго, на бѣду, теперь нѣтъ въ моемъ сосѣдствѣ... Не припомните ли вы по этому случаю стиховъ Державина изъ "Памятника":
   
             За то, что я дерзнулъ, въ забавномъ русскомъ слогѣ,
             О добродѣтеляхъ Фелицы возгласить;
             Съ сердечной простотой бесѣдовать о Богѣ
             И истину царямъ съ улыбкой говорить.
   
   Кромѣ того, недаромъ баронъ Розенъ въ началѣ своей идилліи называетъ себя фламиномъ русской музы. Нѣкоторые изъ его стиховъ напоминаютъ собою древніе оракулы: понимай, какъ знаешь. Что бы могъ значить стихъ: "По немъ же я въ раздоліи теку!" Говоря о Тавридѣ, авторъ даритъ насъ слѣдующими стихами:
   
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Тамъ отъ меня бъ не отходила прочь,
             Одна мечта, въ лилѣйномъ благовоньѣ.
             Въ повязкѣ жрицы, княжеская дочь,
             Но сирота, въ Діаниномъ болоньѣ (?)
             Межъ Скифами -- слагала бъ въ грудь мою
             Плѣнительную жалобу свою.
   
   Мнѣ кажется, что вся идиллія написана для XIV и XV октавъ, въ которыхъ поэтъ прославляетъ свои литературныя заслуги. Онъ даже взялъ въ соображеніе, что какой нибудь читатель, не видавшій "Гальціоны" {"Альманахъ" двадцатыхъ годовъ.} и "Сына Отечества", можетъ спросить съ недоумѣніемъ: да кто же такой авторъ идилліи "Загородье въ Полюстровѣ?" Предвидя это обстоятельство, поэтъ засыпаетъ васъ подробностями изъ собственной своей жизни.
   Такъ узнаемъ мы, что юность г. Розена текла въ г. Волжскѣ (который, по словамъ автора, поспоритъ съ Балаклавой!), въ приволіи гусарскаго полка. Но чтобы не подумали, что я выдаю свѣту какія-нибудь собственныя тайны автора идилліи, я продолжаю выписки стихами:
   
             Ристалище моихъ разгульныхъ дней
             Дохнуло мнѣ огнемъ, достойнымъ оды!
             Царица Волга!.. (Окт. IX).
   
   Далѣе:
   
             Я Волжанинъ, я сынъ рѣчной царицы:
             Тамъ и умомъ сердцемъ развился!
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Меня любили Волжскія дѣвицы
             Какъ болѣе любить уже нельзя... (Окт. I).
   
   Потомъ:
   
             Я Волжанинъ, тѣ царственныя воды
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Разгульное величіе природы
             Все то меня обрусѣло вполнѣ....
   
   Замѣтьте, какъ часто авторъ идилліи старается дать понять своимъ читателямъ, что онъ обрусѣлъ совершенно, что языкъ его совершенно русскій, что всѣ обороты его вѣрны русскому духу... Обстоятельство это напоминаетъ мнѣ одинъ анекдотъ, который, при всей своей незатѣйливости, показываетъ, что упорное изученіе русскаго языка не всегда ведетъ къ желаемому результату.
   Одинъ разъ, гласитъ этотъ анекдотъ, въ Петербургъ пріѣхало три ученыхъ иностранца, твердо рѣшившихся на мѣстѣ изучить нашъ языкъ, другими словами: возымѣть надъ русскимъ словомъ одолѣнье. Жили они въ Петербургѣ нѣсколько лѣтъ, вздолбили всѣ грамматики и самоучители, говорили между собой не иначе какъ по-русски и безпрестанно спорили о каждомъ словѣ, о каждомъ удареніи. Одинъ разъ, гуляя по Невскому, двое изъ нихъ встрѣтили третьяго любителя русскаго слова, который выходилъ отъ парикмахера. "А, здравствуйте, что вы тутъ дѣлали?" спросили они его, тѣмъ твердымъ, пунктуальнымъ русскимъ выговоромъ, который только можно слышать въ Нарвѣ, Ригѣ и Ревелѣ. "Я стриговался", важно отвѣчалъ нашъ филологъ, указывая на парикмахерскую вывѣску.
   Этотъ отвѣтъ возбудилъ страшный смѣхъ между двумя пріятелями. Одинъ изъ нихъ, болѣе фундаментальный любитель, тотчасъ же замѣтилъ: "Вы сегодня одинъ только разъ были у парикмахера,-- слѣдуетъ взять время однократное: я стригнулся". Но и это рѣшеніе не было одобрено. Третій любитель нашего языка тутъ же замѣтилъ: "Вы оба неправы: къ русскимъ глаголамъ, какъ и къ нашимъ, прибавляются иногда частицы рѣчи. Тутъ идетъ частица объ, слѣдовательно, надлежало сказать: я обстригался.
   И совершенно довольные заключеніемъ, пріятели пошли своей дорогою.
   Страшно многостороненъ, могучъ и юнъ родной вашъ языкъ. Бѣда писателю, кто не прислушивался къ нему съ дѣтскаго возраста, у кого первыя мысли въ головѣ не слагались на этомъ языкѣ! Тутъ не поможетъ никакой усиленный трудъ. Въ этомъ отношеніи языкъ нашъ походитъ на высшую метафизику; кто еще на студенческой скамьѣ не познакомился съ философскими терминами, кто на двадцатомъ году своей жизни не просиживалъ ночей надъ Шеллингомъ и Гегелемъ,-- тому не дадутся въ зрѣломъ возрастѣ умозрительныя тонкости...
   На прощаньѣ съ барономъ Розеномъ, выпишемъ еще нѣсколько строфъ его идилліи, безъ всякихъ комментарій.
   
                                 XIX.
   
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             По должности журнальнаго теурга,
             Я вѣдаю всѣхъ пишущихъ боговъ
             И всяческихъ, въ словесности, духовъ!
   
                                 XX.
   
             Мнѣ не учиться съ критикою скучной.
             И мнѣ ль холоднымъ, строгимъ быть судьей,
             Насмѣшникомъ, съ идеею научной,
             Съ горячею и нѣжною душой!
             Я радъ работѣ болѣе подручной;
             Тотчасъ примусь за всякій трудъ другой!
             Но говорятъ, что это -- трудъ полезный --
             То знаетъ "Сынъ Отечества" любезный.
   
                                 XXI.
   
             И мнѣ не спорить съ нимъ: онъ нашъ журналъ
             Два года ты, въ волшебномъ усыпленьѣ,
             Любимецъ мой, какъ мертвый возлежалъ,
             Я о твоемъ желанномъ пробужденьѣ,
             Безъ устали, радѣлъ и хлопоталъ!
             Намъ удалось твое возобновленье! и т. д.
   
   Не правда ли, стихи эти напоминаютъ золотое время, "Благонамѣреннаго"? Въ библіотекѣ, оставшейся послѣ моего отца, есть нѣсколько томовъ этого добродушнаго журнала. Тамъ же я нашелъ одно изъ старѣйшихъ нашихъ періодическихъ изданій "Покоящійся Трудолюбецъ", да сверхъ того кучу альманаховъ, которые въ свое время покупались нарасхватъ и очень нравились публикѣ. Я сталъ читать эти книги, теперь забытыя всѣми -- и, къ удивленію моему, нашелъ такъ много сходства между нынѣшнимъ и тогдашнимъ литературнымъ періодомъ, о чемъ предоставляю себѣ когда нибудь поговорить подробнѣе.
   Но идиллія барона Розена, какъ она ни прекрасна, исчезаетъ совершенно передъ блистательнымъ "Петербургскимъ Вѣстникомъ", статьею "О современной жизни въ Петербургѣ".
   Въ началѣ своей статьи авторъ повѣрилъ намъ великое свое открытіе, что въ "гости ѣздятъ только жители Песковъ, Коломны и подобныхъ скромныхъ частей города. Свѣтскіе же обитатели Невскаго проспекта, Литейной, и другихъ богатыхъ улицъ, рѣшительно не живутъ у себя дома и въ гостяхъ не бываютъ". Это извѣстіе меня поразило. Въ мое время свѣтскіе люди ѣздили и на вечера, и на балы, и на обѣды, ѣздили и по утрамъ дѣлать визиты; неужели же въ нѣсколько мѣсяцовъ петербургская жизнь такъ измѣнллась? Что же дѣлаютъ петербургскіе молодые люди? чѣмъ-же занимаются петербургскія дамы? На первый вопросъ авторъ отвѣчаетъ очень категорически: онъ беретъ лицо вымышленное, "молодого столичнаго франта, знаменитаго личными достоинствами и, между прочимъ, лихимъ рысакомъ", и обѣщаетъ пересказать намъ всю жизнь этого свѣтскаго господина, отъ утра до поздней ночи. "Дмитрій Николаичъ -- такъ называется левъ, выведенный на сцену авторомъ фельетона -- встаетъ обыкновенно около двѣнадцати часовъ утра. Онъ разумѣется не служитъ. Еще въ постели подаютъ ему..." во тутъ я прекращаю разсказъ отъ имени автора и спрашиваю васъ, петербургскихъ молодыхъ людей, свѣтскихъ людей, что подаютъ ему въ постели?
   Ему подаютъ "Сѣверную Пчелу!"
   Можно ли нанести такой сильный ударъ самому себѣ, своему фельетону? Въ этомъ отношеніи авторъ пошелъ гораздо далѣе тѣхъ свѣтскихъ романистовъ, которые описываютъ, какъ ихъ герой, свѣтскій левъ, "поѣхалъ въ гости къ бѣдному человѣку, надѣвши сѣрый жилетъ съ большимъ маслянымъ пятномъ".
   Но я не отчаяваюсь: найдутся свѣтскіе писатели, которые пойдутъ и еще далѣе. Если я примусь писать такой романъ, у меня на первой страницѣ выставится воздушная осмнадцатилѣтняя княгиня, которая, сидя на гамбсовскомъ пате, будетъ читать "Москвитянина". Но посмотримъ, что же будетъ дѣлать Дмитрій Николаичъ, вдохновленный чтеніемъ телеграфа "Сѣверной Пчелы", гдѣ приглашаютъ васъ въ діораму, космораму, на выставку картинъ, въ концертъ, въ циркъ, въ театръ.
   Дѣятельность этого льва не совсѣмъ многосторонняя: онъ оканчиваетъ свой модный пестрый туалетъ" и ѣдетъ ѣсть пирожки у Излера, изумивши мальчика остротою насчетъ пирожковъ Монте-Кристо. Потомъ нашъ свѣтскій юноша заглядываетъ въ бильярдную, потомъ гуляетъ по Невскому, обѣдаетъ въ томъ же кафе-ресторанѣ (Излера), потомъ ѣдетъ въ театръ, а послѣ на пріятельскій ужинъ съ "обильными возліяніями Бахусу!" Премилая жизнь, совершенно приличная свѣтскому человѣку!
   Только, кажется намъ, авторъ вовсе не представилъ намъ свѣтскаго льва, а скорѣе трактирнаго героя, изъ числа людей, составляющихъ самую ничтожную и жалкую часть петербургскаго народонаселенія. Жизнь этихъ людей стоитъ серьёзнаго этюда, только не въ такомъ родѣ, за который взялся авторъ "Петербургскаго Вѣстника". Графъ Соллогубъ коснулся этой стороны петербургской жизни въ своей повѣсти "Медвѣдь", но онъ исчерпалъ далеко не все, что можно было извлечь изъ такого богатаго содержанія Онъ не подсмотрѣлъ жизни медвѣдей трактирныхъ, медвѣдей нахальныхъ и богатыхъ, медвѣдей промотавшихся, медвѣдей, которые живутъ на счетъ другихъ медвѣдей, другихъ трактирныхъ людей. Вся эта порода типовъ порождена избыткомъ лѣности и самолюбія, порождена робостью и сознаніемъ своей пустоты, которыя такъ страшно и тоскливо даютъ себя чувствовать посреди вѣчнаго праздношатанья, посреди "возліяній Бахусу" и бильярдныхъ подвиговъ. Подобные люди глубоко несчастливы и заслуживаютъ не столько насмѣшки, сколько искренняго сожалѣнія. Они не знаютъ женскаго общества, они не знаютъ оживленнаго разговора, въ которомъ молодые люди кокетничаютъ передъ любимыми женщинами, они многаго не знаютъ и только увѣряютъ, что не хотятъ знать ничего подобнаго... на то они медвѣди, на то они трактирные посѣтители. Вся ихъ жизнь состоитъ изъ какихъ-то непонятныхъ удовольствій, перемѣшанныхъ съ грустною апатіею. За неимѣніемъ живыхъ интересовъ, они хватаются съ отчаяніемъ за интересы ничтожные. Какая нибудь повѣсть, вычитанная въ журналѣ, какая нибудь жалкая городская сплетня становятся для нихъ важнымъ событіемъ. Открытіе новаго ресторана, для нихъ важное происшествіе, о лоттереѣ-аллегри толкуютъ они за нѣсколько дней впередъ... Такая жизнь заслуживаетъ наблюденія, и я удивляюсь, какъ никому не пришло въ голову описать ее. Въ особенности я могу рекомендовать это наблюденіе писателямъ, которыхъ одинъ изъ сотрудниковъ нашихъ назвалъ псевдореальною школою. Пусть выскажутъ они намъ, что не въ однихъ углахъ и тѣсныхъ квартиркахъ тѣснится жалкое ничтожество, и что часто оно, полное унынія и страданія, кроется въ груди, покрытой длиннымъ жилетомъ и сюртукомъ англійскаго покроя.
   Мнѣ становится совѣстно, что я наговорилъ такихъ рѣчей по поводу Дмитрія Николаича, котораго авторъ "Петербургскаго Вѣстника" не шутя почитаетъ "типомъ свѣтскаго молодаго человѣка". Не удивительно, что такіе господа никуда не ѣздятъ въ гости; но слѣдуетъ ли увѣрять читателей, что эта-то жизнь и есть жизнь свѣтская, и что жизнь львовъ" состоитъ въ безпрестанномъ шатаньи по кафе-ресторанамъ! Чтобы какъ нибудь оправдать свое неловкое созданіе, авторъ "Петербургскаго Вѣстника" вздумалъ увѣрять, что порядочные люди въ столицѣ не выѣзжаютъ въ свѣтъ. Оправданіе до крайности забавное, которому и въ провинціи не повѣрятъ, еслибъ кто-нибудь и обратилъ вниманіе на этотъ фельетонъ. Зачѣмъ придумывать такую небывальщину, тѣмъ болѣе, что никакой журналъ не обязанъ изображать жизнь свѣтскаго человѣка и заставлять своего "вѣстинка" или "лѣтопись" увѣсисто порхать по городскимъ гостиннымъ? Сколько мнѣ помнится, одна только "Иллюстрація", въ старое время, задумала описывать лучшіе балы петербургскіе, засыпая читателей такими фразами: "На балѣ у очаровательной княгини Ю., отличалась своимъ туалетомъ графиня В.", или "въ роскошныхъ комнатахъ гостепріимнаго князя К. собрались" и пр. Но эти статьи только мелькнули и исчезли, непризнанныя и непонятыя огромнымъ большинствомъ публики....
   P. S. Письмо это было уже запечатано и готово къ отправленію на почту, когда одинъ изъ моихъ сосѣдей прислалъ мнѣ двѣ январьскія книжки "Москвитянина". Это первый голосъ изъ Москвы въ новомъ году: стало быть вы поймете нетерпѣніе, съ которымъ я бросился на посылку сосѣда.
   Спѣшу сказать вамъ, что первое впечатлѣніе мое было пріятно: его произвела зеленая обертка, замѣнившая прежнюю, желтую. Съ перваго раза это показалось мнѣ признакомъ обновленія, и конечно обновленія внутренняго. Такое обновленіе вещь не лишняя для "Москвитянина" прежнихъ лѣтъ. Отъ обертки я перешелъ къ оглавленію. Здѣсь впечатлѣніе было еще пріятнѣе, тѣмъ болѣе, что оно было несравненно основательнѣе. Имена графа Ростопчина, Жуковскаго, князя Вяземскаго, Вельтмана, Загоскина,-- имена болѣе или менѣе замѣчательныхъ знаменитостей, пробудили во мнѣ надежду прочесть произведенія, запечатлѣнныя талантомъ, умомъ или ученостію. И самыя заглавія нѣкоторыхъ статей обратили не менѣе вниманія, такъ что, говоря вообще, первыя впечатлѣнія были выгодны, не скажу для "Москвитянина" (что ему за дѣло до моихъ ощущеній!), но для меня самого: вы вѣрно знаете, какъ несносно читать въ дурномъ расположеніи духа.
   Предлагаю вамъ нѣсколько результатовъ этого чтенія, столько же внимательнаго, сколько и безпристрастнаго.
   Начну съ М. Н. Загоскина, который подарилъ "Москвитянину" новое свое произведеніе: "Русскіе въ началѣ осьмнадцатаго столѣтія". Самъ авторъ назвалъ это произведеніе разсказомъ; въ оглавленіи же оно означено именемъ романа; но что же это въ самомъ дѣлѣ, теперь опредѣлить трудно, потому что оно еще не кончено. Судя по содержанію напечатанныхъ 9 главъ, нельзя даже сказать, долго ли осталось до конца, или нѣтъ. По моему, конецъ уже такъ хорошо обозначился, что еще двѣ-три главы могли бы рѣшить все дѣло; но авторъ посылаетъ своего героя воевать съ турками, а тамъ, какъ знать, что случится? По моему, это и не разсказъ, и не романъ., Это не разсказъ, потому что изложеніе выходитъ не отъ автора или какого нибудь посторонняго лица, а напротивъ драматизировано (или, вѣрнѣе, діалогировано); такъ что сцены и разговоры безпрерывно смѣняются одни другими; наконецъ, повѣствованіе занимаетъ самую меньшую часть. Это не романъ, потому что съ этимъ словомъ соединяются требованія и поэтическаго творчества,: художественности въ изображеніи характеровъ и положеній дѣйствующихъ лицъ. Ничего этого нѣтъ въ произведеніи г. Загоскина. Итакъ, подождемъ конца, а пока, не опредѣляя съ риторическою точностію рода и вида, къ которымъ надо отнести "разсказъ изъ временъ единодержавія Петра Великаго",-- стану называть его романомъ, потому что онъ имѣетъ на то всѣ претензіи.
   Г. Загоскинъ, какъ доказалъ давній опытъ, очень любитъ великія эпохи русской исторіи. Его "Аскольдова могила", "Юрій Милославскій", "Рославлевъ" и наконецъ "Русскіе въ осьмнадцатомъ столѣтіи", кажется, ясно указываютъ на тѣ точки вашей исторической жизни, куда особенно устремляется его воображеніе, подъ вліяніемъ романическаго вдохновенія. Почему любитъ онъ эти эпохи, не знаю. Потому ли, что онѣ дѣйствительно велики, и слѣдовательно способны увлечь фантазію не только г. Загоскина, но и всякаго другого? Потому ли, что бoльшинcтво русскихъ (и г. Загоскину вмѣстѣ съ другими) радостно останавливаться иногда на тѣхъ періодахъ нашей жизни, которые исторія всегда будетъ изображать въ особенно яркомъ свѣтѣ? Рѣшить эти вопросы трудно безъ положительныхъ данныхъ. Потому и ограничиваюсь только тѣмъ предположеніемъ, что г. Загоскинъ любитъ событія эффектныя, любитъ, чтобы дѣло говорило за его творчество. Не знаю, согласны ли вы съ моею гипотезою; но для меня она пріобрѣтаетъ еще болѣе достоинства, когда я припоминаю давно напечатанные г. Загоскинымъ фантастическіе разсказы и повѣсти. Предоставляю развить или опровергнуть это мнѣніе вашимъ рецензентамъ, которые имѣютъ на то болѣе средствъ и времени.
   Обращаюсь къ роману г. Загоскина.
   Самое величайшее достоинство его, какъ и всѣхъ произведеній того же автора,-- это мастерство слога. Складъ ума г. Загоскнна по преимуществу русскій: наблюдательный, смѣтливый, переимчивый. Эти три качества какъ нельзя болѣе отражаются на языкѣ г. Загоскина. Выраженія, обороты, цѣлыя рѣчи -- все это какъ будто было слышано вами тысячу разъ. Такъ хорошо подмѣтилъ, усвоилъ, перенялъ ихъ авторъ. Я присоединю къ этому еще одно свойство, которое довольно рѣдко встрѣчается у нашихъ писателей: это щеголеватая правильность. Въ этой наружной оболочкѣ, по моему, и заключается какъ все его достоинство, такъ въ особенности его народность.
   Если вы перейдете къ внутренному содержанію романа, то вы, какъ сказано, не найдете въ немъ художественности. Разсказываемыя событія фактически вѣрны, лица не противорѣчатъ данной эпохѣ, хотя и не выражаютъ ея; но это не лица одушевленныя, созданныя творческою фантазіею; это не люди живые, которые дѣйствуютъ, какъ дѣйствуемъ мы всякій день. Это китайскія тѣни, не мертвыя, а никогда даже не бывшія живыми существами, такія, которыя движутся потому, что невидимая, хотя и ясно предполагаемая, рука, скрывающаяся за волшебнымъ фонаремъ, заставляетъ ихъ становиться въ то или другое положеніе. Рѣчи этихъ людей не рѣчи, свободно вырывающіяся изъ груди человѣка, согласно его характеру и настроенію, а рѣчи, порожденныя умѣньемъ искусно подладиться подъ разные голоса. Вслѣдствіе этого отсутствія творчества и самый ходъ происшествій, очевидно, придуманъ насильственно; оттого безпрерывныя натяжки. Сюжетъ романа съ сущности простъ: молодой гвардейскій ффицеръ, по фамиліи Симской, принадлежащій къ молодому поколѣнію, возникающему подъ вліяніемъ реформы Петра, влюбленъ въ молодую дѣвушку, Ольгу Запольскую, такъ же принявшую всѣ новые обычаи, внесенные къ намъ изъ-за границы въ эпоху преобразованія Россіи. У Ольги есть дядя, старикъ Прокудинъ, ревностный поклонникъ старины, который косо глядитъ на всѣ нововведенія и видитъ въ нихъ то бѣсовское навожденіе, то странную и пагубную прихоть, впрочемъ, любимаго имъ царя, прельщеннаго хитрыми нѣмцами. Симской проситъ руки Ольги; дядя отказываетъ и соглашается лучше выдать ее за князя Шелешпанскаго, глупаго и въ добавокъ скупого недоросля тридцати осьми лѣтъ, который бѣгаетъ отъ царской службы. Симской въ отчаяніи уѣзжаетъ на войну, а Ольгу дядя увозитъ въ подмосковную деревню. Конца еще нѣтъ; но, въ усладу охотниковъ до благополучныхъ развязокъ, я смѣло предсказываю, что благополучнѣе свадьбы и жизни Симскаго и Ольги не найдется ни одной въ мірѣ. Драмы быть не можетъ, комедіи еще меньше; остается ждать самаго идиллически милаго водевиля безъ куплетовъ.
   Эта нехитрая исторія переплетена вводными эпизодами, служащими для затрудненія бракосочетанія любовниковъ. И въ этихъ-то эпизодахъ собственно является лучшая и вмѣстѣ слабая сторона автора. Они представляютъ ему случай блеснуть балагурствомъ и мѣтко схваченною имъ рѣчью русскаго человѣка. Не смотря на то, многіе изъ нихъ видимо натянуты. Къ такимъ натяжкамъ я причисляю съ самого начала пріѣздъ Симскаго въ деревню старика Прокудина; полученіе Прокудинымъ, именно въ тоже время, письма изъ Москвы съ описаніемъ, какъ его сестра и племянница щеголяютъ въ какихъ-то заморскихъ фуро, повадились ѣздить въ нѣмецкую слободу, и даже говорятъ, что будто бы дошли до такого окаянства, что въ нѣмецкой кирхѣ были... Далѣе: разговоръ нищихъ о томъ, что будто въ домѣ боярина Загоскина случилось какое-то несчастіе, подслушанный Симскимъ, между тѣмъ, какъ все несчастіе состояло въ добровольномъ обритіи бороды боярина къ великому горю его боярыни. Далѣе: эпизодъ о Черкасовѣ и толки о князѣ Меншиковѣ,-- эпизодъ, нисколько не характеристическій послѣ поступка князя Якова Долгорукова, послѣ прямодушной и истинно вѣрноподданнической откровенности многихъ бояръ, понимавшихъ великій умъ своего царя и столько же извѣстныхъ всѣмъ и каждому. Далѣе: завтракъ съ блинами у думнаго дворянина Рокотова, не имѣющій ни малѣйшей связи съ общимъ ходомъ дѣлъ, относящихся къ роману г. Загоскина. Далѣе, почему именно Прокудинъ попалъ въ Москву въ домъ Рокотова во время этого же завтрака? зачѣмъ ему было нужно слышать толки объ учрежденіи Сената, пересыпанные остротами надъ взяточничествомъ и покражею вотчины у князя Шелешпанскаго? Невольно сочувствуешь вырванному нетерпѣніемъ восклицанію Прокудина въ началѣ VII главы: "Уѣхали!" -- и даже спрашиваешь: зачѣмъ пріѣзжали? Особенно князь Шелешпанскій, попавшій къ Рокотову на старые или третьи блины? Далѣе: отчего бояринъ Загоскинъ и Прокудинъ съѣхались въ одно время у Ханыковой, гдѣ живетъ Ольга? Загоскинъ для того, чтобы просить руки племянницы Прокудина для своего племянника, Симскаго, а Прокудинъ для того, чтобы отказать. Но, ради Бога, нельзя ли было все это устроить немного замысловатѣе? Далѣе: Симской, узнавъ отъ своего дяди Загоскина о рѣшительномъ отказѣ Прокудина, идетъ въ Кремль, встрѣчаетъ своего однополчанина Мамонова и ѣдетъ къ нему; тамъ видитъ онъ сваху Игнатьевну, которая между прочимъ разсказываетъ, что князь Шелешпанскій женится на Ольгѣ. Признаюсь, читая разсказъ объ отчаяніи Симскаго, ушедшаго гулять послѣ страшной вѣсти, я ожидалъ, что онъ, по русскому обычаю, зайдетъ помолиться въ одномъ изъ кремлевскихъ соборовъ, встрѣтитъ тамъ не Мамонова (зачѣмъ это нужно?), а Прокудина, которому такъ же очень естественно и прилично было съ дороги побывать въ церкви. Я думалъ, что Симской и Прокудинъ встрѣтятся; старикъ умилится благочестіемъ молодого человѣка, не смотря на его нѣмецкія манеры; съ восторгомъ привезетъ его къ Ольгѣ, и роману конецъ, а мнѣ удовольствіе; но, увы! я долженъ буду прочесть еще нѣсколько главъ. Авторъ распорядился иначе, и очень дурно сдѣлалъ, потому что впалъ въ новыя натяжки. Мамоновъ, узнавъ, что Ольга выходитъ за мужъ, никогда не бывавши въ домѣ Ханыковой, ѣдетъ къ ней съ визитомъ, во-первыхъ для того, чтобъ отдать свой всенижайшій респектъ, а во-вторыхъ, чтобъ поздравить Ольгу съ будущей свадьбой, между тѣмъ, какъ Ольга уже уѣхала въ деревню своего дяди, а Xaныкова ничего не знаетъ объ этой свадьбѣ. На бѣду,-- виноватъ! для романической занимательности -- при разговорѣ Мамонова съ Ханыковой присутствуетъ (опять натяжка!) сутяга Обиняковъ. Мамоновъ, присланный въ Москву забирать на службу тогдашнихъ лѣнтяевъ, только у Ханыковой догадывается, что въ числѣ этихъ лѣнтяевъ находится и тридцатиосьмилѣтній недоросль князь Шелешпанскій; Мамоновъ, ни съ того, ни съ сего, предлагаетъ задержать этого Шелешпанскаго и отправить на службу; Обиняковъ же, очень довольный этимъ обстоятельствомъ, отправляется къ Шелешпанскому, объявляетъ о грозящей ему опасности и между прочимъ беретъ у него взаймы (!!) пятьдесятъ рублей за придуманный имъ способъ спасти несчастнаго недоросля. На томъ романъ прерывается. Виноватъ: въ заключеніе, Симской уѣзжаетъ изъ Москвы и встрѣчаетъ... кого, вы думаете?.. Ольгу. Зачѣмъ? Такъ, для удовольствія встрѣтить, или для того, чтобы доставить автору случай очень коротко, но сильно изобразить драматическое положеніе своего героя: "Когда ямщикъ, своротя въ сторону, поровнялся съ возкомъ, и Василій Михайловичъ (Симской) взглянулъ на открытое окно, изъ котораго выглядывала какая-то барыня, то вся кровь его прилила къ сердцу: эта барыня была Ольга Дмитріевна Запольская; подлѣ нея сидѣлъ Максимъ Петровичъ Прокудинъ.
   -- Ну что-жъ ты? -- сказалъ деньщикъ Симскаго Дескинъ ямщику: -- коли выбрался на торную дорогу, такъ ступай!
   -- Эй вы, соколики! -- гаркнулъ ямщикъ. Рысистая коренная легла въ гужи, отлетныя подхватили, и снѣжная пыль вихремъ закрутилась изъ подъ копытъ удалыхъ коней!
   Не правда ли -- превосходно! Драма Кукольника, картина Орловскаго, романическое воображеніе, знаніе человѣческаго сердца,-- тутъ все есть! Невольно скажешь съ Гоголемъ: "Боже мой, какъ онъ говоритъ!" или: какъ онъ пишетъ!
   Такъ составленъ романъ г. Загоскина. Я знаю, что бываютъ на свѣтѣ событія необыкновенныя, происшествія неожиданныя; но такъ же твердо знаю, что вводить такія происшествія въ произведенія литературы, и еще болѣе -- вводить одно за другимъ, непрерывнымъ разомъ, есть явное доказательство отсутствія творчества и даже простой смѣтливой изобрѣтательности. Писать такимъ образомъ романы значитъ тоже, какъ говорятъ французы, что шить на живую нитку, coudre avec du fil blanc. Такое шитье ничего не прибавляетъ къ литературѣ, а въ отношеніи къ г. Загоскину заставляетъ жалѣть, что его искусное перо обратилось къ такому роду произведеній, гдѣ недостало ему таланта. Скажу мимоходомъ, исторія, или, лучше, историческія записки гораздо болѣе соотвѣтствовали бы его способностямъ. Тамъ всѣ прекрасныя его качества, а особенно его языкъ, были бы на своемъ мѣстѣ и доставили бы ему, какъ мнѣ кажется, дѣйствительно почетное и надолго памятное мѣсто въ русской литературѣ.
   Въ заключеніе скажу, что изъ всѣхъ лицъ, выведенныхъ г. Загоскинымъ, только одно удалось ему: это сваха Игнатьевна; но и она есть сколокъ съ свахи Гоголя; даже разговоръ ея съ Мамоновымъ много напоминаетъ извѣстную сцену въ комедіи: "Женитьба". Вотъ отрывокъ для доказательства:
   "Игнатьевна вошда въ комнату, перекрестилась на икону и поклонилась низехонько хозяину и гостю.
   -- Садись-ка, любезная, къ намъ поближе, -- продолжадъ Мамоновъ, указывая ей на порожній стулъ.
   -- Присядь, батюшха, присядь!-- молвила Игнатьевна, садясь.-- Не прогвѣвайся! ѣзды-то y меня много, a коней всего одна безсмѣнная пара, да и та ужь старенька, шестой десятокъ служитъ.
   -- Ну чтожъ, Ѳедосья Игнатьевна, поговоримъ-ка о д 123;лѣ.
   -- Да какъ же это, кормилецъ? y тебя гость.
   -- Ничего; это мой задушеввый другь: при немъ все можно говорить.
   -- Такъ, батюшка, такъ!... Ну что, сударь, ты вчера, какъ обѣдня отошла y Николы въ Пыжахъ, изволилъ быть на паперти?
   -- Какъ же! вѣдь ты меня видѣла?
   -- A видѣлъ ли ты, мой соколъ ясный, барышню, съ которой я шла рука объ руку?
   -- Чтожъ, эта барышня та самая невѣста, о которой ты мнѣ говорила?
   -- Да, батюшка, да!
   -- Видѣлъ.
   -- Что, мое красное солнышко, правду ли я тебѣ сказала -- красавица!
   -- Кто?... эта барышня? Эхъ, Ѳедосья Игнатьевна! ну не грѣшно ли тебѣ такъ людей морочить! Что она за красавица?... набѣлена, нарумянена....
   -- Безъ этого нельзя, сударь!... дѣло дѣвичье.... Да она и такъ Богъ еъ нею, такая бѣлолицая, румяная, что и сказать нельзя!
   -- Носъ въ полъ-аршина.
   -- Ужъ и въ полъ-аршина!... Что ты, кормилецъ! носъ, какъ носъ, поменьше твоего будетъ.
   -- А, Игнатьевна, дѣло другое: я мужчина и человѣкъ рослый, а она дѣвица и собой-то больно невелика.
   -- A чтожъ тебѣ, батюшка, Сухареву башню чтоль?
   -- Да воля твоя, Игнатьевна, по мнѣ лучше Сухарева башня, чемъ этакой недоростокъ. Я жену въ карманѣ носить не хочу.
   -- Въ карманѣ? Не упрячешь, батюшка!
   -- Она же, кажется, на лѣвую ножку изволитъ прихрамывать.
   -- Прихрамывать? Что ты, батюшка, перекрестись!
   -- И глазки-то y нея.... не прогнѣвайтесь, любезная.....
   -- Что глазки?...
   -- Да такъ! немножко врозь посматриваютъ.
   -- Что, что?... такъ она, по твоему, коса?
   -- Есть грѣшокъ, Игнатьевна.
   -- Коса!... Да что ты, сударь, вчера до обѣда-то не хлебнулъ ли?
   -- Двухъ переднихъ зубовъ, кажется, нѣтъ.
   -- Тфу ты окаянный этакой! -- вскричала старуха, вскочивъ со стула. -- Да чтожъ ты въ самомъ дѣлѣ, всѣхъ моихъ невѣстъ цыганишь, что я тебѣ дура, чтоль досталась?
   -- Ну, полно, Ѳедосья Игнатьевна, не гнѣвайся! -- сказалъ Мамоновъ, усаживая ее опять на стулъ. -- На-ка, вотъ тебѣ на труды," и т. д.
   За романомъ г. Загоскина слѣдуетъ въ No 1 "Путешествія въ Пруссію графа Ѳ. В. Ростопчина". Это, къ сожалѣнію, неконченныя замѣтки остроумнаго государственнаго человѣка, набросанныя небрежно, безъ претензіи, а потому умныя и занимательныя. Всѣ привыкшіе дорожить памятью знаменитыхъ людей русской земли, въ душѣ поблагодарятъ просвѣщеннаго сына покойнаго графа за этотъ истинно драгоцѣнный подарокъ. -- Съ нетерпѣніемъ буду ждать, вмѣстѣ со всею русскою публикою, обѣщанной г. Погодинымъ тетради путешествія графа Ѳедора Андреевича.
   "Москвитянинъ" и въ 1849 году не обходится безъ стиховъ: въ двухъ лежащихъ предо мною книжкахъ есть "Россія", М. Дмитріева, "Зима", кн. Вяземскаго, которому, безспорно, принадлежитъ пальма первенства; три послѣдніе куплета прекрасны. Вотъ они: авторъ описываетъ, какъ зима приходитъ къ природѣ, уже успѣвшей состарѣться въ осень:
   
                  Изъ снѣжно-лебяжьяго пуху
             Спѣшитъ пуховикъ ей постлать,
             И тихо уложитъ старуху,
             И скажетъ ей: спи, наша мать!
   
                  И спитъ она дни и недѣли,
             И полгода спитъ напролетъ,
             И сосны надъ нею и ели
             Раскинули темный наметъ.
   
                  И вьюга ночная тоскуетъ
             И воетъ надъ снѣжнымъ одромъ,
             И мѣсяцъ морозный цѣлуетъ
             Старушку убитую сномъ.
   
   Но самое занимательное стихотвореніе --"Сокольники, посланіе г. Н. Берга къ друзьямъ по выздоровленіи." Оно замѣчательно, во-первыхъ, тѣмъ, что отмѣнно длинно: оно растянулось на 23 страницахъ; во-вторыхъ, тѣмъ, что неимовѣрио скучно: оно изображаетъ картины сокольницкой жизни, старыя, отрывочныя, нерельефныя; въ-третьихъ, тѣмъ, что въ немъ есть превосходныя природоподражанія. Напримѣръ:
   
             На земномъ лугу
             И въ лѣсу -- нигугу!
             Только видно вдали,
             На полянѣ, въ пыли,
             Маршируютъ полки,
             Ярко блещутъ штыки;
             Съ самой ранней зари,
             Разъ-два-три, разъ-два-три!
             Офицеръ предъ полкомъ
             Со своимъ тесакомъ (?)
             Такъ юлой и юлитъ;
             Иногда простучитъ
             Межъ рядовъ барабанъ,
             Тараранъ, тараранъ!...
   
   Или:
   
             Вотъ онъ, вотъ и обѣдъ!...
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Вообще -- я скажу --
             Нашъ обѣдъ....
             Мы за нимъ
             Три часа не сидимъ,
             Какъ въ Москвѣ иногда;
             Такъ вѣдь просто бѣда,
             Какъ обѣдать начнутъ,
             Ратабары пойдутъ --
             Рарара -- шумъ и крикъ!
   
   Или:
   
             Давка! Часто брушъ брушъ!
             Звякнутъ шпоры, палашъ,
             И ко фракамъ тудажъ
             Ломитъ грозный улакъ....
   
   Или:
   
             . . . . . . . . . и вотъ
             Громче, громче фаготъ
             Раздается! гобой
             Съ нимъ выходитъ на бой,
             И съ кларнетомъ самдругъ
             То отгрянетъ онъ вдругъ,
             Зареветъ -- и опять
             Утихать, утихать....
             Снова звякнетъ -- и нѣтъ!
             Остается кларнетъ
             Одинокъ, сирота --
             Тру-тру-тру, тра-та-та!
             И умолкнетъ!... потомъ,
             Не заботясь о томъ,
             Что задорный фаготъ
             И кричитъ, и поетъ,
             Громче флейта-змѣя
             Визгаетъ: вотъ-де и я!
             Что вамъ надобно тутъ?...
             И напрасно ревутъ
             И гобой и кларнетъ:
             Ихъ какъ-будто и нѣтъ!
             И по рощи слышна
             Только флейта одна.
             Но за то подконецъ,
             Упадетъ, сорванецъ,
             Трубъ и флейтъ атаманъ,
             Загремитъ барабанъ,
             Все затихнетъ кругомъ!
             Только яростный громъ,
             И трещанье, и стукъ
             Разбѣгается вдругъ
             Тамъ, по всѣмь по мѣстамъ,
             По листамъ, по кустамъ,
             Тамъ и тамъ -- трамъ-тамъ-тамъ!...
   
   Довольно. Тутъ что ни слово, то звуко-подражанье. Жаль, что перестали печатать новыя умноженныя и исправленныя изданія реторики Кошанскаго. Она могла бы еще умножиться и исправиться приведенными мною примѣрами.
   Наконецъ, въ-четвертыхъ, это стихотвореніе отличается тѣмъ же, чѣмъ давно стали отличаться наши стихотворныя произведеніи, а чѣмъ, не скажу: догадайтесь! нетрудно.
   Тутъ же помѣщенное "Посланіе", г. Н. Языкова обошлось (и слава Богу!) безъ браги и вина; только какой-то милый образъ наводитъ на его сердце нѣжное томленье и пробуждаетъ полночную мечту, и по старому.
   

Передъ нимъ она шалитъ и колобродить.

   
   Въ отдѣлѣ наукъ и художествъ находятся, между прочимъ, двѣ статьи г. Шевырева: "Горельефы Альтемпской урны", и "Объ Одиссеѣ Жуковскаго". Первая -- любопытна, послѣдняя -- еще не кончена, и потому о ней надобно помолчать. Замѣчу только, что риторика, по обыкновенію, играетъ въ ней важную роль.
   Двѣ сцены изъ "Фауста", В. А. Жуковскаго, составляютъ объясненіе "той сцены, которая предшествуетъ явленію Мефистофеля, то есть, когда за минуту передъ тѣмъ, какъ овладѣла имъ враждебная сила, Фаустъ переводитъ изъ св. писанія главу Іоанна", и видѣніе Фауста -- ночь передъ казнію Маргариты. Этотъ отрывокъ отличается философски-поэтическимъ благочестіемъ.
   За всѣмъ этимъ, истинное наслажденіе доставляютъ мѣстами вклеенные критическіе отзывы и замѣтки въ "Смѣси", принадлежащіе перу г. Погодина. Подъ иными курсивомъ выставлены его имя и фамилія, подъ другими -- только начальныя буквы: М. П., а нѣкоторыя оставлены безъ подписи, но отличаются признаками его манеры. Та-же отрывочность, тѣ-же противорѣчія, та-же поспѣшность и оттого промахи и недосмотры.
   Вотъ нѣсколько примѣровъ:
   Говоря объ изданныхъ г. Павломъ Строевымъ "Рукописяхъ Славянскихъ и Россійскихъ", онъ начинаетъ такъ:
   "Тысяча почти страницъ! Тѣни Монфоконовъ и Мураторіевъ, возрадуйтесь: и на далекомъ сѣверѣ являются вамъ достойные подражатели, послѣдователи и преемники!" (No 2, "Критика и Библіографія", стр. 62)
   По разстановкѣ словъ, выходитъ, что книга г. Строева состоитъ не изъ страницъ, а почти изъ страницъ; я не видѣлъ этой книги, но сомнѣваюсь, чтобы текстъ ея могъ быть напечатанъ на полустраницахъ; было бы неразсчетливо, да и вовсе безполезно; иное дѣло стихотвореніе г. Н. Берга "Сокольники": тамъ дѣйствительно полныхъ страницъ не выходитъ.
   Далѣе. Слыхалъ я, будто бы мертвецы являются живымъ людямъ, но чтобы когда нибудь бывало наоборотъ, такого случая не припомню, за исключеніемъ Дантовой комедіи: на то она, впрочемъ, и комедія. A г. Погодинъ заставляетъ г. Павла Строева являться тѣнямъ Монфоконовъ и Мураторіевъ. Вѣрно оно тамъ и должно быть.
   Далѣе:
   "Что еслибъ г. Строевъ", говоритъ г. Погодинъ, на стр. 62--63, "посвятивъ тридцать лѣтъ трудамъ, по большей части, библіографическимъ, описавъ библіотеки Толстаго, Царскаго, Московскаго общества и многихъ монастырей, получивъ средства и возможность описать библіотеки Софійскѵю, Патріаршую, Королевскую... вотъ тогда воздвигнулъ бы онъ себѣ памятникъ, вотъ тогда наука поставила бы его изображеніе въ своемъ святилищѣ!"
   Помилуйте! да это изъ рукъ вонъ! Людей судятъ тогда, когда они могли сдѣлать что нибудь, да не сдѣлали. Поставилъ ли г. Строевъ свое изображеніе въ какомъ-то святилищѣ науки, какъ выражается г. Погодинъ, не знаю; но память г. Строева всегда будетъ драгоцѣнна для ученыхъ благодарныхъ. Бездѣлица! тридцать лѣтъ труженически работать! Описать такое множество библіотекъ, какое описалъ г. Строевъ,-- да кто же у насъ описалъ ихъ больше? Конечно, не авторъ "Черной Немочи" и не издатель переводовъ, сдѣланныхъ студентами, проводившими ночи безъ сна -- изъ одной любви къ наукѣ и уваженія къ своему профессору. Самъ же говоритъ онъ, что "прочесть каталогъ г. Строева -- трудъ!" Что же стоило написать его? что стоило его напечатать? Какихъ же памятниковъ вамъ нужно, какихъ изображеній въ какомъ-то святилищѣ, созданномъ воображеніемъ? Наука требуетъ истины и не терпитъ пустыхъ метафоръ! Не понимаю, какъ не дрогнула рука г. Погодина, когда писалъ онъ свои фразы; тогда какъ черезъ нѣсколько строкъ самъ же онъ долженъ былъ сознаться, что его (!!!) каталогъ, надъ которымъ усердно трудится г. Бѣляевъ, выйдетъ -- увы! неизвѣстно когда! Въ исторіи, какъ и во всемъ, можно не раздѣлять чужихъ мнѣній, преслѣдовать ихъ и при всякомъ случаѣ, пожалуй, и осуждать, но только прежде всего надобно говорить сущую правду, а не вдаваться въ метафорическія противорѣчія.
   Еще примѣръ, который немного касается и до васъ; не знаю, будетъ ли вамъ отъ этого тепло или холодно. Послушайте:
   No 2. "Смѣсь", стр. 55 и 56. "Между петербургскими натуралистами произошелъ расколъ. Вотъ уже какъ "Современникъ" отзывается объ "Отечественныхъ Запискахъ": "Мы начнемъ, говоритъ онъ въ своемъ обозрѣніи прошлаго года, съ "Отечественныхъ Записокъ", гдѣ образовался кругъ молодыхъ писателей, создавшій, уже довольно давно, какой-то фантастически-сантиментальный родъ повѣствованій... Ожидаемъ теперь, какъ "Отечественныя Записки" назовутъ родъ, созданный пожилыми писателями "Современника": матеріально-трагическій? Да здравствуетъ русская словесность!" И потомъ нѣсколько ниже напечатано: "Въ первой книгѣ "Современника", которую мы успѣли только осмотрѣть и даже не просмотрѣть, самая лучшая статья принадлежитъ г. Боткину -- "Письма объ Испаніи", кои доставили намъ много удовольствія и въ запрошломъ году, хоть мы и не соглашались съ авторомъ въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ. "Шуйскій" г. Соловьева также скученъ и длиненъ, какъ его "Самозванецъ" и "Борисъ".
   Въ этихъ немногихъ строкахъ есть все: и мѣткость сужденія, и остроуміе, и раздражительность, и грамматическая ошибка, и даже опечатка... увы! только мало правды.
   Расколъ между "Отечественными Записками" и "Современникомъ"! Сколько помню, эти два журнала никогда не составляли одного цѣлаго, а были двумя разными цѣлыми, и потому если бы и быть расколу, то въ каждомъ порознь, а не между обоими. Расколъ оттого, что критикъ "Современника" назвалъ трехъ писателей, которые составили особый родъ повѣствованій! Удивительно? Да критикъ "Современника" не пощадилъ гг. Гончарова и Дружинина, которые печатали свои первыя произведенія въ "Современникѣ". Изъ этого развѣ можетъ слѣдовать, что "Современникъ" раскололся? До сихъ поръ, по крайней мѣрѣ, слухи о подобномъ событіи не доходили до моего деревенскаго захолустья. Отпишите правда ли это? Сколько мнѣ извѣстно, "Современникъ" любитъ иногда сказать правду, не вдаваясь въ метафизическія противорѣчія въ родѣ отзывовъ г. Погодина о "Каталогѣ" г. Строева.
   Какое остроуміе! матеріяльно-трагическій! желалъ бы я знать, къ какому роду будутъ причислены повѣсти г. Погодина? Впрочемъ подожду: авось г. Погодинъ, писавшій повѣсти, драмы, исторіи въ лицахъ и безъ лицъ, переводившій съ древнихъ и новыхъ языковъ своими и чужими руками, напишетъ исторію русской литературы: тогда я узнаю, къ какому роду принадлежатъ его повѣсти и, кстати, новое твореніе г. Загоскина: "Русскіе въ осьмнадцатомъ столѣтіи", Тогда же посмотрю, поздоровится ли русской литературѣ?
   Нельзя не замѣтить такъ же еще одной остроумной выходки. "Москвитянинъ" говоритъ, что онъ успѣлъ только осмотрѣть, и даже не просмотрѣть первую книжку "Современника". Отчего же онъ знаетъ, что лучшая статья принадлежитъ г. Боткину, а "Шуйскій" г. Соловьева скученъ? Прочитавъ его со вниманіемъ и удовольствіемъ, я не замѣтилъ, что онъ скученъ, и узналъ, что онъ длиненъ, только послѣ справедливаго замѣчанія "Москвитянина". Вижу, что "Москвитянинъ" не только осмотрѣлъ, но и высмотрѣлъ "Современникъ" и просмотрѣлъ интересъ статьи г. Соловьева.
   Много было бы можно замѣтить "Москвитянину", но довольно; слово длиненъ напоминаетъ мнѣ, что и мое письмо неожиданно растянулось. Крѣпко боюсь, чтобы и вы не сказали, что оно и длинно и скучно.
   

III.

Февраль 1849.

   Въ первомъ письмѣ моемъ передалъ я вамъ разговоръ съ однимъ изъ моихъ сосѣдей о стихотвореніяхъ старыхъ и новѣйшихъ. Теперь я сообщу вамъ нѣсколько свѣдѣній объ этомъ помѣщикѣ, который поистинѣ заслуживаетъ названіе "просвѣщеннаго читателя". Вы скажете мнѣ, что сидя въ глуши, человѣкъ дѣлается неразборчивъ въ дружескихъ сношеніяхъ и часто называетъ просвѣщеннымъ пріятеля, котораго въ другое время не пустилъ бы къ себѣ въ переднюю и всенародно прославилъ бы несноснѣйшимъ надоѣдалой. Но сосѣдъ мой, не смотря на свои странности, не принадлежитъ къ такимъ особамъ.
   Онъ долго шатался заграницей, жилъ въ большихъ городахъ, девятнадцати лѣтъ отъ роду зубрилъ нѣмецкую философію, потомъ пересталъ читать, возненавидѣлъ философію и занялся проматываніемъ своего состоянія. Но состояніе было такъ велико, что промотать его не удалось. Теперь онъ безвыѣздно живетъ въ своей прекрасной усадьбѣ, которую устроилъ и довелъ до возможнаго совершенства во всѣхъ отношеніяхъ.
   Я подозрѣваю, что мой пріятель въ старое время имѣлъ поползновеніе написать историческій романъ, а можетъ быть и драму бѣлыми стихами. Кажется даже, онъ и сочинилъ что-то подобное. Его раскритиковали, и онъ разозлился. Никогда и ни въ чемъ до того времени не встрѣчалъ онъ неудачи. Эта первая неудача оставила неизгладимые слѣды въ его характерѣ. Этимъ-то обстоятельствомъ и объясняю я нѣкоторыя его литературныя причуды и постоянную рѣзкость его приговоровъ.
   Вы помните, что онъ любитъ оплакивать "грустное положеніе русской музы", и утѣшается только, если въ какомъ нибудь журналѣ встрѣтитъ цѣлый рядъ восторженныхъ стихотвореній. Онъ горько сѣтуетъ на прихоть большей части петербургскихъ журналовъ, которые лишаютъ любителей наслажденія читать плохія стихотворенія. Напрасно говорилъ я, что теперь не пишутъ порядочныхъ стиховъ,-- что печатать посредственныя вирши значитъ ронять свой журналъ передъ всѣми дилетантами, что предметы прежнихъ вдохновеній не шевелятъ людей нашего времени, что теперешніе піиты, выучившись писать гладко, разъучились помѣщать въ своихъ твореніяхъ мысли новыя или старыя мысли выражать новымъ и оригинальнымъ способомъ. Но сосѣдъ мой человѣкъ парадоксальный и если захочетъ спорить и не капризничать, то его парадоксы становятся почти истинами.
   -- Вы очень хорошо знаете, говорилъ онъ мнѣ, недавно: -- что всякій человѣкъ лѣтъ двадцати отъ роду пописываетъ стишки. Причина тому понятна: въ эти годы ощущенія наши бываютъ особенно живы и горячи, а всякое горячее ощущеніе, по натурѣ своей, стремится быть высказаннымъ въ самой рѣзкой и сжатой формѣ. Почти всѣ великія изрѣченія, всѣ выходки великихъ людей, которыя передаются въ исторіи, а иногда въ сѣромъ изданіи "Собранія Анекдотовъ", были сказаны подъ вліяніемъ какого нибудь сильнаго чувства. Лучшія парламентскія рѣчи многихъ вѣковъ и народовъ всего чаще сказаны были въ критическихъ или торжественныхъ обстоятельствахъ, а лучшія изъ лучшихъ рѣчей были импровизированы. Еслибъ Шериданъ, обвиняя Уарренъ Гестингса въ своей знаменитой рѣчи, отъ которой томныя леди падали въ обморокъ,-- еслибъ Шериданъ, говорю я, разсвирѣпѣлъ еще немножко... онъ заговорилъ бы стихами. Еслибъ Верньо, въ то время, когда передъ всѣмъ конвентомъ сравнивалъ онъ Францію съ громадными пирамидами, внутри которыхъ лежатъ пепелъ и мертвыя кости,-- еслибъ Верньо, говоря эту импровизацію, понатужился еще немного, у него составилась бы поэма въ родѣ Байронова "Мрака".
   Я засмѣялся, и сосѣдъ мой, замѣтивши, что слишкомъ предался парадоксальнымъ выходкамъ, поспѣшилъ свернуть свою импровизацію къ русскимъ стихотвореніямъ.
   -- Человѣкъ двадцати лѣтъ отъ роду, продолжалъ онъ:-- есть самое благородное, смѣлое, горячее и глуповатое существо изъ всѣхъ животныхъ. Онъ любитъ, страдаетъ, наслаждается,-- это его хорошія стороны; онъ любитъ передавать свои страсти, бѣды и наслажденія, и передавать ихъ размѣренными строчками,-- вотъ его слабая сторона. Но развѣ въ этой темной сторонѣ не видѣнъ юный человѣкъ, съ его порывами, съ его умомъ, не успѣвшимъ еще закоснѣть въ подражаніи своимъ болѣе взрослымъ собратамъ. "Dit-moi qui tu hante, je te dirai ce que tu est", говоритъ французская поговорка: а я ее перевожу такъ: Дай мнѣ своихъ стиховъ, и я узнаю, что ты за человѣкъ.
   -- Писать стихи (вмѣру и изрѣдка) весьма полезно для того, кто готовитъ себя на литературное поприще. Писавши стихи, человѣкъ можетъ пріучиться къ сжатости слога и вѣрности выраженій. Писавши стихи, научаемся избѣгать общихъ мѣстъ и вѣчныхъ подражаній, пріучаемся сравнивать свой трудъ съ образцами великихъ писателей, которые упорно держатся въ памяти. Не говорите мнѣ, что у писателя нѣтъ вкуса на оцѣнку собственныхъ своихъ произведеніи: этому я не вполнѣ вѣрю, потому что знаю нѣсколькихъ человѣкъ, которые не могутъ безъ внутренняго содраганія читать даже своей прозы, напечатанной за годъ назадъ и понравившейся многимъ читателямъ.
   -- Доказавши пользу стихосплетанія для самихъ піитовъ, перехожу къ читателямъ.
   -- Случалось ли вамъ, во французскихъ и англійскихъ литературныхъ обозрѣніяхъ, встрѣчать статьи подъ однимъ общимъ заглавіемъ: "Poetae Minores", содержащія въ себѣ разборы стихотвореній, скропанныхъ поэтами юными и малоизвѣстными, о которыхъ бы никто не вспомнилъ, еслибъ не понадобилась живая статейка для обозрѣнія. Въ подобныхъ статьяхъ очень много выписокъ, и, я говорю не шутя, между этими неизвѣстными отрывками, которые гибнутъ на второй день своего появленія, нерѣдко встрѣчается смѣлая и новая мысль, стихъ въ высшей степени звучный, картинный и энергическій. Но это въ порядкѣ вещей, все и должно быть такъ. Отъявленная посредственность также рѣдко встрѣчается, какъ блестящій талантъ или рѣшительное ничтожество. Презирая стихотворенія, вы вредите читателямъ и писателямъ. Какъ часто, останавливаясь надъ умною мыслью, надъ ловкимъ стихомъ такого неизвѣстнаго піиты, я думалъ съ отрадою: "хорошо, что все это въ двухъ, трехъ строчкахъ,-- хорошо, что ему не взбрело въ голову затопить эту мысль въ какомъ нибудь романѣ или скучнѣйшей повѣсти".
   -- Все, что вы наговорили сейчасъ, отвѣчалъ я: -- имѣетъ свою истинную сторону, кромѣ нѣсколькихъ сарказмовъ, отъ которыхъ вы отвыкнуть не можете. Выслушайте же мой отвѣтъ. У насъ не въ ходу изученіе отечественныхъ поэтовъ, и очень понятно почему: русскій языкъ такъ недавно установился, что сочиненія авторовъ, писавшихъ лѣтъ за сорокъ назадъ, при всемъ своемъ достоинствѣ, служатъ плохимъ пособіемъ для учащихся. Вотъ почему наши юные піиты пишутъ плохо, и, за нѣкоторыми исключеніями, можно смѣло сказать, что въ послѣднія пять лѣтъ не появилось ни одного стихотворенія, стоящаго быть напечатаннымъ.
   -- Да кто же требуетъ, перебилъ мой сосѣдъ, не вытерпѣвъ и увлекшись саркастическимъ настроеніемъ духа: -- кто же требуетъ, чтобъ стихи были гладки, правильны, чтобъ въ нихъ встрѣчалась какая нибудь мысль или картина? Я хочу стиховъ трескучихъ, стиховъ приводящихъ въ недоумѣніе,-- стиховъ, послѣ которыхъ читатель почесываетъ голову, говоря подъ носъ: "ишь какъ пишетъ!.. вотъ бойкое перо!" Да не хотите ли, я прочту вамъ одно стихотвореніе изъ февральской книжки "Сына Отечества" {Слѣдуетъ выписка стихотворенія г. Бенедиктова: "Передъ бокалами".}.
   
                       ПЕРЕДЪ БОКАЛАМИ.
   
             Кубки наполнены! Пѣна, какь младость,
             Шумно играетъ на граняхъ стекла.
             Други! какая жъ внезапная радость
             Насъ на вакхическій пиръ собрала?
             Радость... о нѣтъ! Еслибъ съ Божьяго неба
             Лучь ея свѣтлый какъ въ душу запалъ,
             Прочь сока гроздій, хотя бы и Геба
             Вышла поднесть вамъ сладчайшій фіалъ!
             "Прочь этотъ нектаръ!" воскликнетъ мы дружно,
             Радостью духъ нашъ на полнится весь!
             Двухъ упоеній сердцу не нужно:
             Вкусъ оскорбляетъ преступная смѣсъ.
             Если жъ кто можетъ струей виноградной,
             Бурно кипящей и искристо-хладной
             Радость возвысить и грудь пламеня
             Сердцу подбавить вящшую сладость,
             Други, -- то бѣдная, жалкая радость,
             Радость такая -- горю родня.
             Кубки высокіе, полны шипѣнья,
             Блещутъ, икругъ разгарается нашъ.
             Други! ужели въ бѣдахъ утѣшенья
             Ищемъ мы нынѣ въ испитіи чашъ?
             Нѣтъ! Лютой горести губъ всегрызущій
             Душу терзалъ бы средь оргіи пуще!
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Если кто въ страхѣ надъ жизненнымъ моремъ
             Духъ врачевалъ съвой игривымъ клико,
             Други, повѣрьте, тотъ хвасталъ лишь горемъ
             Скорби не зналъ, не страдалъ глубоко!
             Нѣтъ, мы не въ радости, мы и не въ горѣ
             Дѣйствуемъ винновъ семъ дружномъ соборѣ:
             Жизнь лишь сухую сошлись окропить,
             И потому, равнодушно, спокойно,
             Такъ какъ мужамъ средь бесѣды пристойно,
             Тихо, степенно, обдуманно пить!!
                                                     В. Бенедиктовъ.
   
   -- Одно жалко, сказалъ мой сосѣдъ, по прочтеніи стихотворенія: -- что поэтъ воспользовался моею идеею. То, что онъ высказалъ въ концѣ пьесы, было уже изрѣчено мною, въ болѣе рѣзкомъ видѣ и въ четырехъ только строчкахъ. Вотъ мое стихотвореніе:
   
                                           ЮНОШѢ.
                                 Подражаніе древнимъ.
   
             "Не упивайся какъ Скифъ", проповѣдуетъ старецъ Ѳеосскій;
             Я же скажу тебѣ: "пей, только на драку не лѣзь.
             Грѣхъ не великій, напившися, смирно всю ночь провести подъ бильярдомъ,
             Стыдножь и грустно домой съ носомъ разбитымъ прійдти".
   
   Я въ свою очередь вышелъ изъ терпѣнія.
   -- Вотъ это насмѣшливое пренебреженіе, сказалъ я: -- это-то равнодушіе образованныхъ людей и составляетъ одну изъ причинъ, по которой литературная дѣятельность такъ мало у насъ развита. Вы любите читать плохія стихотворенія и, стало-быть, портите свой вкусъ, пріобрѣтаете насмѣшливый взглядъ на всѣхъ дѣятелей нашей словесности и вообще охлаждаете себя къ чтенію. Любитель живописи не станетъ останавливаться передъ ученическимъ мараньемъ или передъ картинками бездарнаго маляра; ежели онъ примется ихъ разглядывать, хотя бы и съ доброю цѣлью, его артистическая понятливость пострадаетъ. Никто не мѣшаетъ издателямъ журналовъ печатать плохіе стихи, но истинный любитель чтенія не тѣшится этими жалкими произведеніями, не смѣется надъ ними, онъ проходитъ мимо, "Guarda e passa" (вгляни и проходи мимо), какъ говоритъ Виргилій Данту, и, вы знаете, по какому случаю сказаны были эти памятныя слова.
   Сосѣдъ мой ничего не отвѣчалъ и рѣже прежняго сталъ говорить о русской литературѣ.
   Начавши мое письмо разсужденіями о стихотвореніяхъ февральской книжки "Сына Отечества", я бы долженъ былъ сказать еще что нибудь объ этомъ нумерѣ, но сказать нечего...
   Одинъ "Петербургскій Вѣстникъ" потѣшилъ меня, но далеко не такъ, какъ въ январѣ мѣсяцѣ. Образецъ свѣтскости, левъ, Дмитрій Николаичъ (См. янв. 1849 г.), "еще въ постели читающій Сѣверную Пчелу" и "всякій день совершающій обильныя возліянія Бахусу", сбросилъ съ себя всякое притворство и оказался не только не львомъ, даже не медвѣдемъ, но какимъ-то поэтомъ дурнаго тона. Восхищаясь Излеровскими вечерами въ Новой деревнѣ, идеальный Дмитрій Николаичъ написалъ слѣдующее стихотвореніе (См. 43 стр. "Сына Отеч."):
   
                       Тамъ музыка военная
                       Казанскихъ хоръ пѣвцовъ,
                       Тамъ публика степенная
                       Со всѣхъ, со всѣхъ концовъ,
                       Тамъ шутки акробатовъ,
                       Катанье съ зимнихъ горъ,
                       Тамъ поприще для хватовъ --
                       Двѣ залы, садъ и дворъ...
                       Оркестръ гремитъ тамъ музыки,
                       И фейерверкъ лихой,
                       У васъ, messieurs французики.
                       Забавы нѣтъ такой!
   
   Это стихи Дмитрія Николаича, прибавляетъ отъ себя авторъ "Петербургской лѣтописи".
   Такъ-то пишетъ этотъ левъ, герой великосвѣтской жизни... да онъ поэтъ, да и поэтъ не вполнѣ знакомый съ правилами стихотворенія!.. Но надо отдать ему справедливость, будто устыдясь своей послѣдней литературной продѣлки, изящный Дмитрій Николаичъ тутъ же исчезъ изъ "Петербургскаго Вѣстника", занявъ въ немъ полторы страницы. Когда же мы увидимся съ вами, блестящій Дмитрій Николаичъ?
   Чтобы утѣшить насъ въ разлукѣ съ нимъ, авторъ "Петербургскаго Вѣстника" разсказываетъ о своихъ собственныхъ похожденіяхъ въ маскарадѣ съ лотереею-аллегри. Одинъ мой пріятель изъ нѣмцевъ, разсказывая о посѣщеніи какого-то докучливаго родственника, выразился такъ: "Я наговорилъ ему много остротъ, увидя, что онъ удалился". Я воображаю, какъ остритъ человѣкъ, самъ называющій свои рѣчи остротами. Подобнаго рода остротъ наслушался авторъ "Петербургскаго Вѣстника" въ маскарадѣ. Вотъ разговоры, которые онъ передаетъ намъ (Стр. 41):
   -- Я выигралъ Вакханку! сказалъ кто-то.
   -- A я ужинъ, отвѣчалъ другой. -- Отправимся на хоры съ твоею Вакханкою! (какова мысль!) Ахъ, да она гипсовая: не станетъ пить шампанскаго! ха, ха, ха!
   -- Завтра не пойду въ концертъ къ Гильману, говорилъ третій, проходя мимо.
   -- Вѣрно у тебя дома будетъ собственный концертъ обезьянъ! Ужь не выигралъ ли ты механическую картинку, такъ названную въ указателѣ!
   -- Нѣтъ, я ничего не выигралъ, хотя пробовалъ счастія во всѣхъ двѣнадцати колесахъ.
   -- И ни одно не оказалось для тебя колесомъ фортуны... околесная!
   -- Острятъ! говорятъ каламбуры! замѣтилъ туристъ. -- Внеси ихъ въ свой "Пет -- скій Вѣстникъ".
   -- Боюсь украшаться чужими перьями.
   -- Полно скромничать своимъ перомъ!
   -- Какое скромничанье, и т. д.
   Изъ окончанія разговора узнаемъ мы, что авторъ "Вѣстника" писалъ какія-то сочиненія... Не зная этихъ сочиненій, не судимъ о нихъ, но "Вѣстникъ" очень забавенъ.
   Отъ "Сына Отечества", по аналогіи, перехожу къ февральской книжкѣ "Москвитянина". Къ счастію, въ прошломъ моемъ письмѣ, я столько наговорилъ о "Москвитянинѣ", что теперь могу пройдти молчаніемъ его не совсѣмъ интересныя литературныя новости. Большая часть отдѣльныхъ статей, помѣщенныхъ въ этомъ No, такъ коротки и необдѣланы, что не разъ задавалъ я себѣ вопросъ: не написаны ли онѣ наскоро, чтобъ не запоздать къ сроку. Вторая статья г. Шевырева о переводѣ "Одиссеи" почти не имѣетъ въ себѣ текста, принадлежащаго самому автору. Однако же, не смотря на выводящее изъ терпѣнія множество выписокъ, авторъ успѣлъ посвятить свое велерѣчивое перо разнымъ отступленіямъ и громкимъ диѳирамбамъ. Что касается до патетической стилистики г. Шевырева, то я умолчу о ней, потому что о ней и безъ того уже много и часто было говорено; замѣчу только, что, дѣлая выписки, авторъ не принялъ въ соображеніе совершенной ихъ безполезности: читавшій переводъ "Одиссеи", въ выпискахъ не нуждается, а не читавшій его, вѣроятно, не прочтетъ и статьи г. Шевырева.
   Г. Погодинъ вводитъ въ русскую литературу новую лаконическую школу писанія. Но вы спрашиваете меня, гдѣ же послѣдователи этой школы,-- потому что до сихъ поръ одинъ только человѣкъ во всей Россіи могъ писать такимъ языкомъ, каковъ языкъ г. Погодина.
   Нѣтъ не одинъ. Я убѣдился, что у г. Погодина есть подражатели, что его слогъ не умретъ, и чтобъ подѣлиться съ читателями моимъ открытіемъ, приглашаю ихъ взглянуть на 59-ю страницу "Москвитянина". Тамъ есть отрывокъ изъ письма отъ одного болгарина, воспитывавшагося въ одесской семинаріи, къ М. П. Погодину изъ Константинополя. Вотъ какъ пишетъ почтенный болгаринъ, воспитывавшійся въ семинаріи:
   "Получивъ фирманъ, отправился я чрезъ Адріанополь въ г. Эски-Захръ, гдѣ еще въ 1844 году основано центральное училище для всей Болгаріи... Здѣсь преподаются языки: славянскій, греческій, турецкій и латинскій. Предметы всѣ преподаются на живомъ болгарскомъ языкѣ".
   Какова сжатость слога? Далѣе.
   "Я долженъ былъ возвратиться въ Константинополь, разбираю теперь собранные матеріалы, и готовлюсь занять должность учителя въ Эски-Захрѣ. Нашелъ много древностей. Прошу васъ высылать мнѣ "Москвитянинъ" черезъ Одессу. Нельзя ли присоединить къ нему пословицы г. Снегирева", и т. д. (стр. 60).
   Да, г. Погодинъ имѣетъ теперь подражателей. Пожелавъ всякаго успѣха болгарину, воспитывавшемуся въ одесской семинаріи, обратимся къ "Библіотекѣ для Чтенія".
   Наконецъ, достаточно запоздавши, явился ко мнѣ первый нумеръ "Библіотеки для Чтенія" за 1849 годъ, и я очень обрадовался его прибытію. Два мѣсяца, если позволено будетъ употребить военное выраженіе, "не могъ я попасть въ ногу" съ"Библіотекой для Чтенія", благодаря особенной, разнообразной прихотливости въ выпускѣ ея книжекъ. Подписчики получаютъ этотъ журналъ совершенно неожиданно, предварительно посердясь на редакцію, и такимъ образомъ досада на промедленіе выкупается пріятностью сюрприза. Стоитъ пожить въ глуши года три безвыѣздно, чтобъ совершенно привыкнуть къ такимъ нечаянностямъ и находить въ нихъ своего рода удовольствіе.
   Въ первомъ моемъ письмѣ (янв. 1849) я сказалъ нѣсколько откровенныхъ словъ насчетъ общей физіономіи журнала, котораго первая книжка теперь передо мною. Обвиняя "Библіотеку для Чтенія" въ отсутствіи литературныхъ убѣжденій, въ равнодушіи къ вопросамъ, занимающимъ любителей словесности, я не думалъ охуждать самого состава ея книжекъ. Пока еще въ нихъ помѣщались обзоры иностранной словесности, пока еще остроуміе не совсѣмъ испарилось изъ литературной ея лѣтописи, я почиталъ "Библіотеку для Чтенія" журналомъ съ насмѣшливымъ, немного скептическимъ направленіемъ (само собою разумѣется, что я говорю не о зломъ и разрушительномъ скептицизмѣ, а o скептицизмѣ свѣтскомъ, безвредномъ и веселомъ). Но вотъ уже нѣсколько лѣтъ, какъ остроуміе постепенно ослабѣваетъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" и какъ въ ней гораздо болѣе говорится о піанистахъ и скрипачахъ, чѣмъ о литературѣ отечественной или иностранной. Теперь я не смотрю на "Библіотеку для Чтенія" какъ на журналъ, а скорѣе какъ на литературно-ученый сборникъ, выходящій довольно неправильно. Статьи этого сборника (за исключеніемъ стихотвореній) выбираются тщательно и во временамъ бываютъ интересны, хотя съ перваго раза поражаютъ читателя хитросплетеяными заглавіями. Такъ, напримѣръ, въ ней печатались: "Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова"; послѣ нихъ "Приключенія, почерпнутыя изъ моря житейскаго", потомъ "Замосковная лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и другихъ", сочиненія Леилы, а потомъ явилось продолженіе повѣсти г. Ковалевскаго: "Люди странствующіе, люди страждущіе". Досадно мнѣ, что даровитый нашъ туристъ по временамъ берется за романы и повѣсти, да еще подъ такими странными названіями. Съ этого произведенія г. Ковалевскаго и начну я разборъ январьской книжки "Библіотеки для Чтенія".
   Въ дѣлѣ бельлетристическихъ произведеній, я не совсѣмъ вѣрю въ существованіе неуловимаго нѣчто, прозываемаго талантомъ. Съ этимъ уже нечего дѣлать, у всякаго свой вкусъ и свои убѣжденія. Въ замѣну того, я вполнѣ вѣрю значенію въ этомъ дѣлѣ ума, вкуса и опыта. Я почти готовъ согласиться съ мыслью Бюффона о томъ, что и самый геній есть терпѣніе, доведенное до высочайшей степени.
   Отчего же г. Ковалевскій, писатель, безъ сомнѣнія, соединяющій въ себѣ и умъ, и вкусъ, и жизненную опытность, не имѣетъ успѣха въ бельлетристическихъ своихъ попыткахъ? Мнѣ кажется, что ему, при созданіи характеровъ и происшествій, недостаетъ терпѣнія и охоты обдумывать подробности своего произведенія. Содержаніе "Людей странствующихъ" весьма интересно: сильная привязанность молодой цыганки къ человѣку, который призрѣлъ ее въ дѣтствѣ и потомъ бросилъ, какъ ненужную игрушку, успѣхъ этой цыганки въ московскомъ обществѣ, странствованія ея передъ приходомъ въ Москву,-- всѣ эти обстоятельства могли бы сильно завлечь читателя, еслибъ были развиты съ соразмѣрностью и подробностью. Но г. Ковалевскій не сдѣлалъ этого. Читая его спѣшный и сжатый разсказъ, такъ и видишь, что разсказъ этотъ писанъ любителемъ путешествій. Всѣ происшествія совершаются въ попыхахъ, дѣйствующія лица будто не въ состояніи дня прожить на одномъ мѣстѣ: вся эта публика ѣздитъ, странствуетъ, торопится, годы мелькаютъ какъ минуты; героиня разсказа, бывшая дитятей, черезъ пять строчекъ становится взрослою дѣвушкою,-- еще одна страница, и она пріобрѣтаетъ себѣ громкую славу изъ-за прекраснаго своего голоса. Бѣда читателю!
   Вслѣдствіе своего спѣшнаго разсказа, авторъ упустилъ изъ вида множество подробностей, безъ которыхъ нельзя составить хорошей повѣсти. Ни лица, ни одежда, ни помѣщеніе его героевъ не описаны -- читатель блуждаетъ въ неопредѣленномъ пространствѣ. Кромѣ всего этого, какой прекрасный случай представлялся г. Ковалевскому описать бытъ московскихъ цыганъ, не теперешнихъ, а цыганъ стараго времени... московскіе старожилы помнятъ еще Стешку... Но довольно о новой повѣсти г. Ковалевскаго, тѣмъ болѣе, что она еще не кончена. Не могу умолчать о томъ, что меня поразилъ высокій слогъ, которымъ объясняются герои повѣсти.
   Вторая повѣсть, помѣщенная въ январьской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія", принадлежитъ г. Гореву и называется "Маіорша". Написана она чистымъ языкомъ и заключаетъ въ себѣ нѣсколько простыхъ, не напыщенныхъ подробностей о жизни военныхъ людей, жизни, еще мало изслѣдованной нашими писателями. Вотъ ее содержаніе: какимъ-то пѣхотнымъ батальономъ командуетъ заслуженный маіоръ, раздѣляющій трудъ командованія со своей молодой женою, идеаломъ "полковой дамы", женщиною бойкой, снисходительной и любезной. Согласіе общества, пріятные вечера, заступничество и ободреніе,-- всѣмъ этимъ обязаны офицеры своей маіоршѣ. Она счастлива, потому что потребности ея не велики: она любитъ своего мужа и его подчиненныхъ которые сами вполнѣ цѣнятъ единственное существо, оживляющее ихъ кругъ. Тихо и спокойно проходятъ дни молодой маіорши.
   Между тѣмъ въ батальонъ поступаетъ красивый молодой офицеръ, съ перваго шага вооружившій противъ себя своихъ товарищей. Въ самомъ дѣлѣ, молодой этотъ человѣкъ и глупъ, и скупъ, и ничтоженъ. Но маіорша беретъ его подъ свое покровительство, ей жаль бѣдняжки, она защищаетъ его -- и наконецъ потерявъ свое спокойствіе влюбляется въ загнаннаго юношу, который подъ конецъ разсказа, оказывается Ловеласомъ, только принявшимъ на себя видъ тихаго и скупого простачка. Послѣднія страницы повѣсти написаны съ чувствомъ и способны породить нѣсколько мыслей въ человѣкѣ, котораго мыслямъ есть время порхать во всѣ стороны.
   Авторъ повѣсти не разсердится, если я замѣчу, что завязка его повѣсти показываетъ въ сочинителѣ совершенную неопытность въ изображеніи женскаго характера. Любовь, основанная на заступничествѣ и покровительствѣ, возможна какъ со стороны мужчины, такъ и со стороны женщины, но любовь, основанная на сознаніи ничтожества того человѣка, котораго мы поддерживаемъ, есть любовь неестественная и незаслуживающая описанія. Женщина никогда не полюбитъ отъявленнаго дурака, какъ бы мы былъ онъ жалокъ. Къ несчастію, противное мнѣніе сильно укоренилось въ обществѣ! Поминутно люди говорятъ: "глупымъ въ любви счастье". Но тутъ рождается другой вопросъ: что называемъ мы глупостью? почему мужчины имѣютъ претензію вѣрнѣе женщинъ распознавать глупаго отъ умнаго человѣка? Позвольте мнѣ потолковать объ этомъ предметѣ, съ цѣлію отвратить отъ женщинъ несправедливое нареканіе въ неразборчивости по части любовныхъ дѣлъ.
   Мужчины, особенно тѣ изъ нихъ, которые много жили въ свѣтѣ и видѣли горе, становятся самолюбивѣйшими и взыскательнѣйшими существами,-- подъ часъ дѣльными, чаще нестерпимыми. Для нихъ ровно ничего не значитъ ославить своего ближняго дуракомъ, за то только, что онъ не любитъ политики и предпочитаетъ невинное женское общество какимъ нибудь сильнымъ ощущеніямъ въ родѣ азартной игры. Эта взыскательность и жолчная нетерпимость къ чужой жизни и чужимъ понятіямъ легко развивается вслѣдствіе еще того обстоятельства, что общество обыкновенно бываетъ высокаго мнѣнія о людяхъ угрюмыхъ и холодныхъ. Одинъ изъ такихъ персонажей прехладнокровно излагалъ мнѣ такое умозрѣніе: "Кто хочетъ успѣха, говорилъ онъ: -- кто хочетъ успѣха въ какомъ бы то вы было кругу, пусть явится онъ въ этотъ кругъ, запасшись рѣзкими выходками, раздражительностью, холодностью и самыми неблагосклонными отзывами о своихъ ближнихъ. Пусть сперва отъ него пятятся и злятся на него,-- все это пустяки. Выждавши время, пусть онъ сдѣлаетъ первый шагъ, и все общество добряковъ упадетъ въ его объятія! Таковъ ужь родъ человѣческій".
   Вотъ каковы мужчины, но женщины не похожи на нихъ. Женщина отличается снисходительностью, невзыскательностью и умѣньемъ подмѣтить въ человѣкѣ его хорошую сторону. Оттого-то вамъ и отрадно среди женскаго общества, оттого-то иной юноша, которому холодно и тѣсно въ кругу насъ, истасканныхъ мизантроповъ, оживляется и дѣлается уменъ посреди женщинъ. Но глупъ будетъ человѣкъ, заключившій изъ всего этого, что кротость и мягкость женщины происходятъ отъ вялой неразборчивости. У женщины есть тактъ, вѣрный и тонкій тактъ на пониманіе мужчины,-- и плохо тому мужчинѣ, который точно глупъ, сухъ и ничтоженъ. Добрый и кроткій судья рѣдко рѣшается на неумолимо-строгій приговоръ; но если слово уже сказано, на этотъ приговоръ не можетъ быть ни аппеляціи, ни давности, ни какихъ нибудь увертокъ. Въ сношеніяхъ съ женщинами нужна не одна горячность и довѣрчивость: потребно еще безпрестанное, усиленное наблюденіе надъ самимъ собою. Человѣкъ, уронившій себя въ глазахъ мужского кружка, можетъ легко подняться и пріобрѣсть старое расположеніе! но не такъ-то легко исправляется глупость, сказанная или сдѣланная передъ женщиною.
   Нѣтъ ничего ужаснѣе воспоминаній о сдѣланной глупости. Кому изъ насъ, въ молодыхъ лѣтахъ, не приходилось возвращаться домой послѣ бесѣды съ любимою женщиною, передумывать то, что было сказано вовремя этой бесѣды, припоминать всѣ свои рѣчи, малѣйшія свои движенія? Горе тому, кого совѣсть начинаетъ въ эти минуты упрекать въ какой нибудь нелѣпости, горе тому, который говоритъ самъ себѣ: "я былъ глупъ, я былъ ничтоженъ сегодня". Чтобъ утѣшить себя, молодой человѣкъ припоминаетъ себѣ ласковость любимой женщины, ея кроткую улыбку, ея снисходительное стараніе стать въ уровень съ нимъ,-- всѣ эти утѣшенія напрасны; совѣсть говоритъ ему: я былъ ничтоженъ, она поняла мою ничтожность...
   Но объ этомъ предметѣ никогда не кончишь.
   Итакъ, я остаюсь при своемъ мнѣніи: молодая женщина, выведенная на сцену въ повѣсти "Маіорша", не могла ни въ какомъ случаѣ полюбить молодого подпоручика Соторина, котораго ничтожество такъ ясно было выставлено въ первой половинѣ повѣсти. Судите объ этомъ человѣкѣ по одному его поступку. Полковые товарищи, зная скупость Соторина, пробрались толпой на его квартиру, зажгли всѣ свѣчи, какія у него были, произвели безпорядокъ и начали пировать. Юноша, весь блѣдный, въ отчаяніи прибѣжалъ къ маіоршѣ и пожаловался ей, разсказавъ подробно о поступкахъ товарищей, за что тѣ получили строгій выговоръ. Какъ вы думаете, можетъ ли какая нибудь любовь устоять противъ такой жалкой выходки?
   Авторъ "Маіорши" обѣщаетъ еще продолженіе похожденій Ловеласа-Соторина.
   Продолженіе, статья вторая, статья третья и послѣдняя, часть первая, продолженіе въ слѣдующемъ нумерѣ... наконецъ... со всѣми этими продолженіями нѣкоторые журналы заходятъ слишкомъ далеко. "Библіотека для Чтенія" въ особенности неумолима въ этомъ отношеніи.
   Представьте себѣ положеніе какого нибудь помѣщика, который не имѣетъ средствъ подписываться на всѣ журналы и между тѣмъ любитъ чтеніе. Онъ проситъ у своего сосѣда чего нибудь почитать и ему присылаютъ январьскую книжку "Библіотеки для Чтенія". Полный пріятнаго ожиданія, смотритъ онъ на оглавленіе. Вотъ что онъ тамъ видитъ:
   "Люди Странствующіе". Часть вторая.
   "Маіорша" (г. Горевъ обѣщаетъ продолженіе).
   "Гарольдъ", романъ Больвера. Части 3, 4 и 5-я.
   "Жизнь Н. М. Карамзина". Статья 2-я.
   "Записки Шатобріана". Часть 3-я.
   "Новыя стихотворенія Жуковскаго". Статья 1-я.
   За тѣмъ въ книжкѣ остается листа три печатныхъ, и бѣдный помѣщикъ начинаетъ скорбѣть духомъ.
   О "Гарольдѣ" скажу нѣсколько словъ, прочитавши романъ въ оригиналѣ, о "Карамзинѣ" -- послѣ окончанія самой статьи, о "Шатобріанѣ" потолкую, говоря объ "Отечественныхъ Запискахъ". Тамъ это замѣчательное произведеніе помѣщено въ почетномъ отдѣлѣ журнала, крупными буквами, въ "Библіотекѣ же для Чтенія" "Замогильныя записки" помѣщены въ "Смѣсь", и кромѣ того въ статьѣ "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго" встрѣчаемъ нѣсколько насмѣшекъ надъ знаменитымъ авторомъ "Рене" и "Mèmoires d'Outre-Tombe".
   Если пришлось къ слову, то перейдемъ теперь же къ этой статьѣ о "Жуковскомъ" и о переводѣ "Одиссеи". Подъ статьею подписано имя писателя, весьма извѣстнаго въ нашей литературѣ. Впрочемъ я и безъ подписи узналъ бы трудъ г. Сенковскаго, по легкости и живости изложенія, пересыпаннаго эпитетами, шутками, парадоксами, которымъ приданъ видъ истины, и истинами, выраженными такъ шутливо, что вѣрить имъ не хочется. Подобнаго рода статьи необходимы въ журналѣ, и г. Сенковскій въ высшей степени способенъ писать такія статьи. Его способность передавать сложныя идеи шутливымъ языкомъ, его умѣнье озадачить читателя бойкою выходкою, изумить его страшными свѣдѣніями и разнообразіемъ манеры, въ свое время доставили ему любовь читающей публики. Надобно быть страшнымъ книгоѣдомъ, чтобъ похладнокровнѣе разглядѣть все, что выходитъ изъ-подъ пера О. И. Сенковскаго, и, надо признаться, если сыщется такой книгоѣдъ, то онъ не совсѣмъ будетъ раздѣлять общій восторгъ. Онъ подмѣтитъ въ даровитомъ писателѣ много кое-чего чужого, набраннаго цѣликомъ изъ Моріера, Гука, Бальзака и другихъ болѣе старыхъ писателей, а манера г. Сенковскаго напомнитъ нашему книгоѣду манеру Жюль-Жанена, только пятнадцать лѣтъ тому назадъ (а кто помнитъ, какъ писалъ Жаненъ за 15 лѣтъ до вашего времени?)
   Но все это не можетъ служить нареканіемъ автору статьи "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго". Наука писать можетъ отчасти назваться наукой заимствованія. "Je prends mon bien où je le trouve", говорилъ великій писатель, котораго упрекали въ заимствонаніяхъ. Да и самъ г. Сенковскій въ своей статьѣ говоритъ: "на свѣтѣ ново только то, что было хорошо забыто" (стр. 33). Основная идея статья г. Сенковскаго заключается въ томъ, "что "Одиссея" передана г. Жуковскимъ на русскій языкъ не такъ, какъ бы слѣдовало ее передать; слогъ Жуковскаго слишкомъ высокъ и не напоминаетъ собою простоты подлинника; чѣмъ проще будетъ языкъ въ переложеніяхъ Гомеровыхъ поэмъ, тѣмъ лучше будетъ выполненъ трудъ". Все это весьма вѣрно, дѣльно и умно, хотя не совсѣмъ ново. Въ ваше время двѣ трети эллинистовъ такъ думаютъ, хотя, сколько запомню, никто не выражалъ своей мысли такъ рѣзко, отчетливо и популярно, какъ выразилъ ее г. Сенковскій.
   Но, высказавши эту идею, авторъ статьи тотчасъ же увлекся парадоксальнымъ настроеніемъ своего духа. Ему представился превосходный случай озадачить добродушнаго читателя, который въ простотѣ сердца до сихъ поръ думаетъ, что никакой переводъ Гомера не можетъ быть безъ словъ "лилейно-раменный", "свѣтозарный", "тучъ потрясатель Кроніонъ" и т. под. Этого-то читателя захотѣлъ г. Сенковскій увѣрить, что для перевода "Одиссеи" нужно употребить не простой языкъ, не разговорный языкъ, а какое-то особенное "просторѣчіе", ни дать ни взять, смахивающее на слогъ "Энеиды на изнанку".
   Вотъ какъ переводитъ Жуковскій:
   
             Муза, скажи мнѣ о томъ многоопытномъ мужѣ, который,
             Странствуя долго со дня, какъ святой Иліонъ имъ разрушенъ,
             Многихъ людей города посѣтилъ и обычаи видѣлъ...
   
   А вотъ теперь переводъ г. Сепковскаго:
   
             Про мужа поразскажи мнѣ, муза, преувертливаго, который очень много
             Скитался, послѣ того, какъ Трои святой городишко разрушилъ...
   
   Еще примѣръ:
   

Стихи Жуковскаго:

   
             ................ Преисполнились жалостью боги
             Всѣ, Посидонъ лишь единый упорствовалъ гнать Одиссея,
             Богоподобнаго мужа, пока не достигъ онъ отчизны.
             Но въ то время онъ былъ въ отдаленной странѣ Эѳіоповъ...
   

Переводъ г. Сенковскаго:

   
             .............Боги-то помиловали всѣ
             Кромѣ Нептуна; этотъ безостановочно бѣсновался
             Противъ равнобожнаго Одиссея, пока онъ домой не пріѣхалъ.
             Да этотъ, почитай, къ Черномазымъ отправился было дальножилымъ.
   
   Зевсъ говоритъ Аѳинѣ:
   
             Странное, дочь моя, слово изъ устъ у тебя излетѣло...
   
   А г. Сенковскій передаетъ такъ эту рѣчь:
   
             Дитя мое, что это у тебя за рѣчь удрала изъ острога зубовъ!
   
   Окончимъ здѣсь выписки.
   Я спрашиваю васъ: кто сомнѣвается въ томъ, что слогъ Жуковскаго, при всемъ своемъ изяществѣ, слишкомъ высокъ и торжественъ? Но развѣ нѣтъ середины между его слогомъ и тѣми карикатурными оборотами, которые г. Сенковскій, будто шутя, выставилъ на судъ публики? Можетъ быть этотъ забавный переводъ и есть просторѣчіе, но онъ не есть простая русская рѣчь. Русскія сказки писаны не такимъ слогомъ. Простой нашъ народъ говоритъ не такъ. Разговорный языкъ нашего высшаго сословія тоже не похожъ на это "просторѣчіе". Что же хотѣлъ г. Сенковскій, открывая намъ новый способъ переводить Гомера?-- онъ хотѣлъ подшутить надъ читателями.
   Я увѣренъ, что писавши эту строку:
   
             Дитя мое, что это у тебя за рѣчь удрала изъ острога зубовъ! --
   
   авторъ статьи самъ отъ души смѣялся. Выраженіе удрать возбуждаетъ комическую идею о человѣкѣ, который, не извѣстно изъ какихъ причинъ, бѣжитъ со всѣхъ ногъ. Послѣ того, отчего же не допустить въ гекзаметръ словъ наяривать, слимонить, отсандалить? Вѣдь это тоже просторѣчіе! И напрасно г. Сенковскій приправляетъ свой стихъ милою и умною восточною баснею о языкѣ, злѣйшемъ врагѣ человѣка, посаженнаго за рѣшотку зубовъ: басня глубока и прекрасна, но она не оправдываетъ смѣшного стиха.
   Гомеръ не имѣлъ въ виду этой басни: еслибъ онъ зналъ ее, онъ не преминулъ бы разсказать ее всю, обставивъ ее превосходными подробностями. Вспомните разсказы Нестора въ "Иліадѣ". У Гомера нѣтъ намековъ: у него все ясно, просто и неподражаемо наивно.
   Кто изъ насъ не любитъ простоты слога, кто изъ насъ не возмущался громозвучными и высокопарными тирадами, которыя еще недавно изгнаны изъ нашей словесности? Но любя простоту слога, мы не можемъ полюбить просторѣчія, выставленнаго г. Сенковскимъ. Я скажу болѣе: еслибъ г. Сенковскій предлагалъ переводить Гомера фразами изъ русскихъ сказокъ (которыя гораздо проще и приличнѣе его просторѣчія), и съ этимъ я бы не согласился. Зачѣмъ насильно сближать первобытный языкъ двухъ народовъ, несходныхъ ни въ чемъ между собою? Наши предки не были похожи на "Агамемнона Атреича" и "Ахиллеса Пелеенко", и Гомеръ не былъ "мужикомъ въ оборванномъ платьѣ, котораго на базарѣ закидывали мѣдными грошами и булками". Гомеръ былъ простолюдинъ, но онъ былъ грекъ, пѣвецъ "Слова о полку Игоревѣ" былъ русскій человѣкъ, и оба они жили въ разномъ климатѣ, въ разное время, и между народомъ, развитымъ совершенно различно одинъ отъ другого.
   Я не хотѣлъ было ничего писать о "Неточкѣ Незвановой" до окончанія всего романа, по не могу удержаться отъ нѣсколькихъ словъ о второй части новаго произведенія г. Достоевскаго. До сихъ поръ въ этомъ романѣ нѣтъ ни завязки, ни дѣйствія; соразмѣрность произведенія явно нарушена излишними подробностями о дѣтскомъ возрастѣ героини, и, не смотря на то, послѣднія страницы второй части написаны увлекательно, въ ней встрѣчаются мѣста живыя и оригинальныя, и весь романъ, если разсматривать его какъ рядъ отдѣльныхъ сценъ, читается съ удовольствіемъ. Въ этой части авторъ заставилъ дѣйствовать трехъ дѣтей; изъ нихъ двое: мальчикъ Ларенька и слезливая Неточка, довольно вялы и безцвѣтны, но третье лицо, крошечная княжна Катя, очертано съ живостью и граціею, которыя дѣлаютъ честь г. Достоевскому. Но рядомъ съ этими дѣтьми, авторъ представилъ намъ собаку Фальстафа; Фальстафъ напомнилъ мнѣ Диккенсова Діогена (въ "Домби и Сынѣ"), а Діогенъ привелъ мнѣ на мысль маленькую Флоренсу и больного крошку Павла, и передъ этими милыми созданіями Диккенса потускнѣли дѣтскіе образы, нарисованные авторомъ "Неточки". Диккенсъ великій мастеръ рисовать дѣтскія фигуры; онъ Грёзъ между романистами, и потому подражать ему не стыдно, хотя и опасно.
   Кто изъ почитателей Диккенсова таланта не помнитъ восхитительной картины дѣтскаго бала у доктора Блимбера, на которомъ ребятишки расхаживаютъ въ бѣлыхъ галстукахъ, Тутсъ играетъ на пуговицахъ своего жилета, какъ на какомъ-то неслыханномъ инструментѣ, и танцмейстеръ толкуетъ съ гостями о томъ, что дѣлать Англіи въ случаѣ изобилія сырыхъ матеріяловъ? Въ описаніи этого бала есть нѣсколько мѣстъ, при чтеніи которыхъ слезы навертываются на глаза, и не слишкомъ слезливые. Когда маленькій Павелъ встрѣчаетъ сестру свою въ чайной комнатѣ, когда Флоренса, прелестный ангелъ въ бѣломъ платьицѣ и съ букетомъ цвѣтовъ, становится на колѣни, чтобъ съ нимъ поцаловаться, икогда слеза катится по ея свѣжему личику при видѣ слабенькаго и худенькаго брата, когда наконецъ Павелъ взбирается на диванъ и, обложившись подушками, смотритъ на сестру свою, миніатюрную царицу бала, когда онъ упрашиваетъ ее пѣть, и сердце его радостно бьется при звукахъ ея дѣтскаго, свѣженькаго голоса... когда я читаю сцены эти, я признаю Диккенса великимъ художникомъ, и говорю, что никто, ни до него, ни послѣ него, не писалъ такихъ дѣтскихъ портретовъ.
   Чтобы разойтись въ разныя стороны съ авторомъ "Домби и Сына", чтобъ не выказаться его подражателемъ, автору "Неточки" можно, даже должно было, ухватиться за одно средство. Его Катя княжна; г. Достоевскому слѣдовало извлечь многое изъ этого обстоятельства, повидимому незначительнаго. Онъ долженъ былъ съ этого дитяти снять типъ аристократическаго ребенка, типъ, нетронутый Диккенсомъ, и типъ до крайности граціозный и многознаменательный.
   Дѣти, какъ взрослые люди, дѣлятся на множество разнородныхъ классовъ; въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ дѣленіе это высказывается еще рѣзче, нежели въ зрѣломъ возрастѣ. Возьмите двухъ двадцатилѣтнихъ юношей, прилично одѣтыхъ, и угадайте, кто изъ нихъ принадлежитъ къ знатному роду? Этого вы часто не угадаете, и большею частію ваша догадка не будетъ согласна съ дѣйствительностью; но изъ двухъ двѣнадцатилѣтнихъ дѣвочекъ или мальчиковъ вамъ легко будетъ узнать то дитя, которое воспитывается среди комфорта, блеска и роскоши. Я безъ памяти люблю дѣтей, отъ двухъ до шестнадцатилѣтняго возраста; да и кто не любитъ дѣтей? Между дѣтьми и цвѣтами много сходства, но аристократическія дѣти также отличаются отъ прочихъ, какъ оранжерейный цвѣтокъ отъ садоваго. И тотъ и другой равно хороши, но оранжерейный какъ-то рѣзче бросается вамъ въ глаза, какъ-то выше цѣнится, его колеръ ярче и живѣе...
   Съ дѣтьми церемониться нечего, и потому я скажу, что порода и блескъ нигдѣ такъ не отражаются на дѣтяхъ, какъ у насъ. Причина тому понятна: страсть къ комфорту и наблюденіе за малѣйшими подробностями домашней жизни не вполнѣ еще проникли въ наши нравы и остаются исключительнымъ достояніемъ сословій высшихъ, у которыхъ богатство переходило черезъ всѣ поколѣнія. Я знаю много богатыхъ домовъ, гдѣ дѣтскія комнаты грязны, тѣсны и неблагообразны, много семействъ, въ которыхъ дѣти ходятъ чисто только по праздникамъ. Оно, пожалуй, и недурно: зачѣмъ пріучать дѣтей къ преждевременной роскоши, къ ненужной свѣтскости и блеску?... а все-таки мое сердце радуется, когда въ немногихъ, весьма немногихъ кружкахъ я вижу дѣтей въ кружевахъ и бархатѣ, дѣтей смѣлыхъ и ласковыхъ, которымъ уже надоѣло рядиться и которые кокетничаютъ передъ вами уже своею собственною персоною, дѣтей гордыхъ и граціозныхъ, самоувѣренныхъ и нѣжныхъ, méchants et câlins въ одно и тоже время. Я любуюсь на нихъ, зная, что причина этого удовольствія не совсѣмъ разумна. Я знаю, что эти дѣти, сперва опередивши по уму своихъ однолѣтковъ, по самому закону природы, достигнувъ извѣстнаго возраста, начнутъ отставать въ свою очередь, знаю, что воспитаніе ихъ не совсѣмъ безукоризненно, знаю, что самая блестящая ихъ красота недолговѣчна и будто ненатуральна. Въ самомъ дѣлѣ, эти дѣти по временамъ походятъ на прелестныя картинки работы великаго мастера. Ихъ глаза блестятъ какъ сапфиры, ихъ кожа бѣла и гладка какъ перламутръ, ихъ зубки похожи на жемчугъ. C'est trop beau pour durer, mais c'est incomparablement beau! (Недолговѣчно, но неподражаемо прекрасно!)
   Я застаивался, бывало, по цѣлымъ часамъ передъ такими дѣтьми, я по два и по три дня любовался за осьмилѣтними дѣвочками, и признаюсь вамъ откровенно, только изъ-за одного этого обстоятельства признаю я законность слова: "порода", введеннаго во франціи Бальзакомъ, а у насъ Лермонтовымъ.
   Такого-то рода ребенка хотѣлось бы мнѣ видѣть въ княжнѣ Катѣ; но въ миленькомъ дитяти, выведенномъ на сцену г. Достоевскимъ, я не замѣтилъ ничего характеристически-знатнаго, ничего, чтобы показывало, что эта дѣвочка -- русская дѣвочка и русская княжна. A между тѣмъ дѣти, изображенныя британскимъ романистомъ, Павелъ и Флоренса, могли существовать только въ одной Англіи, только посреди лондонскаго богатаго и все-таки мѣщанскаго круга. Весьма вѣрно и отчетливо выставлена безумная, жгучая привязанность загнанной и унылой Неточки къ ея маленькой подругѣ: дѣти, развившіяся подъ гнетомъ враждебныхъ обстоятельствъ, чрезвычайно способны къ такимъ преждевременнымъ, эксцентрическимъ страстямъ, и эта мысль еще не такъ давно была выражена однимъ изъ вашихъ сотрудниковъ.
   Но что сказать о новой повѣсти г. Буткова: "Странная Исторія?" A нельзя ничего не сказать, только что говоривши о г. Достоевскомъ. Эти два имени какъ-то срослись между собою, одно изъ нихъ напоминаетъ о другомъ; отозвавшись о повѣстяхъ г. Достоевскаго, нельзя умолчать о таковыхъ же г. Буткова. Говоря о Тассѣ, невольно вспоминаешь объ Аріостѣ; разбирая Купера, непремѣнно затронешь Вашингтона Ирвинга; Питтъ и Фоксъ были соперниками, но сказавши имя одного, невольно обращаешься въ мысляхъ къ другому. Такимъ же образомъ судьба связала литературную дѣятельность автора "Неточки" съ авторомъ "Странной Исторіи", или, вѣрнѣе, не судьба, а редакція "Отечеств. Записокъ", въ продолженіи двухъ лѣтъ ежемѣсячно подносящая читателямъ или повѣсть г. Достоевскаго, или разсказъ г. Буткова. Въ этомъ мѣсяцѣ редакція превзошла самое себя: и то и другое имя встрѣчается въ февральской книжкѣ "Отеч. Записокъ"! Такая роскошь пріятна, но вредитъ разнообразію. Что, если въ мартовской книжкѣ опять появится романъ г. Достоевскаго и повѣсть г. Буткова?...
   Г. Бутковъ по справедливости можетъ назваться "писателемъ не для дамъ", именемъ, которое давалъ самому себѣ добрый и почтенный А. Е. Измайловъ. Подобно издателю "Благонамѣреннаго", авторъ "Невскаго Проспекта" любитъ по временамъ, бросивъ презрительный взглядъ на удобства жизни, на комфортъ и прочія ухищренія человѣчества, порываться въ шумныя, безцеремонныя собранія, гдѣ табачный дымъ стоитъ столбомъ, гдѣ, какъ звѣзды, мелькаютъ фіолетовые носы собесѣдниковъ, половые бѣгаютъ какъ облитые кипяткомъ, и гдѣ, по временамъ, раздается рѣзкій звукъ сталкивающихся бильярдныхъ шаровъ. Я не нахожу во всемъ этимъ ничего дурнаго, и еслибъ былъ женщиною, читалъ бы подобныя повѣсти не безъ пріятности, потому что юморъ ихъ автора хотя и не отличается тонкостью и знаніемъ мѣры, но зато никогда не впадаетъ въ непристойность. Удовольствіе отъ чтенія повѣстей и сказокъ г. Измайлова можно было сравнить съ тѣмъ забавнымъ и довольно пріятнымъ впечатлѣніемъ, которое чувствуетъ добродушный фланеръ, послѣ прогулки по тихимъ улицамъ, заглянувши въ окна какого нибудь рестараціона, подъ названіемъ Мысъ Доброй Надежды, Берлинъ или Веселые Острова. Тамъ, въ атмосферѣ, сгущенной отъ паровъ самовара, видитъ онъ толстыхъ прикащиковъ, осушающихъ двадцатый стаканъ чаю; тамъ какая нибудь фіолетовая фигура забавляетъ слушателей своими остротами; иной постоянный посѣтитель, нагрузившись травникомъ, покоится, свѣсившись со стула, не замѣчая бильярдныхъ игроковъ, которые наступаютъ ему на ноги.
   Одно нехорошо въ повѣстяхъ г. Буткова: нерѣдко который нибудь изъ его героевъ, въ чуйкѣ или фризовой шинели, только что отплясавшій казачка, передъ своими собесѣдниками, вдругъ становится на ходули, начинаетъ отпускать какія-то напыщенныя фразы, полныя паѳоса, совершенно непонятнаго и нисколько не забавнаго...
   Въ повѣсти "Странная Исторія" не встрѣчаемъ мы тѣхъ людей, съ которыми знакомы по прежнимъ разсказамъ г. Буткова, и однакожь отъ этого повѣсть нисколько не выиграла. Въ "Невскомъ Проспектѣ" тогда проскакиваютъ искорки остроумія, неизысканнаго, неизящнаго, но тѣмъ не менѣе забавнаго; въ "Странной Исторіи" не встрѣчаемъ мы ни одной живой страницы, ни одной веселой выходки. Хотѣлъ ли г. Бутковъ сдѣлаться "писателемъ для дамъ", или просто почувствовалъ отвращеніе къ прежнимъ своимъ героямъ, только вся новая его повѣсть проникнута какою-то холодною натянутостью, приправленной совершенно непонятнымъ окончаніемъ. Кромѣ того, ея содержаніе темно, не смотря на то, что самое происшествіе, послужившее основой разсказу, весьма просто, чтобы не сказать ничтожно. Одинъ скряга, любитель живописи, покупаетъ за огромную цѣну дрянную картину и, промотавши на ея пріобрѣтеніе такую большую сумму, едва не сходитъ съ ума отъ безплоднаго сожалѣнія. Стравнаго въ этой исторіи ничего нѣтъ, занимательнаго тоже, искусства въ изложеніи очень мало, и потому болѣе нечего говорить объ этой повѣсти. Слогъ ея гораздо лучше слога прежнихъ произведеній г. Буткова, но, признаюсь вамъ откровенно, я не поклонникъ стилистики. За одну новую мысль я готовъ отдать двѣсти правильно закругленныхъ періодовъ, а за бойкое и вѣрное изображеніе какого нибудь характера позволяю писателю сдѣлать нѣсколько грамматическихъ, даже орѳографическихъ ошибокъ, еслибъ эти послѣднія ошибки и не исправлялись корректорами. Въ этомъ отношеніи, я увѣренъ, огромное большинство публики раздѣлитъ мое мнѣніе, хотя нельзя очень радоваться этому обстоятельству. Не очень далеко отъ насъ то время, когда въ русской литературѣ преобладалъ великій пуризмъ относительно слога. Цѣлыя статьи, въ которыхъ писатели упрекали другъ друга въ ошибкахъ противъ синтаксиса, недавно еще печатались и въ газетахъ и въ журналахъ. Въ нихъ было много дѣльнаго, и никто не станетъ отвергать необходимости правильнаго слога; но всему есть своя пора: всякое направленіе въ литературѣ ведетъ за собою необходимую реакцію, и потому-то теперь мало говорятъ и пишутъ о слогѣ и языкѣ писателей. Я же раздѣляю въ этомъ случаѣ общее настроеніе умовъ читающей публики, съ тою только разницею, что никогда не обращусь къ обожанію стилистики, да и вообще можно сказать, что люди, довольно читавшіе на своемъ вѣку, или черезчуръ снисходительны, или крайне неразборчивы въ этомъ отношеніи.
   Но если бельлетрическая часть февральскаго No "Отеч. Записокъ" не отличается ничѣмъ особенно хорошимъ, за то отдѣлъ "Наукъ и художествъ" полонъ разнообразія и занимательности. Оригинальная статья въ немъ только одна: прекрасный "Очеркъ исторіи Малороссіи", составленный г. Соловьевымъ и оконченный въ этомъ нумерѣ; но, по моему мнѣнію, журналъ не долженъ гнаться за тѣмъ, чтобы всѣ ученыя статьи, въ немъ помѣщаемыя, принадлежали русскимъ писателямъ. Не слѣдуетъ упускать изъ вида, что между подписчиками каждаго журнала есть много читателей, незнакомыхъ съ иностранною литературою, и особенно съ серьёзными и вѣковыми ея произведеніями.
   Предметъ первой изъ переводныхъ статей въ отдѣлѣ "Наукъ и художествъ" No 2 "Отеч. Зап.",-- "Завоеваніе Перу", достаточно извѣстенъ читателямъ "Современника". Еще съ одиннадцатой книжки прошлаго года въ "современникѣ" начался обзоръ этого прекраснаго сочиненія. Редакція "Современника" предпочла представить его своимъ читателямъ въ формѣ нѣсколько сжатой противъ подлинника, за что, скажу мимоходомъ, многіе ей весьма благодарны, потому что охотниковъ до сухихъ историческихъ подробностей и тонкостей у насъ въ большинствѣ публики немного, и уже приближается къ концу своего труда. Но я не думаю, чтобъ и переводъ "Завоеванія Перу", начавшійся съ января 1849 г. въ "Отеч. Записк.", былъ безполезенъ. Вѣроятно найдутся и для него читатели. Къ сожалѣнію моему, до сихъ поръ не могу сказать того же о переводѣ "Замогильныхъ записокъ" Шатобріана, и холодность нашихъ читателей къ этому превосходному произведенію побуждаетъ меня сказать нѣсколько словъ о послѣднемъ твореніи автора "Рене" и "Аталы".
   Изъ десяти человѣкъ, прочитавшихъ "Замогильныя записки", въ оригиналѣ или переводѣ, девять отзываются о нихъ, какъ о произведеніи слабомъ, несоразмѣрномъ въ частяхъ, и по временамъ повергающемъ въ скуку. Общая холодность къ нимъ ясно высказалась въ самой Франціи, но Франціи теперь не до литературныхъ произведеній; за что же у насъ-то сочиненіе Шатобріана не нашло себѣ горячихъ заступниковъ? Я протестую противъ этой холодности и говорю откровенно: я не удивлялся прежнимъ сочиненіямъ Шатобріана, его "Атала", "Рене", "Абенсерагги" и нѣкоторыя другія произведенія возбуждали во мнѣ не полное сочувствіе. Я тугъ на пониманіе блестящей стилистики, я не люблю іереміадъ о томъ, что уже совершилось и навѣки записано въ лѣтописи исторіи, я не вполнѣ постигаю порывы грусти, которой причина мнѣ малоизвѣстна, мизантропіи, которой зародышъ отъ меня скрытъ во мракѣ неизвѣстности. Но, не любя первыхъ произведеній Шатобріана, я всею душою полюбилъ послѣднее его твореніе, я читалъ его съ жадностью, съ грустью, съ замираніемъ сердца, съ наслажденіемъ.
   Предсмертная исповѣдь поэта -- "Замогильныя записки" -- этого великаго таланта срываютъ съ моихъ глазъ завѣсу, скрывавшую отъ меня благородную, нѣжную, истинно рыцарскую личность, ихъ автора; я начинаю понимать эту высокую, поэтическую грусть, это разочарованіе страстной души, разрѣшившееся не отчаяніемъ, а смиреніемъ и любовью къ ближнимъ, сквозь которыя такъ ярко свѣтится безотрадная, безвыходная душевная боль, смѣшенная съ проблесками скептицизма, глубокаго, непроизвольнаго скептицизма.
   Какія событія видѣлъ, какія бури перенесъ этотъ человѣкъ, созданный для одиночества, тихой жизни, страстей благородныхъ и нѣжныхъ? Всю жизнь стоялъ онъ на рубежѣ двухъ поколѣній, тоскуя и любя людей, которые терзали другъ друга. И старое и новое поколѣніе увѣнчало терніями голову поэта: въ борьбѣ безпощадной и кровавой онъ терялъ всѣхъ людей близкихъ его сердцу, едва сохранилъ свои драгоцѣнныя убѣжденія; но онъ не могъ вымолвить слово проклятія и говорилъ только слова возвышенныя, слова вѣры и примиренія. И сколько разъ, при видѣ человѣческаго безумія, падающихъ царствъ, уничтоженныхъ вѣрованій, возникала въ жаркой душѣ поэта мысль полная сомнѣній и отчаянія! Но онъ не поддавался духу своего времени, онъ не пошелъ по одному пути съ другимъ великимъ страдальцемъ, съ лордомъ Байрономъ. При всякомъ наступленіи враждебной мысли, при всякой побѣдѣ злаго начала, онъ обращался къ двумъ великімъ заступникамъ человѣка: къ мысли о провидѣніи и къ одиночеству. И всякій разъ, окунувшись въ этотъ живительный источникъ, чувствовалъ онъ въ себѣ новыя силы, и вся жизнь его напоминала собою борьбу Атенея съ Иракломъ, этотъ миѳъ древности, полный необъятно глубокаго значенія... Шатобріанъ не превышалъ головою своихъ современниковъ, но онъ былъ выше ихъ по сердцу. Онъ много любилъ и долженъ былъ отказаться отъ любви къ человѣчеству, претерпѣвъ отъ людей все, что можно было претерпѣть. И все-таки онъ не ропталъ, не требовалъ невозможнаго ; онъ желалъ всю жизнь одного только -- спокойствія.
   Но и спокойствія не было ему дано. Слава, почести, богатство, политическое значеніе отыскали Шатобріана; съ насмѣшливою наглостію посыпались эти когда-то желанные дары на человѣка, который давно пересталъ къ нимъ стремиться, который охладѣлъ къ жизни, къ людямъ и ихъ рукоплесканіямъ. Этотъ блескъ и почести не дали ему ни минуты наслажденія: они пришли несвоевременно, будто нарочно затѣмъ, чтобъ не давать ему добраться ни до покоя, ни до уединенія. Такъ больной человѣкъ, распростившіяся съ наслажденіями юныхъ лѣтъ, начавшій вести жизнь правильную, досадуетъ и ропщетъ, если толпа молодыхъ пріятелей тянетъ его противъ воли къ когда-то цѣнимымъ удовольствіямъ.
   Я пишу не импровизацію съ цѣлью поклоненія собственнымъ своимъ идеямъ. Лицамъ, желающимъ удостовѣриться въ безотрадно уныломъ настроеніи Шатобріановой души во время апогея его извѣстности, я совѣтую дождаться третьей части его "Воспоминаній" или во второй части, на стран. 199 и слѣдующихъ, прочесть прологъ, писанный имъ по пріѣздѣ въ Лондонъ въ качествѣ посланника при британскомъ дворѣ. Грустная насмѣшливость этихъ страницъ хватаетъ за душу, ѣдкіе отзывы автора о блескѣ его пріема, воспоминаніе о томъ времени, когда онъ жилъ въ Лондонѣ эмигрантомъ, безъ копейки въ карманѣ, съ планомъ своихъ твореній въ головѣ, эти отзывы, эта воспоминанія способны возбудить страстное сочувствіе во внимательномъ читателѣ. Я съ намѣреніемъ подчеркнулъ слово внимательный, чтобы показать, что "Записки Шатобріана" нельзя читать на скорую руку, съ плеча, не допросивъ себя самого насчетъ собственныхъ своихъ свѣдѣній о той эпохѣ, которую пережилъ ихъ авторъ. Въ-самомъ-дѣлѣ: читать "les Mèmoires d'Outre Tombe" безъ основательнаго познанія исторіи французской революціи, Имперіи и Реставраціи, также невозможно, какъ читать "Исповѣдь" Ж. Ж. Руссо, не ознакомившись съ умственныхъ движеніемъ Франціи въ срединѣ XVIII столѣтія. Ничто высокое не достается даромъ, и если должно звать всю медицину для того, чтобы сдѣлать малѣйшую операцію, сколько же надобно имѣть свѣдѣній всякаго рода для пониманія исторіи душевной болѣзни, особенно, если личность субъекта выше многихъ другихъ личностей?...
   

IV.

Мартъ 1849.

   Вальтеръ Скоттъ, авторъ множества превосходныхъ романовъ, между прочимъ сочинилъ нѣсколько плохихъ поэмъ, которыя въ свое время ставились британскими критиками выше поэмъ лорда Байрона. Въ одной изъ этихъ поэмъ, если не ошибаюсь, "Властитель Острововъ" (Lord of the Isles), есть одно прекрасное эффектное мѣсто. Какая-то принцесса узнаетъ героя Шотландіи, Роберта Брюса, по нѣсколькимъ словамъ описанія:
   "О, какъ величественны всѣ черты, и осанка и рѣчь этого неизвѣстнаго рыцаря! Его ставъ строевъ и могущественъ, какъ башня укрѣпленнаго города! Его взглядъ... одинъ его взглядъ въ состояніи заставить забыть горе, опасность и притѣсненіе. Еслибъ я былъ преступникомъ, я боялся бы этого взгляда болѣе, чѣмъ неотразимаго, смертнаго приговора..."
   "Довольно, довольно" перебила принцесса:-- это онъ, это надежда, гордость и радость Шотландіи!.."
   -- Довольно, довольно, возгласилъ я моему сосѣду, который читалъ мнѣ отрывки изъ четвертой тетрадки одного журнала: -- это "Москвитянинъ"!
   Сосѣдъ, не обращая вниманія на мои возгласы, продолжалъ чтеніе.
   "A что сдѣлаете вы изъ фрака? Какъ ни ломаютъ голову наши заморскіе артисты и артистки,-- и поуже -- и пошире, и покороче, и подлиннѣе,-- нѣтъ, не выходитъ ничего, кромѣ такой нелѣпой, мизерабильной фигуры, для которой есть слова и клейма только у Гоголя.
   -- Какое же ваше мнѣніе о древнихъ и новыхъ костюмахъ? спросилъ я своего собесѣдника.
   -- Стоитъ ли говорить объ этихъ спорахъ.
   -- Вы сами себѣ противорѣчите. Давно ли увѣряли меня, что нѣтъ ни одной смѣшной мысли, ни одного страннаго произведенія фантазіи, въ которыя не стоило бы внимательно всматриваться?
   -- Вы правы, и я коротко выскажу мнѣніе мое о старыхъ костюмахъ. Главнѣйшій аргументъ любителей древней одежды -- это уваженіе къ древности. Ферязи и кафтаны напоминаютъ имъ славное время Іоанна III. Но теперешній, общеевропейскій нарядъ нашъ напоминаетъ вамъ имя болѣе славное, имя гигантское, отъ котораго сильно бьется русское сердце -- имя Петра. Развѣ не по его волѣ измѣнился русскій костюмъ? Но, право, совѣстно тревожить эти великія имена изъ-за такого свора. Второе ихъ доказательство -- удобство. Да почему однорядка удобнѣе фрака и сюртука? Конечно, деревенскій недоросль покажется неловкимъ въ вашемъ повседневномъ нарядѣ, но человѣкъ, получившій сколько нибудь свѣтское воспитаніе, нисколько не тяготится хорошо сшитымъ фракомъ. Не хотите ли сообразить теперь, какое огромное удобство заключается въ общеевропейскомъ нарядѣ? Мое состояніе ограничено, а я одѣваюсь совершенно также, какъ сынъ перваго милліонера въ русскомъ царствѣ; мы сходимся съ нимъ въ гостинной, и кто рѣшитъ, во сколько разъ я его бѣднѣе? въ бесѣдѣ поселяется непринужденность, а еслибъ принято было носить древніе наряды, милліонеръ не упустилъ бы случая сшить себѣ кафтанъ "веницейскаго бархата", испестривъ его "бурмицкими зернами", и былъ бы совершено правъ, потому что подобный костюмъ требуетъ роскоши. Въ обществѣ существуетъ потребность одѣваться просто и по возможности одинаково,-- въ доказательство я сошлюсь на маскарады, въ которыхъ вы дамамъ, ни кавалерамъ не воспрещается надѣвать не только древніе русскіе, но даже мексиканскіе костюмы, изъ которыхъ мужскіе (если вѣрить Ферри) стоятъ до пятидесяти тысячъ рублей ассигнаціями. A что видимъ мы въ маскарадахъ? фраки и домино. Итакъ, оставимъ нашъ разговоръ до того времени, когда московскіе любители древней одежды нарядятся сами въ восхваляемые ими костюмы. Тогда еще разъ обсудимъ предметъ... Что еще новаго въ "Москвитянинѣ?"
   -- Ничего, ничего, говорилъ мой сосѣдъ: -- и читать не совѣтую; будемте лучше болтать.
   Итакъ, говоря словами Франчески ди Римини,
   
             Quel giorno piu non vi leggemo avanti.
             (Въ этотъ день мы не читали болѣе.)
   
   и "Москвитянинъ" отложенъ былъ въ сторону.
   Удивительная, нестерпимая привычка перебѣгать отъ одного предмета къ другому! Это истинная чума, которая въ состояніи погубить меня! Какимъ образомъ, по поводу фраковъ, ухитрился я заговорить о "Божественной Комедіи", по поводу парадоксовъ г. Погодина, вызвать очаровательный образъ страдалицы Франчески, говоря о "Москвитянинѣ", произнести великій стихъ, надъ которымъ плакали цѣлыя поколѣнія, плакали рыцари, закованные въ желѣзо, плакали дожи Венеціи и папы римскіе, плакали черноглазыя синьорины Флоренціи, обливались горькими слезами веселый Бокаччіо; гордый Альфіери и сантиментальный Петрарка! И всѣ эти воспоминанія изъ-за того, что котораго-то марта я съ моимъ сосѣдомъ рѣшились не читать 4-й и 5-й книжекъ "Москвитянина"! Совѣтъ моего сосѣда принялъ я съ удовольствіемъ, и въ головѣ моей созрѣла другая мысль: не читать и 3-й книжки "Сына Отечества". Въ письмѣ моемъ отдѣлался бы я нѣсколькими общими фразами и сберегъ бы себѣ нѣсколько часовъ времени.
   Полный такихъ мыслей, отправился я по утру въ кабинетъ, гдѣ изъ-за десятка русскихъ и чужихъ журналовъ выглядывали на меня двѣ зеленыя книжки "Москвитянина". Меня взяло раздумье. "Вѣрить ли сосѣду?" думалъ я, "вѣрить ли этому саркастическому человѣку, которому все кажется плохимъ, кромѣ плохихъ стихотвореній?" Сомнѣніе мое увеличилось, когда на оберткѣ пятой книжки "Москвитянина" увидѣлъ я загланіе новаго романа г. Вельтмана: "Чудодѣй" -- Нѣтъ, рѣшилъ я: -- сосѣдъ меня обманываетъ. Г. Вельтманъ не способенъ написать сочиненія, котораго бы не стоило читать. Я развернулъ книжку и усѣлся, а всталъ съ мѣста не ранѣе, какъ окончивши всю первую часть "Чудодѣя". Не разъ чтеніе мое прерывалось взрывами самаго искренняго, добродушнаго смѣха, страницы перевертывались съ живостью. "Чудодѣй" мнѣ рѣшительно понравился, не смотря на два или три мѣста, оставившія послѣ себя не совсѣмъ пріятное впечатлѣніе. Такого живого, веселаго произведенія мы разу не удавалось мнѣ встрѣтить на страницахъ "Москвитянина". Отъ души благодарю автора за доставленное мнѣ удовольствіе и совѣтую всѣмъ и каждому читать "Чудодѣя".
   Такія страницы рѣдко встрѣчаются въ нашихъ журналахъ, и потому я считаю за удовольствіе подробно говорить о новомъ романѣ г. Вельтмана. Въ "Чудодѣѣ" выставлены приключенія молодого человѣка, умнаго, красиваго и благороднаго, но страшно горячаго, вѣтреннаго и избалованнаго -- однимъ словомъ, взбалмошнаго человѣка. Выборъ такого лица свидѣтельствуетъ о самостоятельности автора: выставляемые въ романахъ современные намъ юноши страшно вялы и безцвѣтны. Они только прозываются Линскими, Звонскими и Ольскими, а на дѣлѣ они тѣ-же Милоны, только въ другой одеждѣ. Мужской характеръ опредѣляется только въ совершенно зрѣломъ возрастѣ, и юноши отъ двадцати, до двадцати-пяти лѣтъ всѣ почти похожи одинъ на другого.
   Г. Вельтманъ понялъ, что юноши, какъ изображали ихъ прежде, не совсѣмъ годятся для оригинальнаго и веселаго разсказа. Оставивши ихъ на долю г. Загоскину, онъ въ своемъ Даяновѣ вывелъ на сцену взбалмошнаго вѣтренника. Даяновъ влюбляется во всѣхъ женщинъ, не спитъ по пяти ночей и потомъ спитъ цѣлые дни на полу или на креслахъ, положа ноги на столъ, попадаетъ въ Москву, думая ѣхать въ Петербургъ, выводитъ изъ терпѣнья своего дядю, дѣлаетъ тысячи смѣшныхъ продѣлокъ и завоевываетъ себѣ невѣсту совершенно оригинальнымъ способомъ. Молодая вдова, въ которую онъ влюбленъ, даетъ балъ. Даяновъ является туда, не спавши передъ тѣмъ сколько-то ночей и опоздавъ надлежащимъ образомъ. Весь измученный, онъ какъ-то попадаетъ въ спальню хозяйки и тутъ же засыпаетъ, расположась въ большомъ креслѣ. Балъ кончается, хорошенькая хозяйка ложится спать, не замѣчая страннаго посѣтителя. Оба они спятъ до утра. Является дядя Софи и застаетъ эту нѣмую сцену... (Все это не совсѣмъ вѣроятно, по до крайности оригинально разсказано). Что дѣлать въ этомъ случаѣ? Софилюбитъ Даянова и рѣшается за него выйти, уговоривъ вѣтренника, во избѣжаніе огласки, ѣхать въ Петербургъ и воротиться къ ней уже передъ свадьбой.
   Но это только начало похожденій вѣтренника. Въ тоже время ѣдетъ изъ Петербурга въ Москву глупый, но весьма коварный человѣкъ, Сысой Павлычъ, съ цѣлію жениться на богатой воспитанницѣ одного изъ своихъ пріятелей. Сысой Палычъ и Даяновъ встрѣчаются на станціи, оба они вылѣзаютъ изъ своего дилижанса и засыпаютъ на диванахъ. Вбѣгаютъ кондукторы, будятъ ихъ. Второпяхъ, путешественники влѣзаютъ въ кареты и снова засыпаютъ. не думая о томъ, что помѣнялись мѣстами. Сысой Павлычъ, ѣхавшій изъ Петербурга въ Москву, пріѣзжаетъ обратно въ Петербургъ, а Даяновъ снова въѣзжаетъ въ древнюю русскую столицу, изъ которой только-что выѣхалъ. Чемоданъ Даянова достался Сысою Павлычу, чемоданъ Сысоя Павлыча во власти вѣтренника Даянова. Смѣшныя положенія, веселыя сцены, уморительныя выходки сыплются на читателя со всѣхъ сторонъ; невѣрности, преувеличенія, все проходитъ незамѣтно подъ прикрытіемъ веселаго смѣха.
   Далѣе, далѣе. Сысой Павлычъ въѣзжаетъ въ Петербургъ ночью, въ полной увѣренности, что прибылъ въ Москву, мѣстопребываніе будущей своей невѣсты. Онъ открываетъ чемоданъ: о, ужасъ! чемоданъ чужой, нѣтъ ни денегъ, ни платья, ни рекомендательнаго письма къ роднымъ молодой дѣвушки. Вы догадываетесь, что письмо это открыто въ чемоданѣ Даяновымъ, который съ своей стороны не теряетъ времени даромъ и самъ отвозитъ письмо по адресу, думая, что это -- письмо, которое дала ему Софи. Такое преувеличеніе смѣшныхъ случаевъ напоминаетъ манеру англійскихъ юмористовъ, даже Диккенса на первыхъ его произведеніяхъ: "the Pickwic Club" и "Sketches".
   Кромѣ живости и оригинальности разсказа, у г. Вельтмана замѣчательная способность на комическія выходки, boutades, до крайности шутливыя и ловкія. Напримѣръ: описывая личность Сысоя Павлыча, авторъ говоритъ о немъ: "Сысой Павловичъ, для благозвучія, такъ произноситъ свое имя при рекомендаціяхъ, что тугіе на ухо звали его Сергѣемъ Павловичемъ, а всѣ прочіе, кто Сампсономъ Павловичемъ, кто Созонтомъ Павловичемъ. Всѣ эти три имени Сысой Павловичъ предпочиталъ своему собственному и не отрекался отъ нихъ даже въ офиціальныхъ случаяхъ, и при подписи, въ которой онъ такъ хитро вытягивалъ второе С., что, по навыку къ обычному имени Сергѣй, никто иначе и не читалъ; хотя по наружности онъ и походилъ болѣе на Сысоя, нежели на Сергѣя".
   Черта не художественная, но весьма забавная и вѣрная!
   Второй примѣръ. Сысой Павловичъ въ жалкомъ положеніи, чемоданъ не отпирается, денегъ нѣтъ, щека y него распухла, зубы болятъ, зубной врачъ нисколько не помогъ ему и ушелъ.
   "Присутствіе зубнаго врача имѣтъ всегдакакое-то непостижимоеявлілніе на больные зубы; какь будто чувствуя близость клещей, они притихаютъ, ни гугу; no только что онъ задвери-- и пошла снова, ничѣмъ не уймешь. Такъ случилось и съ Сысоемъ Павловичемъ. "Пославъ слугу за каплями и нашатыремъ, онъ принялся снова отпирать замокъ чемодана, но ключь вертятся, не надѣвая язычка, зубы разболѣлись.
   "-- Пьфу! крикнулъ С. П., рванувъ съ досады крышу чемодана; чемоданъ свободно открылся, a С. П., отскочивъ отъ него, замычалъ какъ волъ и замоталъ годовой."
   Жаль, что нѣтъ мѣста для выписожъ, не хочется прерывать этой прекрасной сцены. Но вотъ послѣдняя выписка, она познакомитъ васъ съгероемъ г. Вельтмана:
   "Нетерпѣливый Даяновъ, получивъ записку, съ отчаянія запѣлъ на ладъ Мятлева -- говоритъ-говоритъ, и поскакалъ, какъ мы видѣли, въ Петербургъ.
   Онъ крѣпко спалъ на диванѣ, когда кондукторъ дилижанса, наскоро закусивъ въ харчевнѣ печенки, разбудилъ его докладомъ, что лошади готовы. Даяновъ потянулся, зѣвнулъ, всталъ, дошелъ шатаясь до дилижанса, и его помчали обратно въ Москву.
   Гибкій, почти безъ костей, какъ стерлядь, онъ не чувствовалъ тряскт; въмедвѣжьей шубѣ, не помышляя о холодѣ, какъ Англичанинъ, спутникъ Даянова, онъ не чувствовалъ и мороза. Его ни что видимое не развлекало, не соблазняло, и, онъ спалъ младенческимъ сномъ, безъ сновидѣній и призраковъ; сонный выходилъ на станціяхъ въгостинницы, спрашивалъ чаю, пилъ, погруженный въдремоту, и такимъ образомъ доѣхалъ до самой конторы дилижансовъ 6-го заведенія.
   Было уже около полуночи.
   -- Чаю! -- вскричалъ онъ, входя въ ковтору изавалясь на диванъ.
   -- Здѣсь контора, -- сказалъ ему письмоводитель.
   -- Контора?... чтожь такое? здѣсь нельзя спать?
   -- Нельзя-съ; здѣсь недалеко есть гостинница.
   -- А! такъ мы пріѣхали? -- спросилъ Даяновъ: -- какъ же мнѣ добраться куда-нибудь спать?...
   -- Если вамъ угодно остановиться въ Лондонѣ -- близехонько.
   -- Хорошо, хорошо, и прекрасно! тамъ можно спать?
   -- Хмъ! конечно-съ,-- отвѣчахь письмоводитель съ улыбкой, смотря на сонную, умильную наружность Даянова, которая вызывала на угодливость. -- Васъ довезутъ туда въ дилижансѣ!
   -- Хорошо, хорошо!
   Даяновъ сѣлъ снова въ карету; его привезли къ Лондону.
   -- Ну, гдѣ тутъ y васъ спятъ? -- сказалъ онъ, входя въ сѣни и на лѣстницу.
   -- Номеръ прикажете? получше, или средственный?
   -- Не получше, a самый лучшій.
   -- Пожалуйте; вотъ третій номеръ; отличный-съ.
   -- Ну, кто мнѣ будетъ служить?... ты?
   -- Я-съ.
   -- Ну, тащи шубу.... ну! снимай шапку... гдѣ туть спятъ?
   -- Пожалуйте-съ, вотъ спальня.
   -- Ну, раздѣвай!...
   Даяновъ протянулъ обѣ руки. Человѣкъ стянулъ съ него верхнее платье, и какъ соннаго ребенка раздѣлъ уже въ постелѣ.
   -- Къ завтрему чтобъ все быдо вычищено, приготовлено... въ чемоданѣ бѣлье и платъе... слышишь?... Ну, чтожъ ты?
   -- Что прикажете?
   -- Убирайся со свѣчкой!
   -- Я думалъ, что вы сами изволите потушить.
   -- Дуракъ! ты видишь, что я сплю.
   Произнося эти слова, Даяновъ въ самомъ дѣлѣ уже спалъ. Человѣкъ взялъ свѣчку и вышелъ на цыпочкахъ. По обычаю, a тѣмъ болѣе съ дороги, Даяновъ проспалъ до полудня. Проснувшись, тотчасъ же хватился шелковаго своего сюртука и шитой ермолки.
   -- Ну, чтожь ты? -- сказалъ онъ, позвонивъ, вошедшему слугѣ, -- гдѣ утренній сюртукъ?
   -- Чемоданъ запертъ, -- сказалъ чедовѣкъ, -- пожалуйте ключь.
   -- Ключь?... посмотри въ пальто.
   -- Въ пальто ничего нѣтъ, кромѣ бумажника-съ, -- отвѣчалъ человѣкъ, вынувъ бумажникъ и положивъ на столикъ передъ Даяновымъ.
   -- Ну, въ жилетѣ.
   -- Въ жилетѣ только часы-съ, да вотъ деньги...
   -- Ну, въ панталонахъ.
   -- Тутъ только кошелекъ-съ....
   -- Ну, такъ въ чемоданѣ.
   -- Какъ же въ чемоданѣ-сь.... проговорилъ человѣкъ, ухмыляясь.
   -- Ну, такъ ктожь знаетъ, куда положилъ мистеръ Джемсъ... отворяй безъ ключа.
   -- Развѣ призвать слесаря?
   -- Ты дуракъ я вижу, тебя еще надо учить отворять безъ ключа!
   -- Къ чемужъ, сударь, ломать, когда можно открыть не ломая. Сломать-то я сломаю, a починить-то не возьмусь; послѣ все равно надо будетъ призывать слесаря.
   -- Ты очень умен, я вижу; a ктожь будетъ ждать, покуда ты пойдешь за слесаремъ, покуда приведешь, покуда онъ откроетъ -- я буду ждать?
   -- Да какъ же быть-съ?
   -- Какъ же быть "in si barbara sciagurs!" -- затянулъ Даяноовъ, какъ отчаянная Семирамида въ оперѣ Россини, и вскочивъ съ постели, началъ рвать крышу на чемоданѣ; но напрасно.
   -- Ah! Cruda Sorte! ножъ подай, ножъ подай!... подай, подай!-- вскричалъ онъ нараспѣвъ, вытащилъ изъ бумажника перочинный ножикъ, принялся рѣзатъ чемоданъ, переломилъ, плюнулъ, швырнулъ ногой чемодавъ со стула, бросился въ постель и запѣлъ:
   
             По тебѣ, говоритъ,
             Тяпъ-да-ляпъ, говоритъ,
             И корабль, говоритъ;
             Да нельзя, говоритъ,
   
   Потомъ свернулъ на арію изъ оперы Паера "Sargino: ah! Sophia! mio caro bene!"
   Между тѣмъ, человѣкъ, смотрѣвшій съ жалостью на порчу чемодана, побѣжалъи привелъ слесаря, который въ одинъ мигъ отперъ замокъ.
   -- Извольте, сударь, -- сказалъ слуга, -- вынувъ изъ чемодава изношенный, полосатый, изъ бумажнаго кашемиру, халатъ на ватѣ, и распяливъ его передъ Даяновымъ.
   -- Это.... was ist das? -- спросилъ Даяновъ, взглявувъ на халатъ.
   -- Халатъ-съ.
   -- Чей-съ?
   -- Вашъ-съ, взъ чемодава.
   -- Мой халатъ?... мой халатъ? о, скотина мистеръ Джемсъ, мистеръ Джемсъ!.. и Даяновъ перекувыркнулся на постелѣ, забарабанилъногами, и захохоталъ безъ умолку.
   Человѣкъ усталъ держать надъ нимъ халатъ.
   -- Надо, сударь, за чаемъ вдти, -- сказалъ онъ.
   -- Ой! умру! -- вскрикнулъ наконецъ Даяновъ, -- прочь халатъ мистеръ Джемса!... умру! пошелъ подавай чай, пошелъ приведи карету четверней съ человѣкомъ, который бы зналъ адрессы, пошелъ приготовь мнѣ бриться, давай одѣваться, призови цирюльника, подай чистое бѣлье, маршъ! -- Дурь и блажь Даянова такъ были забавны, но онъ такъ умѣлъ даже этой дурью располагать къ себѣ всѣхъ, что слуга, получивъ сто различныхъ приказаній, бросился, согласно приказу, исполнять ихъ въ одно и то же время.
   Надѣвъ вмѣсто шелковаго халата медвѣжью шубу и вмѣсто остроносыхъ туфель теплые сапоги свои, Даяновъ прихлѣбнулъ чаю, взглянулъ на халатъ, снова разхохотался, вскочилъ, сдернулъ его съ креселъ, вымелъ ногой въ переднюю, потомъ подошелъ къ чемодану, открылъ его и сталъ перебирать и пересматривать вещи. Вытаращивъ глаза на толстое бѣлье, онъ началъ поодиночкѣ швырять вонъ рубашки, платки, носки, полотенца, манишки, воротинчки, и прочія вещи, повторяя: это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса.
   -- Карета, сударь, готова, и цирюльникъ пришелъ.
   -- На, лови, бери себѣ!.. на, вотъ тебѣ, пропей! да пошелъ чтобъ мнѣ сейчасъ же привезли изъ какого-нибудь Французскаго магазина бѣлья... Ну, чтожь ты?
   Даяновъ поворотилъ человѣка, который началъ было, подбирать разметанное бѣлье, лицомъ къ дверямъ, и вытолкнулъ.
   Подойдя снова къ чемодану, Даяновъ взялъ портфель, посмотрѣлъ на него, открылъ....
   -- Это что за письмо?... ахъ, это письмо Софи къ Каменевымъ... а я было и забылъ про него.... хорошо, что мистеръ Джемсъ догадался подожить....
   
             Ah! Sophie! mio caro bene...
   
             Теперь поетъ, говоритъ,
             Сядь въ малъ поетъ, говоритъ,
             Поѣзжай, говоритъ,
             Въ Петербургъ, говоритъ...
   
   И жди ее вотъ тутъ, въ медвѣжьей шубѣ!"
   Рѣдкое бельлетристическое произведеніе, въ особенности заготовленное для журнала, обходится безъ недостатковъ, и недостатковъ довольно и у г. Вельтмана. При такомъ живомъ воображеніи, при такой замѣчательной способности запутывать интригу, придумывать сотни забавныхъ положеній, довольно трудно соблюсти надлежащую мѣру и не переступить той границы, гдѣ забавное становится карикатурнымъ и разнообразіе переходитъ въ невѣроятность. Но на этотъ разъ я не хочу замѣчать ошибокъ г. Вельтмана: я такъ доволенъ первою частью "Чудодѣя". Еще будетъ время для строгой оцѣнки.
   Подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія послѣ чтенія первой части "Чудодѣя", обращаюсь къ г. Вельтману, отъ своего лица и отъ лица многихъ читателей, съ одною просьбою. Пусть г. Вельтманъ не торопится со своимъ новымъ романомъ, такъ удачно начатымъ, что за одну первую его часть можно отдать "Саломею", съ прибавленіемъ "Святославича" и "Александра Македонскаго"; пусть г. Вельтманъ просмотритъ свой трудъ, сличитъ его съ образцами лучшихъ англійскихъ писателей, и тогда уже издаетъ его въ свѣтъ. Пусть авторъ "Чудодѣя" исправитъ въ своемъ новомъ произведеніи хотя часть преувеличеній и невѣроятностей, пусть выброситъ онъ изъ него лица безполезныя для общаго хода интриги,-- пусть, однимъ словомъ, "Чудодѣй" будетъ короче "Саломеи". Если г. Вельтманъ прибавитъ два, три хорошенькихъ женскихъ личика (Софи и Машинька до сихъ поръ не слишкомъ привлекательны), то его "Чудодѣй" займетъ одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ въ русской бельлетристикѣ. Кромѣ романа г. Вельтмана въ пятой книжкѣ "Москвитянина" нѣтъ ничего замѣчательнаго. Ученая часть журнала и "Смѣсь" лишены занимательности, сухость мелкихъ статей, сжатый слогъ и по временамъ вычурныя выраженія не привлекаютъ читателя къ второй половинѣ книжки. Вотъ, напримѣръ, одно выраженіе изъ рецензіи дѣтскихъ книжекъ, изданныхъ Наливкинымъ: "Дѣтскія изданія г. Наливкина современны настоящимъ требованіямъ всего повапленнаго". Пустивши въ ходъ такое хитросплстеніе, надобно бы чѣмъ-нибудь пояснить его, потому что половина читателей вѣроятно не пойметъ значенія прилагательнаго повапленный, не говоря уже о томъ, что слово это не умѣстно въ журнальной статьѣ. За исключеніемъ этихъ мелкихъ недостатковъ, можно утвердительно сказать, что "Москвитянинъ" 1849 года шагнулъ на неизмѣримое разстояніе отъ "Москвитянина" прежнихъ годовъ. Рѣзкость приговоровъ болѣе и болѣе изчезаетъ, изгнаны изъ него повѣсти въ родѣ "Маркизы Луиджи", бельлетристическая часть книжекъ очень хороша и разнообразна. Не знаю, довольны ли этимъ другіе журналы, но я, въ качествѣ подписчика на всѣ наши ежемѣсячныя изданія, приношу благодарность редакціи "Москвитянина". Одна просьба къ редакціи: поменѣе толковъ о древнемъ нарядѣ, поболѣе повѣстей въ родѣ "Чудодѣя", поболѣе замѣтокъ въ родѣ замѣтокъ графа Ростопчина.
   "Москвитянинъ" улучшается, едва ли можно тоже сказать о "Сынѣ Отечества". Я прочелъ мартовскую книжку и нашелъ, что самая интересная статья этой книжки называется: "Три анекдота о Суворовѣ", занимающая собою около семи страницъ.
   Г. Масальскій началъ повѣсть изъ временъ Петра Великаго. До сихъ поръ она слаба; что будетъ далѣе? Бельлетристы, вводящіе въ свои произведенія какую нибудь изъ высокихъ историческихъ знаменитостей, хотятъ воспользоваться ею какъ уловкой, какъ средствомъ понравиться читателямъ: они не хотятъ сообразить, что для описанія великой личности нужна и сила великая, и какъ часто эти бельлетристы напоминаютъ собою Фауста, заклинаніями своими вызывавшаго великаго духа природы и упавшаго въ прахъ, не имѣя силъ выдержать высокаго зрѣлища! Въ новой повѣсти г. Масальскаго мы видимъ одно имя, громадное, имя Петра, но ни личность Великаго, ни событія не рисуются передъ нами. Ничего кромѣ риторики, пополамъ съ реляціею!
   Не одинъ г. Масальскій ошибался въ подобномъ разсчетѣ: Кукольникъ, писатель съ болѣе сильнымъ талантомъ, не разъ испытывалъ ту же неудачу. Александръ Дюма, котораго талантъ несравненно огромнѣе таланта обоихъ названныхъ мною бельлетристовъ, сдѣлалъ такой же неловкій опытъ въ лучшую пору своей литературной дѣятельности. Вотъ какъ это было: ослѣпленный успѣхомъ первыхъ своихъ драмъ ("Генрихъ III", "Антони" и "Кинъ"), Дюма затѣялъ планъ драматическаго произведенія, въ которомъ дѣйствовать долженъ былъ Наполеонъ. Огромная драма должна была обнять всю жизнь его, отъ тулонской осады до Ватерлоо, отъ бріенскаго училища до Лонгвуда на островѣ св. Елены. На созданіе этого произведенія авторъ "Кина" потратилъ бездну таланта и времени, онъ писалъ его медленно и съ любовію. Наконецъ, драма была готова, и всѣ рѣшили, что она никуда не годится.
   Теперь, не тратя много времени, взглянемъ на слогъ и на манеру г. Масальскаго. Какъ знатокъ музыки по двумъ аккордамъ судить объ искусствѣ виртуоза, такъ по слѣдующей сценѣ, коротенькой, взятой мною на удачу, выписываемой безъ комментаріевъ, вы можете судить о цѣлой повѣсти.
   Одинъ изъ героевъ ея, поручикъ Лановъ, юноша храбрый и благонравный (это не то, что Даяновъ г. Вельтмана) отправляется съ командою на фуражировку. Сцена происходитъ около Выборга. Возлѣ небольшаго домика встрѣчается поручику хорошенькая шведка, и молодые люди вступаютъ въ разговоръ.
   "-- Я надѣюсь, что вы меня и моего стараго отца не обидите, не разорите насъ! сказала дѣвушка, опустивъ глаза, наполненные слезами.
   "-- Такія предположенія насчетъ Русскихъ (отвѣчалъ Лановъ) крайне обижаютъ меня! Будьте увѣрены, что русскіе воины никогда не захотятъ обидѣть беззащитныхъ, никогда не нанесутъ малѣйшаго оскорбленія дряхлому старику, слабой женщинѣ, прекрасной, невинной дѣвушкѣ! Если у нашихъ враговъ ружья и пушки, штыки и сабли, о, тогда дѣло другое! Русскій всегда готовъ помѣряться силами и посмотрѣть: чья взяла? Ужь тутъ, извините, мы упрямы и стойки!"
   Надъ Княжнинымъ печатно трунили за то, что одинъ изъ его героевъ поминутно возглашаетъ: "Я Россъ! я Россъ! я Россъ!" Русскій человѣкъ умѣетъ сильно чувствовать, любить родину и гордиться именемъ русскаго, но до многословія и фразерства онъ не охотникъ. Человѣкъ, глубоко проникнутый сознаніемъ величія своей родины, не станетъ поминутно хвалиться своимъ происхожденіемъ, по той же самой причинѣ, изъ-за которой истинно честный и храбрый человѣкъ не хвалится своею честностью и храбростью. Но довольно объ этомъ важномъ предметѣ.
   Забавнаго въ третьей книжкѣ "Сына Отечества" не такъ много. Стихи, правда, по прежнему плохи, но не располагаютъ къ веселію, потому что вялы. Чтобы написать плохіе, но забавные стихи, надобно напередъ задать себѣ какую нибудь громадно-торжественную тему и выполнить ее съ полной увѣренностью въ успѣхѣ. Тогда стихи выходятъ препріятные.
   Въ "Петербургскомъ Вѣстникѣ" уже нѣтъ Дмитрія Николаича, совершавшаго "всякій день обильныя возліянія Бахусу!" Зато количество остротъ прибавилось. Неизвѣстный сочинитель, явно оказываетъ рѣшительное намѣреніе помѣщать въ статьяхъ своихъ каламбуры. Съ удовольствіемъ узналъ я о такомъ пріятномъ сюрпризѣ для читателей и сейчасъ же спѣшу подѣлиться съ вами нѣсколькими каламбурами и остротами "Сына Отечества". Я люблю каламбуры и остроты, особенно неудачныя, и всячески поощряю каламбуристовъ и остряковъ. Чѣмъ хуже острятъ они, тѣмъ болѣе я имъ сочувствую; я люблю плохія остроты также, какъ сосѣдъ мой любитъ плохія стихотворенія. Когда какой нибудь острый господинъ, посреди всеобщаго молчанія, вдругъ отпускаетъ неловкое, тяжелое и непонятное бомо, когда слушатели, не награждая его ожидаемымъ смѣхомъ, начинаютъ кусать губы и коварно переглядываться между собою, когда хорошенькая хозяйка дома, полная снисходительности, одна старается засмѣяться, чтобъ совсѣмъ не сконфузить остраго господина, въ этомъ случаѣ я всегда поддерживаю хозяйку, всегда смѣюсь и поощряю каламбуриста. Въ самомъ дѣлѣ, неудавшаяся острота есть вещь раздирающая душу. Острякъ, на выходку котораго общество не отвѣчаетъ смѣхомъ, переживаетъ много горя въ первую минуту послѣ неудачи. Грустное, тяжелое и трогательное положеніе! И если счастіе и несчастіе человѣка будемъ мы измѣрять не событіями, а ощущеніями, то страданіе неловкаго остряка станетъ близко къ страданію полководца, проигравшаго сраженіе.
   Итакъ, я рѣшаюсь поддерживать неизвѣстнаго каламбуриста, автора Петербургскаго Вѣстника.
   1) Ореста нашего зовутъ Иваномъ Иванычемъ, Пилада Петромъ Александрычемъ. Сами себя они называютъ, въ шутку, ровесниками вѣковъ: каждому изь нихъ осмнадцать сь половиною лѣть. (стр. 50).
   2) Гдѣ Вася, тамъ и Петя; гдѣ Петя, тамъ и Вася ихъ успѣхи въ модномъ, или пожалуй, въ большомъ свѣтѣ (о, читатель, это свѣтъ премиленькій, самый микроскопическій, не породили между ими зависти и нескромности. Бѣлокурому Ванѣ приглядываются черномазыя красавицы, брюнетъ Петя предпочитаетъ "очи голубые", но они не "изсушили молодца", онъ сталъ только нѣсколько блѣднѣе, нежели "какъ былъ на водахъ въ 1847 году. Съ тѣхъ поръ вѣдь не маоо ymeкло воды.... (стр 52).
   3) "Левъ.... виноваты, Леонъ Бирбанскій, соритъденьгами въ игорномъ домѣ. Разъ какъ то весь этотъ соръ повымели y него изъ кармановъ до чиста. (Стр. 53).
   4) Одинъ изъ посѣтителей Александринскаго театра говоритъ съ своимъ сосѣдомъ о драмѣ графа Соллогуба "Мѣстничество":
   -- "Авъ какое время происходитъ дѣйствіе?
   -- "Да вы, я думаю, были еще маленькіе", отвѣчаетъ острякъ, "при царѣ Ѳеодорѣ Алексѣевичѣ".
   5) "Наковецъ идутъ "Излеровскіе пирожки" (піеса). Оно и кстати бы, публика успѣла проголодаться. Съ нетерпѣніемъ ждемъ пирожковъ, но вдругъ, въ антрактѣ, возвѣщаютъ, что за болѣзнію г. Марковецваго, пирожковъ не будетъ" (Стр. 60).
   6) Что вы скажете о "Цвѣтахъ" (другая піеса)? спросилъ насъ Петя, при встрѣчѣ на Невскомъ проспектѣ.
   -- Я люблю цвѣты неподдѣльные, они не боятся ни дождя, ни критики...
   -- "Будете въ бенефисѣ В. В. Самойловой?"
   -- "Цѣна мѣстамъ?"
   -- "Разумѣется необыкновенная. -- За то ипіесы не обыкновенныя! Во первыхъ... что тутъ говорить о мѣстахъ... во первыхъ Мѣстничество,прологъ графа Сологуба. Вѣрочка. Я такъ люблю одну Вѣрочку.... (Стр. 61).
   Тутъ же даю вамъ обѣщаніе ежемѣсячно посвящать одну страницу подобнымъ остротамъ. Одного боюсь, чтобь остроты эти не изчезли, какъ изчезъ изящный, великосвѣтскій Дмитрій Николаичъ!...
   Но довольно обо всемъ этомъ. "Guarda e pass" (Взгляни и проходи мимо). Перехожу къ 3 нумеру "Отечественныхъ Записокъ", котораго бельлетристическій отдѣлъ, по примѣру прошлаго мѣсяца, далеко ниже другихъ отдѣловъ того же журнала. Одно хорошо: "Зависть" Евгенія Сю окончена, и этотъ до крайности плохой романъ не будетъ больше надоѣдать читателямъ.
   Я всегда признавалъ могучее дарованіе въ Евгеніи Его, но въ настоящее время долженъ сказать, что ни одинъ, изъ современныхъ намъ писателей не падалъ такъ низко, какъ упалъ онъ въ послѣдніе два года. Читавшіе "Артура" съ трудомъ повѣрятъ, что "Зависть" написана тѣмъ же самымъ романистомъ. Что за вялость, что за натянутость, что за сантиментальная слезливость! И въ довершеніе всего, выведя на сцену своихъ пряничныхъ героевъ, авторъ самъ на нихъ любуется, истолковываетъ каждое ихъ движеніе, поминутно говоритъ читателю: "какъ восхитительна моя героиня! какъ высокъ мой герой! какія чудныя вещи говорятъ они другъ другу!" Только этого недоставало! и вѣрить не хочется, чтобъ до такихъ продѣлокъ пришлось спуститься такому писателю.
   Въ отдѣлѣ "Критики" весьма замѣчательна статья объ "Одиссеѣ" въ переводѣ Жуковскаго, а послѣ диѳирамбовъ г. Шевырева и парадоксовъ г. Сенковскаго она кажется еще болѣе пріятнымъ явленіемъ. Это первая дѣльная статья о Гомерѣ, вполнѣ соотвѣтствующая важности своего предмета; да и пора же наконецъ кончить съ вѣчными шуточками и со статьями, гдѣ, по поводу какого нибудь ученаго вопроса, трактуется о музыкальныхъ тонкостяхъ или другомъ, совершенно постороннемъ предметѣ! Хотѣлось бы мнѣ узнать, оцѣнила ли публика названную мною статью, много ли нашлось для нея читателей... или же большинство любителей словесности отозвалось о ней: "статья-то хороша, да г. Сенковскій лучше пишетъ объ "Одиссеѣ". Во всякомъ случаѣ, редакція "Отечественныхъ Записокъ" сдѣлала свое дѣло: въ трехъ книжкахъ издаваемаго ею журнала, встрѣчаю я уже вторую статью, касающуюся до древней греческой словесности, этого богатаго источника наслажденій, почти незнакомаго нашимъ читателямъ.
   Отдавая полную справедливость глубокимъ познаніямъ и вкусу автора статьи, названной мною, не могу удержаться отъ нѣсколькихъ замѣтокъ, которыя пришли мнѣ въ голову при ея чтеніи. Признавая несомнѣнныя заслуги г. Жуковскаго и Гнѣдича относительно перевода Гомеровыхъ поэмъ, критикъ замѣчаетъ, однакоже, что переводы "Иліады" и "Одиссеи" не вполнѣ удовлетворяютъ читателя, жаждущаго познакомиться съ этими великими произведеніями. Мнѣніе это совершенно справедливо; но разбирая причины, по которымъ эти переводы неудовлетворительны, авторъ высказываетъ одну мысль, съ которою я не могу согласиться. "Гомеровы поэмы, говоритъ критикъ, были произведеніями народными, ихъ читали и восхищались ими всѣ греки, безъ различія образованія, званія и возраста,-- стало быть и переводъ долженъ производить подобное дѣйствіе, переводъ долженъ быть вполнѣ доступенъ всѣмъ читателямъ безъ различія. "Иліада" и "Одиссея", въ переводѣ на русскій языкъ, должны сдѣлаться народною книгою". Съ этимъ я не могу согласиться: переведите "Одиссею" еще проще, еще понятнѣе, еще изящнѣе, нежели исполнилъ это Жуковскій: передайте "Иліаду" еще вѣрнѣе, еще рельефнѣе, нежели трудъ Гнѣдича; заставьте трудиться надъ переводомъ самаго народнаго нашего писателя, все таки переводъ не будетъ читаться людьми всякаго сословія, званія и образованія. Что народно въ одной странѣ, то доступно только дилетантамъ въ другихъ земляхъ. Пѣсни Беранже народны во Франціи, Ботлеровъ "Гудибрасъ" былъ народенъ въ Англіи, драматическія произведенія Вонделя народны въ Голландіи, но изъ этихъ сочиненій ни одно не народно въ другой какой нибудь странѣ. Возьмите же теперь эпопеи Гомера, въ которыхъ все полно духомъ древности, вѣрованіями временъ давно минувшихъ, и сообразите, могутъ ли эти величественныя созданія быть равно доступны въ наше время ученому, простолюдину, свѣтской женщинѣ или мальчику тринадцати лѣтъ? Нѣтъ сомнѣнія, что при внимательномъ постоянномъ чтеніи, послѣ нѣкоторыхъ усилій и объясненій, всякій, самый неразвитый человѣкъ, найдетъ въ твореніяхъ Гомера что нибудь но своей душѣ; но, замѣтьте, необходимымъ условіемъ для этого я ставлю усиліе, внимательность, охоту гоняться за поясненіями. Человѣкъ, незнакомый съ миѳологіею и исторіею древнихъ народовъ остановится на самомъ началѣ "Одиссеи"; на первыхъ двухъ стихахъ встрѣтитъ онъ слова муза, Иліонъ. Вотъ одна изъ причинъ, по которой никакой переводъ Гомера не можетъ сдѣлаться народнымъ въ наше время, почему "Иліада" и "Одиссея" всегда будутъ достояніемъ читателей развитыхъ и опытныхъ, всѣми же классами и возрастами читаться будутъ развѣ въ то время, когда, по шутливому выраженію экономиста, "самая земля пахаться будетъ машинами, а земледѣльцу останется только сидѣть подъ деревомъ и читать Овидія". Разумѣется, такой земледѣлецъ не призадумается надъ музою, Иліономъ, Геліосомъ и тому подобными словами! Потому-то мнѣ и кажется, что переводъ "Одиссеи" не слѣдуетъ разсматривать съ точки зрѣнія какой-то невозможной народности. Если трудъ переводчика удовлетворяетъ просвѣщенныхъ любителей словесности, людей много читавшихъ и читающихъ, трудъ этотъ становится уже весьма цѣннымъ; большинство читателей должно само уже возвышаться до способности понимать его.
   Второе замѣчаніе намѣренъ я сдѣлать по поводу отзыва критика о Гнѣдичѣ. Авторъ разбора "Одиссеи" говоритъ въ трехъ мѣстахъ, что Гнѣдичевъ переводъ "Иліады" лишенъ всякаго литературнаго достоинства. Я очень хорошо знаю, что огромный и добросовѣстный трудъ переводчика "Иліады" не былъ вполнѣ оцѣненъ нашими читателями. Съ тѣхъ поръ прошло много лѣтъ; но изъ этого ничего нельзя заключить: въ подобныхъ случаяхъ судъ большинства публики исчезаетъ передъ отзывами ученыхъ судей. Тѣмъ грустнѣе было бы мнѣ видѣть, что авторъ критики раздѣляетъ мнѣніе, лишенное всякой основательности.
   Въ одномъ изъ старыхъ нумеровъ "Отечественныхъ Записокъ", покойный Бѣлинскій, говоря объ"Иліадѣ", переведенной Гнѣдичемъ, выразился такъ: "Гнѣдичъ оставилъ далеко за собою и Фосса и другихъ переводчиковъ,-- его трудъ не вполнѣ оцѣненъ читателями, но придетъ время, когда Гнѣдичевъ переводъ "Иліады" сдѣлается настольною книгою у всякаго любителя чтенія". Не имѣя подъ рукою "Отечественныхъ Записокъ", можетъ быть, я не точно выразилъ слова Бѣлинскаго, но самую сущность отзыва я помню очень хорошо, отчасти и потому, что мнѣніе это совершенно совпадало съ собственнымъ моимъ убѣжденіемъ.
   Гнѣдичъ не былъ поэтомъ въ полномъ смыслѣ этого слова, но онъ въ замѣчательной степени обладалъ свѣтлымъ поэтическимъ инстинктомъ, значительно развившимся вслѣдствіе постояннаго труда и знакомства съ обаятельнымъ древнимъ міромъ. Ссылаюсь на его извѣстную идиллію "Рыбаки", которая въ цѣломъ не выдерживаетъ поверхностной критики, но въ которой встрѣчаются такія художественныя описанія природы, какія можно найдти только у Пушкина и по временамъ у Лермонтова. Описаніе вечера надъ Невою, въ срединѣ названной идилліи, безъ преувеличенія можно поставить рядомъ съ нѣкоторыми стихами Гете.
   Когда Гнѣдичъ взялся за переводъ "Иліады", его живая и симпатичная натура приняла этотъ трудъ какъ величайшее наслажденіе. Любовь Гнѣдича къ Гомеровой поэмѣ была безпредѣльна. Когда отецъ поэзіи "дремалъ", дремалъ и Гнѣдичъ, но силы переводчика возраждались, чуть доходило дѣло до красотъ, которымъ дивились и дивятся поколѣнія. Ни одинъ изъ великолѣпнѣйшихъ эпизодовъ "Иліады" не переданъ слабо; въ доказательство словъ моихъ, я попрошу припомнить знаменитое прощаніе Гектора съ женою, плачъ Ахиллеса надъ убитымъ Патрокломъ, пожаръ греческихъ судовъ, сцену, когда Гера соблазняетъ Юпитера, свиданіе Пріама съ Ахиллесомъ, и наконецъ до необъятности грандіозную сцену, когда рѣки Ксансъ и Симоисъ, заступаясь за поражаемыхъ троянъ, воздвигаются за быстроногаго сына пелеева, хлещутъ въ него волнами и кровью и бросаютъ трупами въ героя, который, окруженный волнами, продолжаетъ истреблять враговъ и мстить за убитаго друга. Всѣ эти сцены до того удались Гнѣдичу, что самые недостатки перевода забываются и почти обращаются въ красоты. Какъ хорошъ его желѣзный, угловатый, энергическій гекзаметръ! какъ кратки и художественны описанія, какъ приличны эпитеты, не смотря на свою изысканность! Многіе возстаютъ на торжественность Гнѣдичева слога и на не всегда умѣстное употребленіе церковно-славянскихъ выраженій; но если допустить вполнѣ справедливость этихъ замѣчаній, то что же останется изъ сочиненій Державина?
   Энергія, которою проникнуть трудъ Гнѣдича, можетъ быть повредила бы переводу "Одиссеи", но въ "Иліадѣ" она почти всегда на своемъ мѣстѣ. Какъ на два лучшіе отрывка въ этомъ родѣ, я укажу на разсказъ единоборства Аякса съ Гекторомъ (въ 1-й части "Иліады") и на ту сцену, когда Гекторъ, вооружаясь огромнымъ камнемъ, разбиваетъ ворота ахейской стѣны. У меня до сихъ воръ въ памяти эти стихи, которыми заключается первая часть "Иліады":
   
                       ....и туда и сюда раскололися створы
             Камнемъ пробитые страшнымъ -- и ринулся Гекторъ великій,
             Грозенъ лицомъ, какъ угрюмая ночь, и сіялъ онъ ужасно
             Мѣдью, которой закованъ былъ весь, и въ рукахъ потрясалъ онъ
             Два копія: не сдержалъ бы героя, никто кромѣ Бога,
             Въ мигъ, какъ вбѣжалъ онъ въ ворота: огнемъ его очи горѣли,
             .................кругомъ побѣжали Ахейцы
             Къ чернымъ своимъ кораблямъ, и вездѣ поднялася тревога!
   
   Вспомнимъ еще мѣсто, когда Зевесъ рѣшается остановить наступленіе могучаго Діомеда, котораго конями правитъ Несторъ:
   
             Онъ, загремѣвши ужасно, перунъ сребропламенный бросилъ,
             И на землю его, предъ конями Тидида, повергнулъ
             Яркимъ пламенемъ вверхъ воспаленная вспыхнула сѣра,
             Кони, отъ ужаса прянувъ назадъ, подъ ярмомъ задрожали,
             Пышныя коней бразды убѣжали изъ старцевыхъ дланей....
   
   И неужели подобный переводъ лишенъ всякаго литературнаго достоинства? Теперь позвольте мнѣ привести еще одно мѣсто, гдѣ вмѣсто энергіи встрѣчаемъ мы глубокую скорбь, мѣсто, проникнутое такимъ фантастическимъ, трогательнымъ колоритомъ, что вся Германія, съ Шиллеромъ впереди, не въ состояніи представить ничего подобнаго этой восхитительной сценѣ, написанной грекомъ. Вы догадываетесь, что я говорю о свиданіи Ахиллеса съ тѣнью Патрокла. Послѣ битвы, кончившейся гибелью Гектора, герой бродитъ по пустынной полянѣ, "гдѣ волны лишь мутныя билися въ берегъ". Душа его скорбитъ о погибшемъ другѣ, тѣло истомлено трудомъ, мщеніе совершилось, Гекторъ погибъ, но страданіе и тоска не прекратились. Ахиллесъ ложится на землю, лицомъ книзу (замѣтьте эту дивную черту!) и, полный тоски, забывается сномъ. Ему представляется тѣнь Патрокла, "образъ, величіемъ съ нимъ и очами прекрасными сходный, тажъ и одежда, и голосъ тотъ самый, сердцу знакомый", Патроклъ вспоминаетъ ихъ дружбу, время дѣтства, предсказываетъ Ахиллесу скорую кончину и умоляетъ, чтобъ кости ихъ лежали вмѣстѣ....
   Но я увлекаюсь самимъ Гомеромъ; посмотримъ, каково передалъ Гнѣдпчъ эту прекрасную сцену. Стихъ его въ этомъ мѣстѣ совершенно правиленъ, простъ, дышетъ какимъ-то уныніемъ... Но въ отвѣтѣ Ахиллеса своему другу, Гнѣдичъ возвышается до истинной художественности. Протяжная, напряженная тягучесть гекзаметра, какая-то богатырская грусть, которою проникнута эта рѣчь, ставитъ всю сцену въ разрядъ прекраснѣйшихъ произведеній вашей словесности:
   
             Быстро къ нему простираясь, вѣщалъ Ахиллесъ благородный:
             "Ты ли, другъ мой единственный, мертвый меня посѣщаешь?
             Ты и полагаешь завѣты мнѣ крѣпкіе? я совершу ихъ,
             Радостно всѣ совершу, и исполню, какъ ты завѣщаешь!
             Но приближься, на мигъ мы хотя обоймемся съ любовью,
             И взаимно съ тобой насладимся рыданіемъ горькимъ!"
             Рекъ, и жадныя руки любимца обнять распростеръ онъ:
             Тщетно: душа Менетида, какъ облако дыма, сквозь землю,
             Съ воемъ сошла. И вскочилъ Ахиллесъ, пораженный видѣньемъ,
             И руками всплеснулъ....
   
   Если этотъ переводъ недостоинъ подлинника, то лучше всего и не переводить Гомера, основываясь на томъ, что Гомеръ необъятно великъ!
   Изъ другихъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ" замѣчательна первая статья о "Банкахъ" и замѣтки, помѣщенныя въ отдѣлѣ "Хозяйства".
   Въ "Смѣси" 3-й книжки "Отечественныхъ Записокъ" помѣщена маленькая поэма лорда Байрона "Сонъ" (the Dream), въ переводѣ г. Красова. Переводъ сдѣланъ прозою, но кажется мнѣ, что произведенія подобнаго содержанія, отличающіяся грустнымъ, нѣсколько туманнымъ, полуфантастическимъ колоритомъ, не могутъ быть хорошо переданы прозою. Возьмите, напримѣръ, знаменитое предисловіе Фауста: "Ihr nah't euch wieder, schwankende Gestalten", и посудите сами, удержится ли меланхолическій смыслъ этихъ музыкальныхъ стиховъ въ простомъ, прозаическомъ переводѣ, какъ бы тщательно ни былъ онъ сдѣланъ? При переводѣ Байроновыхъ поэмъ встрѣчается еще одно затрудненіе, почти неодолимое, ихъ языкъ до такой степени сжатъ и рѣзокъ, что при всемъ богатствѣ языка, при всемъ искусствѣ переводчика, часто придется положить перо и стать втупикъ, послѣ тщетныхъ усилій пріискать равносильное выраженіе. Такъ во французскихъ переводахъ Донъ Жуана не рѣдко одна октава Байрона занимаетъ полстраницы печатнаго текста. Кажется, г. Красовъ въ особенности обращалъ вниманіе на это обстоятельство: его переводъ, по сжатости своей, близко подходитъ къ подлиннику. Но картинность слога, но рѣзкость выраженій, но глубокая задушевная грусть, которою проникнута поэма,-- все это исчезло, совершенно исчезло...
   По моему мнѣнію, англичане черезчуръ уже гордятся "Сномъ" да еще другимъ произведеніемъ Байрона, отличающимся тѣмъ же грустнымъ элементомъ. Я говорю о прекрасныхъ "Стансахъ къ Аугустѣ" (Му sister, my sweet sister). Мнѣ кажется, что еще до сихъ поръ самолюбивый британецъ косо глядитъ на творенія великаго поэта, который умѣетъ изображать только мрачныя стороны жизни. "Сонъ" и "Стансы къ Аугустѣ" приняты были взрывомъ общаго восторга, чуть ли не потому именно, что въ нихъ мало проявляется Байроновскаго элемента, что въ нихъ поэтъ будто отступался отъ своего произведенія, грустилъ, а не проклиналъ. Я помню слова одного англичанина о Байронѣ: "онъ не любилъ насъ, но мы его любили. Его проклятія цѣнили мы выше золота, а слеза его казалась намъ дороже брильянтовъ". Совершенно британскій отзывъ!
   Если я не ошибаюсь, то изъ поэмъ Байрона переведены на русскій языкъ только "Шильонскій узникъ", "Манфредъ", "Корсаръ", "Лара" и "Абидосская невѣста". Всѣ эти переводы за исключеніемъ перваго плохи, оттого, что переводчики позволили себѣ произвольныя и вовсе ненужныя отступленія отъ подлинника. Хорошо было бы, еслибъ г. Красовъ, попробовалъ перевести одну изъ этихъ поэмъ также тщательно какъ перевелъ онъ "Сонъ". Содержаніе ихъ, по рельефности своей, облегчитъ трудъ переводчика.
   Французскій критикъ, упрекнувшій автора "Лары" въ однообразіи, зналъ свое дѣло прекрасно. Байронъ однообразенъ, но однообразенъ геніяльно. Онъ порою слабъ, но эта слабость хватаетъ за сердце, онъ и напыщенъ, но напыщенность эта до такой степени вѣрна и рѣзка, что переходитъ въ осязательное проявленіе болѣзненной натуры поэта. Его раздражительный характеръ и событія его жизни какъ нельзя больше оправдываютъ эту мрачную, безотрадно восторженную манеру. Какой человѣкъ, въ минуты мизантропіи и охлажденія къ жизни, не строилъ угрюмыхъ фантазій, въ которыхъ все полно муки, тревоги и холоднаго торжества, въ которыхъ, подобно цвѣткамъ на развалинахъ взятаго штурмомъ города, красуются единственныя отрадныя воспоминанія о любви и красотѣ. Надо сказать правду, если такія фантазіи строитъ человѣкъ обыкновенный, выходитъ пошлость,-- у Байрона же раждается "Корсаръ", "Лара" и "Гьяуръ".
   "Гьяуръ" въ особенности нравится мнѣ своимъ фантастическимъ, отчаяннымъ увлеченіемъ, которое несется въ невѣдомые края, подобно мрачному всаднику, безумно скачущему, на своемъ ворономъ конѣ, при самомъ началѣ поэмы. На что тутъ обиліе приключеній, зачѣмъ вѣроятность содержанія? будь интрига еще темнѣе и мрачнѣе, будь втрое болѣе отступленій, мнѣ нѣтъ до этого дѣла: я вижу единство, вижу одинъ громадный фактъ -- ожесточеніе души необузданной и все-таки любящей! И взгляните, сколько юношеской, пламенной энергіи въ этомъ единствѣ, какъ страшно мечется вамъ въ глаза вражда Гьяура въ убійцѣ его Леилы,-- вражда, за которою слѣдуетъ безвыходная, судорожная апатія. Смотрите, какимъ единствомъ колорита проникнуты всѣ строки, всѣ подробности, какъ страшенъ этотъ мститель "съ злымъ глазомъ", когда онъ встаетъ на стременахъ и съугрозою поднимаетъ свою руку! Тутъ все дышетъ ожесточеніемъ, оно прорывается, оно видно на всемъ: отъ блѣднаго лица Гьяура до его воронаго коня,-- въ самыхъ отступленіяхъ, полныхъ прелести, заключается что-то страшное. Картины востока, погибшей Греціи, женщинъ, кашемирской бабочки,-- сперва наводятъ слезу на глаза; но это одна минута: враждебный колоритъ беретъ свое; эти поэтическія мѣста блестятъ какъ драгоцѣнные камни, но они блестятъ при свѣтѣ пожара.
   Впередъ, впередъ! зачѣмъ останавливаться на женскихъ лицахъ, чего искать въ страстныхъ воспоминаніяхъ? поэта призываетъ другая страсть; она влечетъ мстителя Гьяура, и съ быстротою, прохватывающею васъ до костей, снова и снова летитъ разсказъ, сжатый, яркій отрывистый. Перерывы сдѣлались чаще, въ поэмѣ истощено все, что только можетъ потрясти душу; но поэтъ не охладѣлъ къ своему герою, онъ не все еще высказалъ... взрывъ неизбѣженъ, пароксизмъ приближается. Вотъ она, встрѣча Гьяура съ Гассаномъ, вотъ мщеніе, бой и убійство, сцена, написанная словно въ состояніи френетическомъ...
   Названныя мною поэмы потому еще удобны для перевода, что въ нихъ не проявляется того саркастическаго и враждебнаго настроенія таланта, за которое впослѣдствіи Соути называлъ поэмы Байрова "сатанинскими произведеніями". Въ ту пору, когда написавъ былъ "Гьяуръ" и "Корсаръ", Байронъ былъ только мизантропомъ, но онъ не былъ врагомъ общества. Только впослѣдствіи событія его бурной и страдальческой жизни развили въ немъ элементъ, породившій "Донъ Жуана", "Каина" и многія другія высокія произведенія, но за которыя можетъ браться только человѣкъ совершенно созрѣлый, твердый и практическій.
   Позвольте, подъ конецъ этого письма, разъ навсегда сказать нѣсколько словъ о моихъ письмахъ. Въ двухъ или трехъ журналахъ встрѣтилъ я нѣсколько возраженій на мои замѣчанія, высказанныя въ январѣ и февралѣ мѣсяцахъ. Каковы бы вы были эти возраженія, прежнія и будущія, будутъ ли смѣшаны съ похвалой или порицаніемъ, я не стану отвѣчать на нихъ, отчасти потому что не признаю пользы въ полемикѣ, а болѣе потому, что въ качествѣ читателя, знаю по опыту, до какой степени скучна всякая полемика.
   Нѣсколько болѣе серьёзныхъ замѣчаній сдѣлано было мнѣ непишущими людьми. Мнѣ говорили, что отзывы мои о русской журналистикѣ обильны насмѣшливостью и отступленіями,показывающими большое равнодушіе къ отечественной словесности. По этому-то поводу хочу я объясниться, какъ можно короче. Во-первыхъ, я пишу не постоянный критическій обзоръ русской журналистики, а начинаю и оканчиваю мои письма не связывая себя рѣшительно ничѣмъ. Передавая вамъ собственныя мои мысли и впечатлѣнія, при чтеніи новыхъ журналовъ, я постоянно сохраняю право говорить, что вздумается, оцѣнивать то, что самъ захочу, и умалчивать обо всемъ, что по моему мнѣнію, можетъ показаться сухимъ для читателей.
   Я не имѣю горячей привязанности къ современной нашей литературѣ и смотрю на нее болѣе съ любопытствомъ, чѣмъ съ полнымъ сочувствіемъ, но до моихъ привязанностей никому нѣтъ дѣла. Время, въ которое раздавалась громкая извѣстность за звучное стихотвореніе или отрывокъ изъ романа, навсегда миновалось, но время зрѣлыхъ и глубокихъ твореній еще не наступило для вашей словесности. Будемъ же ждать его и въ ожиданіи восхищаться тѣмъ, что было написано прежде насъ великими умами всѣхъ вѣковъ и народовъ.
   Года три тому назадъ, мнѣ случилось въ Петербургѣ сойтись съ кружкомъ людей образованныхъ и умныхъ, по крайне молодыхъ и способныхъ къ увлеченію. Эти юноши любили чтеніе: почти каждый изъ нихъ съ любовію занимался какою нибудь наукою и готовился самъ писать. Мало по малу лѣность и столичная жизнь взяли свое. Эта молодежь начала уже зѣвать надъ серьёзными книгами, но, сохранивъ любовь къ чтенію, обратилась къ новымъ журналамъ, русскимъ и иностраннымъ. Скоро и чужіе журналы показались ей скучными, отъ русскихъ же не могли отстать эти юноши, вбившіе себѣ въ голову мысль заниматься литературой. Первыя числа мѣсяцовъ были праздниками для нихъ,-- въ эти дни они поглощали всѣ новые журналы и долго толковали о прочитанномъ.
   Чѣмъ болѣе съуживался кругъ ихъ чтенія, тѣмъ страннѣе и безобразнѣе становились собственныя ихъ литературныя убѣжденія. Они стали жадно слѣдить за микроскопическою газетною и журнальною полемикою, начали называть одного великимъ геніемъ за удачный разборъ книги и съ нетерпимостью порицать того, кто не восхищался знаменитымъ разборомъ. Человѣка, написавшаго живую повѣсть, производили они въ главы великаго умственнаго движенія, и если, заходя ко мнѣ, заставали меня не надъ книжкою журнала или листомъ газетъ, то не упускали случая подсмѣиваться надъ моею отсталостію. Я молчалъ и наблюдалъ за ними съ полною охотою и терпѣніемъ; но когда эти господа стали заходить ко мнѣ съ тетрадями собственныхъ своихъ повѣстей и философскихъ писемъ, я не вытерпѣлъ и "наговорилъ имъ много остротъ", какъ выражался извѣстный вамъ мой пріятель-нѣмецъ. Вѣроятно мои остроты похожи были на бомо "Сына Отечества", потому что будущіе литераторы тутъ же ушли и съ тѣхъ поръ отзываются обо мнѣ не совсѣмъ выгодно.
   Имѣя время прочитывать все, что выходитъ у насъ новаго, я съ горестью замѣчаю, что духъ нетерпимости и преувеличенія не вполнѣ еще изгнавъ изъ нашей словесности. Многія статьи, многія бури, случающіяся въ стаканѣ воды, показываютъ мнѣ, что мои юные пріятели олицетворяли собою одну изъ дурныхъ сторонъ нашихъ журнальныхъ дѣятелей: именно жалкое авторское самолюбіе.
   Глубже вникнувъ въ положеніе нашей словесности, сосредоточенной въ журналахъ, я постигаю причину, по которой самолюбіе это развивается и въ наше время. Вкусъ публики замѣтно очищается, она не вполнѣ вѣритъ пріятельскимъ приговорамъ, много незаслуженныхъ знаменитостей сведено со своихъ пьедесталовъ, и, конечно, знаменитости эти глубоко уязвлены равнодушіемъ публики. Литературная слава у насъ болѣе лестна, нежели гдѣ-либо, потому что у насъ мало дѣятелей на литературномъ поприщѣ, и вотъ отчего эта слава кажется такъ увлекательною, вотъ отчего всякая неудача раждаетъ въ писателѣ глубокое, раздражительное огорченіе. Прибавьте къ этому, что кругъ русскихъ читателей, увеличиваясь болѣе и болѣе, все еще не достаточно великъ для обезпеченія существованія всѣхъ нашихъ журналовъ, что одно изданіе считаетъ подписчиковъ сотнями, тогда какъ у другого ихъ тысячи,-- и тогда вы поймете, изъ-за какихъ причинъ авторское самолюбіе такъ часто просвѣчиваетъ въ теперешней полемикѣ.
   Полемика эта представляетъ собою много грустнаго и вмѣстѣ съ тѣмъ смѣшного, но смѣяться надъ всю можетъ только человѣкъ совершенно холодный и равнодушный къ развитію отечественной словесности. Возьмемъ хотя полемическія замѣтки "Сѣверной Пчелы". Сперва онѣ кажутся забавными, но прочитайте такую статью во второй разъ, васъ поразитъ какое-то сосредоточенное, тяжелое самолюбіе, которымъ она проникнута. Взгляните, чего только не дѣлаютъ такіе люди, чтобъ оградить свое самолюбіе, чтобъ защититься отъ нападковъ, о которыхъ уже давно почти и не думаютъ. Они прибѣгаютъ безъ нужды къ вѣчнымъ идеямъ правды и добра, къ свидѣтельству людей умершихъ, пишутъ стихи въ свою похвалу, острятъ, и острятъ неудачно, потому что при страданіи самолюбія шутки не могутъ быть удачны. Въ одномъ изъ листковъ "Иллюстраціи" встрѣтилъ я, нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, отзывы о русской литературѣ; они были такъ странны, полны такого особеннаго негодованія, что я сперва засмѣялся, потомъ отложилъ листокъ подальше отъ себя. Подобнаго рода статьи и теперь еще помѣщаются въ "Сынѣ Отечества". Взглянувши на все это, я почти готовъ сознаться, что "Библіотека для Чтенія" устранивъ себя отъ всякихъ литературныхъ вопросовъ, поступаетъ не безъ основанія.
   Вы скажете мнѣ, что тутъ-то и есть шикъ, что хладнокровному человѣку должно быть очень весело смотрѣть на всѣ эти маленькія бури, что безталанность и вялость становятся очень забавны подъ вліяніемъ раздраженнаго самолюбія. Я не соглашаюсь съ этимъ, я вполнѣ убѣжденъ, что на свѣтѣ нѣтъ отъявленной бездарности, что полные самолюбіемъ люди, надъ которыми мы теперь смѣемся, могли бы произвести что-нибудь полезное, еслибъ вмѣсто безполезной и жалкой полемики, вмѣсто защиты своего таланта, въ который никто не вѣритъ, обратились они къ чтенію, къ правильному труду, къ переводамъ, компиляціямъ и подобнымъ полезнымъ занятіямъ. Но самолюбіе не даетъ имъ покоя и во всемъ блескѣ проявляется въ полемикѣ. "Меня не хвалятъ", говоритъ такой писатель -- "ничего, это мои враги". И вотъ онъ опять идетъ по старой дорогѣ, не слушая замѣчаній критики, не обращая вниманія на шутки хладнокровныхъ зрителей, на холодность всей публики къ его произведеніямъ. Надъ его героемъ посмѣялись, онъ бросаетъ этого героя, но вмѣсто его выводитъ двухъ, такихъ же ничтожныхъ и неестественныхъ. Его остроты найдены неудачными, онъ старается острить еще болѣе, острить водъ вліяніемъ оскорбленнаго самолюбія, и, конечно, остритъ еще хуже прежняго... Когдажь ему читать, когда учиться, когда помышлять объ исправленіи написаннаго? надо непремѣнно отвѣчать, надо ночи не спать надъ своими остротами.
   Но если бы это болѣзненное самолюбіе было исключительною принадлежностью плохихъ литературныхъ дѣятелей, я и не говорилъ бы о немъ. A когда я вижу, что талантъ юный и истинный вянетъ въ объятіяхъ этого порока, я страдаю за нашу словесность, я не въ силахъ шутить и смѣяться надъ такимъ страданіемъ... Въ свѣтѣ укоренилась мысль, что всѣ писатели черезчуръ самолюбивы, что порицаніе, а еще болѣе чужой успѣхъ становится для нихъ ядомъ: хотя современное положеніе вашей словесности и можетъ оправдать эту мысль; но я не того мнѣнія; я имѣю слабость думать, что съ появленіемъ сильныхъ талантовъ исчезнутъ въ нашей литературѣ проблески болѣзненнаго самолюбія, и надежду мою основываю на томъ фактѣ, что огромное большинство великихъ писателей не было причастно этому пороку, который по справедливости можетъ назваться душевною болѣзнію. Позвольте по этому случаю привести въ доказательство письмо, взятое изъ книги, которую я теперь читаю (Moore's Life of L. Byron).
   "Напишите мнѣ, какъ подвигается наша поэма, только не торопитесь, а за успѣхъ я вамъ ручаюсь. Нѣтъ надобности увѣрять, до какой степени я дорожу вашей славой; по чистой совѣсти признаюсь, что она для меня дороже моей собственной. Въ послѣднее время я пришелъ къ убѣжденію, что мои сочиненія черезчуръ превозносятся, и что, писавши ихъ, я слишкомъ торопился. Въ самомъ дѣлѣ, написать двѣ поэмы въ четырнадцать дней -- это уже черезчуръ скоро, и, кромѣ васъ, я никому вы за что не признаюсь въ моей поспѣшности. Пора все это чѣмъ нибудь кончить"...
   Письмо это писано Томасу Муру, человѣкомъ не совсѣмъ тихаго характера и довольно самолюбивымъ. Оно писано лордомъ Байрономъ, который девяти лѣтъ отъ роду падалъ въ обморокъ отъ вспыльчивости, двадцати лѣтъ написалъ сатиру, которую называлъ перчаткою, брошенною въ лицо Англіи, и въ послѣдующіе годы, говоря объ одной женщинѣ бѣшеннаго характера, выразился такъ: "Одного меня Маргарита немного боялась, и утихала только тогда, когда я начиналъ бѣситься" (что, какъ вамъ извѣстно, представляетъ свирѣпое зрѣлище) а savage sight).
   

V.

Апрѣль 1849.

   Есть много литературныхъ произведеній, которыя совершенно на своемъ мѣстѣ въ словесности богатой и обширной, и которыя, будучи перенесены въ литературу еще неустановившуюся, не принесутъ съ собою читателямъ ничего, кромѣ неудовольствія и сбивчивыхъ мыслей. Таковы всѣ сочиненія, порожденныя парадоксальнымъ настроеніемъ духа; такова вторая статья г. Сенковскаго "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго" (въ февральской книжкѣ "Библ. для Чт."), въ которой авторъ до такой степени далъ волю своей насмѣшливой фантазіи, что читатель, даже привыкшій къ изслѣдованіямъ о древней литературѣ, по прочтеніи всѣхъ догадокъ и разсужденій г. Сенковскаго, собьется съ толку и непремѣнно спроситъ самого себя: что же хотѣлъ доказать изслѣдователь? Прочитавъ статью эту два раза, я два же раза задалъ себѣ такой вопросъ и не могъ отвѣчать на него, не смотря на все мое желаніе, не смотря на участіе, которое принимаю въ литературной дѣятельности автора. Въ этомъ хаосѣ догадокъ, шутокъ, произвольныхъ истолкованій и насмѣшекъ надъ трудами людей ученыхъ нѣтъ ни одной мысли, которая бы вязалась съ предъидущею мыслью, вела къ выводу, являющемуся чрезъ нѣсколько строкъ: Отрицаніе сталкивается съ догматизмомъ, не выдерживающимъ поверхностнаго обсужденія; міръ славянскій насильно сближенъ съ міромъ древней Греціи; очаровательные миѳы Эллады перетолкованы наперекоръ всѣмъ изслѣдованіямъ, награждены такими именами, которыхъ не выговоришь, да и самъ авторъ въ послѣдующихъ статьяхъ вѣрно назоветъ ихъ иначе. Нѣтъ средствъ запомнить такой бездны смѣшныхъ и натянутыхъ именъ,-- нѣтъ возможности разбирать статью, написанную съ ученою цѣлью, но въ которой поминутно осмѣивается и наука, и трудъ даровитыхъ ученыхъ, и результаты добросовѣстнаго истолкованія. Для образца, позвольте вамъ привести одно мѣсто изъ статьи.
   
   "Былъ царь Распребѣшанъ Невпопадовичъ (Agamemnôn Atreides), а женатъ былъ онъ на Славноприданой Драчуновнѣ (Klytê-mnestrê Tydareis или, все равно, по другимъ діалектнымъ произношеніямъ, Syndéreis); а у нихъ дѣти:
   

Сынъ:

   Грубіянъ Распребѣшанынъ (Orestes, убившій мать свою: собственно Orestes значитъ горецъ, но извѣстно, что это слово употреблялось въ смыслѣ дикарь, мужикъ, грубіянъ, разбойникъ).
   

Дочери:

   Выродокъ Распребѣшановна (Anti-gonê Aga-memnôneis).
   Безложница Распребѣшановна (Elektrê Aga-memnôneis).
   Дебелощока Распребѣшановна (Iphi-geniê Agamemnôneis; собственно дебелоподбородая). Вы помните, что Aga-memnôn, Распребѣшенникъ, составляетъ одинъ изъ мистическихъ титуловъ Эѳира или Яса. Надо еще вспомнить, что Iphigenia, Дебелощока, было одно изъ религіозныхъ прозваній Луны, Selenê, по произношенію нѣкоторыхъ діалектовъ Helenê, потому что h и s мѣняются часто въ греческомъ языкѣ. Такимъ образомъ, Дебелощока Распребѣшановна есть игра религіозными словами, приспособленная къ житейской характеристикѣ лица -- прозваніе забавное, остроумное до дерзости, но едва ли приличное къ употребленію въ честномъ семействѣ. Понимается, почему принесли ее въ жертву Лунѣ; она и выдумана нарочно для этого: и луна и дочь аргивскаго царя, обѣ -- Дебелощечки Распребѣашновны!.. Безложница Распребрѣшановна -- имярекъ точно такого же роду по значенію, и такого же достоинства по каламбурной остротѣ. Какъ êlecôr безложникъ, было титуломъ Солнца, точно такъ же êlectrê, безложница, составляло въ религіозной номенклатурѣ прозваніе Луны. Но, въ примѣненіи къ смертной женщинѣ, это прозваніе представляло смыслъ очень невыгодный для прекрасной особы. Когда вы сблизите это имя, въ спискѣ гомерическихъ дѣйствующихъ лицъ, съ совершенно безцеремоннымъ именемъ Кассандры, которая принадлежитъ къ ceмейству черезъ благонравнаго папеньку, то, надѣюсь, не усомнитесь въ настоящемъ смыслѣ его въ устахъ краснобая Гомера. Самое имя Helenê состоитъ у него въ каламбурной дружбѣ съ этимъ пріятнымъ балагурствомъ насчетъ злосчастнаго семейства Безтройныхъ, Нетройней или Невпопадовичей, Atridae, потому что helenê, собственно шкатулка, коробка для храненія драгоцѣнностей, и мистическій сосудъ, который носили въ процессіяхъ таинствъ Луны съ какою-то очень важною святынею; helenê многіе произносятъ selenê, а selenê значитъ луна, а луна безложница, а извѣстно, какія неоспоримыя права на такое прозваніе имѣетъ, по сказочкѣ Гомера, прекрасная супруга Крѣпиміра Невпопадовича, Menelaos Atreides -- Крѣпи-міра, то есть, крѣпи-дружину; laos, ryk, міръ, всегда означали только воиновъ. Собственно этому имени Menelaos у Славявъ соотвѣтствовало имя Буривой, отъ стариннаго слова бурить, одушевлять къ изступленной храбрости, придавать воямъ бурь (menos), жаръ, пылъ, крѣпость духа и силъ. Но Крѣпимірь понятнѣе нынѣшнему уху, и это -- достаточная причина къ предпочтенію.
   Далѣе. У царя Распребѣшана Невпопадовича былъ братъ, храбрый -- одинъ изъ прекраснѣйшихъ характеровъ въ "Иліадѣ", въ Сборникѣ; да что проку! -- на этомъ семействѣ лежала печать отверженія: все что ни дѣлали потомки царя Безтрета, Нѣтроя, Невпопада, обращалось имъ въ горе и срамъ. Такъ вотъ у бѣдоваго царя Распребѣшена Невпопадовича, котораго въ Сборникѣ честятъ устами Ахилла: "Ахъ, ты, негодный пьяница! съ собачьимъ глазомъ!.. съ оленьимъ сердцемъ!..", у царя этого былъ братъ, Крѣпиміръ Невпопадовичь, Menelaos Atreides. Вздумалось же ему жениться на Шкатулкѣ Драчуновнѣ, сестрицѣ Славноприданой Драчуновны (Helenê Tyndareis или Syndereis), и пошла бѣда -- срамъ и поношеніе. Пріѣхалъ къ нимъ въ гости молодой царевичъ, Маклеръ Откуповичь (Paris Priamides), и похитилъ прекрасную и богатую Шкатулку...
   A до выхода замужъ, была новая Шкатулка или Коробочка назначена въ супруги фригійцу, Азіатцу, Духисту Дальдановичу, (Thyestês Tantalides), пріѣхавшему съ дальняго Востока, гдѣ растутъ духи и пряности, ухаживать за такой чудесной Шкатулкой. Да умеръ тотъ Духистъ (купецъ торгующій духами), и ее отдали за Крѣпиміра Невпопадовича, отъ котораго она бѣжала съ другимъ купчиною, между тѣмъ какъ сестрица ея, Славнопридана Драчуновна, забывъ мужа, въ свою очередь, влюбилась въ дюжаго Козиста (Aegistês), славнаго богатыря козопаса. Духистъ и Козистъ имѣли большое вліяніе на сердца этихъ древнихъ дамъ, и купцы что-то жестоко добирались до Шкатулки. Одинъ, явственно, хотѣлъ вынуть богатое ея содержаніе и уложить туда духи свои, другой проворно укралъ ее и бѣжалъ въ Египетъ. Въ Египтѣ гуся поймали, Шкатулку у него отняли и заключили въ храмъ, а купчину отпустили. Геродотъ, очень ученый языческій богословъ, который ужъ навѣрное хорошо понималъ Гомера, бранитъ его за непростительную ложь въ такомъ важномъ дѣлѣ: онъ узналъ съ достовѣрностью отъ египетскихъ жрецовъ, что Шкатулки не было въ Троѣ, въ то время, какъ Гомеръ производитъ осаду городу Шарику или Пещеркѣ, а была она тогда спрятана въ Егпитѣ. Значитъ въ Шкатулкѣ было что-то очень важное для язычества -- какое-то великое таинство, заповѣдная святыня".
   
   Но эта выписка не можетъ дать полнаго понятія о манерѣ и изысканіяхъ г. Сенковскаго. Для совершенной оцѣнки этой странной статьи, надобно прочитать ее всю, что составитъ трудъ довольно значительный.
   Я спрошу только объ одномъ, какую цѣль имѣлъ г. Сенковскій, сочиняя статью свою? на какое именно направленіе нападаетъ, противъ какихъ ученыхъ заблужденій вооружается онъ парадоксами? Еслибъ ваши ученые отличались схоластическимъ направленіемъ, еслибъ сочиненія Гомера толковались ими не такъ какъ слѣдуетъ, еслибъ наконецъ у насъ были въ ходу забавныя этимологическія тонкости, статья "О новыхъ сочиненіяхъ Жуковскаго" имѣла бы значеніе сатиры. Но она не сатира, потому что предмета такой сатиры у насъ не существуетъ. Явись эта статья въ Германіи, гдѣ ученые люди любятъ пускаться въ тонкости и этимологію, сатира эта имѣла бы какой-нибудь смыслъ; у насъ же она вы что иное какъ борьба съ призраками.
   Въ сочиненіяхъ сатирическаго содержанія недостаточно однихъ умныхъ парадоксовъ, надобно еще одно важное условіе: парадоксы должны быть направлены на какое нибудь заблужденіе, на какой нибудь предметъ, заслуживающій шутки. Были сочиненія, написанныя въ самомъ шутливомъ родѣ,-- сочиненія, сбивавшія съ толку невнимательнаго читателя и совсѣмъ тѣмъ имѣвшія полезное вліяніе на ходъ словесности и на вкусъ публики. Приведу одинъ примѣръ: во французской литературѣ около 1830 года замѣтно было направленіе странное и тѣмъ болѣе вредное, что почти всѣ представители его обладали сильнымъ талантомъ. Романы того времени наполнены были сценами грязными и кровавыми, драматическія произведенія сплетались изъ ужасовъ и преступленій, а оканчивались убійствами и отравленіями. Изящное заключается въ безобразіи, говорили эти писатели, полные порывовъ къ дурно понятой оригинальности, наводняли словесность созданіями уродливыми, однообразно перемѣшивая красоту физическую съ безобразіемъ нравственнымъ и наоборотъ, гоняясь за софизмами, ужасами и эффектами. Такія произведенія пользовались большимъ успѣхомъ, потому что вкусъ человѣка, наткнувшагося на странное произведеніе фантазіи, располагается скорѣе къ снисходительности, чѣмъ къ недовѣрчивости.
   Въ этотъ странный періодъ словесности вышелъ на сцену молодой писатель, одаренный складомъ ума самымъ насмѣшливымъ, самымъ парадоксальнымъ. Готовый смѣяться надъ чѣмъ бы то вы было, онъ предметомъ насмѣшекъ выбралъ неистовую школу, какъ пользовавшуюся огромнымъ сочувствіемъ публики. Но какъ поразить эту сильную школу? Путемъ сухихъ разсужденій идти было нельзя. Прямая насмѣшка не возбудила бы сильнаго участія. Оставалось одно средство: взяться за парадоксъ и мистификацію. И вотъ, въ самую эпоху разгара неистоваго направленія, явилось сочиненіе, которое по справедливости можетъ назваться лучшею литературною мистификаціею своего времени.
   Жюль Жаненъ (такъ звали этого молодого писателя) издалъ романъ подъ страннымъ названіемъ: "Мертвый Оселъ и обезглавленная женщина". Любители страшнаго бросились съ жадностью на новое произведеніе, въ которомъ, по общимъ слухамъ, ужасовъ, грязи и преступленій было болѣе, нежели во всѣхъ до того вышедшихъ неистовыхъ романахъ.
   Ожиданіе публики не было обмануто: сочиненіе было полно неистовыхъ сценъ, до послѣдней главы, которая была отвратительна до крайности. И только по прочтеніи этой странной книги, большинство публики явно примѣтило тучу убійственныхъ сарказмовъ, явно направленныхъ на неистовое направленіе словесности. "Чрезвычайно легко описывать дикіе ужасы", говоритъ Жаненъ въ одной изъ главъ своего романа, и эта мысль, подкрѣпленная блескомъ безпощаднаго остроумія, смѣло проведена была черезъ все сочиненіе. Мистификація имѣла полный успѣхъ, трудъ Жанена достигъ своей, цѣли, и насмѣшки посыпались на школу, которая наконецъ принуждена была измѣнить свое направленіе.
   "Мертвый Оселъ" Жанена принесъ несомнѣнную пользу, теперь же рѣдко читается и во Франціи; но эта книга достойна занять мѣсто въ библіотекѣ всякаго любителя чтенія; потому что людямъ, желающимъ изучить сатирическій родъ во всей его тонкости, желающимъ ознакомиться съ парадоксомъ, этимъ страшнымъ оружіемъ въ рукахъ насмѣшливаго писателя,-- и теперь можно посовѣтовать прочесть этотъ романъ Жюль Жанена {Къ сожалѣнію, надо сказать, что съ тѣхъ поръ Ж. Жаненъ не оправдалъ ожиданій публики и сталъ разбрасывать свое замѣчательное остроуміе по фельетонамъ и мелкимъ статьямъ, писаннымъ съ чисто коммерческою цѣлью; впрочемъ его литературная карьера довольно извѣстна. Въ одной изъ послѣднихъ своихъ критическихъ статей (о Ричардсонѣ) Жаненъ дозволилъ себѣ парадоксы самые странные, сближенія нелѣпыя и ничѣмъ не доказанныя. Такъ, напримѣръ, онъ вздумалъ провести параллель между безчестнымъ героемъ "Кларисы", Лавеласомъ и величайшимъ изъ британскихъ поэтовъ, лордомъ Байрономъ, основываясь единственно на томъ, что Байронъ былъ хорошъ собой, очень гордъ и нравился женщинамъ! Эта выходка скрѣплена была цитатами, неловко надерганными изъ записокъ и писемъ автора "Донъ-Жуана". Подобныя выходки противъ великихъ именъ, неоправдываемыя ничѣмъ, кромѣ красоты слога, приносятъ съ собою одинъ стыдъ писателю. Нелишнимъ считаю прибавить, что переводъ этой статьи о Ричардсонѣ, въ сокращеній, помѣщенъ былъ въ одномъ изъ послѣднихъ нумеровъ "Библіотеки для Чтенія".}. Такіе парадоксы, такія литературныя шутки заслуживаютъ похвалы и уваженія, хотя, еще разъ повторяю, въ словесности юной и неустановившейся вмѣсто пользы они могутъ произвести замѣшательство. Трактатъ Руссо о вредѣ наукъ и художествъ не могъ принести вреда вы литературѣ XVIII столѣтія, ни наукамъ, ни художествамъ. Шутливые и подчасъ глубокозадуманные парадоксы Дидро принимались образованными цѣнителями искусствъ не болѣе какъ за парадоксы.
   Повторю еще разъ, появись статья г. Сенковскаго о Гомерѣ въ Германіи, во время ничтожныхъ и запутанныхъ споровъ, въ которыхъ разбирались во слогамъ каждый изъ гекзаметровъ "Иліады",-- статья эта имѣла бы значеніе, можетъ быть, довольно полезное, какъ сатира и насмѣшка. Но у насъ она можетъ только раздосадовать нѣсколькихъ эллинистовъ, а въ читателѣ поселить недовѣрчивость и охлажденіе къ прекрасному, безкорыстному и благородному труду Гнѣдича и Жуковскаго.
   Кромѣ того, мысль г. Сенковскаго толковать по своему произведенія Гомера, отвергая авторитеты людей, посвятившихъ часть жизни на изученіе эпопей великаго старца, самая мысль эта не нова. Примѣры истолкованій Гомера, самыхъ странныхъ, хитросплетныхъ, поминутно встрѣчаются въ исторіи словесности европейскихъ государствъ. Католическое духовенство среднихъ вѣковъ ревностно изучало "Иліаду" и "Одиссею", съ цѣлью найти въ этихъ поэмахъ хотя нѣсколько словъ, совпадающихъ съ ихъ собственными богословскими мнѣніями. Тоже самое, и еще въ большей степени, дѣлали они и съ "Виргиліемъ". Всякому извѣстно, какъ часто схоластики, въ своихъ сочиненіяхъ и спорахъ, цитировали стихи изъ "Энеиды", опираясь на чисто случайныя сближенія, какъ не всѣми дознанный авторитетъ. Дантъ, глубоко изучившій теологію своего времени, смѣло далъ "Виргилію" одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ въ своей поэмѣ: такъ высоко цѣнилъ онъ этого древняго писателя, такъ много собственныхъ своихъ идей видѣлъ онъ въ его сочиненіяхъ. Таковъ уже человѣкъ: во всякомъ предметѣ хочетъ онъ видѣть больше, нежели въ немъ слѣдуетъ видѣть,-- другими словами, всякій человѣкъ любитъ поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ.
   Приведенные мною примѣры понятны и даже уважительны; но что сказать о писателяхъ, которые, по особенному, оригинальному настроенію своей фантазіи, хотятъ видѣть въ поэмахъ Гомера какіе-то намеки и аллегоріи, совершенно пустые и ничтожные. Д'Израэли (авторъ извѣстнаго сочиненія "Curiosities of Litterature") упоминаетъ объ одномъ англійскомъ ученомъ, который, подъ конецъ своей жизни, съ какимъ-то особеннымъ увлеченіемъ принялся изучать медицину. Почтенный Сидовіусъ (такъ звали этого ученаго: -- въ то время, какъ извѣстно, существовала манія носить латинскія имена, такъ что Бобы, Джибсоны и Джаксоны звались Томазіусами и Францискусами),-- почтенный Сидоніусъ -- говорю я -- до того начитался медицинскихъ сочиненій, что наконецъ во всемъ видѣлъ толки о медицинѣ. Въ такомъ расположеніи духа началъ онъ перечитывать Гомерову "Иліаду" и вдругъ былъ пораженъ оригинальною мыслію: "Иліада" есть блистательная аллегорія медицинской науки", возгласилъ ученый англичанинъ. И вотъ, вслѣдствіе такого умозрѣнія, написалъ онъ цѣлый трактатъ на латинскомъ языкѣ, изъ котораго, какъ дважды-два-четыре, явствовало, что подъ Троею надо разумѣть жизнь человѣческую; сраженія грековъ съ троянами означаютъ нападеніе недуговъ на человѣка; Гекторъ, Деифобъ и Сарпедонъ -- это врачи, защищающіе человѣка отъ недуговъ. Кто же олицетворяетъ недуги? конечно, греческіе вожди, собравшіеся разрушать Трою. О Греція, Греція! вотъ какъ, одержимый сплиномъ, англійскій ученый перетолковалъ твою свѣтлую, очаровательную поэзію! Величественные вожди ахейцевъ: оба Атрида, Діомедъ и Аяксъ обратились въ олицетвореніе разныхъ болѣзней, а самъ Ахиллесъ, "прекраснѣйшій изъ ахейскихъ юношей", означалъ горячку, одинъ изъ злѣйшихъ недуговъ человѣческихъ. Остается пожалѣть объ одномъ: зачѣмъ знаменитый Сидоніусъ не жилъ въ наше время и не велъ очень сидячей жизни: въ такомъ случаѣ онъ не призадумался бы и самое имя Гомера произвести отъ названія тоже очень злой болѣзни, а именно геморроя.
   Оканчивая толки мои о статьѣ г. Сенковскаго, не могу не спросить васъ: проказы ученаго Сидоніуса не повторились ли снова, въ статьѣ, гдѣ, по прихоти искуснаго доктора, слово "Троя" производится отъ тройки, Циклопы происходятъ отъ кривичей, и Гекторова жена, для большаго назиданія читателей "Иліады", должна называться не Андромахой, а "Мужетузихой", то есть женщиной, имѣвшей привычку тузить своего мужа. Это послѣднее словопроизводство особенно замѣчательно и даже ново. Въ самомъ дѣлѣ я до сихъ поръ воображалъ "шлемоблещущаго Гектора" человѣкомъ, котораго не всякій можетъ тузить безнаказанно, и, кромѣ того, имѣлъ слабость думать, что въ знаменитой сценѣ прощанія Гектора съ Андромахой. "Мужетузиха" является существомъ въ высшей степени нѣжнымъ, кроткимъ и женственнымъ. Заключаю мой отзывъ новою выпискою изъ статьи г. Сенковскаго, для любителей "просторѣчія":
   "Этотъ подвигъ (ослѣпленіе Циклопа) считался такимъ важнымъ, что имъ затмѣвается даже славное путешествіе Одиссея въ преисподнюю. Когда онъ, хитростью, пробрался въ адъ, тѣнь Ахилла встрѣчаетъ его съ великимъ удивленіемъ, и какъ Ахиллъ Пелееввчъ былъ столько же боекъ на языкѣ и на копье, то въ видѣ дружескаго привѣтстія, плача отъ радости, отпускаетъ онъ ему такія слова-птички:
   
             Наияснѣйшій Лаэртовичь!.. на всѣ штуки Одиссей!..
             Что жъ ты еще знатнѣе выдумаешь съ мозгу своемъ?
             Да какъ ты смѣешь въ адъ-то нисходить? Тутъ только мертвецы
             Безмозглые живутъ, образы окаянныхъ тлѣнныхъ! (XIII, 15).
   
   "Но вотъ наияснѣйшій Одиссей Лаэртовичъ выдумалъ нѣчто еще по знатнѣе этого -- Одноглазнику, Кривичу, Ярославу-Полифему, который считаетъ себя выше Живбога, глазъ выдолбилъ! -- ересь искоренилъ" -- славное и богамъ угодное дѣло учинилъ!
   Въ той же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" помѣщено продолженіе "Воспоминаній" г. Булгарина. Сочиненіе это было не разъ уже разбираемо по мѣрѣ выхода каждой части, такъ что я могу къ отзывалъ этимъ прибавить только одно: я читалъ "Воспоминанія" съ большимъ интересомъ, хотя, можетъ быть, авторъ ихъ и не желалъ бы возбудить интересъ подобнаго рода въ своихъ читателяхъ. У меня былъ одинъ пріятель, человѣкъ ума обширнаго и наблюдательности неутомимой. Въ бумагахъ этого господина была огромная книга писемъ, записокъ, начатыхъ повѣстей и дневниковъ, принадлежащихъ ученымъ, литераторамъ, знатнымъ людямъ и вообще лицамъ, сколько-нибудь извѣстнымъ въ обществѣ. Эту коллекцію собралъ онъ съ большимъ трудомъ и показывалъ ее только самымъ близкимъ къ нему лицамъ. Одинъ разъ мы пересматривали вмѣстѣ это собраніе, при чемъ я замѣтилъ съ удивленіемъ, что содержаніе всѣхъ этихъ бумагъ не имѣетъ ни малѣйшаго интереса; мало того, многія изъ нихъ отличаются отсутствіемъ всякаго содержанія. Когда я подшутилъ надъ этою страстью собирать ничтожные автографы, пріятель мой сказалъ мнѣ памятное слово: "доживите до моихъ лѣтъ -- и вы выучитесъ читать между строками".
   Я никогда не забуду этихъ простыхъ словъ, полныхъ глубокаго смысла. "Le style, c'est l'homme", говоритъ Бюффонъ, и Талейранъ сказалъ еще болѣе глубокомысленныя, всѣмъ извѣстныя слова о связи человѣка съ его произведеніями. Весь человѣкъ высказывается въ своемъ сочиненіи, и оттого-то мы съ такимъ любопытствомъ читаемъ автобіографіи. Подсматривать мысль въ отдаленнѣйшихъ ея сплетеніяхъ, свѣрять писаное съ тѣмъ, что извѣстно намъ въ дѣйствительности, анализировать чувство -- скрытое нерѣдко подъ противорѣчащими фразами,-- вотъ наслажденіе, доступное наблюдателю, вотъ искусство "читать между строками". Возьмите "Исповѣдь" Руссо, которая, повидимому, дышетъ откровенностью, но что извлечете вы изъ нея, безъ предварительнаго изученія той эпохи, въ которую она писана, безъ неотступнаго анализа, изощреннаго долгимъ соображеніемъ полузабытыхъ, почти ничтожныхъ фактовъ? И не слѣдуетъ думать, чтобъ для дилетанта наблюдателя дороги были однѣ автобіографіи людей знаменитыхъ,-- нисколько! гоняясь за знаменитостью, за какимъ-то рыцарскимъ величіемъ личностей, такой наблюдатель изучитъ только одну сторону глубокой психологической задачи. Конечно, автобіографія человѣка совершенно темнаго будетъ сама темна,-- но если есть случай на дѣлѣ провѣрить прочитанное, если человѣкъ, надъ жизнью котораго мы задумываемся, достаточно извѣстенъ въ обществѣ, нечего и ждать болѣе. Книга передъ вами, объяснительные факты вамъ извѣстны,-- стало быть, смѣло принимайтесь за такую автобіографію, не смущаясь ни противорѣчіемъ, ни запутанными фразами. Болѣе ничего не нахожу нужнымъ говорить по поводу "Воспоминаній" г. Булгарина.
   Кстати объ автобіографіяхъ. Наши журналы теперь очень щедры на жизнеописанія. Въ "Отечеств. Запискахъ", кромѣ "Замогильныхъ Записокъ" Шатобріана, начали помѣщаться отрывки изъ "Признаній" Ламартина. Я недавно прочиталъ "Признанія" въ цѣломъ и до сихъ поръ нахожусь подъ вліяніемъ той восхитительной граціи, съ которою поэтъ создалъ свою неподражаемую Граціеллу. Созданіе женскихъ характеровъ можетъ назваться истиннымъ мѣриломъ талантовъ. Приступая къ такому созданію, всякій писатель приноситъ лучшую часть самого себя, вдохновляется воспоминаніями самыхъ свѣтлыхъ минутъ своей жизни. Испытать страсть, даже счастливую страсть, дано многимъ людямъ на свѣтѣ; отчего же изображеніе этой страсти, отчего изображенія женщинъ, которыя поселяли въ насъ любовь и восторги,-- отчего изображенія эти такъ часто бываютъ слабы и безцвѣтны? Отчего такъ мало женскихъ созданій видомъ мы въ области изящнаго,-- отчего только высокимъ талантамъ дано изобразить передъ жадными очами людей несравненные образы Джульетты, Миньоны, Гаиде и Виргиніи? Къ такимъ созданіямъ смѣло причисляю я Граціеллу, и имѣю всѣ причины думать, что огромное большинство читателей согласится съ моимъ заключеніемъ. Какъ поэтъ, Ламартинъ несравненно ниже Шекспира, ниже Данта, ниже Байрона, но въ созданіи единственной изъ своихъ героинь онъ почти возвысился до этихъ гигантовъ. Откуда извлекъ онъ свою силу, какимъ образомъ, при концѣ своего поприща, удалось ему произвесть это созданіе, полное восхитительной прелести, этого я не берусь рѣшить: тутъ уже начинаются недоступныя тайны души человѣческой, les mystères du génie. Я даже не могу сказать вамъ, какія черты въ особенности нравятся мнѣ въ Граціеллѣ. Вся она -- совершенство, отъ первой сцены, гдѣ она ночью встрѣчаетъ отца и брата, до послѣдняго прощанія. Эта фигура просится на тысячи картинъ,-- Граціелла можетъ служить предметомъ сотни прелестнѣйшихъ статуй. И повѣрьте мнѣ, мы увидимъ и картины, и статуи, и десятки гравюръ, на которыхъ будутъ изображены сцены изъ "Признаній". Но чего не въ силахъ передать никакой карандашъ, никакія краски -- это описаніе той ночи, которую поэтъ провелъ наединѣ съ Граціеллой, когда она удалилась отъ своихъ родителей, чтобъ избѣгнуть ненавистнаго ей брака. Эта сцена, полная страсти и цѣломудрія, недосягаемо высока, полна прелести изумительной; она можетъ слабо подѣйствовать на человѣка, испортившаго свой вкусъ раннимъ опытомъ или безразличнымъ чтеніемъ, но дайте прочесть эту сцену человѣку, сохранившему всю воспріимчивость юности, эта сцена потрясетъ его до глубины души, будетъ мерещиться ему днемъ и ночью, возбудитъ въ сердцѣ его самыя высокія, самыя свѣтлыя побужденія! Женщины постоянно любили читать Ламартина, онѣ умѣли отличать проблески чистой поэзіи среди многословія, неразлучнаго со всѣми его произведеніями, но послѣ исторіи Граціеллы онѣ еще болѣе полюбятъ поэта, возвысившагося до высокаго пониманія женскаго сердца!
   Въ созданіи Граціеллы должно искать причину всѣхъ достоинствъ и недостатковъ первыхъ частей "Призваній" Ламартина: передъ этой восхитительной женской фигурой меркнутъ и блѣднѣютъ всѣ лица, выведенныя на сцену авторомъ "Призваній". Здѣсь-то и видна вся слабость Ламартина, здѣсь можно измѣрить то огромное разстояніе, на которое отстоитъ онъ отъ поэтовъ, подобныхъ Гёте, Данту и Шекспиру. Эти великіе писатели не имѣли такихъ неровностей въ своихъ произведеніяхъ; ихъ сила творчества была такъ огромна, что они спокойно, почти безстрастно, выводили на сцену десятки лицъ, изъ которыхъ даже самое ничтожное бросалось въ глаза своею вѣрностію дѣйствительности. Въ "Ромео и Джульеттѣ", напримѣръ, Джульетта не стоитъ одна передъ читателемъ: она окружена лицами, созданіе которыхъ достойно генія, сотворившаго очаровательную любовницу Ромео. Припомните самого Ромео, Меркуціо, монаха, старика Капулета, старуху няньку -- одно изъ лучшихъ лицъ, когда-либо созданныхъ Шекспиромъ. Возьмите "Фауста": я почти готовъ признать Маргариту, по граціи своей, ниже Ламартиновой Граціеллы; но подумайте о другихъ лицахъ поэмы, и вы поймете необъятность таланта Гёте. Припомните сотни лицъ, дивно очертанныхъ Дантомъ въ одномъ "Адѣ", и вы увидите, въ чемъ заключается сила и могущество міровыхъ поэтовъ. Продолжать подобныя сравненія значило бы смѣяться надъ Ламартиномъ, котораго величайшій недостатокъ въ неровности, многословіи и неоконченности. "Признанія" могутъ назваться самымъ выдержаннымъ изъ его произведеній, но сочиненіе это, въ частяхъ и въ цѣломъ, далеко еще не удовлетворяетъ потребностямъ взыскательной критики. Сильная аффектація болѣе всего вредить всѣмъ лицамъ, дѣйствующимъ въ этомъ сочиненіи: они всѣ черезъ-чуръ добры и какъ-то изысканно благородны. Возьмите, напримѣръ, жизнь семейства Граціеллы: въ рѣчахъ и поступкахъ этихъ бѣдныхъ рыбаковъ вы не встрѣтите ровно ничего рѣзкаго, простонароднаго, угловатаго, ничего, что бы показывало вамъ дѣйствительный бытъ простолюдиновъ того края. Всѣ эти лица (за исключеніемъ Граціеллы) напоминаютъ вамъ идиллію, и идиллію не совсѣмъ хорошо понятую. Ѳеокритъ не боялся заставлять своихъ пастуховъ браниться, спорить, завидовать другъ другу, болтать о своемъ промыслѣ, и все-таки идилліи его были совершенствомъ въ своемъ родѣ. Идилліи XVIII столѣтія отличались чопорностью и жеманствомъ и были смѣшны. Ламартинъ слишкомъ уменъ для того, чтобы впасть въ жеманство и чопорность, но у него не достало духа (не вѣрнѣе ли, таланта?) быть вѣрнымъ природѣ въ самыхъ грубыхъ ея проявленіяхъ; онъ какъ-будто побоялся обставить истинно милую фигуру Граціеллы людьми простыми, можетъ быть ничтожными. Напрасное опасеніе, незнакомое великимъ талантамъ! образъ Гайде изображенъ между октавами, полными жолчи и скептицизма; Франческа ди Римини сіяетъ ослѣпительною граціею въ толпѣ безотрадныхъ грѣшниковъ; "Manon Lescaut" обворожительная посреди самыхъ сценъ порока; и если провидѣніе допускаетъ рядомъ съ красотою безобразіе, ставитъ злобу и ничтожество возлѣ ума и благородства, намъ ли отвращать глаза отъ темной стороны жизни человѣческой, намъ ли сглаживать и исправлять созданное провидѣніемъ? Семейство Граціеллы, и старый рыбакъ въ особенности, напомнили мнѣ портретъ рыбака итальянца, превосходно набросанный Ж. Сандомъ въ "Лукреціи Флоріани". Вотъ типъ простого человѣка, вотъ въ чемъ видна сила таланта, не побоявшагося подойти къ дѣйствительности прямо, безъ ужимокъ и риторическихъ фразъ! Антоніо (отецъ Лукреціи) и грубъ и корыстолюбивъ; но сколько въ этомъ характерѣ истинно привлекательнаго и человѣческаго! Эта фигура до сихъ поръ рисуется въ моемъ воображеніи. Прочитавъ же "Признанія" Ламартина съ особеннымъ удовольствіемъ, я долженъ призваться, что кромѣ разительной фигуры Граціеллы ни одно лицо, выведенное авторомъ, мнѣ не памятно.
   Ламартинъ принадлежитъ къ малому числу писателей, которыхъ дарованіе не гаснетъ съ лѣтами; его горячее воображеніе не охлаждается, не переходитъ въ положительность; а потому лучшія его произведенія написаны въ такомъ возрастѣ, въ который извѣстные писатели начинаютъ отдыхать на лаврахъ. Безпрестанное колебаніе души воспріимчивой и горячей, порывы къ мистицизму и высокимъ фразамъ мѣшали его таланту остановиться на одной какой-нибудь, рѣзко опредѣленной дорогѣ. Эти недостатки мало по малу сгладились въ послѣднее время. Подобно инымъ людямъ, много испытавшимъ въ своей жизни, Ламартинъ отбросилъ отъ себя мистическій и туманный элементъ и обратился къ дѣйствительности, къ трудамъ историческимъ и къ воспоминаніямъ изъ собственной своей жизни. Отъ прежнихъ порывовъ осталось у него какое-то безпокойное побужденіе отыскивать во всемъ грацію, а это направленіе прямо ведетъ къ изысканности. Въ этомъ отношеніи Ламартинъ напоминаетъ Буше и другихъ модныхъ живописцевъ прошлаго столѣтія: ему слѣдовало бы, какъ и имъ, рисовать не на полотнѣ, а на слоновой кости, фарфорѣ и перламутрѣ. Такъ напримѣръ въ "Исторіи Жирондистовъ" (я не говорю объ исторической части сочиненія, полной ошибокъ и противорѣчій) Ламартинъ до того поддался страсти къ граціозному, что впалъ въ аффектацію, едва ли достойную историческаго романа: всѣ женщины, выведенныя на сцену въ этомъ серьёзномъ этюдѣ, непремѣнно прелестны; всѣ мужчины величественны и театральны. Впрочемъ разборъ послѣднихъ произведеній Ламартина завелъ бы насъ слишкомъ далеко.
   Я слышалъ отъ одной женщины довольно оригинальное, но весьма справедливое сужденіе о стихотвореніяхъ Ламартина. Она говорила, что "къ лучшимъ его произведеніямъ принадлежатъ самыя коротенькія". Подъ видомъ шутки, это замѣчаніе скрывало дѣльный смыслъ. Никто не откажетъ автору "Harmonies et Méditations" въ обиліи поэтическихъ мыслей, но совладать съ этими мыслями Ламартинъ не всегда въ силахъ. У него нѣтъ картинности и сжатости выраженій, которыя такъ неподражаемы у Гёте; увлекаясь желаніемъ развить свою идею, дорисовать свое изображеніе, Ламартинъ безпрестанно впадаетъ въ многословіе. Я пересматривалъ его стихи -- и долженъ былъ сознаться, что чѣмъ длиннѣе были его стихотворенія, тѣмъ менѣе были они выдержаны, и наоборотъ, ни одно почти изъ небольшихъ его стихотвореній не было неудачнымъ. Нѣкоторыя изъ этихъ послѣднихъ изумительны своею оконченностію. Вотъ одно изъ этихъ стихотвореній, посвященное дѣвицѣ Моро (Maorau), плакавшей у гроба Ламартиновой дочери.
   
             Que le ciel et mon coeur bénissent ta pensée,
             Tu pleures arec moi ce que la mort m'a pris!
             Oh! que par ta pitié cette larme rersée
                  Devienne une perle sans prix!
             Que ton ange gardien devant Dieu la suspende
             Pour la faire briller de la splendeur des cieux,
             Et qh'en larmes de joie un jour il te les rende,
                  Ces pleurs, aumône de tes yeux! {*}
   {*) Если не ошибаюсь, этого посланія нѣтъ въ прежнихъ изданіахъ ламартиновыхъ стихотвореній. Кстати о Ламартинѣ и о Граціеллѣ въ особенности: Антони Дешанъ (Deschamps) по прочтеніи эгого прелестнаго эпизода, послалъ къ Ламартину стихотвореніе, которое, по моему мнѣнію, читателямъ будетъ пріятно встрѣтить на страницахъ Современника. Вотъ оно:
   
                       GRAZIELTA, LA FILLE DU PÊCHEUR.
   
             Filles de Procida, si la voile latine
             Jette encore parmi vous, au bord de la marine,
             Quelque bel étranger venu pour tous tenter,
             Fuyez bien loin, fuyez, surtout s'il sait chauter!
             Hab qu'importe à présent? une plume immortelle
             Ajoute aux filles d'Êre une fille nouvelle,
             Avec ses longs cheveux, son ame et sa fraicheur;
             Elle vient de créer la fille du pécheur.
             Béatrix, Juliette, et Laure et Virginie,
             Tous avez une sœur; o tous, troupe bénie,
             Fetez sa bien-venue et couronnez de fleurs
             La paurre Graziella qui versa tant de pleurs.
             Nous, mortels, écoutons le poёte suprême;
             Pleurons sans demander, s'il a pleuré lui-même,
             Et si son jeune cœur, aux jours passés, sentit
             L'amour qui sur son luth aujourd'hui retentit.
             Sans loucher au foyer, chauffons nous à sa flamme.
             Et n'interrogeons pas les mystères de l'ame.
   
   Стихотвореніе это не напечатано ни въ одномъ изъ французскихъ журналовъ, сообщено же изъ Парижа корресподентомъ Revue Etrangère, гдѣ и было помѣщено.}
   Эта молитва, въ которой поэтъ проситъ Бога воздать его утѣшительницѣ, за одну слезу участія, потокомъ радостныхъ слезъ,-- эта молитва, по моему мнѣнію, можетъ назваться превосходнымъ произведеніемъ, не столько по безспорной своей прелести, какъ по самому изложенію, полному той блестящей, чисто французской поэзіи, поэзіи Вольтера, Шенье и Депрео,-- поэзіи, основанной на антитезахъ и неожиданныхъ выходкахъ,-- поэзіи до того тонкой и ускользающей отъ оцѣнки, что многіе близорукіе критики за нужное почли отвергать и самое ея существованіе. Пора, однако, заключить мои разглагольствованія по поводу послѣдняго сочиненія Ламартина. Чтобъ яснѣе передать вамъ мнѣніе мое о трудахъ этого писателя, я скажу только, что прежнія произведенія Ламартина напоминали мнѣ картины черезчуръ тщательнаго художника, въ которыхъ за кокетливо отдѣланными подробностями исчезаетъ общая идея произведенія. Признанія же, напротивъ того, похожи на картину, въ которой одна только фигура поражаетъ жителя своею граціею и оконченностью, тогда какъ всѣ остальныя части, всѣ остальныя фигуры набросаны будто наскоро, будто безъ всякаго сочувствія со стороны художника.
   Теперь я попрошу позволенія указать читателямъ на занимательную статью г. Рафаловича "О Константинополѣ". Званіе медика доставило г. Рафаловичу завидную возможность видѣть почтенныхъ мусульманъ въ ихъ домашнемъ быту, въ такія минуты, когда нѣтъ мѣста недовѣрчивости и восточному этикету, а что важнѣе всего, помогло ему собрать нѣсколько интересныхъ фактовъ, относительно женщинъ того края. Только авторъ статьи напрасно думаетъ, что образъ жизни восточныхъ женщинъ совершенно неизвѣстенъ европейцамъ. Не говоря уже о прелестныхъ письмахъ леди Мери Монтегью, самаго милаго синяго чулка во всей Европѣ, не говоря о разсказахъ леди Стенгопъ,-- многіе туристы, особенно изъ англичанъ, передавали не разъ любопытныя подробности о томъ же предметѣ. Нѣтъ причинъ не вѣрить ихъ повѣствованіямъ, потому что англійскіе туристы соединяютъ въ себѣ два рѣдкія качества: пробираться вездѣ и въ разсказахъ своихъ держаться истины съ самою пуританскою точностью. Одинъ изъ такихъ туристовъ, именно Моріеръ, передалъ намъ плоды своихъ долгихъ наблюденій въ цѣломъ рядѣ романовъ, изъ которыхъ "Гаджи-Баба" извѣстенъ и русскимъ читателямъ. "Гаджи-Баба", однако, не самый лучшій изъ романовъ Моріера: въ немъ мы почти не видимъ женщинъ, тогда какъ въ "Аише", другомъ изъ своихъ произведеній, талантливый писатель создалъ типъ восточной женщины, поразительный по прелести и близости къ дѣйствительной жизни. По крайней мѣрѣ такъ думаютъ всѣ люди, долго жившіе на востокѣ. Моріера можно назвать творцомъ восточнаго юмора, которому такъ искусно подражалъ г. Сенковскій въ статьяхъ подобнаго содержанія. Въ самомъ дѣлѣ, важность мусульманъ, ихъ простота и высокопарныя рѣчи, ихъ предразсудки и странные обычая, ихъ презрѣніе къ гьяурамъ и дѣтское удивленіе передъ чудесами европейской цивилизаціи представляютъ обширное поле для наблюдателя-юмориста. Я помню одну сцену въ "Аише", которую совѣтую прочесть людямъ, одержимымъ хандрою: они расхохочутся на первой страницѣ. Вотъ въ чемъ дѣло. Чемоданъ молодого лорда, путешествующаго по востоку, достался по какому-то случаю въ руки турецкаго правосудія. (Дѣло происходитъ въ отдаленіи отъ столицы и задолго до преобразованій Махмуда). Жадные алгвазилы сбѣгаются осматривать свою добычу, приходитъ кади, если не ошибаюсь, является и самъ паша. Вынимаютъ вещи молодого джентльмена. Малѣйшая принадлежность туалета, каждая ничтожная вещица возбуждаетъ толки изумленныхъ османлы о томъ, чтобы значила эта вещь? Отъ пустыхъ толковъ переходятъ къ опытамъ. Душистое мыло молодого лорда съѣдено было съ большимъ аппетитомъ, фосфорное огниво принято было за чернилицу, а спички за перья. Тутъ же нашлись охотники попробовать эти перья, но въ баночкѣ вспыхнулъ огонь, и правовѣрные съ ужасомъ пали ницъ. Короткіе лосинные панталоны были надѣты на голову въ видѣ головнаго убора, но потомъ турки рѣшили, что это мѣхъ, въ которомъ слѣдуетъ хранить вино,-- и паша велѣлъ отнести ихъ въ свой погребъ. Весь этотъ рядъ забавнѣйшихъ сценъ заключился катастрофою. Османлы, объѣвшіеся мыломъ, почувствовало сильное растройство желудковъ, и расхищеніе вещей благороднаго британца повлекло за собою самое уморительное наказаніе.
   Ho обратимся къ статьѣ г. Рафаловича. Авторъ умѣлъ избѣжать общихъ мѣстъ и подробностей, незанимательныхъ или давно разсказанныхъ другими путешественниками, -- достоинство важное въ наше время, когда путешествія печатаются сотнями. Въ доказательство моихъ словъ, я приведу нѣсколько выписокъ и анекдотовъ изъ названной мною статьи. Вогь, напримѣръ, нѣсколько строкъ о положеніи европейскихъ врачей при леченіи турковъ:
   Турки убѣждены, что по одному пульсу больнаго медикъ совершенно можетъ опредѣлить свойства и ходъ недуга его, причины, предстоящій исходъ и нужвыя лекарства. На этомъ основаніи они нерѣдко обращаются къ врачу съ просьбою, пощупать y нихъ пульсъ, впрочемъ не для полученія совѣта, a чтобъ узнать, не угрожаетъ ли здоровью ихъ какое-либо разстройство. Женщины требуютъ опредѣленія по пульсу же, не только того, беременны онѣ или нѣть, но ипола заключаемаго во чревѣ ихъ младенца. Излишне было бы доказывать здѣсь, что это рѣшительно невозможно, и потому врвчу нужно немало ловкости и savoir-faire, чтобъ вывернуться въ подобныхъ затруднителныхъ случаяхъ {Пользовавшійся въ Стамбулѣ огромною практикою итальянскій медикъ Лоренцо N. однажды призванъ былъ къ молодой женѣ знатнаго Турка, чтобъ опредѣлить, попульсу, полъ младенца, которымъ она была беременна въ первый разъ. Лекарь положительно объявилъ, что она родить сына и получилъ богатый подарокъ отъ обрадованныхъ супруговъ. Мѣсяца черезъ три опять присылаютъ за нимъ, и онъ узнаетъ отъ огорченнвго отца, что жена родила.... дочь! -- "Я это предвидѣлъ" возразилъ, докторъ. -- Отчего же ты не сказалъ намъ правды? -- "Зная, что ты всегда предпочитаете имѣть сына, чѣмъ дочку, я не хотѣлъ огорчить васъ преждевременно...." Турокъ недовѣрчива покачалъ головою. -- "Впрочемъ, чтобы убѣдиться, что яне лгу, велите прочесть, что янаписалъ въ день моего посѣщенія, въ передней, въ углу". Справились и нашли, что тамъ было написано карандашомъ, что жена хозяина непремѣнно родыть дочь! Этотъ анекдотъ, живо сохранившійся въпамяти константинопольскихъ врачей, доказываетъ, что хитрый Итальянецъ зналъ, съ какими людьми имѣлъ дѣло. Нужно ли присовокуплять, что штука эта увѣнчана была полнымъ успехомъ?....}. Константинопольскіе практиканты никогда не предлагаютъ паціенту вопроса, столь обыкновеннаго въ Европѣ: "чѣмъ вы больны?" потому-что Турокъ на это непремѣнно возразитъ съ тономъ огорченія или по крайней-мѣрѣ изумленія. "Я вѣдь за этимъ къ вамъ пришелъ: вѣдь вы это должны знать лучше меня!" Доктора поэтому всегда начинаютъ съ ощупыванія пульса у больного, въ безмолвіи и съвидомъ глубокаго вниманія и размышленія; подержавъ нѣсколько времени руку паціента, эскулапъ говоритъ, качая головою: "Да, да! знаю чѣмъ ты боленъ" -- "A давно ты этимъ страдаешь?" -- "Какъ оно y тебя началось?" -- "Потомъ какіе у тебя были припадки?" -- "A нынче, что ты чувствуешь? и т. д. Такимъ-образомъ, медики, нимало не нарушая призрака всевѣдѣнія, въкоторый облекаетъ ихъ мнѣніе Турковъ, постепенно узнаютъ отъ больгаго всѣ подробности, настоящія и прошедшія, нужныя имъ для распознаванія недуга и выбора прописываемаго лекарства.
   
   Вотъ характеристика начальника врачебныхъ дѣлъ Отоманской Порты.
   
   Въ бытность мою въ Константинополѣ начальникомъ всѣ въ Имперіи врачебныхъ дѣлъ, гражданскихъ и военныхъ, или хекимъ-баши, былъ Измаилъ-Эфенди, молодой человѣкъ лѣтъ тридцати-четырехъ. Онъ имѣхь тогда чинъ генералъ-лейтенанта и получалъ огромное жалованье, a между-тѣмъ началъ карьеръ свой въ Стамбулѣ весьма скромнымъ образомъ, имепно въ званіи простаго джираха. Занятія его состояли въпроизводствѣ мелкихъ хирургическихъ операцій, между которыми, если не самая важная, то самая прибыльная -- обрѣзаніе мальчиковъ, предписываемое закономъ пророка и совершаемое обыкновенно на шести или восьми-лѣтнемъ возрастѣ, но иногда и гораздо позже, наприм. въ деревняхъ, гдѣ не всегда бываютъ хирурги. Ловкость и пріятная наружность молодаго Измаила пріобрѣли ему въ столицѣ знатныхъ покровителей; благодаря имъ, онъ удостовлся высокой чести сдѣлать сказанную операцію надъ наслѣдникомъ престола нынѣшнимъ падишахомъ. Этимъ онъ обратилъ на себя вниманіе и милость покойнаго султана Махмуда, который отправилъ его на казенномъ иждивеніи въЕвропу, для дальнѣйшаго образованія и окончанія полнаго медицинскаго курса. Измаилъ-эфенди провелъ нѣсколько лѣтъ въ Италіи, Франціи и Швейцаріи, получилъ отъ Пизскаго-Университета дипломъ на степень доктора, и по возвращевіи въKoнстантинополь возведенъ былъ въ санъ хекимъ-баши, сосредоточившій въего руахъ управленіе всею медицинскою частью въ имперіи.
   Врачебныя познанія Измаилъ-эфенди, сколько я могъ судять, были весьма-необширны; онъ практикою впрочемъ и не занимался, и только въ случаѣ болѣзни высшихъ должностныхъ лицъ посылался султаномъдля навѣщанія ихъ и узнаванія, чѣмъ больны? Измаилъ-эфенди принималъ дѣятельное участіе въ устройствѣ военныхъ госпиталей и въ преобразованіи Медицинской-Школы, которой онъ былъ директоромъ ивъ которую при немъ принято было на казенное иждивеніе, кромѣ Турокъ, до ста человѣкъ воспитанниковъ раія, т. е. турецко-подданныхъ не мусульманъ: Грековъ, Армянъ и Евреевъ, съ содержаніемъ и полными правами наравнѣ съ правовѣрными; онъ также написалъ на турецкоиъ языкѣ брошюру "О првияваніи предохранительной оспы" и потомъ еще другую "О мѣрахъ противъ холеры". По-французски онъ объясяялся свободно и чисто, но съ безпрестанною примѣсью тривіальныхъ междометій, къ которымъ, впрочемъ, иностранцы обыкновенно прежде всего пристращаются, знакомясь съ чуждымъ имъ нарѣчіемъ: pristie, morbleu, matin! и т. п. частенько вырывались изъ устъ хекимъ-баши, чтб сначала, когда я съ нимъ познакомился, немало меня поразило.
   Измаилъ-эфенди жилъ на большой ногѣ нъ загородномъ домѣ (яли), выстроенномъ подлѣ долины Долма-бахче, надъ Босфоромъ и близь султанскаго дворца Чараганскаго. Однажды передъ обѣдомъ y него, къ которому я былъ приглашенъ вмѣстѣ съ нѣкоторыми другими европейцами, онъ представвлъ намъ дочь свою, дѣвочку лѣтъ семи или восьми, самой прелестной наружности, съ длинными белокурыми волосами и въ богатѣйшемъ, покрытомъ золотымъ шитьемъ костюмѣ, который ей подарила Султанэ-валиде, мать Абдулъ-Меджида. Ребенокъ вошелъ къ намъ безъ всякой робости, поклонился съсвойственною турецкимъ дѣтямъ важностью, опуская правую руку къполу и потомъ прикладывалъ ее ко рту и ко лбу, и сталъ разговариватъ очень умно и мило. Измаилъ-эфенди разсказалъ намъ, что Султанэ-валиде какъ-то разъ объявила его дочери; "что намѣрена пріискать ей жениха". -- Напрасно, сударыня, отвѣчала дѣвочка, я приду къ вамъ не иначе, какъ невѣстою падишаха!...
   По выѣздѣ моемъ изъ Констаитинополя я слышалъ, что Измаилъ-эфенди оставилъ прежнюю должность свою и сдѣланъ былъ, если не ошибаюсь, начальникомъ публичныхъ работъ. Онъ былъ первый хекимъ-баши, учившійся медицинѣ; званіе это хотя существовало и прежде, но ввѣрялось чиновникамъ не врачамъ. Непосредственный предшественникъ его въ качествѣ хекимъ-баши былъ Абд-ул-Хакь-эфенди, старикъ бойкій и умный, сдѣлавшійся въ послѣдствіи великимъ судьею Румеліи. Несмотря на умъ свой, Абд-ул-Хакъ-Эфенди однажды впалъ въ немилость, при столкновеніи съ другимъ старикомъ, несравненно его хитрѣе: съ хромымъ серіаскеромъ (главнокомандующимъ) Хозревомъ-пашею, извѣстнымъ соперникомъ и врагомъ Мехмета-Али египетскаго. Заключимъ эту главу нашего описанія разсказомъ сего произшествія, характеризующаго одну изъ сторонъ константинопольскихъ отношеній и въ особенности свойственное Туркалъ притворство, доведенное y нихъ до непонятнаго для насъ европейцевъ развитія.
   Когда въ послѣднюю турецкую кампанію побѣдоносныя войска наши заняли Варну, извѣстіе о томъ, привезенное въ Константинополь курьеромъ, чрезвычайно удручило Верховный Диванъ. Министры и высшіе сановники немедленно собрались, чтобъ посовѣтоваться, какъ, и въ особенности чрезъ кого передать эту вѣсть султану Махмуду, сдѣлавшемуся въ послѣдніе годы своей жизни очень раздражительнымъ. Совѣтъ, въ которомъ участвовали и Абд-ул-Хакъ-эфенди исеріаскиръ Хозревъ-паша, рѣшилъ, что никто другой кроиѣ сего последняго, не долженъ принять на себя это затруднительное порученіе. -- "Вы одни, сказали Хозреву, по лѣтамъ, высокому сану и вліянію своему на султана, можете докладывать еиу о содержаніи привезенныхъ изъ лагеря депешъ, не опасаясь ни гнѣва падишаха, ни дурныхъ для васъ послѣдствій". Послѣ нѣкотораго сопротивленія ceріаскеръ наконецъ согласился на это предложеніе и весь Совѣтъ, вмѣстѣ съ нимъ, отправился къ "европейскимъ сладкимъ водамъ", гдѣ на живописныхъ берегахъ древнихъ Сидариса и Барбизеса выстроенъ загородный дворецъ, въ которомъ тогда находился Махмудъ. Прибывъ туда, члены Совѣта остались всѣ въ пріемной залѣ, за исключеніемъ Хозрева-паши, который вошелъ во внутренніе поеои султана, прося товарищей молиться за него. Онъ просидѣлъ довольно долго y султана и потомъ возвратился къ ожидавшимъ его съ нетерпѣніемъ коллегамъ....
   -- Ну что? воскликнули всѣ въодинъ голосъ.
   -- "Ничего! Эфендимызъ (такъ называютъ въ обыкновенномъ разговорѣ султана) выслушалъ докладъ мой совершенно-хладнокровно, нимало имъ не огорчился, и отпустилъ меня весьма милостиво, прибавивъ только -- Аллахъ абкаръ (Богъ очень великъ.)"
   При этихъ словахъ въ голові хееимъ-баши какъ молнія блеснула мысль, конечно довольно логическая, но отъ которой онъ однакожь не получилъ желаннаго успѣха. "Если султанъ, подумалъ онъ, дѣйствительно такъ благосклонно принялъ Хозрева, когда тотъ передалъ ему вѣсть столь печальную, то Е. В. безъ-сомнѣнія обласкаетъ вѣрнаго служителя, который первый явится къ нему съ выраженіемъ соболѣзнованія, возбужденнаго въ вѣрноподданническомъ его сердцѣ извѣстіемъ о побѣдѣ гяуровъ". Не сказавъ ничего о намѣреніи своемъ, Абд-ул-Хакъ-эфенди улизнулъ изъ пріемной, воображая, что никто этого не замѣтилъ; но отъ колючихъ сѣрыхъ глазъ Хозрева ничего не могло скрываться, тонкія губы его сжались, чтобы скрыть злобную улыбку....
   Тотъ между-тѣмъ дорогою далъ физіономіи своей приличвое случаю выраженіе, растрепалъ бѣлую бороду, и съ поникшею головою, представился султану, который сидѣлъ въ углу дивана, y окна, и въ-самомъ-дѣлѣ показался ему необыкновенно спокойнымъ и даже веселымъ.
   -- "Нэ варъ, нэ іокъ, хекимъ-баши {} -- спросилъ онъ: -- какія ты намъ привезъ новости?"
   -- "Рабъ вашъ пришелъ излить передъ В. В., чувства глубокой горести, овладѣвшія имъ при слышаніи печальнаго извѣстія"... сказалъ старикъ тихо, вздыхая и взвѣшивая каждое слово.
   -- "Какое извѣстіе, хекимъ-баши? ты меня пугаешь... Говори скорѣе...
   -- Извѣстіе о несчастномъ событіи, о которомъ В. В. докладывалъ Хозревъ-паша....
   -- "Какое это событіе? спрашиваю тебя", повторилъ Махмудъ, котораго глаза засверкали и лицо покрылось краскою.
   -- Занятіе Русскими... крѣпости... Варны...
   -- "Что?... Русскіе взяли Варну? когда? не можетъ быть!... Это неправда, ты лжешь!... вскрикнулъ султанъ внѣ себя, соскочилъ съ дивана и бросился къ Абд-ул-Хаку....
   Читатели уже догадались, какъ дѣло было поведено хитрымъ Хозревъ-пашею; онъ Махмуду ничего не сказалъ о взятіи Варны, въ полномъ убѣжденіи, что непремѣнно найдется другой, нетерпѣливый, воспользоваться случаемъ, высказать падишаху свою преданность. Этотъ другой былъ нашъ хекииъ-баши. Осторожный какъ лисица, онъ однакожъ не замѣтилъ подставленной ему западни, и прямо полетѣлъ въ яму, выкопанную подъ его ногами: онъ лишился своего мѣста и многіе годы оставался въ немилости".
   Въ буквальномъ переволѣ эта фраза, весьма-употребительная въ Константинополѣ, значитъ: "что есть и чего нѣтъ".
   Можно жалѣть объ одномъ только: г. Рафаловичъ рѣдко дѣлится съ читателяѵя своими интересными замѣтками. Надо отдать справедливость русскимъ туристамъ и наблюдателямъ чужихъ нравовъ: въ послѣдніе годы у васъ появилось много отличныхъ статей по этой части. Вспомните увлекательно интересныя статьи гг. Боткина, Чихачева, Ковалевскаго, Березина и многихъ другихъ, не говоря уже о превосходныхъ путешествіяхъ, изданныхъ въ Россіи и переведенныхъ на иностранные языки. Книги подобнаго содержанія съ каждымъ годомъ пріобрѣтаютъ себѣ новыхъ читателей по всей Европѣ, читаются даже лицами, исключительно привыкшими къ легкому чтенію. Сочиненія Дюмонъ Дюрвиля, Б. Галля, Жакмона, Уаррена имѣли огромный успѣхъ: еще нѣсколько подобныхъ сочиненій, и страсть къ романамъ и повѣстямъ станетъ болѣе и болѣе слабѣть въ публикѣ. Мексиканскіе разсказы "Ферри" и "Картины Мисиссиппи" Герштеккера заключаютъ въ себѣ столько интереса фактическаго, внѣшняго, что авторовъ ихъ подозрѣваютъ въ произвольномъ искаженіи дѣйствительности, для "красоты слога". Такія путешествія можно сравнить съ историческими романами. Многіе люди, воспитанные на легкомъ чтеніи, увлекаясь романами Вальтеръ Скотта, незамѣтно получали охоту къ исторіи и съ жадностью брались за такія сочиненія, о которыхъ бы и не подумали, еслибъ не пришлось имъ прочесть нѣсколькихъ романовъ въ родѣ "Айвенго" и "Кенильфорта". Совсѣмъ тѣмъ, статьи о малоизвѣстныхъ странахъ, путешествія, въкоторыхъ, по прихоти авторовъ, собственная фантазія туриста сталкивается и перемѣшивается съ дѣйствительностію, не заслуживаютъ безусловнаго одобренія. Къ чести русскихъ писателей, нужно сказать, что они никогда почти не прибѣгаютъ къ такому средству угождать публикѣ. Ихъ разсказы и путешествія отличаются простотою и языкомъ истины. Если туристъ прибѣгаетъ къ выдумкамъ, это вѣрный знакъ, что онъ весьма невысоко цѣнитъ собственную свою особу: человѣкъ съ замѣчательнымъ и счастливымъ складомъ ума и въ мелкихъ фактахъ найдетъ интересъ и укажетъ его своимъ читателямъ. Какъ на разительный примѣръ такой способности разсказывать свои путевыя впечатлѣнія, я укажу на замѣтки графа Ростопчина, недавно напечатанныя. Какая наблюдательность, какая оригинальность въ воззрѣніи на самые простые предметы! какой живой, искусный, чисто русскій разсказъ!
   Къ самымъ плохимъ статьямъ апрѣльской книжки "От. Зап." безспорно, принадлежитъ начало одного романа. Но я не хочу говорить объ этомъ романѣ, а лучше скажу нѣсколько словъ объ одномъ существенномъ недостаткѣ, который встрѣчается въ произведеніяхъ русскихъ бельлетристовъ, новыхъ и старыхъ, за исключеніемъ весьма немногихъ.
   Недостатокъ этотъ назову я отсутствіемъ новыхъ мыслей или мыслей старыхъ, но выраженныхъ сколько нибудь оригинальнымъ образомъ. Подъ словомъ мыслей я не разумѣю какихъ нибудь глубокихъ, міровыхъ идей; нѣтъ, я просто желалъ бы въ сочиненіяхъ нашихъ повѣствователей встрѣчать болѣе замѣтокъ, выводовъ, пожалуй даже парадоксовъ, касающихся до жизни во всѣхъ ея проявленіяхъ, до тѣхъ приключеній, въ которыя попадаютъ лица, выведенныя на сцену авторами. Многіе изъ нашихъ повѣстей и романовъ отличаются счастливо выбранною основною идеею, но тутъ почти всегда и оканчивается заслуга писателя. Напрасно ищемъ мы въ самомъ изложеніи какихъ нибудь остроумныхъ замѣтокъ отъ лица самого автора или отъ одного изъ дѣйствующихъ лицъ; напрасно желаемъ мы разнообразія и пищи уму; всегда почти авторъ забываетъ, что онъ владѣетъ перомъ, а не кистью, что словесность и живопись имѣетъ каждая свою особенную дорогу. Слово "художественность", безпрестанно встрѣчающееся въ критикахъ и рецензіяхъ, еще болѣе начало путать дѣло. Бельлетристы начали болѣе и болѣе порываться въ область живописи, исписывать цѣлыя страницы изображеніями петербургскаго осенняго вечера или описаніемъ личности какого нибудь господина съ фіолетовымъ носомъ. И это многословіе, эти однообразныя картины не оживлялись ни одной бойкой выходкой, ни одною оригинальною идеею, гдѣ бы выказывался взглядъ автора на своихъ героевъ, на людей, на общество, на безчисленныя перипетіи, изъ которыхъ складываются горе и радости рода человѣческаго. Кажется нѣтъ отступленій, а читатель утомленъ; наговорено много, а читатель не обогатился ни однимъ новымъ свѣдѣніемъ.
   "Художественность, художественность,-- надо достигнуть художественности!" говорили безпрестанно ваши критики. Э, Боже мой, не думайте о художественности: она придетъ сама; а если не придетъ, то напрасно стали бы вы ее доискиваться. Я повторяю то, что уже сказалъ одинъ разъ: "имѣйте вкусъ, умъ и жизненную опытность, и вы будете имѣть все, чѣмъ только слѣдуетъ обладать бельлетристу".
   Въ подтвержденіе моихъ словъ я приведу примѣры нѣсколькихъ писателей, въ высшей степени обладавшихъ этими тремя условіями. Случалось ли вамъ читать мелкія повѣсти Шарля Бернара? {Повѣсти эти изданы въ двух томахъ подъ заглавіемъ: Le Paravent}Я готовъ поручиться головой, что самый опытный, самый серьёзный человѣкъ, взявши въ руки одну изъ этихъ повѣстей, не оторвется отъ нея до конца книги и вынесетъ изъ нея богатый запасъ мыслей умныхъ, оригинальныхъ и острыхъ. Эти повѣсти очаровательны по уму, которымъ они проникнуты. Въ нихъ все ново: и событія, простыя до чрезвычайности, и изображеніе, сверкающее остроуміемъ, нисколько не во вредъ свой плѣнительной простотѣ! Съ такимъ талантомъ, каковъ талантъ Бернара, можно смѣло писать огромнѣйшій романъ съ самымъ простѣйшимъ содержаніемъ. Пусть весь романъ заключаться будетъ въ описаніи гулянья двухъ нѣмцевъ по Крестовскому острову,-- если Шарль Бернаръ возьмется за него, мы и не замѣтимъ, какъ доберемся до послѣдней страницы.
   Другой примѣръ: Альфредъ де Мюссе. Его повѣсти и комедіи еще болѣе извѣстны нашей публикѣ, нежели сочиненія Бернара. Взгляните, сколько милыхъ отступленій, сколько свѣтскихъ афоризмовъ, сколько блестящихъ замѣтокъ раскидано въ этихъ мелкихъ произведеніяхъ, которыхъ нѣтъ средствъ назвать бездѣлками! A Карръ съ безжалостнымъ остроуміемъ, съ своимъ разочарованіемъ, разочарованіемъ души доброй и симпатической, робко укрывающейся въ эпикуреизмъ при всякомъ напорѣ враждебной дѣйствительности! Сколько ума, сколько мыслей! и этотъ умъ, эти мысли такъ приходятся по плечу каждому читателю.
   Обратимся теперь къ старымъ примѣрамъ. Указавши на знаменитыя имена Фильдинга и Свифта, я назову двухъ писателей, которые довели искусство и оригинальность изложенія до такой степени совершенства, что совершенно выпустили изъ вида всѣ условія внѣшняго интереса, или, лучше сказать, изъ самыхъ простѣйшихъ данныхъ построили созданія, изумительныя по своей оконченности. Что можетъ быть пустѣе содержанія знаменитаго Стернова романа: "Тристрамъ Шенди", а его нельзя читать не положивши передъ собой чистаго листа бумаги: мысли Стерна, высказанныя за столько лѣтъ до вашего времени, по оригинальности и вѣрности своей, такъ и просятся на бумагу; читатель боится позабыть хотя одну изъ этихъ драгоцѣнныхъ выходокъ! Рабле пошелъ еще далѣе Стерна: содержаніе его "Пантагрюэля" поражаетъ читателя своею дикостью, несообразностью и постояннымъ противорѣчіемъ съ дѣйствительностью; но посмотрите, что сдѣлалъ изъ этого содержанія эпикуреецъ, Roger Bontemps среднихъ вѣковъ! Исполненная могучей фантазіи, глубокою ученостью подъ прикрытіемъ шутки, отрадною философіею подъ личиною лукавой простоты,-- циническая сказка "Пантагрюэля" сдѣлалась драгоцѣннымъ достояніемъ Французской словесности, любимымъ чтеніемъ людей, изнуренныхъ жизненною опытностью, вѣрнымъ противоядіемъ отъ тысячи душевныхъ болѣзней!
   Названные мною старые писатели, конечно, не гнались за художественностью и эффектами, но каждый изъ нихъ спокойно обладалъ другимъ великимъ сокровищемъ -- многосторонними свѣдѣніями по всѣмъ отраслямъ науки. Чтеніе во многихъ случаяхъ помогаетъ жизненной опытности, только не надо думать, какъ думаютъ многіе бельлетристы, что для усовершенствованія своего таланта достаточно изученія изящной словесности разныхъ вѣковъ и разныхъ народовъ. Нѣтъ, тысячу разъ нѣтъ: одной изящной словесности недостаточно, недостаточно легкаго чтенія, нуженъ еще трудъ, нужна наука, во всей своей недоступной строгости. Много превосходныхъ чисто литературныхъ произведеній зарождалось при чтеніи страницъ Шеллинга, главы Тита Ливія и Taцита; сухая медицина породила замѣчательный "Дневникъ" доктора Гаррисона; изъ тумана средневѣковой схоластики воздвигнулось величественное зданіе "Божественной Комедіи". Итакъ, наука есть путь къ изящному, залогъ развитія всякаго таланта, вѣрный ключь къ сердцу человѣческому. Надо учиться языку идей съ такимъ-же стараніемъ, какъ учились мы въ дѣтскія лѣта какому-нибудь иностранному языку; чтобы оживлять произведенія своей фантазіи игрою свѣтлыхъ и оригинальныхъ мыслей, надобно идти искать эти мысли въ самомъ ихъ источникѣ.
   Заговоривши объ этомъ предметѣ, я долженъ откровенно признаться вамъ въ одной моей слабости. Русская критика заставила меня ненавидѣть слово "художественность", въ томъ смыслѣ, который приданъ былъ этому слову. Художественность эта принадлежитъ къ числу моихъ антипатій, c'est ma bête noire. Въ художественности, превратно понятой вижу я причину, по которой русская бельлетристика падаетъ болѣе и болѣе. Художественность представляется мнѣ въ видѣ луча, сошедшаго на голову избранныхъ персонажей, которые вслѣдствіе этого чрезвычайнаго происшествія отложили всякое попеченіе объ усовершенствованіи, о наукѣ и трудѣ. Художественность одарила васъ бельлетристами, подающими прекрасныя надежды, написавшими по одной очень отрадной вещи, и которымъ предстоитъ подавать эти надежды до конца своей жизни. Художественность есть критическая схоластика. Погоня за художественностью ведетъ къ тѣсному гулянью по микроскопическимъ уголкамъ общества, къ фантастическому роду, къ выворачиванію своей души на изнанку. Ложно понятой художественности обязаны мы за повѣсть г. Иваницкаго "Натальинъ день" (въ "Смѣси" No 4 "Отеч. Зап."), повѣсть, въ которой нѣтъ ни содержанія, ни искуснаго изложенія, ни мыслей, сколько нибудь свѣжихъ и оригинальныхъ. Одни голыя описанія лицъ, о которыхъ говорить не стоитъ, не оттого, чтобы эта лица были ничтожны, а оттого, что авторъ не съумѣлъ подсмотрѣть въ нихъ ничего занимательнаго. A сколько подобныхъ повѣстей является въ нашихъ журналахъ, а сколько ихъ явилось въ четыре, пять послѣднихъ лѣтъ! Что сталось со всѣми этими сценами изъ петербургской, провинціальной, деревенской жизни, съ этими подробнѣйшими описаніями темныхъ квартиръ и темныхъ жильцовъ? Неужели такъ плоха ваша память? Отчего же не улетаютъ изъ нея мысли Бернара, веселыя выходки Мюссе, Kappa, Жанена даже, который чуть слово скажетъ, такъ и разразится парадоксомъ? Мнѣ скажутъ, что мысль становится понятнѣе, осязательнѣе, если она облечена въ чисто пластическую форму, говорящую вашему воображенію. Не спорю; но что же сказать о вѣчныхъ описаніяхъ; о картинахъ, по прочтеніи которыхъ не остается въ головѣ ровно никакой мысли? Да ежелибъ наконецъ запасъ мыслей ибылъ достаточенъ, то стремленіе къ выраженію ихъ какъ только можно картиннѣе и образнѣе приведетъ писателя къ многословію и къ невозможности высказывать мысли, которыми онъ желаетъ дѣлиться съ своими читателями.
   Есть сочиненія, которыя при всемъ своемъ достоинствѣ, сухостью формы отталкиваютъ читателя. Такова извѣстная книжка Ларошфуко, и "Характеры" Лабрюйера. Вотъ скажутъ мнѣ, вредъ отъ обилія мыслей, высказанныхъ холодно, въ видѣ афоризмовъ,-- вотъ грустный примѣръ отсутствія художественности. Ничуть не бывало! тутъ кроется другой недостатокъ: неумѣнье стать въ ровень съ публикою. Лабрюйеръ и Ларошфуко воображали, что пишутъ для глубокомысленныхъ мудрецовъ и сатириковъ, а потому не имѣли большого вліянія на публику. точно такимъ же образомъ многіе изъ новыхъ нѣмецкихъ бельлетристовъ воображаютъ, что всѣ ихъ читатели въ совершенствѣ понимаютъ живопись и скульптуру, отлично знаютъ ботанику и астрономію. Нѣкоторые изъ этихъ замашекъ подмѣтилъ я и въ русскихъ писателяхъ и могъ бы подкрѣпить мое замѣчаніе примѣрами, еслибъ не боялся слишкомъ долго толковать о предметѣ, интересномъ только для небольшого числа моихъ читателей.
   Теперь обратимся къ "Москвитянину". "Мon amour porte malheur!" (любовь моя приноситъ съ собою бѣду) таинственно говорилъ мнѣ одинъ разочарованный юноша, который, не смотря на такія эффектныя рѣчи, видимо пугался и пошлѣлъ передъ всякою порядочною женщиною. По поводу новой книжки "Москвитянина", мнѣ пришла на память эта Байроническая фраза. Пересмотрѣвъ прежнія мои письма къ вамъ, я рѣшительно убѣдился, что похвала моя приноситъ несчастіе, по крайней мѣрѣ, въ дѣлѣ нашей журналистики. Похвалялъ я статью г. Ордынскаго "Аристофанъ", и до сихъ поръ напрасно жду продолженія этой прекрасной статьи; похвалялъ я вторую часть "Неточки" и "Неточка" перестала показываться; высказалъ я веселое чувство, возбужденное во мнѣ фельетонистомъ "Сына Отечества" и четвертая книжка "Сына Отечества" до сихъ поръ не являлась. А я сильно разсчитывалъ на эту книжку: думалъ подобрать еще страничку изъ остротъ неизвѣстнаго фельетониста. Горе мнѣ! нѣтъ ни "Сына Отечества", ни остротъ, ни Дмитрія Николаича, совершавшаго всякій день "обильныя возліянія Бахусу"! Впрочемъ объ иныхъ журналахъ можно и не такъ тужить: имъ не впервые прерывать свою дѣятельность въ серединѣ года. Подобная исторія повторилась съ "Чудодѣемъ" г. Вельтмана. Вы вѣроятно помните еще мой отзывъ о первой части этого романа, начавшагося такъ мило, такъ живо, оригинально, я который теперь продолжается... Боже мой, какъ онъ продолжается! Впрочемъ, не привыкать мнѣ къ этимъ разочарованіямъ, на свѣтѣ есть еще довольно романовъ, которые еще въ состояніи изгладить впечатлѣніе отъ "Приключеній, почерпнутыхъ изъ моря житейскаго".
   Оканчивая первую часть "Чудодѣя", г. Вельтманъ остановился на той самой страшной границѣ, знакомой всѣмъ романистамъ, на той границѣ, гдѣ смѣшное начинаетъ становиться карикатурнымъ и разнообразіе готово перейдти въ невѣроятность. Въ это время авторъ похожъ былъ на Кесаря передъ Рубикономъ. Еще одинъ шагъ, еще одна черта, еще одно хитросплетеніе -- и все погибло, нарушены всѣ правила, всѣ законы вѣроятія, всѣ условія изящества. Ожиданіе мое не было продолжительно. Рубиконъ былъ перейденъ во второй части романа.
   Одну справедливость могу я отдать г. Вельтману: онъ не колебался долго; онъ не выбиралъ блаженной середины, какого-то невозможнаго примиренія изящнаго съ нелѣпымъ. Онъ сдѣлалъ быстрый скачокъ, перебѣжалъ завѣтную границу, не оглядываясь назадъ, не жалѣя ни о планѣ, ни о героѣ, ни о читателяхъ, расположенныхъ въ его пользу. Alea jacta est! (жребій брошенъ) сказалъ г. Вельтманъ. И вотъ пошла старая потѣха: Даяновъ еще разъ прокатился изъ Москвы въ Петербургъ и изъ Петербурга въ Москву, самъ не зная куда онъ ѣдетъ; Сысой Павлычъ опять явился въ Москву, опять вошли кипрокво, лишніе, однообразные и невѣроятные. Только на этотъ разъ я уволю себя отъ дальнѣйшаго разбора "Чудодѣя", отъ всякаго выраженія участія къ бѣдному роману, который такъ удачно начался, я замѣчу только, что во второй части взбалмошный Даяновъ является уже не чудодѣемъ, а какимъ-то больнымъ субъектомъ. При свиданіи съ бывшею своею невѣстою Софи, Даянову приключается что-то похожее на припадокъ падучей болѣзни. Сцена эта возмущаетъ всякое чувство изящнаго... но чтожь съ этимъ дѣлать? такъ угодно прихотливому автору!
   Въ томъ же нумерѣ "Москвитянина" помѣщено продолженіе новой сказки Диккенса "Духовидецъ" (the haunted man), переведенной также въ IV нумерѣ "Отечественныхъ Записокъ", читателя "Современника" знаютъ эту повѣсть по краткому ея разбору въ третьей книжкѣ вашего журнала; въ этомъ разборѣ очень вѣрно обозначены и достоинства этого новаго произведенія Диккенсовой фантазіи и его недостатки, которыхъ, по несчастію, очень много. Многословіе, приторная чувствительность и какое-то запутанно-отрывистое изложеніе принадлежатъ еще къ меньшимъ ошибкамъ, въ которыя впалъ авторъ "Духовидца"; главнѣйшій недостатокъ этой сказки, по моему, заключается въ аллегорическомъ ея колоритѣ, напоминающемъ собою старинныя мистеріи, или, вѣрнѣе, фарсы (sotties), въ которыхъ напримѣръ "Обжорство", обвиненное въ умерщвленіи нѣсколькихъ человѣкъ, является на судъ, передъ лицомъ "Умѣренности" и "Воздержанія". Умѣренность и Воздержаніе, выслушавъ защиту обвиненнаго и его товарищей "Обѣда" и "Ужина", приговариваютъ всѣхъ преступниковъ къ какому-то медицинскому наказанію, поручивъ "Діетѣ" исполненіе судебнаго приговора. Нѣтъ сомнѣнія, что подобное сценическое представленіе могло имѣть успѣхъ въ XV столѣтія, какъ безспорно заключающее въ себѣ гигіеническія и моральныя истины, но, съ другой стороны, нельзя не сознаться, что страсть къ аллегоріи всего чаще можетъ вести къ созданію пьесъ и повѣстей, лишенныхъ всякаго литературнаго достоинства.
   Нѣтъ сомнѣнія, что Диккенсъ выбралъ свои аллегоріи нѣсколько удачнѣе, нежели авторъ старинной пьесы, содержаніе которой я сейчасъ вамъ разсказывалъ, но совсѣмъ тѣмъ "Духовидецъ" былъ принять очень холодно и въ Англіи и во Франціи. Диккенсъ, будто замѣчая основный недостатокъ своей новой повѣсти, старался затемнить аллегоріи и придать разсказу колоритъ фантастическій и заманчивый. Эта уловка не помогла: съ перваго взгляда можно подумать, что фантастическій родъ близокъ къ аллегоріи, но оно только такъ кажется: фантастическій родъ требуетъ дѣтской готовности поддаваться прихотямъ автора; напротивъ того, аллегорія предполагаетъ въ читателѣ какое-то пошлое стремленіе къ тонкостямъ, истолкованію каждой мысли по своему и безплодному созданію непонятныхъ хитростей. Для пониманія разсказа, основаннаго на страхѣ и суевѣріи, достаточно хранить впечатлѣнія дѣтскаго возраста,-- для уразумѣнія аллегорій потребно отворотиться отъ дѣйствительности и удариться въ метафизическія тонкости. Оттого-то читатели ненавидятъ всѣ произведенія, гдѣ въ чемъ нибудь проявляется аллегорія, оттого и Диккенса ждетъ совершенное паденіе, если онъ не свернетъ съ этой такъ неудачно выбранной дороги. Впрочемъ, за автора "Пиквикскаго клуба" бояться нечего: въ немъ такъ много пониманія дѣйствительности, такъ много сочувствія интересамъ общества, такъ много веселости и высокаго благородства нравственнаго, что эти достоинства возьмутъ свое и съ силою проявятся въ новомъ произведеніи, въ родѣ "Домби и Сына".
   Вѣроятно многіе изъ читателей, основываясь на заглавіи: "Духовидецъ", разсчитывали на одну изъ тѣхъ страшныхъ исторій, которыя такъ нравятся вамъ во время юности даже въ зрѣломъ возрастѣ пріятно дѣйствуютъ на воображеніе, уставшее отъ однихъ и тѣхъ же картинъ современной жизни; но, къ сожалѣнію, "Духовидецъ" страшенъ только по названію: привидѣніе, съ которымъ Редлю заключаетъ свои договоръ, можетъ назваться самымъ блѣднымъ и нестрашнымъ привидѣніемъ, которое когда-либо являлось въ англійской литературѣ, богатой привидѣніями и вообще страшными исторіями. Диккенсово привидѣніе не принадлежитъ даже къ разряду необходимо окровавленныхъ привидѣній пиринейскаго и удольфскаго замковъ, отъ которыхъ, во времена дѣтства, сердце ваше замирало и билось сильнѣе. Призракъ въ новой сказкѣ Диккенса -- какой-то аллегорическій призракъ, онъ не страшенъ,-- это не тотъ страшный и въ ужасъ приводящій призракъ, который является въ Матьюриновѣ "Мельмотѣ", и является непремѣнно передъ всякою бѣдою, передъ всякимъ преступленіемъ является въ какой-то тлетворной атмосферѣ, полной ужаса, тоски и отчаянія!
   Я далеко не раздѣляю того величаваго презрѣнія, съ которымъ многіе современные писатели смотрятъ на страшныя и фантастическія исторіи. Въ сердцѣ человѣческомъ есть одна струна, которая даетъ отголосокъ, если дѣло идетъ о страшномъ и сверхъестественномъ,-- для чего же пренебрегать этою струною? Можно не вѣрить невѣроятному и съ жадностью, съ трепетомъ сердца читать сказку Гофмана или разсказъ Матьюрина; не боясь показаться смѣшнымъ, я признаюсь передъ всѣми, что еще недавно, съ полнымъ удовольствіемъ, перечитывалъ единственный удачный романъ г-жи Радклиффъ, знаменитыя "Видѣнія въ Пиринейскомъ замкѣ", сочиненія Радклиффъ до сихъ поръ высоко цѣнятся въ Англіи, и Жоржъ Сандъ очень хорошо усвоила себѣ манеру англійской писательницы въ нѣкоторыхъ главахъ "Консуэло". Только справедливость требуетъ сказать, что описаніе покинутыхъ замковъ, подземелій и страшныхъ явленій у г-жи Радклиффъ вышли гораздо рѣзче и разительнѣе. Подобныя сцены и описанія составляли спеціяльность автора "Удольфскихъ Таинствъ". Еслибъ кто нибудь изъ нашихъ литераторовъ вздумалъ издать на чистой бумагѣ, въ хорошемъ переводѣ, "Мельмота" и "Видѣнія въ Пиринейскомъ замкѣ", изданіе разошлось бы все въ самое короткое время и понравилось бы многимъ читателямъ; а если бы передъ этими двумя романами помѣстить хорошія предисловія со взглядомъ на литературную дѣятельность Матьюрина и мистриссъ Радклиффъ, съ критическимъ обзоромъ многихъ другихъ писателей (Льюиса, Гофмана и т. д.), посвящавшихъ часть своего таланта на созданіе страшныхъ исторій, такой трудъ имѣлъ бы и весьма полезное значеніе.
   Чтобы кончить съ Москвитяниномъ, ядолженъ еще сказать, что журнальныя и другія замѣтки, помѣщаемыя въ этомъ журналѣ, cъ нѣкоторыхъ поръ уже не отличаются такою сжатостью, такимъ лаконизмомъ, какъ въ прежнее время. Г. Погодинъ, "большой любитель краткости", рѣже даритъ насъ своими коротенькими замѣтками, въ родѣ рѣчей извѣстнаго вамъ Альфреда Джингля. Не могу не радоваться этому усовершенствованію: но мнѣ очень мало саркастическаго элемента, и потому я охотно разстаюсь съ правомъ иногда покутить надъ такими замѣтками илаконическимъ слогомъ. Зато въ отдѣлѣ библіографіи Москвитянина начали являться разборы книгъ, чрезвычайно оригинальныя. Привожу одинъ изъ такихъ разгоровъ цѣ;ликомъ и безъ всякихъ измѣненій:
   
   Правила игры таро, или тарокъ. А. Б. Москва.
   "Игра тарокъ, извѣстная, какъ говорить авторъ, въГерманіи, Испаніи, Швейцаріи и другихъ государствахъ, по нашему мнѣвію, должна быть изъ самыхъ древнѣйшихъ. Мы даже полагаемъ, что эта старинная игра въ въ дураки, ибо въ ней дуракъ есть неизбѣжное лицо.
   Авторъ говоритъ, что "она играется особыми картами, которыя вмѣсто раздѣленія по мастямъ, на черви, бубны, трефы и пики, раздѣдяются на чаши (copas, coupes), динаріи (dineros, deniers), мечи (espadiltos, èpées) и пальцы (battos, hatons).
   Ha это же самыя масти (masc -- мазь, краска).
   Разсматривая филологически, первую масть составляютъ чары, чыры (coupes), сюры (sire), господа, владыки, вторую: бубны, beben, bube, bow, valet, varlet -- жильцы, дворовая стража, дворяне; третью: жлуди, желуди, trefle, trifolii, gladii -- мечи, крыжи, крыжаки, мечники; четвертую: вины, винныя, повинные, обязанное сборное поземельное войско, -- пѣхота, пѣшки, копѣйщики (piques).
   Изъ этого видно, что каждая изъ двухъ колодъ (коледа, -- кругъ, округъ, край, колотокъ, околотокъ, сторона) составляетъ городъ, станъ, безъ сомнѣнія, въ старину говорили играть въ города, въ гарды (gard), а не къ карты. -- Карты же (отдѣльго) называются y насъ и теперь листами,старшая масть называется козырь, какъ войско избранное, вооруженое косарями (саблями) Козаръ. -- Hussar, косачь -- Козакъ {Косарь, косачь -- Mäher, Mäder. Странное сближеніе словъ: Козарм, Хозары, переводѣ Нѣмецкій Магеръ, Мадаръ, Маджары. Прим. Москв.}.
   Русская старинная игра горка, совершенно одна и та же, что Banque, Bank -- что значитъ по Англійски насыпь, горка.
   Такимъ образомъ игра въ карты въ древности значило: игра въвойну, и масти составляли области и войска, точно также какъ шахматная игра состоитъ изъ короля, королевы, коней, слоновъ, офицеровъ и пѣшекъ (пѣхоты).
   Не излагаемъ правилъ игры тарокъ: каждый, желающій знать ее, можетъ купить крошечную книжечку. Мы упомянули объ ней, увлеченные тольуо мыслью, что можетъ быть, игры въ города, горку и въ дураки, пройдя всю Европу, возвратились къ намъ подъ облагороженными названіями Karlenspiel, Banque, и Таро или Тарокъ: точно также какъ какой-нибудь бердышъ-- въ Готическомъ измѣнился въ bardisan, изъ Готическаго въ Гальскій perluisane, въ Итальянскій partidjana, и возвратился къ намъ протазаномъ. Или: жупа {Въ древности власть, право, дарованное вмѣстѣ съ облаченіемъ. Почетное облаченіе было шуба, откуда Латинское juba -- власяница; мѣхъ; и jubeo -- править; guberna -- правило, корма; gubernator -- правитель, кормчій. Прим. Москв.} (область) перешло въ Готическое gubbe (жуббе), a далѣе на западѣ guberno и gubernator, соотвѣтственное древнему званію Жупанъ. У васъ области также назывались губами.
   Итакъ, изъ этого разбора явствуетъ,что банкъ есть тоже, что горка, карты тоже, что города, что слово губернія происходитъ отъ шубы, pertuisane отъ бердыша! Дивные филологическіе выводы! рѣдкая находчивость и правдоподобіе! Иному профану, непосвященному въ таинства этимологіи, покажется, что шуба вовсе не похожа на губернію. Но вотъ вамъ рядъ словъ, который сильнѣе всякихъ доказательствъ: шуба, жупа, juba, jubeo, guberna, gubernator, gubernia. Итакъ, шуба есть губернія. Convenez du moins qu'il a un peu changé sur la route.
   До слѣдующаго мѣсяца!
   

VI.

Май 1849.

   Во всякомъ образованномъ обществѣ можно сыскать довольно обширный классъ людей, заслуживающихъ глубокаго уваженія и сочувствія, не смотря на то, что эти люди не всегда способны къ практической дѣятельности. Это классъ дилетантовъ, не музыкальныхъ, а дилетантовъ области наукъ и искусствъ. У нихъ нѣтъ своей спеціяльности. Многіе изъ этихъ людей не берутъ пера въ руки, не играютъ ни на какомъ инструментѣ, нетвердо знаютъ исторію разныхъ школъ живописи, и, не смотря на то, одарены артистическимъ тактомъ, любовью къ наукѣ и искусствамъ. Ихъ любовь проста, безкорыстна и какъ-то боязлива. Они не требуютъ многаго ни отъ науки, ни отъ жизни, легко и безропотно мирятся съ дѣйствительностью; но ни одинъ изъ этихъ людей ни за какія блага практической жизни не отступится отъ своего права быть дилетантомъ. Они не склонны ни къ сатирѣ, мы къ мизантропіи; но всякій изъ нихъ глубоко убѣжденъ, что еслибы на свѣтѣ не было наукъ и художествъ, литературы и театра, то не стоило бы и жить на этомъ свѣтѣ ни одной минуты. Этотъ классъ публики, при всей своей малочисленности, часто рѣшаетъ участь многихъ литературныхъ предпріятій, поддерживаетъ искусство, направляетъ вкусъ большинства въ сценическомъ и музыкальномъ отношеніяхъ. Потому вліяніе его такъ важно, что каждый литераторъ желаетъ и долженъ желать полнаго къ себѣ участія со стороны малоизвѣстныхъ дилетантовъ. Лордъ Байронъ, баловень литературной славы, холодно встрѣчалъ похвалы знаменитѣйшихъ современниковъ; Вальтеръ Скоттъ, г-жа Сталь и самъ Гёте не сразу получали отвѣты на изъявленіе своего удивленія передъ талантомъ человѣка, написавшаго "Сарданапала" и "Дона Жуана". И этотъ самый Байронъ высоко цѣнилъ доказательства участія къ нему людей совершенно неизвѣстныхъ. Онъ тщательно хранилъ письма, полученныя отъ разныхъ темныхъ любителей поэзіи, и говорилъ, что каждое изъ этихъ писемъ онъ цѣнитъ выше диплома геттинтонскаго университета. Въ своемъ "Дневникѣ" онъ нѣсколько разъ упоминаетъ съ пріятнымъ чувствомъ о такихъ письмахъ. Приведу на удачу одно мѣсто "Байронова Дневника", отличающееся игривостью изложенія и нѣжнымъ чувствомъ, въ немъ выраженнымъ:
   "Что касается до славы, то въ мою жизнь я испыталъ ее,-- и можетъ быть на мою долю выпало ея больше, нежели я заслуживаю... Вчера заходилъ ко мнѣ прекрасный молодой человѣкъ, пріятель Вашингтона Ирвинга, нѣкто Коулиджъ, изъ Бостона. Онъ мнѣ понравился бы еще болѣе, еслибъ въ немъ было поменьше поэзіи и энтузимузія, какъ выражается одинъ мой пріятель. Мы много болтали о сочиненіяхъ Ирвинга, о Соединенныхъ Штатахъ и разстались пріятелями; но я подозрѣваю, что молодой любитель поэзіи не вполнѣ доволенъ мною. Онъ разсчитывалъ видѣть мизантропическаго джентльмена въ какихъ нибудь панталонахъ изъ звѣриной кожи, съ яростными взглядами, ждалъ услышать рѣчь, исполненную свирѣпыхъ односложныхъ выраженій -- и неожиданно встрѣтилъ во мнѣ свѣтскаго человѣка. Поэзія есть выраженіе возбужденной страсти и въ постоянномъ видѣ также невозможна какъ вѣчная лихорадка или постоянное землетрясеніе. Во всякомъ случаѣ, посѣщеніе молодого заатлантическаго энтузіаста меня очень порадовало.
   "Въ тотъ же день получилъ я интересное письмо отъ совершенно незнакомой мнѣ дѣвушки, изъ Англіи, съ буквами N. N. А. вмѣсто подписи. Къ удивленію моему, въ этомъ письмѣ не было ни малѣйшаго ханжества, ни пошлыхъ наставленій. Бѣдная дѣвушка пишетъ, что, по состоянію ея здоровья, ей слѣдуетъ ожидать скорой смерти, но что она не желаетъ оставить свѣтъ невыразивши мнѣ своей душевной благодарности за тѣ сладкіе часы, которые были ей доставлены чтеніемъ моихъ сочиненій. Въ заключеніе она проситъ меня сжечь ея письмо, но я этого не сдѣлаю, потому-что такое письмо для меня дороже диплома отъ всевозможныхъ университетовъ; читая такія письма, самъ начинаешь считать себя поэтомъ. Я хочу привести нѣсколько примѣровъ, изъ которыхъ можно удостовѣриться, что имя мое проникало подчасъ въ довольно отдаленные уголки свѣта.
   "Два или три года назадъ, въ Равеннѣ получилъ я письмо въ стихахъ, на англійскомъ языкѣ, изъ Дронтгейма, отъ какого-то чрезвычайно вѣжливаго норвежца. Оно до сихъ поръ гдѣ-то въ моихъ бумагахъ. Въ томъ же августѣ 1819 года пришло ко мнѣ письмо отъ гамбургскаго гражданина Якобсена, въ которомъ этотъ почтенный любитель моихъ сочиненій приглашалъ меня провести лѣто у него, въ Голштиніи. Къ письму приложены были: переводъ одной пѣсня "Корсара", составленный какою-то вестфальскою баронессою. Я вспомнилъ о баронессѣ Тундеръ-тенъ-Тронкъ въ Кандидѣ. Въ письмѣ Якобсена говорится, что "розы растутъ и въ Голштиніи". Стало быть кимврамъ и тевтонамъ не зачѣмъ было эмигрировать въ Италію. Странная вещь -- человѣкъ и его жизнь! Еслибъ въ настоящую минуту я подошелъ къ дому, гдѣ живетъ моя собственная дочь, дверь захлопнулась бы передъ моимъ носомъ, и, чтобы пройти, я долженъ былъ бы отколотить привратника,-- что весьма могло бы случиться. Въ замѣнъ того, еслибъ я явился въ Дронтгеймѣ или въ Голштиніи, меня встрѣтили бы съ распростертыми объятіями два семейства, которыхъ я въ глаза не знаю. Странная вещь -- извѣстность!"
   Не смотря на легкій тонъ этой замѣтки, всякій можетъ понять, до какой степени утѣшительны были эти выраженія сочувствія тому, кто былъ ихъ причиною. И утвердительно можно сказать, на постоянную, завидную извѣстность можетъ разсчитывать только тотъ писатель, который желаетъ нравиться не всей массѣ читателей, а однимъ дилетантамъ. Рабское угожденіе вкусамъ большинства читателей ведетъ къ успѣху, но къ успѣху холодному, полуфальшивому, не возбуждающему живого сочувствія. Таковы успѣхи Дюма и Евгенія Сю,-- успѣхи, выгодные для кармана, не совсѣмъ лестные для самолюбія.
   Обратимся, однако, къ нашимъ дилетантамъ. послѣдніе полтора года были тяжелымъ временемъ для любителей изящнаго во всей Европѣ. Науки и искусства будто замерли водъ вліяніемъ политическаго урагана; посреди общей тревоги, перестали являться созданія, для которыхъ нужно спокойствіе, спокойствіе и опять спокойствіе. "Области изящнаго предстоитъ грустная будущность": такъ думали и думаютъ всѣ, для кого нѣтъ жизни безъ спокойствія, безъ тихихъ радостей, обильно доставляемыхъ искусствами и пауками. Объ этомъ-то предметѣ намѣренья сказать нѣсколько словъ, не безъ основанія предполагая, что между нашими читателями есть много дилетантовъ, для которыхъ въ высшей степени важенъ вопросъ о будущности европейскаго искусства и литературы. Я буду говорить только объ одной литературѣ, потому-что сказанное о ней можетъ относиться равно ко всѣмъ отраслямъ ученой и артистической дѣятельности. Съ перваго взгляда можно увидѣть, что развитіе и успѣхи словесности находятся въ тѣсной зависимости отъ того направленія, по которому идетъ самая общественная жизнь. Въ самомъ дѣлѣ, науки цвѣтутъ тамъ, гдѣ больше спокойствія; всякій гражданскій переворотъ вредно дѣйствуетъ на литературу, которая томится и замираетъ при всякомъ страданіи общества. Основываясь на этихъ всѣмъ извѣстныхъ истинахъ, многочисленные любители словесности пришли къ весьма основательному опасенію за будущность европейской словесности, факты подтвердили ихъ предположенія: 1848 и начало 49 года были временемъ весьма невыгоднымъ для литературы большей части государствъ.
   Но это только одна сторона вопроса. Основываясь на опытахъ всѣхъ вѣковъ и народовъ, можно сказать съ увѣренностью, что за будущность словесности не слѣдуетъ опасаться ни одному образованному человѣку. Можно съ грустнымъ чувствомъ слѣдить за временнымъ охлажденіемъ къ искусству, можно ужасаться горькаго заблужденія народовъ, добровольно отступающихъ отъ спокойствія съ его возвышенными наслажденіями, но трепетать за вѣчныя идеи добра, красоты и просвѣщенія -- дѣло, показывающее недовѣріе къ провидѣнію. Напротивъ того, надо надѣяться, надо предвидѣть для словесности народовъ ту блистательную эпоху, въ которую наука и искусство сдѣлаются вѣрнымъ прибѣжищемъ людей, изнуренныхъ тяжелою опытностью. Чѣмъ болѣе горя и безпорядковъ на свѣтѣ, тѣмъ священнѣе должна быть тихая область словесности; прежніе примѣры доказываютъ намъ ту истину, что судьба, посылая скорбь роду человѣческому, посылаетъ и утѣшеніе въ этой скорби,-- приготовляя бури, готовитъ и убѣжище. Вотъ высокая роль европейской словесности, зародышъ ея прошлаго, настоящаго и будущаго величія!
   Подкрѣпимъ наши слова нѣсколькими примѣрами. Конецъ XVIII столѣтія и начало XIX были самымъ тяжелымъ періодомъ въ жизни государствъ Европы. Какъ и въ наше время, словесность много страдала отъ общественныхъ неустройствъ, отъ громадныхъ войнъ, которымъ и конца не предвидѣлось. Но, выдержавши первую бурю, словесность Англіи, Германіи и Франція явилась въ новомъ блескѣ, и отрѣшившись отъ плачевной дѣйствительности, пріобрѣла новую силу припомните знаменитѣйшія литературныя имена того времени, ихъ сочиненія, и вы убѣдитесь, что это отрѣшеніе было полное, совершенное. Изъ лучшихъ произведеній Гёте, исполненныхъ невозмутимаго, неподражаемаго спокойствія, можно ли догадаться, что этотъ человѣкъ жилъ и писалъ въ такое тяжелое время? Найдете ли вы хотя въ одномъ изъ романовъ Вальтеръ Скотта слѣды той ужасной и великой эпохи, когда Англія истощала всѣ свои силы въ борьбѣ съ Наполеономъ, съ часу на часъ ожидая нападенія и борьбы на собственной землѣ своей? Догадаетесь ли вы, что одна изъ лучшихъ сказокъ Гофмана писана имъ была въ то время, когда вся Европа сражалась подъ стѣнами Дрездена, въ одной полумили отъ мѣста сраженія, въ самомъ Дрезденѣ, занятомъ французскими колоннами? И самъ Байронъ, человѣкъ весьма практическіе и воспріимчивый, въ сочиненіяхъ своихъ съ какою-то отрадою отрѣшался отъ смутной и угрюмой дѣйствительности.
   Возьмемъ примѣры болѣе рѣзкіе. Кто угадаетъ, что Шериданъ, пламенный ораторъ великобританскаго парламента, принимавшій дѣятельнѣйшее участіе во всѣхъ важнѣйшихъ вопросахъ своего времени, могъ написать цѣлый рядъ комедій, полныхъ самаго добродушнаго юмора, запутанныхъ и комическихъ положеній,-- комедій, изъ которыхъ одна пріобрѣла себѣ огромную извѣстность, играется на всѣхъ европейскихъ театрахъ, давалась въ старое время и въ Петербургѣ, водъ названіемъ "Школы Злословія". Почти не вѣрится, что Ламартинъ могъ написать свои "Признанія" и "Рафаэля": такъ несходно теперешнее направленіе поэта съ временемъ политической его дѣятельности. Примѣры эти могутъ казаться странными для людей близорукихъ, но наблюдатель сердца человѣческаго легко усмотритъ причину, по которой люди, извѣдавъ тягость практической дѣятельности, смирившись вередъ уроками провидѣнія, жадно ищутъ утѣшенія въ отрадныхъ и нерушимыхъ истинахъ, въ наукѣ, въ невозмутимой области изящнаго.
   Подумавши такимъ образомъ, нельзя не придти къ тому убѣжденію, что словесность народовъ имѣетъ собственную свою жизнь, которая не гаснетъ, не смотря ни на какія заблужденія человѣчества, свои собственныя силы, которыхъ достаточно для сохраненія во всей чистотѣ всего, что есть на свѣтѣ прекраснаго и благороднаго. Исторія доказываетъ намъ, что истина всегда оканчиваетъ торжествомъ надъ заблужденіемъ и ложью. Позволительно ли послѣ этихъ уроковъ опасаться за просвѣщеніе, за словесность, это высшее и изящнѣйшее выраженіе просвѣщенія? Нѣтъ, словесность не погибнетъ при потрясеніяхъ; она вѣчно будетъ подходить на роскошную растительность тропическихъ странъ, подверженныхъ землетрясеніямъ, ураганамъ и волканическимъ изверженіямъ. Миновался подземный ударъ, пролетѣлъ сокрушающій вѣтеръ, и все-таки на землѣ стоятъ тѣже деревья, поля покрыты тою же зеленью, тѣми же ароматическими цвѣтами. Такова и область изящнаго.
   Изгнавши изъ сердца своего тяжелое сомнѣніе за будущность какой бы то ни было словесности, намъ, русскимъ, съ сладкою увѣренностью остается предугадывать блестящую пору Отечественной нашей литературы, которая ко всѣмъ прекраснымъ залогамъ своего развитія присоединяетъ еще ту огромную выгоду, что должна развиться посреди спокойствія, для народа, глубоко проникнутаго любовью ко всему родному. Путь, по которому будетъ идти наша словесность, рѣзко обозначился: публика требуетъ отъ писателей разработки матеріяловъ русской жизни, и писатели знаютъ, что однимъ подражаніемъ чужимъ образцамъ уже они не пріобрѣтутъ сочувствія публики. Любимые наши писатели Пушкинъ, Крыловъ и Гоголь этимъ-то путемъ и достигли своей славы; идти по другой дорогѣ и безполезно и невозможно. Безъ всякихъ фразъ и преувеличенія, я могу сказать, что вполнѣ убѣжденъ въ великомъ назначенія русской словесности и въ томъ, что она должна развиться въ громадныхъ размѣрахъ. Самые толки о бѣдности нашей словесности, показывая быстро развивающуюся потребность чтенія и сочувствіе къ отечественнымъ писателямъ, служатъ хорошимъ признакомъ. Та словесность небѣдна, которая въ теченіи сорока лѣтъ могла выставить имена Карамзина, Пушкина, Крылова, Грибоѣдова, Гоголя и Лермонтова. Обладая такими писателями, можно хладкокровно слушать толки о бѣдности словесности; скажу болѣе, можно радоваться этимъ отзывамъ. Словесность бѣдна тамъ. гдѣ безпрестанно кричатъ о ея богатствѣ и изобиліи геніевъ. Французская публика времени Людовика XIV была вполнѣ убѣждена, что при ней-то и наступилъ золотой вѣкъ словесности. Послѣдствія показали, много ли осталось изъ этого богатства, изъ этого золотого вѣка, который и донынѣ въ иныхъ учебникахъ ставится, съ литературной точки зрѣнія, въ уровень съ вѣкомъ Перикла, съ вѣкомъ Октавія Августа!
   Признаюсь откровенно, въ этомъ мѣсяцѣ изъ меня совершенно исчезъ духъ снисходительности, столько необходимый всякому читателю періодическихъ изданій, близко знакому съ тѣми трудами, которые неразлучны съ журнальными предпріятіями. Я давно замѣтялъ и прошу любителей чтенія на дѣдѣ провѣрить мое замѣчаніе,-- я давно замѣтилъ, что въ лѣтнюю пору самый невзыскательный читатель способенъ превратиться въ прихотливѣйшаго изъ критиковъ. Ясное небо, поля и лѣса, тихій и свѣжій воздухъ отнимаютъ всякое прилежаніе и гонятъ человѣка прочь изъ душной комнаты, изъ кабинета, заваленнаго книгами. Въ ненастный осенній вечеръ мы бесѣдуемъ съ книгою какъ съ другомъ, настроиваемъ свои мысли подъладъ сочиненія, лежащаго передъ нами; если книга написана вычурнымъ слогомъ, мы принуждаемъ себя становиться на ходули,-- если языкъ ея теменъ, мы ломаемъ себѣ голову до усталости; однимъ словомъ, мы возимся тогда съ какимъ нибудь посредственнымъ авторомъ словно съ неразговорчивымъ провинціяломъ, отъ скуки пріѣхавшимъ забросить пару словъ въ вашу пустыню... Но въ майскій день пропадаетъ наша снисходительность, исчезаетъ вниманіе; мы швыряемъ книгу съ неудовольствіемъ, смотримъ на все какъ на посѣтителя, съ которымъ не стоитъ поддерживать разговоръ! Такова уже природа человѣка: какъ бы хорошъ ни былъ вымышленный міръ, мы довольствуемся имъ только за неимѣніемъ лучшаго; при первой же улыбкѣ дѣйствительности, при первомъ свѣтломъ днѣ, мы бросаемъ этотъ міръи всѣ фантазіи. Пріятно въ трескучій морозъ сидѣть у камина и читать путешествіе по Южной Америкѣ, но лѣтомъ, при взглядѣ на самый нехитрый сѣверный пейзажъ, мы забываемъ и Анды, и цвѣтущія долины Мексики и Амазонскую рѣку,-- предметы, казавшіеся намъ такъ соблазнительными въ описаніяхъ туристовъ.
   Итакъ, въ одно свѣтлое майское утро получилъ я разомъ три нумера "Москвитянина" и три книжки "Библіотеки для Чтенія". Деревья распускались въ моемъ саду, ласточки порхали, и такъ далѣе. День былъ прекрасный, мѣстоположеніе недурно, расположеніе моего духа превосходное. И, не смотря на то, я не порадовался приходу журналовъ: вмѣсто того, чтобъ пересмотрѣть оглавленіе статей, припомнить начало тѣхъ изъ нихъ, которыхъ помѣщено продолженіе, и исполнивши эту обязанность, начать чтеніе терпѣливо и съ полною охотою, я началъ читать послѣднія страницы этихъ книжекъ. На послѣднихъ страничкахъ журналовъ обыкновенно помѣщаются статьи о модахъ. Почему захотѣлось узнать мнѣ, во что наряжаются петербургскія дамы, въ этомъ я не могу дать себѣ отчета. Захотѣлось ли мнѣ полюбоваться на тонкую гравировку картинокъ, обуяло ли меня, какъ выражается авторъ "Чудодѣя", "современное требованіе повапленнаго" (раскрашеннаго), или просто пожелалъ я, деревенскій домосѣдъ, увидѣть изображеніе стройныхъ хорошенькихъ дамъ въ вырѣзныхъ платьицахъ, только, соскучась чтеніемъ "Модъ" "Библіотеки для Чтенія", я вынулъ изъ журнала гравюры и началъ ихъ разсматривать.
   Но это продолжалось только одну минуту: я отбросилъ отъ себя эти три картинки. Откуда пріобрѣтаетъ "Библіотека для Чтенія" такіе милые обращики современныхъ костюмовъ? Такихъ картинокъ не видалъ я со временъ "Галатеи", давно забытой. Не говорю уже о самой незатѣиливой отдѣлкѣ и крайнемъ безвкусіи уборовъ, самыя физіономіи, изображенныя на трехъ картинкахъ, относятся къ разряду фигуръ, "во ужасъ сердце приводящихъ". Въ особенности хороша старуха въ зеленомъ платьѣ и съ вѣеромъ въ рукѣ. Все это рисовано въ Парижѣ, но доказываетъ одну только ту истину, что и въ Парижѣ есть плохіе граверы и модные журналы, отличающіеся безвкусіемъ.
   "Москвитянинъ" гораздо проще обходится съ отдѣломъ "Модъ", весьма интереснымъ большинству иногородныхъ подписчиковъ: этого отдѣла не существуетъ въ "Москвитянинѣ". Теперь я начинаю понимать практическое примѣненіе мысли о красотѣ и удобствѣ древняго наряда. "Москвитянинъ" не желаетъ унизиться до жалкаго описанія "мизерабильныхъ фраковъ" или дамскихъ нарядовъ, которые бываютъ иногда милы, только, къ несчастію, заклеймены заморскими названіями. Въ этомъ случаѣ редакція "Москвитянина" могла бы прибѣгнуть къ помощи остроумнаго филолога, который слово губернаторъ производитъ отъ шубы, а слово банкъ отъ горки. Стоитъ доказать, что пальто необходимо происходитъ отъ ферязи, жилетъ отъ охобня, мантилія отъ душегрѣйки и великій раздоръ между любителями древнихъ и новыхъ нарядовъ будетъ погашенъ окончательно.
   Можно обдѣлать другимъ образомъ отдѣлъ "Модъ" въ "Москвитянинѣ". За неимѣніемъ настоящихъ любителей древняго костюма, весьма легко создать себѣ воображаемыхъ денди, несуществующихъ львицъ и наряжать весь этотъ beau-monde согласно вкусу редакціи и любому списку какой-нибудь лѣтописи. Отчего не писать, напримѣръ: "Наши хваты (fashionables) уже не надѣваютъ жолтыхь сапоговъ съ вышивкой; на гуляньяхъ видны длинные сапоги изъ темно-бурой кожи. Бороды все еще носятъ клиномъ; волосы же, согласно съ лѣтнимъ временемъ, стригутъ довольно коротко". Если къ этимъ замѣткамъ прибавить еще нѣсколько описаній женскаго наряда, статьи будутъ интересны, по крайней мѣрѣ интереснѣе страницъ 32--40 9-го No "Москвитянина", наполненныхъ именами лицъ, бывшихъ на русскомъ праздникѣ древней столицы. Къ чему этотъ списокъ, который тянется на десяти страницахъ?
   Наконецъ, собравшись съ силами и выбравъ пасмурный день, я одолѣлъ всѣ три книжки "Москвитянина". Книжки эти не лишены интереса, преимущественно отрицательнаго; лучшія статья: 1) г. Маркова "Русскіе на Восточномъ Океанѣ" и 2) "Путешествіе Гаусмана".
   Но полученныя мною три книжки "Библіотеки для Чтенія" обильнѣе интересными статьями; потому-то я не могу посвятить "Москвитянину" много мѣста въ моемъ письмѣ.
   "Чудодѣй" г. Вельтмана не продолжается. Я очень радъ этому обстоятельству: можетъ быть, талантливый его авторъ посвящаетъ это время на исправленіе своего романа. Нельзя желать я надѣяться, чтобы передѣлка эта началась со второй части; не у всякаго хватитъ силъ и терпѣнія написать два раза одну и ту же часть сочиненія, какъ написалъ Байронъ третій актъ "Манфреда". Какъ бы то ни было, я почти убѣжденъ, что слѣдующія части новаго романа г. Вельтмана будутъ достойны первой части его "Чудодѣя". Недостатокъ бельлетристическихъ статей весьма ощутителенъ въ послѣднихъ трехъ книжкахъ "Москвитянина".
   Изъ раздѣленія періодическаго изданія, издававшагося ежемѣсячно, на 24 книжки, возникаетъ много трудностей, съ которыми бороться можно въ одномъ только случаѣ: если матеріялы журнала, заранѣе заготовленные въ большомъ количествѣ, отстраняютъ всякое помышленіе о необходимости спѣшной работы. Обязавши себя выдачею одной книжки въ каждыя двѣ недѣли, редакція незамѣтно приходитъ къ уничтоженію строгости въ выборѣ статей, и начинаетъ дарить подписчиковъ произведеніями слабыми, отрывками, неконченными повѣстями. Отъ этой невольной снисходительности спасти можетъ только большой запасъ готовыхъ статей; но тутъ раждается новое затрудненіе: не всякій сотрудникъ согласятся на то, чтобы его работа поступала въ разрядъ запасныхъ матеріяловъ, сохраняемыхъ на случай непредвидѣнныхъ потребностей. Я имѣю причину думать, что подобнаго запаса не находится въ редакціи "Москвитянина", и до крайности слабая повѣсть "Переписка", помѣщенная въ одной изъ послѣднихъ книжекъ этого журнала, вполнѣ подтверждаетъ мое заключеніе. Повѣсть эта принадлежитъ къ разряду такъ называемыхъ "Мармонтелевскихъ повѣстей", которыя надоѣдали читателямъ цѣлые десятки лѣтъ и, на Руси являлись нерѣдко. Самъ Карамзинъ не разъ принимался за подобныя повѣсти.
   "Мармонтелевскія повѣсти" отличались отъ всѣхъ прочихъ сухостью изложенія и происшествіями, происходящими "внѣ мѣста и времени". Герои этихъ сочиненій не принадлежатъ ни къ какой націи, не носятъ фамилій, личность ихъ не обозначается. На сценѣ дѣйствуетъ какой-нибудь Эрастъ, любезная его называется Лидіей или Лилой; но кто такіе Эрастъ и Лидія, въ какомъ городѣ живутъ эти примѣрные любовники,-- однимъ словомъ, всѣ подробности, обрисовывающія личность ихъ, скрыты водъ завѣсою тайны. Любители прекраснаго пола, тающіе при чтеніи описанія хорошенькой героини, напрасно станутъ доискиваться, была ли Лидія брюнетка, или блондинка; даже о глазахъ ея авторъ не скажетъ ни слова; авторъ знаетъ одно только: онъ говорятъ про чувства, про жизнь сердца, и потому не спрашивайте у него, хороша ли ножка у Лидіи и длиненъ ли носъ у ея Эраста! Такіе запросы непозволительны. Если нужны второстепенныя лица, подражатель Mapмонтеля и тутъ не затрудняется: онъ выводитъ на сцену герцога (опять безъ имени и безъ означенія, гдѣ находится его герцогство), его секретаря. Потомъ, въ довершеніе всего, въ повѣсти является какой нибудь Клавдіо или Лотаріо, коварный злодѣй, или добродѣтельный старикъ, по усмотрѣнію; дѣло сдѣлано, и пускай навязчивый читатель уже самъ догадывается, испанецъ или итальянецъ этотъ необходимый Клавдіо и Лотаріо.
   Къ подобнаго рода повѣстямъ относится и "Переписка". Содержаніе ея и ничтожно и изыскано въ одно и тоже время, "жизни сердца" въ этой повѣсти сколько угодно, а настоящей жизни вовсе нѣтъ. Дѣло въ томъ, что нѣкій Иванъ Петровичъ (хорошо что не Эрастъ) влюбленъ въ дѣвушку, по имени Иду (это уже не совсѣмъ хорошо). Влюбленные молодые люди (впрочемъ я не знаю даже молодые ли они: авторъ ничего ни говорятъ ни о ихъ возрастѣ, ни о ихъ мѣстопребываніи) пишутъ другъ къ другу по нѣскольку разъ въ день коротенькія записочки, въ родѣ лаконическихъ замѣтокъ. Разсуждаютъ они и о любви, и о повѣсти графа Соллогуба "Медвѣдь", и о горестяхъ одинокой жизни, но о свадьбѣ и о возможности увѣнчать свою возвышенную любовь бракомъ не говорятъ ни одного слова. Потомъ они разстаются; но причины разлуки скрываются во мракѣ неизвѣстности. Иванъ Петровичъ женится на другой, встрѣчаетъ Иду чрезъ нѣсколько лѣтъ послѣ свадьбы и жалѣетъ о своемъ бракѣ. Наконецъ онъ овдовѣлъ, онъ снова встрѣтилъ Иду, уже собирается къ ней свататься, но -- о ужасъ! -- Ида замужемъ. Итакъ исторія отношеній Ивана Петровича къ Идѣ можетъ тянуться безчисленное число лѣтъ, не принеся съ собою ни малѣйшаго удовольствія читателю. Впрочемъ надо отдать справедливость автору "Переписки": ему предстояла возможность вести свою повѣсть до безконечности, но онъ не воспользовался этою возможностью. Стоило уморить супруга романической Иды и между тѣмъ, снова заставить жениться туманнаго Ивана Петровича. Слѣдуя такой немногосложной системѣ, можно было растянуть повѣсть на тридцать пять печатныхъ листовъ. Авторъ этого не сдѣлалъ, и я благодарю его отъ всей души. Повѣсть принадлежитъ г-жѣ Жадовской; впрочемъ и безъ подписи можно догадаться, что она написана женщиною: мужчина не пропустилъ бы случая изъ разсказа сдѣлать повѣсть, изъ повѣсти романъ, изъ романа цѣлый рядъ романовъ,-- мужчина не отказался бы отъ случая изложить любовь Иды и Ивана Петровича на тридцати пяти листахъ крупной печати. Авторъ "Переписки" не поддается подобнымъ разсчетамъ, и потому я спѣшу преклониться предъ его истинно женскою деликатностью. Кстати о г-жѣ Жадовской. Въ "Москвитянинѣ" время отъ времени помѣщаются стихотворенія автора "Переписки". Стихотворенія эти принадлежатъ къ разряду обыкновенныхъ журнальныхъ стиховъ; они очень гладки и кромѣ того коротки. Я не слышалъ, чтобъ они кому нибудь особенно нравились; даже извѣстный вамъ мой сосѣдъ, снисходительный къ журнальнымъ стихотвореніямъ, говоритъ, что въ стихахъ этихъ нѣтъ "ни треску, ни задору". Вѣроятно и сама г-жа Жадовская пишетъ стихи безъ всякихъ притязаній на громкую славу и вовсе не заботится о поэтической извѣстности.
   Но не такъ думаетъ редакція "Москвитянина". Увлекаясь желаніемъ сказать доброе слово объ одномъ изъ участниковъ своего журнала, "Москвитянинъ" такъ услужилъ своей сотрудницѣ, что вѣрно г-жа Жадовская не совсѣмъ будетъ благодарна за подобную услугу. Вотъ въ чемъ дѣло: въ 9 книжки этого журнала, на страницѣ 15 (Смѣсь), цѣликомъ перепечатано частное письмо г-жи Жадовской къ одному изъ ея близкихъ знакомыхъ. Въ письмѣ этомъ, кромѣ небольшихъ стиховъ о лунѣ, нѣтъ ровно ничего замѣчательнаго въ литературномъ отношеніи; да и развѣ кто нибудь изъ литераторовъ обязанъ писать къ своимъ знакомымъ письма, годныя для "Смѣси" какого-бы то ни было журнала? Безъ всякаго сомнѣнія и г-жа Жадовская не разсчитывала видѣть своего письма въ печати. Вотъ письмо съ замѣткою отъ редакціи Москвитянина.
   

ПИСЬМО Ю. В. ЖАДОВСКОЙ КЪ Ю. H. БАРТЕНЕВУ (*)

   
   Вотъ я опять въ Ярославлѣ. Послѣ пятидневнаго томленія ужаснѣйшей дороги, я захворала, потомъ говѣла и пріобщалась, a теперь, не успѣла оглянуться, какъ ужъ и праздвикъ на дворѣ, и поздравленье не будетъ не кстати. Пусть письмо скажеть вамъ за меня отрадное: Христосъ воскресе! Хорошо, еслибъ оно съумѣло разсказать вамъ и всѣ теплыя и нѣжныя чувства, которыми полна душа моя, когда думаетъ о васъ и о вашей супругѣ. Да гдѣ!... Есть вещи и предметы, которые только профанируются словами... Прошло около двухъ часовъ, какъ я написала эти строки. Все это время я просидѣла безъ движееія, поддавшись какому-то невольному раздумью. Мысли одолѣли меня. A бѣда, какъ мысль овладѣетъ человѣкомъ! что ни станетъ говорить, выходитъ путаница. Надо, чтобъ человѣкъ владѣлъ мыслью, -- тогда что ни сольется съ языка, или съ пера будетъ носять отпечатокъ ясности и силы душевной. Какъ не задуматься? и небо ясно, и солнце свѣтитъ, да и дни такъ великия, такъ святы. Въ ушахъ звучатъ слова страданья и искупленья. Скоро смѣинтъ ихъ торжественная пѣснь воскресенія: a человѣкъ живетъ по горло въ грязи и тмнѣ страстей и заблужденій.... Какъ будто не для него звучитъ эта пѣснь, не за него умеръ Искупятель! -- Подумала я, и не кончу сегодня письма? Прощайте до завтра.
   На другой день.
   Съ добрымъ утромъ, почтенный и дорогой другъ мой! Утро сегодня ясно и весело; маленькая комнатка моя облита лучами солнца; зелень на окнахъ будто улыбается; цвѣтки жасмина дышутъ ароматомъ. Мнѣ кажется, что эти цвѣты, блѣдные и благоуханные, гармонируютъ съ моею жизнью... Отъ того я люблю ихъ болѣе другихъ цвѣтовъ. -- Мнѣ что-то особенно хочется получить отъ васъ письмецо. На этот разъ мнѣ нечего послать вамъ изъ моихъ сочиненій. Нашъ сборникъ обобралъ меня: вотъ одно стихотворения оттуда.
   
                  Рѣшенный вопросъ.
   
             Ну-ка, разскажи мнѣ, мама,
             Отъ чего такъ блѣденъ мѣсяцъ,
             Отъ чего, какъ бы робѣя,
             Тихо, изъ-за темной рощи
             Онъ украдкою выходитъ?
             Разъ, ты помнишь ли? съ зарею,
             Мы съ тобою, какъ-то, встали --
             Боже мой! съ какимъ сіяньемъ
             И какъ пышно, величаво,
             Надъ рѣкой всходило солнце.
             Отъ чего же мѣсяцъ блѣденъ?
             Ну-ка, разскажи мнѣ, мама.
             Отъ того, мой другъ, и блѣденъ,
             Что судьба ему велѣла
             Быть свидѣтелемъ отъ вѣка
             Дню невѣдомыхъ страданій,
             И страстей и преступленій.
             (Да хранитъ тебя Создатель!)
             Столько горькихъ слезъ печали,
             Столько тайныхъ думъ, ужасныхъ,
             Всякой день бѣдняжка видитъ,
             Что блѣднѣетъ, по неволѣ,
             Какъ ему приходитъ время,
             Робко, будто-бы украдкой,
             Выходить изъ темной рощи....
   
   Повѣсть мою: "Непринятая жертва" я перепишу для васъ, если вы пожелаете, въ томъ видѣ, какъ она вышла изъ-подъ пера моего. Мнѣ отрадно знать, что вы читаете мои произведеньица. Я не сочиняю ихъ, a ныбрасываю на бумагу, потому что эти образы, эти мысли не даютъ мнѣ покоя; преслѣдуютъ и мучатъ меня до тѣхъ поръ пока я не отвяжусь отъ нихъ, перенеся ихъ на бумагу. Можетъ отъ того и носятъ они печать той задушевной непременности, которая нравится многимъ.
   Ярославль
   1849. Марта 30.
   
   (*) Мы очень благодарны за сообщеніе этого письма, которое такъ хорошо знакомитъ съ личностію автора, слишкомъ извѣстнаго читателямъ Москвитянина, по его статьямъ. Ред.
   
   Послѣ смерти замѣчательныхъ писателей не разъ издавались въ свѣтъ ихъ письма, записочки и обрывки стиховъ. Бумаги, найденныя въ столѣ Гете, были напечатаны; одинъ англичанинъ перепечаталъ Поповъ переводъ "Иліады", обозначая всѣ вычеркнутыя слова и вставки; послѣ Лермонтова осталось много слабыхъ отрывковъ, которые тоже были пущены на свѣтъ Божій; вся переписка Вольтера издана была послѣ смерти; но, замѣтьте, всѣ эти лестныя вещи дѣлались по смерти прославляемыхъ авторовъ. "Москвитянинъ" пошелъ дальше.
   Признаюсь откровенно, если дѣло идетъ и о дѣйствительно знаменитомъ писателѣ, меня не всегда радуетъ тщательность, съ которою друзья его и наслѣдники спѣшатъ подѣлиться съ публикою каждымъ клочкомъ его письма, какимъ нибудь отрывкомъ неконченныхъ его стихотвореній. Русская литература ровно ничего бы не потеряла, еслибъ друзья Лермонтова не печатали его стихотвореній въ такомъ родѣ:
   
             На буркѣ, подъ тѣнью чинары,
             Лежитъ Ага Ибрагмъ,
             И руки скрестивши, татары,
             Стояли молча передъ нимъ.
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Лилѣйной рукой поправляя
             Едва пробившійся усъ,
             Краснѣетъ, какъ дѣва младая
             Кангаръ, молодой...
   
   И тутъ стохотнореніе оканчввается.
   Кости лорда Байрона вѣрно пошевелились во гробѣ, когда услужливые почитатели его генія, давно острившіе зубы на извѣстность творца "Донъ-Жуана", дождавшись наконецъ смерти великаго поэта, выпустили въ печать цѣлую тучу писемъ, альбомныхъ стиховъ и отрывковъ, написанныхъ имъ не для печати. "Вотъ -- говоритъ одинъ журналистъ -- стихи, написанные лордомъ на листкѣ нашей газеты". "Мы пріобрѣли -- писалъ другой -- записку Байрона къ какому-то итальянцу о покупкѣ экземпляра поэмъ Пульчи". Ревность къ отыскиванію и печатанію каждой строчки, написанной авторомъ "Гьяура", не разъ приводила къ весьма смѣшнымъ результатамъ.
   Одинъ разъ, издатели какой-то литературной газеты въ Англіи, года черезъ три послѣ смерти Байрона, узнали, что у книгопродавца Муррая, завѣдывавшаго изданіемъ всѣхъ его сочиненій, а въ отсутствіи лорда и нѣкоторыми домашними его дѣлами, хранится, безъ малѣйшаго употребленія, куча писемъ и записокъ великаго поэта. Запасшись деньгами и протекціею, спекуляторы явились къ Мурраю, который объявилъ, что все, сколько нибудь замѣчательное переслано Томасу Муру, составлявшему обширную біографію покойника. "Не осталось ли чего нибудь?" спрашивали любители посмертныхъ рѣдкостей. Муррай объявилъ, что у него осталось нѣсколько писемъ, которыя онъ будетъ хранить втайнѣ и не отдаетъ ни за какія деньги. Но издатели не уходили и почти со слезами требовали, чтобъ книгопродавецъ далъ имъ хотя одинъ лоскутокъ, хотя записочку, хотя счетъ по дѣламъ изданія первыхъ поэмъ Байрона. Муррай отвязался отъ нихъ, продавъ имъ нѣсколько счетовъ, конвертовъ, надписанныхъ рукою Байрона, и много листовъ корректуры "Корсара" и "Чайльдъ-Гарольда". Издатели ушли съ восхищеніемъ; Муррай же думалъ, что они дорожили этими рукописями, какъ автографами. На другой день, въ одной изъ газетъ помѣщено было длинное письмо отъ какого-то Вилькенса, называвшаго себя другомъ лорда Байрона, съ препровожденіемъ "интереснѣйшихъ его писемъ и стихотвореній" и съ обѣщаніемъ сообщать таковыя въ редакцію. Никто изъ литераторовъ и въ глаза не зналъ никакого Вилькенса, но письмо и слѣдующія къ нимъ статьи Байрона прочтены были всѣми. Статьи эти были такого рода:
   Письмо 1-е) Наборщики, damn them, врутъ безъ всякой совѣсти. Опять block вмѣсто blow. Я когда нибудь прійду къ вамъ и приколочу ихъ всѣхъ. Вашъ Байронъ.
   2-е) Что вы не были у Myppa? Шериданъ былъ очень пьянъ и упалъ съ лѣстницы. Вашъ Б.
   За тѣмъ слѣдовали стихотворенія, изъ которыхъ самое оконченное называлось "Посланіе къ моему книгопродавцу". Вотъ оно:
   
             I'm thankful for jour books, mu dear Murray
             But why don't sent me Scott's Monastery? *)
   *) Очень благодаренъ за книги, любезный Муррай, только почему не прислали вы мнѣ "Монастырь" Вальтеръ Скотта?
   
   Изъ всѣхъ читавшихъ эти диковинные остатки твореній великаго поэта одинъ Муррай зналъ, изъ какого источника заимствованы эти письма и стихотворенія. Всѣ эти произведенія точно были писаны Байрономъ -- на его счетахъ и корректурахъ.
   Но довольно о Байронѣ, о которомъ говорить составляетъ одно изъ моихъ наслажденій. Обратимся къ наслажденію болѣе скромному -- къ чтенію "Смѣси" 7, 8 и 9 нумеровъ "Москвитянина".
   Я постоянно думаю, что во всякомъ журналѣ отдѣлъ "Смѣси" долженъ быть едва ли не самымъ пріятнымъ отдѣломъ, для читателей по своему разнообразію,-- для издателей -- по легкости его составленія. Въ самомъ дѣлѣ, для составленія "Смѣси" требуется только вкусъ, да охота слѣдить за всѣми русскими и нѣкоторыми изъ иностранныхъ изданій. Но "Москвитянинъ", кажется, дѣйствуетъ на иныхъ основаніяхъ: мелкія статьи, помѣщаемыя въ "Смѣси" этого журнала, не увлекательны но своему интересу, а новости, сообщаемыя въ томъ же отдѣлѣ такъ стары, что напоминаютъ собою многихъ свѣтскихъ разскащиковъ, являющихся въ гостинныя съ новостями, о которыхъ всѣ уже давно перестало говорить.
   Вотъ одна изъ подобныхъ новостей.
   "Общественный Сватъ. Сватовство было всегда дѣломъ женскимъ; но въ Парижѣ и это ремесло отбиваютъ мужчины у женщинъ. Г. де Фой завелъ у себя контору сватовства, куда дамы, желающія выйдти замужъ, могутъ являться подъ строгимъ сохраненіемъ тайны, и по списку выбирать себѣ блистательныя партіи".
   Обращаюсь ко всѣмъ, читающимъ французскія газеты. Помнятъ ли они, что на четвертыхъ страницахъ листковъ "Presse", "Siècle" и "Journal des Débats", въ продолженіи пяти или шести лѣтъ (можетъ быть и гораздо болѣе) постоянно, по нѣскольку разъ въ мѣсяцъ, красуется объявленіе огромными буквами: M. de Foy négociateur en mariage, съ прибавленіемъ другихъ подробностей или съ девизомъ prudence, sincérité, secret. Этотъ-то г. Фуа, неизвѣстно, по какой причинѣ, названъ въ "Москвитянинѣ" Фоемъ, а о его пособіяхъ желающимъ вступать въ бракъ тотъ же "Москвитянинъ" сообщаетъ въ видѣ небывалой новости.
   Въ примѣръ неудачно выбранныхъ новостей я могъ бы привести еще нѣсколько строкъ 7 No "Москвитянина", гдѣ объ искусствѣ красить волосы говорится тономъ глубокаго негодованія. Объявленіе объ этомъ способѣ тутъ же названо непростительнымъ шарлатанствомъ. Въ сущности дѣло до крайности просто, я подобнаго рода объявленія встрѣчаются не въ одномъ Парижѣ и Лондонѣ. На дняхъ въ одномъ No "Полицейской газеты" я прочиталъ объявленіе какого-то книгопродавца о новыхъ книгахъ, съ маленькими комментаріями о достоинствѣ каждой изъ этихъ книгъ. Одинъ комментарій былъ чрезвычайно хорошъ: объявляя о новой русской драмѣ-былинѣ г. Славина, услужливый книгопродавецъ замѣчаетъ отъ себя, что это произведеніе не отличается трескучими эффектами, какъ многія новыя сочиненія, но что въ новой русской драмѣ-былинѣ все такъ просто, изящно и человѣчно... (Точки такъ и стоятъ въ концѣ объявленія).
   Любопытно узнать, какъ назвалъ бы "Москвитянинъ" эту рекомендацію, очевидно направленную на кошельки нашей братьи, иногородныхъ читателей!
   Вотъ еще одна изъ замѣтокъ "Москвитянина".
   "29 Апрѣля (н. с.) назначенъ былъ въ Парижѣ концертъ du jeune et brillant violoniste Léon Rеупіеr, le digne émule de Teresa Milanollo".
   Вы не повѣрите, что "Москвитянинъ" помѣстилъ эти Французскія слова, не удостоивъ ихъ переводомъ. Подобную странность трудно допустить въ какомъ бы то ни было изданіи; всякій писатель долженъ избѣгать употребленія иностранныхъ словъ безъ нужды и безъ ихъ объясненія. Или, по мнѣнію "Москвитянина", музыкальная новость такая ничтожная вещь, что ее нечего растолковывать читателю, незнакомому съ чужими языками? Въ такомъ случаѣ, зачѣмъ было ее печатать?
   Заговоривши о музыкальныхъ новостяхъ, нельзя не упомянуть о музыкальныхъ замѣткахъ, которыми всякій мѣсяцъ даритъ насъ "Библіотека для Чтенія". Этотъ журналъ также горячъ ко всему, что относится до скрипачей и піанистовъ, какъ холоденъ "Москвитянинъ" ко всему, что касается до музыки и живописи (исключая старинной русской живописи). "Москвитянинъ" съ молчаніемъ обходитъ Мейерберова "Пророка". "Библіотека для Чтенія" начала толковать о "Пророкѣ" за нѣсколько лѣтъ до его постановки на сцену Большой оперы. "Москвитянинъ" не любитъ виртуозовъ, которыхъ готовъ назвать скоморохами; въ замѣнъ того, когда въ "Библіотекѣ для Чтенія" начинаются ежемѣсячныя разглагольствованія о контрапунктѣ, арпеджіяхъ и полутонахъ, то простому дилетанту остается только сказать: Аллахъ великъ! и закрыть книгу съ чувствомъ глубокаго уваженія къ музыкальному критику журнала. Такой туманности выраженія не отыщешь и въ иномъ курсѣ метафизики. Вотъ, напримѣръ, опредѣленіе значенія слова "концертъ" (на 71 стр. Смѣси "Библіотеки для Чтенія", мартъ 1846): "Концертъ, по словамъ одного изъ новыхъ эстетиковъ, есть отраженіе изящной жизни въ глубокой страстной душѣ, обставленное участіемъ толпы, притомъ отраженіе, выраженное или цѣлымъ рядомъ ситуацій, или только нѣсколькими событіями".
   Вотъ опредѣленіе, поражающее своею ясностью. И, замѣтьте, въ немъ нѣтъ особенно хитрыхъ словъ; за исключеніемъ цѣлаго ряда ситуацій, отдѣльныя слова просты и понятны, а въ цѣломъ -- понимай какъ знаешь. Опредѣливъ такимъ образомъ значеніе слова концертъ, музыкальный критикъ описываетъ вамъ концертъ, игранный скрипачемъ Рубинштейномъ. Вотъ отрывокъ описанія, по истинѣ изумительный:
   "Малая септима, начинающая соло, предшествуя малой секстѣ, "даетъ этому соло чрезвычайно пріятный оттѣнокъ. Скоро мольный тонъ смѣняется дурнымъ, что немножко напоминаетъ итальянскую манеру. Впрочемъ, переходъ этотъ далекъ отъ тривіальности; онъ постоянно развивается въ пріятной гармоніи, и пріобрѣтаетъ замѣчательное значеніе посредствомъ акомпанимента духовыхъ инструментовъ. Окончаніе этой части тоже чрезвычайно эффектно: на среднихъ нотахъ слышится тема, а на верхнихъ пріятный акомпаниментъ арпеджіо, совершенно въ Мендельсоновскомъ родѣ..." Довольно, довольно!
   Меня спросятъ, да какимъ же образомъ слѣдуетъ писать статьи о музыкѣ? на это я могу отвѣчать только: пишите ихъ такъ, чтобъ книга не вываливалась изъ рукъ у зѣвающаго читателя. Избѣгайте толковъ объ арпеджіяхъ и мольныхъ тонахъ, а во всемъ остальномъ дѣлайте какъ знаете.
   Съ мѣсяцъ тому назадъ, Готье, одинъ изъ фельетонистовъ газеты "Presse", разбирая оперу "Донъ Пасквале", высказалъ нѣсколько живыхъ и оригинальныхъ мыслей о музыкальной критикѣ. "Напрасно говорятъ -- пишетъ Готье -- что статья о музыкѣ непремѣнно должна быть суха, почти недоступна большинству публики. Писать подобныя статьи можно двумя способами: или удариться въ технику и надоѣсть публикѣ, или для сообщенія читателю собственныхъ своихъ впечатлѣній, прибѣгнуть къ разсказу пестрому и блестящему, заимствовать сравненія изъ всѣхъ искусствъ, изъ природы, изъ живописи, изъ разныхъ поэтовъ, изъ воспоминаній любви, изъ впечатлѣній дѣтства. Если такая статья возбудитъ въ читателѣ впечатлѣніе, подобное тому, которое испытываетъ дилетантъ, слушая данное музыкальное произведеніе, цѣль достигнута и дальше идти невозможно.
   "Помните ли вы -- продолжаетъ Готье -- очарованную серенаду, которою начинается 3 актъ Дона Пасквале? {Серенада эта извѣстна петербургской публикѣ. У насъ ее пѣли гг. Упануе, Боріони и послѣ нихъ Сальви. Она начинается такъ: Com'e gentil, la notte al mezzo april.} Какими терминами, какими техническими выраженіями передать читателю то впечатлѣніе, которое мы чувствовади, когда занавѣсъ, поднявшись, открылъ передъ нами роскошную cumpagna di Roma, ряды виллъ, залитыхъ молочнымъ сіяніемъ мѣсяца, между аллеями высокимъ деревьевъ, длинная тѣнь которыхъ ложится по дорогѣ? какими ухищреніями передать роскошный мотивъ романса, раздающагося подъ окнами молодой красавицы, романса,-- то замирающаго, скрывающагося и съ свѣжестью раздающагося посреди ночи такой же свѣжей, такой же роскошной, какъ эта музыка, какъ эти слова?"
   "Тутъ не поможетъ техника; лучше попросимъ читателя вспомнитъ о любви въ южныхъ краяхъ, про серенады подъ балкономъ хорошенькой италіанки, которой черные глаза улыбаются вамъ изъ окна,вспомнить свѣжую весеннюю ночь, Римъ, ряды мраморныхъ виллъ, обнесенныхъ золочеными рѣшотками, бархатную зелень и первые весенніе цвѣты, пейзажи Клода Лоррена, про ревниваго мужа своей очаровательницы, про заснувшіе высокіе тополи, изъ которыхъ съ шумомъ вылетаютъ птички, встревоженныя приближеніемъ любовника, которому не спится въ эту ночь, призывающую къ любви..."
   Если сказать правду, музыкальная шутка Готье нравится мнѣ въ тысячу разъ болѣе дурныхъ и мольныхъ тоновъ, о которыхъ съ такою любовью распространяется "Библіотека для Чтенія". Я, вѣроятно, отчасти исказилъ мысли и выраженія французскаго фельетониста,-- прошу въ этомъ извиненія, потому что фельетона самого нѣтъ у меня подъ рукою.
   Между мелкими статьями "Библіотеки для Чтенія" довольно занимателенъ анекдотъ о благодарной щукѣ. Вотъ въ чемъ дѣло: какой-то докторъ, гуляя подлѣ пруда, увидѣлъ, что щука, плававшая вдоль берега, наткнулась на доску съ гвоздями, расшибла себѣ голову и отъ боли выпрыгнула на берегъ. Сострадательный медикъ осмотрѣлъ рану, сдѣлалъ перевязку и пустилъ щуку въ воду. На другой день щука, увидѣвши гулявшаго доктора, подплыла къ самому берегу и положила свою голову на ногу сострадательнаго человѣка. Докторъ возобновилъ перевязку и поласкалъ щуку. И съ тѣхъ поръ до настоящаго дня, щука, идеалъ всѣхъ благородныхъ рыбъ, постоянно подплываетъ къ берегу и ласкается къ доктору, который не можетъ нахвалиться такимъ добродушіемъ. Въ газетахъ часто, за неимѣніемъ матеріяла, появляются подобнаго рода утки (canards), Такимъ образомъ иногда "гамбургскій корреспондентъ нашъ сообщаетъ объ изобрѣтеніи воздушнаго шара, который ходитъ на парусахъ противъ вѣтра", иногда, вамъ пишутъ изъ Мюнхена, что одинъ нѣмецкій ученый придумалъ машину, "которая сама сочиняетъ письма", иногда разсказывается анекдотъ о томъ, какъ "одна кошка въ Парижѣ, потерявъ свою госпожу, старую дѣву, съ отчаянія повѣсилась надъ ея могилой". Подобныя свѣдѣнія, конечно, не доставляются ни гамбургскими, ни другими корреспондентами; вѣрнѣе предположить, что они пишутся въ редакціи газетъ на листкахъ корректуры; но "Библіотеку для Чтенія" нельзя заподозрить въ подобной тактикѣ съ анекдотомъ о благородной щукѣ: мы читали его и въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ" и въ иностранныхъ журналахъ.
   Однако я начинаю становиться нѣсколько ядовитымъ, какъ выражается мой пріятель, тотъ самый, который называетъ собственныя свои рѣчи остротами. Чтобъ прекратить это направленіе, спѣшу поговорить съ вами о трехъ хорошихъ статьяхъ, помѣщенныхъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" за послѣдніе три мѣсяца. Эти статьи принадлежатъ русскимъ путешественникамъ. "Очеркъ путешествія во Востоку", г. Диггеля, читается съ удовольствіемъ. Отъ души желаю, чтобы авторъ ея, видѣвшій столько интересныхъ подробностей изъ жизни народовъ мало извѣстныхъ, подѣлился съ публикою своими воспоминаніями. "Венеція" г. Яковлева еще интереснѣе, читается еще легче; наслажденіе, съ которымъ авторъ вспоминаетъ о царицѣ Адріатики, о городѣ поэтовъ, придаетъ его замѣткамъ поэтическій оттѣнокъ, то грустный, то восторженный, но выраженный отчетливо и просто, безъ лишнихъ риторическихъ украшеній. Въ небольшой статьѣ своей г. Яковлевъ не пропустилъ ни одной достопримѣчательности Венеціи, отъ обломковъ Буцентавра до воспоминаній о Байронѣ, отъ базилики св. Марка, до византійскихъ мозаиковъ, отъ венеціянскихъ женщинъ до кроатовъ, отъ картинъ Тиціана до жидовскихъ лавокъ. Вся статья заполнена описаніями, но описанія эти не утомительны -- вещь весьма рѣдкая въ запискахъ туристовъ. Не смотря на то, я не вполнѣ одобряю манеру путешественниковъ отдѣлываться одними описаніями того, что они видѣли. Вводные эпизоды, легенды, сцены, схваченныя на пути и характеризующія извѣстную часть общества, всегда на мѣстѣ въ трудахъ путешественника, какъ ни важны будутъ эти труды. Г. Ковалевскій очень хорошо знаетъ это обстоятельство, и оттого-то его статьи такъ нравятся публикѣ.
   Въ мартовской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія", помѣщена четвертая часть сочиненія г. Ковалевскаго, извѣстнаго читателямъ подъ заглавіемъ: "Странствователь по сушѣ и морямъ". Эта часть носитъ названіе "Нижній Дунай и Балканы"; она начинается общимъ очеркомъ Европейской Турціи и оканчивается картиною Дарданельскаго пролива, заключая въ себѣ описаніе Булгаріи, Ниша, Адріанополя и Стамбула.
   Путевыя замѣтки г. Ковалевскаго принадлежатъ къ небольшому числу сочиненій этого рода, которыя столько же относятся къ разряду произведеній изящной словесности, какъ къ разряду обыкновенныхъ путешествій. Такъ, напримѣръ, четвертая часть "Странствователя по сушѣ и морямъ" достойна полнаго вниманія читателей и по интересу содержанія и по искусству, съ которымъ веденъ разсказъ. Передавая свои путевыя впечатлѣнія, талантливый авторъ постоянно имѣетъ въ виду самого читателя, заботится о томъ, чтобы сдѣлать изложеніе разнообразнымъ и по возможности оригинальнымъ, и -- надо отдать справедливость -- вполнѣ достигаетъ своей цѣли. Разсказъ ведется такъ тщательно и искусно, какъ только можетъ вестись занимательная драма или романъ, обдѣланные съ охотою и знаніемъ дѣла. Замѣтивъ, что подробности статистическія начинаютъ занимать много мѣста, г. Ковалевскій спѣшитъ оживить ходъ разсказа какою нибудь сценою, страшною исторіею, характеристическимъ анекдотомъ, и такимъ образомъ, давши читателю отдохнуть, снова увлекаетъ его къ подробностямъ серьёзнымъ, но переданнымъ съ рѣдкою легкостью.
   У г. Ковалевскаго нѣтъ той живописности описаній, той концентрированной наблюдательности, которыя такъ блистательно выказываются въ путевыхъ письмахъ г. Боткина, произведеніяхъ въ своемъ родѣ образцовыхъ: въ замѣну того г. Ковалнвскій въ совершенствѣ усвоилъ себѣ манеру лучшихъ французскихъ туристовъ, остановившись однако на томъ рубежѣ, который отдѣляетъ путешествіе отъ исторіи вымышленныхъ событій. Основываясь на этомъ отличительномъ достоинствѣ нашихъ туристовъ, именно на ихъ добросовѣстности, я и сказалъ когда-то въ одномъ изъ моихъ писемъ, что ни одинъ изъ русскихъ путешественниковъ не впадалъ въ тѣ недостатки, которые сотнями попадаются въ книгахъ Ферри, Уаррена и другихъ иностранныхъ путешественниковъ.
   Чтобы дать вамъ понятіе о новой статьѣ г. Ковалевскаго, я приведу нѣсколько мѣстъ изъ четвертой части Странствователя.
   Вотъ какъ разсказываетъ г. Ковалевскій приключенія одной болгарской дѣвушки:
   "На обратномъ пути въ Нишъ, мы остановилисъ въ Поджармахъ, одной изъ деревенекъ, которыми усѣяна роскошная Нисауская долина. Проводникъ нашъ повелъ насъ прямо въ домъ своего тестя; самъ онъ жилъ тутъже и это былъ родъ визита доброму Булгару, оказашему намъ столько услугъ на пути. Притомъ же наше любопытство подстрекалось желаніемъ увидѣть его жену, о красотѣ и романическомъ приключеніи которой вы уже слышали отъ погонщиковъ нашихъ лошадей. Старикъ Булгаръ, уже предувѣдомленный о посѣщеніи, принялъ насъ съ гостепріимствомъ истинно славянскимъ. Вскорѣ явилась и Елена, прекрасная Елена, въ полномъ значеніи этого слова, не смотря на ея нарядъ, который далеко не такъ красивъ какъ нарядъ балканскихъ Булгарокъ. Она была въ рубахѣ съ широкими рукавами, шитой по всѣмъ швамъ и особенно на плечахъ и y груди разноцвѣтными шерстями въ узоръ и въ опрегатѣ. Опрегатъ состоитъ изъ двухъ пестрыхъ шерстяныхъ передняковъ, одинъ сзади, другой спереди, замѣняющихъ юбку, вообще не красивъ и очень похожъ на малороссійскую запаску. Платочекъ повязанный почти на темѣ головы, такъ что изъ подъ него вполнѣ были видны прекрасные, черные, лоснящіеся волосы, ожерелье изъ разнородныхъ монетъ турецкихъ, австрійскихъ и древнихъ римскмхъ, и наковецъ жесткіе неуклюжіе опашни на ногахъ, какъ y Черногорокъ, довершали ея нарядъ. Прибавьте къ этому загорѣлую кожу лица, довольно огрубѣлыя руки, и вы согласитесь, что все это не могло выставить красоту Елены: за всѣмъ-тѣмъ она все еще могла поразить изысканный вкусъ Европейца. Между горными Славянами и не рѣдко встрѣчалъ подобную типическую красоту высокій гибкій ростъ, черные, большіе глаза, густыя правильныя брови, римскій носъ и какое-то особенное достоинство, благородство во всѣхъ чертахъ невольно поражаютъ путешественника въ этой странѣ рабства и уничиженія. Елена, или Еленка, служила разительнымъ образцомъ той красоты.
   Горныя Булгарки зимою, и иногда въ большіе праздники лѣтомъ, носятъ еще зубунъ, родъ кафтана, безъ рукавовъ, изъ бѣлаго сукна, неуклюжій и некрасивый; онъ шьется изъ трехъ частей, такимъ образомъ, что всѣ выпуклости тѣла являются въ немъ какъ-то угловатыми, что очень безобразитъ станъ женщины, между тѣмъ какъ простыя рубахи если не возвышаютъ его прелестей, то и не скрываютъ.
   Исторія Елены одна изъ тѣхъ, которыя здѣсь часто случаются, но не всякій такъ счастливо выпутывается изъ бѣдъ какъ наша героиня. Ее увидѣлъ Якубъ-паша: какъ это случилось, не знаю; христіанскія дѣвушки скрываются отъ взоровъ Турка, какъ голубь отъ налета ястреба, a что она не искала встрѣчи съ Якубомъ, не съ намѣреніемъ попадась ему на гдаза, это ясно показываютъ послѣдствія. Какъ-бы то ни было, только вскорѣ послѣ того прибѣжалъ въ Поджарацы изъ Ниша Булгаръ, служившій на конюшнѣ y Якуба, и, запыхавшись, объявилъ, что паша приказалъ нишскому аяну взять съ собою нѣсколько человѣкъ солдатъ и отправиться въ Поджарацы по какому-то важному дѣлу, по какому? онъ не слышалъ; но зная склонность Якуба и судя по таинственности, съ какою онъ отдавалъ приказаніе, и спѣшности сборовъ въ путь, должно предполагать, что дѣло касалось какой нибудь красавицы. Вслѣдствіе такого показанія, всякій, y кого была дочь хороша, или казалась ему хорошенькою, тотчасъ-же приказалъ ей бѣжать куда глаза глядятъ и скрываться гдѣ можетъ. Жители совсѣмъ думали уйти въ горы съ имуществомъ, какое могли захватить, да поразмыслили, что вѣдь Якубъ же самъ говоритъ, что пришелъ успокоить ихъ, a не грабить, и вины за собой они никакой не знали, да наконецъ и не успѣютъ укрыться со всѣмъ добромъ и маленькими ребятишками. Лучше дождаться на мѣстѣ. Что будетъ, то будетъ! Можетъ быть это еще одна ложная тревога.
   Поджарачане не долго ждали. Вскорѣ явидся аянъ и съ нимъ человѣкъ двадцать кавасовъ и прямо -- къ отцу Елены. "У тебя есть дѣвка?" -- Есть. -- "Гдѣ она?" -- Уѣхала къ сестрѣ, что замужемъ, за сто верстъ отсюда! -- "Врешь! Ее видѣли вчера въ деревнѣ." -- Вчера можетъ и видѣли, a сегодня до разсвѣта уѣхала.
   Аянъ не затруднился бы отправиться за сто верстъ, но онъ могъ не найти и тамъ предмета своихъ поисковъ, a между тѣмъ Якубъ вскорѣ намѣревался оставить Нишъ. Конечно, для этого можно-бы было и повременить, но Якубъ не любилъ временить въ такихъ дѣлахъ, a вовсе откладывать ихъ и подавно. Аянъ принялся за отца Елены.
   Между-тѣмъ старики собрались y субаши за совѣтомъ, какъ выручить, чѣмъ бы спасти отца Елены. Слѣдствіемъ ихъ совѣщянія было то, что къ ночи субана явился къ аяну и предложилъ сумму, какую могъ собрать, только-бы аянъ выпустилдъ изъ тисковъ бѣднаго старика. "Мнѣ голова дороже твоихъ денегъ, отвѣчалъ аянъ; а явлюсь къ пашѣ, безъ дѣвки, такъ и прощай моя голова! Завтра я примусь не такъ пытать старика: выскажетъ все. "Деньги же онъ взялъ въ зачетъ будущихъ своихъ послугъ.
   Субаша передалъ громадѣ все какъ было. Старики и головы опустили. Тяжела была для нихъ ночь, a для бѣднаго отца Елены и говорить нечего. Онъ готовился выдержать на другой день, всѣ ужасы пытки и умереть, твердо рѣшившись не говорить, гдѣ скрывалась Елена, хоть онъ и догадывался о томъ. Никто не смыкалъ глазъ въ деревнѣ, кромѣ кавасовъ, которые послѣ шумнаго пированья на чужой счетъ спали мертвымъ сномь. Вдругъ въ полночь раздались голоса: Албанцы, Албанцы! Деревня запылала со всѣхъ сторонъ, какъ это всегда случается при ихъ появленіи, и при блескѣ пожара замелькали здѣсь и тамъ длинныя ружья и ятаганы. Кавасы едва успѣли вскочить на лошадей и ускакать со своимъ аянонъ, оставивъ однако двухъ трехъ за мертво на пути. Албанцы неслись прямо къ дому отца Елены, какъ-бы къ сборному пункту, не трогая ни кого и ничего на пути своемъ, что впрочемъ не сей-часъ замѣтили жители. Впереди всѣхъ мчался лихой наѣздникъ, которому казалось не было и пятнадцати лѣтъ, потому что еще и легкій пухъ не пробивался на лицѣ. Онъ бойко соскочилъ съ лошади и вошелъ въ домъ. Ужасъ овладѣлъ имъ, когда онъ никого не нашелъ въ домѣ; онъ кидался во всѣ стороны и вскорѣ нашелъ въ чуланѣ, связаннаго по ногамъ и рукамъ, старика и кинулся къ нему: этотъ юноша была сама Елена. Тутъ все объяснилось. Елена скрылась въ лѣсъ; но спасаясь отъ одной бѣды, наткнулась на другую. Толпа гайдуковъ привѣтила ее и окружила. Къ счастію между ними было нѣсколько человѣкъ изъ Поджарацъ. Они узнали ее и не допустили въ обиду другимъ. Еленка разсказала гайдукамъ всю исторію и заклинала ихъ спасти отца но что они могли сдѣлать? Освободить старика силой быдо нетрудно, но они знали, что Якубъ не оставить такого постуика безъ отмщенія; сами они не боялись его гнѣва, но многіе имѣли родныхъ и дѣтей въ деревнѣ, a месть Якуба неизбѣжно разразится не только на одной ихъ деревнѣ, но и надъ всѣмъ округомъ. Гайдуки придумали хитрость. Передъ тѣмъ, незадолго, они вырѣзали небольшую албанскую шайку, слѣдовательно запасъ албанскаго платья и оружія y нихъ былъ великъ; они рѣшились переодѣться и напасть на деревню подъ видомъ Албанцевъ. Успѣхъ, какъ мы видѣли, совершенно оправдалъ ихъ предпріятіе. Чтобы болѣе скрыть это происшествіе, нѣкоторыя изъ семей оставили свои домы и отправились въ горы и лѣса, вмѣстѣ съ гайдуками. Оставшіяся же разумѣется распустили слухъ, что ихъ увели Албанцы. Якубъ вскорѣ оставилъ Нишъ, a потому и Еленка съ отцомъ возвратилась домой; черезъ недѣлю она вышла замужъ за предводительствовавшаго гайдуками во время нападенія на деревню, который теперь былъ самымъ мирнымъ селяниномъ и въ теченіи всего времени, что былъ съ нами, не обидѣлъ ребенка, не произнесъ грубаго слова."
   Не опасаясь наскучить читателямъ, я попрошу позволеніе привести еще одинъ въ высшей степени интересный эпизодъ. Въ Мачинѣ г. Ковалевскій встрѣтилъ столѣтняго запорожца, у котораго увидѣлъ онъ кинжалъ съ надписью "отъ Павла Джонса другу запорожцу Иваку 1688". Павелъ Джонсъ -- это тотъ самый американскій корсаръ Поль Джонсъ, котораго похожденія служили канвою для знаменитаго куперова романа "Лоцманъ" и повѣсти Дюма le capitaine Paul {См. Современникъ 1848, No 6, статью "Джемсъ Фениморъ Куперъ".}. Извѣстно, что по окончаніи войны за независимость герой Соединенныхъ Штатовъ вступилъ въ русскую службу и отличился при сожженіи турецкаго флота герцогомъ нассау-зигенскимъ. Запорожецъ Ивакъ участвовалъ тоже въ этомъ славномъ дѣлѣ и вотъ часть его разсказа о Полъ Джонсѣ:
   -- Въ нашу ладью, говорилъ мнѣ Ивакъ, приспѣло два человѣка, съ казакомъ отъ самаго Нассау, честить ихъ какъ старшихъ, особенно одного изъ нихъ.
   -- A какъ его называть? спросили мы проводника.
   -- Павломъ.
   -- A величать?
   -- Онъ неправославный, такъ и отчества нѣтъ.
   -- Такъ есть какой-нибудь чинъ, бригадирскій, что ли?
   -- Чинъ не бригадирскій, а высокій.
   -- Что жъ по чину, или по просту, Павломъ звать?
   -- Такъ Павломь и зовите.
   Павеіъ былъ одѣтъ попросту, какъ и всѣ мы; только оружіе было славное; собою бравый, маленько съ просѣдью, но еще совсѣмъ дюжій; работать силенъ и дѣло наше крѣпко разумѣлъ. Только взошелъ на ладью, давай ворочать все по своему: осмотрѣлъ снасти, оружіе, боевые снаряды, пожурилъ кого слѣдовало, похвалилъ иного, все черезь своего толмача, который только и гораздъ былъ на то, чтобъ передавать рѣчи отъ одного другому; потомъ втащилъ на бортъ лодчонку, приладилъ къ ней руль, прибралъ пару добрыхъ веселъ, обвернудъ ихъ тряпьемъ и, сдѣлавъ все какъ слѣдуетъ, присѣлъ отдохнуть.
   -- Тѣмъ временемъ, продолжалъ Ивакъ, стало смеркаться; подали ужинъ, Павелъ присѣлъ къ намъ въ кружокъ возлѣ миски; ѣлъ, и балагурилъ какъ свой. Послѣ ужина выдалъ вамъ двойную порцію; мы развеселились и затянули пѣсню, да пѣсня вышла заунывная; ужъ такъ видно созданъ человѣкъ, что подъ часъ хоть и весело ему, а сердце поетъ не нарокомъ, какъ будто чуетъ бѣду или вспоминаетъ о ней. Нашъ Павелъ слушалъ, слушалъ всею душею; словно ею хотѣлъ угадать смыслъ пѣсни.... и не выдержалъ новобранецъ! Какъ ни скрывался, а не я одинъ подмѣтилъ слезу на глазахъ его. Что жъ! оно и не стыдно уронить слезу на чужбинѣ: всякъ знаетъ, что ни отъ чего другаго, ни по комъ другомъ, какъ по родинѣ. Вотъ хоть бы и я:вѣкъ изжилъ, какъ собауа, на чужой сторонѣ, чуть помню, да гдѣ! и совсѣмъ не помню,-- знаю только по разсказамъ Днѣпръ, да душа то крѣпко помнитъ его; она знаетъ откуда пришла, туда и просится. A казалось, чего бы? И тутъ было приволье, рѣка -- глазомъ не докинешь съ берега на берегъ, рыбы вдоволь, плеса -- что озера, и небо тожъ и вольности были: свой бунчукъ, свое знамя; не были раями, у насъ были раи, и вѣру вашу чтили.... да Днѣпръ-то нашъ! да наша слава казацкая! Ахъ, горько, горько, братъ!... Ужълучше бы не впсоминать, да такъ къ слову пришлось.
   Старикъ умолкъ, но вскорѣ оправился и продолжалъ: -- Пора, сказалъ Павелъ, вскочивъ какъ бы самъ не свой. Онъ вынулъ туго набитый кошелекъ и отдавая старшину на громаду, велѣлъ сказать, что давно не былъ такъ счастливъ, какъ между нами. Потомъ осмотрѣлъ каждаго по очередно словно всю внутренность хотѣлъ высмотрѣть, опять подошелъ ко мнѣ, ударилъ по плечу, да и говорятъ: Маршъ! -- Маршъ, такъ маршъ! Я перекрестился и сѣдъ въ лодчонку, онъ со мной, и пошли. Онъ правилъ рудевъ, я веслами.
   "Мы шли молча, чтобы не дать о себѣ вѣсти врагу,-- а шли прямо къ нему,-- да и о чемъ намъ было толковать между собою: товарищъ, какъ я узналъ дорогою, только и смыслилъ одно слово по нашему, а я и того не зналъ по ихнему. Лодчонка бѣжала и вертѣлась подъ рулемъ и веслами, словно шаловливая рыбка. Огни наши чуть маячили издали, а потомъ и совсѣмъ пропали. Вдругъ Павелъ пріостановилъ лодку, оглянулся кругомъ, вытянулъ шею, прищурилъ глаза, наторочилъ уши, словно степной конь, послышавшій хрускъ сухой травы подъ ногой звѣря, потомъ круто поворотилъ въ камыши; плескъ веселъ въ сторонѣ послышался ясно и мнѣ; я было спросилъ знаками не итти ли назадъ, но онъ только кивнулъ рукою, убавилъ ходу, и мы пошли впередъ, какъ ни въ чемъ не бывали. Сзади насъ показались двѣ лодки; онѣ шли одна къ другой, видимо стараясь отрѣзать намъ возвратъ къ своимъ. Что жъ, думалъ я, мое дѣло сторона: дѣло подчиненное, а убьютъ, онъ будетъ въ отвѣтѣ!
   Съ каждымъ взмахомъ своихъ двѣнадцати веселъ, непріятельскія лодки становились къ намъ ближе и ближе, а мы все убавляли ходу, какъ бы поджидая ихъ; между тѣмъ, всякій разъ, какъ я посматривалъ на Павла, онъ только говорилъ, "впередъ!" и держался прямо на семидесяти-пушечный корабль. Дьяволы! подумалъ я, не измѣнщикъ ли какой! да еще моими руками творитъ свое нечистое дѣло, и покосился на него изъ подлобья, что жъ? глядитъ такъ прямо, такъ повелительно, что мнѣ самому стало стыдно за себя.
   Лодки приблизились на человѣческій голосъ и стали окликать насъ, это были Запорожцы, служившіе у Турокъ, и Павелъ далъ мнѣ знать, чтобы я отвѣчаль какъ сказано мнѣ было прежде. Я поразговорился. Запорожцы, слыша мои отвѣты и видя нашу безпечность, ни какъ и не подозрѣвали злаго умысла; они приняли насъ за своихъ и попросили водки; Павелъ перекинулъ имъ баклагу, а самъ, пока тѣ пили, прислонился кърулю, будто ни о чемъ не думалъ, а было о чемъ подумать!
   -- Видно съ приказомъ какимъ къ аяну? спросилъ меня рулевой Запорожецъ.
   -- Нѣтъ, соль веземъ на капитанскій корабль, отвѣчалъ я.
   --Да нваете ль вы окликъ?
   -- Гдѣ жъ намъ знать? Мы съ острова.
   -- Такъ, пожалуй, Турокъ, съ переполоху пулей пуститъ.
   -- Э, кто станетъ стрѣлять въ двухъ человѣкъ, что прямо на корабль идутъ: хотъ хоть бы и мы напримѣръ.
   -- Мы другое дѣло! Мы и по чутью узнаемъ своихъ, а тѣ, безмозглые, только по кличкѣ.
   -- Ну, такъ скажи, коли знаешь, вашъ окликъ!
   -- A чортъ его знаетъ! какой-то мудреный.
   -- То-то и есть! сказалъ я, повидимому равнодушно, а по сердцу кошки скребли.
   -- Не знаешь ли ты, Пахомъ?
   -- Спроси Ивана грамотнаго: это его дѣло.
   И тотъ намъ наконецъ сказалъ откликъ.
   -- Павлу только то и нужно было, а сидитъ себѣ хоть бы глазомъ смигнулъ, какъ бы совсѣмъ не до него дѣло, откликъ былъ турецкій, и онъ хорошо понялъ его, потому что разумѣлъ по турецки. Я съроду не видалъ такого человѣка, гдѣ не нужно -- лоза лозой, гдѣ нужно -- камень камнемъ! Какъ размыслю теперь: Господи, твоя воля! какъ я ввѣрился человѣку, да еще нехристу, что вотъ казалось такъ прямо и велъ въ руки врага, да на измѣну; а тогда какъ-то вѣрилось; махнетъ рукой -- такъ слушаешься, какъ командирскаго голосу. Ужъ видно иные люди такъ и созданы для команды.
   Скоро мы пришли къ непріятельскому флоту. Словно городъ какой стоялъ на якорѣ; цѣлый лѣсъ мачтъ! Насъ окликнули, и Павелъ отвѣчалъ по-ихнему. Мы шмыгали между кораблями, что чайка; кто погрозится на насъ, кто пропуститъ молча; гдѣ ползкомъ, гдѣ нахрапомъ, казалось уже все высмотрѣли и пора бы домой, нѣтъ: пристали къ осмидесяти-пушечному кораблю.
   -- Веземъ соль на капитанскій корабль, говорилъ Павелъ, стоя у самой кормы: не надо ли вамъ?
   Онъ еще о чемъ-то потолковалъ и мы отъѣхали. Гляжу: надпись мѣломъ, на черномъ полѣ корабля; буквы въ четверть; я такъ и захохоталъ: это его штуки! проказникъ! словно на гербовомъ листѣ руку приложилъ, свидѣтельство далъ, что дѣйствительно тутъ былъ своею персоною. На зарѣ вся наша флотилія увидѣла падпись, потому что Турки и не догадались стереть ее; тутъ было сказано по французскому "сжечь. Павелъ Джонзъ". И онъ послѣ самъ исполнилъ свой приказъ. Не могши одолѣть корабль, въ который впился, какъ пьявица, онъ зажетъ его и потопилъ.
   Вышедши подъ выстрѣломъ непріятельской флотиліи, мысняли тряпье съ веселъ и пустились уже не ходомъ, а летомъ, прямо къНассаусскому, съ отчетомъ. Никто изъ Туркокъ ине подозрѣвалъ что за гости у нихъ были; только одна сторожевая, крайняя къ нашимъ линіямъ непріятельская лодка, окликнула было насъ на обратномъ пути: мы не хотѣли ей отвѣчать; стоило время терять? она пустила въ насъ ружейный залпъ,-- мы посмѣялись; тѣмъ дѣло и кончилось.
   Извѣстно, какой успѣхъ имѣло смѣлое предпріятіе Нассаускаго, котороку такъ дѣятельно способствовалъ Джонзъ и графъ Роже де-Дама (Roger de Damas). Шесть непріятельскихъ кораблей было взорвано на воздухъ, два взято; почти весь флотъ турецкій былъ истребленъ и самъ капуданъ-паша спасся въ рыбацкой лодкѣ. Четыре тысячи Турковъ взято въ плѣнъ. Суворовъ много способствовалъ этой побѣдѣ удачнымъ дѣйствіемъ своихъ баттарей съ суши. Къ этой экспедиціи принадлежитъ отважный подвигъ Рейнгольда фонъ Сакена, взорвавшаго на воздухъ свою дубель-шлюпку, чтобы недостаться въруки непріятелю. Какихъ подвиговъ не было въ то время!"
   Послѣ трехъ названныхъ мною статей разныхъ туристовъ, болѣе всего обратило на себя мое вниманіе сочиненіе г. Гросгейнриха, помѣщенное въ апрѣльской и майской книжкахъ "Библіотеки для Чтенія", подъ заглавіемъ "Елисавета Кульманъ и ея стихотворенія". Предметъ статьи былъ для меня весьма новъ; я не имѣлъ случая читать ни стихотвореній молодой писательницы, ни журнальныхъ статей о литературной дѣятельности этой дѣвушки, Пика ди Мирандолы дѣвятнадцатаго столѣтія. Все, что звалъ я о дѣвицѣКульманъ, вычитано было мною въ "Библіотекѣ для Чтенія", въ большой статьѣ, напечатанной въ первый годъ существованія этого журнала. Если не ошибаюсь, эта статья принадлежала г. Никитенкѣ. Кромѣ того я имѣлъ случай читать какую-то прехитрую мистерію, основанную на событіяхъ изъ жизни дѣвицы Кульманъ. Въ этой мистеріи, духи бродятъ по Васильевскому Острову какъ по Броккену, геній поэзіи за-просто толкуетъ съ юной писательницею, потомъ является геній бѣдности, два генія задаютъ другъ другу нѣчто въ родѣ потасовки, и спектакль оканчивается въ храмѣ Славы, между геніями, духами, зефирами и амурами. Драма, кажется, написанная г. Тимофѣевымъ, была очень плоха и не могла дать мнѣ ни малѣйшаго понятія о жизни дѣвушки, стихами которой восхищался самъ авторъ "Фауста".
   Отбросивъ лѣнь, принялся я со вниманіемъ за статью г. Гросгейнриха и дошелъ до конца второй ея части, не смущаясь мы тяжеловѣснымъ изложеніемъ, ни длиннѣйшими періодами, ни безпрестанными германизмами, напоминающими собою прозу романовъ барона Розена.
   Предполагая, что многимъ изъ вашихъ читателей интересны будутъ нѣкоторыя свѣдѣнія о жизни Елисаветы Кульманъ, я извлеку изъ статей г. Гросгейнриха нѣсколько данныхъ, относящихся до этой веобыкновенной дѣвушки.
   Елисавета Кульманъ родилась въ Петербургѣ, въ 1808 году, отъ весьма небогатыхъ родителей. Повивальная бабка, осматривая голову дитяти, предсказала его огромныя способности и раннюю смерть. Семи мѣсяцовъ Елисавета уже говорила весьма внятно и правильво, а до тѣхъ поръ удивляла всѣхъ, кто ее зналъ, своею необыкновенною наблюдательностью надъ всѣмъ, что попадалось ей на глаза. Горе встрѣтило ее на порогѣ жизни. Отецъ ея умеръ не оставивъ никакихъ средствъ къ существованію; умерли и братья, которые могли бы поддерживать семейство. Мать Елисаветы, посреди грустной борьбы съ нищетою, находила еще средства заниматься воспитаніемъ своей дочери. Она говорила съ нею по-русски и по-нѣмецки, такъ что у дитяти было, такъ сказать, два родныхъ языка.
   "Мы уже сказали, что Елисавета была внимательна ко всему, что происходило около нея. Она примѣтила то, что многія дѣти оставляютъ безъ вниманія. Вотъ одинъ примѣръ. -- "Ахъ! маменька, какъ я рада, что вы пришли домой!" -- "Отчего же?" -- "Я ужасно испугалась". -- Чего? -- "Я ходила по двору, и, кромѣ меня, никого тамъ не было. Вдругъ, вижу, передо мной на землѣ ползетъ черная пребольшущая женщина, распустя волосы, и все за мной идетъ. У нея были предлинныя руки. Когда я шла изъ дому на улицу, она была позади меня, когда же я возвращалась домой, она шла впереди. Ужасъ, что такое, и я никакъ не могла отъ нея отвязаться. Я стану, и она станетъ. Все у нея было черно, голова, платье, руки, ноги, все; и все ноги ея касались моихъ ногъ. Какъ я обрадовалась, когда наша сосѣдка пришла домой. Я побѣжала къ ней на встрѣчу, и вмѣстѣ съ нею вошла въ горницу. Я взглянула въ окошко на дворъ, но гадкая черная женщина пропала". Съ трудомъ растолковала ей г-жа Кульманъ, что она видѣла собственную свою тѣнь; бѣдняжка, вѣрно съ испугу, не могла вдругъ этому повѣрить.
   Читатель не взыщетъ, что мы, говоря о ребенкѣ, обратимъ его вниманіе на нѣкоторые предметы; мы желаемъ представить доказательства того, что сказали нѣсколько выше. По нашему мнѣнію, два случая неспоримо свидѣтельствуютъ, что въ этомъ трехлѣтнемъ ребенкѣ уже проявляется здравый разсудокъ. Одгажды одинъ изъ четырехъ ея меньшихъ братьевъ,-- старшихъ трехъ она никогда не видала, и въто время ихъ уже не было въ живыхъ,-- сказалъ при ней: "Насъ здѣсь пятеро, сколько пальцевъ на рукѣ". A чтобы понять, что дальше слѣдуетъ, надобно знать, сто пятый, шестой и седьмой братъ были почти одинаковаго роста, а четвертый въ то время старшій, ниже всѣхъ, и къ тому же довольно толстъ. "Да, это правда", отвѣчала Елисавета: "Борисъ, Николай и Иванъ три средніе пальца, я мизинецъ, а Петръ.... туть она пріостановилась и взглянула съ умѣшкой на старшаго брата,-- Петръ большои палецъ". -- Пришелъ гость. Онъ сталъ разпрашивать Елисавету между прочимъ, что она съ утра дѣлала, и что завтракала. -- "Сегодня я ѣла одинъ хлѣбъ, отъ того, что у маменьки не было чаю". Гость ушелъ, и часа черезъ два прислалъ съ человѣкомъ чаю. Елисавета видѣла въ окошко, какъ пришелъ и потомъ ушелъ слуга; тутъ вскорѣ вошла въ комнату мать и сказала: -- "Душа моя, Богъ послалъ намъ чаю"! Помолчавъ не много, Елисавета спросила: "Маменька, какъ-же это Ефимъ (такъ звали слугу) полѣзъ на небо и досталъ у Бога чаю"?
   Когда разсказывалм, ребенокъ весь обращался въ слухъ, и чудесныя сказки въ видѣ картинъ запечатлевались въ сокровищницѣ дѣтской памяти, день ото дня расширявшіеся. A какъ у нея рано началъ развиваться и здравый разсудокъ, то нерѣдко случалось, что она, по окончаніи разсказа, просила растлдковать ей то или другое обстоятельство, которое было для нея не совсѣмъ понятно. Подобными случаями въ особенности пользовались мать и наставникъ, чтобы исправлять въ ней понятія, сколько позволялъ нѣжный возрастъ, и полагать всегда равновѣсіе между разсудкомъ и воображеніемъ. Рано примѣтили въ этомъ юномъ умѣ какое-то стремленіе къпознанію причины того и другаго, и слово отъ чего?уже тогда находилось въ словарѣ ребенка. Иногда невольно надобно было прибѣгать къновымъ баснямъ, чтобы удовлетворить ея любопытству. Такъ напримѣръ, случилось однажды, когда ей захотѣлось знать откуда она произошла. Такъ какъ она сдѣлала этотъ вопросъ своей матери при хозяинѣ дома, которыя чрезвычайно любилъ Елисавету, то онъ, взявъ ее за руку, повелъ въ свой садъ, занимашій большую часть двора, и, указывая на два ясминные куста, росшіе въ тѣни итальянского тополя, сказалъ: "Видяшь ли, душенька, эти два ясминные куста? Вотъ сюда прилетѣлъ однажды журавль съ красной корзинкой въ клеву, въ которокй ты лежала, да и положилъ тебя на травку, потомъ пришли папенька и маменька, увидали тебя и понесли въ свой домъ".Дѣвочка ни мало не сомнѣвалась въ справедливости этого объясненія, и бывало въ послѣдствіи, если кто ее спрашивалъ, откуда она явилась, то она, съ выраженіемъ безусловной вѣры, отвѣчала: "Меня принесъ журавль въ красной корзинкѣ, и положилъ въ саду у хозяина, на траву, тамъ, гдѣ ростутъ два ясминные куста. Угодно, я вамъ покажу, гдѣ это?" За то, съ того дня, всѣ три свидѣтеля ея появленія въ этотъ подлунный міръ сталъ для нея много уважаемыми и яскренно любимыми существами, отъ которыхъ и въ радости и въ печали она ничего не таила, у которыхъ искала утѣшенія въ одной, и участія въдругой.
   Теперь мы намѣрены распространиться о предметѣ, нѣсколько похожемъ на предъидущій, и также имѣвшемъ не малое вліяніе на душу ребенка.
   Окрестности хижины, въ которой жила г-жа Кульманъ, въ то время (на 30 лѣтъ предъ сынъ) были таковы, что сводъ неба опускался къ землѣ почти со всѣхъ сторовъ одинаково низко, и Елисавета со двора безпрепятственно могла провожать солнце и мѣсяцъ, отъ восхода до заката. Если она тогда уже давала мѣсяцу предпочтеніе, выразившееся ясно въ ея стихотвореніяхъ, то мы готовы приписать это поперемѣнному исчезанію и появленію этого небеснаго свѣтила, которое заставило дитя вообразить, что мѣсяцъ еще чудеснѣе солнца. Вѣрно то, что Елисавета болѣе быа привязана къ мѣсяцу, нежели въ солнцу. Но возможно также, что привязанность эта возникла и отъ другаго обстоятельства. Домикъ ихъ стоялъ въ самой серединѣ двора, однимъ окномъ, довольно большимъ, въ сравненіи съ двумя другими окошками, на западъ. Если бывало полнолуніе, и, въ такомъ случаѣ, мѣсяцъ находился на югѣ, то первою забавою Елисаветы было бѣгать взадъ и впередъ отъ западнаго угла дома до восточнаго, и такимъ образомъ играть съ мѣсяцемъ въ-прятки. Но, конечно, правильнѣе сказать, что мѣсяцъ игралъ съ нею въ-прятки, по крайней мѣрѣ такъ она полагала. Не можемъ устоять противъ искушенія, разсказать одинъ случай, обстоятельства котораго мы слышали отъ нея самой, и который, повидимому, не мало содѣйствовалъ къ подкрѣпленію ея мнѣнія о чудесномъ свойствѣ мѣсяца. Постараемся передать по возможности этотъ случай собственными ея словами: "Мы были въ гостяхъ у дяденьки, и обѣдали такъ. Когда подали кофе, тётенька дала мнѣ коровай; она купила его нарочно для меня. Послѣ обѣда, дяденька и еще три пріятеля его начали играть. Маменька торопилась домой, отъ того что намъ далеко было итти, тогда тётенька поскорѣй велѣла подать чаю, чтобы мы подольше у ней пробыли. Когда вы вышли изъ дому, мѣсяцъ уже былъ на небѣ. Мы шли немножко скорѣе обыкновеннаго; перешли Исакіевскій мостъ; вдругъ оглядываюсь, и, что-жъ? мѣсяцъ вмѣстѣ съ нами перешелъ черезъ Неву. Какъ это онъ сдѣлалъ? Черезъ Исакіевскій мостъ онъ не переходилъ, я это знаю; ни черезъ Троицкій, тоже; я смотрѣла туда, когда мы шли по Исакіевскому, и непремѣнно увидала-бы его, если-бы онъ переходилъ мостъ въ одно время съ нами. Если-же ему непремѣнно хотѣлось перебраться на Васильевскій островъ, куда мы шли, то все таки ему надобно-бы было переѣхать на лодкѣ, и то если у него было съ собой десять копѣекъ, чтобы заплатить за перевозъ; а иначе, еслибъ ему вздумалось заплатить только днѣ копѣйки, то пришлось-бы дожидаться по крайней мѣрѣ полчаса, покуда лодка наполнилась людьми. Мы съ маменькой ужь знаемъ это, отъ того мы лучше любимъ итти въ обходъ, черезъ мостъ. Облаковъ-же не было на небѣ, чтобъ перенести мѣсяцъ черезъ Неву."
   "Но до чего касались ея чувства, то она обнимала съ любовью. Тогда она не имѣла еще понатія о адѣ и его послѣдствіяхъ. По ея понятіямъ, кошка, подстерегавшая птичку, поджидала ее съ тѣмъ, чтобы поиграть съ нею, какъ бывало она сама гонялась на бабочкой, не для того, чтобъ отнять у нея свободу и смотрѣть, какъ бѣдняжка будетъ биться между пальцами, стараясь вырваться, но только, чтобы полюбоваться пестрыми ея крылышками, и сдѣлатъ ей нѣсколько вопросовъ о ея житьѣ-бытьѣ, на которые она, по обыкновенію своему, разумѣется, сама же и отвѣчала. Отъ того-то она однажды такъ удивилась, когда увидѣла, что служанка хозяина ударила свою кошку, которая сидѣла притаившись. -- "За чѣмъ ты бьешь кошку?" -- "За тѣмъ, что она хочетъ поймать птичку и съѣсть". -- "Быть не можетъ!" Однако съ той поры, Елисавета, казалось, меньше стала довѣрять кошкѣ, и перестала ласкать ее по прежнему. Не смотря за пятилѣтній возрастъ, она почитала паука, при всей его непривлекательной наружности, безареднымъ, даже добрымъ твореніемъ. Никогда ей на умъ не приходило мѣшать пауку, когда онъ работаетъ, или истреблять паутину, хотя ей еще не было тогда извѣстно, что пауки предвѣщаютъ погоду. Однажды, гуляя по двору, она увидала въ углу между дровянымъ сараемъ и досчатымъ заборомъ, составлявшимъ границу владѣній хозяина дома, паутину, въ серединѣ которой былъ большой паукъ, окруженный нѣсколькими убитыми имъ мухами и одной, которую онъ еще добивалъ. Скоро послѣ того пришла мать ея, и Елисавета сказала ей: -- "Маменька, посмотрите, какъ паукъ стережетъ мухъ, покуда они спокойно около него спятъ. "Нѣтъ, душенька, онѣ не спятъ, онѣ мертвы". -- Что вы мамненька? Сегодня я пришла попозже я видѣла только конецъ, но сколько разъ я видѣла, какъ паукъ пускалъ муху въ свою паутину. Когда она придетъ въ нему въ гости, онъ идетъ ей на встрѣчу, обнимаетъ ее, и по немножку уводитъ, вѣрно въ свою гостиную, то есть въ самую середину паутины. Тутъ они еще немножко ласкаютъ другъ друга, потовъ муха перестаетъ двигаться, вѣрно, чтобы отдохнуть послѣ дальняго пути, или даже и заснуть, какъ дѣлаетъ Андрей Ильичъ, когда, уставъ ходить по городу, онъ придетъ кънасъ и бросится на диваеъ. Но паукъ смирно присядетъ возлѣ гостьи, чтобы не потревожить ейотдыха, или сна.
   Полагая, что анекдоты эти могутъ дать читателю понятіе о способностяхъ дѣвицы Кульманъ, сокращаю мой разсказъ.
   Семи лѣтъ отъ роду, Елисавета читала и писала на двухъ языкахъ, осьми лѣтъ сочиняла нѣмецкіе стихи, девяти лѣтъ выучилась итальянскому языку и выучила наизусть всего Тасса, около этого же времени познакомилась съ французскимъ и латинскимъ языками. Нѣмецкихъ и другихъ классиковъ читала она безпрестанно; все прочитанное этимъ необыкновеннымъ ребенкомъ живо оставалось въ его памяти. На двѣнадцатомъ году своей жизни, дѣвица Кульманъ стала читать Гомера въ подлинникѣ; Анакреонъ и Ѳеокритъ сдѣлались ея любимыми писателями. Съ этой поры во всѣхъ ея произведеніяхъ замѣтно было то очарованіе, которое произвела на молодую писательницу обаятельная греческая поэзія. Многіе изъ ея стиховъ, которые попадались мнѣ въ руки, дышатъ древнимъ элементомъ; но, по моему мнѣнію, они напоминаютъ древнихъ какъ неудачная "Ахиллеида" Гёте напоминаетъ "Иліаду". Подобнаго рода снимки можно сравнить съ дагеротипомъ, но не съ портретомъ великаго мастера. Не хочу передавать дальнѣйшихъ подробностей жизни Елисаветы Кульманъ: статья г. Гросгейнриха еще не кончена; полагаясь плохо на свою память, удержусь отъ дальнѣйшихъ подробностей. Всѣмъ извѣстенъ конецъ этой жизни, обильной надеждами: смерть поразила дѣвицу Кульманъ почти въ дѣтскомъ возрастѣ, въ полномъ цвѣтѣ красоты, окруженную общей любовью и золотыми надеждами.
   Въ описаніи этого необыкновеннаго характера болѣе всего поразило меня необыкновенное богатство женской натуры дѣвицы Кульманъ, натуры, выдержавшей напоръ этого ужаснаго океана мертвой книжной учености, и сохранившей посреди этого истиннаго несчастія всю свою грацію, всю свою дѣтскую воспріимчивость. Лингвистика дѣвицы Кульманъ меня не удивляетъ: Пикъ де Мирандола зналъ до тридцати языковъ и былъ скучнѣйшимъ педантомъ, мальчишкою-педантомъ. Елисавета Кульманъ привязалась къ древнимъ классикамъ, какъ привязываются воспріимчивыя дѣти къ красивымъ картинкамъ, и огромное чтеніе не могло извратить ея натуры. Еслибъ мнѣ довелось встрѣтить тринадцатилѣтнюю дѣвочку, разсуждающую объ одахъ Анакреона и идилліяхъ Ѳеокрита, меня взяло бы отвращеніе. Но дѣвица Кульманъ, не взирая на этотъ омутъ безвременной учености, въ которую ввергнули легкомысленные наставники ея роскошную натуру, съумѣла сохранить весь поэтическій инстинктъ женщинъ.
   Читая ея жизнеописаніе, начинаешь понимать причину той привязанности, которую питали къ Елисаветѣ люди къ ней близкіе, начинаешь думать, что этотъ ребенокъ отмѣченъ былъ клеймомъ генія; -- потому что дѣвушка, сохранившая кротость, грацію и мягкость души при такихъ обстоятельствахъ, должна быть существомъ необыкновеннымъ.
   Чѣмъ болѣе читалъ о дѣвицѣ Кульманъ, тѣмъ грустнѣе мнѣ становилось. Участь необыкновеннаго дитяти заключаетъ въ себѣ нѣчто раздирающее душу. Нѣтъ средствъ хладнокровно читать описаніе этой грустной жизни, полной борьбы съ нищетой,-- эфемерной, преждевременной погони за знаніемъ и поэзіею, невозможно безъ страданія видѣть, какъ люди, утѣшавшіеся дѣвицею Кульманъ, удивлявшіеся ея способностямъ, усиливали это неестественное, безвременное развитіе и, боготворя маленькую Елисавету, въ простотѣ души не сдѣлали ничего, чтобъ отвратить отъ нея раннюю смерть, почти неизбѣжное слѣдствіе всѣхъ благъ, приходящихъ къ намъ несвоевременно. Эта исторія трогательнѣе исторіи Павла Домби, можетъ быть потому, что она точно случилась. Старикъ Домби по крайней мѣрѣ былъ холоденъ къ своему сыну, а наставникъ молодой Елисаветы обожалъ ввѣреннаго ему ребенка, для уроковъ ея отрывался отъ отдыха, отъ всѣхъ занятій, любилъ ее съ рѣдкою нѣжностью. И къ чему повела эта нѣжность? изумленный умомъ дитяти, воспитатель захотѣлъ мѣрить дѣвицу Кульманъ одной мѣрою съ людьми взрослыми, испытанными. И одиннадцатилѣтней Елисаветѣ далъ онъ въ руки Мильтона, Петрарку и Тасса, и усердно принялся онъ развивать въ ребенкѣ ту мысль, что изъ него должна выйти жевщина-писательница -- "Новая Коринна" -- дочь Гомера. И взгляните, съ какою горячностью усвоила себѣ бѣдная дѣвочка эту горькую, вредную въ ея лѣта мысль,-- мысль о славѣ и литературной извѣстности. Одна изъ ея подругъ подсмѣялась надъ тѣмъ, что Елисавета пишетъ стихи. Она написала стихами отвѣтъ своей подругѣ. Вотъ эти стихи:
   
             Я слышу хохотъ твой обидный,
             Но звуки струнъ моихъ браня,
             Знай, я избрала путъ завидный,
             И не догнать тебѣ меня!
             Надменная! съ тобою въ землю,
             И память о тебѣ сойдетъ:
             Меня же смерть, я свыше внемлю,
             Сіяньемъ славы обведетъ, и т. д.
   
   Бѣдное дитя, бѣдная дѣвушка! Нѣтъ, не завидный путь ты себѣ избрала, или, вѣрнѣе, не на завидный путь навели тебя любящіе тебя умники! Поэзія перестаетъ быть поэзіею, если ея доискиваются съ дѣтскихъ лѣтъ; ее даетъ жизнь, а у тебя не было жизни: ты умерла въ тѣ лѣта, когда она только что начинается,-- умерла, истощивъ себя преждевременнымъ и несоразмѣрнымъ развитіемъ. Поэзія дается черезъ страданіе; ты могла горевать, но тебѣ не доводилось ни разу испытать страданія; наслажденія ведутъ насъ къ поэзіи, у тебя были счастливые дни, но -- бѣдный ребенокъ! -- ты не могла еще испытать наслажденія.
   Стихотворенія Елисаветы Кульманъ, приведенныя въ названной мною статьѣ, и тѣ, которыя я читалъ прежде, постоянно производили на меня одно и тоже грустное впечатлѣніе. Подражательность Елисаветы Кульманъ была изумительна, поэтическій инстинктъ ея былъ вѣренъ, но у ней не было жизненности, не было взгляда, не было обширности идей, не было всего того, что дается не однѣми книгами. Ея стихотворенія похожи на персики, съ трудомъ вырощенные въ теплицѣ: видъ ихъ прекрасенъ, но у нихъ почти нѣтъ вкуса персика. Вся поэзія Елисаветы Кульманъ напоминаетъ мнѣ усилія виртуоза, которому дали скрипку съ одной струною, положивъ передъ нимъ лучшія ноты, самыя блестящія музыкальныя произведенія. Въ инструментѣ, данномъ бѣдной дѣвушкѣ, звучала одна только струна -- подражаніе тому, что было ею читано со всею жадностью юношескаго возраста. Зачѣмъ было давать ей въ руки этотъ опасный инструментъ? къ чему привела эта ранняя наука, эта жажда славы, это знаніе семи языковъ? Или она была не довольно хороша собою, или у ней не было сердца, не было прекраснаго голоса, не было инстинкта добра, присущаго каждой женщинѣ? И взгляните, какъ тѣснило, какъ мучило бѣднаго ребенка это грустное обиліе мертвыхъ названій, пустыхъ звуковъ, не сознанныхъ вполнѣ, не освѣщенныхъ опытомъ, не свѣренныхъ съ жизнью, не бывшихъ, такъ сказать, въ передѣлкѣ съ дѣйствительностью! Какъ хочется бѣдной дѣвушкѣ выйти изъ тѣснаго круга чужихъ мыслей, создать новые образы, перелить въ собственной пѣснѣ свои собственныя ощущенія! Вотъ содержаніе одного изъ такихъ стихотвореній. Елисавета, утомленная дневными заботами, глядитъ на лѣтнее небо. По небу ходятъ облака, безпрестанно мѣняясь въ своей формѣ, каждую минуту представляя изъ себя горячему воображенію дѣвушки новыя формы, новые пейзажи. Описанію этихъ фигуръ и пейзажей посвящено нѣсколько страницъ длиннаго стихотворенія, утомительнаго по изобилію картинъ и образовъ. Вы думаете, что воображеніе Елисаветы, утомленное книгами, отдохнуло въ то время, когда она смотрѣла на небо и слѣдила за облаками, гонимыми вѣтромъ,-- напрасно: и тутъ не было дано отдыха истомленному воображенію. На небѣ, въ причудливыхъ клочкахъ облаковъ, Елисаветѣ чудятся тѣже книжныя описанія, тѣже картины природы, которую она знала по книгамъ. То видятся ей Андскія горы, которыхъ она не могла видѣть, то льямы, которые водятся только въ южной Америкѣ; то развалины рыцарскихъ замковъ, все предметы, въ дѣйствительности незнакомые маленькой Кульманъ... Очень нужно было ученымъ наставникамъ будить это могучее воображеніе, тревожить ранній поэтическій инстинктъ и, расшевеливъ жажду извѣстности, продовольствовать развивающійся талантъ идилліями Ѳеокрита и "Картинами живописнаго міра".
   Поэзія, поэзія! много зла сдѣлала она на свѣтѣ, много страдальцевъ породила она, начиная отъ Марсіаса, лишившагося кожи за соперничество съ Аполлономъ, до Жильбера, умершаго съ голода между грудами поэмъ и посланій, отъ Данта, проклинающаго свою родную Флоренцію, до иныхъ современныхъ версификаторовъ, которымъ чудится "зависти шипѣнье" въ самомъ молчаніи читателей! И Елисавета Кульманъ можетъ назваться жертвою поэзіи. Можетъ быть въ этой дѣвушкѣ таился зародышъ высокаго вдохновенія, но я имѣю слабость думать, что вдохновеніе это не выказалось бы вполнѣ, еслибъ дѣвица Кульманъ жила и теперь. Еслибъ способности ея развились позже, еслибъ наставники медлили открывать ей таинства эрудиціи, съ такимъ же усердіемъ, какъ, рвались они посвящать ее въ заколдованныя тайны поэзіи; талантъ дѣвицы Кульманъ, дождавшись истинной эпохи своего развитія, укрѣпившись нѣкоторой жизненною опытностью, заблисталъ бы можетъ быть ослѣпительнымъ сіяніемъ....
   И все это погибло подъ гнетомъ неестественнаго развитія!
   Спѣшу, однакоже, отвратить часть нареканія отъ людей, руководившихъ воспитаніемъ дѣвицы Кульманъ. Можетъ быть иной читатель подумаетъ, что бѣдный ребенокъ находился всю жизнь свою въ рукахъ сухихъ педантовъ, образецъ которыхъ безсмертный Диккенсъ изобразилъ намъ въ лицѣ доктора Блимбера, мистриссъ Блимберъ и ученой миссъ Корнеліи Блимберъ. Величавое семейство, обрисованное въ романѣ "Домби и Сынъ", губило дѣтей ввѣренныхъ его попеченію, единственно отъ сухости собственной души воспитателей и черстваго педантизма. Съ Елисаветою Кульманъ было другое: она сама рвалась къ пріобрѣтенію познаній, и воспитатели ея виноваты были только въ томъ, что не постигли всей мѣры опасности, къ которой стремился поэтическій ребенокъ. Ошибка ихъ была невинна и непроизвольна; въ стремленіяхъ Елисаветы видѣли они залогъ будущихъ ея успѣховъ; въ ихъ воображеніи рисовалась та эпоха, когда изумленный свѣтъ будетъ зачитываться произведеніями молодой писательницы, наградитъ ея громкою славою; они видѣли все семейство Елисаветы выведенное изъ нужды, обезпеченное; прославленное трудами своего дитяти...
   Чтобъ еще болѣе оправдать воспитателей, припомнимъ то уваженіе, которымъ въ то время общество надѣляло людей, посвящавшихъ свои досуги на сочиненіе звучныхъ размѣренныхъ строчекъ. Стоитъ раскрыть литературные журналы того времени (не одни русскіе, но и иностранные), и мы увидимъ въ каждой книжкѣ стихотворенія, подъ которыми подписано: "автору этой пьесы 12 лѣтъ отъ роду. Привѣтствуемъ будущее свѣтило нашей поэзіи!" Изъ подобныхъ замѣтокъ можно заключить, что юными поэтами интересовались въ то время также; какъ еще недавно восхищались крошечными скрипачами и лилипутскими піанистами. Не прошло года, и изъ большей части маленькихъ поэтовъ и микроскопическихъ виртуозовъ не сформировалось ни одного таланта сильнаго.Время прошло, и одною иллюзіею стало менѣе. A сколькихъ страданій, сколькихъ слезъ, стоила, по всей вѣроятности, каждая потеря подобной иллюзіи!
   Теперь мнѣ остается сказать нѣсколько словъ о послѣднемъ (пятомъ) нумерѣ "Отечественныхъ Записокъ", потому что "Сына Отечества" даже четвертой книжки я все еще не получилъ. {Сегодня (28 мая) вышла въ Петербургѣ эта четвертая книжка "Сына Отечества", въ которой между прочимъ сказано и даже повторево два раза (разъ на оберткѣ и разъ въ Смѣси, стр. 97), что "Современникъ и Отечественныя Записки дружно содѣйствуютъ успѣху Сына Отечества." Не входя въ раасмотрѣніе, справедливо ли это, замѣтимъ только, что Современникъ и Отечественныя Записки оканчиваютъ уже полу-годичное изданіе, выдавая свои шестыя книжки,-- a "Сына Отечества" вышла еще только четвертая книжка: и это, какъ увѣряетъ редакція, при дружномъ содѣйствіи Современника и Отечественныхъ Записокъ. Подписчикамъ этого журнала, которые повѣрятъ этому содѣйствію, предстоитъ разрѣшить любопытный вопросъ: сколько же вышло бы до сей поры книжекъ Сына Отечества, еслибъ ему не содѣйствовали дружно Современникъ и Отечественныя Записки? Прим. Ред.} Многаго я не могу сказать, какъ потому, что майская книжка особенно пуста, такъ по той причинѣ, что о большей части статей, продолжаемыхъ и оконченныхъ въ ней, я не разъ уже сообщалъ мои замѣчанія, а говорить во второй разъ о "Запискахъ Шатобріана", о "Признаніяхъ Ламартина" и "Завоеваній Перу" я не считаю нужнымъ. Замѣчу только, что чрезвычайно смѣшны выходятъ часто краснорѣчивыя и страстныя изліянія Ламартина, передаваемыя переводчикомъ въ третьемъ лицѣ, со всею неизбѣжной въ такихъ случаяхъ сухостью и отрывочностью. За исключеніемъ этихъ статей остается указать на интересныя "Путевыя записки г. Небольсина", хотя и растянутыя мѣстами до утомительной степени, да еще на "Разборъ сочиненій Богдановича", помѣщенный въ отдѣлѣ "Критики".
   Съ недавней поры, критики наши, къ крайнему удовольствію многихъ читателей, рѣже и рѣже впадаютъ въ полемику и литературные споры. Тишина и согласіе готовы воцариться между литераторами старыми и молодыми, но еще остается одинъ пунктъ, на которомъ еще проявляются прежніе споры. Пунктъ этотъ есть разсужденіе о достоинствѣ литераторовъ, писавшихъ за сорокъ и пятьдесятъ лѣтъ до нашего времени. Чуть доходятъ дѣло до сочиненія Карамзина и Державина, тотчасъ начинаются споры, возгласы, до крайности простодушные. "Вы порочите старыя, славныя имена русской словесности" -- говоритъ одинъ изъ спорящихъ, и при этомъ случаѣ силятся доказать, что всѣ сочиненія Державина и Карамзина также пріятны въ чтеніи теперь, какъ были они пріятны публикѣ, жившей за сорокъ лѣтъ до нашего времени. Этотъ парадоксъ зараждаетъ кучу другихъ, отвѣтныхъ парадоксовъ, и вопросъ затемняется безъ надобности. Защитники Державина и Карамзина упускаютъ изъ вида, что, преувеличивая славу этихъ писателей, они вредятъ имъ; доказывая, что русская словесность не подвинулась ни на шагъ послѣ ихъ смерти, они обижаютъ и русское общество, и русскую публику, которая читаетъ Пушкина чаще, нежели оды Державина, и сочиненія Гоголя чаще исторіи бѣдной Лизы. И отъ этого предпочтенія нисколько не страдаютъ заслуги такихъ дѣятелей, какъ Карамзинъ и Державинъ. Чтобъ убѣдиться въ этомъ, достаточно сказать извѣстную поговорку: "все хорошо въ свое время". Изъ того, что Муръ и Байронъ сдѣлались любимыми британскими поэтами, не слѣдуетъ, чтобъ имена Поппа и Драйдена были въ пренебреженіи; нѣмецкій читатель не скажетъ, что Лессингъ и Клопштокъ плохіе дѣятели, изъ-за того, что послѣ нихъ явились Гёте и Шиллеръ. Къ этому неоспоримому факту прибавлять нечего.
   Эта самая мысль очень ясно и отчетливо высказана авторомъ статьи о сочиненіяхъ Богдановича, котораго "Душенька", имѣвшая огромный успѣхъ свое время, въ нашу пору читается только людьми, изучающими исторію отечественной словесности. Все на свѣтѣ относительно, и относительно потребностей современниковъ Богдановича "Душенька" была очень хорошею поэмою,-- теперь же, при развитіи словесности и вкуса читателей, при знакомствѣ съ древними писателями, которое уже не сдѣлалось рѣдкостью между нашими дилетантами, ошибки и несообразности, которыми полна эта поэма, понятны самому нехитрому читателю. Можетъ быть найдутся люди, которымъ этотъ приговоръ покажется посягательствомъ на прежнія знаменитости; но, признаюсь откровенно, я не повѣрю подобному обвиненію. Критикъ, который бы вздумалъ прославлять Богдановича и порицать справедливый судъ надъ его поэмою, напоминаетъ мнѣ библіомановъ, которые, забывая о ходѣ всей словесности, не разъ утверждали, что въ пѣсняхъ трубадуровъ искусство дошло до высшей степени развитія, а съ тѣхъ поръ шагаетъ назадъ, безъ всякой видимой причины. Я зналъ одного француза, который вызубрилъ всю "Федру" Расина и говорилъ, что послѣ такихъ стиховъ не стоитъ читать никакихъ новыхъ книгъ. Онъ и не читалъ ничего, а признавался очень свѣдущимъ судьею. Подобнаго рода эрудиція тѣмъ выгодна, что достается дешево.
   

VII.

Сентябрь 1849.

   Кончено, родъ человѣческій въ конецъ зачитался! Люди разъучились жить на свѣтѣ и веселиться и подсмѣиваться надъ родомъ человѣческихъ. Куда ни сунешь носъ, вездѣ толкуютъ о политикѣ, и изрѣдка о книгахъ, сухихъ и мертвыхъ книгахъ. Газеты, эта злѣйшая выдумка отца лжи, достойны своего родителя. Повсюду разносятъ онѣ тьму противорѣчащихъ новостей, изъ которыхъ не узнаешь ровно ничего новаго, лгутъ безъ милосердія, передаютъ вамъ выдумки французовъ насчетъ англичанъ, сплетни англичанъ насчетъ нѣмцевъ, и такъ далѣе. Названіе: газета политическая и литературная, Journal politique et littéraire, сдѣлалось злою насмѣшкою. Нѣтъ литературы! никто не думаетъ о ней! Впрочемъ, можно обойтись и безъ вся. Я провелъ ровно три мѣсяца, не прочитавши ни одной строчки ни на одномъ языкѣ, и чувствую себя несравненно легче, и рекомендую всѣмъ зачитавшимся людямъ исправить свое умственное пищевареніе этою рѣшительною мѣрою.
   "Всѣ люди смертны!" началъ Массильонъ одну изъ лучшихъ своихъ проповѣдей. "Такъ, герцогъ!" продолжалъ онъ, понизивъ голосъ и обратясь къ самому главному изъ вельможъ, который грозно нахмурился при этомъ напоминаніи. -- "Такъ, герцогъ! почти всѣ люди смертны!" Всѣ люди безтолковы! скажу я.... Такъ, почтенный читатель, почти всѣ люди глупы и безтолковы. Они гоняются за счастьемъ, забывая, что счастье у нихъ подъ руками, добиваются учености, не догадываясь, что для того, чтобъ быть ученымъ, не надо ровно ничему учиться; чтобъ быть человѣкомъ со свѣдѣніями, надо бѣгать отъ всѣхъ свѣдѣній. "Вотъ" -- говорятъ -- "человѣкъ начитанный!" Есть чѣмъ хвастаться! есть что хвалить! очень трудно человѣку, лежа на диванѣ, питать свою душу истинами, которымъ онъ самъ не вѣритъ, и питать ее затѣмъ, чтобъ сказать съ Монтанемъ: que sais-je? Гораздо труднѣе ровно ничего не читать посреди этого потока политическихъ листковъ, старыхъ классиковъ и новыхъ романовъ. Но пробуйте, подобно мнѣ, не читать ничего ровно три мѣсяца, и вы подивитесь, какая веселость, какое хладнокровіе ко всему свѣту явится въ вашемъ характерѣ.
   Такъ! сердце "не говоритъ" что въ скоромъ времени слова "человѣкъ начитанный", это тяжелое слово, созданное для того, чтобъ пугать хорошенькихъ женщинъ,-- исчезнетъ изъ свѣтскаго разговора. На сцену выйдетъ другое достоинство. "Извините", будутъ говорить умные люди, "вонъ тотъ толстый господинъ, ровно годъ какъ не читалъ вы одной строки печатной!" -- "Ровно годъ? неужели?" подхватятъ хоромъ слушатели:-- "О, дивный человѣкъ, о, свѣтило мудрости! Взгляните, какъ здраво судитъ онъ о вещахъ, какія свѣтлыя идеи роятся у него въ головѣ! какъ пріятно бесѣдовать съ нимъ? Гдѣ онъ? я хочу съ нимъ познакомиться, я не читалъ только одинъ мѣсяцъ, и у меня въ головѣ все еще борьба Даніи съ Шлезвигъ-Галштейномъ, да еще статьи Жирардена, въ коротенькихъ строчкахъ, наподобіе цитатъ изъ Талмуда! Неужели онъ цѣлый годъ не читалъ ничего? ни книгъ, ни газетъ? Онъ не знаетъ о томъ, что можно безъ опасности сунуть руку въ растопленное олово? {Опыты Бутиньи въПарижѣ.}... онъ не слѣдитъ за ходомъ электрическаго освѣщенія? онъ не задумывается надъ Шекспиромъ и надъ письмами заграничныхъ корреспондентовъ? Человѣкъ ли онъ? да, онъ человѣкъ, но рѣдкій человѣкъ! Я готовъ прижать его къ сердцу... слышите, ни одного слова о политикѣ?"
   Такъ будутъ говорить умные люди, а въ ожиданіи такихъ рѣчей я разскажу вамъ одинъ славный анекдотъ. Вы знаете Ежена Гино, или вѣрнѣе, его не знаете. Это фельетонистъ, растратившій свое чудное остроуміе на фельетоны. Изъ этихъ фельетоновъ въ одно время составлялись "Парижскія письма" въ "Сѣверной Пчелѣ", но все оно какъ-то выходило не такъ остроумно, какъ въ оригиналѣ... рыба была таже, но въ другомъ соусѣ. Этомъ г. Гино, истинный парижанинъ, отправляясь на воды, остановился ночевать въ одномъ мѣстечкѣ, не очень далеко отъ Парижа. "Дайте мнѣ что нибудь почитать", сказалъ онъ хозяину трактира, который изготовлялъ ему ужинъ, "есть у васъ журналы?" -- "Журналы?" отвѣчалъ хозяинъ съ недоумѣніемъ: -- "журналы?.. да, есть одинъ журналъ. Эй, Женни, подай сюда пустой бокалъ для карамелекъ", Служанка принесла стеклянную посудину, и трактирщикъ вынулъ оттуда печатный листокъ въ четвертку. "Зачѣмъ онъ у васъ въ бокалѣ?" спросилъ Гино. "Чтобъ мухи не портили", отвѣчала миловидная Женни. "Странное дѣло", подумалъ фельетонистъ. "Журналу, летучему листку, однодневной бабочкѣ, нечего бояться мухъ. Ну, что говоритъ вашъ журналъ... ба... ба... "герцогиня Ангулемская изволила сего числа проѣхать въ Версаль и возвратиться въ Парижъ при радостныхъ кликахъ народа"... Это что за извѣстіе? новая реставрація, что ли? Боже мой! Это журналъ 1825 года, ай... да журналъ!.. Хозяинъ! эй, хозяинъ!" Вошелъ хозяинъ. "Любезный другъ, что за дичь вы мнѣ подсунули?"
   -- Дивлюсь вашей прихотливости! отвѣчалъ хозяинъ.
   -- Да что это за журналъ?
   -- Всѣ его читаютъ и никто не сердится, лаконически замѣтилъ трактирщикъ.
   -- Да вѣдь это самая ветхая старина!
   -- Видно, что парижанинъ! замѣтилъ хозяинъ съ ѣдкимъ лаконизмомъ.
   -- Такъ у васъ нѣтъ вы у кого новыхъ газетъ?
   -- Довольно и старыхъ, изрекъ трактирщикъ.
   -- И вамъ не хочется знать политическихъ новостей?
   -- A на что онѣ намъ?
   "Кончено", заключаетъ свой разсказъ нашъ фельетонистъ, "не ѣду на воды, не ѣду никуда, занимаю домъ возлѣ трактира, въ этомъ обѣтованномъ мѣстечкѣ, въ этой завѣтной землѣ, поселюсь здѣсь на все лѣто и даже не дамъ адреса своимъ пріятелямъ, чтобъ они не нахлынули ко мнѣ съ запасомъ "Presse", "Constitutionnel" и "Démocratie Pacifique"!
   Я былъ счастливѣе Ежена Гино: чтобъ избавиться отъ прилива печатныхъ новостей, мнѣ стоило только съѣздить въ другую свою деревню или сдѣлать визитъ которому нибудь изъ сосѣднихъ пріятелей, имѣющихъ обыкновеніе не читать ничего въ свѣтѣ кромѣ "Лечебника" Каменецкаго. Но я сдѣлалъ лучше, наслажденіе оказалось болѣе утонченнымъ: я окружилъ себя книгами, газетами и журналами -- и въ три мѣсяца не прочелъ вы одной строчки. Я справедливо горжусь этимъ временемъ. Вотъ по какому случаю я прекратилъ свое чтеніе:
   У меня гостилъ мой сосѣдъ, любитель стихотвореній. Въ іюнѣ мѣсяцѣ, въ почтовый день, я возвращался домой, съ охоты, убивши нѣсколько дикихъ утокъ. Я зналъ, что утки эти вкусомъ будутъ немного выше щепокъ и сапоговъ, но тѣмъ не менѣе былъ гордъ своею побѣдою. Сосѣдъ оставался дома, ожидая новыхъ газетъ. Я прошелъ въ мой кабинетъ, чтобъ показать ему дичь к упрекнуть его въ лѣности; но тутъ поразило меня странное зрѣлище. Всѣ мои столы завалены были новыми книгами, газетами и журналами. Три почты пришли заразъ, мой домъ наводненъ былъ новостями политическими и литературными. Сосѣдъ мой, озабоченный страшно, бѣгалъ отъ одного журнала къ другому, развертывалъ газеты и бросалъ ихъ съ негодованіемъ, мялъ въ рукахъ "Presse" и садился въ кресло на "Петербургскія Вѣдомости". Ожесточеніе сіяло въ его взорѣ. Онъ былъ похожъ на короля Лира, въ лѣсу, посреди бури, и, въ довершеніе сходства, декламировалъ свои стихи, словно украденные у Шекспира. Я запомнилъ слѣдующую тираду:
   
                                 Валися, ерунда!
             Такъ! сыпьтеся журналы изъ Парижа,
             Изъ Лондона, Берлина и Москвы!
             Болтайте дичь! ни въ чемъ я вамъ не вѣрю:
             Вамъ не впервые юность обольщать!
             Что мнѣ до васъ? не я васъ сочиняю,
             Я, не давалъ подписки васъ читать.
             О! о! не вѣрю вамъ...
   
   и, не смотря на такія увѣренія, сосѣдъ продолжалъ пересматривать газеты. Увидѣвъ меня, онъ подбѣжалъ ко мнѣ.
   -- Я хотѣлъ, кричалъ онъ взволнованнымъ голосомъ: -- узнать по газетамъ, взятъ ли Римъ французами. Мнѣ рѣшительно нѣтъ дѣла до Рима, но я задалъ себѣ такое обѣщаніе: если Римъ взятъ, то пойду на охоту, если же нѣтъ, то буду ѣздить верхомъ...
   -- Далѣе... спросилъ я съ недоумѣніемъ.
   -- Далѣе? проговорилъ сосѣдъ со злою ироніею, сунувъ мнѣ въ руки "Journal des Débats".
   Я прочелъ на послѣдней страницѣ: "положительно извѣстно, что Римъ занятъ французскими войсками; у нихъ убито 2 человѣка, у непріятеля 5,000". Идемъ на охоту.
   -- Бери "Прусскія Вѣдомости", сказалъ сосѣдъ.
   Я взялъ и прочелъ "положительное извѣстіе, что Удино отступилъ отъ Рима".
   -- Возьми "Evening-Mail", лаконически сказалъ сосѣдъ.
   "Римъ сдался", прочелъ я въ новѣйшихъ извѣстіяхъ.
   -- Ну, теперь эту газету. "Французы атаковали Римъ, но безъ успѣха".
   -- A эту: "заключена капитуляція, и Римъ сдается..."
   -- Прочь! закричалъ я, въ свою очередь потерявши всякое терпѣніе. Изъ-за этихъ листковъ я цѣлую ночь буду видѣть во снѣ транстиверинцевъ и базилику Петра, и итальянцевъ, съ которыми я знакомъ по новелламъ г. Кукольника! Не надо газетъ, не надо книгъ и журналовъ! Прощайте іереміады Жуля Жанена, прощайте повѣсти г. Буткова и насмѣшки "Библіотеки для Чтенія" надъ авторомъ "Мертвыхъ Душъ" и "Ревизора". Къ тому же "Сынъ Отечества" доселѣ не выходитъ и на остроты разсчитывать нечего...
   Сосѣдъ мой, раззадоренный видомъ убитыхъ утокъ, уже успѣлъ взять ружье и тащилъ меня на охоту. Я уже усталъ отъ утреннихъ похожденій, но изъ слабодушія послѣдовалъ за моимъ гостемъ; къ тому же я зналъ, какъ именно любитъ охотиться почтенный любитель стихотвореній. Мы дошли до перваго стога съ сѣномъ, куда, по распоряженію дальновиднаго сосѣда, принесенъ былъ завтракъ, по обилію своему подобный всѣмъ деревенскимъ завтракамъ. Поѣвши, оставалось только завалиться спать на сѣнѣ, что мы исполнили, и такимъ образомъ провели время очень пріятно, хотя мнѣ и снился итальянецъ, словно вырвавшійся изъ альманаха "Утренняя Заря", съ яростными взорами, безконечными импровизаціями и стилетомъ, длинными и острыми какъ водевили г. Каратыгина 2-го.
   И тутъ-то, подъ стогомъ сѣна, за бутылкою стараго портвейна, передъ лицомъ нашей сѣверной природы, которая весьма мила въ моемъ имѣніи, увлеченный слабодушіемъ и преслѣдуемый видѣніемъ итальянца, напомнившаго мнѣ Джуліо Мости, Джакобо Санназара и Доминико Фети {См. Современникъ 1847 года.}, я далъ моему сосѣду торжественное обѣщаніе -- въ лѣтніе мѣсяцы не читать ни одной строчки печатной, за исключеніемъ русскихъ стихотвореній. Однако я обманулъ сосѣда: я не читалъ даже и русскихъ стихотвореній. А, говорятъ, стихотворенія были хорошія въ "Москвитянинѣ"; по крайней мѣрѣ сосѣдъ протрубилъ мнѣ уши разсказами о пѣснѣ какихъ-то баядерокъ, отъ которой, по его словамъ, "морозъ по кожѣ подираетъ". Тѣмъ и ограничились мои наблюденія за русской журналистикой въ іюнѣ, іюлѣ и августѣ мѣсяцахъ.
   Съ сентября я возобновилъ свое чтеніе и началъ съ "Отечественныхъ Записокъ".
   Статья, помирившая меня съ чтеніемъ русскихъ журналовъ, принадлежитъ г. Тургеневу и помѣщена въ сентябрьской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ". Я долго медлилъ приниматься за эту статью, не смотря на подпись одного изъ любимѣйшихъ моихъ авторовъ; но тутъ причиною была не одна лѣнь. Посудите сами, статья эта, подъ названіемъ "Холостякъ", названа была комедіею! Комедія! русская комедія, новая комедія! что можетъ быть ужаснѣе этого названія, подъ которымъ, въ послѣднія пять лѣтъ, сътѣхъ поръ, какъ замолкъ Гоголь, явилось столько скучныхъ твореній, съ каламбурами, отъ которыхъ дѣлается тошно, съ характерами, въ которыхъ нѣтъничего правдоподобнаго, съ интригою, чуждою русскимъ нравамъ, русскому обществу. Комедія! русская комедія! на какія представленія наводитъ одно это названіе! При этомъ имени смущенному моему взору представляются актеры въ лиловыхъ шарфахъ и пунцовыхъ жилетахъ, рыцари, нюхающіе табакъ между двумя монологами, афиши, унизанныя нелѣпыми фамиліями дѣйствующихъ лицъ, на которыя авторъ потратилъ столько остроумія, что его вовсе не остается для самой пьесы! Въ какихъ странныхъ видахъ явилась намъ эта русская комедія, прославленная Грибоѣдовымъ, вдвинутая авторомъ "Ревизора" въ самую глубину нашей общественной жизни. Она являлась въ пяти актахъ съ прологомъ, и съ свирѣпымъ названіемъ для каждаго акта; она выводила намъ на сцену львицъ и денди, говорившихъ слогомъ Марлинскаго и Бенедиктова; она принимала фантастическій колоритъ, облака ходили по сценѣ, и тихая музыка выражала паѳосъ героевъ; она черпала свои сюжеты изъ фельетона "Сѣверной Пчелы", она придумывала заглавія въ родѣ заглавій Бальзаковскихъ романовъ, она щеголяла такими нравами, такими лицами, которыхъ не существуетъ даже въ русскихъ романахъ, помѣщаемыхъ въ "Сынѣ Отечества". И эта самая комедія, жалкая, умирающая комедія, не испугала собою г. Тургенева. Нѣсколько мѣсяцовъ тому назадъ авторъ "Записокъ Охотника", въ маленькой пьескѣ "Гдѣ тонко, тамъ и рвется", доказалъ русскимъ читателямъ, что новая русская комедія можетъ сдѣлаться занимательною, если въ нее внести дѣльную мысль, наблюдательность и занимательный разговоръ. "Гдѣ тонко, тамъ и рвется" была скорѣе пословицею, или драматическою попыткою; въ новой же своей комедіи "Холостякъ" авторъ представилъ намъ настоящую, живую новую русскую комедію, которая умна, занимательна, свѣжа, удобна для сцены и произвела бы на ней большой эффектъ... еслибъ для нея сыскались старательные актеры и публика, предпочитающая тонкій анализъ двусмысленнымъ шуткамъ, пересыпаннымъ солью... солью вовсе не аттическою!
   Аттическая соль! эллинское остроуміе! есть о чемъ призадуматься надъ этими короткими словами. Наши драматическіе писатели -- надобно отдать имъ справедливость -- гораздо благопристойнѣе древнихъ комиковъ: ни г. Каратыгинъ, ни г. Ленскій не позволятъ себѣ ничего подобнаго нѣкоторымъ сценамъ изъ "Осъ" или "Лягушекъ". Отчего же, читая шутки Аристофана, мы смѣемся, смѣемся отъ чистаго сердца, готовы цѣлый день читать эти шутки; отчего въ тоже время мы краснѣемъ, выслушивая тяжелыя бомо, которыя такъ часто приходится слышать въ русскомъ спектаклѣ! Наши водевили покойный Шишковъ, врагъ иностранныхъ словъ, изобрѣтатель "мокроступовъ" (калоши), "шароката" (бильярдъ) и "топталища", охотно бы назвалъ "пошлыми лицедѣйствами". Пора подняться къ драматической литературѣ, опираясь на изученіе безсмертныхъ образцовъ и на наблюденіе настоящей, неподкрашенной, но и незагрязненной жизни. Пора взяться за эту дѣятельность талантамъ истиннымъ, между которыми г. Тургеневъ, по справедливости, занимаетъ одно изъ первыхъ мѣстъ!
   Я разскажу содержаніе "Холостяка", во-первыхъ потому, что оно прекрасно, а во-вторыхъ для того, чтобы показать, какимъ путемъ замѣчательные писатели въ самой простой, нехитрой жизни открываютъ цѣлый рядъ истинно драматическихъ положеній. Въ пяти-шести лицахъ этой комедіи, лицахъ небогатыхъ, необразованныхъ, не страстныхъ, столько вѣрности, столько интереса, столько добра и зла! Исторія проста, но надъ ней стоитъ задуматься.
   Въ Петербургѣ живетъ небогатый, немножко старый и весьма простой чиновникъ, по имени Мошкинъ. Человѣкъ этотъ подъ своею прозаическою оболочкою скрываетъ истинную поэзію души человѣческой, любящую способность и, что еще важнѣе, высокую деликатность въ своихъ привязанностяхъ. Безъ всякой надобности, единственно изъ побужденій своего благороднаго сердца, онъ воспитываетъ у себя бѣдную сиротку Машу. Для этой дѣвушки, совершенно ему посторонней и не награжденной никакими блестящими достоинствами, Мошкинъ болѣе нежели отецъ. Отецъ былъ бы строгъ съ дочерью, но всякомъ случаѣ разсчитывалъ бы и имѣлъ бы полное право разсчитывать на ея благодарность и повиновеніе; но я сказалъ, что старикъ Мошкинъ для Маши болѣе нежели отецъ: онъ не умѣетъ и не хочетъ первенствовать надъ нею: онъ ея благодѣтель; но изъ ихъ отношеній вы увидите, что онъ словно почитаетъ себя зависящимъ отъ Маши: такъ чиста и утонченна его привязанность, такъ вѣрно понимаетъ прямая душа простого человѣка ту великую истину, что часто принимающій благодѣяніе, этимъ самымъ одолжаетъ своего благодѣтеля. Маша нравится Мошкину, но ему и въ мысль не входитъ, что она можетъ быть его женою; его испугала бы такая мысль... его Маша должна имѣть молодого мужа. И вотъ онъ пріискиваетъ ей молодого жениха, снаряжаетъ ее какъ дочь, покупаетъ ей приданое, на радостяхъ задаетъ обѣдъ,-- онъ счастливъ, онъ веселъ счастіемъ своей Маши, хотя по временамъ непонятная тоcкa давитъ его сердце ипри мысли о близкой разлукѣ слезы навертываются на глаза. Вся эта внутренняя драма выражена г. Тургеневымъ отчетливо, безъ фразъ, безъ риторическихъ украшеній, просто, даже слишкомъ просто для иного читателя, который не понимаетъ сердечной интриги, если она не одѣта въ нарядъ изъ трескучихъ фразъ, съ приличною уборкою изъ восклицательныхъ знаковъ.
   Новая драма развертывается передъ нами, и драма эта еще замѣчательнѣе той, которая происходитъ въ душѣ Машина покровителя. Женихъ Маши, Вилицкій, принадлежитъ къ той истинно петербургской породѣ молодыхъ людей, для которыхъ составляетъ истинное наслажденіе сыграть роль хотя вершкомъ повыше той роли, для которой они созданы. Этотъ классъ людей, непомѣрно размножившійся во всѣхъ большихъ городахъ, принадлежитъ къ числу страдальцевъ, добровольныхъ, но все-таки страдальцевъ. Ихъ бездна въ Петербургѣ, гдѣ страданія ихъ еще живѣе, еще язвительнѣе, потому что въ этомъ городѣ общество раздѣлено на множество отдѣльныхъ кружковъ, въ которыхъ каждый питаетъ страсть слиться съ тѣмъ кружкомъ, который почитается выше его. Долго было бы распространиться о свойствахъ этихъ людей, извѣстныхъ каждому, кто только присматривался къ столичной жизни. Въ самой комедіи мы увидимъ, что за человѣкъ Вилицкій.
   Молодой человѣкъ еще не вполнѣ испорченъ. Онъ любитъ Машу, почитаетъ Мошкина, который заботится о его службѣ, помогаетъ ему совѣтами и деньгами, не подозрѣвая того, что деньги эти, по всей вѣроятности, идутъ не на необходимыя надобности, а на покупку щегольскихъ пальто и на пиры съ пріятелями, на которыхъ каждый, по закону необходимости, втрое богаче бѣднаго Вилицкаго. Женихъ Маши заботился объ образованіи своей невѣсты, не думая, однако же, признавать себя за особенно высокое существо,-- въ немъ еще не угасли добрыя качества, и его воображенію льститъ тихая семейная жизнь вмѣстѣ съ преданною Машею и патріархальнымъ ея благодѣтелемъ. Но катастрофа приближается; на обѣдъ къ Мошкину, о которомъ мы только что говорили, Вилицкій приводитъ; одного изъ своихъ пріятелей и сослуживцевъ, молодого нѣмца фонъ-Фонка. Этому-то зловредному существу предстоитъ роль демона, ему приходится разрушить золотыя мечты Вилицкаго, насмѣяться надъ любовью доброй Маши, растерзать благородное сердце почтеннаго Мошкина.
   Кто же этотъ фонъ-Фонкъ? Читатель, привыкшій къ вашимъ драмамъ, ожидаетъ встрѣтить какое нибудь демоническое лицо, съ насмѣшливою улыбкою, съ утраченными вѣрованіями, одинъ изъ блѣдныхъ сколковъ съ героевъ Байрона... ничуть не бывало, и тутъ-то выказывается и вкусъ и талантъ автора: фонъ-Фонкъ тотъ же Вилицкій, только стоящій ступенькою выше въ петербургскомъ обществѣ. Онъ служитъ по особымъ порученіямъ, бываетъ въ озерѣ, да кромѣ того имѣетъ въ головѣ запасъ нравственной философіи, ничтожной по мыслямъ, вредной по примѣненію. Вилицкій преданъ Фонку, смотритъ на все его глазами; приводя своего товарища къ Мошкину, онъ уже чувствуетъ себя не въ своей тарелкѣ, въ головѣ его бродитъ мысль: что если ему не понравится Маша и ея семейство?..
   И тутъ-то слѣдуетъ лучшая сцена комедіи, простая по словамъ и событіямъ, раздирающая душу по своему глубокому значенію. Фонъ-Фонкъ недоволенъ тѣмъ кружкомъ, въ который онъ попалъ изъ угожденія къ пріятелю. Вилицкій, которому болѣзненное самолюбіе замѣняетъ и проницательность и догадливость, видитъ это впечатлѣніе, и душа его страдаетъ, глубоко, отчаянно страдаетъ. Старикъ Мошкинъ, сконфуженный приходомъ такого гостя, разливается въ церемоніяхъ, дѣлаетъ неловкость за неловкостью; товарищъ его, добрякъ помѣщикъ, является на обѣдъ во фракѣ допотопнаго покроя; Маша робѣетъ, краснѣетъ и не умѣетъ ни о чемъ говорить; Машина тетка выходитъ къ гостямъ въ зеленомъ чепчикѣ съ жолтыми лентами и на вопросъ фонъ-Фонка о томъ, играетъ ли она въ карты, объявляетъ, что умѣетъ только играть въ свои козыри. Фонъ-Фонкъ не тѣшится этимъ зрѣлищемъ: какъ слѣдуетъ благовоспитанному и обрусѣвшему нѣмцу, онъ старается сохранить свою безстрастную снисходительность, но отъ этого не легче Вилицкому: страданія его мелкаго, жалкаго петербургскаго самолюбія становятся невыносимыми. Куча мелочей еще усиливаетъ это страданіе: обѣдъ не готовъ во время, разговоръ не клеится, Маша не имѣетъ понятія объ итальянской оперѣ, хозяинъ отпускаетъ тривіальныя выраженія... повсюду гибель, вездѣ страданіе и отчаяніе. Вилицкому нѣтъ дѣла до того, что Мошкинъ добръ и благороденъ, что Маша, за неимѣніемъ блестящихъ даровъ природы, въ своемъ характерѣ имѣетъ много той преданности, на которую способны русскія дѣвушки, что наконецъ самъ имъ, Вилицкій, не аристократъ и не имѣетъ никакого основанія искать связей въ высокомъ кругѣ: -- онъ не разсуждаетъ ни о чемъ подобномъ, онъ видитъ и понимаетъ только одно -- ему приходится краснѣть за свою Машу и ея воспитателя передъ своимъ отчасти свѣтскимъ товарищемъ. Фонъ-Фонкъ морщится, на губахъ его мелькаетъ насмѣшливая улыбка, и этого довольно, чтобъ въ конецъ поразить слабодушнаго и страшно самолюбиваго Вилицкаго, чтобъ заставить его отступиться отъ своего слова, чтобъ испортить и любовь и планы тихаго счастія. Кому нужда, что Маша будетъ несчастлива, что Мошкинъ оскорбится несчастіемъ Маши, что тетушка и всѣ добрые люди будутъ чуждаться Вилицкаго,-- что до этого молодому человѣку, истинному типу петербургской самолюбивой молодежи. Что ему за дѣло до другихъ и до себя? Фонъ-Фонкъ, посѣщающій оперу и довольно видные кружки, недоволенъ будущими родными Вилицкаго; фонъ-Фонкъ находитъ ихъ слишкомъ мизерными; фонъ-Фонкъ, въ часы дружеской откровенности, совѣтуетъ Вилицкому "не портить своей будущности!"
   Вотъ содержаніе перваго акта комедіи, которымъ я и ограничу мой разборъ. Тутъ основа всей пьесы, и дальнѣйшій ея ходъ можете узнать сами, тѣмъ болѣе, что удовольствіе вознаградитъ васъ за трудъ чтенія. Второй и третій акты слабѣе перваго; участь отношеній Вилицкаго съ Машей уже извѣстна читателю съ послѣдней сцены перваго акта. Любовь молодого человѣка, столкнувшись съ его извращеннымъ самолюбіемъ, не могла выдержать борьбы и была принесена въ жертву. Правда, Вилицкій и тоскуетъ, и жалѣетъ о Машѣ, и негодуетъ на себя; но послѣ сцены, которою оканчивается первое дѣйствіе, не можетъ быть никакихъ сомнѣній для внимательнаго читателя. Интереснѣйшая часть комедіи разыгралась, и на сцену выходятъ уже отношенія Мошкина къ Машѣ, переданныя вѣрно и отчетливо, но съ нѣкоторою сухостью и краткостью.
   Сцена перваго дѣйствія передъ обѣдомъ у Машина воспитателя, глубока, вѣрна, трогательна. Подъ этимъ простымъ разговоромъ, подъ нескладными рѣчами дѣйствующихъ лицъ, подъ рѣдкими восклицаніями Вилицкаго, скрывается столько внутренняго страданія, столько грустной дѣйствительности! Кто не пойметъ этой сцены и не задумается надъ нею, тотъ не знаетъ жизни петербургскаго общества. Подобныя сцены происходятъ не у однихъ бѣдныхъ людей, не съ одними Вилицкими: въ составахъ средняго и высшаго сословій, посреди довольства, образованности и тихой жизни каждый день разыгрываются десятки подобныхъ драмъ, гдѣ свѣтское неумѣренное и неразумное самолюбіе переноситъ пытки, передъ которыми ничто мученіе физическое! Нельзя не поблагодарить г. Тургенева за его умѣнье подглядѣть слабую сторону нашихъ свѣтскихъ отношеній и выставить ее въ нѣсколькихъ чертахъ, понятныхъ для всякаго, близкихъ къ сердцу каждаго. Авторъ "Холостяка" умѣлъ быть новымъ и затронуть богатую жилу для нравописателя.
   На свѣтѣ ново только то, что хорошо сказано. Многіе изъ нашихъ писателей трогали струну, которая такъ звучно отдается подъ перомъ г. Тургенева; только попытки ихъ были неудачны. Авторъ "Холостяка" типомъ Вилицкаго доказалъ, что цѣль его достигнута; предшественники же его или не дошли до цѣли, или перешли черезъ нее. Въ повѣстяхъ графа Соллогуба мы также встрѣчаемъ антагонизмъ столичныхъ кружковъ, примѣры людей, которые, подстрекаемые самолюбіемъ, лѣзутъ невъ свой кругъ, гдѣ ждетъ ихъ холодность и страданіе, но повѣсти эти, при всемъ ихъ достоинствѣ, не наводятъ читателя и на десятую часть тѣхъ мыслей, которыя раждаетъ въ насъ одинъ характеръ Вилицкаго. Въ повѣсти "Большой Свѣтъ", имѣвшей успѣхъ по причинѣ страсти нашей публики къ толкамъ о большомъ свѣтѣ и ея маніи видѣть во всемъ портреты и личности, въ этой повѣсти, говорю я, лицо молодого графа Леонина, по видимому, сходно съ лицомъ Вилицкаго. Леонинъ бросаетъ свой кругъ, тихую жизнь и перспективу семейныхъ радостей и порывается въ свѣтъ изъ-за какой-то графини, которая его въ грошъ не ставитъ. Леонинъ, пріѣхавшій съ своей графиней на какой-то балъ средняго круга, оскорбляется этимъ видомъ и уже не въ силахъ воротиться къ старому... Вся эти подробности имѣютъ нѣчто общее съ нѣкоторыми сценами "Холостяка", но сходство слабое. Гдѣ у графа Соллогуба герой безъ личности, тамъ у г. Тургенева живой человѣкъ; гдѣ у перваго карикатура въ родѣ великосвѣтскаго романа, тамъ у второго картина, полная наблюдательности, жизнь, обильная грустною и утѣшительною стороною.
   Комедія "Холостякъ", по удачному распредѣленію сценъ, неожиданности развязки и даже по смѣшному лицу старухи Пряжкиной (а г. Тургеневъ не всегда мастеръ смѣшить), должна имѣть большой успѣхъ на сценѣ, если будетъ хорошо разъучена и если каждый изъ актеровъ не разъ призадумается надъ своей ролью. Но такъ-какъ актеры не любятъ обдумывать своихъ ролей, а кромѣ того многіе изъ нихъ, даже и задумываясь, не извлекаютъ изъ своего мышленія ничего особенно выгоднаго для хода пьесы, то я не знаю даже, желать или не желать представленія комедіи г. Тургенева на сценѣ.
   "Библіотека для Чтенія", съ своей стороны, представила своимъ читателямъ русскую комедію, или, скорѣе, водевиль г. Каратыгина 2, подъ названіемъ "Новый Саміэль". Казалось бы, зачѣмъ русскому водевилю, давно уже игранному на Александринскомъ театрѣ, и являться въ свѣтъ на страницахъ учено-литературнаго журнала? Бѣдный водевиль, и безъ того не совсѣмъ изящный, показавшись безъ всѣхъ своихъ обычныхъ аксесуаровъ: забавно расписанныхъ физіономій, дырявыхъ носовыхъ платковъ и прочихъ сценическихъ утонченностей, показавшись въ мертвой печати, передъ публикою несовсѣмъ расположенною къ натянутымъ остротамъ и циническимъ двусмысленностямъ, рискуетъ остаться незамѣченнымъ или заслужить слово осужденія. Но съ тѣхъ поръ, какъ я подписываюсь на "Библіотеку для Чтенія", мнѣ не разъ случалось получать отъ ея редакціи подарки, въ высшей степени неожиданные. Такъ одинъ разъ я получилъ при одной изъ книжекъ предлинную тетрадь рисунковъ, изображавшихъ фантастическаго скрипача Віольдамура въ тысячѣ различныхъ видовъ и положеній; другой разъ, принявшись читать одинъ изъ оригинальныхъ романовъ, въ ней напечатанныхъ, я совершенно случайно открылъ, что этотъ оригинальный романъ русскаго автора написанъ былъ за три года назадъ великобританскимъ романистомъ Moріеромъ и читанъ мною въ лондонскомъ изданіи. Не могу забыть и того обстоятельства, что одинъ разъ въ "Библіотекѣ же для Чтенія", въ отдѣлѣ "Изящной Словесности", помѣщено было цѣликомъ либретто русской оперы. Удивительно ли послѣ всѣхъ этихъ примѣровъ, что въ настоящемъ мѣсяцѣ подписчики получили, въ видѣ пріятнаго сюрприза, водевиль съ каламбурами, куплетами и финальнымъ обращеніемъ къ партеру? Изъ остротъ, которыми нашпигованъ водевиль г. Каратыгина, съ удовольствіемъ могу указать на слѣдующую. Лакей говоритъ про нѣкоего Барбанскаго: "онъ хотѣлъ ударить меня по лбу бутылкою: послѣ этого надо имѣть мѣдный лобъ, чтобъ къ нему подступиться!"
   Взглянувши серьёзнѣе на остроты "Новаго Саміэля", нельзя не сознаться во-первыхъ, что авторъ водевиля пріобрѣлъ заѵѣчательную способность играть словами, а во-вторыхъ, что водевиль его отъ этого обстоятельства нисколько не выигрываетъ. Наши остряки никакъ не хотятъ убѣдиться, что игра словами, по существу своему чуждая и несовмѣстная съ духомъ русскаго языка, не въ состояніи придать русской рѣчи ни малѣйшей бойкости или оживленія. Этого обстоятельства измѣнить никто не въ состояніи; доморощенные остряки могутъ насиловать смыслъ словъ, сколько имъ угодно, водевилисты могутъ нанизывать на каждую свою строчку по три каламбура,-- разговоръ отъ этого не выиграетъ, пьеса не заблеститъ нимало. Остроуміе, совмѣстное съ требованіями русскаго языка, заключается въ бойкости выраженія, наивности оборотовъ, и сближенія противоположностей, а иногда въ размашистомъ laisses aller изложенія. Заимствовавши отъ французовъ прощальные куплеты къ публикѣ, манеру подшучиванія надъ современными вопросами, водевилисты ваши, не довольствуясь тѣмъ, что насилуютъ наши нравы, хотятъ насиловать и русскій языкъ... Желаю имъ полнаго успѣха, потому что чѣмъ скорѣе подобная драматическая литература дойдетъ до величайшихъ крайностей и неестественностей, тѣмъ скорѣе наступитъ для публика потребность въ дѣльныхъ сценическихъ произведеніяхъ.
   Повѣсть г. Яковлева "Натурщица", которой вторая частъ помѣщена въ послѣдней книжкѣ Б. для Ч., ничего бы не проиграла, если бы побыла нѣсколько времени въ таинственномъ ящичкѣ редакціи. Тогда въ ней не встрѣтилось бы такихъ высокопарныхъ тирадъ:
   "Утро было еще за горами, однако близко. Солнце, покуда мы спали, успѣло перейти грандіозныя зеленыя пустыни океана, успѣло посѣтить чудовищныя рѣки, великолѣпныя лѣса, опутанныя безконечными ліанами, банановыя рощи, гдѣ на вѣткахъ причудливыхъ растеній покачиваются зеленыя, алые, голубые попугаи, гдѣ въ прозрачномъ воздухѣ мелькаютъ летучіе опалы и изумруды -- колибри: потомъ озолотило необозримыя саванны, взглянуло на таинственныя развалины царства кациковъ; видѣло мѣдно-красныхъ людеи съ торсомъ, прикрытымъ красивыми перьями, красавмцъ, цвѣтомъ темной бронзы, съ браслетами на рукахъ и на ножкахъ, съ сергами въ кокетливомъ носикѣ и въ ушахъ, но безъ всякой одежды. Потомъ солнышко улыбалось надъ цѣлымъ моремъ черныхъ фраковъ и круглыхъ шляпъ, которые мѣряютъ, вѣсятъ, громоздятъ цифры подъ цифрами, упаковываютъ тюки, подводятъ итоги и повинуются закону съ одинаковой флегматическою пунктуальностью.
   Солнце видѣло много комическаго до плачевности, живописнаго до чудовищности; видѣло людей въ дырявой обуви, лохмотныхъ и голодныхъ, изнемогающихъ подъ бременемъ мѣшка, набитаго золотовъ; видѣло дивные тысячелѣтніе лѣса, истребляемые на топку табачныхъ фабрикъ; дороги, усыпанныя созрѣвшими и упавшими апельсинами, которыхъ некому собирать. Многое видѣло солнце, чего нельзя ни языкомъ сказать, ни перомъ описать.... не видѣло только тропическихъ красавицъ, которыя прячутся отъ солща въ тѣни, въ благовонномъ дыму своей пахитосы и, съ неподражаемою лѣнью, покачиваются въ своемъ тростниковомъ гамакѣ до вечерней звѣзды, показывая свои красоты только ночи.
   Солнце поспѣшало..... съ обычною, обманчивою своею медленнностью."
   Или такихъ остроумныхъ разговоровъ:
   "-- Ты гдѣ обѣдъ берешь?... все-еще съ Мыса-Доброй-Надежды? а?
   -- Да; a что? отвѣчалъ Флоренскій довольно сухо.
   -- Скажу тебѣ по дружбѣ, мнѣ твой Мысъ-Доброй-Надежды надоѣлъ. Отчаль ты, братецъ, отъ этого мыса: право, надоѣлъ.
   -- Давно ли? Ты, кажется, всегда, того....
   -- Ѣлъ -- и плевалъ.
   -- Не знаю; но, мнѣ кажется, супъ....
   -- Просто образчикъ морской воды!
   -- Такъ, по-крайней-мѣрѣ, жаркое....
   -- Твердо, какъ нѣмецкое сердце.
   -- Ну, все-такя пироги....
   -- Нечего сказать, опойковые.
   -- Ты, повидимому, уже пообѣдалъ?
   -- Напротивъ, я чертовски голоденъ!
   -- На-тощакъ, помнится, ты бывалъ всегда немножко снисходительнѣе."
   -- Удерживаюсь отъ дальнѣйшихъ сужденій о повѣсти г. Яковлева, какъ потому, что не читалъ ея первой части, так и и по той причинѣ, что статья г. Яковлева о Венеціи до сихъ поръ мнѣ памятна своимъ пріятнымъ довольно простымъ изложеніемъ.
   Вообще, послѣднее время "Библіотекѣ для Чтенія" какъ-то больше счастья на выборъ переводныхъ статей, нежели на пріобрѣтеніе оригинальныхъ. Кромѣ милаго романа "Грантли-Меноръ" я укажу на прелестный разсказъ Жюля Сандо, подъ названіемъ: "Концертъ для бѣдныхъ". Въ этомъ разсказѣ переданы ощущенія дилетанта, возбужденныя въ немъ видомъ и голосомъ одной изъ знаменитѣйшихъ пѣвицъ нашего времени, соединявшей въ себѣ все очарованіе красоты съ обаятельнымъ величіемъ генія,-- пѣвицы, угасшей въ цвѣтѣ лѣтъ, въ полномъ блескѣ славы, сопровожденной до дверей гроба отчаяніемъ влюбленной въ нее публики.
   Есть таланты, есть артисты (и по большой части то бываютъ женщины), которымъ отъ неба дано несравненное ни съ чѣмъ право возбуждать обожаніе не только въ тѣхъ, которые могутъ наслаждаться ихъ дарованіями, но даже въ лицахъ, удивляющихся имъ заочно. Есть имена, съ которыми слава, восторгъ, грація слились до такой степени, что однихъ этихъ именъ довольно, чтобы пробудить сладкое чувство и пробуждать его долго, долго, чрезъ нѣсколько поколѣній. Ни малѣйшаго порицанія не примѣшивается къ такой славѣ, яркой, нѣжной, безукоризненной, какъ первый снѣгъ зимой. Счастье такимъ талантамъ, счастье такимъ женщинамъ: при жизни окружаютъ ихъ восторгъ и любовь, послѣ смерти наступаетъ для нихъ завидное безсмертіе. И сама судьба, будто опасаясь для нихъ избытка блеска, всегда почти спѣшитъ прервать эту пышную жизнь, сплетенную изъ величія, восторга и страданій, возвышенныхъ до наслажденія? Она была такова! она, эта чудная артистка, одаренная геніемъ, красотою, симпатическою душою, и сердцемъ, находившимъ отраду въ благодѣяніяхъ. Я не зналъ ея, но я чту ея память, удивляюсь ея поэтической жизни; я знаю про все столько свѣтлыхъ, восхитительныхъ исторій! Она пѣла на театрѣ, въ Парижѣ и другихъ большихъ городахъ, пѣла изъ-за денегъ, между кулисами изъ раскрашенной бумаги и рыцарями, грозно размахивающими своими деревянными мечами. Она румянила свое милое лицо, на которомъ необъятный талантъ ея изображенъ былъ рукою Создателя, она выходила на сцену по нѣскольку разъ послѣ каждой пьесы, вслѣдствіе требованій прихотливой публики -- и все-таки она была прекрасна, и эта публика, плакавшая отъ восторга, провожала ее до могилы своею любовью и своими слезами. Я видѣлъ англичанъ, умѣвшихъ пѣть только Rule Bretannia, и то съ фальшивою интонаціею,-- и у этихъ англичанъ, при ея явленіи, слезы показывались на глазахъ; въ моемъ присутствіи одинъ дилетантъ итальянецъ, разсказывая о ея пѣніи, выдернулъ изъ свой головы клочекъ волосъ; довольно будетъ сдѣлать одинъ вопросъ: въ комъ изъ васъ, стариковъ или молодыхъ любителей искусства, не зашевелится сердце, при одномъ воспоминаніи объ этой дивной женщинѣ, при одномъ имени Маріи Малибранъ!
   У одного изъ моихъ добрыхъ пріятелей, веселаго старика, за свой нѣсколько анакреонтическій нравъ прозваннаго Сатиромъ, виситъ въ кабинетѣ очаровательная картина. Ночь; сквозь открытое окно готической комнаты видны четырехъугольныя прорѣзныя башни, куполы и мраморные дворцы какого-то волшебнаго города, будто выдвинувшагося вверхъ изъ середины голубого моря. Полная луна плаваетъ по такому же голубому небу, но въ ночномъ сумракѣ есть что-то грозное: буря близится, и облака начинаютъ низко ходить по небу. Далеко, далеко, виднѣется колонна, на верху ея крылатый левъ, левъ св. Марка. Это городъ святого Марка, это Венеція, столица поэзіи.
   У самого окна, въ задумчивомъ положеніи, сидитъ молодая женщина, въ бѣломъ ночномъ платьѣ, небрежно перехваченномъ у стана бѣлымъ же шарфомъ. Ея черные глаза полны слезъ, невыразимая, раздирающая душу тоска свѣтится въ каждой ея жилкѣ; но въ этой тоскѣ столько любви, столько созванной невинности, столько безвиннаго страданія, которое для многихъ женщинъ упоительно, какъ самая любовь и часто упоительнѣе счастливой любви! Дивная прелесть обитаетъ на лицѣ этой женщины. Подлѣ нея золотая лютня. Это Дездемона Шекспира и Россини, это портретъ Маріи Малибранъ въ послѣднемъ актѣ "Отелло". Старый Сатиръ гордится своею картиною, тѣмъ болѣе, что многіе изъ молодыхъ его пріятелей, совершивъ, по выраженію "Сына Отечества", "нѣкоторыя возліянія Бахусу", очень часто становятся на колѣни передъ восхитительнымъ портретомъ и воздаютъ громкую хвалу великой артисткѣ, знакомой имъ по разсказамъ и описаніямъ.
   Венеція! Шекспиръ! Россини! Малибранъ! Дездемона была лучшею ролью этой пѣвицы, а у ней было много лучшихъ ролей. Для Малибранъ оперная роль была не работой, не средствомъ нравиться публикѣ; для нея роль была частицею жизни. Всякій почти вечеръ на нѣсколько часовъ, Марія Малибранъ исчезала изъ числа живыхъ женщинъ: вмѣсто нея являлась робкая Амина, страдалица Нинетта, вертушка Розина, агнецъ Дездемона! Изъ этихъ ролей только одна роль Розины не сокращала собою жизни геніальной артистки. Не разъ, послѣ знаменитаго дуо "Сомнамбулы", она падала въ обморокъ, въ антрактахъ "Сороки Воровки" она сидѣла въ своей ложѣ, прижавъ руки къ своему прелестному лицу и обливаясь настоящими слезами; всякій разъ, когда она оканчивала въ "Отелло" свой романсъ "Assisa al pié del salice", ея собственныя рыданія смѣшивались съ рыданіями очарованной публики, и эти рыданія были искреннѣйшія, непроизвольнѣйшія во всей залѣ театра. При такихъ условіяхъ, нельзя было прожить долго въ свѣтѣ.
   Она знала это -- и не страшилась смерти. Чтобъ продлить свою жизнь, слѣдовало отказаться отъ искусства, съ которымъ слито было все ея существованіе; надо было отказаться отъ ролей, составлявшихъ для вся вторую жизнь, полную горя и наслажденій, страданія и восторговъ, судорожныхъ рыданій и упоенія собственнымъ могуществомъ. Не разъ говорено ей было: перестаньте являться въ роляхъ Дездемоны и Сомнамбулы, и всякій разъ она отвѣчала, что не въ силахъ отказаться отъ наслажденія сливать свое существованіе съ личностями любимыхъ ею героинь. Совѣты были напрасны, да иначе и быть не могло: можно ли поэту, въ видахъ укрѣпленія нервовъ, совѣтовать перестать быть поэтомъ? можно ли художнику предлагать сжечь свои картины, чтобъ прекратить безсонницу и возстановить дѣятельность пищеваренія?
   И, свершивъ свое короткое артистическое поприще, геніальная женщина безропотно простилась съ жизнію, и лучшіе поэты ея времени принесли въ даръ усопшей Маріи Малибранъ самыя свѣтлыя произведенія своей фантазіи.
   Вотъ одинъ изъ этихъ политическихъ отголосковъ, принадлежащій одному изъ лучшихъ пожтовъ Франціи:
   
                  N'était-ce pas hier, qu'à la fleur de ton âge
             Tu traversais l'Europe, une lyre à la maiu,
             Dans la mer, en riant, te jetant à la nage,
             Chantant la tarantelle an ciel napolitain,
             Cœur d'ange et de lion, libre oiseau de passage,
             Espiègle enfant ce soir, sainte artiste demain?
   
                  N'était-ce pas hier qu'enivrée et bénie
             Tu traînais à ton char un peuple transporté,
             El que Londres et Madrid, la France et l'Italie
             Apportaient à tes pieds cet or tant convoité,
             Cet or deux fois sacré qui pavait ton génie,
             Et qu'à tes pieds souvent laissa la charité?
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Ah! tu vivrais longtemps sans ton âme indomptable.
             Ce fut là ton seul mal, et le secret fardeau,
             Sous lequel ton beau corps plia comme un roseau.
             C'est le Dieu tout-puissant, c'est la Muse implacable,
             Qui, dans ses bras en feu, t'a portée au tombeau
   
   (Еще вчера, въ цвѣтѣ юности, ты проходила по Европѣ, съ лирою въ рукахъ, весело бросаясь въ море и плавая въ немъ, напѣвая тарантеллу подъ неаполитанскимъ небомъ. Ангельское и львиеое сердце! вольная и прелествая птичка! сегодня рѣзвый ребенокъ, a завтра велика художница!
   Еще вчера, сопровождаемая упоеніемъ и благословеніями, ты влекла за своею колесницею обезумѣвшую толпу. Еще вчера Лондонъ и Мадритъ, Франція и Италія приносили къ твоимъ ногамъ груды золота, вдвойнѣ святого золота, потому-что оно платило за твою славу и служило для твоихъ благодѣяній.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Ты бы могла еще долго жить, если бы y тебя не было твоей неукротимой души. Подъ этой единственною болѣзнію, подъ этимъ бременемъ, прекрасное тѣло твое сгибалось какъ трость. Богъ обиталъ въ тебѣ, и неумолимая муза отвесла тебя въ могилу въ своихъ пламенныхъ объятіяхъ.)
   Но обратимся къ разсказу Жюля Сандо. Дѣйствіе происходитъ въ маленькомъ городкѣ Карпантра. Общество любителей даетъ концертъ, приманивъ публику обѣщаніемъ, что въ концертѣ этомъ хотѣла участвовать проѣзжая пѣвица графиня Р**. Концертъ уже кончается, a графини нѣтъ какъ нѣтъ. Публика сердится.... Напрасно одинъ изъ аматеровъ подражаетъ на своей скрипкѣ голосамъ птицъ и звѣрей, напрасно другой любитель играетъ на дудочкѣ какія-то нелѣпыя аріи: графиня не является, a публика злится. Наконецъ дѣлается извѣстнымъ, что пѣвица отказалась отъ участія въ концертѣ и уже уѣхала. Слушатели приходятъ въ ярость, стулья трещатъ, скамьи ломаются, гроза собирается обрушиться на голову иможетъ быть на бока обманщиковъ-любителей.... Въ эту страшную минуту, одна проѣзжая дѣвушка, сжалившись надъ положеніемъ концертистовъ, рѣшается пѣть передъ публикою....
   "Молодая иностранка, которую среди общаго смятенія никто прежде не замѣтилъ, легкими шагами взошла на ступени, отдѣлявшія паркетъ отъ театра, и какъ ангелъ слетѣвшій на землю вдругъ явилась y фортепіано приготовленнаго для графини Р***. И въ самомъ дѣлѣ, не былъ ли это ангелъ? Она, казалось, едва достигла первыхъ лѣтъ юности, простодушная миловидность ребенка еще украшала ея прелестное лицо, но лучь гввія отражался на челѣ и во взорѣ ея. Она держала себя просто, но съ достоинствомъ; скромно, но безъ замѣшательства, улыбка играла на ея устахъ. При этомъ появленіи наступило всеобщее молчаніе. Никто не зналъ этой женщины. Всѣ глаза устремились на нее, a она, спокойная и свѣтлая, казалось, едва замѣчала толпу, на нее взиравшую. Развязавъ ленты бѣлой шляпы, она небрежно положила ее къ ногамъ своимъ. Коса ея лежала низко, a волосы, раздѣленные на лбу игладко причесанные, были блестящи и черны какъ вороново крыло. Она сняла перчатки, и маленькя ручки пробѣжали по клавишамъ; послѣ прелюдіи, продолжавшейся нѣсколько минутъ, она запѣла.
   Я слушалъ изумленный, притаивъ дыханіе, неподвижный, и всѣ слушали подобно мнѣ. Никто не можетъ выразить того, что я слышалъ: она пѣла на томъ сладкомь языкѣ, которымъ женщины и дѣти говорять на берегахъ Арно. То были восхитительныя мелодіи, разливавшіяся подобно чуднымъ потокамъ воды, осѣняемой свѣжею древесною тѣнью; онѣ терялись въ очаровательныхъ извилинахъ, какъ рѣка, спокойно и медленно совершая свое теченіе, между благоухаянными берегами. Мнѣ казалось я подсмотрѣлъ то мгновеніе, когда мелодическія волны вылились изъ устъ ея, чувствовалъ какъ онѣ поднимали меня и унесли въ небесныя пространства. О, могущество голоса! о, очаровавіе пѣнія! Въ этой закопченой залѣ, при свѣтѣ лампъ, на запыленной скамейкѣ мнѣ казалось, что впервые вижу дивное великолѣпіе вселенной. Важнымъ и сладкимъ голосомъ она описывала прелесть ясныхъ ночей, передавала сладость взаимной любви при свѣтѣ серебрныхъ свѣтилъ, ладью, скользящую по зеркалу спящаго двора, и я, закрывъ лицо руками, видѣлъ какъ во снѣ, лазуревыя горы сквозь розовый туманъ заходящаго солнца, вдыхалъ благоуханіе вечера, слышалъ дуновеніе свѣжаго вѣтерка, и вздохи влюбленныхъ смѣшивающіеся съ ропотомъ волнъ и шелестомъ листьевъ.
   По окончаніи этой пѣсни, вся публика оставалась безмолвна и неподвижна; ни малѣйшаго шума, никакого волненія или движенія, всѣ глаза были устремлены на уста волшебницы. Всѣ еще слушали. Пальцы молодой пѣвицы еще оставались на клавишахъ, она пробѣгала по нимъ съ безотчетнымъ разсѣяніемъ и потомъ опять предалась вдохновенію своихъ воспоминаній. Что скажу вамъ? Вы видите, что я похожъ на несчастнаго нѣмого, который задыхается отъ сильныхъ ощущеній иможетъ выразить ихъ только воплемъ. Я всегда любилъ музыку и никогда не могъ понять музыкальной азбуки. Этотъ языкъ, усѣянный бемолями и бекарами, также понятенъ для меня, какъ санскритскій или персидскій; я люблю музыку, какъ ящерицы любятъ ее: полагаю, онѣ были бы въ большомъ затрудненіи, если бъ пришлось имъ объяснить, въ какомъ тонѣ написала симфонія, приведшая ихъ въ восторгъ, въ ut majeur или si mineur? Какъ передать дѣйствіе голоса у поперемѣнно живаго и легкаго,нѣжнаго извучнаго, задумчиваго и глубокаго, который кипѣлъ, билъ ключемъ, сверкалъ, разсыпался брызгами кристальныхъ нотъ, раздавался гармоническими волнами, грем 123;лъ какъ потокъ ниспадающій въ бездну. Въ этомъ голосѣ заключалась вся прелесть юной любви и вся энергія могучихъ страстей. Вдохновенная красавица выражала поперемѣнно неземную веселость, обольстительное кокетство, вспышки ревности, жгучіе восторги, горькія слезы печали; въ первый разъ я предчуствовалъ образъ поэтическихъ героинь, которыхъ имена были еще мнѣ неизвѣстны: Розины, Анны, Джульеты, Эльвиры. Она пропѣла романсъ: "Ивушка", который, помню, пѣвала моя крестная мать; но теперь я слышалъ Десдемону Шекспира, грустную какъ ночь, раздѣлявшую ея стоны, предчувствовующую свою страшную судьбу, предсказывающуюее каждымъ звукомъ, высказыающую ее каждымъ взглядомъ -- Десдемону, готовую умереть. Какъ она была тогда прекрасна и трогательна! Потомиъ она пѣла тирольскія пѣсни, быстрыя, скачущія какъ серна по снѣжнымъ вершинамъ Альповъ; голосъ ея, умѣющій такъ глубоко проникать въ сердца, умѣлъ также разсыпаться въ блистательныхъ фантазіяхъ.
   Продержавъ насъ цѣлый часъ въ какомъ-то упоеніи, которое я не берусь описывать, она встала спокойная и улыбающаяся. Въ это мгновеніе зала потряслась отъ рукоплесканій; я думалъ, что стѣны распадутся отъ восторженныхъ кликовъ толпы. Съ тѣхъ поръ я сталъ вѣрить всему, что намъ разсказываютъ о дѣйствіи, которое Орфей производилъ на животныхъ своей отчизны. Всѣ сердца были растроганы, всѣ глаза омочены слезами. Впослѣдствіи времени я былъ свидѣтелемъ многихъ торжествъ подобнаго рода; я видѣлъ посредственныхъ піанистовъ, возбуждавшихъ неистовый восторгъ, видѣлъ какъ розы и камеліи падали на головы толстыхъ и здоровыхъ теноровъ. Но уже никогда не возобновлялись для меня ощущенія этого вечера, начавшагося такъ комически и окончившагося такъ умилительно. Никто и не думалъ объ имени молодой пѣвицы, которую никто не зналъ: восторгъ поглотилъ любопытство; но она, спокойная и ясная, съ веселою улыбкою на полуоткрытыхъ устахъ, казалось не замѣчала, что происходило вокругь нея. Тарасковскій флажолетъ подошелъ въ ней съ привѣтствіемъ; она премило разсмѣялась ему прямо подъ носъ: геній, которому мы только-что внимали, обратился въ рѣзваго ребенка. Среди рукоплесканій -- подъ огнемъ всеобщихъ взглядовъ, она спокойно надѣла свои перчатки и дорожную шляпу, потомъ открыла небольшой зеленый бархатный мѣшокъ съ шелковымъ снуркомъи золотыси кистями, висѣвшій y ней на рукѣ, взяла его въ руку какъ кошелекъ для сбора милостыни и подставляя его особамъ окружавшимъ ее, сказала голосомъ, такъ хорошо проникавшимъ въ сердца:
   -- Для бѣдеыхъ вашего города, прошу васъ!
   Рукоплесканія удвоились и всякій спѣшилъ подать что-нибудь. То былъ счастливый вечеръ для бѣдныхъ города Карпантра. Со всѣхъ сторонъ какъ дождь сыпались серебряныя монеты въ мѣшокъ прелестной сборщицы. Я видѣлъ какъ одна изящная и нарядная дыма, растроганная и трепещущая отъ волненія, сняла съ руки дорогой браслетъ,положила его въ кошелекъ и поцѣловала руку державшую его; видѣлъ молоденькую дѣвушку, просто одѣтую, которой, вѣроятно, нечего было дать, потому что краснѣя, она положила туда букетъ фіалокъ омоченныхъ ея слезами. Какой дождь цвѣтовъ можно сравнить съ этимъ скромнымъ приношеніемъ? Незнакомка высыпала подаяніе на фортепіано, вынула оттуда букетъ фіалокъ и заткнувъ себѣ за поясъ, предложила въ-замѣнъ молодой дѣвушкѣ свой маленькій, зеленый мѣшокъ.....................
   На другой годъ меня отправили въ Парижъ; я часто бывалъ въ оперѣ, въ концертахъ, но нигдѣ не слыхалъ голоса, котораго искалъ и только въ сновидѣніяхъ всегда слышалъ его. Все, что я видѣлъ, казалось мнѣ мрачнымъ, холоднымъ.
   Съ горя я рѣшился предаться своимъ воспоминаніямъ, и уже нѣсколько мѣсяцовъ не совровождалъ моего товарища въ его набѣгахъ на театры. Настала зима; первая, которую я провелъ въ Парижѣ. Однажды пріятель мой вошелъ ко мнѣ веселый и торжествущій какъ Христофоръ Колумбъ, когда открылъ Америку. Онъ тоже только вчера открылъ новый свѣтъ; онъ открылъ Италіянскую Оперу. Онъ разсказывалъ мнѣ чудеса и увѣрялъ, что можно отважиться даже и тому, кто былъ въКарпантра на концертѣ для бѣдныхъ. Съ недовѣрчивостью покачалъ я головою; онъ настаивалъ, но напрасно; я потерялъ охоту къ новымъ опытамъ, къ тому же признаться ли наконецъ? другія заботы занимали меня; я ревновалъ въ голосу, который пѣлъ въ моемъ сердцѣ, какъ любовникъ ревнуетъ къ красотѣ своей любезной и чувствовалъ, что буду мучиться, если встрѣчу ему соперницу.
   Наконецъ, какъ-то вечеромъ, я прочелъ на афишѣ: "Отелло"; и густой туманъ, который иногда окружаетъ Парижъ какъ будто саваномъ, я присоединился къ толпѣ, осаждавшей двери Италіянской Оперы. Послѣ цѣлаго часа ожиданія подъ густымъ и холоднымъ туманомъ, проникавшимъ меня до костей, толпа подвигалась медленно какъ кольца извивающейся змѣи; почти послѣдній я взошелъ въ святилище; или, лучше сказать, я не вошелъ въ него, потому что театръ былъ полонъ; не безъ труда я имѣлъ счастіе получить мѣстечко за кулисами. Съ ударомъ осьми часовъ, я почувствовалъ трепетъ, пробѣжавшій по всѣмъ сердцамъ. Занавѣсъ поднялся и тишина была такая, что я долго слышалъ еще замиравшіе звуки оркестра; легкіе какъ облака, они носились надъ неподвижною голвою и разбивались о своды, какъ море разбиваегь свои волны о прибрежныя скалы. Я ничего не видалъ, но всѣ звуки доходили до меня. Въ восторгѣ я слушалъ и думалъ, что былъ на небесахъ, и признаюсь, неблагодарный, я забылъ Карпантра; какъ вдругъ въ залѣ сдѣлалось движеніе, оглушительныя рукоплесканія возвѣстили появленіе Десдемоны. Я искалъ глазами молодую вевеціянку, но живая преграда скрывала отъ меня театръ и сцену. Тишина снова воцарилась, Десдемона пѣла. При первыхъ звукахъ этого чистаго голоса, я вздрогнулъ, и трепетъ пробѣжалъ y меня съ головы до ногъ. Возможно ли? Не обманываюсь ли я? Не игра ли это воображенія? Точно ли это голосъ моихъ мечтаній? Я попробовалъ пройти сквозь толпу, преграждавшую мнѣ входъ въ залу, но всѣ усилія мои были напрасны, и я въ изнеможеніи упалъ на прежнее свое мѣсто. Я все-еще колебался, все-еще сомнѣвался, но когда услыхалъ романсъ "Ива", то не сомнѣвался уже болѣе, что это была она! Когда занавѣсъ опустился, я бросился съ отчаяннымъ усиліемъ въ оркестръ. Скоро опять занавѣсъ поднялся при восклицаніяхь публики, вызывавшей Десдемону -- она явилась. Свѣтъ отъ свѣчей заколебался отъ восторженныхъ криковъ, посыпался цѣлый дождь цвѣтовъ, ложи заблистали драгоцѣнными каменьями, бѣлые и розовые шарфы заколебалясь въ благоуханномъ воздухѣ. Я ее тотчасъ узналъ, она была все также проста и наивна въ своемъ торжествѣ: этобыла она, тотъ странствующій геній, который иногда на пути своемъ находилъ удовольствіе въ томъ, чтобы пѣть для бѣдныхъ.
   Я не могъ разслышать имени, которое раздавалось въ ложахъ ипартерѣ.
   Какъ зовутъ пѣвицу, которая играетъ роль Десдемоны? спросилъ я сосѣда.
   Тотъ посмотрѣлъ на меня съ любопытствомъ, какъ будто я только что пріѣхалъ изъ Конго.
   -- Малибранъ, отвѣчалъ онъ мнѣ."
   Если читатели испытаютъ хотя десятую часть тѣхъ ощущеній, которыя перечувствовалъ я при чтеніи этого милаго, изъ души вырвавшагося разсказа, они не позадумаются простить мнѣ эту длинную выписку и собственныя мои разглагольствованія о сестрѣ нашей Полины Віардо, Маріи Малибрано-Гарціа.
   Читателямъ, незнакомымъ съ англійскимъ языкомъ, я съ удовольствіемъ могу рекомендовать забавную повѣсть Вашингтона Ирвинга, подъ названіемъ "Дольфъ Гейлитеръ", помѣщенную въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ". Повѣсть эта разсказана въ видѣ легенды, и основаніе ея не блеститъ правдоподобіемъ, какъ и основаніе большей части легендъ; но оригинальность разсказа, искусство изложенія, но картины природы, которыя такъ превосходны у Вашингтона Ирвинга, дѣлаютъ небольшой его разсказъ, вмѣстѣ съ тремя или четырьмя другими его разсказами, однимъ изъ перловъ американской словесности. У большей части порядочныхъ писателей есть какой нибудь уголокъ свѣта, взятый въ извѣстную эпоху и описываемый съ любовью и охотою. Не всякому дано, какъ Мери (котораго одинъ изъ послѣднихъ романовъ помѣщенъ въ "Современникѣ"), описывать края, никогда имъ невиданные, перескакивать изъ Африки въ Индію, изъ Индіи въ Мадагаскаръ, и только въ крайнемъ случаѣ выбирать мѣсто для своихъ романовъ въ Дублинѣ или Генуѣ. Въ этомъ отношеніи Вашингтонъ Ирвингъ совершенно несходенъ ни съ Мери, ни съ Дюма, ни съ Евгеніемъ Сю, у которыхъ очень часто являются въ романахъ пальмы, ліаны, дѣвственные лѣса и бамбуковыя деревья, можетъ быть никогда невиданные авторами. Французскіе романисты путешествовали чрезвычайно мало и, не смотря на то, очень любятъ переносить своего читателя подъ тропики и на Антильскіе острова; Вашингтонъ Ирвингъ, объѣздившій полсвѣта, чаще всего описываетъ одни и тѣже мѣста: сѣверныя провинціи Соединенныхъ Штатовъ. Но какъ онъ ихъ описываетъ и какъ согласуется его сильный талантъ съ живописною, колоссальною сѣверо-американскою природою! Всѣмъ извѣстно, что сѣверо-американцы отстали отъ европейцевъ во всемъ, что относится до изящныхъ искусствъ, въ особенности до живописи. Одинъ англійскій туристъ высказывалъ эту мысль при нѣсколькихъ американцахъ, глубоко оскорбленныхъ тѣмъ, что ихъ родина хотя въ чемъ нибудь уступаетъ Европѣ. Англичанинъ, забывши, что и собственная его родная сторона не можетъ гордиться слишкомъ великими живописцами, продолжалъ поддразнивать американскихъ гражданъ. "Да -- говорилъ онъ -- повѣрьте мнѣ, Америка никогда, никогда "не родитъ ни одного художника! Ваша земля велика, хороша, красива, да что въ этомъ толку: вы не понимаете даже красотъ природы. У васъ передъ глазами водопады, лѣса, безграничные какъ море, рѣки между двумя стѣнами изъ дѣвственныхъ деревьевъ, озера, по которымъ могутъ ходить военные корабли... что же вы извлекли изъ всего этого? у васъ нѣтъ даже ни одного пейзажиста? -- "У насъ нѣтъ пейзажиста? съ гордостію произнесъ одинъ изъ американцевъ: -- нѣтъ, сэръ, у насъ есть одинъ художникъ, который стоитъ всѣхъ вашихъ,-- да не англійскихъ, а европейскихъ. Пейзажистъ этого ничего не рисуетъ, а имя ему "Вашингтонъ Ирвингъ".
   Чтобъ показать, въ какой мѣрѣ справедливы слова дилетанта, родившагося вь Соединенныхъ Штатахъ, позвольте мнѣ привѣсти Дольфа Гейлигера описаніе плаванія по Гудзону. Языкъ перевода не совсѣмъ хорошъ, да кромѣ того я попрошy всякаго вспомнить, что подобнаго рода описанія теряютъ въ переводѣ болѣе всякаго другаго литературнаго произведенія, даже болѣе стихотвореній.
   "На второй день путешествія, они достигли гористой страны. Наступилъ вечеръ послѣ звойнаго дня, когда они въѣхали въ пространстве рѣки, между выскихъ горъ. Все въ природѣ находилось въ томъ безмятежномъ покоѣ, который составляетъ исключительвую принадлежность жаркаго лѣтняго дня. Стукъ падающей доски, ударъ весла о палубу, все повторялось горнымъ эхомъ и раздаваюсь по берегу; случалось ли капитану отдать слишкомъ громко свое приказаніе -- тысячи невидимыхъ языковъ повторяли его съ вершинъ утесовъ.
   Дольфъ смотрѣлъ въ нѣмомъ восторгѣ на все окружавшее его великолѣпіе природы. Налѣво -- Дундербергъ {Гора.} воздымалъ свои вершины, пропасти илѣса въ безпредѣльное пространство. Направо -- смѣло выдвигается впередъ Антоніевъ-Носъ, надъ которымъ парилъ одинокій орелъ. Вдали горы смѣнялись горами, наконецъ, какъ-бы сплетясь руками, сжимали въ своихъ тѣсныхъ объятіяхъ могучую рѣку. Потомъ взоръ отдыхалъ то на просторныхъ зеленыхъ лужайкахъ, тамъ-и-сямъ разбросанныхъ между пропастей, то на вершинахъ высокихъ деревъ, колеблющихся на враю утесовъ и на ихъ листьяхъ, черезъ которые сквозилъ золотой блескъ солнца.
   Среди своего восторга, Дольфъ вдругъ замѣтилъ надъ западными вершинами сплошную массу бѣлоснѣжныхъ облаковъ. За этою массою слѣдовала другая, потомъ третья и т. д.; толкая одна другую, они неслись по ярко голубому небу, ослѣпляя взоръ своею бѣлизною, какъ-вдругъ далеко за горами послышались слабые удары грома. Зеркальная поверхность рѣки, столь недавно еще отражавшая великолѣпныя картины неба и земли, теперь темнѣла и рябилась при прикосновеніи къ ней вѣтерка. Морскія птицы кружились и кричали, отыскивая свои гнѣзда на верхушкахъ сухихъ деревъ, вороны скрывались съ крикомъ въ разсѣлинахъ скалъ; казалось, вся природа ожидала приближенія грозы.
   Громадныя тучи катились черезъ горныя вершины; верхніе края ихъ все-еще были бѣды и блестящи, но нижніе были черны какъ смоль. Дождь падалъ крупными каплями; вѣтеръ становился холоднѣе и подымалъ высокія волны. Наконецъ, горныя вершины, казалось, вдругъ разорвали густую массу тучь, и цѣлый потокъ дождя съ шумомъ полился на землю. Блестящая молнія то прыгала съ тучи на тучу, то струилась по скаламъ, раскалывая и разрывая стволы крѣпкихъ деревъ. Громъ разразился съ страшнымъ тресковгь; эхо повторяло удары его на горахъ; a раскаты слышались надъ Дундербергомъ ивъ горныхъ проходахъ; каждая возвышенность производила отдѣльное эхо и, наконецъ, сѣдой Буль-Гиль отражалъ эхо всей бури.
   Туманъ, подвижныя тучи и проливной дождь скрывали отъ глазъ всюприроду. Повсюду царствовалъ страшный мракъ, по-временамъ прерываемый струями молніи, отражавшейся въ капляхъ дождя. Никогда еще Дольфъ не видалъ подобной борьбы стихій; казалось, что буря привела въ дѣйствіе всю небесную артиллерію, стараясь прорвать себѣ путь сквозь горныя вершины.
   Усиливающійся вѣтеръ пригналъ корабль къ тому мѣсту, гдѣ рѣка вдругъ дѣлаетъ поворотъ, единственный на продолженіи всего ея величественнаго теченія. Въ то самое время, когда корабль заворачивалъ, сильный порывъ вѣтра, стремясь по горной ложбинѣ, крутя иломая встрѣченныя деревья, вмигъ взволновалъ и вспѣнилъ рѣку. Капитанъ, видя опасность, приказалъ опустить паруса. Но, прежде-чѣмъ приказаніе его было исполнено, вѣтерь ударялъ въ корабль, и опрокинулъ его на бокъ. Все пришло въ страхъ и смятеніе. Лопанье парусовъ, свистъ и звукъ вѣтра, крикъ капитана и экипажа, вопли пассажировъ -- все смѣшалось съ грохотомъ и трескомъ грома. Посреди всеобщаго шума корабль опять выпрямился; но въ это самое время главный парусъ перевернулся въ противную сторону, мачта упала на палубу, и Дольфъ, безпечно смотрѣвшій на тучи, въ ту же минуту очутился въ рѣкѣ.
   Въ эту минуту, первый разъ въ жизни, одно изъ его маловажныхъ знаній принесло ему пользу. Часы досуга, проведенные имъ въ волнахъ Гудсона, сдѣлали изъ него искуснаго пловца; однако, несмотря на всю его силу и ловкость, онъ съ большимъ трудомъ достигъ берега. Матросы, занятые своею собственною опасностью, не замѣтили, какъ онъ исчезъ съ палубы. Шлюпъ плылъ съ удивительною быстротою и съ большимъ трудомъ проѣхалъ мимо долгаго мыса, на западномъ берегу рѣки, которая, сдѣлавъ здѣсь новый поворотъ, скрыла корабль отъ глазъ Дольфа.
   Послѣ многихъ усилій, наконецъ, онъ вышелъ на западный берегъ рѣки, вскарабкался на скалы, и отъ изнеможенія упалъ y корня дерева. Гроза мало-по-малу утихала. Тучи собирались на востокѣ, и лежали въ косматыхъ массахъ, позолоченныхъ розовымъ свѣтомъ послѣднихъ лучей солнца. Ha ихъ черныхъ краяхъ можно было еще замѣтить слабые удары грома. Дольфъ всталъ и началъ искать по берегу какой нибудь тропинки; но все было дико ипусто. Скалы громоздились на скалы; повсюду были разбросаны расколотые стволы деревъ, сокрушенныхъ временемъ и вѣтромъ. Скалы были опутаны вѣтвями дикаго винограда и плюща, такъ плотно между-собою переплетенными, чтосоставляли непроходимую преграду на пути. При малѣйшемъ движеніи, на Дольфа падалъ цѣлый потокъ воды съ листьевъ деревъ, смоченныхъ дождемъ. Онъ пытался взлѣзть на одинъ изъ этихъ, почти перпендикулярныхъ утесовъ, но, несмотря на всю свою силу и ловкость, увидѣлъ въ этой попыткѣ геркулесовское предпріятіе. Часто поддержавался онъ одними только обломанными кусками скалъ; a по-временамъ, уцѣпясь за корни и сучья дерева, висѣлъ почти на воздухѣ. Дикій голубь съ шумомъ разсѣкалъ воздухъ своимъ полётомъ; орелъ пронзительно кричалъ съ вершины нависшаго утеса. Карабкаясь такимъ-образомъ, онь готовъ былъ уже ухватиться за встрѣчный кустъ, надѣясь съ этою помощью скорѣе влѣзть наверхъ, какъ-вдругъ увидѣлъ змѣю, которая, извиваясь какъ молнія, выползла изъ-подъ самой его руки. Змѣя тотчасъ же пришла въ оборонительное положеніе: свернулась въ клубокъ, подняла свою сплюснутую голову, раскрыла пасть, быстро поводя тонкимъ жаломъ. Сердце Дольфа сжалось отъ страха; онъ едва не выпустилъ изъ рукъ своей опоры, ине свалился въ пропасть. Но змѣя оставалась въоборонительномъ положеніи недолго, она только покорилась инстинктивному побужденію, когда же увидѣла, что, нападенія не было, то уползла назадъ въ свою скалу. Взоръ Дольфа слѣдовалъ за нею съ безпокойствомъ, и вскорѣ открылъ, что поблизости находилось цѣлое гнѣздо змѣй, которые лежали, сверяувшись въ клубокъ, ползали и шипѣли въ одной изъ разсѣлинъ. Онъ поспѣшно сталъ удаляться, желая избѣгнуть столь страшнаго сосѣдства. Воображаніе его наполнилось теперь новымъ ужасомъ: онъ видѣлъ змѣю въ каждомъ вьющемся растеніи, и слышалъ шумъ хвоста гремучей змѣи въ шелестѣ каждаго листа.
   Ему удалось, наконецъ, взобраться на вершину утеса; но она вся была покрыта густымъ лѣсомъ. Выглядывая по-временамъ между деревьевъ, онъ видѣдъ, что весь берегъ состоялъ изъ крутыхъ скалъ, которыя поднимались однѣ надъ другими: a позади всего высились горы."
   Происшествія, разсказанныя въ "Дольфѣ Гейлигерѣ", относятся къ началу прошлаго столѣтія, къ тому времени когда большая часть Нью-Йоркскаго и прилежащихъ къ нему штатовъ занята была голландскими переселенцами. Къ этому же времени относятся почти вся разсказы, изданные Вашингтономъ Иривигомъ, въ сборникѣ подъ названіемъ "Bracebridge Hall". Въ то время сѣверная Америка не удивляла еще всей Европы изумительною дѣятельностью своего народонаселенія и гигантскимъ развитіемъ коммерческаго направленія, которымъ въ настоящее время отличаются Соединенные Штаты. Нѣтъ сомнѣнія, что и теперешніе нравы того края весьма интересны для наблюдателя; всякій знаетъ, что природа Америки не лишалась своей величественной красоты, что рѣки ея не испортились отъ стаи пароходовъ, плавающихъ по всѣмъ направленіямъ, что лѣса ея также безграничны и могутъ удивлять собою многія поколѣнія, которыя еще будутъ искать пріюта въ этой обѣтованной землѣ; но совсѣмъ тѣмъ я радъ, что американскій нувеллистъ преимущественно описываетъ старину американскихъ колоній. Это обстоятельство позволяетъ ему рисовать столько портретовъ, напоминающихъ собою живопись Теньера и фонъ-Остада, изображать предпріимчивыхъ поселенцевъ, которые борются съ могучей природой безъ пособій, доставляемыхъ образованіемъ и ассоціаціей. Какъ хороши, напримѣръ, въ повѣсти "Дольфъ Гейлигеръ" чисто голландскія фигуры ученаго доктора, матери Дольфа и даже суевѣрнаго дьячка Петера. Но лучшее лицо въ повѣсти, это геръ-Антоній фанъ-деръ-Гейденъ {Неизвѣстно, отчего геръ-Антоній названъ переводчикомъ гиръ-Антоніемъ. Слово heer не можетъ имѣть здѣсь англйскаго произношенія: фамилія фонъ-деръ-Гейдена и самая эпоха разсказа показываютъ, что дѣйствующія лица не англичане, а голландцы.}, разбогатѣвшій торговецъ, изъ той многочисленной породы людей, незнакомыхъ европейцамъ,-- людей, которые не могутъ спать на своей постели и счастливы только тогда, если имъ приходится провести ночь подъ открытымъ небомъ, у костра, въ виду широкой рѣки и дикаго лѣса, въ кругу болтливыхъ товарищей-охотниковъ. Поэзія кочующей жизни становится для насъ, европейцовъ, вещью едва понятною; мы возимся съ словомъ комфортъ, какъ кошки съ саломъ, и для этого комфорта, впрочемъ, довольно хорошей вещи, жертвуемъ безжалостно тысячью пріятныхъ ощущеній, наслажденіями неизвѣстности, прелестью наблюдательности. Кочующая жизнь -- это вѣрнѣйшее средство противъ всѣхъ душевныхъ болѣзней, источникъ живой воды, неразлучная спутница истинной поэзіи, поселяющая въ насъ тѣлесную крѣпость, примиряющая съ жизнью и пріучающая находить живое удовольствіе во всѣхъ даже незначительнѣйшихъ отправленіяхъ жизненнаго процесса,-- эта жизнь совершенно исчезаетъ изъ привычекъ и потребностей европейскаго народонаселенія. Люди, въ цвѣтѣ лѣтъ, гордятся лѣностью, какъ въ прежнія времена хвастались усиленною дѣятельностію; всѣ физическія упражненія заброшены, путешествіе улыбается вамъ только въ томъ случаѣ, если оно не сопряжено съ опасностью и утомленіемъ; молодежь, замѣчая, что претензіи на сплинъ и разочарованіе сдѣлались очень стары, накидываетъ на себя маску лѣности и безграничной привязанности къ комфорту. И женщины, которыхъ инстинктъ рѣдко бываетъ неправиленъ, любятъ лѣнивыхъ людей!
   Къ достоинствамъ разсказовъ В. Ирвинга принадлежитъ еще то обстоятельство, что лица, имъ описываемыя, сохраняютъ въ себѣ всѣ отличительные, чисто-историческіе признаки американскаго общества. Можно состряпать страшный романъ въ десять томовъ, съ ссылками на древнѣйшія лѣтописи, съ разглагольствованіями о народномъ характерѣ, съ описаніями костюмовъ, дѣлающими честь любому балетмейстеру, и послѣ толикихъ трудовъ все-таки окажутся въ романѣ лица отвлеченныя, несуществующія и несуществовавшія, непринадлежащія ни къ какой эпохѣ и никакому народу. Ссылаюсь на романъ г. Кукольника "Эвелину де-Вальероль", которую "Библіотека для Чтенія" (правда, только одна "Библіотека для Чтенія") называла "восхитительною, очаровательною Эвелиною", въ той же самой изъ своихъ книжекъ, гдѣ печаталась эта несравненная "Эвелина", которой, по всей вѣроятности, мы одинъ русскій читатель не дочиталъ до конца. На этотъ романъ потрачена бездна эрудиціи! чего въ немъ только не описано! и картинная галлерея Мазарини, и костюмъ Депорта, и физіономія Пуссена, и видъ старинныхъ улицъ Парижа, и, не смотря на всѣ старанія, физіономія тогдашняго Парижа вы мало не схвачена; оттого и все твореніе мертво, какъ мумія, сухо какъ "Полицейскія Вѣдомости". Не таковъ Ирвингъ: въ его легкихъ очеркахъ Америки, въ его простонародныхъ легендахъ видно глубокое пониманье прошлой и настоящей жизни того общества, которое онъ описываетъ. Вглядитесь въ лица, выведенныя имъ на сцену въ "Дольфѣ Гейлигерѣ": за вѣрность этихъ лицъ ручается все то, что вы знаете о настоящемъ положеніи сѣверо-американскаго общества. Въ этихъ голландцахъ, поселившихся на будущей территоріи Штатовъ, не видите ли вы зародыша всѣхъ разнородныхъ элементовъ, изъ которыхъ въ настоящее время составлено населеніе этихъ самыхъ Штатовъ? Педантъ докторъ развѣ не представляетъ собою обращикъ стараго поколѣнія пуританъ и педантовъ, которое доживаетъ свой вѣкъ? Дольфъ Гейлигеръ не олицетворяетъ ли авантюристской дѣятельности младшаго поколѣнія, которому не сидится на мѣстѣ, пока оно не выискало еще случая употребить свою пожирающую дѣятельность на вѣчныя странствованія, на огромныя торговыя предпріятія, на борьбу съ непокорною и могучею природою? наконецъ самъ Гиръ-Антоній, то есть просто Геръ-Антонъ, который, по прекрасному выраженію Ирвинга, "былъ совершенно счастливъ, когда могъ спать подъ деревомъ или подъ навѣсомъ изъ древесной коры", не напоминаетъ ли вамъ энергическое сословіе скваттеровъ (squatters) и граничниковъ (borderers), которымъ душно въ городахъ, а привольно только на охотѣ, посреди лѣса и дивныхъ картинъ вѣчно юной природы?
   Я мало знакомъ съ американскою литературою, за исключеніемъ сочиненій Купера, Ирвинга, Эмерсона и... (Боже мой, я забылъ, какъ называется авторъ превосходнаго романа "Натанъ"); но все, что читалъ я изъ этихъ писателей, производило на меня неизъяснимо отрадное впечатлѣніе. Бывали минуты, когда чтеніе надоѣдало мнѣ до крайности, любимые поэты, лучшіе историки меня не занимали: въ эти минуты, знакомыя любителямъ чтенія, самое небольшое произведеніе котораго нибудь изъ названныхъ мною американцевъ, имѣло непонятную силу выводить меня изъ апатіи, нагнанной на меня европейскими нѣмцами и учеными. Что-то свѣжее, обильное надеждами, мощное и вмѣстѣ съ тѣмъ успокоительное, находилъ я въ этихъ твореніяхъ; мысли мои, на это время, эмигрировали изъ старой Европы и порхали къ другой, обильной очарованіями, сторонѣ. Много чужого, неконченнаго встрѣчаемъ мы въ американскихъ романистахъ и мыслителяхъ; мысли ихъ по временамъ дѣтски невѣрны, слогъ дремучь, какъ лѣса ихъ родины, и, не смотря на то, я не могу не любить ихъ отъ всей души. Самый придирчивый патріотизмъ американца не противенъ чужестранцу,-- самое его предубѣжденіе во вредъ Европѣ становится понятно: въ этомъ задорномъ патріотизмѣ столько довѣрія къ своимъ снамъ, столько золотыхъ иллюзій, въ этомъ предупрежденіи столько правды, потому что старая Европа по временамъ бываетъ татъ болтлива, такъ задорна, и все-таки скучна до крайности съ ея безмѣрнымъ поклоненіемъ роскоши, съ ея величавымъ презрѣніемъ ко всѣмъ остальнымъ частямъ свѣта!
   Словесность Сѣверо-Американскихъ Штатовъ, при всей своей юности, имѣетъ свою особенную физіономію, которая обозначается съ каждымъ годомъ рѣзче и рѣзче. Элементъ, который вноситъ она съ собою, совершенно противоположенъ элементу, преобладающему въ новой европейской литературѣ. Байронизмъ, сплинъ, пантеизмъ, мечтательность, фантастическое направленіе, -- всѣ эти вещи, на которыя была такъ щедра словесность послѣднихъ годовъ, непомѣрно развиваютъ въ нашихъ читателяхъ инерцію, насмѣшливое равнодушіе, утопіи и вялый эгоизмъ {Кстати объ эгоизмѣ. Въ 8-й книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" напечатано предисловіе къ повѣсти "Іосифъ", гдѣ говорится, что Пушкинъ и Лермонтовъ склонили публику къ эгоизму. Совѣтуемъ всѣмъ и каждому прочесть эту замѣтку, chefd'oeuvre въ своемъ родѣ. Еслибъ лордъ Байронъ могъ увидѣть это предисловіе, какъ закричалъ бы онъ: "О cant! cant! cant! Этого истинно англійскаго порока только и недоставало въ вашей словесности. Благодарю "Библіотеку для Чтенія" за нововведеніе и желаю ей успѣха, равнаго успѣху Blackwood's magazine'а.}. Этому направленію должно непремѣнно явиться противодѣйствіе, не пошлое, не пуританское и не лицемѣрное, а противодѣйствіе основанное на самомъ существѣ дѣла. Въ этомъ-то противодѣйствіи, если не ошибаюсь, и заключается, какъ настоящее значеніе современной американской словесности, такъ и причина европейской извѣстности, которая, такъ сказать, съ перваго шага, встрѣчаетъ каждаго изъ ея дѣятелей.
   Возьмите романъ Купера или автора "Натана" и попробуйте въ одномъ изъ этихъ сочиненій отыскать хоть одну тираду, гдѣ бы просвѣчивались сплинъ или апатія, хоть одного героя съ охладѣвшею душою и мизантропическими афоризмами, которыми наши европейскіе собратія угощали васъ до зла горя. Сыщите вы въ этихъ книгахъ, обильныхъ описаніями природы, хотя одну картинку въ родѣ тѣхъ, на которыя такъ щедры поэты юной Германіи, съ расплывающимся Sehnsucht, со звѣздами, которыя улыбаются и городятъ какую-то дичь, съ травками и цвѣтками, едва не говорящими еще хуже, нежели звѣзды? Найдете ли вы тамъ любовныя сцены въ родѣ Ламартиновскихъ, гдѣ и солнце, и луна, и травы, и деревья, и облака, и птички, описанныя со всѣми подробностями, осыпанныя метафорами и сравненіями, сталкиваются между собою въ прихотливыхъ и ни къ чему ненужныхъ арабескахъ? Всѣ эти утонченія чужды американской словесности. Въ то время, какъ европейскіе рудокопы съ усиліемъ разработываютъ жидкія и истощившіяся минеральныя жилы, калифорнскій искатель золота роется въ золотомъ пескѣ и по временамъ находитъ въ немъ слитки золота.
   Подобнаго рода процессъ чуть ли не совершается въ обѣихъ литературахъ.
   Продолжимъ наши наблюденія надъ В. Ирвингомъ, Сисфильдомъ и Куперомъ. Странная, истинно-американская дѣятельность проглядываетъ въ ихъ произведеніяхъ; но эта дѣятельность вѣрна и необходима; она показываетъ обиліе силы, и потому въ ихъ книгахъ все дышетъ свѣжестью и энергіею. Между тѣмъ, какъ наши герои возсѣдаютъ на пате (охъ, ужь эти пате!) и отпускаютъ ужасно старыя насмѣшливыя выходки, герои американскихъ повѣствователей переплываютъ широкія рѣки, обгоняются на пароходахъ, спятъ иногда, какъ Гирь-Антоній подъ навѣсомъ изъ древесной коры, охотятся за буйволами и обмѣниваются пулями съ мексиканскими стрѣлками. Если они влюбляются, то влюбляются въ дѣвушекъ бодрыхъ и веселыхъ, способныхъ скакать на рѣзвой лошади и сдѣлать безъ провожатаго огромный переѣздъ по желѣзной дорогѣ, висящей надъ пропастями, по рельсамъ, которые гнутся и едва сдерживаютъ тяжесть вагона. При подобной любви нѣкогда и не зачѣмъ пускаться въ любовную схоластику и анализировать свои чувствія, въ родѣ Адольфа и Рафаэля; даже если любовь несчастна, за ней не слѣдуетъ ни хандра, ни разочарованіе. Обманула американца его возлюбленная, тѣмъ хуже для нея или для соперника... Оставленный любовникъ отправится въ Калифорнію, гдѣ непремѣнно разбогатѣетъ, а на обратномъ пути и женится.
   Такъ и чувствуешь, читая подобныя книги, что наконецъ добрался до жизни; такъ и хочется сказать: да здравствуетъ эта жизнь, которая относится къ свѣтской европейской жизни, какъ свѣжая, хорошенькая обитательница Швейцаріи, классической страны розовыхъ щечекъ, относится къ задумчивой и чахлой дѣвицѣ высокаго тона! Дѣятельность! судорожная дѣятельность Новаго Свѣта! кто выдумалъ придать этотъ нелѣпый эпитетъ къ дѣятельности американцевъ? Дѣятельность Стараго Свѣта судорожна, и, повѣрьте мнѣ, судороги чаще сводятъ господина, работающаго по ночамъ въ своемъ кабинетѣ, нежели виргинскаго охотника, сладко засыпающаго посреди лѣса, держась за ружье, своего вѣрнаго друга! Въ томъ-то и шикъ и прелесть Купера и Сисфильда, что дѣятельность, ими описываемая, успокоиваетъ душу, не давая воображенію бросаться въ тонкости, безъ которыхъ, право, такъ легко обойтись на свѣтѣ.
   Однако, надобно кончить съ "Дольфомъ Гейлигеромъ". Переводъ не совсѣмъ хорошъ: встрѣчаются пропуски и промахи, доказывающіе если не небрежность, то недостаточное познаніе духа англійскаго языка. Въ одномъ мѣстѣ герой разсказа желаетъ, чтобъ привидѣніе, представившееся ему въ Заколдованномъ Домѣ, "провалилось въ Черное море". Выраженіе это имѣетъ вотъ какой смыслъ: англійское, довольно простонародное, выраженіе go to the Red sea (отправиться въ Красное, а не въ Черное море) означаетъ провалиться въ пекло. Еслибъ статью эту переводилъ г. Введенскій, котораго дѣльныя примѣчанія къ "Домби и Сыну" мнѣ вполнѣ памятны, съ нимъ бы не произошло этой погрѣшности. Къ несчастію, съ нѣкоторыхъ поръ почти всѣ наши переводчики будто выговорили себѣ особымъ договоромъ право, на небрежность и непростительное невниманіе къ смыслу подлинника.
   Нельзя не пожалѣть о томъ, что съ недавняго времени хорошіе переводы сдѣлались рѣдкостью и самое занятіе переводчика словно унизилось въ глазахъ нашихъ литераторовъ. Еще недалеко отъ насъ то время, когда Жуковскій передавалъ намъ своими звучными стихами Шиллерову "Орлеанскую Дѣву", Гнѣдичъ переводилъ "Гомера", и два перевода "Фауста" явились почти одновременно. Въ настоящее время любятъ переводить только романы Дюма и сказочки Диккенса, которые, при всемъ своемъ неоспоримомъ достоинствѣ, не въ силахъ возвысить трудъ переводчика и заставить его гордиться своимъ трудомъ. Въ этомъ охлажденіи публики и самихъ писателей къ переводамъ образцовыхъ произведеній, легко видѣть реакцію, родившуюся отъ злоупотребленія переводовъ. Лѣтъ пятнадцать тому назадъ, у насъ переводили много дѣльныхъ, но и много пустыхъ произведеній. Драмы Раупаха являлись на русскомъ языкѣ вмѣстѣ съ драмами Шекспира, романы госпожи Фуа съ романами Вальтера Скотта, стихотворенія Гёте съ приторными побасенками разныхъ голландскихъ поэтовъ. Еще ранѣе того времени, замѣчательные писатели посвящали свой досугъ переводамъ крайне плохихъ статей, и въ полныхъ сочиненіяхъ Карамзина найдете вы переводныя повѣсти, которыя не стоятъ чтенія. Кромѣ того, часто переводчики брались за трудъ не по силамъ; такъ, напримѣръ, Раичь, если не ошибаюсь, издалъ переводъ Тассова Іерусалима, въ которомъ, чтобъ передать стихами слова: "Весь вспыхнувъ, Готфридъ Бульонскій бросился къ храму", онъ употребилъ такое выраженіе:
   

Вскипѣлъ Бульонъ, течетъ во храмъ,--

   
   выраженіе которое, кромѣ нестерпимо плохого стиха, имѣетъ несчастіе заключать въ себѣ двусмысленность еще нестерпимѣйшую.
   Не смотря на охлажденіе публики къ переводамъ, г. Мих. Дмитріевъ, тотъ самый изъ сотрудниковъ "Москвитянина", который, года два тому назадъ, послалъ въ звучныхъ гекзаметрахъ Ювеналовское осужденіе всему, что тѣшитъ и радуетъ европейскаго человѣка, то есть мягкой мебели, красивому помѣщенію, танцамъ и гастрономическому столу, г. Мих. Дмитріевъ, въ книжкѣ "Москвитянина", вышелъ передъ публикою съ запасомъ новыхъ гекзаметровъ, съ переводомъ первой изъ сатиръ Горація. На этотъ разъ, трудъ г. Дмитріева, исполненный тщательно, оказывается заслуживающимъ полнаго уваженія, и нападенія Гораціевы на Бавіевъ и Медіевъ переданы гораздо лучше, нежели удалось изложеніе собственнаго негодованія г. Дмитріева на всѣ предметы комфортабельной жизни. Всякій переводъ произведенія поэта, подобнаго Горацію, "безсмертному трусу", превышающему головою все поколѣніе современныхъ ему героевъ и любителей рѣзни, задумчивому эпикурейцу, бросившему свой щитъ въ сраженіи, для того, чтобы поселиться въ своемъ тѣнистомъ Тибурѣ, между музами и граціями поэта, олицетворявшаго собою свѣтлую сторону хищной и угрюмой римской жизни,-- всякій такой переводъ долженъ считаться заслугою для нашей словесности. Нельзя умолчать только объ одномъ обстоятельствѣ: сочиненія Горація, какъ всякаго писателя, представляющаго собою извѣстную доктрину, проигрываютъ отъ раздробленія и должны быть представляемы читателю въ общей связи. Горацій, какъ представитель римскаго эпикуреизма временъ Августа, развиваетъ свои мысли, свою жизнь и свою мудрость въ цѣломъ рядѣ произведеній, изъ которыхъ ни одно не противорѣчитъ другому и не уклоняется отъ общей темы. Давайте намъ отрывки изъ Виргиліевой "Энеиды", переводите его "Эклоги" отдѣльно, не стѣсняясь мыслію знакомить публику со всею массою его произведеній: отъ этого Виргилій ровно ничего не потеряетъ. Но Горацій долженъ явиться передъ читателями во всемъ своемъ оружіи. Пріятнѣйшимъ подаркомъ для публики было бы изданіе перевода полныхъ его сочиненій; стихотворенія же его, взятыя отдѣльно, теряютъ столько же, сколько страница Монтаня, письмо Гассенди, въ одиночествѣ являющееся передъ читателемъ. Доктрины эпикурейцевъ и скептиковъ тогда только вполнѣ понятны, когда онѣ обнимаютъ собою всѣ видоизмѣненія человѣческой жизни; но черты этихъ доктринъ, если разсматривать ихъ отдѣльно, носятъ на себѣ отпечатокъ непостоянства, душевной холодности или безпричиннаго каприза.
   Впрочемъ, сатира, избранная г. Дмитріевымъ, имѣетъ въ себѣ характеръ цѣлости, представляя собою маленькій трактатъ о безполезности любостяжанія. Въ чтеніи она кажется общимъ мѣстомъ: такъ вѣрны и неопровержимы заключенія Горація. Каждая изъ этихъ мыслей обошла свѣтъ, нашла себѣ поклонниковъ и стала общей знакомкою. Извѣстно, что сатиры Горація, въ строгомъ смыслѣ слова, едва ли могутъ быть названы сатирами. Въ нихъ нѣтъ необходимаго элемента сатиры, того жгучаго негодованія, которое пламенемъ горитъ въ твореніяхъ Ювенала; нѣтъ того увлеченія, которое бросается на порочныхъ, терзаетъ ихъ, топчетъ въ грязь и снова подымаетъ врага изъ грязи, чтобъ растоптать его подъ ногами. Подобные порывы не въ натурѣ Горація: его насмѣшки поверхностны и почти готовы обратиться въ дружескую шутку. Горацій не имѣетъ особенной любви въ людямъ, но пока они его трогаютъ, онъ не даетъ себѣ труда злиться на нихъ. Еслибъ эти люди принялись притѣснять великаго лирика, еслибъ они дерзнули нарушить философскую тишину его уединенія, тогда, нѣтъ сомнѣнія, римскій суровый элементъ пробудился бы въ душѣ поэта; но такихъ случаевъ не было, и потому Горацій и не выказалъ себя истиннымъ сатирикомъ.
   Кромѣ стиховъ г. Дмитріева, въ той же книжкѣ "Москвитянина" помѣщено еще нѣсколько стихотвореній. Между милліонами своихъ умныхъ выходокъ, Монтань, великій скептикъ, сказалъ одну вещь, пригодную для стихотвореній "Москвитянина". "Попробуйте -- говоритъ онъ -- стрѣлять нѣсколько дней сряду въ одну и туже цѣль, прицѣливаясь старательно или вовсе не цѣлясь,-- я васъ могу увѣрить, что хоть одинъ разъ вы попадете куда слѣдуетъ". Припомнивши этотъ афоризмъ, я началъ понимать причину, по которой "Москвитянинъ" охотно печатаетъ стихотворенія на своихъ страницахъ. Редакція справедливо полагаетъ, что наконецъ найдется же между кучею размѣренныхъ строчекъ хоть одно порядочное произведеньице, и съ этой цѣлью гостепріимно принимаетъ къ себѣ всѣхъ поэтовъ. Предчувствіе редакціи оказалось довольно основательнымъ: много стрѣлъ упало по сторонамъ, на право и на лѣво, но одна изъ нихъ попала въ цѣль; много стихотвореній, подписанныхъ г-жею Жадовскою, гг. Бергомъ, Хомяковымъ и другими, оказались плохими; за то, послѣ полугодоваго старанія, выпало "Москвитянину" одно миленькое стихотвореніе. Вотъ оно:
   
             ПОДРАЖАНІЕ ВОСТОЧНЫМЪ.
   
             "Сплю, но сердце мое чуткое не спитъ...
             За дверями голосъ милаго звучатъ:
             "Отвори, моя невѣста, отвори;
             Догорѣло пламя алое зари;
                       Надъ лугами надъ шелковыми
                       Пала бѣлая роса,
                       И слезинками перловыми
                       Мнѣ смочила волоса;
             Сходитъ съ неба ночь прохладная...
             Отвори мнѣ, ненаглядная!
   
             "Я одежды легкотканныя сняла,
             Я умыла мои ноги и легла,
             Я на ложе цѣпенѣю и, горю...
             Какъ я встану, какъ я двери отворю?
                       Милый въ дверь мою кедровую
                       Стукнулъ смѣлою рукой...
                       Всколыхнуло грудь пуховую
                       Перекатною волной,
             И, полна желанья знойнаго,
             Встала съ ложа я покойнаго.
   
             Съ смуглыхъ плечъ моихъ покровъ ночной скользитъ;
   Жжетъ нога моя холодный мраморъ плитъ;
   Съ черныхъ косъ моихъ струится ароматъ;
   На рукахъ запястья цѣнныя бренчатъ.
             Отперла я дверь докучную:
                       Статный юноша вошелъ
             И со мною сладкозвучную
                       Потихоньку рѣчь повелъ.
             И слилась я съ рѣчью нѣжною
             Всей душой моей мятежною...
                                                                                   Л. Мей.
   
   Я не скажу, чтобъ это стихотвореніе было безукоризненно прекраснымъ, не назову г. Мея стереотипнымъ названіемъ "поэта, подающаго блестящія надежды", но съ удовольствіемъ сознаюсь, что въ его стихотвореніи есть чувство, горячій колоритъ и счастливыя фразы. Нѣкоторая изысканность выраженій -- на мѣстѣ въ стихотвореніи, описывающемъ сцену изъ восточной жизни.
   Курсивныя строки въ особенности мнѣ понравились. Отъ этихъ двухъ строчекъ:
   
             Я на ложѣ цѣпенѣю и горю...
             Какъ я встану, какъ я двери отворю?..
   
   не отказался бы ни одинъ изъ извѣстныхъ поэтовъ.
   Тѣмъ блѣднѣе и тѣмъ ничтожнѣе кажутся другія стихотворенія, помѣщенныя въ "Москвитянинѣ". Восемь строкъ г. Алферьева (если это тотъ самый г. Алферьевъ, который написалъ поэму "Плащь", недавно разобранную въ "Современникѣ", то я могу поздравить "Москвитянина" съ пріобрѣтеніемъ) сильно плохи: въ нихъ говорится о томъ, что поэтъ вздохнулъ и вздохъ его вылетѣлъ не даромъ,-- вотъ и все.
   Стихи, посвященные г. Шугуровымъ г. Шевыреву, на первыхъ строкахъ производятъ весьма комическое впечатлѣніе. Вотъ ихъ начало:
   
                       СТРАННИКЪ.
                       (С. П. Шевыреву.)
   
             Меня ты встрѣтила живымъ привѣтомъ,
             Ты подарила мнѣ небесный взоръ,
             И въ грудь мою запалъ онъ чуднымъ свѣтомъ.
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   
   Читатель, воображая, что поэтъ относится къ тому, чьимъ именемъ украшено стихотвореніе, вдругъ замѣчаетъ обращеніе къ третьему лицу женскаго рода и задаетъ себѣ вопрось: развѣ г. Шевыревъ принадлежитъ къ женскому полу? Такимъ образомъ, терцеты г. Шугурова теряютъ свое величіе. Кстати о терцетахъ. Мнѣ почему-то казалось и кажется, что этотъ родъ стиховъ требуетъ отъ поэта особенной силы таланта. Не могу дать себѣ отчета: ошибаюсь ли я изъ пристрастія къ памяти творца "Божественной Комедіи", или, въ самомъ дѣлѣ, каждая первая строка терцета, рельефно выдвигаясь между остальными двумя строками, требуетъ чрезвычайнаго искусства въ обдѣлкѣ стиха. Послѣдняя мысль мнѣ кажется довольно вѣрна, потому что многіе отличные поэты не могли справиться съ Дантовскимъ размѣромъ. Великій британскій поэтъ, извѣстный всѣмъ и каждому, пробовалъ переводить дивное окончаніе V пѣсни "Ада" и стихъ вышелъ плохой. Я недавно говорилъ о "подражаніи Данту" Пушкина, и, кажется, сказалъ уже, что изъ нихъ только первое достойно подлинника. Во второмъ же подражаніи, гдѣ описываются сцены въ аду и мученія ростовщика, вовсе нѣтъ Дантовскаго элемента, о самый терцетъ слабъ и лишенъ величія и рельефности.
   Послѣ этого могу посовѣтовать г. Шугурову только двѣ вещи: не браться за терцеты и не посвящать своего стихотворенія мужчинѣ, если въ стихахъ заключается обращеніе къ особѣ изъ прекраснаго пола.
   Теперь, противъ моего правила относительно статей помѣщенныхъ въ "Современникѣ", я желаю сказать нѣсколько словъ о повѣсти г. Авдѣева, помѣщенной въ IX книжкѣ вашего журнала. Я нахожу полезнымъ изложить нѣсколько замѣчаній по поводу этого произведенія, какъ потому, что доброжелательная критика полезна для всякаго новаго писателя, такъ и потому, что при небольшомъ антагонизмѣ, въ которомъ находятся наши журналы, въ ихъ отзывы можетъ вкрасться нѣкоторое предубѣжденіе къ молодому таланту.
   Повѣсть "Варинька" написана живымъ и легкимъ языкомъ, въ ней есть мысли и наблюдательность, слѣдовательно все, что требуется для хорошаго бельлетристическаго произведенія; но я не могу одобрить основной идеи произведенія, набросившей на всю повѣсть оттѣнокъ чужихъ и не вполнѣ усвоенныхъ идей. Вліяніе Лермонтова и "Героя Нашего Времени" видно на каждой страницѣ и просвѣчиваетъ въ каждомъ персонажѣ повѣсти. Я не виню г. Авдѣева въ томъ, что онъ употребилъ свой оживленный разсказъ и свѣтскую наблюдательность на подражаніе: всякій воленъ подражать писателю, его поразившему. И Пушкинъ (если позволено будетъ это сравненіе) первымъ изъ своихъ подражаній Данту доказалъ, до какой степени можетъ возвыситься истинный талантъ, вдохновленный величіемъ оригинала. Но мнѣ не совсѣмъ нравится то, что авторъ "Вариньки" въ "Героѣ Нашего Времени" и въ лицѣ Печорина подмѣтилъ самую бѣдную его сторону, или, лучше сказать, не ту сторону, съ которой созданіе Лермонтова глубоко и замѣчательно.
   Лицо Печорина можно понимать, двояко. Неразборчивая часть публики и многіе критики нашли въ немъ олицетвореніе эгоизма, разочарованія и разрушительной апатіи въ цвѣтѣ лѣтъ, сильную натуру, извѣдавшую все въ жизни и выстрадавшую себѣ право на эгоизмъ и разрушеніе. Очень можетъ быть, что и самъ Лермонтовъ такъ понималъ своего героя; но, владѣя его талантомъ, можно имѣть въ виду одну цѣль, достигнуть другой, несравненно блистательнѣйшей. Съ вышесказанной точки зрѣнія Печоринъ представляется намъ блѣднымъ, почти карикатурнымъ сколкомъ съ Байроновыхъ героевъ. Чтобы видѣть, какъ жалокъ онъ передъ этими героями. подумайте только о Манфредѣ, изчерпавшемъ человѣческую мудрость и терзаемомъ воспоминаніями о страшномъ преступленіи; вспомните Гьяура съ его сосредоточенною жаждою мщенія, Чайльдъ Гарольда съ его феодальнымъ замкомъ и британскими милліонами, Донъ-Жуана, извѣдавшаго любовь во всѣхъ странахъ Европы. Передъ этими разочарованными особами, Печоринъ, нашалившій что-то въ Петербургѣ, убившій на дуэли дѣвятнадцатилѣтняго прапорщика и вскружившій голову романической московской княжнѣ, кажется жалкимъ ребенкомъ, извѣдавшимъ одну милліонную частичку жизни и отпускающимъ громкія фразы, вошедшія въ моду вмѣстѣ съ круглой прической и фраками Англійскаго покроя.
   Но на этомъ-то рубежѣ, гдѣ, по видимому, должна начаться карикатѵра, и обозначается великая художественность, съ которою создавъ характеръ Печорина; и тутъ-то является другая сторона, съ которой слѣдуетъ смотрѣть на "Героя Нашего Времени". Такъ, Печоринъ фразеръ, Печоринъ фатъ и Тартюфъ Байронизма,: но, замѣтьте, не моднаго байронизма. Оставаясь наединѣ съ самимъ собою, онъ не сбрасываетъ своей ѣдкой улыбки вмѣстѣ съ бальнымъ нарядомъ, онъ не разсчитываетъ на свое разочарованіе, на свой холодный эгоизмъ, какъ на выгодную массу: онъ остается холоденъ и болѣзненно ѣдокъ, потому что онъ самъ себѣ вѣритъ, самъ себя обманываетъ. Онъ не притворяется больнымъ, онъ зараженъ болѣзнью, и болѣзнь эта развита въ немъ отчасти обществомъ, отчасти собственною его сильною, но не обращенною на добро натурою. Между Печоринымъ и холоднымъ франтомъ, толкующимъ про гибель своихъ иллюзій, таже разница, какъ между "Дономъ-Жуаномъ" Пушкина у гробницы Командора и жалкимъ волокитою извѣстнаго круга. Донъ-Жуанъ, объясняясь съ донной Анною, плачетъ и дрожитъ, любитъ, вѣритъ самому себѣ, вѣритъ своей любви въ эти поэтическія мгновенія; пустой волокита, кружа голову хорошенькой дѣвочкѣ, безъ ума только отъ собственной своей ловкости и политики. Замкнутый свѣтскими условіями и собственною гордостью въ тѣсный кружокъ однихъ и тѣхъ же впечатлѣній, однообразной и безполезной дѣятельности, Печоринъ, одаренный сильнымъ характеромъ и неудовлетворенными потребностями, обѣгаетъ этотъ тѣсный кружокъ, принося съ собою горе для тѣхъ, кто ему встрѣчается, и горе для самого себя. Не умѣя направить свои способности къ благородной и симпатической цѣли, по гордости своей неспособный къ труду и сознанію своей пустоты, онъ тягостно ворочается въ кругу отношеній, не представляющихъ ему ни радостей, ни средствъ къ добру, ни путей къ усовершенствованію. Манфредъ сдѣлался Манфредомъ черезъ борьбу съ обществомъ и самимъ собою, Печоринъ получилъ свой характеръ вслѣдствіе несчастнаго поверхностнаго воспитанія и вреднаго дѣйствія того кружка, въ которомъ онъ родился. Поэтому Печоринъ есть лицо художественно очертанное, лицо вѣрное дѣйствительности, существо страждущее и умное, эффектное, отчасти театральное, но ни мало не грандіозное и не превышающее толпы своею головою, какъ воображаетъ его и по нынѣ большинство русскихъ читателей. Нельзя не подосадовать, что г. Авдѣевъ, какъ видно по лицу его героя, вполнѣ раздѣляетъ сказанный предразсудокъ читателей,-- безъ этого ему бы не пришло въ голову олицетворить въ своемъ Тамаринѣ фальшивую грандіозность Печорина. Нѣсколько разъ повторяетъ онъ фразу, что Тамаринъ выстрадалъ право быть эгоистомъ: выраженіе это, неподкрѣпленное ни фактами, ни психологическимъ анализомъ, ровно ничего не выражаетъ. Сверхъ того, при каждомъ удобномъ случаѣ, Тамаринъ называется демономъ, хотя въ немъ ровно нѣтъ ничего похожаго на демона. Точно также и Печоринъ, котораго близорукіе читатели и можетъ быть самъ Лермонтовъ готовы признать демономъ, не заключаетъ въ себѣ ничего демоническаго, мощнаго, особенно увлекательнаго. Если бы г. Авдѣевъ призадумался надъ основными чертами "Героя Нашего Времени", онъ пересталъ бы видѣть въ немъ обиліе грандіозности, простился бы со словомъ демонъ и очертилъ бы характеръ своего Тамарина совершенно въ другомъ родѣ.
   Если смотрѣть на лицо Печорина съ указанной мною точки, то нельзя не сознаться, что Лермонтовъ оставилъ послѣ себя еще много поля для людей, желающихъ заняться развитіемъ личности его героя. Понявши Печорина, какъ человѣка, испорченнаго самолюбіемъ и съ любовью поддавшагося душевному охлажденію, можно изъ такого характера извлечь цѣлый рядъ этюдовъ, и еслибъ г. Авдѣевъ выбралъ себѣ подобные этюды, никто бы не упрекнулъ это въ подражаніи. Въ "Героѣ Нашего Времени", отъ начала до конца романа, Печоринъ, не будучи одаренъ ни одною необыкновенною способностію, сталкивается съ лицами или принадлежащими, относительно его, къ разряду низшихъ организмовъ, или по богатству и общественному положенію, стоящими ниже его. Максимъ Максимычъ необразованъ, Грушницкій пустъ, Мери молода, Вѣра умѣетъ только любить, докторъ Вернеръ апатиченъ. Посредственность этихъ лицъ дѣлаетъ то, что они поддаются вліянію Печорина, который, безъ сомнѣнія, очень радуется такому преобладанію и надуваетъ самъ себя еще съ большею ревностью. Столкните Печорина съ мужчиной или женщиной, равной ему по характеру, уму и гордости, сведите его съ высшимъ организмомъ (потому что въ самомъ Печоринѣ нѣтъ ровно ничего необъятно высокаго), и передъ вами раскроется цѣлый рядъ сценъ, бездна дѣйствія, тьма новыхъ психологическихъ наблюденій. Байронъ, очертывая своихъ героевъ, высказалъ рѣшительно все, и нечего прибавлять къ его созданіямъ. Поставьте Корсара лицомъ къ лицу съ первымъ геніемъ въ мірѣ, заставьте встрѣтиться Чайльда Гарольда съ самимъ сатаною, эти характеры не поддадутся ни на сколько, останутся тѣже и не уступятъ ни шагу, какъ не отступилъ Донъ-Жуанъ, вложившій свою руку въ "каменную десницу" статуи Командора. Въ Печоринѣ же далеко не все высказано: онъ былъ героемъ въ маленькой драмѣ, отличнымъ актеромъ на сценѣ провинціяльнаго театра. Расширьте кругъ его дѣйствій, и тогда наблюдайте за его видоизмѣненіями. Читая "Вариньку", я одинъ разъ подумалъ, что въ умѣ автора мелькнула подобная мысль; мнѣ показалось, что Варинька, твердо вѣруя въ свою силу, бросится на рѣшительную борьбу съ холоднымъ Тамаринымъ и сорветъ съ него маску избитаго разочарованія; но надежды мои не сбылись. И когда я увидѣлъ, что увлеченная дѣвушка совершенно поддалась вліянію пріѣзжаго петербургскаго юноши, я закрылъ книгу и не могъ удержаться, чтобъ не сказать: "опять байронизмъ, опять демоны! опять описаніе этихъ миѳическихъ демоновъ, играющихъ женскими сердцами какъ легкими игрушками!" -- Обо всемъ этомъ не стоило бы много распространяться, еслибъ повѣсть г. Авдѣева не обнаруживала замѣчательнаго таланта, еслибъ она, не смотря на отсутствіе самобытности въ идеѣ, не читалась съ большимъ интересомъ, и еслибъ наконецъ авторъ не былъ человѣкъ молодой, только что начинающій. Съ этой точки зрѣнія, принявъ, притомъ, въ соображеніе бѣдность современной русской бельлетристики, мой приговоръ можетъ показаться даже нѣсколько страннымъ. Но я нисколько не задумываюсь пустить его въ печать: кто такъ начинаетъ, какъ г. Авдѣевъ, тому нечего бояться правды, даже еслибъ она была немного и горька; у него всегда есть средство поправить дѣло. Съ нетерпѣніемъ жду слѣдующаго произведенія г. Авдѣева.
   

VIII.

Октябрь 1849.

   Въ прошломъ моемъ письмѣ я такъ много наговорилъ въ началѣ посторонняго, что нынѣшнее рѣшаюсь начать прямо съ журналовъ.
   
             Безъ предисловья, въ сей же часъ,
             Я съ ними познакомлю васъ!
   
   Октябрьскіе журналы, съ страшнымъ запасомъ стихотвореній, особенно порадовали своимъ появленіемъ моего сосѣда, любителя стихотвореній, извѣстнаго уже моимъ читателямъ; но радость его была минутная. Никто изъ общихъ нашихъ знакомыхъ мало того, что не соглашался прослушать хотя страничку, но даже всѣ съ насмѣшкою уклонялись отъ разговоровъ, касающихся до этихъ новыхъ цвѣтковъ русскаго Парнасса. Одинъ я поплатился за всѣхъ: прочитавъ мнѣ десять высокопарныхъ тирадъ, сосѣдъ объявилъ, что о каждомъ стихотвореніи я обязанъ дать вамъ отчетъ въ моемъ письмѣ,-- въ противномъ случаѣ онъ грозилъ мнѣ мщеніемъ и грозною сатирою.
   Въ самомъ дѣлѣ, если собрать всѣ журнальныя стихотворенія за 1849 годъ по октябрь мѣсяцъ, то ихъ не будетъ столько, сколько было поднесено мнѣ въ этомъ мѣсяцѣ тремя изъ нашихъ журналовъ, а именно: "Библіотекою для Чтенія", "Москвитяниномъ" и "Сѣвернымъ Обозрѣніемъ". И всѣ эти поэтическіе подарки не состояли, какъ обыкновенно бываетъ, изъ однихъ маленькихъ стишковъ "Къ ней" или изъ "Воспоминаній"; напротивъ того, рядомъ съ подобными стихами были произведенія капитальныя, то есть очень длинныя и не менѣе того высокопарныя. Всякому извѣстно, что въ послѣднія десять лѣтъ публика сдѣлалась чрезвычайно холодна къ стихотвореніямъ, а критика, не ограничиваясь холодностію, съ замѣтнымъ удовольствіемъ, преслѣдуетъ и поэтовъ и поэзію: каждое собраніе стиховъ какого-нибудь новаго писателя раждаетъ по три и во четыре забавныхъ рецензіи, и вслѣдъ за тѣмъ предается забвенію. Одинъ изъ знаменитѣйшихъ композиторовъ, имѣвшій большую антипатію къ духовымъ инструментамъ, говоря о значенія каждаго инструмента въ оркестрѣ, выразился такъ: "что касается до флейты, то, по моему мнѣнію, хуже этого инструмента можетъ быть одно только: двѣ флейты". Я могу сказать почти тоже о новыхъ произведеніяхъ русской музы: "хуже журнальнаго стихотворенія можетъ быть, въ ваше время, одна только вещь: болѣе длинное стихотвореніе".
   Къ несчастію, поэмы, помѣщенныя въ "Библіотекѣ для Чтенія" и пятой книжкѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія", одна другой длиннѣе. Я всегда готовъ хорошо отозваться о маленькомъ стихотвореніи: придумать свѣтлую мысль и выразить ее въ сжатомъ и красивомъ объемѣ можетъ почти всякій изъ обыкновенныхъ людей; но пускаться на длинное произведеніе въ стихахъ, съ картинами природы, борьбою страстей и многочисленными лицами, можетъ только великій поэтъ; да и тотъ не всегда выходитъ побѣдителемъ. Но обратимся къ новымъ поэмамъ.
   Названія ихъ очень странны. Поэма "Сѣвернаго Обозрѣнія" называется "Скіальфа" и взята изъ финскихъ преданій. "Библіотека для Чтенія" угостила насъ "Гвая Ллиромъ", этюдомъ изъ быта Мексики. Скіальфа женщина; самъ авторъ называетъ ее "дочерью Фроста", хоти нравъ ея не женскій, потому что эта дочь Фроста отмѣнно свирѣпа и убиваетъ нѣсколькихъ человѣкъ въ теченіи поэмы. Гвая Ллиръ (слеза страсти), напротивъ того, мужчина съ женскимъ нравомъ. Посудите сами: Гвая Ллира хотятъ зажарить и съѣсть мексиканскіе жрецы; онъ это очень хорошо знаетъ, а между тѣмъ, въ ожиданіи казни, цѣлый годъ пируетъ, смотритъ на луну и не думаетъ о томъ, какъ бы навострить лыжи и скрыться отъ почитателей солнца, одаренныхъ довольно странными понятіями въ дѣлѣ гастрономіи. Въ той и другой поэмѣ очень много картинъ природы, и природы, по всей вѣроятности, незнакомой обоимъ авторамъ, такъ какъ сочинитель "Скіальфы" не бывалъ "на печальныхъ равнинахъ страны Оссіана, надъ свинцовымъ моремъ",-- а авторъ "Гвая Ллира" никогда не видѣлъ "плодоносныхъ долинъ Мексики, съ бананами, ліанами, тропическими садами и профирными Андами". Чтобы еще ближе показать вамъ различіе между двумя поэмами, я долженъ сказать вамъ, что "Гвая Ллиръ" не кончена и будетъ продолжаться, а "Скіальфа" окончена, ибо изъ героевъ ея уже зарѣзаны всѣ тѣ, которыхъ слѣдовало быть зарѣзанными. принявъ въ соображеніе это послѣднее различіе, вы не позадумаетесь отдать "Скіальфѣ" предпочтеніе и кромѣ того осудить автора "Гвая Ллира" за желаніе продолжать поэму. Совсѣмъ тѣмъ нельзя не сознаться, что основная идея этого послѣдняго сочиненія въ высшей степени обильна эффектомъ и поэзіею, и обильна ими до такой степени, что попадись она въ руки истиннаго поэта, и мы увидѣли бы произведеніе новое, смѣлое и увлекательное.
   Вотъ въ чемъ дѣло: какъ въ сочиненіяхъ Прескотта, такъ и въ старинныхъ хроникахъ, относящихся къ исторіи древней Мексики, встрѣчаемъ мы слѣдующій разсказъ о религіозномъ обычаѣ народовъ, поклонявшихся солнцу. Каждый годъ, жрецы этого божества выбирали изъ народа одного юношу, соединяющаго въ себѣ всѣ достоинства физическія съ дарованіями нравственными, и, выбравъ такого феникса, падали передъ нимъ на колѣни и, стоя на колѣняхъ, объявляли ему, что онъ избранъ для жертвоприношенія, которое должно совершиться черезъ годъ послѣ выбора. Вслѣдъ за тѣмъ на феникса надѣвали платье, осыпанное драгоцѣнными камнями, и водили его на показъ народу, который падалъ передъ нимъ ницъ и цаловалъ край его одежды. Великолѣпный дворецъ, съ садами и прочими прихотями, отдавался во владѣніе нареченной жертвѣ; каждый день угощали его роскошнымъ столомъ, къ которому могъ онъ приглашать кого ему вздумается; всѣ Дѣвы Солнца (красавицы изъ красавицъ, потому что нельзя было быть уродливою, нося такое поэтическое названіе) всѣ Дѣвы Солнца составляли гаремъ феникса, добиваясь его ласки, какъ величайшаго счастія. Когда проходилъ годъ, счастливца убивали всенародно и, кажется, ѣли; но этого я навѣрное не знаю.
   Авторъ "Гвая Ллира" остановилъ свой разсказъ на томъ мѣстѣ, когда его герою предстоитъ смерть. Годъ окончился, и мнѣ очень хочется узнать, что сдѣлалось съ его плѣнникомъ; стало быть поэма его возбуждаетъ нѣкоторый интересъ, хотя написана виршами вотъ какого рода:
   
             Хидальго хронику кончалъ,
             Въ ней авторъ такъ повѣствовалъ
             Великій богъ -- Тескатлепокъ
             Въ удѣлъ азтекскому народу
             Далъ все -- роскошную природу,
             Богатство, славу, миръ, свободу,
             Безсмертья только дать не могъ.
   
   Конечно, Тескатлепокъ и не могъ -- риѳмы не совсѣмъ богатыя, но авторъ очень любитъ это варварское наименованіе мексиканскаго бога. Впрочемъ, это самое неудобопроизносимое слово во всей поэмѣ, а неудобопроизносимыя слова, какъ всему міру извѣстно, придаютъ мѣстный колоритъ всякому разсказу. Прибавьте къ этому слову слова: азтеки, монтецума, саванна, ліаны, тамъ-тамъ и бананы, и вамъ, при нѣкоторой доброй волѣ, возможно будетъ на время переселиться въ Южную Америку, безъ пособія Ферри или нашего даровитаго туриста Пл. Чихачева.
   Нельзя, однако, не призадуматься надъ обычаемъ, послужившимъ канвою поэмѣ, и не прослѣдить, съ любопытствомъ, за видоизмѣненіями мысли о платѣ за короткія минуты наслажденія всѣмъ своимъ существованіемъ. Въ изложенномъ нами мексиканскомъ обычаѣ, не видимъ ли мы нѣчто сродное съ тысячами преданій о людяхъ, отдавшихъ свою душу адскимъ властямъ, для того только, чтобъ испытать всѣ земныя наслажденія. Во всѣ страны, во всѣ общества проникла эта мысль и послужила канвою для многихъ прекрасныхъ созданій. Но вмѣсто того, чтобъ слѣдить за подобными отвлеченностями, я потороплюсь кончить съ "Гвая Ллиромъ" и со "Скіальфою". Читателямъ достаточно будетъ знать, что въ первой поэмѣ исполненіе далеко ниже содержанія, а во второй и содержаніе и исполненіе равно плохи. Какой-то неестественно порывистый и дробный размѣръ стиха, соединяясь съ запутанностью выраженій, ставитъ стихотвореніе "Сѣвернаго Обозрѣнія" въ разрядъ тѣхъ эксцентрическихъ произведеній, которыя, можетъ быть, хороши въ руническихъ надписяхъ и въ кускахъ папируса, но рѣшительно не на своемъ мѣстѣ въ журналѣ и на бѣлой бумагѣ. Вотъ начало Скіальфы:
   
             "Багровый край солнца надъ лѣсомъ блестѣлъ
             И тихо склоняясь скрывался за нимъ;
             Вдали, на востокѣ, рядъ хижинъ чернѣлъ;
             Окрестность молчала; подъ кровомъ своимъ
             Вождь Финновъ сидѣлъ, и къ недвижной рукѣ,
             Къ колѣну прижатой, склонивишсь щекой,
             Онъ взоромъ безпечнымъ блуждалъ вдалекѣ.
             Съ нимъ дочь молодая была. Не игрой
             Она увлекалась; угрюма, мрачна,
             На лукъ тетиву надѣвала она.
             Ей лукъ былъ забавой; въ кремнистыхъ горахъ
             Она съ нимъ любила бродить безъ людей,
             Тамъ мѣткой стрѣлой съ высоты въ небесахъ
             Разить Бедуиновъ воздушныхъ степей.
             Съ суровой душою, дочъ Фроста подругъ
             Всегда удаляласъ; безмолвно онѣ
             Ея не терпѣли за мстительный духъ,
             И съ радостью скрытой рѣзвились одн 23;."
   
   Драма г. Мея, "Царская невѣста", помѣщенная въ No 18 "Москвитянина", хотя и написана стихами, но не можетъ идти въ сравненіе съ стихами послѣднихъ нумеровъ "Сѣвернаго Обозрѣнія" и "Библіотеки для Чтенія". Она читается легко, въ ней много сценъ живыхъ и занимательныхъ; данныя, изъ которыхъ она почерпнута, характерны и трогательны.
   "Скучая вдовствомъ (такъ говоритъ г. Мей, въ своемъ послѣсловіи), царь Иванъ Грозный искалъ себѣ третьей супруги. Изъ всѣхъ городовъ свезли невѣстъ въ Александровскую слободу; ихъ было до двухъ тысячъ. Царь предпочелъ всѣмъ Марѳу Собакину, дочь купца новгородскаго. Но царская невѣста занемогла, начала худеть, сохнуть и скончалась чрезъ мѣсяцъ послѣ свадьбы. Были подозрѣнія на бояръ, при чемъ многіе изъ нихъ были казнены, въ тонъ числѣ одинъ изъ любимцевъ Іоанна, Григорій Грязной. Злобный клеветникъ, докторъ Бомелій предложилъ царю истреблять лиходѣевъ ядомъ".
   По видимому, этотъ сюжетъ такъ и пышетъ драматизмомъ: лица, о которыхъ упоминается въ драмѣ, сами просятся на сцену. Чего тутъ нѣтъ! и колоссальная фигура Іоанна Грознаго, и молодой опричникъ, любимецъ царя, и старый палачъ Малюта, и Coбакинъ, представитель крамольной новгородской крови, и дѣвушка, изъ ничтожества возведенная на тронъ; но всѣ эти матеріялы неловко улеглись подъ рукою автора. Драма его интересна, какъ собраніе нѣсколькихъ сценъ изъ старинной русской жизни; все же то, что въ ней имѣетъ нѣсколько драматизма, насквозь проникнуто общимъ мѣстомъ. Вотъ какъ дополнилъ г. Мей хронику и на чемъ основалъ онъ свою драму.
   Опричникъ Грязной влюбленъ въ Марѳу Собакину, обрученную его пріятелю Лыкову. Отчаяваясь въ успѣхѣ, онъ проситъ доктора Бомелія дать ему порошокъ, который бы приворожилъ красавицу. Но у Грязного есть любовница Любаша, которая, замѣчая его охлажденіе, узнаетъ, кто ея соперница и обращается къ Бомелію, чтобъ сгубить разлучницу. Дѣло сдѣлано: порошки подмѣнены, и опричникъ, вмѣсто любовнаго порошка, поитъ свою возлюбленную медленнымъ ядомъ. Въ это же самое время разстроивается и предполагаемый бракъ Лыкова: Государь выбралъ его невѣсту въ супруги себѣ. И Лыковъ и самъ Грязной отказываются отъ своей любви; но бѣдная дѣвушка не выноситъ разлуки съ суженымъ. Подъ вліяніемъ своей тоски и зелья, даннаго чрезъ Любашу, Марѳа начинаетъ чахнуть и сходить съ ума. Поминутно и вездѣ мерещится ей прежній женихъ Ваня Лыковъ,-- и изъ сцены ея сумасшествія г. Мей съумѣлъ сдѣлать нѣчто трогательное,-- хотя нельзя не признаться, что драматическія помѣшательства давно уже надоѣли до крайности. Стоитъ только вспомнить о пѣвицахъ и актрисахъ, неминуемо распускающихъ свои волосы въ концѣ каждой печальной драмы или оперы и являющихся на сцену, чтобъ угощать слушателей трогательными монологами и пѣсенками,-- и при такомъ воспоминаніи вы вполнѣ постигнете, до какой степени избиты у насъ эти патетическія сцены.
   Пьеса оканчивается признаніемъ Грязного и Любаши и освобожденіемъ Лыкова, котораго было оклеветали въ порчѣ царской невѣсты.
   Драма не имѣетъ цѣлости и очень мало говоритъ нашему чувству. Раздробивъ разговоры и выставивъ множество лицъ, авторъ не очертилъ рельефно ни одного характера. Вотъ главнѣйшіе недостатки въ исполненіи. По замыслу, драма грѣшитъ тѣмъ, что основана на страстяхъ и понятіяхъ, чуждыхъ настоящему обществу. Въ самомъ дѣлѣ, ни суевѣрныя сношенія любовниковъ съ нѣмцемъ Бомеліемъ, ни любовь тогдашняго времени, ни нравы опричниковъ не способны возбудить сочувствія въ читателѣ. Іоаннъ Грозный и его приближенные -- великолѣпный сюжетъ для поэмы; для драматическаго же представленія они не годятся, потому что драма непремѣнно должна затрогивать тѣ страсти, которыя еще живутъ и движутся въ душѣ зрители.
   Драмы изъ старой русской жизни потому невозможны, что жизнь эта уже не наша жизнь. Вслѣдствіе мощной реформы Петра, мы прожили десять столѣтій въ одно, и исторія допетровскихъ временъ для насъ древняя исторія. Всѣ общественныя отношенія измѣнились радикально, всѣ наши страсти, всѣ обычаи получили другое развитіе, и общественная жизнь временъ Іоанна Грознаго теперь относится къ нашей жизни такъ, какъ жизнь германцевъ, описанныхъ Тацитомъ, относится къ жизни современниковъ Гёте и Шиллера. Мудрено ли послѣ этого, что наши драматурги не умѣютъ возсоздать персонажей старой Руси. На что имъ опираться при этомъ созданіи, если ихъ собственная натура не имѣетъ ничего общаго съ натурами ихъ героевъ?
   Упомянувъ о Германіи временъ Тацита, и имѣлъ въ виду сдѣлать одно сближеніе, которое пояснитъ мою мысль (я, впрочемъ, за нее не стою и готовъ признать ее парадоксомъ). Вамъ извѣстна исторія германца Арминія и популярность этой сказки Германіи. Въ то время, когда германская литература обратилась къ изученію древностей своей родины, десятки замѣчательныхъ писателей пытались изъ жизни Арминія сдѣлать гигантскую драму, и король, Лудовикъ баварскій, поставивъ въ Мюнхенѣ статую этого древняго воина, изъявилъ желаніе, чтобъ поэты его родины воспѣли славу перваго побѣдителя римлянъ. Нельзя не согласиться, что матеріалъ для разработки былъ удивительный. Во времена Августа, Германія принадлежала римлянамъ; туманная страна горъ и лѣсовъ, прославленная Тацитомъ въ небольшомъ описаніи, которое стоитъ пяти великихъ поэмъ, покорилась римскимъ проконсуламъ, и князья ея ѣздили въ столицу завоевателей съ изъявленіемъ покорности. Въ это время жилъ въ Римѣ князь воинственнаго племени херусковъ, но имени Арминій, пользовавшійся правами римскаго гражданина и милостями Августа. Подъ личиною римской цивилизаціи скрывалъ онъ горячую любовь къ своему родному краю, съ его туманами и болотами, воинами и вдохновенными жрицами, патріархальными добродѣтелями и дикими пороками. Арминій успѣлъ поддѣлаться къ римлянамъ, и познанія его были имъ полезны въ борьбѣ съ германскими племенами. Но жажда мщенія и любовь къ родинѣ не угасали въ суровомъ сынѣ лѣсовъ, который ждалъ только случая, чтобъ отплатить римлянамъ.
   Онъ имѣлъ тайный сношенія съ отдаленными племенами своихъ соотечественниковъ. Выбравъ время, онъ извѣстилъ римскихъ полководцевъ, что отдаленные народы, жившіе за Рейномъ, замышляютъ освободиться отъ римскаго оружія. Лучшіе легіоны, подъ начальствомъ проконсула Квинтилія Вара, двинулись на укрощеніе мятежа, а Арминію, въ знакъ лестнаго довѣрія отъ начальника, порученъ былъ арріергардъ. Извѣстна развязка этой исторіи. Невдалекѣ отъ истока р. Липны, въ землѣ бруктеровъ возлѣ нынѣшняго г. Детмольда), послѣ тягостнаго и долговременнаго марша чрезъ лѣса и болота, старые легіоны римскіе были атакованы въ лощинѣ, запертой со всѣхъ сторонъ горами и Тевтобургскимъ лѣсомъ. Арминій съ туземцами первый открылъ сраженіе. Три дня бились римляне, оказывая чудеса храбрости; легіонеры погибали, зарывая знамена своихъ легіоновъ; проконсулъ погибъ въ сѣчѣ впереди своихъ сѣдыхъ воиновъ, и, наконецъ, побѣда склонилась на сторону германцевъ. Когда Августъ узналъ объ этомъ пораженіи, онъ разодралъ свое платье и, обливаясь слезами, произносилъ въ отчаяніи: "Квинтилій Варъ, отдай мнѣ мои легіоны!"
   Эта исторія, еще болѣе оживленная любовію Арминія къ дочери Сегеста, вождя каттовъ, и враждою между побѣдителемъ римлянъ и братомъ его Флавіемъ, по видимому, могла бы послужить канвою для драмы, но, не смотря на то, всѣ драмы, основанныя на подвигѣ Арминія {Нельзя не припомнить, что слабая трагедія Озерова "Димитрій Донской", самая исторія мамаева побоища, отношенія Дмитрія къ Ордѣ имѣли много сходнаго съ драмами изъ жизни Армиеія, битвою въ Тевтобургскомъ лѣсу и отношеніями Арминія къ Риму. Драматурги могутъ придти въ отчаяніе при мысли о томъ, что все великое, по большой части, сходно между собою.}, были плохи, не смотря на талантъ сочинителей. Причину этого неуспѣха я прямо отношу къ тому обстоятельству, что германцы временъ Тацита и нѣмцы временъ короля Людовика не имѣли между собою ничего общаго, кромѣ поэтическихъ преданій. Чтобъ написать драму изъ жизни Арминія, надобно, чтобъ общественный бытъ, характеры и интересы того времени еще симпатизировали съ понятіями самого писателя. Чтобъ основать драматическое представленіе на событіяхъ времени Грознаго, необходимо, чтобъ обычаи и понятія того времени были еще живы въ характерѣ народа.
   Поэма -- дѣло другое. Краткость ея и вольность изложенія всегда помогаютъ таланту со славою выпутаться изъ сюжета. Сказка Лермонтова о купцѣ Калашниковѣ словно изчерпала все, что можно сказать о времени опричнины. Попробуйте добавить къ ней нѣсколько подробностей, и вы увидите, что не откуда будетъ придумать этихъ подробностей.
   Но довольно о драмѣ г. Мея. Все-таки я признаю ее за пріятное явленіе. Стихи гладки и звучны, языкъ чистъ, напыщенности ни капли. Изъ лицъ, удачно очерченныхъ, укажу на Малюту Скуратова и старуху Сабурову.
   Отъ стихотвореній перейдемъ къ бельлетристикѣ. Повѣсти "Библіотеки для Чтенія", по прежнему, отличаются высокопарностію изложенія. Чтобъ показать вамъ, къ какому разряду принадлежатъ эти повѣсти, довольно будетъ указать на одну, самую незначительную, но и самую характеристическую ихъ черту, а именно, на собственныя имена героинь. Въ одной изъ нихъ, происходящей въ Москвѣ {"Бѣдняжка" -- повѣсть г. Павлова. Въ предъидущей повѣсти г. Павлова героиня именуется "Вероникою".}, главное женское лицо называется Магдалиною, въ другой же {"Натурщица". г. Яковлева.} оно носитъ ультрароманическое имя Лавиніи. Не говоря уже о томъ, что въ Москвѣ, Петербургѣ и на всемъ пространствѣ русскаго царства вы встрѣтите вы десяти женщинъ съ именами Вероники, Магдалины и Лавиніи, не упоминая о томъ, что изысканное женское имя на иностранный манеръ звучитъ нисколько не пріятнѣе обыкновенныхъ и общеупотребительныхъ женскихъ собственныхъ именъ, и позволю себѣ сдѣлать одно замѣчаніе. Въ сотняхъ старыхъ русскихъ книгъ немудрено отыскать нѣсколько повѣстей и романовъ, гдѣ героини именуются Элоизами, Лавиніями и Темирами. Выберите такое сочиненіе, прочтите его съ приличною зѣвотою, и вы убѣдитесь, что, по какому-то чудному закону необходимости, Элоиза, Лидія, Лавинія и Темира живутъ какою-то особенною жизнью, совершенно несходною съ жизнью нашихъ обыкновенныхъ дѣвушекъ, прозывающихся Олиньками, Любиньками и Машами. Малѣйшее удаленіе отъ натуры, ничтожное потворство сантиментальному побужденію, чуть замѣтный порывъ къ чему-то туманному неразлучно бываютъ слиты съ ложною идеею и напыщеннымъ колоритомъ всего произведенія.
   Нельзя, однако, не замѣтить, что въ повѣсти "Натурщица" встрѣчаются сцены интересныя и написанныя довольно живымъ слогомъ.
   "Сѣверное Обозрѣніе" съ своей стороны предлагаетъ читателямъ повѣсть, которую, не смотря на страшное ея заглавіе: "Любовь въ Сералѣ, повѣсть въ одномъ сновидѣніи", можно назвать патріархальною повѣстью. Она до крайности напоминаетъ собою добродушную и наивную эпоху "Благонамѣреннаго", "Альціоны" и "Сѣверныхъ Цвѣтовъ". Если вамъ удавалось читать эти сборники двадцатыхъ годовъ, васъ, вѣроятно, поражало тамъ обиліе разсказовъ, оканчивающихся пробужденіемъ отъ сна. Рецептъ для составленія подобныхъ произведеній былъ слѣдующій: съ героемъ ихъ происходили самыя непонятныя событія, онъ попадалъ къ разбойникамъ или въ какую-то чудную землю, ему грозили страшныя опасности, являлись даже окровавленныя привидѣнія и лица давно умершія. Потомъ слѣдовала катастрофа, героя собирались рѣзать, или случалось съ нимъ что нибудь необычайно пріятное. Въ то время, когда затронутый читатель съ нетерпѣніемъ откидывалъ послѣдній листокъ и съ жадностію бросался на послѣднія строки, онъ находилъ, что повѣсть оканчивалась такими словами:
   "Я вскрикнулъ... и проснулся. Солнце весело сіяло на зелени луговъ, роса начинала сохнуть, и птички, радостнымъ щебетаніемъ, привѣтствовали раждающееся утро..."
   "Итакъ это былъ сонъ!" скажетъ читатель. Такъ, любезные "читатели и прелестныя мои читательницы, это былъ сонъ". Итакъ далѣе, итакъ далѣе.
   Повѣсть "Любовь въ Сералѣ", какъ я сказалъ уже, напомнила мнѣ эту эпоху невинныхъ литературныхъ хитростей. Въ ней описывается, какъ одинъ эллинистъ влюбился въ красавицу гречанку, украшеніе султанскаго гарема, и изъ любви къ ней принялъ мѣсто начальника бѣлыхъ евнуховъ. За тѣмъ слѣдуютъ сцены въ сералѣ и разговоръ съ султаномъ, который, по великодушію своему, отдаетъ гречанку ея обожателю. Эллинистъ вскрикиваетъ и просыпается. Авторъ не сказалъ только одного -- въ какое время заснулъ эллинистъ, тотчасъ послѣ перваго свиданія съ гречанкою, или послѣ своего вступленія въ должность евнуха. Въ послѣднемъ случаѣ нельзя не пожалѣть бѣднаго ученаго.
   Чтобы кончить съ "Сѣвернымъ Обозрѣніемъ", я скажу, что въ немъ довольно замѣчательны статьи въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ", и до крайности плохи статейки "Смѣси", написанныя съ очевиднымъ поползновеніемъ къ остроумію. Похожденія какого-то г. Сердечкина и его дамъ на Излеровыхъ пиршествахъ почти напоминаютъ собою знакомые вамъ фельетоны "Сына Отечества". Не дѣлая выписокъ, въ подтвержденіе моихъ словъ, я вмѣняю себѣ въ обязанность предостеречь редакцію "Сѣвернаго Обозрѣнія" отъ помѣщенія статей подобнаго рода. Смѣшное бросается въ глаза скорѣе серьезнаго, и двѣ -- три неудачно остроумныя статьи могутъ наложить на цѣлый журналъ пятно, которое не исчезнетъ даже подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія отъ истинно хорошихъ статей. Въ этомъ отношеніи журналъ похожъ на человѣка, явившагося въ гостинную безъ особенной охоты принимать живое участіе въ разговорѣ. Подобнаго рода гость можетъ сидѣть у камина, молчать, говорить мало, всякій порядочный человѣкъ никогда его не осудитъ, особенно если дѣло происходитъ въ Петербургѣ, гдѣ "лѣность разговорная" развита между самыми умными людьми въ большой степени. Но если тотъ же господинъ вдругъ начнетъ отпускать бомо и натянутыя остроты, дѣло уже принимаетъ оборотъ не совсѣмъ для него выгодный...
   Въ "Отечественныхъ Запискахъ", кромѣ окончанія извѣстнаго англійскаго романа "Дженни Эйръ", напечатанъ маленькій романъ г-жи Т. Ч., подъ названіемъ "Тернистый Путь". Это не романъ, а скорѣе, программа романа, и три четверти всего произведенія написаны съ тѣмъ, чтобъ показать читателю, что сдѣлалось съ героинями, портреты которыхъ набросаны въ первыхъ главахъ. Поэтому первыя главы милы, а все остальное безцвѣтно и скучновато. Особенно безцвѣтно и странно описаны отношенія супруговъ Вирскихъ, которые поминутно ссорятся, наносятъ другъ другу, безнаказанно, величайшія оскорбленія и потомъ разомъ мирятся, и все это безъ всякаго основанія, а по щучьему велѣнью. Въ замѣнъ того, въ романѣ "Тернистый Путь" попадаются страницы живыя и свѣтлыя какъ болтовня, подслушанная у какой нибудь пятнадцатилѣтней черноглазой вертушки, передающей первый свой секретъ съ страшными амплификаціями и предосторожностями и не помнящей себя отъ восхищенія при мысли о томъ, что и у насъ-таки водятся секреты. Въ особенности первыя главы романа пробуждаютъ въ васъ впечатлѣніе, похожее на впечатлѣніе отъ разсказовъ шаловливой пансіонерки, о какихъ нибудь школьныхъ ужасахъ, въ родѣ грознаго мщенія которой нибудь подругѣ, уличенной въ предательскихъ сношеніяхъ съ начальниками, иначе, въ фискальствѣ, и избавлявшейся, черезъ несправедливую протекцію, отъ классныхъ наказаній и даже отъ составленія сочиненій, что, какъ всему свѣту извѣстно, въ женскихъ учебныхъ заведеніяхъ почитается верхомъ трудности, геркулесовскими столпами женскаго образованія, une corvée abominable, трудомъ, превышающимъ силы человѣческія. Г-жа Т. Ч. чрезвычайно любитъ героинь, только что вышедшихъ изъ дѣтства, и надо отдать ей справедливость, умѣетъ рисовать ихъ портреты; видно, что авторъ "Тернистаго Пути" имѣлъ много случаевъ наблюдать надъ этимъ переходнымъ возрастомъ, въ которомъ ребячество такъ умно, а начало страстей полно только чарующаго дѣтства. Трогательная фигура Мимишиной матери, старушки, неразумно преданной своей дочери, принадлежитъ тоже къ одной изъ лучшихъ фигуръ романа, и немудрено: эта старуха такъ похожа на ребенка, по своимъ баловствомъ и робкимъ повиновеніемъ капризной Мимишѣ {Слѣдуетъ выписка изъ"Тернистаго Пути".}.
   "Ниночка гуляетъ въ саду, посматривая по-временамъ на окна Глафиры Юрьевны. Въ рукахъ y нея давно-желанный "le Père Goriot". Она его очень-искусно похитила со столнка Глафиры Юрьевны, пронесла въ садъ, скрывъ подъ чернымъ тафтянымъ передникомъ, и теперь пріискивала мѣсто менѣе-видное изъ оконъ, чтобъ предаться запрещенному чтенію.
   -- Барышня, Нина Александровна! пожалуйте-съ къ маменькѣ! закричала горничная, отворивъ садовую калитку.
   -- Ахъ, Боже мой! ахъ, Дуняша! воскликнула Ниночка, блѣднѣя.
   -- Что это вы, барышня?
   -- Ничего, ничего! Ниночка спрятала "Goriot" подъ передникъ: -- Гдѣ маменька?
   -- Въ гостиной-съ.
   Лицо Ниночки вмигъ просвѣтлѣло.
   -- Слава Богу! скззала она, подпрыгнувъ на одномъ мѣстѣ. -- Дуняша, душенька, отнеси эту книгу въ спальню и положи на столъ такъ, чтобъ никто не видѣлъ. Зачѣмъ это зоветъ маменька, не знаешь?
   -- Да ужь пожалуйте-съ.
   -- Иду, иду! Что, маменька, сердится?
   -- Не замѣтила что-то-съ.
   -- Зачѣмъ же бы это?... Скажи Евгенію Семенычу, что пора урокъ давать.
   И Ниночка вбѣжала въ гостиную.
   -- Вы звали, мамаша?
   -- Да; знаешь зачѣмъ?
   -- Вѣрно, потому.... что.... что я еще не брала урока.
   Глафира Юрьевна улыбнулась и отрицательно покачала головою.
   -- Нѣтъ?... такъ зачѣмъ же, мамаша?
   -- A вотъ зачѣмъ: черезъ недѣлю въ нашемъ городѣ балъ....
   -- Ну, мамашенька!
   -- Мы тамъ будемъ, Ниночка. Это твой первый выѣздъ; я не считаю выѣздами тѣхъ вечеровъ, на которые я почти принуждена была тебя брать. Ты ребенкомъ была еще, a теперь ты взрослая дѣвица!
   -- Ахъ, мамаша!
   Ниночка поцаловала y ней руку.
   -- A какое же платье будетъ?
   -- Бѣлое, Ниночка.
   -- Да, мамаша, бѣлое, тарлатановое, со складочками?
   -- Хорошо; пусть и со складочками.
   -- Нина Александровна, пожалуйте на урокъ; Евгеній Семенычъ дожидаются, проговорила Дуняша, показавшись въ дверяхъ.
   -- Сейчасъ. Такъ черезъ недѣлю, мамашенька?
   -- Иди же, Ниночка. Не заставляй ожидать себя.
   -- Мамашенька, только тарлатановое, со складочками! твердила она, уходя и оборачивая наэадъ свою головку.
   Евгеній Семеновичъ давно уже перечинилъ каравдаши, положилъ два бѣлые листа на-столъ, порылся съ минуту въ тетради моделей и вынулъ нѣсколько пейзажей.
   -- Я бы хотѣла лучше рисовать головки, сказала Ниночка, поглаживая рукою свои волосы.
   -- Вѣдь вы начали видъ Saint-Cloud.
   -- Мнѣ надоѣлъ Saint Cloud.
   -- Какъ вы непостоянны!
   Евгеній Семеновичъ подвинулъ къ ней начатый пейзажъ; Ниночка улыбнулась и съ видимою лѣнью принялась за работу. Евгеній Семеновичъ сталъ тушевать плащъ какого то трубадура. Черезъ пятъ минутъ онъ поднялъ голову: Ниночка не рисовала. Ея темные глаза устремились задумчиво вдаль, и тонкая улыбка пробѣжала по розовымъ губкамъ. Она была прехорошенькая. Бѣлокурые волосы, зачесанные гладко и спускавшіеся двумя локонами за уши, удивительно шли къ этому нѣжному, почти дѣтскому личику. Евгеній Семеновичъ гораздо-охотнѣе рисовалъ бы ее, нежели своего трубадура.
   -- Вы никогда не кончите Saint-Cloud, сказалъ онъ, смѣясь.
   -- Очень можетъ быть, отвѣчала Ниночка съ разстановкою.
   -- Вотъ прекрасно! я шучу!
   -- A я говорю серьозно.
   -- Я что-то не понимаю васъ; вы сегодня загадочны, вы о чемъ-то думаете.
   -- Можетъ быть.... Послушайте, Евгеній Семенычъ, порисуйте за меня.
   -- Какъ можно! въ этомъ пейзажѣ и такъ мало вашей работы.
   -- Будьте добренькимъ, когда васъ просятъ, Евгеній Семенычъ, M Eugène! прибавила она понизивъ голосъ и сложивъ руки съ мольбою.
   -- Да вы-то что будете дѣлать? спросилъ онъ, подвигая къ себѣ бумагу и нагибаясь, чтобы скрыть легкую краску, выступившую на щекахъ.
   -- Я буду думать, мечтать.... Ахъ, вы не знаете какъ весело!
   -- Что же такое?
   -- Во-первыхъ, сказала она таинственно: я ѣду на балъ.
   -- И это васъ такъ тѣшитъ? вѣдь вы не разъ бывали на вечерахъ.
   -- Эти вечера, Богъ знаетъ что. Вотъ балъ -- другое дѣло! Не забудьте, что это первый балъ, что послѣ него я стану выѣзжать.
   -- То-есть стану восхищать?
   -- О, я этого не думаю!
   -- Напрасно!
   -- Я разсержусь. Я совсѣмъ не то хотѣхла вамъ сказать. У меня будетъ бѣлое тарлатановое платье со складочками. Не знаю только, что бы на голову надѣть. Я бы хотѣла какой-нибудь темный цвѣтокъ или зелень; мамаша вѣрно захочетъ, чтобы я надѣла букетъ розъ или васильковъ: вотъ будетъ досадно! Только ужь лучше бы васильки, a не розы.
   Всю недѣлю Ниночка была необыкновенно-весела. Разъ десять въ день бѣгала она къ Дуняшѣ смотрѣть ея работу и находила, что она шьетъ ужасно медленно.
   -- Ахъ, Дуняша! будетъ ли готово?
   -- A зачѣмъ прежде не сказади?
   -- Я тебѣ подарю что нибудь.
   -- Покорно благодаримъ-съ. Кажется, можно для васъ постараться и безъ этого, Нина Александровна.
   -- То-то будетъ весело, Дуняша!
   Насталъ желанный вечеръ. Ниночка напѣвала мазурку, одѣваясь, и смѣялась, слушая лесть Дуняши. На столѣ стояли бѣлые атласные башмачки, маленькіе, кокетливые. Ниночка любовалась ими, осматривала со всѣхъ сторонъ и не могла ими натѣшиться. Вотъ она нагнулась, стала надѣвать ихъ; башмаки узки; ножка Ниночки не входитъ... Ниночка начинаетъ сердиться. Однако она сдѣлала страшное усиліе, потянула башмачокъ, ножка вошла, но ей больно, ей нестерпимо-больно!
   -- Дуняша, какъ ты думаешь, они разносятся?
   -- Не знаю-съ.
   -- Лишь бы я могла танцовать въ нихъ! Ниночка съ трудомъ встала со стула. -- Очень-можно! сказала она, прихрамывая.
   Ей захотѣлось сдѣлать па мазурки: па вышло не совсѣмъ удачно, но она была имъ довольна.
   -- Я даже могу танцовать балетъ, сказала она, быстро повернувшись на самыхъ носкахъ. Кракъ! кракъ!... и башмакъ лопнулъ. Ниночка съ отчаяніемъ опустилась на стулъ и закрыла глаза. Часы пробили девять, a балъ назначенъ ровно въ восемь.... Ниночка заплакала. И въ-самомъ-дѣлѣ ужасно! всѣ лучшіе кавалеры будутъ уже имѣть дамъ, y ей прійдется танцовать Богъ-знаетъ съ кѣмъ, или не танцовать вовсе. Глафира Юрьевна надѣваетъ беретъ съ райскою птицею; лошади давно ждутъ y подъѣзда. Ниночка отерла слезы, взглянувъ на Дуняшу, которая тщательно заштопывала башмакъ, и вскрикнула отъ радости. Все было прекрасно поправлено. Тарлатановое платье со складочками довершило ея восторгъ; она улыбнулась зеркалу, поправила зеленую вѣтку, прикрѣпленную за ухомъ къ свѣтлымъ волосамъ, съ забавною важностью присѣла передъ Дуняшею и побѣжала въ Глафирѣ Юрьевнѣ, которая уже цѣлый часъ посылала своему трюмо самые уммльные взгляды и не могла надивиться своей величественной осанкѣ и яркости красокъ райской птицы, качавшейся во всѣ стороны отъ малѣйшаго движенія ея головы. Черезъ пять минутъ шумно заперлись ворота за каретой, бысгро уносившей Ниночку и Глафиру Юрьевну къ дому Благороднаго Собранія."
   Съ особеннымъ удовольствіемъ прочитавши это мѣсто, я по обыкновенію, пустился строить въ своей головѣ парадоксы и психологическія умозрѣнія. Результатомъ этихъ разсужденій было заключеніе о томъ, что въ цѣломъ свѣтѣ однѣ только женщины обладаютъ тайною, на которой основана наука разговаривать. Болтовня Ниночки, переданная авторомъ "Тернистаго Пути", чрезвычайно мила, а, между тѣмъ, не подлежитъ никакому разбору, не выдерживаетъ вы малѣйшей схоластической критики, не основывается ни на одномъ изъ источниковъ всякаго разговора, то есть ни на обиліи свѣдѣній, ни на остроуміи, ни на новыхъ идеяхъ. Чтобъ принимать участіе въ умномъ разговорѣ, всякій мужчина долженъ скрывать, подъ веселою ибеззаботною личиною, столько эрудиціи, столько оригинальности, столько свѣдѣній, разнообразныхъ до безконечности! тогда какъ женщинѣ достаточно только симпатичнаго характера и душевной веселости. Кому изъ васъ не случалось съ жаднымъ любопытствомъ ивозбужденною веселостью слушать по часамъ какой нибудь разсказъ о поѣздкѣ въ Англійскій магазинъ, или о старухѣ въ зеленомъ бархатномъ платьѣ, зачесавшей волосы à la chinoise и т. под.? Слушая подобныя рѣчи, мы незамѣтно забываемъ наши любимыя темы о психологическихъ тонкостяхъ, о политическихъ событіяхъ и другихъ подобныхъ пустякахъ,-- и сами начиваемъ болтать и сплетничать,-- только наша мужская болтовня выходитъ такъ безцвѣтна. Я знаю отличныхъ молодыхъ людей, денди и богачей, клявшихся всенародно, что во всемъ Петербургѣ только три человѣка умѣютъ вести разговоръ, и что въ сложности этимъ тремъ разскащикамъ около двухъ сотъ лѣтъ отъ роду! Когда я, въ качествѣ иногороднаго человѣка, изъявилъ свой ужасъ при такомъ отчаянномъ признаніи, молодые мои пріятели сообщили мнѣ, что, по ихъ мнѣнію, однѣ только женщины инстинктомъ постигаютъ науку разговора, при чемъ осыпали горькими и самыми обидными насмѣшками всю мужскую половину свѣтскаго петербургскаго народонаселенія.
   Въ свѣтѣ есть двѣ науки, для которыхъ стоитъ устроять публичныя каѳедры во всѣхъ мѣстахъ, гдѣ только сходится нѣсколько человѣкъ, двѣ науки важныя, глубокія, которыхъ высокаго значенія не хочетъ признать близорукій свѣтъ. Одна изъ нихъ должна называться наукою супружеской жизни. Въ самомъ дѣлѣ, для того, чтобъ радостно и безмятежно пройти цѣлую жизнь объ руку съ выбранною вами женщиной, для того, чтобъ сохранить свою любовь отъ обмана и охлажденія, для того, чтобъ слить два разума, два сердца и два существованія на вѣчныя времена въ одно неразрывное цѣлое, для этой необъятно трудной задачи не нужны ли человѣку свѣдѣнія глубокія, упорство несказанное, способность почти геніяльная, за которую можно дать полъ жизни приготовленій и добросовѣстнаго изученія? Объ этой наукѣ я намѣренъ поговорить когда нибудь при случаѣ.
   Другая наука должна занимать насъ въ настоящее время, и именно наука разговора, безъ которой вянутъ драгоцѣннѣйшіе интересы нашего сердца, ослабѣваютъ и умаляются наши общественныя отношенія. Я сказалъ уже, что большой части женщинъ не нужна эта тяжелая наука: женщина во всемъ находитъ силу: въ учености, смягчая ея угловатости, въ ограниченности свѣдѣній, добровольно въ томъ признаваясь, въ ложныхъ идеяхъ, защищая ихъ оригинальнымъ образомъ, въ ничтожности предмета, сообщая ему живость и воспріимчивость своей натуры. Наука разговора, также, какъ и наука супружеской жизни, должна преподаваться однимъ мужчинамъ, и должно признаться, мы вполнѣ заслужили, чтобъ насъ гоняли на эти лекціи, взыскивали съ насъ за невниманіе и дѣлали намъ экзаменъ. Мы до того уронили разговорное искусство, что даже боимся о немъ подумать; мы сами выронили изъ своихъ рукъ могущественное орудіе свѣтскаго вліянія и должны еще благодарить Аллаха за то, что женщины его подняли и стараются имъ пользоваться, по мѣрѣ своихъ силъ и всего поверхностнаго образованія.
   Замѣчая въ себѣ сегодня нѣсколько угрюмое направленіе, спѣшу перейти къ статьямъ нѣсколько болѣе серьёзнаго содержанія. Хотѣлось бы мнѣ сказать нѣсколько словъ по поводу статьи въ "Отечественныхъ Запискахъ", по предмету полемики между философами Рида и Галля въ Эдинбургѣ, но я опасаюсь, чтобы читатели, при самомъ началѣ моихъ разглагольствованій, не захлопнули книги съ негодованіемъ и зѣвотою. A между тѣмъ говорить о бельлетристикѣ больше не хочется. Въ 17 No "Москвитянина" есть, правду сказать, повѣсть г. Сумарокова "Ночь на Ивановъ день", показавшаяся мнѣ маленькимъ подражаніемъ "Запискамъ Охотника", да есть еще четыре стихотворенія; но объ этихъ статьяхъ я не въ состояніи распространяться.
   Лучше поговоримъ о путешествіяхъ. Нынѣшній годъ необыкновенно богатъ статьями русскихъ туристовъ. Въ той же книжкѣ "Москвитянина", гдѣ помѣщены означенныя повѣсти и стихотворенія, окончено "Путешествіе въ Персію", князя Салтыкова. Совѣтую вамъ прочесть эту статью, интересную и по содержанію, и по направленію, и по разсказу, чисто русскому, отчасти насмѣшливому, и чрезвычайно простому. Вообще я чрезвычайно люблю русскихъ путешественниковъ.
   Славная вещь -- путешествіе! "Путешествіе! -- вотъ мой идеалъ!" говорятъ наши любезные пріятели, сопровождая свои слова тяжелымъ вздохомъ. Всѣ разсыпаются въ похвалахъ путешествію, завидуютъ людямъ, искрестившимъ Европу, Азію и Америку; всѣ собираются "чуть-чуть поправивши свои финансы", проѣхаться куда нибудь вдаль: а между тѣмъ, эти почтенные туристы en herbe, ужасно бы переконфузились, еслибъ кто нибудь сказалъ имъ: "Я вамъ открою кредитъ, о деньгахъ не безпокойтесь, только поѣзжайте скорѣе, куда вамъ угодно: въ Персію, въ Индію, въ Грецію, въ Италію, въ Бразилію!"Такое вѣжливое предложеніе рискуетъ быть принято съ ужасомъ. "Какъ?" подумаетъ нашъ любитель путевыхъ впечатлѣній:-- "неужто мнѣ ѣхать въ Азію и Америку? бросить мой кабинетъ, который я самъ отдѣлывалъ, разстаться съ службой, гдѣ я жду повышенія, передать въ чужія руки мой абонементъ на оперу и поразить ужасомъ всѣхъ моихъ родственниковъ? Конечно, въ Бразиліи недурно (и мысль его начинаетъ порхать между ліянами, бананами, бамбуками и золотисто-смуглыми красавицами), но,съ другой стороны, дороги плохи, усталость предстоитъ страшная, я уже облѣнился, да кромѣ того я столько читалъ о гремучихъ змѣяхъ и москитосахъ".
   Такое колебаніе извинительно еще при обдумываніи поѣздки въ Бразилію, пожалуй даже въ Персію и Турцію; но попробуйте предложить тому же джентльмену хотя поѣздку въ ближайшій къ намъ уголокъ Европы, онъ также заколеблется и призадумается. И тотъ же любитель путешествій, за минуту передъ тѣмъ вопіявшій о безотрадности своей сидячей и однообразной жизни, выищетъ всѣ средства, чтобъ отпугнуть отъ себя малѣйшій случай разсѣяться и обогатиться новыми впечатлѣніями. A между тѣмъ нельзя сказать, чтобы этотъ чисто петербургскій господинъ зараженъ былъ апатіей и равнодушіемъ: чуть случится ему побывать въ Лифляндіи, Крыму или Финляндіи, онъ какъ угорѣлый обѣгаетъ улицы незнакомыхъ ему городковъ и смотритъ на новые предметы съ жадностью англичанина, пріѣхавшаго въ столицу Имана Маскатскаго. Проѣхавши двѣсти верстъ по петербургскому шоссе, нашъ туристъ въ душѣ испытываетъ сладкія мгновенія; онъ готовъ признать себя счастливымъ, еслибъ не одна мысль -- "я вѣдь только въ двухъ стахъ верстахъ отъ города" -- не обливала холодною водою его живое воображеніе. Все его веселитъ и тѣшитъ: и четырехугольныя, высокія башни гермейстеровъ, и университетскіе города, и хорошенькіе женщины, бросающіяся въ глаза на каждомъ шагу. Воротясь въ столицу, ему сильно хочется поговорить о своей поѣздкѣ, о бурѣ на пароходѣ, о развалинахъ Маріенбурга, взорваннаго шведскимъ героемъ Вульфомъ, о чудной долинѣ, по которой течетъ Аа; но онъ не смѣетъ, потому что въ гостинной, рядомъ съ нимъ, сидитъ господинъ, служившій при турецкомъ посольствѣ. Бѣдный петербургскій житель сознаетъ, что всякое путешествіе чрезвычайно возвысило бы его физическія и умственныя силы, знаетъ, что ничто его не держитъ въ городѣ, чувствуетъ, что сидячая жизнь составляетъ его несчастіе -- и, зная все это, продолжаетъ сидѣть дома и читать иностранныхъ туристовъ, развалясь передъ каминомъ.
   Все это не очень утѣшительно, особенно для меня, потому что я до крайности люблю русскихъ путешественниковъ и за маленькое письмецо подобнаго странника готовъ отдать два тома настоящаго нѣмецкаго туриста, готоваго доканать васъ описаніями пластовъ земли, окаменѣлостей и ботаническихъ рѣдкостей. Я совершенно чуждъ патріотическаго фразерства, но не могу не сказать, что русскій человѣкъ будто созданъ на то, чтобы ему путешествовать, и много путешествовать. Характеръ русскаго человѣка, не смотря на врожденную въ каждомъ изъ насъ насмѣшливость, заключаетъ въ себѣ много элементовъ, возбуждающихъ симпатію и ее же воспринимающихъ. Поэтому-то въ насъ нѣтъ ни обидныхъ предразсудковъ, ни исключительности, ни нетерпимости. Старые наши воины, дѣлавшіе шведскія и французскія кампаніи, единогласно утверждаютъ, что чуть оканчивались военныя дѣйствія, всякая международная ненависть разомъ исчезала между нашими и чужими войсками. Кульневъ и Давыдовъ, прославившіеся въ финляндскую кампанію, отзывались о шведахъ съ отличною похвалою; всякому извѣстенъ анекдотъ о князѣ Багратіонѣ, громко изъявлявшемъ свою похвалу французской колоннѣ, которая, подъ градомъ картечи, не сбиваясь съ ноги, шла на нашу батарею. Въ 15 году войска всей Европы были въ Парижѣ; изо всѣхъ этихъ войскъ только одно пользовалось симпатіею побѣжденныхъ: нужно ли сказывать, какому народу принадлежало это войско?
   Подобнаго рода симпатическая способность необходима для каждаго путешественника, если только онъ желаетъ, окончивъ свою поѣздку, вывезти съ собою что нибудь поинтереснѣе номенклатуры большихъ городовъ исухихъ статистическихъ подробностей. "Всѣ образованные люди -- соотечественники между собою"; эта истина по видимому ясна какъ день, а между тѣмъ не всегда бываетъ справедлива. Путешествуютъ и описываютъ свои путешествія одни образованные люди, и, не смотря на то, въ ихъ сочиненіяхъ поминутно просвѣчиваютъ національныя заблужденія каждаго. Англичанинъ тутъ какъ тутъ съ своимъ чванствомъ и нетерпимостью, съ презрѣніемъ ко всякому народу, веселящемуся въ воскресенье и не имѣющему палаты лордовъ; американецъ не даетъ себѣ даже труда презирать Старый Свѣтъ: Европа для него ничтожна и жалка; нѣмецкій же ученый хуже англичанина, хуже американца, потому что онъ сухъ и полонъ отчаянныхъ умозрѣній.
   Французы (то есть образованная часть націи) болѣе другихъ путешественниковъ имѣютъ терпимости, или, лучше сказать, самая ихъ нетерпимость въ дѣлѣ чужихъ интересовъ и обычаевъ значительно сглаживается подъ вліяніемъ ихъ живаго и быстро увлекающагося національнаго характера. Не смотря на то, я предпочитаю ихъ остроумнымъ путевымъ впечатлѣніямъ простые и чуть-чуть насмѣшливые разсказы туристовъ изъ моихъ соотечественниковъ.
   Путешествіе князя Салтыкова написано до крайности простымъ и живымъ слогомъ, безъ малѣйшихъ ученыхъ претензій, безъ статистическихъ подробностей, даже безъ преувеличенныхъ насмѣшекъ надъ глубокомысленными и наивными мусульманами, насмѣшекъ, которыми бываетъ напичкано всякое путешествіе по востоку. Видно, что по временамъ длиннобородые обитатели Тегерана поведеніемъ своимъ расшевеливаютъ русскую натуру путешественника и сами напрашиваются на шуточку; но все это такъ кстати и такъ просто разсказано, что, читая статью, можно подумать, что слушаешь розсказни близкаго пріятеля, только-что вернувшагося издалека и передающаго вамъ то, что его больше поразило. Въ статьѣ г. Салтыкова всякій читатель найдетъ что нибудь по себѣ: и подробности шахской аудіенціи, и знакомство съ прекрасными персіянками, которыя, къ досадѣ путешественника, оказываются далеко не прекрасными, и замѣчанія о лганьѣ тамошней прислуги, за которую былъ удаленъ княземъ его тавризскій феррашъ Абдулъ, и портретъ министра гаджи-мирзы-агаси, котораго политика состоитъ въ томъ, что въ присутствіи русскихъ онъ осыпаетъ (заочно) бранью всѣхъ англичанъ (и, по всей вѣроятности et vice versa), прибавляя, что Персія англичанъ не боится, и что даже если Англія покоритъ Персію, то онъ поѣдетъ въ Россію и поселится въ Кизлярѣ (мурза-агаси не знаетъ другихъ русскихъ городовъ кромѣ Петербурга, Тифлиса и Кизляра). Иногда, по словамъ князя Салтыкова, мудрый министръ пускается въ разсужденіе о географіи, при чемъ разсказываетъ, что Персія состоитъ изъ семи царствъ, соединенныхъ подъ одинъ скипетръ, въ томъ числѣ Грузія и Арменія, что Иранъ и Московія, вслѣдствіе необычайной международной дружбы, составляютъ почти одно общее государство, что Шахчи и Урусъ Падиша ни что иное, какъ родные братья, а онъ, гаджи-мирза, одинаково служитъ обоимъ и готовъ положить голову за обоихъ падишаховъ.
   Подробности, переданныя авторомъ насчетъ тегеранскихъ женщинъ, не смотря на свою бѣглость и краткость, весьѵа интересны и показываютъ въ немъ весьма похвальный и понятный дилетантизмъ.
   Отъ Персіи я перешагнулъ къ Китаю, благодаря статьѣ, подъ названіемъ: "Разсказы кяхтинскаго старожила", помѣщенной въ томъ же нумерѣ "Москвитянина",-- статьѣ, способной разбудитъ аппетитъ даже въ только-что пообѣдавшемъ читателѣ: такъ много говорится въ ней о разныхъ кушаньяхъ.
   Не слѣдуетъ, однакоже, думать, чтобы въ названной мною статьѣ не было ничего занимательнаго, кромѣ описанія разныхъ кушаньевъ. Много интересныхъ и очень характеристическихъ подробностей подмѣчено старожиломъ и разсказано весьма недурно. Такъ, напримѣръ, въ его разсказахъ находимъ мы замѣтку объ одномъ странномъ обычаѣ, о которомъ умалчиваютъ всѣ извѣстные мнѣ путешественники.
   "Въ этотъ важный день (въ фонарный праздникъ) Богдыханъ въ Пекинѣ оказываетъ народу щедрыя милости. Ему подаютъ списокъ приговоренныхъ къ казни, и онъ, послѣ торжественной молитвы о томъ, чтобы на слѣдующій годъ не имѣть въ царствѣ своемъ преступниковъ, приказываетъ завязать себѣ глаза, и вычеркиваетъ изъ списка наудачу имена тѣхъ, которыхъ, такимъ образомъ, Провидѣніе спасаетъ отъ казни".
   Вотъ еще одна черта изъ частной жизни, еще болѣе интересная:
   "Во время званаго обѣда, хозяинъ не садится почти никогда за столъ, потому, во-первыхъ, что занятъ подчиваньемъ гостей, и потому, что онъ заранѣе порядочно пообѣдалъ, что и слышно всегда по его громкимъ отрыжкамъ. Этимъ доказываетъ онъ, что живетъ въ довольствѣ".
   Эти забавныя описанія вполнѣ объясняютъ намъ причину, по которой съ идеей о жизни китайцевъ сливается столько уморительныхъ мыслей, и почему всѣ даже панегирическіе отзывы о Небесной Имперіи проникнуты какимъ-то карикатурнымъ колоритомъ. Надо признаться, что, относительно Китая, вполнѣ подтверждается мысль о непостоянствѣ славы и человѣческихъ похвалъ. Давно ли, кажется, еще въ концѣ прошлаго столѣтія, философы и моралисты представляли вамъ Китай въ видѣ какого-то волшебнаго Эльдорадо, страны, гдѣ царствуетъ философія и откуда изгнано все зло. Прочтите статейки Дидро и его разговоры съ путешественниками, бывшими въ Китаѣ, припомните Вольтера и аббата Реналя, съ наслажденіемъ восхвалявшихъ эту дивную сторону, чуждую европейскихъ пороковъ и предразсудковъ. Всѣ эти сильные умы отъ души вѣрили тому, что писали, не думая о томъ, что гораздо прежде нихъ великій Тацитъ, неограниченный властитель желѣзнаго языка, возвысившій исторію до поэзіи и эпиграмму до неотразимаго приговора, прославлялъ суровые нравы германцевъ съ цѣлью кольнуть своихъ безнравственныхъ и изнѣженныхъ соотечественниковъ.
   Теперь никто не прославляетъ Китая, прежнее Эльдорадо исчезло безъ возврата, разобрано на водевили и оперы въ родѣ "Бронзоваго Коня".
   Никто не хочетъ удивляться Китаю, туристы осыпаютъ его насмѣшками, англичане громятъ пушками его берега, забираютъ города, не теряя ни одного солдата и не смотря на заступничество Синяго Бога, "истребляющаго милліоны рыжихъ варваровъ", отравляютъ опіумомъ всѣхъ подданныхъ богдыхана! Sic transit gloria mundi!..
   Кстати о Китаѣ: разсказъ "Москвитянина" припомнилъ мнѣ чрезвычайно милый анекдотъ, слышанный мною отъ одного Англичанина. Кажется, онъ былъ помѣщенъ когда-то въ англійскихъ журналахъ, но во всякомъ случаѣ едва-ли извѣстенъ нашей публикѣ.
   Въ то время, когда Великобританія начинала уже догадываться о неминуемости скораго разрыва съ Небесною Имперіею и заготовляла уже военные корабли для экспедиціи, въ Лондонѣ жилъ нѣкто лордъ Виллоуби, хваставшійся отличнымъ знаніемъ китайскаго языка и китайскихъ нравовъ. Благородный лордъ нѣсколько разъ разсказывалъ, что черезъ продолжительныя свои путешествія онъ пріобрѣлъ въ Кантонѣ и Пекинѣ множество друзей между туземцами, которые даже ведутъ съ нимъ переписку и приглашаютъ его къ новой поѣздкѣ въ Китай, обѣщая встрѣтить его съ распростертыми объятіями. Слухъ о китаизмѣ лорда Виллоуби дошелъ до министерства, которое нуждалось въ человѣкѣ, способномъ доставить правительству секретныя свѣдѣнія о военныхъ силахъ, финансахъ и администраціи Небесной Имперіи. Это деликатное порученіе предложено было вашему лорду, который принялъ его съ благодарностію.
   Дѣйствительно, хитрый политикъ имѣлъ обширныя связи въ Китаѣ. При первой его просьбѣ, тамошнія власти позволили ему переѣхать за черту, которой никогда не переступала европейская нога, и поселиться невдалекѣ отъ Пекина. Для прикрытія настоящей цѣли его странствованія, коварному лорду дано было какое-то оффиціальное порученіе насчетъ торговли. Обрадовавшись радушному пріему китайцевъ, Виллоуби написалъ, чтобъ о немъ не безпокоились, и что ожидаемыя свѣдѣнія онъ не преминетъ доставить въ наискорѣйшемъ времени.
   Между тѣмъ любезность и радушіе узкоглазаго народа начинали становиться отчасти докучными. Не успѣлъ Виллоуби поселиться на выбранномъ имъ мѣстѣ, какъ въ ту же минуту, въ сопровожденіи блистательной свиты, явился къ нему главный мандаринъ города, отвѣсилъ ему тысячу поклоновъ, прижалъ его сто разъ къ своему сердцу и объявилъ, что не допуститъ благороднаго путника жить въ домѣ какого нибудь пролетарія, а предлагаетъ ему собственный свой домъ, свой столъ, все свое богатство и себя самого. Лордъ призадумался, опасаясь коварства; но не было возможности сомнѣваться: фигура сановника была такъ глупа, глаза его такъ малы, брюхо такъ толсто, что онъ казался благороднѣйшимъ человѣкомъ. Увидѣвъ, что англичанинъ колеблется, губернаторъ далъ знакъ, и вся свита принялась умолять лорда не отвергать предлагаемаго гостепріимства. Одни падали ницъ, другіе кланялись ему ежесекундно, третіе, поднявъ пальцы кверху, трогательно глядѣли на него и готовы были зарыдать отъ волненія и душевной доброты. Виллоуби согласился, и тутъ-то начались его несчастія.
   Долгая дорога и докучливыя любезности его утомили, къ тому же дѣло шло къ ночи. Переѣхавши въ домъ мандарина, нашъ лордъ попросилъ указать свою спальню и легъ на постель. Но едва началъ онъ засыпать, какъ подъ окномъ его послышался трескъ, пальба и шипѣніе, смѣшанное съ воемъ пѣвцовъ и гвалтомъ отвратительной музыки. Подбѣжавъ къ окну, испуганный политикъ увидѣлъ, что улица была въ огнѣ. Въ честь его давался всѣмъ городомъ концертъ и фейерверкъ. Опасаясь обидѣть народъ своимъ невниманіемъ, полусонный лордъ, въ сопровожденіи хозяина, долженъ былъ выйдти на улицу и до самого разсвѣта любоваться разноцвѣтными огнями, слушать страшную музыку и благодарить по одиночкѣ каждаго изъ участниковъ сюрприза. Спать уже было некогда. Въ пріемной залѣ ожидали измученнаго гостя депутаты отъ ученаго сословія города. Послѣ первыхъ, чрезвычайно длинныхъ привѣтствій, старшій изъ нихъ, до крайности похожій на кота, сталъ посреди комнаты и произнесъ рѣчь, содержаніемъ которой было... какъ бы вы думали что?.. "Взглядъ на исторію Небесной Имперіи, отъ ея основанія до нашего времени". Рѣчь была безпокойна, но заключеніе ея было еще горше: великій ученый умолялъ иностранца отвѣчать ему подобною же рѣчью, въ отношеніи къ англійской исторіи. Но обѣденная пора спасла лорда отъ этой напасти, и рѣчь его была отложена до слѣдующаго дня. Съ тоскою въ сердцѣ, съ слипающимися глазами, нашъ политикъ отпустилъ отъ себя ученыхъ, переодѣлся и бросился къ обѣденному столу, потому что голодъ начиналъ его мучить.
   Столъ былъ украшенъ присутствіемъ всей аристократіи и тянулся до ночи, а совсѣмъ тѣмъ, къ крайней своей досадѣ, милордъ всталъ изъ-за стола съ тощимъ желудкомъ. Не говоря о томъ, что нѣкоторыя кушанья, какъ-то: улитки, слизняки, соусъ изъ кленовыхъ почекъ, отваръ изъ душистыхъ цвѣтовъ, и кромѣ того нѣкоторыя блюда {Китайцы ѣдятъ собакъ, мышей и ящерицъ, а крысы и червяки считаются у нихъ лакомствомъ.} могли возбудить одно отвращеніе въ европейцѣ; всѣ, безъ исключенія, издѣлія мандаринской кухни были такъ утонченны, что англичанинъ, привыкшій къ росбифу, пуддингу и большимъ рыбамъ, становился еще голоднѣе. Поминутно подаваемый крѣпкій чай еще болѣе разстроилъ нервы британца: чуть дождавшись конца, онъ всталъ изъ-за стола съ жестокою головною болью и хотѣлъ удалиться, когда хозяинъ пригласилъ его въ театръ, давая ему тонко замѣтить, что всякій отказъ или тонкое уклоненіе будетъ имъ принято за великое несчастіе, за оскверненіе его дома, за ругательство надъ гостепріимствомъ его соотечественниковъ.
   Спектакль былъ очень длиненъ, хотя и заключался въ томъ, что всѣ актеры цѣлый вечеръ съ усердіемъ тузили другъ друга палками по спинѣ и другимъ частямъ тѣла. Мысль о предстоящемъ отдыхѣ придала бодрости Англійскому дипломату; и, наконецъ, желанная минута настала; съ наслажденіемъ растянулся онъ на своей постели, стараясь не думать о мучившемъ его голодѣ. Но только что сонъ началъ къ нему подкрадываться, какъ бѣдному лорду пришлось снова вскочить съ постели, въ ужасѣ и недоумѣніи. Необычайно дикіе звуки, въ которыхъ слышалась и музыка, и хрипѣніе, и стукотня, слышались уже не на улицѣ, не подъ окнами, а надъ самымъ ухомъ британца. То былъ бой стѣнныхъ часовъ, бой, сопровождаемый всѣми чудесами китайской механики и продолжавшійся ровно три четверти часа, при чемъ дверцы часовъ поминутно растворялись съ хлопаньемъ, представляя изумленнымъ взорамъ безконечную процессію драконовъ, мандариновъ, тигровъ, бонзъ и наконецъ, самого синяго духа, хранителя Небесной Имперіи. Слѣдующая за тѣмъ четверть часа прошла довольно спокойно, и бой начался снова. Благородный лордъ рвалъ на себѣ волосы съ отчаянія.
   Прошло еще нѣсколько дней съ депутаціями мандариновъ и ученыхъ, съ прогулками и рѣчами, спектаклями и угощеніями. Обѣды, по прежнему, состояли изъ вареныхъ собакъ и соуса изъ кленовыхъ почекъ, а по ночамъ снова били часы, трещали фейерверки и раздавались серенады. Въ довершеніе бѣды, главный мандаринъ и все его семейство ни на минуту не оставляли своего гостя, докучая ему своими любезностями и церемоніями. Нѣсколько разъ лордъ Виллоуби подозрѣвалъ своего хозяина въ обдуманномъ намѣреніи его мучить, но подозрѣнія эти ничѣмъ не подтверждались. Мандаринъ даже похудѣлъ вслѣдствіе своего ревностнаго гостепріимства; но лицо его было также добродушно глупо, глаза по прежнему не выражали ни малѣйшей хитрости; онъ увѣрялъ, что любитъ своего гостя выше всего на свѣтѣ и непремѣнно умретъ съ отчаянья при разставаньи.
   Наконецъ эта жизнь сдѣлалась невыносима англичанину. Лихорадка его мучила, голодъ терзалъ его внутренности, въ нѣсколько дней онъ высохъ какъ спичка и ослабѣлъ отъ постоянной безсонницы. Какъ-то изъ разговора своихъ хозяевъ узналъ онъ, что въ нѣсколькихъ миляхъ отъ города (дѣло происходило въ Фу-чу-фу) находится другой городъ, въ отдаленнѣйшемъ уголку котораго дозволено временное жительство которой-то изъ европейскихъ миссій. Сердце его забилось отъ радости; дождавшись ночи, нашъ лордъ отправился въ свою комнату и черезъ минуту вышелъ оттуда, сказавши, что желаетъ прогуляться по саду. Къ изумленію и радости, мандаринъ не пошелъ провожать его. Ночь была лунная; недалеко отъ сада тянулась большая дорога.
   Дрожа отъ нетерпѣнія, лордъ подошелъ къ воротамъ, которыя отдѣляли садъ отъ дороги. О, радость! ворота, противъ всѣхъ правилъ, не были замкнуты. Нашъ политикъ оглянулся еще разъ и кинулся бѣжать по дорогѣ. Въ шелестѣ всякой вѣтки слышалась ему погоня, въ каждомъ деревѣ видѣлъ онъ мандарина и его семейство, шумъ вѣтра казался ему серенадою съ фейерверкомъ, Забывъ достоинство члена верхней палаты, британскій аристократъ бѣжалъ не переводя духа. На всѣхъ заставахъ пропускали его безпрепятственно, и даже какой-то китаецъ разсказалъ ему, гдѣ найдти европейскую миссію. Передъ разсвѣтомъ прибылъ онъ въ обѣтованный уголокъ, не помня себя отъ утомленія и осыпая проклятіями хитрыхъ гражданъ Небесной Имперіи, и даже не ложась спать, написалъ въ Англію письмо, въ которомъ торжественно отказывался отъ возложеннаго на него порученія.
   Затѣмъ, онъ съѣлъ почти полпуда росбифа и спалъ трое сутокъ не просыпаясь.
   Рядомъ съ названными мною статьями, "Москвитянинъ" представилъ нѣсколько статеекъ довольно замѣчательныхъ, только въ другомъ родѣ. Одна изъ нихъ называется "Пальто" и выписывается здѣсь безъ всякихъ комментарій.Такая вещь говоритъ сама за себя.
   "Не болѣе десяти лѣтъ тому назадъ, явилось въ Москвѣ въ первый разъ пальто. Оно пріѣхало прямо изъ Парижа на машинахъ. Не смотря на это, господина, который носилъ его на плечахъ своиъъ, считади за дикаго, и не смотря на это, безобразная, нестатная одежда, въ родѣ Китайской курмы, или шкуры гиппопотама, вошла въ моду: явиласъ какая то необходимость въ мѣшкѣ, годномь безъ разбору, на всякій станъ, на всѣ возрасты, на всѣ званія и состоянія, кому до чресла, кому по колѣно; явилась необходимость въ одеждѣ -- много кармановь да нечего класть. Для робкихъ, боявшихся облечь себя мѣшкомъ, придуманъ былъ сюртукъ-пальто и пальто-сюртукъ. И вотъ всѣ носятъ пальто, пальто-сакъ.
   Ѣду покупать готовое пальто, примѣриваю.
   -- Безподобно! -- говоритъ портной, осматривая меня.
   -- Помилуй, --говорю я, смотрясь въ аеркадо, -- это чертъ знаетъ что!
   -- Безподобно, -- повторяетъ портной; -- застегнитесь.
   -- Помилуй, карманы на самой стяжкѣ стана, въ нихъ нельзя ничего положить.
   -- О, эти только для рукъ.
   -- Только для рукъ? прятать руки отъ холода? да тутъ и руки не просунешь.
   -- Вотъ еще карманы.
   -- У самыхъ плечь, -- это для чего же?
   -- Это такъ ужъ шьется.
   -- Куда же я положу платокъ?
   -- А, платокъ можно положить вотъ въ эти карманы.
   -- Гдѣ? въ складкяхъ подола? рука недостанетъ, надо приподнимать полу. Ну, скажи пожалуйста, для чего эти нелѣпые карманы?
   -- Но такъ шьютъ, это модно.
   -- Зачѣмъ же слѣдовать глупой модѣ?
   -- Нельзя; кто жъ будетъ носить не по модѣ?
   -- A боковаго внутренняго кармана, сердечнаго моего кармана нѣтъ?
   -- Какъ нѣтъ, -- есть.
   -- Господи! вмѣсто горизонтальнаго перпендикулярное отверстіе въ карманъ, подъподкладку; да это выломишь руку, какимъ образом ходить въ карманъ?
   -- О, ничего, вотъ видите, -- это очень удобно.
   -- Да, я вижу, что во всѣ эти карманы надо ходить чужой рукой.
   -- Что жъ, не угодно купить?
   -- Нѣтъ, a такаго уродливаго пальто не куплю.
   -- Но вѣдь вы спрашивали пальто, -- какое же другое бываетъ пальто? Вы лучше моихъ пальто нигдѣ не найдете. Посмотрите, какая матерія, какой шовъ.
   Въ самомъ дѣлѣ, матерія -- какъ кожа, шовъ -- какъ кованый. Нельзя не купить въ пользу индустріи.
   Не менѣе интересны слѣдующіе два анекдота:
   1) "Одинъ записной грамматикъ, замѣтивъ хорошенькую дѣвушку подлѣ бѣлокураго парика и вставныхъ челюстей, спросилъ: кто это такіе?
   -- Это будущій супругъ, a это будущая супруга.
   -- Стало быть, замѣтилъ грамматикъ, будущее совершенное женится на будущемъ несовершенномъ."
   2) "Во время случившейся грозы, ученый эллинистъ расчихался и кстати упомянулъ къ свѣденію, что древніе Греки приписывали грозу чиханію отца боговъ.
   -- Какъ же счастливы были древніе Греки, сказала одна дама, -- что Юпитерь не нюхалъ табаку!"
   Кажется мнѣ,что эти два анекдота тоже не нуждаются въ комментаріяхъ.
   Да, я было забылъ сообщить вамъ, что въ семнадцатомъ нумерѣ "Москвитянина" помѣщена "Васантазена" древне-индѣйская драма, переведенная съ санскритскаго господиномъ Коссовичемъ. Грѣшно встрѣчать холодностью труды подобнаго рода, но да простятъ меня Сива и Вишну, я вооружусь безстыдствомъ и признаюсь вамъ, что не имѣлъ силы одолѣть этой древней индѣйской драмы, въ которой дѣйствующія лица носятъ имена Майтрея, Ставарака, Вардаманака, Санстанака и Чурнавриддги. Я бы совѣтовалъ кому нибудь прочесть вслухъ эту драму: если онъ не прикуситъ своего языка, выговаривая подобныя названія, то драма можетъ читаться. Итакъ, я не читалъ драмы, переведенной съ санскритскаго, и не буду читать ее. Пусть Дэвы (боги) вооружатся противъ меня всею своею свирѣпостью, пускай Питри (тѣни праотцевъ) отъ меня отступятся, пусть Ракши (чудовища) и всѣ злыя существа Магабгараты грозятъ мнѣ мщеніемъ, пусть самъ Камадэва (богъ любви) явитъ мнѣ злѣйшія свои немилости,-- я все-таки не могу одолѣть "Вазантаземы", древне-индѣйской драмы, переведенной съ санскритскаго г-мъ Коссовичемъ.
   Теперь остается упомянуть объ одной статьѣ "Библіотеки для Чтенія", посвященной біографіи извѣстнаго художника Ватто, Ватто, живописца пудреныхъ дамъ, миѳологичеекихъ красавицъ и пастушекъ съ овечками на голубыхъ лентахъ, веселыхъ пировъ посреди садовой лужайки, между фонтанами и мраморными статуями, подъ деревьями, ровно остриженными и подымающимися вверхъ въ видѣ зеленыхъ куполовъ, и любовныхъ сценъ посреди роскошнаго будуара съ витою мебелью, овальными зеркалами и росписными плафонами. Блестящій, граціозный и причудливый талантъ Ватто умѣлъ возвысить фальшивую манеру до обаятельной прелести; да иначе и быть не могло: Ватто олицетворилъ эстетическую сторону вѣка Регента и Людовика XV, также какъ Вольтеръ изображалъ собою умственную сторону того вѣка, обильнаго зломъ и добромъ, чудной поэзіею и отрицаніемъ всякой поэзіи, безумными наслажденіями и пастушескими идилліями, рыцарскими подвигами и шарлатанскими продѣлками,-- того вѣка, гдѣ Сенъ Жерменъ сталкивался съ Франклиномъ, Жанъ Жакъ Русо съ герцогомъ Ришльё, кардиналъ Дюбуа съ послѣдними представителями католическаго фанатизма. Когда подумаешь о второй половинѣ осьмнадцатаго столѣтія и тогдашней жизни, голова кружится, и глазамъ представляется какой-то дивный, поразительный маскарадъ, напоминающій собою послѣдній праздникъ вередъ великимъ постомъ, маскарадъ, въ которомъ можно было найти все: и блескъ обстановки, и остроуміе, достигшее высшей точки, и чувство, пробивающееся подъ легкимъ обращеніемъ, и гордое довѣріе къ своимъ силамъ, и поклоненіе красотѣ, и нравы древнихъ аѳинянъ съ прибавленіемъ неслыханныхъ ими удовольствій. Регентъ, прозванный первымъ рыцаремъ и первымъ повѣсою Франціи, прощающій пойманнаго заговорщика и приглашающій его на одну изъ своихъ палеройяльскихъ оргій, графиня де Шатле, владычица моды, изучающая философію Ньютона и награждающая автора Эдипа своей любовью, кардиналъ Берви, язычникъ въ душѣ, поклонникъ музъ и грацій,-- развалины временъ Лудовика XIV, новые витязи взбалмошнаго времени регентства: всѣ эти люди вдохновляли Ватто, ихъ похожденія давали пищу его таланту, ихъ деньги поддерживали его послѣдователей. Волокита Ришлье заказывалъ себѣ пастушковъ съ барашками, кардиналъ Дюбуа покупалъ у него самыя нескромныя изъ миѳологическихъ картинъ, суровыя девотки, поѵнящія еще времена г-жи Ментенонъ, любили картины, изображающія веселые пиры посреди цвѣтовъ, между стрижеными аллеями. Все перепуталось, все смѣшалось, и все было необыкновенно граціозно, и посреди этой баснословной жизни, заволочившійся и закружившійся міръ не помышлялъ о бурѣ, которая собиралась на горизонтѣ и разразилась кровью, безпорядками и рядомъ колоссальныхъ баталій.
   Вотъ какое общество было выражено въ картинахъ Ватто, вотъ какого рода люди служили ему оригиналами. Никто, кромѣ его, не былъ въ состояніи создать что-нибудь цѣлое изъ пестрыхъ и безконечныхъ сценъ одуряющаго карнавала, прозваннаго осмнадцатымъ столѣтіемъ. Никто, кромѣ его, не умѣлъ рисовать пошлѣйшихъ идиллическихъ сценъ и возвышаться до геніяльности, въ самыхъ этихъ сценахъ передавая жизнь, направленіе, физіогноміи того времени. Поэтому оцѣнка его таланта должна тѣсно сливаться съ изображеніемъ нравовъ современнаго ему общества: забудьте на минуту характеръ Регентства, вѣка Людовика XV -- и произведенія Ватто покажутся вамъ мечтами подгулявшаго празднолюбца! Потому-то мнѣ ужасно досадно было видѣть, въ статьѣ г. Мацкевича, такъ много біографическихъ подробностей и такъ мало картинъ тогдашняго общества. На что мнѣ знать, что Антонъ Ватто родился въ Валансьеннѣ, началъ свое поприще рисованіемъ декорацій, въ Англіи заразился сплиномъ и умеръ, проведя жизнь отмѣнно скучно. Въ немъ не было шика XVIII столѣтія, но въ немъ было что-то больше: онъ служилъ зеркаломъ этому армидину вѣку, и, не принимая участія въ его интересахъ и наслажденіяхъ, передалъ намъ всѣ эти интересы и наслажденія. Не знаю, принадлежитъ ли статья о Ватто къ оригинальнымъ статьямъ "Библіотеки для Чтенія", или переведена, по обыкновенію, безъ означенія источника, откуда она заимствована, но едва ли удовлетворитъ людей, интересующихся исторіею живописи, и читателей, желавшихъ узнать что-нибудь новое объ общественной жизни XVIII столѣтія.
   Въ октябрьской же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" есть статья о "Пророкѣ" Мейербера, очень длинная, но чуждая особенныхъ музыкальныхъ хитросплетеній. Между прочимъ, нѣкоторые изъ лучшихъ мотивовъ оперы помѣщены нотами посреди текста. Это очень хорошо придумано и непремѣнно понравилось бы нашимъ деревенскимъ дамамъ, если бы горькій опытъ не убѣдилъ меня въ томъ, что у нашихъ молодыхъ дамъ рояли и пьянино стоятъ только для украшенія комнаты и не раскрываются никогда. Ни просьбы мужа, вы увѣщанія дилетанта-сосѣда нисколько не помогаютъ въ этомъ дѣлѣ, и красивый рояль постоянно стоитъ съ замкнутыми клавишами, а играть на немъ почитается лишнею и крайне утомительною роскошью. Впрочемъ я говорю только о своихъ сосѣдахъ; въ другихъ уѣздахъ, можетъ быть, музыка процвѣтаетъ и прославляется.
   

IX.

Ноябрь 1849.

   "Блаженство -- говоритъ одинъ довольно извѣстный въ ученомъ мірѣ англичанинъ -- блаженство состоитъ въ томъ, чтобы, сидя на мягкомъ диванѣ передъ огнемъ, въ ненастный вечеръ, читать новую книгу". "Вотъ глупое опредѣленіе! -- скажутъ читатели, имѣющіе маленькую слабость воображать себя практическими людьми -- вотъ умозаключеніе, достойное медвѣдя! Немногаго же вашъ глубокомысленный мудрецъ требуетъ отъ жизни!"
   Я люблю защищать писателей, изъ которыхъ цитирую или ворую нѣкоторыя мысли. Моральное "благопріобрѣтеніе" чужихъ мыслей тѣмъ хорошо, что на минуту заставляетъ насъ переселяться въ чужую голову и думать мыслями какой нибудь знаменитости. "Благопріобрѣтеніе" физическое не можетъ имѣть такого результата. Услышавъ презрительное противорѣчіе моему англичанину, я такъ оскорбленъ, какъ будто бы меня самого назвали пустымъ мечтателемъ и книжнымъ червякомъ. Итакъ, вамъ кажется глупою мысль о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги передъ каминомъ, сидя на мягкомъ диванѣ? Но подумали ли вы о томъ, что для такого пустого процесса, во-первыхъ, потребно имѣть каминъ и диванъ и беззаботно засѣдать въ уютной комнатѣ, въ ту минуту, когда холодный вѣтеръ заворачиваетъ капюшоны шинелей на голову пѣшеходамъ, при чемъ, по закону необходимости, въ ту же минуту шляпы слетаютъ съ головъ, широкія калоши спадаютъ съ ногъ посреди грязи, и зонтикъ, зацѣпленный противнымъ вѣтромъ, выворачивается въ видѣ тюльпана? Во-вторыхъ, взято ли вами въ соображеніе, что чтеніе новой книги предполагаетъ въ человѣкѣ, засѣвшемъ съ нею передъ каминомъ, порядочный запасъ спокойствія духа и равнодушія къ жизни со всѣми ея горестями и радостными катастрофами, отъ которыхъ дѣлается безсонница, и въ видѣ вознагражденія, черезъ пять лѣтъ послѣ катастрофы, въ охлажденной головѣ является маленькій сюжетъ для повѣсти или романа? Отсутствіе такихъ потрясающихъ душу событій не есть ли истинное блаженство, и спокойное состояніе души, maximum всѣхъ требованій счастія, не выражается ли спокойною фигурою человѣка, вечеромъ завалившагося на диванъ съ книгою передъ глазами?
   "Все это такъ" -- можно сказать мнѣ -- "но солдату, не бывшему въ сраженіи, неприлично восхвалять пальмы, и мирты, и спокойствіе мирнаго положенія, а человѣку, бѣгавшему отъ жизни съ ея драмами, едва ли позволится хвастаться своимъ пассивнымъ и трусливымъ спокойствіемъ". Успокоитесь, англичанинъ, о которомъ идетъ рѣчь, не былъ пассивнымъ человѣкомъ и не бѣгалъ сраженій. Онъ родился членомъ британской аристократіи и довольно интересныхъ вещей пересмотрѣлъ на своемъ вѣку. Онъ видѣлъ эмиграцію и заказывалъ перчатки въ лавкахъ людей, бывшихъ герцогами и маркизами, слышалъ предсмертную рѣчь лорда Чатама, котораго держали подъ руки во все время рѣчи, видѣлъ, какъ его сынъ Вилльямъ Питтъ, первый министръ Англіи. двадцати двухъ лѣтъ отъ роду, замышлялъ коалиціи противъ Франціи. Нашъ британецъ хорошо зналъ Джорджа Бруммеля, голяка, который съ милліономъ ассигнаціями капитала {Просимъ вспомнить, что дѣло происходило въ Лондонѣ, гдѣ между аристократіею люди, имѣющіе милліонъ капитала, по причинѣ "своей бѣдности", удаляются на континентъ и признаютъ себя раззоренными. Г. Бруммель даже не имѣлъ милліона: состояніе его заключалось въ тридцати тысячахъ фунтовъ стерлинговъ (750,000 руб. асс).} дерзнулъ сдѣлаться законодателемъ "Моды" и соперничать съ принцомъ валлійскимъ, "первымъ джентльменомъ своего времени". Нашъ англичанинъ былъ силенъ въ политикѣ, и рѣчи его тянулись по шести часовъ: должно быть, онѣ были недурны, потому что во время этихъ рѣчей члены оппозиціи усильно расшевеливали какого-то маленькаго господина, нацѣдившагося хересомъ и дремавшаго на своей скамьѣ. Чуть кончилась рѣчь, сонливецъ, прозывавшійся Ричардомъ Шериданомъ, набрасывался на нашего англичанина какъ маленькая пантера, осыпая его желчными, эффектными и нестерпимо остроумными запросами. Нашъ герой глоталъ эти парламентскія любезности, презрительно улыбаясь: его уже ничто не поражало съ тѣхъ поръ, какъ онъ слышалъ громадную дерзость знаменитаго оратора, разразившаго своего противника такими вѣжливыми словами: "Я не назову моего почтеннаго сосѣда безстыдникомъ -- онъ членъ верхней палаты! я не скажу, что онъ плутъ и измѣнникъ -- онъ первый лордъ казначейства!"
   Все это видѣлъ англичанинъ, изъявившій свое заключеніе о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги,-- все это онъ видѣлъ и не оставался празднымъ. Ему предстояло порядочное поле дѣятельности: надлежало промотать такое состояніе, за которое можно было купить кусокъ Америки, величиною съ Англію и Францію. Онъ не былъ похожъ на юношей, тратящихъ по тысячѣ цѣлковыхъ на свой туалетъ и вслѣдствіе того признающихъ себя звѣздами первой величины, нашъ британецъ тратилъ на свой нарядъ по тридцати тысячъ серебромъ ежегодно и все-таки шелъ позади многихъ знаменитостей, сзади Бруммеля и регента, позади Альванлея, Моррисона, Шеридана и Додлей Стюарта. Ему сильно хотѣлось быть на нѣсколько мѣсяцевъ первенствующимъ лицомъ въ лондонскомъ обществѣ, звѣздою (а star), какъ называлось по тогдашнему; но цѣль желаній все отъ него ускользала. Наконецъ счастіе собралось ему улыбнуться: Альванлей устарѣлъ, Бруммель поѣхалъ нищенствовать во Францію, число соперниковъ умалялось. На склонѣ лѣтъ вашъ англичанинъ уже готовъ былъ сдѣлаться звѣздою... какъ вдругъ новая звѣзда переступила ему дорогу, обративъ на себя взгляды не только аристократіи, но всѣхъ кружковъ и всей Европы,-- новая звѣзда въ видѣ тоненькаго двадцатилѣтнято джентльмена, который не умѣлъ даже танцовать, потому что былъ хромъ. Впрочемъ, хромой лордъ былъ красавецъ, звѣздою же сдѣлался оттого, что написалъ двѣ маленькія поэмы подъ названіемъ: "Гьяуръ" и "Абидосская Невѣста". Какъ бы то ни было, нашему пріятелю на этой дорогѣ удачи не было.
   Итакъ, вотъ какого рода джентльменъ, въ старости своей, объявилъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи хорошей книги въ дурную погоду. Выраженіе, которое показалось бы глупымъ въ устахъ нѣмца, изсохшаго посреди своей библіотеки, сказанное британскимъ аристократомъ, пріобрѣтаетъ нѣкоторый вѣсъ и правдоподобіе. Любопытно было бы, однако, узнать, назвалъ ли бы упомянутый британецъ блаженствомъ чтеніе нашихъ журналовъ за ноябрь мѣсяцъ настоящаго года?
   Я со своей стороны признаюсь откровенно, что для меня чтеніе лучшаго изъ европейскихъ учено-литературныхъ журналовъ никогда не сравнится по удовольствію съ чтеніемъ самой посредственной книги, предполагающей въ авторѣ горячо обдуманный трудъ въ соединеніи съ изложеніемъ, истинно прекраснымъ или непомѣрно плохимъ. Еще парадоксъ! но что дѣлать! нынѣшній мѣсяцъ я люблю парадоксы. Съ идеей журнальной статьи у меня соединяется мысль о сочиненіи, писанномъ на заданную тему, писанномъ къ сроку, по окончаніи котораго авторъ ея восклицаетъ: уфъ! наконецъ-то окончилъ! Журнальная статья скрываетъ отъ насъ индивидуальность автора. То ли дѣло романъ на веленевой бумагѣ, въ которомъ каждое слово и каждый эпиграфъ обдуманы въ тиши кабинета, перечитаны авторомъ по нѣскольку разъ! то ли дѣло собраніе стихотвореній, гдѣ человѣческое самолюбіе сквозитъ между строчками, гдѣ претензія на геніяльность ничѣмъ не прикрыта! Пріятно слѣдить за людскими слабостями, особенно за тѣми, которыя не оставляютъ въ наблюдателѣ слишкомъ тяжелаго чувства,-- и, надо признаться, почти изо всѣхъ слабостей, авторское самолюбіе и страсть къ литературѣ никогда не пробудятъ слишкомъ тягостнаго впечатлѣнія. Оттого-то много умныхъ людей, утомившись жизнью и практическою дѣятельностью, прибѣгали къ книгамъ, къ интересамъ науки, усиливаясь забыть страсти и бѣды дѣйствительныя; но къ книгѣ и интересамъ науки никто и никогда не чувствовалъ отвращенія, кромѣ людей ихъ не понимающихъ.
   Надо признаться еще разъ: для читателя съ аналитическимъ складомъ ума, журналъ никогда не въ состояніи замѣнить книги, точно по той же причинѣ, по которой свѣтская болтовня съ любезнымъ, образованнымъ, по нѣсколько поверхностнымъ человѣкомъ не замѣнитъ собою бесѣды съ простымъ существомъ, которое само высказывается и простодушно подвергаетъ вашему наблюденію всѣ тайны своего нехитраго сердца. Какъ бы то ни было, мы говоримъ не о книгахъ, а о журналахъ, не о наукѣ чтенія, а o ноябрьскихъ книжкахъ нашихъ періодическихъ изданій. Не отклоняясь болѣе отъ моей темы, спѣшу потолковать съ вами объ этихъ книжкахъ, изъ которыхъ каждая почти представила намъ нѣсколько хорошихъ статей, оригинальныхъ и переводныхъ. Въ особенности учеными статьями богатъ былъ нынѣшній мѣсяцъ; бельлетристическіе же отдѣлы большею частію представили намъ статьи переводныя, но выборъ ихъ былъ весьма недуренъ.
   Всѣхъ бѣднѣе замѣчательными статьями была іюньская книжка "Сына Отечества". Не стану говорить о неудобствахъ чтенія іюньскихъ новостей въ ноябрѣ мѣсяцѣ; причины же замедленія этой книжки до меня не касаются, и хозяйственныя дѣла редакціи не подлежатъ моему сужденію. Замѣчу одно то, что, по моему мнѣнію, продержавъ шестую книжку нѣсколько лишнихъ мѣсяцевъ, редакція "Сына Отечества" моглабъ придать ей болѣе разнообразія. Но этого сдѣлано не было: въ іюньской книжкѣ читаются съ интересомъ только "Письма о Манджуріи" и маленькій анекдотецъ о Суворовѣ, котораго только окончаніе ясно. Вотъ вкратцѣ содержаніе этого анекдота. Однажды въ походѣ князь Рѣпнинъ, бывшій въ нѣкоторомъ несогласіи съ рымникскимъ героемъ, послалъ къ нему съ какимъ-то порученіемъ майора ***. Князь Суворовъ ласково принялъ штабъ-офицера, но во все время своихъ разговоровъ старался его конфузить и сбивать съ толку насмѣшливыми и странными вопросами. Майоръ былъ человѣкъ бойкій и несклонный къ робости. На все находилъ онъ скорый и удовлетворительный отвѣтъ и даже сказалъ князю, сколько именно звѣздъ на небѣ и рыбы въ той рѣкѣ, около которой они ѣздили. Затронутый находчивостью майора, Суворовъ предложилъ ему крайне щекотливый вопросъ.
   -- A скажи мнѣ, батюшка, спросилъ онъ:-- какая разница между княземъ Рѣпнинымъ и мною?
   -- Такое различіе, ваше сіятельство, отвѣчалъ штабъ-офицеръ, подумавъ немного: -- что князь Николай Васильевичъ и хотѣлъ бы меня сдѣлать подполковникомъ, да не можетъ, а вашему сіятельству стоитъ только захотѣть.
   -- Помилуй Богъ, умный человѣкъ! вскричалъ князь Суворовъ и тутъ-же поздравилъ его съ слѣдующимъ чиномъ.
   Кромѣ этихъ статей въ шестой книжкѣ есть стихотвореніе къ черепу, обращенному въ кубокъ. Тамъ попадаются такія строки:
   
             Бывало, средь бесѣды шумной,
             Сей черепъ шуткой остроумной
             Звенѣлъ. Теперь, какъ онъ утихъ,
             Пусть, если самъ остротъ не вержетъ,
             Тѣмъ, что въ немъ держится, поддержитъ
             Духъ остроумія въ другихъ!
   
   Кстати объ остроуміи. "Петербургскій Вѣстникъ" исчезъ изъ "Сына Отечества", и неизвѣстный его авторъ уже остротъ не вержетъ! Тѣмъ лучше для читателей и для журнала. Вообще, духъ остроумія не всегда бываетъ добрымъ духомъ для періодическаго изданія.
   Страннымъ слогомъ написана повѣсть, помѣщенная въ той же книжкѣ, подъ заглавіемъ: "Находка,-- разсказъ о быломъ". Авторъ ея разсказываетъ, какъ, ѣхавши по Уральскимъ горамъ, онъ нашелъ дѣвушку, брошенную обольстителемъ и лежащую безъ чувствъ возлѣ дороги. Вылечивъ и пріютивъ y себя бѣдную жертву, онъ ѣдетъ къ родителямъ ея, чтобъ примирить ихъ съ нею. На-встрѣчу выходятъ два старика, убитые горемъ, и, для перваго знакомства, вотъ какъ объясняется отецъдѣвушки съ ея спасителемъ:
   -- Милостивый государь! Мы въ первый разъ имѣемъ честь васъ видѣть, и считаемъ васъ минутнымъ посѣтателемъ, мимоѣзжимъ путникомъ, хотя въ удаленіи отъ большой дороги и немногіе здѣсь проѣзжаютъ. Горе, омрачающее лица наши, такъ глубоко, что мы не смѣемъ открывать его и излить даже в одной части его въ вашу душу, не смотря на вашъ благородный вызовъ возвратить вамъ веселость и радушіе, правда, привычные вамъ доселѣ. Послѣднее вы, безъ сомнѣнія, слышали отъ лицъ, къ намъ близкихъ; такъ, вѣрно, слышали тоже и объ источникѣ зла и слезъ нашихъ. Ахъ, онъ неисчерпаемъ.... неясчерпаемъ! Благодаримъ васъ за соочастіе: по просимъ васъ вмѣстѣ съ нами предоставить все промыслу Божію. Есть для язвъ минуты, въ которыя самое искусное врачеваніе не пользуетъ ихъ, a лишь болѣе растравляетъ. Это -- наше теперешнее положеніе. Благодаримъ васъ за ваше соучастіе".
   Не смѣю сомнѣваться въ истинѣ разсказа, но смѣю думать, что огорченный отецъ, говоря о своемъ несчастіи, не способенъ изъясняться такими странно округленными фразами.
   Въ одной изъ октябрьскихъ книжекъ "Москвитянина" помѣщено продолженіе "Чудодѣя" г. Вельтмана. Романъ этотъ, по видимому, долженъ слиться съ похожденіями Саломеи, и дѣйствующія лица начинаютъ поговаривать о Дмитрицкомъ и его женѣ. Изобиліе лицъ, выведенныхъ на сцену въ "Чудодѣѣ", показываетъ, что этотъ романъ будетъ тянуться еще нѣсколько мѣсяцевъ, если не лѣтъ; отношенія же дѣйствующихъ лицъ между собою, и приключенія, съ ними случающіяся, до такой степени перемѣшались и перепутались, что въ этомъ лабиринтѣ невѣроятныхъ событій вы одинъ читатель не въ состояніи отыскать вѣрной дороги; да едва ли и самъ авторъ ее знаетъ. Но, какъ собраніе отдѣльныхъ сценъ, и эта часть романа читается съ удовольствіемъ, хотя нѣкоторые изъ его героевъ и героинь походятъ не на людей, а на забавныхъ уродовъ, написанныхъ углемъ на стѣнѣ, съ прибавленіемъ непомѣрныхъ носовъ, пѣтушьихъ ногъ и другихъ принадлежностей, забавныхъ, но не совсѣмъ естественныхъ.
   Статья г. Погодина "Андрей Боголюбскій" читается легко и съ удовольствіемъ, чему много способствуетъ сжатый слогъ, которымъ постоянно отличается ея авторъ. Г. Погодинъ не виноватъ въ томъ, что грустная эпоха княжескихъ раздоровъ, междоусобныхъ войнъ и борьбы городковъ, которые и въ наше время невелики, а тогда были деревушками, не представляетъ историку интересныхъ фактовъ и поводовъ къ блестящему разсказу; по крайней мѣрѣ у г. Погодина статьи выходятъ коротки. Событія сохранены, разсказъ читается бѣгло; и то уже немаловажная заслуга.
   "Письма объ Индіи" князя Салтыкова также принадлежатъ къ интереснѣйшей части "Москвитянина", хотя, по моему мнѣнію, они ниже "Писемъ о Персіи", о которыхъ я писалъ вамъ въ прошломъ мѣсяцѣ. Нѣтъ сомнѣнія, что Индія во сто кратъ интереснѣе Персіи, нѣтъ сомнѣнія, что это фантастическое государство, дѣйствительно, походитъ на волшебную область; но въ самомъ разнообразіи ощущеній, которыя она поселяетъ въ каждомъ туристѣ, и таится та причина, по которой почти всѣ записки путешественниковъ выходятъ неудачны, чуть дѣло доходитъ до Индіи. Чтобъ ясно и осязательно передать впечатлѣнія свои при посѣщеніи Индіи, туристъ долженъ или прожить въ ней нѣсколько лѣтъ, или писать о ней переждавъ три или четыре года, давши своимъ воспоминаніямъ время улечься и придти въ стройный порядокъ. Случалось-ли вамъ когда нибудь бродить по знаменитой картинной галлереѣ и спѣшить куда нибудь, или, что еще хуже, имѣть провожатаго или самого хозяина, которому вы боитесь надоѣсть, застаиваяясь передъ каждою великолѣпною картиною. Воротясь съ подобной прогулки, вы чувствуете, что все-таки поражены обиліемъ и разнообразіемъ превосходныхъ предметовъ; вы хотите выразить вашъ восторгъ -- и говорите какое нибудь общее мѣсто. Всѣ рѣзкія черты, всѣ замѣчательныя особенности уже замѣчены прежде васъ, и вы по неволѣ повторяете судъ давно уже произнесенный, между тѣмъ, какъ посвятивъ болѣе времени на разсмотрѣніе каждой картины, вглядываясь въ перспективу, аксессуары и выраженіе лицъ,-- вы составили бы другое, болѣе дѣльное заключеніе,-- заключеніе, въ которомъ проявился бы вашъ собственный взглядъ на искусство; а всякому извѣстно, что каждое сужденіе получаетъ свою оригинальность не иначе, какъ чрезъ воззрѣніе на вещи, въ которомъ проявляется собственная индивидуальность цѣнителя.
   Подобнаго рода обстоятельство случилось и съ авторомъ "Писемъ объ Индіи" {Я не думаю ставить этого обстоятельства въ упрекъ кн. Салтыкову, талантъ котораго уважаю вполнѣ. По изложенію, видно, что "Письма объ Индіи" адресованы были къ пріятелямъ, безъ всякой претензіи на славу или что нибудь подобное. Ихъ напечатали -- и сдѣлали очень хорошо, потому что, какъ краткія замѣтки, весьма эти и умны и занимательны.}: онъ не разсчитывалъ жить долго въ этомъ краѣ, и ему некогда было обращать вниманіе на подробности. При безпрестанной перемѣнѣ мѣста, въ ежедневномъ водоворотѣ самыхъ разнообразныхъ впечатлѣній, онъ передавалъ только то, что его особенно поражало; но въ томъ-то и дѣло, что особенности нравовъ и картины природы, поражавшія князя Салтыкова, гораздо раньше его посѣщенія Индіи, были уже въ подробности описаны десятками туристами. Мы знаемъ, что Индія страна въ высшей степени оригинальная, что компанія купцовъ и тысячъ тридцать регулярнаго войска держатъ въ устройствѣ и порядкѣ полтараста милліоновъ туземнаго населенія; мы знаемъ, что тамъ есть города, состоящіе изъ десяти тысячъ дворцовъ, храмы, надъ которыми работало народонаселеніе цѣлой области; знаемъ, что генералъ губернаторъ Индіи ѣздитъ, для приданія себѣ вѣсу, изъ города въ городъ въ сопровожденіи пѣхотной дивизіи, кавалерійскаго полка, двухъ батарей артиллеріи и сотни слоновъ; знаемъ, что бѣднѣйшій прапорщикъ войска, расположеннаго въ Индіи, обязанъ имѣть прислугу, состоящую по меньшей мѣрѣ изъ пятнадцати человѣкъ, съ мажордомомъ и шталмейстеромъ. Про все это мы читали и слышали, имѣемъ понятіе о баядеркахъ, о браминахъ, о потомкахъ Типу Саиба, о сутти(женахъ, сжигающихся на кострѣ по смерти ихъ мужа), о прудахъ съ крокодилами, даже о тугахъ, или удавителяхъ, поклоняющихся кровожадной богинѣ Бовхани. Мы даже, благодаря Уаррену, служившему офицеромъ въ англійской пѣхотѣ, имѣемъ понятіе о тамошней администраціи и о жизни военнаго сословія въ Калькутѣ, Мадрасѣ и Бомбаѣ. По всѣмъ этимъ причинамъ, я не скрою отъ васъ, что путевыя замѣтки князя Салтыкова, при всемъ умѣ ихъ автора, немного отзываются общимъ мѣстомъ.
   Въ первой изъ ноябрьскихъ книжекъ "Москвитянина" помѣщена новая повѣсть г-жи Жадовской: "Непринятая жертва". Повѣсть эта гораздо лучше "переписки", послѣдняго произведенія того же автора, но совсѣмъ тѣмъ не вполнѣ удовлетворяетъ взыскательнаго читателя. Содержаніе ея просто: дѣвушка, съ довольно знатной роднею, влюбляется въ бѣднаго художника и, забывая общественное неравенство ихъ положенія, сама предлагаетъ ему бросить все и идти за нимъ, дѣлить его судьбу. Художникъ, и самъ влюбленный, отказывается отъ этой жертвы и съ горя начинаетъ строить куры другой женщинѣ. Дѣвушка, по имени Лида, выходитъ замужъ безъ любви и потомъ умираетъ; художникъ же добивается, наконецъ, до славы и денегъ.
   Видите, сюжетъ не богатъ, но сюжетъ дѣло не первостепенное въ повѣсти. При дѣльныхъ мысляхъ, тонкомъ анализѣ и ловкомъ очертаніи характеровъ изъ всякаго сюжета можно выпутаться со славою. Я не скажу, чтобъ у г-жи Жадовской не было таланта писать повѣсти: совсѣмъ напротивъ. У ней есть чувство, есть глубина соображенія, а при этихъ условіяхъ не грѣхъ писать повѣсти; одна бѣда въ томъ, что авторъ "Непринятой жертвы" пишетъ свои повѣсти такъ, какъ пишутъ стихи или мелкія замѣтки въ пріятельскихъ альбомахъ. Г-жа Жадовская словно боится утомить читателя: описаній у ней мало, а она умѣетъ дѣлать описанія; психологическаго анализа нѣтъ и въ поминѣ, а каждая мыслящая женщина владѣетъ даромъ подобнаго анализа, особенно въ дѣлѣ страсти. Иногда въ названной мною повѣсти встрѣчаются мысли и черты умныя и вѣрныя: такъ, напримѣръ, капризный и раздражительный художникъ очерченъ недурно; но весь очеркъ состоитъ въ нѣсколькихъ строчкахъ. Вотъ эти строчки: "Суровая красота этого молодого человѣка поражала съ перваго взгляда; въ его осанкѣ и чертахъ было что-то смѣлое, горделивое; быстрый проницательный взглядъ его былъ почти невыносимъ, этотъ взглядъ умѣлъ привлекать и отталкивать, заставить искать себя и бояться, въ одно и тоже время". Очеркъ этотъ рельефенъ, и слѣдовало бы поддержать его дѣйствіемъ; но вмѣсто дѣйствія мы встрѣчаемъ холодный разсказъ о прежней жизни художника. Вотъ характеристика Лидинаго дяди.
   -- "Стояновъ, одной стороной своего ума и убѣжденія, примыкалъ къ современному обществу, другою былъ совершенный старовѣръ. Бранилъ подъ часъ новое время и молодежь, жалѣлъ о тѣхъ временахъ, когда женились и выходили замужъ, не зная въ глаза другъ друга, но говорилъ, что живутъ теперь лучше, что люди стали умнѣе, хитрѣе, но что роскошь усилилась. Отживъ молодость, онъ забывалъ, что другіе молоды, и все, что радуетъ, мучитъ и приводитъ въ восторгъ юное сердце, подводилъ подъ свои, математически вѣрныя и холодныя правила. Практическая сторона жизни была у него всегда въ выигрышѣ, за то бѣдному сердцу приходилось плохо".
   Тутъ есть глубина анализа, хотя и замѣненная двумя, тремя общими фразами,
   Безпрестанно сокращая, сжимая свой разсказъ, жертвуя краткости всѣми условіями, нужными для хорошей повѣсти, г-жа Жадовская съумѣла ввести въ "Непринятую жертву" нѣкоторыя длинноты. По временамъ отъ сжатаго разсказа простыхъ событій читатель вдругъ переходить къ какому-то лиризму, показывающему похвальную привязанность автора къ своимъ героямъ -- и ничего болѣе. Съ Лидой случается бѣда: "Не плачь, Лида! -- говоритъ отъ себя авторъ повѣсти -- съ этими слезами не выльется твое горе! Не плачь, Лида, впереди еще цѣлая жизнь! Не только счастья, что въ любви... впередъ, впередъ, дитя мое, жизнь и люди ждутъ тебя..." и такъ далѣе, и такъ далѣе.
   Художникъ видитъ гробъ любимой женщины, а читатель взираетъ на новую вспышку лиризма. "Подойди, Эровъ -- опять говоритъ авторъ -- эта женщина не встрепенется уже отъ твоего приближенія,-- подойди, Эровъ! смерть дала ей спокойствіе..." и опять обращеніе въ нѣсколько строкъ къ несчастному художнику.
   Цѣлые томы подобнаго лиризма я охотно отдалъ бы за одну новую мысль или бойко подмѣченную подробность, точно также, какъ охотно бы отдалъ всего Ламартиновскаго "Рафаэля", съ его возгласами и лиризмомъ во что бы то ни стало, милліонами восклицательныхъ знаковъ за десять строкъ изъ "Шинели" или "Мертвыхъ Душъ". Таковъ ужь мой вкусъ, который, вѣроятно, никогда не перемѣнится.
   Теперь потолкуемъ объ "Отечественныхъ Запискахъ".
   У меня былъ англійскій учитель, джентльменъ не совсѣмъ изящной, но тѣмъ не менѣе интересной наружности,-- англичанинъ pur sang, длинный, тощій, рыжеватый, съ зубами непомѣрной длины. Онъ никогда не сердился и не приходилъ въ восторгъ, былъ мнителенъ и воображалъ, что петербургскій климатъ сведетъ его въ могилу. "Depuis qui je souys ici, j'aie oune diarrhée terrible!" говорилъ онъ безпрестанно, даже при дамахъ, чѣмъ постоянно опровергалъ предразсудокъ о щепетильности англичанъ въ разговорѣ. Иногда онъ давалъ урокъ, сидя въ теплой комнатѣ и завернувшись въ шубу, иногда въ холодъ являлся въ пальто, коротенькомъ какъ курточка. Понятно, что съ подобными наклонностями трудно человѣку соединять горячее чувство изящнаго.
   Въ первое время нашихъ занятій кто-то подарилъ мнѣ съ десятокъ лучшихъ англійскихъ сочиненій. Отвернувъ листокъ первой книги, мой наставникъ испустилъ радостный крикъ, страшно раскрылъ ротъ и залился восторженнымъ хохотомъ. "О! закричалъ онъ: -- что я вижу! "Пикквикскій Клубъ"! Диккенсъ о! splendid! dashing!.. beautiful!" И онъ заставилъ меня читать одну изъ главъ, при всякомъ словѣ держась за бока, коверкаясь на стулѣ о оказывая всѣ признаки великаго наслажденія. Я почти ничего не понималъ, но не могъ не раздѣлять его веселости. Меня смѣшили имена дѣйствующихъ лицъ, коротенькій и изломанный разговоръ, по временамъ проскакивала понятная шуточка, рѣзко выдаваясь изъ общаго тумана. Нѣсколько недѣль "Pickwick-Club" былъ моимъ любимымъ чтеніемъ; на каждое слово мой обожатель Диккенсова таланта дѣлалъ сотни комментаріевъ и довелъ меня до того, что я совершенно влюбился въ перваго изъ британскихъ юмористовъ.
   И теперь, черезъ столько лѣтъ, изъ ноябрьской книжки "Отечественныхъ Записокъ" пахнуло на меня воспоминаніемъ старой привязанности. Добро пожаловать, добродушнѣйшій мистеръ Самуилъ Пиквикъ, творецъ "Теоріи о Пискаряхъ", основатель клуба, названнаго его именемъ, джентльменъ, привыкшій къ общему удивленію, подобострастію, и сохраняющій столько благородной наивности! Здоровы ли вы, свѣтило мудрости, сэръ Самуилъ? что ваши товарищи и поклонники: нѣжный Топманъ, спортсменъ Уинкль и поэтъ Снодгрессъ? что подѣлываетъ лаконическій Джингль, любовникъ доньи Христины, дочери дона Боларо Фицджигъ? часто ли тощая его рука ныряетъ за галстухъ, вытаскивая оттуда иногда тесемку, иногда клочекъ бумажки, но никогда не достигая до воротника рубашки? Живъ ли stout gentleman, мистеръ Уардль, поселившійся въ деревнѣ со своими миленькими дочерьми и сплетницей сестрицей,-- мистеръ Уардль, гостепріимнѣйшее произведеніе старой веселой Англіи,-- мистеръ Уардль, у котораго кухня, по своему порядку, похожа на гостинную, а гостинная на кухню, не по неопрятности, а потому, что въ ней безпрестанно пьютъ и ѣдятъ? Много ли сосѣдей собирается у добряка Уардля? много ли джентльменовъ пріѣзжаетъ къ нему изъ Лондона? часто ли компанія засиживается до поздней ночи за бутылкою портеру, въ то время, когда холодный вѣтеръ мететъ по большой дорогѣ и мерзлый снѣгъ визжитъ подъ ногами пѣшеходовъ? продолжаются ли прежніе разсказы у огня,-- разсказы, отъ которыхъ иногда повалишься на диванъ, держась за животъ, отъ смѣха, а иногда призадумаешься и тяжелая грусть наляжетъ на душу? Также ли толсты лакеи мистера Уардля, въ особенности этотъ сонливецъ Джо, котораго надо щипать за ногу передъ тѣмъ, чтобъ отдавать приказаніе, и который пьянствовать не любитъ, а покушать не прочь? Привѣтствую васъ, добрые старики, шалуны-юноши, глупые джентльмены, леди съ бородавками на носу, странствующіе актеры, врали и любомудрые члены ученаго Пикквикскаго Клуба! Въ этомъ волшебномъ фонарѣ, въ этой уморительной фантасмагоріи все такъ ново, странно, умно и неожиданно! Видите, идетъ толстый, ученый господинъ съ величавою улыбкою, въ синемъ фракѣ, со свѣтлыми пуговицами, съ запасомъ торжественно нелѣпыхъ рѣчей въ устахъ... вы думаете: вотъ гордый и глупый джентльменъ! ничуть не бывало: джентльмена сажаютъ въ тюрьму, и онъ оказывается добрѣйшимъ, благороднѣйшимъ и очень умнымъ существомъ. Онъ скликаетъ вокругъ себя людей порочныхъ, говоритъ имъ слово утѣшенія, печется о нихъ: они у него крадутъ нѣсколько табакерокъ, а потомъ, подъ вліяніемъ его наставленій, понемногу начинаютъ каяться и сознавать свое положеніе. Вотъ еще персонажъ -- желающій корчить Ловласа и рабѣющій отъ одного женскаго слова, нанизывающій глупость на глупость, выкидывающій пошлость за пошлостію... иной подумаетъ: вотъ жалкое существо, а существо выходятъ не жалкое, а доброе, умное, способное къ хорошимъ дѣламъ. Вотъ Альфредъ Джингль -- дѣтина на всѣ руки, въ потертомъ фракѣ, но съ запасомъ услугъ и великолѣпныхъ разсказовъ, умѣвшій забраться въ душу глубокомысленныхъ членовъ клуба... онъ оказывается негодяемъ, и много, много горестей переносятъ отъ него великодушный Самуилъ Пикквикъ и его вѣрные, преданные почитатели! О Пикквикъ, Самуилъ Пикквикъ! свѣтило мудрости, котораго обворовываетъ первый шарлатанъ,-- Пикквикъ, добрѣйшая душа въ бѣломъ галстухѣ и съ очками на носу, очаровательная натура подъ личиной уморительно-карикатурной! Много пострадалъ ты, несравненный президентъ клуба, съ тѣхъ поръ, какъ, увлекаемый рвеніемъ къ пользѣ науки, оставилъ ты свой родной Лондонъ и на пятидесятомъ году отъ роду предпринялъ первое свое путешествіе -- изъ Лондона въ Рочестеръ! Куда стремишься ты! оставь свое уединеніе, оставь позади себя происки коварной женщины, впереди же встрѣчая зловредныя дѣянія Джингля, свирѣпство доктора Слеммера и цѣлый рядъ невѣроятныхъ приключеній! О, много страдалъ ты, авторъ "Теоріи Пискарей", солнце Пикквикскаго Клуба! Но страданія твои непропали даромъ: кто изъ читателей подъ конецъ книги не захочетъ прижать тебя къ своему сердцу, назвать тебя лучшимъ изъ всѣхъ джентльменомъ, когда либо заставлявшихъ родъ человѣческій кататься отъ смѣха!
   Диккенсъ въ литературѣ тоже, что Гогартъ въ живописи. Нельзя же иногда не отдать справедливости и новымъ писателямъ передъ авторами, жившими за двѣсти лѣтъ. Они были хороши; но не всякій же изъ нихъ былъ великъ, потому только, что жилъ за двѣсти лѣтъ до нашего времени.
   Отбросьте эту привычку, переставьте вѣрить другимъ на слово: между старыми знаменитостями есть много великихъ людей, но есть и такіе, которые велики потому только, что давно умерли. "Диккенсъ!" -- говорятъ многіе критики -- "Диккенсъ! можно ли такъ хвалить его? человѣкъ, который даже еще не умеръ! О! толкуйте съ нами о Свифтѣ, о Стернѣ съ его "Тристрамомъ Шенди"! вотъ такъ писатели!"
   О, создатель мой! да одолѣли ли вы сами этого пресловутаго "Тристрама Шенди", "образецъ юмора", и такъ далѣе! Знаете ли вы, что въ названномъ романѣ Стерна {Я не имѣю въ виду безусловнаго осужденія Стерновыхъ твореній, но съ удовольствіемъ пользуюсь случаемъ выписать ихъ недостатки.} есть цѣлыя страницы, написанныя вывороченными буквами, другія страницы, изображающія собою одну сплошную массу черной краски, и что въ десяти мѣстахъ романа, вмѣсто печати и разсказа, встрѣчаете вы какія-то нелѣпыя и ни къ чему не пригодныя геометрическія фигуры и другія каллиграфическія странности? Знаете ли вы, что двѣ главы романа написаны старымъ латинскимъ языкомъ, и что сбивчивое, полное отступленій изложеніе большей части сочиненія наводитъ на ту мысль, что Стернъ любитъ находить тонкости въ предметахъ нестоющихъ анализа. И вотъ какой романъ, съ его неоспоримыми достоинствами и недостатками, превышающими всякое вѣроятіе, ставятъ иные выше трудовъ Диккенса, даже первыхъ его трудовъ, отъ которыхъ на каждой строчкѣ вѣетъ чувствомъ, смысломъ, веселостью, этимъ драгоцѣннѣйшимъ достояніемъ души человѣческой!
   Будемъ справедливы къ первому романисту нашего времени. Я сказалъ, кажется, что у Диккенса есть много общаго съ Гогартомъ: придайте первому изъ нихъ больше лирическаго элемента, смягчите угрюмую и рѣзкую насмѣшку второго, у васъ будутъ два близнеца-художника, неподражаемые въ живописи и словесности.
   "Пикквикскій Клубъ" и "Оливеръ Твистъ", эти два первыя, свѣжія произведенія превосходнаго романиста, выражаютъ собою двѣ рѣзкія и главнѣйшія стороны его таланта. Со времени этихъ двухъ романовъ Диккенсъ, безспорно, подвинулся впередъ, но уже утратилъ часть своего юношескаго жара; смѣхъ его сдѣлался менѣе заразительнымъ, глубокое его сочувствіе къ людскимъ несчастіямъ сдѣлалось нѣсколько холоднѣе, и потому-то, если мы пожелаемъ вывести параллель между Диккенсомъ и Гогартомъ, надо воспользоваться преимущественно двумя названными мною сочиненіями. Не находите ли вы нѣчто общее въ физіономіи мистера Пикквика съ фигурами толстыхъ, наивныхъ и добродушныхъ Гогартовскихъ альдерменовъ, и лондонскихъ почетныхъ гражданъ, съ комическимъ величіемъ уплетающихъ на его картинахъ громадные куски росбифа? Таже наивность, уморительная сановитость, и въ отдаленнѣйшихъ изгибахъ физіономіи таже симпатическая, хотя крайне забавная доброта сердца! А м-ръ Уардль? развѣ онъ не похожъ на Гогартовскихъ country джентльменовъ? A нашъ другъ Альфредъ Джингль,-- развѣ его трудно встрѣтить на гравюрахъ и картинахъ Гогарта, между гуляками и картежными игроками? "Повѣсть кочующаго актера" развѣ не имѣетъ себѣ пандана въ извѣстной карикатурѣ, гдѣ комизмъ смѣшивается съ удивительно грустнымъ чувствомъ? Перейдемъ теперь къ "Оливеру Твисту" и взглянемъ на другую, мрачную сторону дѣла. Видите вы эти тяжелые, кирпичные, закопченные, жалкіе дома, съ узкими лѣстницами, грязными дворами и чердаками,-- пріютъ лондонской нищеты, съ ея пороками и унылой обстановкой, съ штофами джину, связкой украденныхъ вещей и дѣтьми, чахлыми, худыми, рано завлеченными въ школу порока и преступленія? Видите вы блѣдныхъ-женщинъ, привязавшихся къ какому нибудь негодяю и живущихъ плодами его хищничества, поминутно переносящихъ оскорбленіе и зрѣлище бѣдъ, грабежа и наказанія? Все страшно и поразительно въ этихъ угрюмыхъ картинахъ: провалившіяся лѣстницы, выбитыя окна, старухи, напившіяся водки и съ дикими улыбками шныряющія по всѣмъ угламъ, тощія кошки и собаки, которыя грызутся безпрестанно... Вглядитесь въ эти картины, въ которыхъ нѣтъ ничего утѣшительнаго, въ которыхъ даже фигуры лицъ, непричастныхъ этой средѣ, отзываются тупымъ безчувствіемъ и жадностью,-- вглядитесь во все это на картинахъ Гогарта и перейдите къ чтенію "Оливера Твиста": вы найдете много сходнаго и родственнаго между двумя талантами. Между прочимъ, васъ поразитъ въ романѣ Диккенса фигура одного закоренѣлаго преступника, жида, повелѣвающаго мошенниками Лондона; описаніе его терзаній и первыхъ угрызеній совѣсти передъ справедливымъ наказаніемъ потрясетъ васъ до глубины души; но, кончивши эту главу, chef-d'oeuvre Диккенса, возьмите тетрадь карикатуръ Гогарта: на пятомъ или шестомъ листѣ вы увидите картину, которая подновитъ и дополнитъ ваши впечатлѣнія. Въ одномъ изъ чердаковъ, о которыхъ я говорилъ, ночью, лежитъ на постели какой-то лондонскій грабитель. Охота была удачна: по полу разбросаны часы, ожерелья; по изобилію вещей, можно подумать, что онѣ достались цѣною крови. Но вотъ злодѣю почудились шаги на гнилой лѣстницѣ; ему показалось, что въ пріютъ его входятъ констэбли {Полицейскіе чиновники.} со своими палочками... Страхъ охватываетъ преступника, волоса поднялись на головѣ, мутные глаза дико обратились на одну точку... Можетъ быть, констэбли и не идутъ, можетъ быть, преступнику только почудился шумъ, можетъ быть, зло останется безъ человѣческаго наказанія,-- но уже наказаніе Божіе совершается. Глядя на искривленное страхомъ лицо преступника, сообразивъ весь ужасъ, который на немъ отражается, мы сами со страхомъ отворачиваемся, сознаваясь, что такая казнь стоитъ всякой другой. Страшная, грустная, но высокая по цѣли, высокая по исполненію, картина!..
   Уступая Гогарту въ глубинѣ своего юмора, Диккенсъ, надо отдать ему справедливость, выкупаетъ этотъ слабый пунктъ тою граціею и любовью къ прекрасному, которыя у него смягчаютъ самыя грустныя сцены. Никто не умѣетъ такъ кстати нарисовать милую женскую головку, проникнуть въ крошечное сердце осьмилѣтняго хорошенькаго мальчика и заговорить съ вами его наивнымъ лепетомъ; никто кромѣ Диккенса не умѣетъ смягчить тяжелой сцены присутствіемъ какого нибудь добраго хотя и глупаго существа, или легкою шуточкою, незамѣтно вырвавшеюся изъ подъ бойкаго пера. Отъ нѣкоторыхъ такъ называемыхъ карикатуръ Гогарта становится "за человѣка страшно", по выраженію какой-то трагедіи; Диккенсъ же всегда умѣетъ смягчить самыя угрюмыя впечатлѣнія.
   Кромѣ "Пикквикскаго Клуба", "Записокъ Шатобріана" и продолженія "Путевыхъ замѣтокъ" г. Небольсина, въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" обращаетъ на себя вниманіе статья объ итальянской оперѣ въ Петербургѣ. Говоря о хитросплетенныхъ музыкальныхъ статьяхъ "Библіотеки для Чтенія", я сказалъ недавно нѣсколько словъ о той скукѣ, которую наводятъ на большинство публики музыкальныя обозрѣнія, написанныя съ явнымъ поползновеніемъ къ техническимъ тонкостямъ. Избѣжать подобныхъ недостатковъ трудно музыкальному критику: если онъ захочетъ того, чтобъ его статью понялъ каждый читатель, ему придется хоронить подъ спудомъ собственную свою эрудицію -- жертва тягостная и почти невозможная. Если же такую статью примется писать человѣкъ, не посвященный въ теорію музыки, ему предстоитъ опасность возбуждать насмѣшки дилетантовъ грубыми промахами и несообразностями. Критикъ "Отечественныхъ Записокъ" исполнилъ свою трудную задачу удовлетворительно: онъ понимаетъ музыку головою и сердцемъ, отъ оперы требуетъ пищи не одному уму, а глазамъ, чувству и воображенію. Останавливаясь на эффектахъ и частностяхъ, понятныхъ каждому, онъ не отказываетъ себѣ въ удовольствіи посмотрѣть на предметы и глубже, потолковать съ читателями о тайнахъ искусства и въ приговорахъ своихъ старается быть по возможности новымъ, не покоряясь нетерпимости отъявленныхъ дилетантовъ. Такъ, напримѣръ, сужденіе его объ извѣстной оперѣ Россини "Семирамида" поражаетъ своею справедливостію и, притомъ, смѣлостью, въ особенности относительно нашей публики. Дѣйствительно, это прекрасное произведеніе великаго маэстро дышетъ скукою, какъ чудесный романъ Гёте "Вильгельмъ Мейстеръ"; она повергаетъ въ отчаяніе любителя, встрѣчающаго на каждомъ шагу прекрасныя частности и все-таки бросающагося домой, не дождавшись конца и подавляя мучительную зѣвоту. Недостатки знаменитой оперы разобраны внимательно и представлены самому не хитрому посѣтителю театра въ такомъ понятномъ видѣ, что самый робкій изъ абонентовъ оперы теперь можетъ безбоязненно передать другому свой билетъ на "Семирамиду" и еще оправдать свой поступокъ пріятными разсужденіями о музыкѣ. Статья "Отечественныхъ Записокъ", о которой идетъ рѣчь, много выиграла бы, еслибъ въ ней не встрѣчались поминутно слова на иностранный манеръ, могущія безъ всякого неудобства быть замѣнены словами русскими. Такъ, напримѣръ, вмѣсто "марціальной музыки Спонтини", очень легко было сказать: "воинственная музыка Спонтини"; слово нюансы вездѣ моглобъ быть замѣнено оттѣнкомъ, точно также, какъ кульминаціонныя точки и резюмироваться могли быть переведены на русскій языкъ. Нѣкоторыя сближенія, сдѣланныя авторомъ, тоже производятъ впечатлѣніе не совсѣмъ пріятное: въ самомъ дѣлѣ, извольте повѣрить критику въ томъ, что "германская инструментальная школа, подъ вліяніемъ ученія о трансцендентальномъ разумѣ Фихте, породила Бетховена" (стран. 109), или попробуйте не усомниться въ томъ, что "мощная музыка Спонтини изобразила собою мимолетное величіе французской имперіи". Подобныя умозаключенія чрезвычайно напоминаютъ собой сочиненія нѣмецкихъ историковъ литературы, упорно силящихся сблизить какую нибудь поэму въ родѣ "Германа и Доротеи" съ разными историческими философскими и психологическими событіями, или современными, или случившимися за цѣлое столѣтіе назадъ.
   Вообще, изъ всѣхъ тонкостей едва ли не хуже всѣхъ музыкальныя тонкости; всякая схоластика ужасна, но музыкальная схоластика ужаснѣе всего на свѣтѣ. Въ сумеркахъ и посреди тумана нужнѣе всего идти по прямой линіи, твердымъ и вѣрнымъ шагомъ: начните вилять по сторонамъ, и вы не отыщете дороги. Такъ и съ музыкою, дѣйствіе которой на душу не можетъ быть чѣмъ-то рельефнымъ и опредѣленнымъ: дайте волю своему воображенію и бойкому слогу, и немедленно вы наговорите чепухи. Я скептикъ во многомъ, но въ особенности въ дѣлѣ философіи и музыкальныхъ сужденій; на всякое сочиненіе о музыкѣ смотрю съ злобною недовѣрчивостью, и имѣю на то полное право. Не говорю уже о дюжинныхъ дилетантахъ, всегда готовыхъ въ звукахъ гобоя видѣть восхожденіе солнца, въ пиццикато скрипокъ журчаніе ручейка, а въ контрбасѣ олицетвореніе бурныхъ страстей; нѣтъ, въ сочиненіяхъ извѣстныхъ судей музыки я имѣлъ случай подмѣчать столько забавныхъ противорѣчій и неловкихъ промаховъ! Разскажу вамъ одну исторійку про Моцартова "Донъ-Жуана".
   Я зналъ одного джентльмена, принадлежащаго къ разряду отчаянныхъ дилетантовъ. Себастьянъ Бахъ, Гайднъ и Перголезе были для него такими же общепонятными талантами, какъ для насъ съ вами Гоголь и Лермонтовъ; Россини, Беллини и Донидзетти онъ преслѣдовалъ своею ненавистью и почиталъ ихъ шарлатанами. Вообще, оперъ онъ не любилъ, называя ихъ водевильчиками; однѣ симфоніи и ораторіи in fa удовлетворяли его взыскательному вкусу. По словамъ моего пріятеля, въ свѣтѣ были двѣ сносныя оперы: "Донъ-Жуанъ". Моцарта и "Фиделіо" Бетховена.
   Мнѣ было семьнадцать лѣтъ, когда я въ первый разъ услышалъ "Донъ-Жуана", при чемъ не понялъ изъ него ни одной ноты. Изъ театра воротился я домой въ отчаяніи и уныніи. "Нѣтъ, повторялъ я самъ себѣ: -- ты не умѣешь понимать изящнаго, у тебя суконныя уши, жалкій вкусъ и черствое сердце!"
   Разсуждая такимъ образомъ, я подошелъ къ своему столу и невзначай раскрылъ лежащій на немъ томъ сказокъ гуляки Гофмана.
   Какъ нарочно, книга раскрылась на "Донъ-Жуанѣ", знаменитомъ разсказѣ, котораго я еще не читалъ. Съ жадностью перевертывалъ я страницы; новый міръ раскрывался передо мной. Вы помните этотъ великолѣпный разсказъ, гдѣ фантазія сливается съ строгою музыкальною оцѣнкою, взрывъ истиннаго чувства слѣдуетъ за пошлою шуточкою и высокая идея идетъ за картинами, полными таинственной, обворожительной прелести. Никогда и никакое музыкальное произведеніе не встрѣчало подобнаго цѣнителя, не всякой оперѣ удавалось быть растолкованною истиннымъ поэтомъ, находившимся подъ вліяніемъ двойного упоенія: отъ шампанскаго и отъ собственной своей фантазіи. Въ особенности одно мѣсто поразило меня: подъ вліяніемъ волнующейся крови и поэтическаго воспоминанія, ночью, Гофманъ пожелалъ еще разъ увидѣть залу, въ которой шло представленіе оперы, перенесшей его на седьмое небо, поглядѣть на сцену, по которой два часа тому назадъ порхала очаровательная черноглазая пѣвица, занимавшая роль доньи Анны. Онъ приказываетъ отворить свою ложу, зажигаегъ двѣ свѣчи, свѣтъ которыхъ таинственно освѣщаетъ уголокъ пустой залы спектакля... все вокругъ пусто и полно воспоминаніемъ, занавѣсъ будто колышется, чудное итальянское личико видится въ туманѣ, инструменты, сложенные въ оркестрѣ, словно издаютъ какіе-то отрывистые, неопредѣленные звуки... Положа руки на столъ, а голову на руки, нашъ мечтатель начинаетъ бродить въ туманной области фантазіи и разсуждать о геніальномъ произведеніи Моцарта...
   На этомъ мѣстѣ я совершенно опьянѣлъ; черезчуръ гостепріимная область фантазіи раскрылась передо мной, я началъ вѣрить всѣмъ истолкованіямъ и причудливымъ заключеніямъ Гофмана; опера, только что слышанная мною, показалась мнѣ совершенно понятною. Восторгъ мой къ "Донъ-Жуану", не смотря на свою ретроспективность (говоря слогомъ музыкальнаго критика "Отечественныхъ Записокъ") не имѣлъ болѣе границъ. Наутро явился я къ моему дилетанту и подъ вліяніемъ вычитаннаго восторга долго толковалъ съ нимъ "о первой изъ оперъ". Не смотря на общій нашъ восторгъ, въ продолженіи разговора между нами поминутно возникали разногласія. По поводу увертюры я привелъ сужденіе Гофмана, которому казалось, что при звукахъ этой громадной музыки "изъ мрака выпрыгивали демоны съ огненными когтями, а вслѣдъ за ними являлись какіе-то люди, съ упоеніемъ пляшущіе надъ краемъ большой пропасти". -- Какъ вѣрно передано значеніе этого аллегро! говорилъ я съ полнымъ простодушіемъ.
   Въ отвѣтъ на мои слова, дилетантъ расхохотался, заставилъ меня повторить мои слова и захохоталъ съизнова. "Вотъ удивительное средство понимать музыку! кричалъ онъ: -- хорошую чепуху вы произносите не краснѣя. Ссылаюсь на лучшихъ музыкальныхъ цѣнителей: аллегро, о которомъ говорите вы, выражаетъ "веселіе сельскаго праздника, простодушное волокитство поселянъ и наивную болтовню невинныхъ дѣвушекъ!" Откуда взяли вы демоновъ, и что значитъ выраженіе: "съ огненными когтями"? Въ подтвержденіе своихъ словъ, онъ взялъ со стола сочиненіе одного изъ извѣстнѣйшихъ музыкальныхъ цѣнителей, гдѣ "Донъ-Жуанъ" дѣйствительно былъ разобранъ по косточкамъ. Я сослался на авторитетъ Гофмана, что нѣсколько умѣрило веселость моего противника, и мы, побранившись порядкомъ, разстались, вполнѣ убѣжденные, онъ -- что извѣстное allegro изображаетъ невинное веселье сельскаго праздника, а я,-- что тоже самое мѣсто представляетъ демоновъ съ огненными когтями, выскочившихъ изъ тлетворнаго мрака. Какже послѣ этого не быть скептикомъ!
   Послѣ музыки необходимо поговорить о "Библіотекѣ для Чтенія". Указавъ на прекрасную статью г. Срезневскаго: "Мысли объ исторіи русскаго языка", которая еще не кончена и не подлежитъ разбору, подобно какой нибудь повѣсти, о которой можно судить и не ждавъ ея окончанія, я съ удовольствіемъ обращу ваше вниманіе на "Плѣнниковъ", комедію Марка Акція Плавта, переведенную на русскій языкъ г. Кронебергомъ. Признаюсь, я не большой любитель Плавта и Теренція: ихъ комедіи кажутся мнѣ не довольно самостоятельными, изложеніе, въ нихъ я нахожу слишкомъ щепетильнымъ, слишкомъ не римскимъ, типы этихъ комедій не поражаютъ своимъ разнообразіемъ, дѣйствующія лица въ нихъ постоянно одни и тѣже: паразитъ, ловкій невольникъ, юноша, надувающій старика отца и безцвѣтная куртизанка. Прочесть всего Плавта или Теренція есть "трудъ не малый", по выраженію Тредьяковскаго; но нѣкоторыя изъ ихъ комедій читаются съ удовольствіемъ. Одна изъ такихъ комедій и есть "Плѣнники".
   Кромѣ того, при настоящемъ положеніи общественной нравственности въ Европѣ, женщинамъ и людямъ очень молодымъ творенія греческаго комика Аристофана, отрывки Менандра и сатирическія сцены Лукіана совершенно недоступны по своему цинизму. Кто рѣшится перевести Аристофана для однихъ ученыхъ или выкинуть изъ него всѣ сцены, несогласныя съ нашими понятіями о нравственности? Стало быть, древняя комедія можетъ быть передана теперешнимъ читателямъ только въ твореніяхъ Плавта и Теренція, писателей весьма благопристойныхъ и не лишенныхъ таланта. Никто не отвергаетъ громадности Аристофанова генія; но кто рѣшится дать одно изъ его произведеній въ руки мальчику или молодой женщинѣ? Вотъ почему г. Кронебергъ поступилъ очень хорошо, подаривши читателямъ переводъ одного изъ сочиненій Плавта. Русскій языкъ прекрасно подходитъ къ языку древнихъ комедій: врожденная насмѣшливость русскаго народа изобрѣла множество забавныхъ поговорокъ, мѣткихъ выраженій, прибаутокъ и шуточекъ, которыя всѣ могутъ идти въ дѣло подъ перомъ опытнаго переводчика. Г. Кронебергъ въ совершенствѣ умѣетъ владѣть простымъ разговорнымъ языкомъ, передавать на немъ бѣглый разговоръ, комическіе монологи, которые такъ хороши у древнихъ комиковъ. Не только комедіи Плавта, "Лизистрата" и "Лягушки" греческаго поэта были бы по силамъ такому переводчику. Чтобы показать манеру г. Кронеберга, привожу здѣсь прологъ "Плѣнниковъ", припоминая при томъ, что прологи греческихъ и римскихъ комедій почитаются труднѣйшими мѣстами, по нѣкоторой сухости и шуткамъ, часто мѣстнымъ.
   

ПРОЛОГЪ. -- ТИНДАРЪ и ФИЛОКРАТЪ, скованные вмѣстѣ, стоятъ передъ домомъ Гегіона.

   

Прологъ, къ зритѣлямъ, указывая на Тиндара и Филократа.

   
   Вотъ пара плѣнниковъ; плѣнниковъ этихъ, которыхъ передъ вами пара, -- не трое и не четверо, a двое; зову васъ во свидѣтели, что говорю сущую правду {Въ подлинникѣ шутка эта относятся къ тому, что плѣнники стоятъ, a не сидятъ. По русски неловко было передать ее въ точности. Впрочемъ, эта точность была-бы только внѣшняя, сущность шутки въ переводѣ не измѣнилось.}. Старикъ, живущіи въ этомъ домѣ, Гегіонъ, отецъ вотъ этого (указываеть на Тиндара). Какъ же это, спросите вы, сынъ попалъ въ невольники къ отцу? Все объясню вамъ, только слушайте. У старика было два сына; одного изъ нихъ, четырехлѣтняго мальчика, похитилъ невольникъ Гегіона, бѣжалъ съ нимъ въ Элиду и продалъ его отцу -- вотъ этого (указываетъ на Филократа). Поняли? Хорошо. Однако вонъ въ заднихъ рядахъ кто то качаетъ головою. Тебѣ негдѣ видно сѣсть? Такъ ступай прогуляйся, -- на улицѣ много мѣста; a мнѣ ради тебя не охрипнуть: я актеръ и голосъ мнѣ нуженъ. Вы, господа, вписанные въ цензъ {Цензъ -- поголовная опись гражданъ, производилась черезъ каждыя пять лѣтъ. Каждый гражданинъ былъ обязанъ явиться къ цензору и объявить ему свое имя, лѣта, состояніе, мѣсто жительства, членовъ семьи и прислугу. На основаніи этой ревизіи, цензоры вписывали каждаго гражданина, соотвѣтственно его состоянію, въ одинъ изъ пяти установленныхъ классовъ. Остальные, не имѣвшіе никакого состоянія, пролетаріи, оставшіеся внѣ ценза, пользовались меньшими гражданскими правами и занимали въ театрѣ заднія скамьи. Одному изъ нихъ-то совѣтуетъ актеръ прогуляться и обращается потомъ къ сидящимъ впереди, вписаннымъ въ цензъ.}, извольте получить остальное: я не хочу ни у кого оставаться въ долгу. Бѣглый невольникъ, какъ я уже имѣлъ честь доложить вамъ, продалъ краденаго ребенка отцу вотъ этого плѣнника (указываетъ на Филократа), a тотъ подарилъ его своему сыну, его ровеснику. Теперь онъ очутился невольникомъ въ домѣ своего отца, но отецъ ничего объ этомъ не знаетъ. Боги играютъ людьми какъ мячомъ.
   Теперь вы знаете, какъ потерялъ Гегіонъ одного сына. Потомъ загорѣлась война между Этолинами и Элейцами, и другой сынъ его взятъ въ плѣнъ. Его купилъ въ Элидѣ медикъ Менархъ и Гегіонъ началъ скупатъ плѣнныхъ Элейцевъ, въ надеждѣ вымѣнять на кого-нибудь изъ нихъ своего сына. Онъ не знаетъ, что младшій y него въ домѣ. Услышавши вчера, что въ числѣ взятыхъ въ плѣнъ Элейцевъ находится всадникъ знатной и богатой фамиліи, онъ не пожалѣлъ денегъ, лишь бы выручить сына, и купилъ y квестеровъ изъ добычи вотъ этихъ двухъ {Квесторы продавали военную добычу въ пользу казны, военачальника и солдатъ.}.
   Купленные выдумали хитрость, посредствомъ которой невольникъ возвратитъ своего господина на родину. Они обмѣнялись именами и одеждой. Вотъ этотъ (онъ указываетъ на Тиндара) назвался Филократомъ, a этотъ (указываетп на Филократа) -- Тиндаромъ. Невольникъ взялся разъиграть роль господина и возвратить ему свободу; онъ спасаетъ этимъ, самъ того не зная, и брата, возвращая его отцу и отечеству. Не въ первый разъ слѣпой доходитъ до цѣли, которой не достигъ бы зрячій! Сами не понимая вполнѣ своей хитрости, они устроили дѣло такъ, что сынъ остается невольникомъ y отца. Какъ здѣсъ, подумаешь, человѣкъ.
   Еще два слова: пьеса стоитъ того, чтобы вы обратили на нее вниманіе. Она составлена не на образецъ другихъ: въ ней нѣтъ ни неприличныхъ стиховъ, ни содержателя непристойнаго дома, ни хитрой любовницы, ни солдата хвастуна.
   Этоляне ведутъ войну съ Элейцами; но вы не бойтесь -- битвы будутъ происходить за сценой. Мы комики, и въ трагедію мѣшаться не наше дѣло. A если кому нибудь изъ васъ непремѣнно хочется драки, -- что-жъ, стоитъ только задѣть сосѣда. Я-же съ моимъ удовольствіемъ помогу выбить изъ него охоту къ подобнымъ зрѣлищамъ, разумѣется, если онъ наскочитъ на молодца посильнѣе.
   Прощайте, судьи правосудные, воины непобѣдимые, въ мирѣ и на войнѣ."
   Изъ этой выписки вы, во-первыхъ, узнаете содержаніе комедіи, a во-вторыхъ, можетъ быть, посмѣетесь шуточкамъ, оканчивающимъ обращеніе актера къ публикѣ.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" есть еще статейка, подъ названіемъ "Нѣсколько словъ о "Макбетѣ" Шекспира", написанная въ опроверженіе доводовъ одного курляндскаго журнала, вздумавшаго утверждать, что знаменитая трагедія Шекспира цѣликомъ почерпнута изъ какого-то германскаго сказанія. На подобные доводы и изысканія мастера нѣмецкіе ученые. Построить цѣлую систему, основываясь на созвучіи двухъ словъ, ниспровергнуть истину, признанную историками, и опровергнуть ее по поводу какой нибудь забытой побасенки,-- во всѣхъ подобныхъ продѣлкахъ эрудиція этихъ ученыхъ проявляется въ ослѣпительномъ блескѣ; какъ тотъ ученый, о которомъ говорится въ "Мертвыхъ Душахъ" Гоголя, они начинаютъ свои доказательства робкими предположеніями, коротенькими сближеніями, догадками, словами: можетъ быть, кажется намъ, а отъ этихъ невинныхъ умствованій незамѣтно переходятъ въ рѣшительный тонъ, произнося приговоры, недопускающіе аппеляцій, и называютъ вандалами всѣхъ тѣхъ, кто осмѣлится усомниться въ точности ихъ умозаключеній.
   Заключеніе немѣцкаго журнала по поводу "Макбета" и отношеній трагедій Шекспира къ германской сказкѣ о "Королѣ Грюнвальдѣ" опровергнуто въ "Библіотекѣ для Чтенія" и подкрѣплено нѣсколькими интересными фактами изъ исторіи Шотландіи, при чемъ и разсказывается мрачная исторія честолюбца Макбета, послужившая Шекспиру канвою для одного изъ прекраснѣйшихъ его твореній.
   Ревнуя къ славѣ усопшаго "Репертуара", редакція "Библіотеки для Чтенія" помѣстила въ ноябрьской книжкѣ два первыя дѣйствія пятиактной комедіи г. Григорьева. О ней когда нибудь послѣ. Въ той же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" помѣщена весьма недурная повѣсть, подъ названіемъ: "Замосковская лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и о другихъ, книги вторыя, статья первая". Вотъ заглавіе, дышащее какою-то особенною оригинальностью, оригинальностью, во что бы то вы стало, оригинальностью, увеличенною еще псевдонимомъ автора, подписавшагося именемъ Лейлы. Что такое Лейла и въ какой націи встрѣчаются подобныя имена -- этого уже я не знаю. Между восточными женщинами встрѣчаются носящія имя Леилы; но Леила не Лейла. Есть, дѣйствительно, въ словесности очень скучное произведеніе Больвера, подъ заглавіемъ: "Леила или осада Гренады", возлюбленная Гьяура тоже носила имя Леиплы; впрочемъ, при англійскомъ произношеніи, Леила, дѣйствительно, превращается въ Лейлу:
   
             Yes, Leila sleeps beneath the wave
             But mine shalle la а redder grave...
   
   говоритъ страшный герой британской поэмы.
   Ну, положимъ, что авторъ "Гьяура" произносилъ Лейла; отчего же восточное имя оказалось внизу повѣсти о "Замосковныхъ женскихъ дѣлахъ"? Можно ли объ этомъ спрашивать, можно ли полагать границы авторской прихотливости?.. Размышляя такимъ образомъ, я совершенно неожиданно былъ изумленъ, пораженъ и сбитъ съ толка обиліемъ собственной своей эрудиціи. Въ нѣсколько секундъ, съ тою непонятною быстротою мышленія, которая составляетъ главнѣйшую принадлежность паровозовъ и французскихъ фельетонистовъ, въ головѣ моей составился цѣлый трактатъ о собственныхъ именахъ вообще и псевдонимахъ въ особенности; передо мной развернулась "лѣтопись о значеніи именъ, фамилій, о литературныхъ странностяхъ и о другихъ". Кто-то изъ читателей укорялъ меня въ томъ, что я преимущественно толкую объ одной бельлетристикѣ, убѣгая статей суроваго содержанія... хорошо же, о любознательный читатель, за твою черную неблагодарность къ человѣку, пекущемуся о собственномъ твоемъ развлеченіи, я сію же минуту угощаю тебя моимъ глубоко ученымъ трактатомъ, съ цитатами, ссылками и бездною собственныхъ именъ, знаменитыхъ именъ. Начнемъ съ древнихъ евреевъ.
   Великій Шекспиръ, въ очаровательномъ монологѣ "Джульеты",-- монологѣ, напоминающемъ первый вздохъ, первое стремленіе южнаго четырнадцатилѣтняго женскаго сердца, устами своей Джульеты, цвѣтка, едва распустившагося, малютки красавицы, о которой нельзя подумать безъ волненія въ сердцѣ, говоритъ тако, по поводу имени Ромео Монтекки:
   "Что значитъ имя? тотъ цвѣтокъ, который называемъ мы розою, такъ же сладко пахнутъ бы, нося всякое другое названіе".
   Вотъ сентенція справедливая, но уже потому неудобопримѣняемая на практикѣ, что она черезъ-чуръ справедлива. Народы отдаленныхъ временъ, теряющихся въ "туманѣ преданій", не были всегда равнодушны къ значенію собственныхъ именъ, и многіе индивидуумы выискивали себѣ имена поблагозвучнѣе носимыхъ ими. Между древними евреями мужчины не были разборчивы на этотъ счетъ: между ними были въ употребленіи имена не всегда изящныя. Такъ имя Набалъ означало слабоумный; но женщины, которыя въ подобныхъ вещахъ всегда были разборчивѣе мужчинъ, не желали имѣть именъ съ непріятнымъ значеніемъ. Самыя древнія женскія имена: Дебора (пчела), Рахиль (овечка) въ переносномъ значеніи указывали на самыя патріархальныя изъ женскихъ добродѣтелей -- трудолюбіе и кротость. Потомъ пошли въ употребленіе имена щеголеватѣе, какъ-то: Тамарь (пальма), Гадасса (миртовое дерево), Анна (граціозная). Отдавши долгъ уваженія іудеянкамъ, обратимся къ древнимъ грекамъ.
   Греки, и женщины и мужчины, страстно любили благозвучныя имена. Платонъ говоритъ, что прекрасное имя поражаетъ его также, какъ и физическая красота; въ одномъ изъ своихъ сочиненій, онъ изъявляетъ желаніе, чтобы каждый человѣкъ носилъ счастливое, звучное и располагающее въ свою пользу имя. Въ память подвига Гармодія и Аристогитона, аѳиняне издали законъ, воспрещавшій рабамъ называться именами этихъ героевъ {Aulus-Cellius.}. Насмѣшливый Лукіанъ упоминаетъ въ своихъ сочиненіяхъ объ одномъ разбогатѣвшемъ торговцѣ, изъ тщеславія измѣнившемъ свое имя Симона въ Симонида. Такимъ же образомъ Діоклесъ былъ императоромъ подъ именемъ Діоклезіана, и Бруна, сдѣлавшись королевою, стала именоваться Брунегильдою; но до Брунегильды нужно еще кончить о грекахъ.
   Замѣчательно, что греки, любя прекрасныя мужскія и женскія имена, умѣли удачно употреблять въ своихъ сочиненіяхъ имена смѣшного значенія. Изъ пьесъ Аристофана немудрено убѣдиться, что въ числѣ дѣйствующихъ лицъ, выведенныхъ на сцену геніяльнымъ комикомъ, находится нѣсколько собственныхъ именъ, забавныхъ по своему значенію и смѣшнымъ созвучіямъ, какъ-то: Хремесъ (плевака), Фидинидъ (страстно преданный лошадямъ), Блепиръ и Писфетерій. Наши водевелисты, которыхъ остроуміе преимущественно заключается въ придумываніи смѣшныхъ и двусмысленныхъ фамилій, могутъ безъ труда усмотрѣть, что отецъ комедіи и на этомъ пунктѣ перебилъ имъ дорогу {Кстати замѣтить, что у Аристофана многія комическія лица забавно ломаютъ греческій языкъ для особенной потѣхи тогдашней публики. Греки радовались, когда на сцену выходилъ скифъ или вообще варваръ и начиналъ смѣшить слушателей своимъ произношеніемъ. Кромѣ того, въ комедіи "Ахарняне" являются персидскіе послы и произносятъ уморительно дикія слова, не имѣющія никакого смысла. Наши драматурги, заставляя нѣмцевъ ломать русскій языкъ, къ потѣхѣ райка, и тутъ ее выдумали ничего новаго.}. Впрочемъ, греки рѣдко нарушали правила гармоніи, имена ихъ были прекрасны, хотя нѣкоторыя изъ нихъ теперь намъ не нравятся. Я помню, когда одинъ изъ моихъ наставниковъ трогательно читалъ мнѣ и моимъ товарищамъ слова Карамзина: "нѣтъ Агафона, нѣтъ моего друга!" мы много смѣялись, не думая о томъ, что имя Агафона въ Греціи считалось и благозвучнымъ и поэтическимъ.
   Римляне весьма уважали имена звучныя и освященныя какимъ либо блестящимъ воспоминаніемъ, и уваженіе это иногда выказывалось суевѣрнымъ образомъ. Цицеронъ говоритъ, что при сборѣ войскъ наблюдалось, чтобъ первые изъ приходящихъ на зовъ легіонеровъ носили счастливое имя. Когда ценсоры начинали свое изчисленіе гражданъ, они строго наблюдали, чтобъ начать съ благозвучнаго имени, какъ, напримѣръ, Сальвій Валерій. Юлій Кесарь, во время африканскаго похода, нарочно поручилъ одинъ изъ главныхъ отрядовъ неизвѣстному воину за то только, что имя этого воина было Сципіонъ. При избраніи Регилліана императоромъ, ему много послужило въ пользу величественное его имя. Въ замѣнъ того, Виргилій въ молодости начиналъ поэму, взятую изъ первыхъ временъ основанія Рима, но долженъ былъ ее оставить, съ горькимъ сѣтованіемъ на дикую неблагозвучность тогдашнихъ именъ, какъ напримѣръ: Децій Мусъ, Вибій Каудексъ и Лукумо. Горацій и Ювеналъ въ своихъ сатирахъ начали изобрѣтать характеристическія собственныя имена для лихоимцевъ, честолюбцевъ, плохихъ риѳмачей, и многія изъ этихъ именъ остались въ употребленіи до нашего времени. Въ среднихъ вѣкахъ страсть измѣнять свое имя на греческій и латинскій языкъ, заразила всѣхъ литераторовъ, полагавшихъ, что, нося имя Шульца или Жака, нельзя написать великое произведеніе. Псевдонимы вошли въ страшное употребленіе; пересчитать всѣ знаменитыя вымышленныя имена можно бы только на цѣломъ листѣ печатномъ. Манія измѣнять свое имя дошла до такихъ предѣловъ, что папа Павелъ Второй заключилъ въ темницу нѣсколько человѣкъ, отрекшихся отъ собственнаго своего наименованія, что сбивало съ толка дѣла коммерческія и административныя. Тогдашніе ученые наблюдали, однако, чтобъ вымышленное имя, по созвучію или смыслу своему, сохраняло нѣкоторое сходство съ подлиннымъ. Знаменитый Герардъ измѣнилъ свое имя сперва на латинскій манеръ и назывался Дезидеріусомъ, а потомъ на греческій, назвавшись Эразмомъ, а впослѣдствіи соединилъ оба имени въ одно и сталъ подписываться Дезидеріемъ Эразмомъ. Извѣстный Рейхливъ (отъ слова дымъ) перемѣнилъ свое имя на греческое: Капніо (отъ того же слова); Эрцъ Шварцъ (черная семья), сдѣлался знаменитымъ въ исторіи подъ именемъ Меланхтона. Поэтъ Метастазіо прежде носилъ плебейское и тривіальное имя Трапассо. Французскіе писатели: Гоше (лѣвша), Делаборнь (кривоглазый), Шарпантье (плотникъ), стали прозываться Сцеволою, Страбономъ и Фабриціусомъ, де Вале (отъ слова лакей) прозвалъ себя Сервиліемъ, и одинъ несчастный риѳмоплетъ, по имени Du bout d'Homme, выбралъ себѣ имя Вирулуса (Virulus).
   Непріязнь къ неблагозвучнымъ именамъ овладѣла не одними поэтами и учеными. Испанскій историкъ Геррера разсказываетъ слѣдующее весьма характеристическое происшествіе. французскіе послы прибыли въ Испанію съ порученіемъ сосватать за короля Людовика VIII одну изъ тамошнихъ принцессъ. Принцессъ было на лицо только двѣ: одна изъ нихъ, красавица и умница, носила эксцентрическое, но нерѣдкое въ Испаніи имя Урраки; другая-же была во всѣхъ отношеніяхъ ниже, но имя ея звучало очаровательно: она называлась Бланкою. Не смотря на старанія испанскаго двора, не взирая на чрезвычайную молодость Бланки, послы выбрали ее, отзываясь, что въ имени Урраки заключается нѣчто несчастное и зловѣщее.
   Но испанцы того времени хотя и любили называть своихъ женщинъ Урраками, однако, имѣли много другихъ предразсудковъ въ отношеніи къ собственнымъ именамъ. У нихъ были свои требованія на этотъ счетъ: имя могло быть незвучно и заключать въ себѣ дурной смыслъ или не заключать ровно никакого смысла, но оно долженствовало быть отмѣнно длиннымъ. Во времена королевы Елисаветы, одинъ испанскій посолъ былъ принятъ богатымъ лондонскимъ альдерменомъ. При рекомендаціи, испанецъ гордо высказалъ свои имена, которыхъ было около двадцати трехъ, и ожидалъ услышать отъ хозяина подобный же отвѣтъ, но былъ страшно пораженъ, услышавъ кратчайшее изъ человѣческихъ именъ. Имя альдермена было Джонъ Кутсъ. Долго испанецъ не хотѣлъ говорить съ нимъ мы слова, пока наконецъ великолѣпіе и власть, окружавшіе Кутса, не показали ему, что можно быть важнымъ человѣкомъ и носить очень простое имя.
   Геніальный Мильтонъ, въ одной изъ своихъ филиппикъ противъ шотландскаго племени, увлекся до того, что поставилъ странныя имена шотландцевъ причиною дикости всего народнаго ихъ характера. "Еслибъ",-- говоритъ авторъ "Потеряннаго Рая" "еслибъ въ бою, жизнь моя находилась въ рукахъ шотландца, и шотландецъ этотъ прозывался Макъ-Коглейтоккомъ, судите сами, могъ ли бы я ждать отъ него пощады или уваженія!"
   По мѣрѣ приближенія къ настоящему времени, въ обществѣ рѣже и рѣже стали проявляться забавные предразсудки на счетъ значенія собственныхъ именъ; но пишущая братія упорно продолжала придавать этимъ мелочамъ какое-то особенное значеніе. Въ одномъ изъ своихъ писемъ Метастазіо говоритъ такъ: "Новая моя "опера называется "il Re Pastor" (Король-пастухъ). Содержаніе ея "взято изъ исторіи Сидона и состоитъ въ возвращеніи отеческаго престола законному властителю; къ несчастію, властитель этотъ называется Абдолонимомъ. Пьеса моя не пропадетъ, однако; я не назвалъ ее именемъ героя. Имя это я съумѣлъ упомянуть не болѣе трехъ разъ во всемъ произведеніи".
   Буало, нападая на одного изъ поэтовъ своего времени, говоритъ:
   
             O le plaisant projet d'un poète ignorant,
             Qui de tact de héros va choisir Shildebrand!
             D'un seul nom quelquefois le sens dur et bizarre
             Rend un poème entier, ou burlesque ou barbare!
                                                                         Art. Poét.
   
   (т. е. забавна выдумка невѣжи-поэта, изъ столькихъ героевъ выбравшаго себѣ Хильдебранда! Какъ часто одно имя своею странностью и не благозвучіемъ придаетъ смѣшной или варварскій видъ цѣлой поэмѣ!)
   Въ этихъ стихахъ, сказанныхъ съ желчью и убѣжденіемъ, видѣвъ жалкій и односторонній складъ ума тогдашняго законодателя европейской словесности.
   Вольтеръ за-частую трунилъ надъ собственными именами героевъ, надъ псевдонимами авторовъ и даже надъ историческими лицами, не придавая своей насмѣшки никакой нетерпимости. Мелочность уже исчезала изъ словесности. Въ одномъ мѣстѣ онъ упоминаетъ шутя, что Корнелева трагедія "Пертаритъ" упала отъ неблагозвучности заглавія и съ помощію другихъ варварскихъ именъ, въ родѣ Гарнбальда и Гедити; въ другой разъ, толкуя объ освободителяхъ Швейцаріи, онъ говоритъ: "имена этихъ людей помѣшали ихъ безсмертію; извольте помнить въ отдаленномъ потомствѣ о Мельхталѣ, Штауффахерѣ и Вальтерфирстѣ" (тутъ Вольтеръ слилъ оба имя въ одно).
   Ричардсонъ, творецъ "Памелы и Клариссы Гарловъ", до ребячества любилъ нѣжныя имена и выдумывалъ ихъ съ большимъ стараніемъ, а выдумавши, самъ удивлялся ихъ нѣжности. Въ Грандиссонѣ поминутно встрѣчаемъ мы: "Сэръ Чарльзъ Грандиссонъ! какое прекрасное, благородное имя!" -- "Какое чудное имя носитъ сэръ Грандиссонъ!" и такъ далѣе. Таже исторія наивно повторяется съ именемъ Клементины.
   Д'Израэли, изысканія котораго много пособили мнѣ въ составленіи представляемаго вамъ глубоко ученаго трактата "о псевдонимахъ, собственныхъ именахъ и o другихъ", смотритъ на вещи съ точки зрѣнія, совершенно противоположной понятіямъ Ричардсона. Онъ предполагаетъ, что употребленіе изысканныхъ и странныхъ именъ не можетъ не имѣть нѣкоторыя вліянія на жизнь существъ, одаренныхъ такими именами, и на творенія писателей, скрывающихся подъ хитрыми псевдонимами. "Если" -- говоритъ онъ -- "какой нибудь новый историкъ назоветъ себя Юмомъ, а поэтъ Поппомъ, ихъ сочиненія проиграютъ на пятьдесятъ процентовъ. Равнымъ образомъ, женщина, получившая хитросплетенное и нѣжное имя Кларисы или Элоизы, скорѣе попадетъ въ бѣду, нежели какая нибудь Бетси и Полли (мнѣ, впрочемъ, кажется, что Полли, уменьшительное отъ Мари, звучитъ во сто разъ милѣе Клариссы и Элизы)." "Ежели дѣвушка" -- продолжаетъ нашъ авторъ -- "носитъ романическое имя, значитъ въ ея родителяхъ и близкихъ къ ней лицахъ есть нѣкоторое пристрастіе къ романическимъ побужденіямъ, которыя, въ свою очередь, находятъ себѣ вѣрный пріютъ въ душѣ молодой красавицы, одноименной съ героинями Ричардсона и Жанъ-Жака."
   Обычай давать дѣтямъ знаменитыя имена проникнулъ даже въ англійскую администрацію. При устроеніи пріюта для найденышей въ Лондонѣ, начальство выбирало между дѣтьми самыхъ здоровыхъ и красивыхъ мальчиковъ, которыхъ и назначало къ морскому званію, давая ребятишкамъ громкія имена адмираловъ Дрека, Норриса, и Блека. Обычай этотъ ведется до вашего времени; только прежніе флотскіе герои уступаютъ мѣсто именамъ новыхъ знаменитостей: Нельсова, Джервиза и Колингвуда.
   Въ литературѣ собственныя имена служили поводомъ къ многимъ странностямъ и характеристическимъ анекдотамъ. Британскій памфлетистъ Уильксъ написалъ цѣлую теорію о томъ, что, нося непріятное имя, нельзя быть хорошимъ поэтомъ. "Продаются" -- пишетъ онъ -- "стихотворенія какого-то Эльканнасетлъ: я спрашиваю васъ, можно ли безъ отвращенія взять въ руки какое либо изъ произведеній человѣка, называющагося такомъ именемъ? Еслибъ споръ шелъ о достоинствахъ Драйдена и Эльканнасетля, кто изъ насъ задумался бы отдать полное предпочтеніе первому, изъ-за одного его имени?"
   Томасъ Корнель называлъ себя человѣкомъ несчастнымъ и писателемъ обреченнымъ забвенію изъ-за того только, что знаменитый братъ его назывался Пьеромъ Корнелемъ. "Можно ли носить такое имя вмѣстѣ съ такимъ человѣкомъ!" повторялъ онъ безпрестанно. Обычай сѣверо-американцевъ украшать свои фамиліи римскими именами подалъ Диккенсу, Марріэту и другимъ англичанамъ оружіе для насмѣшки надъ соперническою страною: въ романахъ, взятыхъ изъ американской жизни, поминутно встрѣчаете вы какого нибудь Квинта Фабія Пипсона или Ромула Рипа, или Юнія Брута Бутса, или Марка Аврелія Топса. Тоже было и съ именами французовъ въ послѣднихъ годахъ XVIII столѣтія.
   Одно изъ именъ Вольтера, Arouet, часто служило для плохого каламбура (á rouer) его противникамъ. Задорный аббатъ Морелле получилъ названіе Mords-les, и подъ этимъ именемъ говорится о немъ въ перепискѣ Вольтера, Даламбера и Гельвеція. Старинный поэтъ Фрере жаловался, что Буало прославилъ его пьяницею по той только причинѣ, что имя его легко риѳмовалось съ словомъ cabaret. Почти тоже было съ Фрерономъ, имя котораго очень хорошо подходило къ словамъ frêlon и fripon.
   Теперь слѣдовало бы поговорить о собственныхъ именахъ и псевдонимахъ современныхъ намъ писателей; но, во-первыхъ, я и то уже утомленъ своимъ ученымъ трудомъ, а во-вторыхъ, о значеніи псевдонимовъ въ новой литературѣ недавно была кѣмъ-то помѣщена интересная статейка въ "С.-Петербургскихъ Вѣдомостяхъ". Итакъ, на этомъ мѣстѣ я прерываю мой трактатъ и обращаюсь къ повѣсти: "Замосковная лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и о другихъ", соч. Лейлы.
   Въ повѣсти этой есть и занимательность, и слогъ, и умѣнье вести разсказъ; она читалась бы съ удовольствіемъ, еслибъ (да проститъ меня авторъ за сравненіе), еслибъ не походила немного на булку изъ очень хорошаго тѣста, но испеченную на розовой водѣ. Мало того, что всѣ дѣйствующія лица умны, добры и пріятны въ обращеніи, они даже по необыкновенной красотѣ своей повергаютъ въ нѣкоторое сомнѣніе мизантропическаго читателя, убѣжденнаго въ томъ, что хорошенькое личико не такъ часто встрѣчается, какъ о томъ думаютъ многіе авторы. Въ началѣ своей повѣсти, г-жа Лейла изобразила намъ общество москвичей и помѣщицъ, собравшихся въ имѣніи одной дамы изъ большого свѣта, и, надо отдать ей справедливость, это общество таково, какого не сыщется и въ самыхъ большихъ городахъ. Всѣ дамы прекрасны, всѣ мужчины умны; большая часть этихъ грандіозныхъ особъ гуляетъ между цвѣтами и занимается любовью. Совершенное Эльдорадо во ста верстахъ отъ Москвы, совершенно Телемское аббатство весельчака Рабле, потому что -- вамъ, безъ сомнѣнія, извѣстно -- циникъ Рабле иногда составлялъ планы идеальной жизни въ какомъ нибудь чудномъ уединенномъ замкѣ, вмѣстѣ съ веселыми товарищами и женщинами, которыя всѣ до одной прекрасны. Описывая подобное Эльдорадо, пузатый авторъ "Пантагрюэля" даже оставилъ свою наивную прозу и написалъ нѣсколько стиховъ звучныхъ и оригинальныхъ. Изгнавъ изъ своего Телемскаго аббатства людей скучныхъ и суровыхъ, лицемѣрныхъ и некрасивыхъ, скликнувъ въ него компанію веселыхъ добряковъ и беззаботныхъ гулякъ, онъ обращается къ женщинамъ такъ:
   
             Cy entrez, tous, -- dames de hauil paraige,
             En franc couraige, entrez-y en bon heur,
             Fleurs de beauté à céleste risaige,
             A droict corsaige, à maintien prude et saige
             En ce passaige est le seiour d'honi ceur...
   (Вы можете входить туда, хорошенькія женщины благороднаго званія, цвѣтки красоты, милыя красавицы съ тройною талію, съ скромною осанкою,-- входите смѣло, входите туда съ веселымъ сердцемъ: честь обитаетъ въ вашемъ пріютѣ...)
   
   Такого рода дамы наполняютъ замосковную усадьбу помѣщицы Толовой. Нисколько не сомнѣваясь въ пріятностяхъ настоящихъ жительницъ тамошняго края, нельзя не сказать, однако, что у г-жи Лейлы кисть всегда украшаетъ портреты въ ущербъ сходству, и потому картины, писанныя этой кистью, имѣютъ мало общаго съ дѣйствительной жизнію, въ которой нерѣдко происходятъ событія весьма грустныя и зачастую встрѣчаются физіономіи не весьма красивыя. Изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ въ разсказахъ, взятыхъ изъ дѣйствительной жизни, желалъ я видѣть одну только темную ея сторону: Боже упася меня отъ такого пессимизма! Исключительность вредна во всемъ, и, можетъ быть, я менѣе всякаго другого имѣю право любить картины горя и неудовольствій. Къ мизавтропіи я не склоненъ, къ разочарованію и того менѣе; сумма испытанныхъ мною радостей далеко превышаетъ запасъ горя, мною встрѣченнаго; а создавать себѣ призраки и терзаться посредствомъ фантастическихъ несчастій я не умѣю. Совсѣмъ тѣмъ я опасаюсь глядѣть на вещи сквозь свѣтлую призму излишней снисходительности; въ жизни человѣка есть возрастъ, когда и свѣтъ и люди кажутся въ розовомъ свѣтѣ; но чѣмъ скорѣе переходитъ опасный этотъ возрастъ, тѣмъ лучше для человѣка. Дорожить этою эпохою жизни, оправдывать ее и писать образы, внушенные ею, я нахожу дѣломъ вреднымъ: рано или поздно, дѣйствительность вступитъ въ свои права, и если вы къ тому не приготовились, васъ тутъ же ждетъ мизантропія со всѣми своими принадлежностями. Воображеніе, наполненное несбыточными грезами, сердце, размягченное идеальными чувствами, страсти, не сжатыя строгой рукой истинной опытности: вотъ результаты, которые оставляетъ въ человѣкѣ привычка смотрѣть на жизнь какъ на праздникъ, и на людей какъ на милыхъ пріятелей. Попробуйте пожить на свѣтѣ, нося въ своей душѣ столько сладкихъ, но опасныхъ элементовъ! Литература, выражая собой жизнь общества, можетъ и тутъ представятъ намъ хорошій урокъ, указавъ, что за идилліями, нѣжными романами и сладкофилософскими системами прошлаго столѣтія въ ней стали являться герои на подобіе Реве, Адольфа, Оберманна и Вертера.
   Оканчивая мои замѣтки о журналахъ нынѣшняго мѣсяца, я припомнилъ, что не сказалъ ничего о послѣднемъ нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія". Впрочемъ, я не могу сказать многаго: интересуясь отъ души ходомъ нашей словесности, я не желаю быть взыскательнымъ къ журналу, который только что возобновился, и потому можетъ имѣть свои особенные недостатки, которые, должно предполагать, исчезнутъ со временемъ. Давать же совѣты я не люблю: по большей части безполезный во всѣхъ дѣлахъ жизни, совѣтъ становится рѣшительно лишнимъ въ литературѣ, гдѣ всякій дѣлаетъ все, что можетъ, и представляетъ публикѣ все, что есть у него лучшаго. Можно указать на нѣкоторыя странности, въ родѣ остроумныхъ похожденій Сердечкина, и пожелать, чтобъ статьи подобнаго рода рѣже встрѣчались, можно похвалить нѣкоторое разнообразіе съ которымъ составляется Смѣсь "Сѣвернаго Обозрѣнія"; но тутъ и должны ограничиться совѣты и желанія. Кромѣ того, я имѣю слабость думать, что черезъ-чуръ взыскательная критика едва ли можетъ имѣть хорошіе результаты: литература есть нѣжный и деликатный цвѣтокъ, къ которому рука критики должна прикасаться съ крайнею осмотрительностію. Сколько полезныхъ изданій начинались слабыми попытками! сколько истинныхъ талантовъ, встрѣченныхъ строгими отзывами литературныхъ судей, должны были обращаться на другую дорогу, или глохнуть посреди сомнѣнія въ собственныхъ своихъ силахъ -- этой тяжелой нравственной болѣзни!
   Не смотря на такое идиллическое направленіе духа, необходимо указать на нѣкоторыя изъ статей послѣдней книжки "Сѣвернаго Обозрѣнія". Тамъ есть романъ Джемса "Контрабандистъ",-- романъ, переведенный съ англійскаго. Джемсовы романы, безъ сомнѣнія, будутъ имѣть успѣхъ между нашей публикой: въ нихъ есть и происшествія, и характеры, и мысли, и даже эффекты. Джемсъ почитается однимъ изъ удачнѣйшихъ подражателей манеръ Вальтеръ Скотта, а потому его романы имѣютъ отчасти видъ сочиненій, писанныхъ на заданную тему. Что касается до меня, то я терпѣть не могу сочиненій этого писателя: въ немъ есть что-то холодное, сухое и принужденное; посреди самыхъ живыхъ событій проглядываетъ поминутно самъ авторъ, будто спрашивая у васъ: умно ли, хорошо ли сказано? похоже ли на моего образца, на сэра Вальтеръ Скотта? Джемсъ человѣкъ книжный и, навѣрное, три-четверти дня просиживаетъ въ своей библіотекѣ; это, можетъ быть, и хорошо, да романы такого книжнаго человѣка не въ моемъ вкусѣ. Способность Джемса писать во всѣхъ родахъ, для денегъ, заслуживаетъ изумленія. Такъ еще недавно, узнавъ объ успѣхѣ, которымъ пользовалось новое сочиненіе Купера "Исторія сѣверо-американскаго флота", Джемсъ позавидовалъ романисту Соединенныхъ Штатовъ и сочинилъ въ самое короткое время "Исторію британскаго флота". Разница между двумя романистами, пустившимися въ исторію, была та, что для одного только Купера морское дѣло было роднымъ дѣломъ: знаменитый авторъ "Лоцмана" и "Морской Волшебницы" могъ смѣло испытать свои силы на описаніи романическихъ и оригинальныхъ подвиговъ юнаго сѣверо-американскаго флота.
   Перелистывая тотъ же нумеръ, я былъ нѣсколько удивленъ поверхностью и неосновательнымъ сужденіемъ, съ которымъ составлена статья о послѣдней выставкѣ Петербургской Академіи Художествъ. Не говоря уже о странности нѣкоторыхъ приговоровъ (о вкусахъ спорить трудно), я замѣтилъ признаки совершеннаго невниманія при описаніи самихъ картинъ, и замѣтилъ это тѣмъ скорѣе, что незадолго до выхода статьи я былъ въ Петербургѣ и очень хорошо помню картины, бывшія на выставкѣ. Такъ, напримѣръ, говоря о "Судѣ Соломона" г. Шопена, авторъ говоритъ, что картина изображаетъ "ту минуту, когда Соломону только что предложили трудный юридическій вопросъ и онъ обдумываетъ свое рѣшеніе". Нависать эти слова могъ только критикъ, глядѣвшій не на картину, а на зрителей или на что нибудь другое. Мысль художника передана съ ясностью, граціею и отчетливостью, сродной новымъ французскимъ живописцамъ. Соломонъ не думаетъ о вопросѣ, ему предложенномъ: онъ уже произнесъ свое слово и ждетъ новыхъ просителей. Настоящая мать живого ребенка услышала уже это слово и, радостно прижавъ къ груди возвращенное ей сокровище, съ благодарностью глядитъ на юнаго царя, а ребенокъ, замѣтивъ ея восторженный взглядъ, оборачивается и смотритъ въ ту же сторону. Бѣлокурая красавица, влѣво отъ Соломона, угрюмо беретъ мертваго ребенка, и худо Скрытое, мрачное неудовольствіе свѣтитъ въ каждой жилкѣ ея прелестнаго лица. Еслибъ и это не убѣдило критика, ему стоило бы взглянуть на группу сзади Соломона: тамъ увидѣлъ бы онъ прекрасную фигуру стараго іудея, въ умиленіи взирающаго на юношу, вдохновеннаго божественною мудростью. Критикъ говорить, что Соломонъ изображенъ очень юнымъ и женоподобнымъ; мысль художника понятна: еслибъ въ картинѣ, вмѣсто юноши, изображенъ былъ мужъ зрѣлыхъ лѣтъ, восторгъ и страстное изумленіе стараго еврея были бъ не у мѣста, возбуждая идею лести, а не удивленія преждевременной мудрости.
   Говоря о прекрасной картинѣ г. Федотова "Слѣдствіе пирушки", авторъ "Отчета о выставкѣ" забываетъ лучшее, по моему мнѣнію, лицо въ цѣлой картинѣ, а именно гуляку, заснувшаго подъ столомъ. Нарѣзавшійся господинъ просыпается отъ шума, въ незнакомомъ ему мѣстѣ, и, видя себя на полу, между всякимъ хламомъ и объѣдками, бросаетъ изумленные и мрачные взоры вокругъ себя. Аксессуары у г. Федотова невообразимо хороши, и, отдавая отчетъ о его картинахъ, не слѣдуетъ забывать одного изъ главнѣйшихъ ихъ достоинствъ.
   Изъ остальныхъ статей можно указать на "Очерки Трансильваніи", которые, при занимательности своей, читаются не совсѣмъ легко, по причинѣ нѣкоторой сухости изложенія.
   Маленькихъ стихотвореній нѣтъ, но въ замѣнъ ихъ въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" напечатана въ стихахъ необъятно огромная драматическая фантазія г. Аскольдова, въ семи сценахъ, подъ названіемъ "Валеро". Вамъ извѣстно, что всякая драматическая фантазія, наперекоръ всѣмъ другимъ литературнымъ произведеніямъ, пишется съ легкостью, а читается съ трудомъ. Успѣхъ г. Кукольника въ этомъ родѣ драматическихъ пьесъ породилъ много подражаній, изъ которыхъ ни одно не обратило на себя вниманіе публики. Драматическія фантазіи изъ итальянской жизни сдѣлались чѣмъ-то торжественнымъ, нося на себѣ постоянно одинъ и тотъ же отпечатокъ, одинъ и тотъ же взглядъ на итальянскую жизнь, въ которомъ нѣтъ ничего живого и ничего итальянскаго. Въ этихъ фантазіяхъ непремѣнно дѣйствуетъ художникъ, человѣкъ похожій не на обыкновеннаго человѣка, а на какого нибудь обитателя Бедлама. Подъ перомъ авторовъ подобныхъ сочиненій, итальянскій художникъ выходитъ существомъ въ высшей степени страннымъ и дикимъ, иногда похожимъ на звѣря, иногда на юродиваго. A между тѣмъ почти всѣ знаменитые художники были людьми очень привлекательными: сродная каждому артисту наблюдательность притягивала ихъ въ самую среду практической жизни; они были людьми веселыми и свѣтскими; ихъ ученость и постоянныя сношенія съ высшей аристократіей Европы обращали на нихъ вниманіе лицъ, стоявшихъ въ головѣ правленія; имъ давали дипломатическія порученія, совѣтовались съ ними въ важныхъ дѣлахъ, награждали почетными званіями. Когда Гвидо, Рафаэль-Санціо или Сальваторъ-Роза бродили по улицамъ итальянскаго города, народъ ихъ привѣтствовалъ, хорошенькія женщины съ ними заговаривали, хозяева домовъ подносили имъ кубокъ вина, художники садились передъ окнами, толпа собиралась вокругъ, разговоръ веселый, насмѣшливый и легкій не прекращался до ихъ ухода. Такіе художники не отпускали длинныхъ монологовъ, не толковали о величіи искусства, не имѣли ночныхъ видѣній, не свирѣпствовали и не гордились: они жили какъ всѣ люди, волочились какъ всѣ люди и спали очень спокойно.
   Но художникъ г. Аскольдова ничѣмъ не лучше другихъ художниковъ драматическихъ фантазій. Вотъ какія рѣчи держитъ онъ съ самимъ со собою:
   
   ДЖУЛІО, (бросивъ шляпу и прошедшись нѣсколько разъ, въ раздумьѣ останавливается).
   
             "О, гдѣ вы, обольстительные сны?
             Гдѣ рой надеждъ блестящихъ и прекрасныхъ?..
             Все пусто! вся исчезло, обѣднѣло!..
             Что наша жизнь? Ничтожный призракъ, паръ,
             Который только отраженьемъ свѣта
             И существуетъ если солнце свѣтитъ,
             То призракъ взоръ чаруетъ красотою,
             A закатилось -- почернѣлъ, исчезъ.
             Я былъ богатъ... я былъ увѣренъ въ силахъ:
             Я думалъ, что меня Алиса любитъ.
             Безумный я! я вѣрилъ въ свой талантъ!
             Воображалъ, что я тружусь не даромъ,
             Что искра божества во мнѣ таится,--
             Я думалъ, что и я художникъ тоже,
             И мыслію съ другими подѣлиться...
             Какъ грубо ошибался ты, Карлино!
             Ты не художникъ; ты маляръ, пачкунъ,
             Ничтожная посредственность... о, ужасъ!"
   
   Это только пятая часть монолога. Теперь вы видите, къ какому разряду людей принадлежитъ Джуліо Карлино г. Аскольдова.
   

X.

Декабрь 1849.

   Фельетонъ есть хорошая вещь. Еслибъ нашъ вѣкъ не выдумалъ ничего кромѣ фельетона, онъ все таки не могъ бы считаться безполезнымъ вѣкомъ. Знаете ли, мнѣ по временамъ кажется, что скоро всѣ писатели въ мірѣ не будутъ ничего писать, кромѣ фельетоновъ. Замѣтьте, какъ упрощается словесность, какъ исчезаютъ хитросплетенныя раздѣленія литературныхъ произведеній, какъ явственно простота и краткость берутъ верхъ надъ велерѣчіемъ и запутанностью. Родъ человѣческій въ словесности стремится къ одной только цѣли -- къпростотѣ, всякое отклоненіе отъ нея отталкивая отъ себя какъ можно далѣе. Младенчество искусства высказывалось одами. Что можетъ быть высокопарнѣе оды съприступомъ, восклицаніями, лирическимъ восторгомъ! что можетъ быть смѣшнѣе человѣка, въ туфляхъ и халатѣ садящагося за письменный столъ, съ такою мыслью: "надо придти въ восторгъ и написать строфъ восьмдесятъ"!
   Была пора эпическихъ поэмъ: нужно бы.ю выводить на сцену Зевса и Аполлона, не вѣря ни въ Зевса, ни въ бога пѣснопѣній. Прошла пора и эпическихъ поэмъ! взялись за поэмы дидактическія: нужно поучать родъ человѣческій, имѣющій то неоспоримое достоинство, что онъ никогда не можетъ выучиться достаточно. Наконецъ усмотрѣно было, что дидактическія поэмы по большей части идутъ въ разладъ съ дѣйствительностью: давайте намъ трагедій -- заговорила публика -- мы хотимъ страстей человѣческихъ! Но тутъ оказалось, что трагедія выводитъ на сцену страсти идеальныя и невозможныя, говоритъ высокимъ слогомъ, неупотребляющимся въ обыкновенномъ разговорѣ, и скорбитъ надъ исключеніемъ семейства Атридовъ, до котораго ни одному зрителю дѣла не было. Нужно что нибудь проще: дайте намъ драму; но драма плаксива, не прочь отъ высокопарности, вѣчно вертится на семейныхъ интересахъ, на подкинутомъ ребенкѣ, на матери, не узнающей своего сына, и на оборотъ. Къ тому же она въ пяти дѣйствіяхъ... зачѣмъ непремѣнно въ пяти? Итакъ, драма смолкла!.. комедію намъ, дайте намъ комедію, съ насмѣшкою надъ людскими пороками, съ мизантропическими выходками, съ веселымъ смѣхомъ и двумя влюбленными, соединяющимися при концѣ пятаго дѣйствія! Однако, при всѣхъ своихъ достоинствахъ, комедія не есть ли вещь натянутая, невозможная? Зачѣмъ эти дѣйствующія лица, въ теченіи одного и того же акта, сходятся въ одной и той же комнатѣ? изъ за чего каждое изъ нихъ торопится высказать свое сокровеннѣйшее убѣжденіе, и если его нельзя высказать въ разговорѣ, отворачивается въ бокъ и произноситъ глухимъ басомъ нѣсколько словъ въ сторону, для назиданія публики и поясненія хода пьесы? Отчего всѣ эти герои поминутно говорятъ между собой о предметахъ, касающихся интриги пьесы, а никогда не заговорятъ о погодѣ, о службѣ, объ итальянской оперѣ? Все это какъ будто не такъ, все это неестественно, тутъ нѣтъ простоты,-- распростимся лучше съ комедіей!
   Вотъ романъ -- дѣло другое! романъ -- живой, ученый, легкій, психологическій, безсовѣстный какъ враль, побывавшій въ Германіи и утверждающій, что успѣлъ съѣздить въ Африку, сантиментальный какъ Шиллерова "Луиза", нравоучительный какъ классная дама въ женскомъ пансіонѣ! Только романъ можетъ на каждомъ шагу мѣнять мѣсто дѣйствія, переходить отъ анализа къ катастрофамъ, прыгать отъ никогда невиданныхъ авторомъ будуаровъ къ толкучему рынку, изъ театра въ кабинетъ ученаго, наблюдать за секретами женскаго сердца и сочинять происшествія, которыя во всякомъ другомъ произведеніи призваны были бы сбродомъ нелѣпостей. Но романъ длиненъ -- сократимъ его, и у насъ выйдетъ повѣсть, тоже очень хорошая вещь. Но для повѣсти потребна любовь и другія избитыя условія: необходимо воображеніе, то есть наука приглянуть кстати, необходимъ сюжетъ, который добывается потомъ и кровью, если не частичкою задушевныхъ своихъ интересовъ. Для повѣсти надо много думать и чувствовать, для повѣсти опять таки нуженъ сюжетъ -- это неумолимое, страшное, фантастическое чудовище!
   И тутъ-то выступаетъ на сцену фельетонъ, для котораго не нужно ни сюжета, ни глубокихъ чувствъ, ни выстраданной оригинальности, ни умѣнья лгать безсовѣстно, ни картинъ природы, ни анализа души человѣческой. Что можетъ быть проще фельетона, а совсѣмъ тѣмъ какъ льститъ онъ эгоизму человѣческому! О чемъ бы ни писалъ авторъ фельетона -- о театрѣ, о газетахъ о выставкѣ картинъ, о конфектахъ съ сюрпризами, о вечерахъ на минеральныхъ водахъ, гдѣ передъ дворцомъ Семирамиды на мостикѣ стоятъ франты въ испанскомъ костюмѣ и поютъ цыганскія хоровыя пѣсни,-- онъ доволенъ своимъ сюжетомъ, потому что тутъ примѣшивается ко всему собственная особа автора, съ его индивидуальнымъ воззрѣніемъ на людей и свѣтъ. Счастье поставщику фельетоновъ, если въ его душѣ есть маленькій запасъ поэзіи и свѣтлыхъ воспоминаній, бросающихъ яркій свѣтъ на всѣ предметы, о которыхъ онъ говорить хочетъ,-- а о чемъ ему не хочется говорить? Жизнь есть странная вещь -- нѣчто въ родѣ картины, написанной на театральномъ занавѣсѣ: не подходи очень близко, а вставь на извѣстную точку, и картина станетъ очень порядочная, да иногда кажется куда какъ хороша! Умѣнье помѣститься на подобной точкѣ и есть высшая человѣческая философія; и во всемъ существуетъ эта точка: въ наукѣ, въ искусствѣ, въ загородныхъ гуляньяхъ, въ описаніяхъ балагановъ, въ политикѣ и литературѣ. Фельетонистъ, о чемъ бы ни говорилъ онъ, обязанъ заранѣе пріискать себѣ подобную точку; въ противномъ случаѣ онъ надоѣстъ всему міру пошлою мизантропіею и безполезными жалобами.
   Съ книгами и журналами необходимѣе всего имѣть такую точку. Подумайте хорошенько, что такое книга или журналъ? Скомканная, стиснутая, тяжелая тетрадь не всегда бѣлой бумаги, на листахъ которой вытянуты черныя линіи не всегда ясной печати. Ее надобно разрѣзывать, въ нее надобно глядѣть пристально и въ тоже время держать на привязи свою фантазію, иначе при чтеніи вы аза не поймете. Просидѣвъ надъ такимъ некрасивымъ предметомъ нѣсколько часовъ, вы чувствуете усталость, а узнаете только, что какіе-то любовники поссорились безъ всякой причины, что лордъ Чатамъ былъ ученый человѣкъ, и что въ Австраліи очень здоровый климатъ. Нечего сказать -- великое пріобрѣтеніе! Стоитъ для этого перемѣнять книги и тратить деньги на эти перемѣны. -- "Я не понимаю -- говорилъ одинъ мой старый знакомый -- зачѣмъ иные хотятъ заводить библіотеки? У меня есть одна книга, я ее и читаю. Купи себѣ всякій по книгѣ, и довольно будетъ, и дешевле обойдется". Добрый пріятель мой вовсе не признавалъ потребности перемѣнять свое чтеніе, и не мудрено: въ книгѣ онъ видѣлъ одну сухую, черствую, некрасивую, матеріяльную сторону.
   Безъ помощи собственнаго вашего воображенія, безъ дилетантизма и любви къ вымышленному міру, незачѣмъ будетъ заводить библіотекъ и портить глаза надъ старыми и новыми изданіями. Съ другой стороны, можно довести свой дилетантизмъ до того, что въ самомъ пустомъ литературномъ произведеніи человѣкъ отыщетъ пищу для ума и души; не спорю только о томъ, что въ подобномъ процессѣ главную роль будутъ играть не книги, а наши собственныя чувства и воспоминанія.
   Одинъ изъ знаменитѣйшихъ композиторовъ сочинялъ лучшія изъ своихъ музыкальныхъ пьесъ по чрезвычайно странной системѣ. Послѣ хорошаго обѣда онъ ложился на кушеткѣ въ своемъ кабинетѣ, съ листами нотной бумаги и карандашемъ въ рукахъ, а жену свою, почти ничего не смыслившую въ музыкѣ даму, убѣдительно просилъ сѣсть за рояль черезъ шесть комнатъ отъ кабинета и въ продолженіи двухъ часовъ играть на этомъ роялѣ рѣшительно все, что ей только вздумается. Потомъ онъ тщательно запиралъ всѣ двери и слушалъ безтолковую музыку своей сожительницы. На дистанціи шести комнатъ звуки были едва слышны, ни одинъ мотивъ не долеталъ въ цѣлости до нашего музыканта, а онъ все таки слушалъ, группируя въ своей головѣ эти отрывистые, неправильные звуки. По прошествіи часа, жена его уже приходила къ концу всего ей извѣстнаго репертуара; справедливо разсуждая, что нечего тревожиться для человѣка, сидящаго за шесть комнатъ, она брала книгу и читала очень спокойно, наудачу, касаясь клавишей правою рукою и извлекая изъ нихъ рѣшительно безсмысленные звуки. Но чѣмъ хуже становилась музыка, тѣмъ выше парило вдохновеніе композитора, и ноты, написанныя имъ при концѣ жениной игры, были несравненно лучше сочиненныхъ при ея началѣ.
   Анекдотъ этотъ, по моему мнѣнію, полонъ практическаго смысла; но, не входя въ нравственно-философическія тонкости, я удовольствуюсь только тѣмъ замѣчаніемъ, что система каждаго фельетониста, при составленіи своихъ статей, должна совершенно совпадать съ системою нашего композитора во время сочиненія имъ разныхъ оперъ и ораторій. Я съ своей стороны совершенно слѣдую этой системѣ: всякій мѣсяцъ мнѣ приносятъ съ почты русскіе журналы, жолтые, синіе и зеленые; я радъ каждому изъ нихъ, ни одного изъ нихъ не кину подъ столъ съ неудовольствіемъ; я знаю заранѣе, что я буду занятъ двумя вещами: чтеніемъ новаго и иногда плохого журнала и переборкою старыхъ, но весьма для меня интересныхъ воспоминаній. Потому я равнодушенъ къ журналамъ, мнѣ все равно, что попадется подъ руку: декабрьская ли книжка, составленная съ особеннымъ тщаніемъ, или іюньская, небрежно подобранная и нашпигованная опечатками... что за бѣда! была бы только тема, а за варіяціями остановки не будетъ.
   Основываясь на этихъ философскихъ умозрѣніяхъ, вы, можетъ быть, ждете, что сейчасъ же я начну варьировать на разные мотивы. Ничуть не бывало: варіяціи останутся собственно для меня; нынѣшній мѣсяцъ я слишкомъ холоденъ и систематиченъ, я слишкомъ много начитался разныхъ ученыхъ статей, по неимѣнію бельлетристической пищи. Первая озадачила меня "Библіотека для Чтенія", представивъ въ своей послѣдней книжкѣ клочекъ комедіи г. Григорьева и еще повѣсть... одну изъ тѣхъ повѣстей, надъ которыми года четыре тому назадъ такъ потѣшалась литературная лѣтопись той же "Библіотеки для Чтенія". Повѣсть пріятная, но что-то говорить о ней не хочется.
   Во что бы то ни стало усиливаясь добиться до бельлетристики, я наконецъ нашелъ въ томъ же нумерѣ начало одной изъ новыхъ повѣстей Теккерея, писателя извѣстнаго, но еще недавно выступившаго на поприще британской словесности. Немногіе изъ русскихъ читателей подозрѣваютъ, что этотъ Теккерей, юморъ котораго весьма напоминаетъ Гука и отчасти Диккенса, принадлежитъ къ фалангѣ юныхъ талантовъ въ англійской словесности. Подъ знаменами прославленнаго Диккенса собралась маленькая когорта писателей, которые вводятъ въ современную британскую словесность простоту изложенія и ведутъ отчаянную войну съ вычурными страстями, невозможными героями и изысканнымъ слогомъ. Еслибъ въ Англіи водились критики, подобные нѣкоторымъ изъ вашихъ фельетонистовъ, критики эти ни на минуту не задумались бы назвать труды Диккенса и родственныхъ ему талантовъ именемъ, которое дали они произведеніямъ Гоголя. За идиллическимъ направленіемъ слѣдуетъ пора трескучихъ фразъ, за фамильными романами идутъ поэмы мизантропическія, за страшными повѣстями слѣдуютъ комедіи съ утрированнымъ остроуміемъ; одна простота и естественность никогда не наскучатъ.
   Съ тѣхъ поръ, какъ на сцену англійской бельлетристики выступили, тому года два, новые и сильные таланты въ лицѣ Теккерея (автора "Vanity Fair") и Керренъ Белля (автора "Дженни Эйръ" и "Шарлей") перевѣсъ этого направленія въ англійской литературѣ сдѣлался несомнѣннымъ, и звѣзда писателей, подобныхъ Больверу и Неррисову, начала меркнуть окончательно.
   Повѣсть Теккерея "Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевской алмазъ" отличается тою привлекательною наивностью и лукавымъ добродушіемъ, къ которымъ мы уже пріучены другими произведеніями этого автора. Въ повѣсти этой описаны похожденія молодого ирландскаго дѣтины, конторщика у какого-то негоціянта, получившаго все свое счастіе съ помощію нелѣпой старинной булавки, подаренной ему одной изъ классическихъ ирландскихъ же старухъ.
   Всѣмъ извѣстно, что ирландцамъ давно уже суждено играть забавную роль въ сочиненіяхъ англійскихъ писателей, но не надобно предполагать, что эта роль унизительна, и что вымышленные ирландцы бываютъ тѣмъ же, чѣмъ ѳивяне были въ греческихъ разсказахъ и пошехонцы въ русскихъ сказкахъ. Муръ, Свифтъ, Шериданъ, Матьюринъ, Граттанъ и о'Коннель родились въ Ирландіи и достаточно опровергаютъ всякое сомнѣніе въ способностяхъ своихъ соотечественниковъ. Ирландскій національный характеръ составленъ изъ тысячи противорѣчащихъ и забавныхъ элементовъ, но въ немъ много добраго и умно простодушнаго. Ирландецъ задоренъ какъ пѣтухъ, боекъ и храбръ какъ пѣтухъ. Онъ хвастливъ и наивенъ, но совсѣмъ тѣмъ смѣтливъ и способенъ къ твердой привязанности. Самая смѣшная пора для ирландца -- это время его молодости; тутъ онъ бываетъ и нескладенъ, и болтливъ, и смѣшенъ, и простоватъ. Поэтому герой Теккерея, Самуилъ Титмаршъ, если смотрѣть на него какъ на простой персонажъ романа, вѣренъ, занимателенъ, и болѣе ничего; но какъ представитель ирландскаго племени, Самуилъ превосходенъ и принадлежитъ къ числу лучшихъ созданій автора.
   Половина дѣйствующихъ лицъ повѣсти принадлежитъ къ тому классу, которымъ несправедливо пренебрегали прежніе романисты Англіи -- къ классу мелкихъ конторщиковъ, купцовъ, ирландскихъ скрягъ; но этотъ народъ очерченъ живо, ловко; въ продолженіе разсказа сталкивается онъ безпрестанно съ лицами другихъ сословій, творитъ неловкости и чудеса, но не конфузится ни мало и стоитъ преисправно за свое достоинство.
   Читатель, незнакомый съ англійскими нравами и словесностью, съ трудомъ сообразитъ, до какой степени исключительный отпечатокъ наложенъ дендизмомъ на лучшія изъ произведеній британской бельлетристики послѣднихъ десяти лѣтъ. Объ исключительности, нетерпимости, односторонности англійскаго дендизма не могутъ дать понятія ни наша общественная жизнь, ни наши романы, гдѣ все проявленіе фешенебельности заключается въ описаніяхъ гамбсовыхъ кушетокъ и воздушныхъ княгинь,-- описаніяхъ, возбуждающихъ одну улыбку въ читателяхъ. Свѣтскій нашъ дендизмъ незначителенъ и крайне доступегъ всякому человѣку, имѣющему мозгъ въ головѣ и нѣсколько денегъ въ карманѣ. Но въ Англіи, странѣ колосальныхъ капиталовъ и утонченной роскоши, дендизмъ, во своей грандіозности, дѣлитъ общество на нѣсколько рѣзкихъ круговъ, создаетъ свой особенный міръ, съ интересами, чуждыми общимъ интересамъ, со страстями, развивающимися неправильно, съ условіями стѣснительными и гордостью огромною.
   Обстановка британской фешенебельной жизни рѣзко отличается отъ свѣтлой и роскошной жизни въ другихъ странахъ Европы. Послѣдній изъ молодыхъ денди тратитъ на одинъ свой туалетъ вдесятеро болѣе, нежели первый левъ въ Петербургѣ или Берлинѣ на всѣ свои расходы; въ комнатахъ его мало тѣхъ креселъ и пате, о которыхъ говорили когда-то наши нувеллисты; мебель у него большею частію простая и замѣчательная развѣ по своей древности; но на стѣнахъ у него висятъ картины Карло Дольчи и Теньера, кабинетъ украшенъ картинами сэра Давида Уилька и восхитительными головками работы Лауренса; по угламъ стоятъ вазы Бенвенуто Челлини, дамаское оружіе, миланскія кольчуги и клинки, древности, вывезенныя со страшными пожертвованіями изъ Греціи или Италіи. Конюшня его занята не скромнымъ рысакомъ, а десяткомъ лошадей кровной породы; онъ обязанъ держать толпу прислуги, онъ не смѣетъ быть выше своего состоянія, но не имѣетъ права и сокращать свои расходы: его состояніе, и не только состояніе, а даже надежды на наслѣдство, извѣстны всѣхъ и каждому. Тысяча условныхъ аксіомъ занимаютъ его голову; бездна познаній, внушенныхъ ему съ дѣтства, направлена только къ одной цѣли -- къ наукѣ не уронить себя въ извѣстномъ и малочисленномъ кругѣ лондонскаго народонаселенія. На жизнь и на людей, всю жизнь свою, онъ смотритъ въ фальшивую призму. Какъ Домби отецъ, въ своей конторѣ, отрѣшался отъ всего въ мірѣ, кромѣ своей фирмы, такъ и настоящій британскій денди, посреди своего роскошнаго будуара, отрѣшается отъ общихъ житейскихъ интересовъ, отъ всей жизни, кромѣ своего кружка. Обстановка женатой жизни того же круга еще роскошнѣе и въ нѣсколько разъ многосложнѣе. Исключительность въ правахъ и понятіяхъ этого круга происходитъ отъ трудности попасть въ него. Лондонская аристократія, по видимому, весьма охотно принимаетъ въ свой кругъ людей чѣмъ либо прославившихся или сильно разбогатѣвшихъ; но эти люди большею частію не выносятъ послѣдствій того дендизма, который отъ нихъ требуется, и по прошествіи нѣкотораго времени убѣждаются, что въ Лондонѣ дендизмъ есть цѣлая наука, для изученія которой непосвященному въ нее съ дѣтства бываетъ мало всей жизни. Заслуги британской аристократіи, ея блестящая роль въ отечественной исторіи, наконецъ ея образованность и ея готовность, о которой я уже говорилъ, давать мѣсто всѣмъ людямъ, сколько нибудь замѣчательнымъ, съ избыткомъ вознаграждаютъ нѣкоторыя странности, ей сродныя; но то что полезно и изящно въ жизни, не всегда бываетъ полезнымъ и изящнымъ въ словесности.
   Первыя фешенебельныя произведенія Эдуарда Больвера, леди Блессингтонъ, леди Бьюри и леди Больверъ имѣли неоспоримый успѣхъ по своей новости. Всѣ раскрывали передъ читателемъ уголокъ завѣсы, скрывающей таинства высшаго общества, знакомили насъ со многими изъ представителей этой жизни; идея была нова, лица, выходившія на сцену, умны и оригинальны. Къ несчастію, ни одинъ изъ этихъ писателей не былъ въ состояніи стать выше описываемаго ими міра: дѣйствительная грандіозность обстановки увлекла ихъ безъ сопротивленія; вмѣсто картинъ они пустились рисовать жалкія копіи, и, подавленные интересами описываемаго ими круга, эти романисты сами получили всю его холодность и нетерпимость. Какая-то величавая апатія поселилась въ ихъ трудахъ, цѣлое принесено было въ жертву аксессуарамъ, предразсудки небольшаго круга замѣнили страсть, а вѣчныя и однообразныя описанія заняли мѣсто обыкновеннаго дѣйствія. Было что-то горделивое въ этихъ фешенебельныхъ романистахъ: они поступали съ читателемъ, какъ съ существомъ низшимъ, важно истолковывая ему каждую мелочь и будто сожалѣя о его невѣдѣніи. Отъ исключительности оставался только одинъ шагъ къ мизерности (mesquinerie): въ такихъ романахъ начали являться портреты людей мало извѣстныхъ и еще живыхъ, леди и лордовъ, проживающихъ въ Лондонѣ и выѣзжающихъ въ свѣтъ. Тысячная доля англійскихъ читателей находила сходство въ подобныхъ портретахъ и наслаждалась колкостью аллюзій; остальная же часть публики была очень равнодушна и начинала зѣвать.
   Два обстоятельства, послѣдовавшія одно за другимъ, содѣйствовали охлажденію публики. Леди Больверъ, жена человѣка всѣмъ извѣстнаго и уважаемаго не въ одной Англіи, разсорившись со своимъ мужемъ, настрочила фешенебельный романъ, подъ названіемъ "Чивли или честный человѣкъ", въ которомъ покрыла бѣднаго сэра Эдварда Литтона Больвера самыми ядовитыми насмѣшками и желчными клеветами. Аристократія Лондона презрительно оттолкнула отъ себя книгу, въ которой осмѣянъ былъ одинъ изъ почетнѣйшихъ ея членовъ; остальная часть читателей была тоже не совсѣмъ снисходительна: романъ вышелъ скучный и безсовѣстно растянутый. Черезъ два или три года, другой изъ замѣчательныхъ фешенебельныхъ романистовъ (Уаррекъ, если не ошибаюсь) сочинилъ твореніе, интрига котораго была основана... какъ бы вы думали, на чемъ? -- на досадѣ одного знатнаго господина, котораго наслѣдственный замокъ находился въ чужихъ рукахъ и котораго снова купить не на что! фешенебельному кругу романъ понравился: дѣйствительно, привязанность къ мѣсту жительства своихъ предковъ понятна; но есть ли въ этомъ фактѣ, что нибудь достойное романа, и не смѣшонъ ли раззоренный человѣкъ, забывающій о своей бѣдности, о семействѣ и мечтающій о пріобрѣтеніи запущеннаго парка и замка съ развалившимися башнями?...
   Теккерей не принадлежитъ къ числу литературныхъ дѣятелей, напоминающихъ собой тѣхъ грубыхъ и самолюбивыхъ персонажей, для которыхъ одно изъ наслажденій составляетъ возможность хвастать своею неотесанностью передъ людьми вѣжливыми и свѣтскими. Подобнаго рода господинъ съ восхищеніемъ ступаетъ грязными сапогами по дорогому ковру, нескладно разваливается на роскошной мебели, презрительно смотритъ на чужую роскошь и будто говоритъ всѣмъ и каждому: "Я простой человѣкъ! что вы тутъ разсыпаетесь: не обморочите вы меня своимъ фанфаронствомъ; я знаю, что вы всѣ люди пустые!"
   Такое невѣжливое и нелѣпое противодѣйствіе исключительному дендизму и смѣшно и тягостно, а Теккерей слишкомъ уменъ, чтобъ въ него вдаться. Чтобы показать, какимъ образомъ нашъ противникъ дендизма достигаетъ своей цѣли, я позволю себѣ, привести одно мѣсто изъ повѣсти ("Самуилъ Титмаршъ"), мѣсто довольно длинное, -- и которое я желалъ бы сократить, но въ немъ ничего почти нельзя выкинуть.
   У богатаго ювелира, къ которому юный Самуилъ зашелъ, чтобъ передѣлать свой безобразный "гоггартіевскій алмазъ", нашъ молодой человѣкъ встрѣчаетъ старую леди, болтунью неимовѣрную, которой, отъ старости и привычки слѣдить за генеалогіею разныхъ семействъ, весь Лондонъ кажется роднею. Полюбовавшись гоггартіевскимъ алмазомъ, старая леди выдумываетъ, что нашъ дѣтина ей родня, сажаетъ его въ свою богатую коляску и везетъ на прогулку въ паркъ, въ которомъ передъ обѣдомъ прогуливается вся лондонская знать. Нашѣ Самуилъ нисколько не конфузится и высказываетъ себя самымъ блистательнымъ образомъ.
   "Я сидѣлъ въ каретѣ спереди, подлѣ прехорошенькой молоденькой леди, на видъ однихъ лѣтъ съ моею милою Мэри, то есть семнадцати съ девятью мѣсяцами; противъ насъ сидѣла старая графиня и другая ея внучуа, также очень хорошенькая, не десятью годами старше сестры. Я помню, что на мнѣ былъ въ тотъ день мой синій фракъ съ мѣдными пуговицами, нанковые шаровары, бѣлый от меленькими разводами жилетъ, и шелковая шляпа; шелковые шляпы только-что передъ тѣмъ, въ 22 году, введены фабрикантомъ Деиду, и казались гораздо глянцовитѣе самыхъ лучшихъ пуховыхъ.
   -- А кто этотъ юноша, спросила старая графиня, съ сильнымъ ирландскимъ акцентомъ, -- кто этотъ неуклюжій молодой человѣкъ съ желѣзными каблуками, съ такимъ огромнымъ ртомъ и съ бронзовою цѣпочкою, что вытаращилъ на насъ глаза, когда мы садились въ карету?
   Когда она успѣла замѣтить, что цѣпочка Густи была не золотая, я не постигаю; но это была правда, и мы купили ее только за недѣлю передь тѣмъ, за двадцать пять шиллинговъ и шесть пенсовъ, у Макфейля, что на погостѣ Святаго Павла. Но мнѣ стало досадно, что она такъ обижала моего друга, и я заступился за него.
   -- Миледи, сказалъ я, этотъ молодой человѣкъ называется Августомъ Госкинсомъ. Мы съ нимъ живемъ на одной квартирѣ, и смѣю васъ увѣрить, что во всемъ свѣтѣ не найдете такого добраго товарища и вѣрнаго друга.
   -- Это очень благородно съ вашей стороны, что вы такъ заступаетесь за своихъ друзей, сэръ, сказала другая леди, сидѣвшая подлѣ старушки, и называвшаяся, какъ я узналъ, леди Дженъ, но которую бабушка называла по своему, леди Джинъ.
   -- Правда, правда, это очень хорошо съ его стороны, леди Джинъ; я люблю молодыхъ людей, которые смѣло говорятъ правду. Такъ его зовутъ Госкинсонъ, такъ ли? Я знаю, друзья мои, всѣхъ Госкинсовъ въ Англіи. Есть, во-первыхъ, Госкинсы. Есть еще старикъ, докторъ Госкинсъ въ Батѣ, тотъ самый, что лечилъ монго покойнаго Друма отъ жабы... Да еще бѣдный старикъ Фредерикъ Госкинсъ, генералъ, подагрикъ. Помню его еще въ 84 году; онъ былъ тогда такой худенькій точно спичка, и вертлявъ какъ арлекинъ, и былъ влюбленъ въ меня, -- вотъ ужъ былъ влюблевъ въ меня!
   -- У васъ, кажется, была въ то время тьма поклонниковъ, бабушка, замѣтила леди Дженъ.
   -- Какъ же, моя милая! Я слыла чудомъ батскимъ. первою красавицею; вы бы этого теперь и не подумали? ну скажите, по совѣсти, безъ лести, мистръ -- какъ бишь васъ?
   -- Право, миледи, никакъ не подумалъ бы, отвѣчалъ я, потому-что старая леди была дѣйствительно дурна, предурна. Но при этомъ отвѣтѣ молодыя леди такъ и покатились со смѣху; и я замѣтилъ, черезъ откинутый верхъ кареты, что оба лакея также выказали зубы подъ своими огромными усищами.
   -- По чести, вы ужасно простодушны, мистръ какъ бишь васъ,-- ужасно откровенны. Но я люблю откровенность въ молодыхъ людяхъ. Я вамъ говорю, что и была первою красавицею. Хоть спросите дядю своего пріятеля, генерала.... Онъ изъ линкольнскихъ Госкинсовъ, я тотчасъ это угадала по разительному фамильному сходству. Онъ старшій сынъ, что ли? Славное у нихъ имѣнье, хотя довольно много на немъ долгу; вѣдь старикъ сэръ Джоржъ былъ бѣдовый человѣкъ, пріятель съ Гекбюри, Вилямзомъ, Литльтономъ и прочая! Много ли, мистръ, получитъ вашъ пріятель по смерти адмирала?
   -- Не отецъ?... онъ долженъ быть непремѣнно его отецъ, повѣрьте мнѣ, я въ этихъ вещахъ никогда не ошибаюсь. Ктожъ его отецъ, по вашему?
   -- Ей-Богу, миледи, не знаю, но увѣряю васъ, что адмиралъ вовсе не отецъ моему пріятелю.
   -- Миледи, отецъ Густи торгуетъ кожевеннымъ товаромъ въ Сноугильскомъ кварталѣ: -- человѣкъ съ достаткомъ, и пользующійся уваженіемъ въ своемъ сословіи. Но Густя только третій сынъ, и немного можетъ ожидать отъ отцовскаго наслѣдія.
   При этомъ обѣ молодыя леди улыбнулись, a старушка воскликнула только:
   -- Какъ?
   -- Люблю васъ, сэръ, сказала леди Дженъ, за то, что вы такъ откровенны. Не желаете ли, чтобы мы васъ куда-нибудь довезли, a тамъ высадили, мистръ Титмаршъ?
   -- Особенной нужды въ этомъ не имѣетея, миледи, отвѣчалъ я.-- У насъ сегодня шабашъ, -- то есть, по крайней-мѣрѣ, Роундгендъ отпуститъ меня и Густю, и я почту на счастіе проѣхаться съ вами по парку, если это только вамъ не будетъ непріятно.
   -- Напротивъ, это доставитъ намъ чрезвычайное удовольствіе, сказала леди Дженъ съ нѣкоторою холодностью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Какъ только мы въѣхали въ паркъ, вы не можете себѣ представить, какое множество джентльменовъ верхами стали подъѣзжать къ нашей каретѣ и разговаривать съ дамами. Всѣ они шутили и подтрунивали надъ леди Дромъ, которая, кажется, была знаменитостью въ своемъ родѣ; почтительно кланялись леди Дженъ, и ухаживали, особенно молодые, за леди Фанни.
   A леди Фанни кланялась и краснѣла, какъ слѣдуетъ молоденькой леди, но въ тоже время, казалась, была занята чѣмъ-то другимъ, безпрестанно высовывала голову изъ кареты и пристально смотрѣла въ толпы всадниковъ, будто кого-то искала. A, миледи Фанни, я очень хорошо зналъ, что это значитъ, когда молоденька и хорошенькая леди, какъ вы, кажется разсѣянною, безпрестанно выгляываетъ изъ кареты, и невпопадъ отвѣчаетъ на дѣлаемые ей вопросы. Будьте покойны: Самуилъ Титмаршъ себѣ на умѣ; онъ не хуже другаго знаетъ, что такое нѣкоторая особа, смѣю васъ увѣрить. Замѣтивъ эти продѣлки, я не могъ удержаться, чтобъ не мигнуть лукаво леди Дженъ, какъ бы хотѣлъ сказать, что де знаю я, что все это значитъ. -- Миледи, вѣроятно, кого-то поджидаетъ! сказалъ я. Тогда леди Фанни въ свою очередь надула губки и раскраснелась словно маковъ цвѣтъ; но не прошло минуты, и добрая дѣвушка взглянула на сестру, и обѣ закрыли личики платками и захохотали, -- ну, отъ души захохотали, словно бы я отпустилъ самую забавную шутку въ мірѣ.
   -- Il est charmant, vitre monsieur, сказала леди Дженъ бабушкѣ. На что я поклонился и сказалъ: -- Madame, vous me faites beaucoup d'honneur. Потому-что я и самъ зналъ по-французски, и мнѣ было чрезвычайно пріятно слышать, что я полюбился добрымъ леди. -- Я бѣдный необразованный человѣкъ, миледи, продолжалъ я, незнакомый съ обычаями знатнаго лондонскаго общества; но вполнѣ понимаю, какъ милостиво съ вашей стороны такъ дружески брать меня за руку и позволить мнѣ прогуляться въ вашей великолепной каретѣ, и отъ души васъ благодарю за это снисходжденіе.
   Въ эту минуту господинъ на ворономъ конѣ; съ блѣдными щеками и съ клочкомъ бородки подъ губою, поровнялся съ каретою. Леди Фанни едва примѣтно вздрогнула и быстро отвернулась въ другую сторову; изъ чего я узналъ, что она дождалась наковецъ нѣкоторой особы.
   -- Леди Дромъ, сказалъ онъ, мое нижайшее почтеніе! Я сейчасъ имѣлъ удовольствіе проѣхаться съ человѣкомъ, который чуть не застрѣлился изъ безнадежной дюбви къ прекрасной графинѣ Дромъ, въ... Ну, году Ей-Богу не упомню.
   -- Hе Кильблесесъ ли? вскричала старая графиня. О, онъ премилый старикъ, и я хоть сейчасъ готова бѣжать съ нимъ, Или можетъ быть старый прелатъ? также прелюбезный человѣкъ; у него еще есть локонъ моихъ волосъ, который я подарила ему, когда онъ былъ просто капеланомъ у моего батюшки... И скажу вамъ, что еслибъ я вздумала теперь сдѣлать такой подарокъ, не откуда бы его взять.
   -- Полноте, миледи, сказалъ я, вы шутите?
   -- Безъ шутокъ, сэръ, отвѣчала она; потому, что, сказать между нами, у меня на головѣ нѣтъ ни клочка волосъ. Хотя сами спросите Фанни. Ниогда не забуду, какъ перепугалась она, душа моя, еще будучи ребенкомъ, когда зашла случайно въ мою уборную, и увидѣла меня безъ парика!
   -- Надѣюсь, что леди Фанни скоро оправилсь отъ испуга, сказала нѣкоторая особа, взглянувъ сначала на нее, a потомъ на меня, такими глазами, какъ будто хотѣла съесть меня. И повѣрите-ли, что леди Фанни не нашлась ничего отвѣчать, кромѣ: какъ же, благодаю васъ, милордъ.-- И говоря это, она запиналась и покраснѣла, какъ бывало случалось съ нами въ школѣ за Виргиліесъ, когда мы не знали заданнаго урока.
   Милордъ продолжалъ погладывать на меня тѣми же свирѣпыми глазами и проворчалъ что-то о томъ, что онъ усталъ ѣхать верхомъ и надѣялся найти сбеѣ мѣсто въ каретѣ леди Дромъ. На что леди Фанни также пробормотала въ отвѣтъ что-то о пріятелѣ ее батюшки.
   -- Скажи лучше твой пріятель, Фанни, подхватила леди Дженъ. Мы, конечно, никогда не вздумали бы ѣхать въ паркъ, еслибъ Фанни не захотѣла непременно покатать мистра Титмарша. Позвольте мнѣ, господа, представить графа Типтофа мистру Титмаршу.
   Но вмѣсто того, чтобы снять шляпу, подобно мнѣ, милордъ проворчалъ сквозь зубы, что успѣтъ въ другой разъ; и мигомъ ускакалъ на своемъ ворономъ конѣ.
   Только что графъ Типтопфъ удалился, какъ откуда ни возьмись явился Эдмундъ Престонъ, одинъ изъ младшихъ статсъ-секретарей ея величества, -- (какъ мнѣ было извѣстно изъ адресъ-календаря, валявшагося у насъ въ конторѣ), -- и мужъ леди Дженъ.
   Мистръ Эдмундъ Престонъ сидѣлъ на сѣрой въ яблокахъ лошади, и былъ человѣкъ сырой, блѣдный, словно весь вѣкъ свой провелъ закупоренный въ комнатѣ.-- Кого это вы подцѣпили? Сказалъ онъ женѣ, угрюмо поглядывая то на мнея, то на нее.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   -- Вы бы лучше сѣли въ карету, Эдмундъ, -- мистръ Престонъ, сказала леди Дженъ съ безпокойствомъ.
   -- Я тотчасъ выйду, если прикажете, миледи, сказалъ я.
   -- Пустяки, пустяки, сиди, прервала леди Дромъ; карета моя. Если мистру Престону угодно сѣсть съ нами, то пусть себѣ садится на козлы, если угодно; а нѣть, такъ пусть садится въ карету и сидитъ въ ногахъ.
   Очевидно было, что графиня Дромъ не любила своего зятя.
   Мистръ Престонъ, сказать правду, дрожалъ отъ страху на своемъ конѣ; и радъ былъ какимъ бы то ни было образомъ уйти отъ бѣшеного звѣря, который лягался и брыкался задними и передними ногами. Блѣдное лицо его стало еще блѣднѣе, a руки и ноги тряслись какъ осиновый листъ, когда онъ сошелъ съ лошади и бросилъ поводья слугѣ. Наружность этого человѣка, -- господина, a не слуги, не полюбилась мнѣ съ самой той минуты, какъ онъ подъѣхалъ къ намъ и заговорилъ такъ грубо съ своею милою, кроткою женою; я тотчасъ осудилъ его трусомъ, и произшествіе съ бѣшеной лошадью оправлдало мою догадку. Ну, ей Богу, ребенокъ справился бы съ нею; а вотъ взрослый человѣкъ, у котораго, при первомъ ея безпокойномъ движеніи, душа ушла въ пятки.
   -- Ну, поскорѣе, Эдмундъ, входитѣ сказала леди Фанни, смѣясь, подножка опустилась, мистръ Престонъ поморщился, проходя мимо меня, и хотѣлъ сѣсть въ уголъ леди Фанни, потому что я, увѣряю васъ, съ мѣста не тронулся бы для него: -- плутовка вскричала: -- Нѣтъ, нѣтъ, мистръ Престонъ. Томасъ, приклони дверцу. Какъ весело будетъ показать всемъ гуляющимъ мистра Престона, сидящаго въ ногахъ!
   У! Какъ бѣсился господинъ Престонъ, ужъ я вамъ скажу!
   -- Садитесь на мое мѣсто, Эдмундъ, и не слушайте дурачествъ Фанни; сказала леди Дженъ съ робостью.
   -- Нѣтъ, миледи, не не безпокойтесь, мнѣ здѣсь хорошо -- право, очень хорошо; надѣюсь, что и мистру -- вотъ этому господину....
   -- Очень хорошо, покорнѣйше благодарю, сказалъ я. Я хотѣлъ было вызваться сѣсть на вашу лошадь, чтобы отвесть ее домой, потому-что вы, кажется, немножко перепугались; но, скажу откровенно, мнѣ здесь такъ хорошо сидѣть, что я не могъ рѣшиться оставить это мѣсто.
   Посмотрѣли бы вы, какую гримасу удовольствія сдѣлала при этихъ словахъ леди Дромъ! Какъ прищурились ея крошечные глазки, какъ стиснулись ее тонкіе, лукавые губы! Этотъ отвѣтъ невольно вырвался у меня, потому-что кровь во мнѣ такъ и кипѣла.
   -- Намъ всегда будетъ пріятно видѣть васъ, любезный племянникъ Титмаршъ, сказала она, и подала мнѣ золотую табакерку; я взялъ щепотку табаку и сталъ втягивать ее въ носъ важно и съ разстановкою, настоящимъ лордомъ.
   -- Такъ какъ вы пригласили этого господива въ свою карету, леди Дженъ Престонъ, то не слѣдовало ли бы уже пригласить его и къ обѣду? сказалъ мистръ Престонъ, посинѣвъ отъ ярости.
   -- Я пригласила его въ свою карету, перебила старушка; a какъ мы обѣдаемъ у васъ, и вы же навели меня на мысль, то мнѣ будетъ очень пріятно, если вы пригласите его.
   -- Къ сожалѣню, я уже отозванъ, сказалъ я.
   -- О, по чести, это мнѣ весьма прискорбно, возразилъ мистръ Эдмундъ, не спуская съ жены горящихъ гнѣвомъ глазъ.
   -- Вы не повѣрите, какъ мнѣ жаль, что этотъ господинъ -- я все забываю фамилію, -- что пріятель вашъ, леди Дженъ, отозванъ. Я такъ надѣялся на удовольствіе видѣть и угостить родственника вашего у сеюя въ Вайтголлѣ.
   Смѣшно и глупо было, конечно, со стороны леди Дромъ вездѣ отыскивать себѣ родню, но, эти слова зятя ея были уже черезъ-чуръ смѣшны. Ну, любезаый Самойлушка, подумалъ я про себя, будь молодцомъ и покажи свою удаль! И я тотчасъ отвѣчалъ, обращаясь къ дамамъ: -- Нечего дѣлать, миледи, приглашеніе мистра Престона такъ убедительно, что я рѣшаюсь измѣнить слову и доставить себѣ великое удовольствіе отвѣдать его хлѣба-соли. Въ которомъ часу, сэръ?
   Престонъ не удостоилъ мена отвѣта, котораго, впрочемъ, и не нужно было; потому-что видите ли, я вовсе не намеренъ был у него обѣдать, а хотѣлъ только проучить по своему мистра Престона, такъ чтобы онъ не забылъ меня.
   Когда карета подъѣхала къ его дому, я со всевозможною вѣжливостью высадилъ дамъ и пошелъ за ними въ переднюю. Въ дверяхъ я взялъ мистра Престона за пуговицу и сказалъ ему, при дамахъ и при лакеяхъ, -- ей-Богу, сказалъ ему при всѣхъ: -- Сэръ, говорю, добрая леди Дромъ пригласила меня въ свою карету, и я принял приглашеніе не для собственнаго своего удовольствія, а въ угоду старушкѣ. Когда же вы, говорю, пригласили меня обѣдать, я рѣшился, говорю, принять приглашеніе, чтобы пошутить надъ вами, a вотъ, говорю, я здѣсь обѣдать съ вами не могу. Прощайте! Добрая молодая леди подошла ко мнѣ, и сказала: -- мистръ Титмаршъ, я надѣюсь, что вы не будете сердиться на насъ,-- то есть, что вы забудете все случившееся; леди Дромъ схватила ее за рукавъ, крича: -- Будетъ, будетъ говорить объ этихъ пустякахъ! -- и потащила ее на верхъ. Но леди Фанни смѣло подошла ко мнѣ, протянула свою бѣленькую ручку, и такъ крѣпко и искренно пожала руку и такъ привѣливо сказала мнѣ: -- Прощайте, любезный мистръ Титмаршъ! Что засохни мой языкъ, если я не покраснелъ по самыя уши, и если кровь не защекотала по всему моему тѣлу.
   Когда леди Фанни удалилась, я надвинулъ шляпу и вышелъ изъ дому, гордый какъ павлинъ, и безстрашный какъ левъ. Я вышелъ и отправился домой, гдѣ меня ждалъ скромный обѣдъ съ Густою Госкинсомъ, состоявшій из вареной баранины съ тертою рѣпою.
   Искусство и тонкость, съ которыми веденъ этотъ разсказ, дѣлаютъ истинную честь автору. Со всякимъ словомъ вы чувствуете, какіе удары наноситъ Теккерей дендизму съ помощью своего простодушнаго, довольно смѣшного, но благороднаго героя. Заступничество Самуила за своего товарища Госкинса, его откровенные отвѣты старой леди, его нѣжная внимательность къ молоденькой Фанни, его безцеремонное и гордое обхожденіе съ гордымъ и непонравившимся ему сэромъ Эдмундомъ Престономъ выставляютъ добраго Самуила съ самой выгодной точки зрѣнія, несмотря на его нанковые панталоны и фракъ съ мѣдными пуговицами. Не унижая особъ высокаго круга, Теккерей потѣшается, пустивши гулять между ними своего неотесаннаго героя, и ироническій, простодушный разсказъ его занимаетъ вдесятеро болѣе, нежели романъ, въ котромъ дѣйствующія лица ходятъ въ бѣлыхъ галстукахъ, ѣздятъ на кровныхъ лошадяхъ и вслѣдствіе того почитаютъ необходимостью небрежно отзываться обо всѣхъ.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" "Библіотеки для Чтенія" вы сами можете пріискать статьи болѣе замѣчательныя между другими. На оберткѣ вы встрѣтите имена гг. Срезневскаго, Сенковскаго и Куторги,-- слѣдовательно, незачѣмъ вамъ будетъ указывать, за чьи статьи надо будетъ приняться раньше другихъ. Впереди еще у васъ довольно ученыхъ статей!
   Пятый нумеръ "Сѣвернаго Обозрѣнія", не смотря на свой тощій объемъ, произвелъ на меня довольно пріятное впечатлѣніе. Въ этой книжкѣ, кромѣ второй части Джемсова романа, о которомъ говорилъ я въ прошломъ году, и крошечныхъ переводныхъ вещицъ въ "Смѣси", нѣтъ ни одной статьи по части изящной словесности. Зная очень хорошо, что значитъ повѣсть или стихотвореніе, заготовленныя единственно только для того, чтобъ занять пустое мѣсто въ отдѣлѣ журнала, я отдаю справедливость редакціи "Сѣвернаго Обозрѣнія". Она поступила откровенно и безъ всякихъ прикрасъ представила публикѣ то, что у ней было, а у ней оказалось нѣсколько дѣльныхъ статей ученаго содержанія. Поэтому ноябрьская книжка сдѣлалась похожею на чисто ученый сборникъ, и на сборникъ весьма недурной. Какъ хорошо было бы -- думалъ я -- если бы у насъ основался какой нибудь чисто ученый журналъ, не для спеціяльныхъ статей, а для произведеній, изложенныхъ популярно, съ полными взглядами объ успѣхахъ наукъ, болѣе нужныхъ для свѣтскаго человѣка! Желательно было бы звать, изъ какихъ сборниковъ, изъ какого періодическаго изданія нашего, человѣкъ незнающій иностранныхъ языковъ можетъ почерпать стройныя и систематическія свѣдѣнія о какой бы то ни было наукѣ? руководствуясь какими данными, подобный дилетантъ можетъ безъ пропусковъ и напряженія, предаваться превосходному занятію, которое у насъ называется слѣдить за наукою. Лучшія наши изданія не представляютъ и не могутъ ему представить ничего систематическаго: сегодня въ нихъ говорится объ Индіи, завтра о растеніяхъ, потомъ объ англійской словесности; а слѣдитъ ли который нибудь изъ нихъ за всѣмъ тѣмъ, что пишется новаго, напримѣръ, объ Индіи, о ботаникѣ или о британской литературѣ? Замѣтьте, до какой степени нѣкоторые важные ученые предметы заброшены и неразработаны въ отдѣлахъ наукъ и художествъ каждаго изъ вашихъ журналовъ въ теченіи десяти лѣтъ, являлись ли въ нихъ удовлетворительныя статьи о древней и новой философіи, о вопросахъ юридическихъ? О живописи и скульптурѣ у насъ вовсе нѣтъ хорошихъ статей! да что я говорю... исторія древней и новой европейской словесности, этотъ важный элементъ въ учено-литературныхъ журналахъ, много ли порождаетъ статей въ этихъ самыхъ журналахъ? давно ли явился у насъ первый этюдъ о твореніяхъ Аристофана? Есть ли у насъ статьи о греческихъ трагикахъ, о римскихъ историкахъ? писано ли у насъ, наконецъ, что либо о геніяхъ болѣе близкихъ къ намъ по времени: о Мильтонѣ, Сервантесѣ, Комоэнсѣ, Кальдеронѣ и Лопе де-Вега? Германская словесность, какъ старая, такъ и новая, покрыта мракомъ для читателя русскихъ журналовъ; объ итальянской и говорить нечего: многіе ли изъ вашихъ литераторовъ читали творенія Альфіери, Уго Фосколо и Феличе Романи? {A между тѣмъ, петербургскія жители очень часто слышатъ превосходные стихи Романи въ италіянской оперѣ. Либретто Нормы граціозныя слова Сомнамбулы принадлежатъ этому замѣчательному писателю.}
   Держа въ рукахъ ноябрьскую книжку "Сѣвернаго Обозрѣнія", я готовъ былъ вообразить, что передо мною одинъ изъ ливрезоновъ "Revue des Deux Mondes", въ которомъ бельлетристика прогнана на задній планъ и статьи разнообразны, не смотря на свое ученое содержаніе. Скоро, однако, убѣдился я, что немного увлекся и слишкомъ рано началъ привѣтствовать въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" изданіе чисто ученое; тѣмъ не менѣе нѣкоторыя изъ помѣщенныхъ въ немъ статей прочиталъ я не безъ удовольствія.
   Статья г. Введенскаго, по поводу недавно изданныхъ сочиненій Тредьяковскаго, возбудила во мнѣ нѣсколько отчасти эксцентрическихъ размышленій. Жизнь этого писателя, чистосердечно преданнаго наукѣ и попавшаго въ шуты Волынскаго, писателя трудолюбиваго и ученаго, за свою ученость и трудолюбіе награжденнаго безжалостными насмѣшками потомства, возбудила въ авторѣ вопросъ: почему именно такая скорбная участь постигла бѣднаго Тредьяковскаго? Обозрѣвъ заслуги автора "Телемахиды", сличивъ его стихи со стихами другихъ современныхъ ему литературныхъ дѣятелей, г. Введенскій сознается, что насмѣшки, которыми и до сихъ поръ преслѣдуется память Василія Кирилыча Тредьяковскаго, не имѣютъ почти никакого основанія. Я задалъ себѣ подобный же вопросъ, измѣнивъ его нѣсколько: мнѣ захотѣлось разсуждать о самой причинѣ этихъ насмѣшекъ надъ памятью Тредьяковскаго.
   Прежде всего я взялъ въ соображеніе ту неоспоримую истину, что вся русская словесность. прошлаго столѣтія не была русскою словесностью, не проистекала изъ нашихъ народныхъ потребностей, основана же была на подражаніяхъ иностраннымъ образцамъ. Творенія Сумарокова, Петрова, Хераскова были ничто иное, какъ блѣдныя подражанія французскимъ лирикамъ и драматургамъ: Жанъ-Батисту Руссо, Буало, Корнелю, Расину и Вольтеру. Самъ Ломоносовъ въ своихъ стихотвореніяхъ былъ подражателемъ, Державинъ заставлялъ прощать свои подражанія силою своего таланта, Хемницеръ и Богдановичъ копировали Лафонтева. Какъ при жизни Тредьяковскаго, такъ и долго послѣ его смерти русская словесность не имѣла другого названія кромѣ русскаго Парнасса, и на Парнассѣ этомъ всѣмъ дѣятелямъ были розданы различныя названія. Сумароковъ былъ русскимъ Вольтеромъ, Петровъ русскимъ Пиндаромъ, Богдановичъ русскимъ Лафонтеномъ, какой нибудь холодный сатирикъ былъ русскимъ Буало, и такъ далѣе. Любители подражанія и отечественной словесности одинъ разъ сообразили, что нельзя же всѣмъ пишущимъ быть свѣтилами русскаго Парнасса, что древніе римскіе сатирики трунили надъ Бавіемъ и Меніемъ, называя этими именами плохихъ дѣятелей, и что Буало любилъ смѣяться надъ плохими поэтами, Шапеленомъ, Фрери и такъ далѣе. Нужно было завести Бавія и Менія на русскомъ Парнассѣ, Буало и Ювеналовъ, нуженъ былъ русскій Шапеленъ. По моему мнѣнію, половина этихъ господъ, не смотря на свои несомнѣнныя заслуги, сами моглибъ исправлять должность Бавія и Менія, но большею частью то были люди съ кредитомъ, знакомствомъ и протекціею. Тредьяковскій же былъ смиренъ и скученъ, безотвѣтливъ и смѣшонъ, писалъ много и очень длинно; итакъ, произвести его въ плохіе риѳмачи было дѣломъ одной минуты.
   Смѣясь надъ Тредьяковскихъ, свѣтила русскаго Парнасса смѣялись надъ самими собою! Въ Тредьяковскомъ то именно и олицетворялось, съ ея недостатками и достоинствами, та переходная эпоха только что начинающейся словесности, когда надобно было творить, не имѣя подъ рукою матеріала, нужно было пріучить публику къ чтенію, введеніемъ иностранныхъ образцовъ и обдѣлкою еще грубаго языка, нужно было браться за всѣ роды, можетъ быть, не имѣя нужныхъ на то средствъ и таланта. Можетъ быть, покажется страннымъ, что публика охотно поддержала ни на чемъ не основанный приговоръ свѣтилъ русскаго Парнасса и даже сама усердно потѣшалась надъ памятью Тредьяковскаго, но тому была еще одна, уважительная причина.
   Масса публики уже начинала привязываться къ чтенію. Любовь къ простотѣ и ненависть къ громкимъ фразамъ -- это драгоцѣнное достоинство, врожденное русскому человѣку, начинали проявляться довольно замѣтно. По книгамъ мы этого не увидимъ: откровенной критики тогда не существовало, литераторы заражены были педантизмомъ и подражательностью, они хвалили другъ друга такъ наивно, какъ въ настоящее время не посмѣетъ хвалить самого себя вы одинъ фельетонистъ. Но мнѣ случалось говорить съ старичками, которые признавались, что Сумарокова и Хераскова самые любители читали очень лѣниво; случалось видѣть и такихъ, которые, разговаривая о тогдашнихъ литературныхъ издѣліяхъ, смѣялись надъ ними и сообщали не одинъ забавный анекдотъ о ихъ приговорахъ. Мой отецъ, отъ котораго осталась мнѣ цѣлая библіотека русскихъ классиковъ и древнихъ журналовъ, не скрывалъ ни отъ кого, что трагедіи Сумарокова нравились ему только на сценѣ, изъ Державина даже онъ любилъ читать только "Фелицу", написанную, какъ извѣстно, очень простымъ слогомъ. Сильный успѣхъ въ половинѣ и концѣ прошлаго столѣтія имѣли тѣ вещи, которыя болѣе приближались къ простотѣ, а именно: "Посланіе къ слугамъ", Фонъ-Визина, его же "Бригадиръ" и "Недоросль", "Душенька" Богдановича и нѣкоторыя другія. Чѣмъ высокопарнѣе была ода, тѣмъ холоднѣе она принималась. "Фелица" Державина и его легкія стихотворенія производили фуроръ. Въ тоже самое время пародіи на лучшія трагедіи Сумарокова имѣли гораздо большій успѣхъ, нежели самыя эти трагедіи. Стоитъ взглянуть на старые журналы изданія Новикова, чтобъ убѣдиться, какъ рвалась русская природная насмѣшливость уколоть какого нибудь высокопарнаго піиту; къ сожалѣнію, въ то время журналы издавались по большой части людьми холодными, не имѣвшими авторитета и съ литературными претензіями {Сколько я могъ замѣтить, теперешніе писатели, при изученіи русской литературы прошлаго столѣтія, рѣдко берутъ въ соображеніе статейки и отзывы тогдашнихъ журналовъ, начавшихся изданіемъ, если не ошибаюсь, около 1760 года съ тѣхъ поръ плодившихся въ значительномъ количествѣ. Вообще, нѣсколько добросовѣстныхъ этюдовъ о старой русской журналистикѣ, помѣщенныхъ въ какомъ либо изъ лучшихъ нашихъ журналовъ, моглибъ доставить удовольствіе читателямъ и матеріялъ для людей, пишущихъ о старой нашей словесности.}.
   Этимъ-то молодымъ литераторамъ, вмѣстѣ съ большинствомъ русскихъ читателей, брошено было на потѣху имя умершаго уже Василія Кириловича Тредьяковскаго. Тредьяковскій сдѣлался очистительною жертвою всѣхъ заблужденій тогдашней нашей словесности. Насмѣшки, падавшія на "Телемахиду", зацѣпляли вообще страсть къ составленію торжественныхъ поэмъ, идеаломъ которыхъ была "Генріада" Вольтера, а достойнымъ ея подражаніемъ "Россіада" Хераскова. Когда шутили надъ одами Тредьяковскаго, многіе изъ шутниковъ думали о другихъ, силе живыхъ и болѣе знатныхъ поставщикахъ одъ.
   Молодежь любила декламировать сцены изъ "Деидаміи" и даже съ хохотомъ представлять въ лицахъ то явленіе, когда Деядамію ведутъ къ алтарю, чтобъ принести въ жертву.
   
                                 Ахиллъ.
   
             Какой внезапно видъ представился безчасно!
             Какъ! узы на рукахъ! а на главѣ вѣнецъ!
             Къ чему? къчему то все! и на какой конецъ?
             Деидамія? выль?
   
                                 Деидамія.
   
                                 Ахъ! съ вами разлученна!
   
                                 Ликодедъ.
   
             Оставьте дѣву, князь -- Діанѣ посвященна.
   
                                 Ахиллъ.
   
             Какъ! жертва ваша дщерь? Какъ въ разумъ то пришло?
   
                                 Жрецъ.
   
             Діанѣ жертва есть -- ахъ, настоитъ намъ зло!
   
                                 Ахиллъ.
   
             Отнюдь! заводчикъ кто? она моя невѣста.
   
                                 Жрецъ.
   
             Сему уже теперь ни мало здѣсь нѣтъ мѣста!
   
   Иногда молодые люди того времени представляли сцену изъ той же трагедіи, когда Ахиллесъ, падъ на колѣни передъ царевною, а руками взявъ ея руку, цалуя ея, и говоритъ:
   
             Царевна! о, коль въ тотъ я буду счастливъ часъ
             Предъ жертвенникомъ ввѣкъ соединитъ кой насъ!
             Сладчайшее сіе я званіе супружникъ,
             Съ преданнѣйшимъ собщивъ, пребуду вамъ услужникъ!
   
   Безъ всякаго сомнѣнія, во время насмѣшекъ надъ "Деидаміею", не одинъ изъ молодыхъ гонителей Тредьяковскаго припоминалъ, что на одномъ изъ петербургскихъ театровъ, можетъ быть, въ тотъ же вечеръ идетъ прославленная трагедія Сумарокова "Димитрій Самозванецъ", въ которой герой объясняется тако съ царевною Ксеніею:
   
             Прельстившемуся мнѣ прекрасная тобою,
             Одни ужь мысли зрѣть тя мертву предъ собою
             Зрю самъ, колико ты въчасы сіи бѣдна,
             Но ты къ отмщенью мнѣ осталася одна.
             Винна ты или нѣтъ, будь винна града жертва;
             Доколь не свергнуся съ престола, буди мертва.
   
   Послѣ подобныхъ стиховъ, меня никто не убѣдитъ, что русская публика, подсмѣиваясь надъ Тредьяковскимъ, не смѣялась надъ всѣми корифеями своего Парнасса! Тредьяковскій былъ виноватъ, во-первыхъ потому, что въ немъ рѣзко олицетворялась добрая и дурная сторона современнаго ему литературнаго періода, а во-вторыхъ оттого, что за репутацію его нѣкому было заступаться. Русскіе Буало нуждались въ русскомъ Бавіѣ.
   Другой вопросъ имѣемъ ли мы, отдѣленные отъ профессора элоквенціи цѣлымъ столѣтіемъ, не стѣсненные литературной рутиной и авторитетами,-- имѣемъ ли мы право издѣваться надъ Тредьяковскимъ,-- а также хорошо ли сдѣлали Полевой и Лажечниковъ, выведя его въ драматическомъ произведеніи и романѣ какъ жалкаго, безнравственнаго и бездарнаго риѳмача? Нѣтъ сомнѣнія, что въ статьяхъ ученаго содержанія и въ исторіяхъ русской словесности нельзя уже поступать съ Тредьяковскимъ неуважительно: заслуги его слишкомъ явны и слишкомъ понятны всѣмъ.
   Можетъ быть, найдутся еще литераторы, желающіе выказать свое остроуміе надъ творцомъ "Телемахиды", но остроуміе ихъ не найдетъ уже большого сочувствія въ публикѣ. Очень можетъ быть, найдутся у Тредьяковскаго и неумѣренные хвалители. Въ исторіи народовъ и въ исторіи словесности за частую являются подобные примѣры, какъ насмѣшекъ надъ прежними идолами, такъ и возвеличенія людей, не вмѣру униженныхъ современниками. Тутъ-же выходитъ на сцену эгоизмъ историковъ, смѣшанный съ желаніемъ сказать что либо новое.
   Что касается до Полевого и Лажечникова, то винить ихъ я не могу. Драма не есть исторія, и романъ можетъ смѣло разногласить съ литературными цѣнителями. Въ той же пьесѣ выведенъ и Сумароковъ, и тоже не съ весьма блистательной стороны. Оба они оказали услуги русской словесности; но, цѣня ихъ услуги, откажемся ли мы посмѣяться надъ забавною стороною ихъ характера? Русскій человѣкъ ни за что въ свѣтѣ не откажется отъ своей насмѣшливости, и надо быть весьма осторожнымъ при назначеніи предѣловъ этой врожденной ему насмѣшливости.
   Лажечникова труднѣе оправдать, потому что въ "Ледяномъ Домѣ" Василій Кириловичъ играетъ едва ли не самую позорную роль; но это обстоятельство не придаетъ ли особенно горячаго колорита всему роману? Въ униженіи одного изъ представителей тогдашней науки и словесности, униженіи, по несчастію, довольно обыкновенномъ въ то время, авторъ выставляетъ намъ фактъ грустный и наводитъ насъ на важныя размышленія. Тяжело дѣйствующій на душу характеръ Тредьяковскаго (въ романѣ) возбуждаетъ также идею о томъ, что въ униженіи "сего служителя русскаго Парнасса" виноватъ былъ не столько самъ піитъ, сколько тогдашніе меценаты, оскорблявшіе науку и словесность въ лицѣ бѣднаго труженика, ревностно преданнаго этой наукѣ, этой словесности!
   Дилетантамъ въ дѣлѣ ученыхъ изысканій посовѣтую я прочесть въ томъ же нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія" интересный трактатъ г. Савельева о томъ, есть ли возможность читать египетскіе іероглифы. Не знаю, какъ васъ, но меня всегда сильно интересовали эти странныя фигуры, встрѣчающіяся на рисункахъ египетскихъ храмовъ. Всѣ эти предлинные листы, люди съ птичьими головами, важно возсѣдающіе на креслѣ и еще смотрящіеся въ круглое зеркало, змѣи въ разныхъ видахъ и положеніяхъ, львы, похожіе на лягушекъ, всѣ эти хитрыя изображенія съ раннихъ лѣтъ затрогивали мое любопытство, до того, что если я проходилъ по Цѣпному мосту, то непремѣнно заглядывался на эти снимки съ гіероглифическихъ знаковъ, не зная даже, вѣрны ли они съ подлинными.
   Конечно, вопросъ о томъ, могутъ ли быть поняты нами гіероглифическія письмена, составляетъ одинъ изъ микроскопическихъ интересовъ науки, тѣмъ болѣе, что всякій новый шагъ въ этомъ дѣлѣ порождаетъ сомнѣніе и недовѣрчивость (такъ легко видѣть все, что угодно, тамъ, гдѣ никто ничего не понимаетъ); совсѣмъ тѣмъ волшебная область науки такъ очаровательна, что самый темный и бѣдный ея уголокъ заключаетъ въ себѣ много пищи для сердца и ума. Слѣдя за интересами какой бы то ни было науки, гордишься званіемъ человѣка и становишься снисходительно равнодушнымъ къ жизненнымъ дрязгамъ. Черезъ короткую статью г. Савельева вы увидите, въ чемъ состояли безкорыстные, малоизвѣстные труды многихъ талантливыхъ людей, изъ которыхъ только одному Шамполліону выпала на долю громкая слава, и слава не вполнѣ еще оправданная. Наконецъ эта статья разъяснитъ любителямъ русской словесности основаніе тонкой и остроумной повѣсти г. Сенковскаго въ его фантастическихъ путешествіяхъ, повѣсти истинно прекрасной, и которая оставитъ по себѣ сильное впечатлѣніе во всякомъ, кто хотя по слуху знакомъ съ современнымъ положеніемъ науки о чтеніи древнихъ письменъ.
   Если же васъ не очень привлекаютъ статьи чисто ученаго содержанія, и вы охотно беретесь за родъ произведеній, составляющихъ juste milieu между наукою и бельлетристикою, то я могу указать вамъ на продолженіе "Константинопольскихъ Очерковъ" г. Рафаловича, помѣщенное въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" за 1849 годъ. Я уже имѣлъ случая, въ одномъ изъ прежнихъ моихъ писемъ, говорить о статьяхъ г. Рафаловича и даже подкрѣплять мой отзывъ выписками изъ этихъ статей; на этотъ разъ выписокъ я дѣлать не желаю, тѣмъ болѣе, что продолженіе "Очерковъ" занимаетъ небольшое мѣсто въ журналѣ и отъ начала до конца обильно интересенъ. Я совѣтую прочитать статьи г. Рафаловича людямъ, утверждавшимъ, что голая дѣйствительность выигрываетъ отъ нѣкоторыхъ украшеній, и что путешественнику, наблюдателю нравовъ необходимо разцвѣчивать свой разсказъ если не вымышленными подробностями, то по крайней мѣрѣ лирическими отступленіями и присутствіемъ поэтическаго элемента. Г. Рафаловичъ описываетъ великую царицу Босфора и правовѣрныхъ жителей съ положительностью, сжатостью, достойными медика, отчего разсказъ нисколько не проигрываетъ. Мало того, онъ врагъ торжественныхъ изліяній и сантиментальныхъ подробностей, весьма понятныхъ, когда дѣло идетъ о Перѣ, Золотомъ Рогѣ, кіоскахъ и каикахъ, Буюкдере и молчаливыхъ стѣнахъ сераля. Медицинскіе факты, приводимые авторомъ "Очерковъ", нисколько не портятъ дѣла: изъ всѣхъ положительныхъ наукъ, медицина не только способна, подъ перомъ опытнаго писателя, возвыситься до увлекательнаго интереса, но она даже на людей, посвященныхъ въ ея таинства, налагаетъ какую-то свѣтлую печать практичности, одаряетъ ихъ способностью къ анализу и способностью удачно передавать свои наблюденія во всѣхъ родахъ. Для медика, болѣе чѣмъ для всякаго другаго человѣка, не существуетъ въ жизни ничего совершенно малаго или совершенно великаго; вліяніе мелкихъ пружинъ на обширнѣйшіе интересы ясны ему, вслѣдствіе наукъ, а потому въ мысляхъ его гораздо скорѣе и прочнѣе развивается истинная житейская философія, состоящая въ ровности поколѣній, въ снисходительности и неспособности къ быстрому увлеченію.
   Однако, мы отдалились отъ "Очерковъ Константинополя". Люди, по романамъ и путевыхъ впечатлѣніямъ поэтовъ составившіе себѣ нѣкоторое понятіе о Константинополѣ, въ особенности о правахъ его жителей, увидятъ, что многіе ихъ предразсудки исчезнутъ по прочтеніи статей г. Рафаловича. Многія классическія особенности, которыми славится Стамбулъ, не существуютъ болѣе на дѣлѣ, а живутъ еще въ воображеніи разскащиковъ. Такъ, напримѣръ, курятелей опіума почти вовсе не встрѣчается въ городѣ, и прежнія кофейныя, гдѣ продавалось это зелье, разрушены и никто о нихъ не помнитъ. Въ замѣнъ того мусульмане, представляемые вамъ фразёрами фанатиками, доказываютъ свою холодность къ фанатизму тѣмъ, что истребляютъ водку и вино въ огромномъ количествѣ. Молодые турки, странствовавшіе по Европѣ, долгомъ считаютъ выражать свою цивилизацію непомѣрною страстью къ спиртнымъ напиткамъ, и никто на нихъ не сердится. Частые пожары, случающіеся въ Стамбулѣ, далеко не такъ страшны, какъ вы о томъ думали: горятъ одни дома, состоящіе изъ тонкихъ стѣнокъ, и на мѣсто ихъ быстро выстраиваются новые; другой же потери почти не бываетъ, потому что турокъ любитъ жить на походную ногу, не держитъ мебели и тяжелыхъ вещей, а при первомъ опасеніи огня складываетъ всѣ свои пожитки, выноситъ ихъ изъ дома, и, равнодушный къ остальному, смотритъ на пожаръ безъ особеннаго соболѣзнованія.
   На романическія исторіи гьяуровъ съ турчанками г. Рафаловичъ увы! смотритъ весьма прозаическимъ окомъ, и, при его замѣчаніяхъ, въ прахъ распадаются преданія о любовныхъ исторіяхъ съ жесточайшими катастрофами! A между тѣмъ, почти всякій туристъ вывозитъ изъ Константинополя разсказъ о какой нибудь черноокой одалискѣ, воспоминаніе о побѣдѣ, о свиданіяхъ съ супругою какого нибудь важнаго турка, и въ истинѣ своихъ похожденій готовъ клясться аллахомъ и его пророкомъ! Какъ согласить это противорѣчіе? -- но съ помощью "Очерковъ" г. Рафаловича дѣло объясняется весьма просто. Дѣло въ томъ, что на берегахъ Босфора водятся антерепренёры и торговки, которыхъ весь товаръ состоитъ изъ мишурныхъ и старыхъ нарядовъ; помощницею имъ служитъ какая нибудь первая, попавшаяся гурія съ городского рынка. Гурію одѣваютъ въ такой нарядъ, сажаютъ ее въ довольно красивую комнату и потомъ отправляютъ къ одному изъ молодыхъ путешественниковъ какую нибудь старуху съ извѣстіемъ, что жена такого-то паши страстно влюбилась въ юнаго франта и чахнетъ отъ безнадежной привязанности. Романъ готовъ, и каждое изъ дѣйствующихъ лицъ довольно своею судьбою.
   Этотъ матеріялъ для романа весьма полезно намотать себѣ на усъ людямъ, собирающимся ѣздить по востоку, хотя, надобно признаться, и въ Европѣ не обходится безъ подобныхъ продѣлокъ. Какъ chef d'oeuvre въ своемъ родѣ, я разскажу вамъ исторію одного богатаго француза, послужившую какому-то романисту (Мери, кажется) для составленія эпизода въ своемъ романѣ,-- исторію, дѣйствительно случившуюся и лѣтъ осьмнадцать тому назадъ надѣлавшую много шуму въ Лондонѣ.
   Послѣ іюльской революціи на жительство въ Лондонъ переѣхалъ, со всѣми своими капиталами, молодой графъ де Б...ъ, одинъ изъ любезнѣйшихъ и красивѣйшихъ придворныхъ Карла X. Молодой человѣкъ слылъ въ Парижѣ новымъ Донъ-Жуаномъ, кавалеромъ въ родѣ давно забытыхъ вертопраховъ регентства. Свѣтскія связи помогли ему быть принятымъ въ Лондонской аристократіи, и свѣтъ заранѣе разсчитывалъ на будущіе разсказы, о подвигахъ графа противъ изящныхъ обитательницъ West-End'а; но по прошествіи нѣсколькихъ недѣль люди, привыкшіе видѣть графа постоянно любезнымъ и веселымъ, съ удивленіемъ замѣчали его разсѣянность и задумчивость. Вѣтренный молодой человѣкъ былъ влюбленъ, и заботливые его пріятели даже видѣли женщину, въ которую онъ влюбился. То была жена какого-то негоціянта-провинціяла, женщина, разумѣется, не принятая въ высшемъ кругѣ, но совсѣмъ тѣмъ женщина красоты изумительной. Два раза въ день графъ де Б....ъ прогуливался въ одной изъ отдаленнѣйшихъ и мѣщанскихъ улицъ Лондона, поглядывая на раскрытое окно одного высокаго, стараго дома,-- на окно, въ которое былъ видѣнъ сѣдовласый старикъ съ газетою въ рукѣ и черноглазая блондинка съ грустнымъ взглядомъ и блѣднымъ лицомъ. Тѣмъ и ограничивалось волокитство графа. Квартира принадлежала пріѣзжему въ Лондонъ негоціянту Джаксону, угрюмому старику, тирану своей хорошенькой, молодой жены.
   Долго искалъ нашъ графъ случая познакомиться съ Джаксономъ (а кто не бывалъ въ Лондонѣ, не знаетъ, до какой степени трудно тамъ снести знакомство съ самымъ мѣщанскимъ семействомъ); наконоцъ, случай отыскался. Джаксонъ былъ прожектеръ; онъ придумалъ какую-то нелѣпую машину для поливки луговъ, машину, составленную на перекоръ всѣмъ гидростатическимъ законамъ. Никто не купилъ машины, а графъ де Б...ъ сперва купилъ маленькую землю, чтобъ были у него луга, а потомъ отправился къ прожектеру.
   Понравиться старику, помѣшанному на своихъ механическихъ открытіяхъ, было нетрудно. Кошелекъ графа былъ открытъ для приведенія въ дѣйствіе всѣхъ проэктовъ, впадавшихъ въ сѣдую голову ученаго. Но съ мистриссъ Катриной Джаксонъ сойтись было труднѣе, и тысячу разъ бѣдный селадонъ проклиналъ недоступность британскихъ красавицъ. Много разъ нашъ волокита бывалъ свидѣтелемъ семейныхъ сценъ, замѣчалъ даже, что красавица улыбается и краснѣетъ при его появленіи, а дѣла не двигались. Графъ де Б...ъ просиживалъ дни въ квартирѣ Джаксона, познакомился съ его братомъ и пріятелями, самыми нелѣпыми торгашами, скучалъ страшно, вздыхалъ поминутно, а награда была ему только та, что одинъ изъ племянниковъ Джаксона, вѣтренный и блѣдный юноша, сотни разъ выручаемый изъ бѣды нашимъ французомъ, увѣрилъ его по секрету, что мистриссъ Катринъ безъ памяти влюблена въ графа.
   Какъ бы то ни было, слова племянника подтвердились. Одинъ разъ, въ присутствіи графа и другихъ знакомыхъ, свирѣпый негоціянтъ, хвативъ не въ мѣру гругу и портеру, осыпалъ бѣдную жену свою обидными словами и хотѣлъ ее ударить. Гости разбѣжались, старикъ заснулъ почти на рукахъ у нашего Донъ-Жуана. Наконецъ надо было объясниться: французъ преклонилъ колѣни, получилъ признаніе, и, что главное, мистриссъ Джаксонъ, вся поддавшись своему справедливому негодованію, согласилась бѣжать съ графомъ, куда ему угодно, умоляя его только объ одномъ -- какъ можно скорѣе покинуть Англію.
   Черезъ три дня, мистеръ Джаксонъ отпустилъ свою бѣдную сожительницу погостить на три дня въ загородный домъ одной изъ ея пріятельницъ. По этому поводу угрюмый старикъ выразилъ графу всю свою радость, что онъ можетъ наконецъ посидѣть одинъ дома, отзываясь съ необычайнымъ презрѣніемъ о всѣхъ женщинахъ вообще и о мистриссъ Катринъ въ особенности. Молодой человѣкъ былъ въ восторгѣ: ему было назначено свиданіе на той же дачѣ, расположенной въ какомъ-то захолустьѣ, совершенно покинутомъ жителями Лондона. Онъ долженъ былъ ночью заѣхать за своею возлюбленною и, не давая отдыха лошадямъ, вмѣстѣ съ нею скакать въ Дувръ, чтобъ оттуда проѣхать въ Италію.
   Беззаботный французъ не взялъ съ собою никакого оружія, никакихъ вещей, кромѣ бумажника со всѣми своими деньгами. Съ замирающимъ отъ восторга сердцемъ подъѣхалъ онъ къ полуразвалившемуся, высокому кирпичному строенію, велѣлъ экипажу отъѣхать подальше и черезъ запущенную рощу пошелъ къ дому. Въ сѣняхъ таинственно встрѣтила его мистриссъ Катртнъ, со слезами на глазахъ, съ румянцемъ стыда на прекрасномъ личикѣ. Говоря, что ей нужно завязать свои вещи, она повела графа по сырымъ и темнымъ корридорамъ, разсеянно слушая его нѣжности, и наконецъ, поровнявшись съ какою-то дверью, быстро втолкнула графа въ низкую и холодную комнату, заперла дверь тяжелымъ засовомъ, а сама исчезла въ лабиринтѣ мрачныхъ корридоровъ.
   Положеніе молодого человѣка легко себѣ представить; но онъ еще не зналъ, что ждетъ его впереди -- насмѣшка или преступленіе. Часа три провелъ онъ въ страшномъ уединеніи, въ холодѣ и сырости. Выхода нигдѣ не было, онъ былъ запертъ въ погребѣ. Надъ его головой по временамъ слышались хохотъ, чоканье стакановъ и веселыя пѣсни. Одну минуту онъ услышалъ опять шаги но корридору и знакомые голоса.
   -- Что, кончено? спрашивала мистриссъ Катринъ какимъ-то хриплымъ голосомъ.
   -- Кончено! отвѣчалъ другой голосъ, тоже знакомый.
   Опять послышались шумъ и веселье надъ головой графа, ясно увидѣвшаго свое положеніе. Наконецъ, по прошествіи трехъ часовъ, дверь отворилась; вошелъ человѣкъ съ фонаремъ и пистолетомъ въ рукѣ. То былъ племянникъ Джаксона. Сопротивленіе было безполезно. Французъ отдалъ ему свои деньги.
   -- Будьте спокойны, сэръ! замѣтилъ ему злодѣй, показывая на пистолетъ: -- я не убью васъ... вы давали мнѣ деньги тайкомъ отъ старика... я васъ не трону: идите за мной, садитесь въ карету и уѣзжайте въ Англію.
   Молодой французъ былъ взбѣшенъ. Долгое ли ожиданіе, обманутая ли страсть тому были причиною; но онъ не помнилъ себя.
   -- Покажите мнѣ эту женщину, говорилъ онъ въ ярости: -- пусть меня убьютъ, но я хочу отомстить ей... Если вы, дѣйствительно, помните мое вниманіе, помогите мнѣ.
   -- Вы ее увидите, сэръ, холодно сказалъ блѣдный молодой человѣкъ.
   Они поднялись вверхъ и вышли въ огромную, голую комнату, съ почернѣвшими стѣнами и осыпавшимся потолкомъ. Слѣды пирушки были замѣтны вездѣ; бутылки стояли на полу и столахъ. На полу же лежали тѣ люди, которые веселились надъ головой француза: Джаксонъ, братъ его, два или три пріятеля и прекрасная Катринъ. Они казались пьяными до безчувствія; когда спутникъ графа толкнулъ ихъ ногою, ни одинъ не пошевелился. Лица были блѣдны, дыханія неслышно. Злодѣи отравлены своимъ сообщникомъ, получившимъ всю добычу безъ раздѣла.
   Аллахъ, аллахъ! какую свирѣпую исторію сообщилъ я вамъ по поводу статьи г. Рафаловича? Чѣмъ бы изгладить это тяжелое впечатлѣніе? Въ "Отечественныхъ Запискахъ" есть очень веселенькое описаніе поѣздки въ Ревель и Гельсингфорсъ, г. Милюкова, и въ этомъ описаніи нѣсколько наивныхъ и забавныхъ анекдотцевъ. Вотъ вамь исторійка по поводу одной картины въ Ревельской ратушѣ.
   "Въ магистратской залѣ стѣны украшены картинами и рѣзными деревянными барельефами старинной работы. Съ правой стороны рядъ картинъ представляютъ судъ Соломона, съ лѣвой -- усѣкновеніе головы Іоанна-Предтечи. Эти эмблемы мудрости и беззаконія должны были дѣйствовать на совѣсть ратсгеровъ. Барельефы изображаютъ также разные поучительные примѣры изъ исторіи и городскихъ преданій. Особенно любопытна одна рѣзная картина. Она представляетъ старика, галопирующаго на четверенькахъ; на немъ сидитъ врхомъ женщина и погоняетъ его пучкомъ розогъ. Воть значеніе этоя интересной рѣдкости.
   Въ магистратѣ когда-то сдѣлано было постановленіе, чтобъ всѣ дѣла, происходящія въ совѣтѣ, сохранялись въ глубокой тайнѣ до ихъ обнародованія, и ратсгеры не имѣли права ничего говорить о засѣданіяхъ даже своимъ родственникамъ, подъ опасеніемъ лишенія сана и безчестія. Случилось, что однажды въ ратушѣ разсуждали о мѣрахъ къ ограниченію женской роскоши, которая, спускаясь изъ Вышгорода, отъ супругъ и дочекъ великолѣпныхъ бароновъ, къ обитательницамъ торговой части Ревеля, достигла страшныхъ размѣровъ и грозила подорвать окончательно кошельки союзниковъ Любека. Пренія продолжались нѣсколько дней, и, наконецъ, предложены были нѣкоторыя мѣры, крайне-стѣснительныя для прекрасныхъ поклонницъ и тогда уже обольстительной моды. А между-тѣмъ онѣ ничего не знали, и страшные указы готовы были разразиться громомъ надъ ихъ головами. Но судьба бодрствовала за своихъ любимицъ. Молоденькая жена одного совѣтника, въ то время, когда онъ въ магистратѣ гремелъ краснорѣчіемъ противъ драгоцѣнныхъ колецъ и браслетовъ, вздумала совершитъ маленькое путешествіе по ревельскимъ магазинамъ, и въ одномъ изъ нихъ ей попалось золотоё ожерелье до-того прекрасное, что они, несмотря на его дороговизну, возвратилась домой съ непоколебимымъ намѣреніемъ купить его или умереть. Едва только мужъ пришелъ изъ ратуши, супруга осадила его просьбою о покупкѣ ожерелья. Почтенный ратсгеръ, хотя и не зналъ великой истины, что лучше въ утлой ладьѣ ѣздити, нежели жеть тайны повѣдати, однако не могъ не помнить магистратскаго положенія, и потому находилсъ въ крайнемъ затрудненіи. Не имѣя возможности открыть городскую тайну, и въ то же время не желая потратить большой суммы на покупку безполезной вещи, онъ началъ убѣждать жену, представляя ей дороговизну ожерелья.
   -- Такъ ты жалѣешь сотни гульденовъ? вскричала молоденькая совѣтница.
   -- Нѣтъ, мой другъ, отвѣчалъ мужъ: -- но у тебя....
   -- Что такое?
   -- У тебя и такъ много ожерелій.
   -- Такъ что жь? я непремѣнно хочу купить это; я не могу жить безъ него.
   -- Mein Gott! прошепталъ мужъ, пожимая плечами.
   -- Такъ ты отказываешь мнѣ?
   -- Я никогда тебѣ неотказывалъ... Но подумай... Тратить столько денегъ на вещь.... которую, придется, можетъ бытъ....
   -- Что такое?
   -- Надѣтъ одинъ или два раза.
   -- Отчего? Что это значитъ?
   Бѣдный ратсгеръ понялъ, что прогрворился и не зная, какъ отдѣлаться отъ жены, поспѣшно вынулъ деньги и очень не къ стати отсчиталъ сто гудьденовъ. Но было уже поздно: молодая совѣтница замѣтила смущеніе простодушнаго супруга, и бѣсъ любопытства овладѣлъ ею до такой степени, что она забыла вовсе объ ожерельѣ.
   -- Скажи мнѣ, что у тебя за секреты? спросила она. Вы, вѣрно что-нибудь затѣваете въ вашей ратушѣ?
   -- Кто это тебѣ сказалъ? Какіе секреты!
   -- О, я теперь понимаю.
   -- Послушай, мой другъ, прошепталъ бѣдный совѣтникъ: -- ступай же поскорѣе, скоро запрутъ лавки.
   -- Такъ чтожь?
   -- А ожерелье?
   -- Не нужно.
   Почтенный ратсгеръ былъ вовсе не мастеръ хранить тайны. Жена вилась около него, какъ неотвязчивая муха, жужжала ласками, жалила упреками, щекотала поцалуями, и черезъ нѣсколько минутъ магистратскія пренія были ей извѣстны со всѣми подробностями. Только-что супругъ ушедъ въ Клубъ-Черноголовыхъ, гдѣ, какъ истинный бюргеръ, проводилъ каждый вечеръ за кружкою пива, супруга отправилась къ сосѣдкѣ и передала ей страшную тайну; та бросилась сообщить ее пріятельницѣ, и черезъ часъ роковая новость была уже не новостью для всѣхъ обитательницъ Нижняго-Ревеля. Ночью жены аттаковали по одиначкѣ мужей, и на другой день непріятные для прекраснаго пола законы были отвергнуты значительнымъ большинствомъ голосовъ. Однакожь при-всемъ-томъ измѣнникъ былъ открытъ, изгнанъ изъ ратуши, и позорное изображеніе его нескромности выставлено въ магистратской залѣ, въ назиданіе будущимъ судьямъ и потомству."
   Надѣюсь, теперь дурное впечатлѣніе исчезло, и теперь мы смѣло можемъ обратиться къ не совсѣмъ занимательной повѣсти г. Достоевскаго (M. M.) "Два старичка". Есть повѣсти и романы, которые словно написаны по извѣстному рецепту; въ нихъ вы почти не встрѣтите индивидуальнаго воззрѣнія автора на жизнь и на людей, въ замѣнъ того найдете много подробностей, совершенно вѣрныхъ и совершенно лишнихъ. Для составленія подобной повѣсти, писатель обыкновенно садится на диванъ и заводитъ разговоръ съ самимъ собою,-- разговоръ такого рода:
   Вопросъ. Желаете вы, любезный другъ, написать повѣсть?
   Отвѣтъ. Не худо бы, хотя желанія и немного.
   Умозаключеніе. Все лучше написать, потому что, впослѣдствіи желанія будетъ еще меньше.
   Вопросъ. Скажите мнѣ, случалось вамъ нанимать квартиру -- большую, маленькую, съ свѣтло-зелеными, или жолтыми, или грязными сѣнями, въ каменномъ высокомъ домѣ, въ углу или на дачѣ?
   Отвѣтъ. Случалось, и я помню подробности.
   Умозаключеніе. Вотъ и обстановка готова.
   Вопросъ. A между жильцами не попадалось ли смѣшныхъ стариковъ, свѣженькой дѣвочки, скряги, гуляки?
   Отвѣтъ. Какъ не быть! вотъ и дѣйствующія лица.
   Вопросъ. Ну, а главное-то не разыгрывалось ли между этими жильцами какой нибудь драмы, хотя напримѣръ, съ неопытною любовью, съ ревностью, съ противодѣйствіемъ сердитой хозяйки? Что же нибудь да дѣлали жильцы, о чемъ нибудь да думала же хорошенькая дѣвушка?
   Отвѣтъ. Драмы-то, правду сказать, не было, но въ жизни все -- драма. Микроскопическія радости, неудачи и страданія нисколько не хуже другихъ страданій, неудачъ и радостей. Конечно, драма есть, все есть, и повѣсть готова.
   Послѣднее соображеніе прекрасно, но прекрасно только при нѣкоторыхъ условіяхъ. Дѣйствительно, микроскопическія драмы, переданныя такими писателями какъ Гоголь, Бальзакъ и Гейне, являются трогательными; но, къ несчастію, въ свѣтѣ встрѣчается много микроскопическихъ событій и весьма мало талантовъ, подобныхъ Гоголю, Бальзаку и Гейне! Одинъ изъ только что названныхъ мной писателей съумѣлъ простое обстоятельство покражи бѣдной шинели возвысить до истиннаго драматизма, тогда какъ иной обыкновенный литераторъ не будетъ въ состояніи тронуть насъ разсказомъ о пропажѣ великолѣпной бобровой бекеши. Что же дѣлать съ такою непропорціональвостію талантовъ, если не покоряться необходимости.
   Въ повѣсти г. Достоевскаго встрѣчались мнѣ странныя выраженія въ родѣ: пыли не было, потому что съ утра ее прибило сильною проливью (стр. 150); косынка у Нади съерзнула съ плечъ (стр. 197); не обращая на нихъ вниманія, я прочиталъ повѣсть до конца. Я не смущался даже необыкновеннымъ сходствомъ двухъ пріятелей старичковъ съ Бобчинскимъ и Добчинскимъ, мнѣ хотѣлось прослѣдить за развитіемъ характера Нади, маленькой петербургской гризетки, или, по крайней мѣрѣ, существа, приближающагося къ нашимъ понятіямъ о гризеткѣ. Не въ первый разъ въ повѣстяхъ г. Достоевскаго и нѣкоторыхъ другихъ нувеллистовъ случалось мнѣ нападать на подобные женскіе характеры,-- и я съ сожалѣніемъ долженъ признаться, что если въ нашей новой словесности мало замѣчательныхъ женскихъ портретовъ изъ хорошаго круга, зато совершенно нѣтъ хорошихъ снимковъ съ дѣвушекъ и женщинъ простого званія. Объ одномъ только изъ подобныхъ созданій я вспоминаю не безъ удовольствія: это о дѣвушкѣ, выведенной г. Нестроевымъ въ одной изъ его повѣстей; къ сожалѣнію, я забылъ названіе повѣсти; только въ ней есть прекрасная сцена по поводу разбитаго зеркала.
   Въ Петербургѣ, въ углахъ и крошечныхъ комнатахъ живетъ довольно много дѣвушекъ простого званія, и потолковать объ этихъ маленькихъ, но весьма интересныхъ существахъ я готовъ съ душевнымъ удовольствіемъ. Прежде всего, однакоже, къ радости щекотливыхъ читателей, я объявлю, что въ моихъ разсужденіяхъ не найдутъ они ничего двусмысленнаго или Польдекоковскаго. Я не вѣрю въ пастушескіе нравы, но знаю по опыту, что въ нашей столицѣ не рѣдкость встрѣтить простую и молоденькую дѣвушку, живущую скромно, живущую своимъ трудомъ, и если даже и позволяющую себѣ маленькія шалости, то именно на сколько онѣ позволяются въ свѣтѣ и семейныхъ кружкахъ. Вотъ по какому случаю удалось мнѣ, въ теченіи нѣсколькихъ мѣсяцевъ, наблюдать нравы лучшихъ изъ петербургскихъ простыхъ дѣвушекъ.
   Не скажу, чтобъ я былъ бѣденъ, но я крайне мотоватъ, а въ юности моей, сплошь проведенной въ Петербургѣ, я обладалъ несомнѣннымъ дарованіемъ проматывать всѣ мои доходы въ нѣсколько недѣль, а остальное время трети, полугодія или года жить по образу птицы небесной. лучшіе изъ моихъ пріятелей слѣдовали этой же системѣ; расточительность была нашею неизлечимой болѣзнью; но кто изъ насъ заражалъ этой болѣзнью другого, я ли ихъ, они ли меня, остается скрытымъ во мракѣ неизвѣстности. Двое изъ этихъ пріятелей, промотавъ свои доходы за нѣсколько лѣтъ впередъ, скрывали свою нищету въ самомъ верхнемъ этажѣ одного огромнаго дома, выстроеннаго на концѣ города въ такомъ мѣстѣ, куда еще не совсѣмъ проникли утонченности городской жизни, и гдѣ нравственность была довольно чиста, въ сравненіи съ центральными улицами.
   Пользуясь дешевизною маленькихъ комнатъ (домъ былъ только что отстроенъ и еще не просохъ), въ одномъ этажѣ съ моими пріятелями пріютилась маленькая компанія дѣвушекъ, занимавшихся шитьемъ и вышиваньемъ у себя на дому. Жилички жили въ согласіи между собой, но каждая изъ нихъ нанимала свою особенную комнату; тѣже, которыя были по бѣднѣе, жили по двѣ въ одной комнатѣ. Проходя по общему корридору, я и мои пріятели знакомились съ интересными сосѣдками. Всѣ мы трое были еще очень молоды. Между дѣвушками были представительницы почти всѣхъ интереснѣйшихъ племенъ Россіи, по необходимости стекающихся въ столицу: напримѣръ, вертлявая и веселая полька, одѣвающаяся изумительно хорошо, но безтолковая во всемъ остальномъ хозяйствѣ,-- полька вѣтренная и беззаботная, всегда должная за квартиру и вѣчно безъ денегъ, что не мѣшало ей быть постоянно въ добромъ расположеніи духа; или скромная нѣмочка, откладывавшая деньги, чтобъ завести красныя занавѣски къ окошкамъ. Одна дѣвушка, малороссіянка по происхожденію, отличалась чрезвычайною оригинальностью: замѣчательная способность къ преданности и привязанности рѣзко отличала ее отъ остальныхъ дѣвушекъ, утратившихъ чрезъ борьбу съ нуждою, значительную часть своей любящей способности. Хозяйство ея было въ отличномъ порядкѣ, и когда наши финансы позволяли устроить небольшой ужинъ для всей компаніи, проворная хохлачка удивляла всѣхъ споимъ повареннымъ искусствомъ. Остальныя дѣвушки были всѣ чисто петербургскія гризетки, съ меркантильнымъ взглядомъ на вещи, съ способностью жертвовать всѣмъ на свѣтѣ, для новой шляпки,-- дѣвушки бойкія и по тщедушной своей конструкціи похожія на мальчиковъ,-- дѣвушки, по методѣ Горація, не удивляющіяся рѣшительно ничему, кромѣ какой нибудь матеріи изъ англійскаго магазина. Въ нашихъ визитахъ другъ къ другу и вечернихъ бесѣдахъ было много чего-то юношескаго, откровеннаго и совершенно приличнаго; бывали по временамъ небольшія отклоненія отъ скромности, но отклоненія эти могли быть описаны въ любой повѣсти и не произвести никакого дурного впечатлѣнія на читателей. О давно прошедшихъ дняхъ этой безпечной жизни нерѣдко вспоминаю я съ душевнымъ удовольствіемъ, и когда въ бытность мою въ Петербургѣ случается мнѣ проѣзжать мимо высокаго дома М--а, который теперь совершенно обсохъ и населенъ болѣе богатыми жильцами, воображеніе мое любитъ останавливаться на широкомъ корридорѣ верхняго этажа, на маленькихъ бѣдныхъ комнаткахъ, похожихъ на клѣточки...
   По большой части наши бельлетристы, описывающіе жизнь и интересы дѣвушекъ простого званія, не даютъ себѣ труда обсудить тѣ причины, по которымъ жизнь петербургской дѣвушки сохраняетъ свою рѣзкую особенность. Подъ вліяніемъ личныхъ воспоминаній и вычитанныхъ свѣдѣній о парижскихъ гризеткахъ, едва ли можно создать типъ общій и замѣчательный: надо взглянуть на предметъ съ немного высшей точки. Петербургскія гризетки (я разумѣю трудолюбивыхъ дѣвушекъ добропорядочнаго поведенія) находятся въ положеніи, несходномъ съ гризетками другихъ большихъ городовъ. Большая легкость добыть себѣ пропитаніе честнымъ трудомъ даетъ возможность противиться искушенію. Съ другой стороны, петербургскія дѣвушки рѣдко живутъ отдѣльно, и стало быть, въ характерѣ тѣхъ изъ нихъ, которыя заводятъ свое собственное хозяйство, не желаютъ стѣснять своихъ родныхъ и не хотятъ подчиняться условіямъ магазинной работы, необходимо проявляется нѣкоторая самостоятельность и опасеніе уронить себя дурнымъ поведеніемъ. Прибавьте къ этому дѣйствительно замѣчательную, хотя и забавную, вѣжливость, съ которою въ Петербургѣ самый низшій классъ молодыхъ людей обходится съ женщинами, и вы убѣдитесь, что въ жизни простой петербургской дѣвушки есть много своихъ особенностей, заслуживающихъ описанія.
   Надя г. Достоевскаго производитъ на читателя довольно граціозное впечатлѣніе; но впечатлѣніе это, если позволено будетъ такъ выразиться, происходитъ отъ причинъ внѣшнихъ, а не внутреннихъ. Авторъ безпрестанно говоритъ, что у Нади хорошенькая ручка, свѣжія щечки, умильное личико; подобныя описанія, конечно, говорятъ воображенію каждаго читателя, но, по своей обыкновенности, недостаточны для воспроизведенія дѣйствительности.
   Театральная Хроника "Отечественныхъ Записокъ" начинаетъ блистать остроуміемъ, котораго я бы не желалъ встрѣчать на страницахъ такого извѣстнаго и ученаго журнала. Конечно, остроуміе остроумію рознь, и если позволено будетъ сдѣлать ступени журнальному остроумію, то я распредѣлю эти ступеньки такимъ образомъ: остроуміе "Москвитянина" дѣльнѣе и лучше остроумія "Сына Отечества", остроуміе нѣкоторыхъ статей "Отечественныхъ Записокъ" еще выше "Москвитянина", остроуміе (къ сожалѣнію, теперь рѣдкое) одного изъ сотрудниковъ "Библіотеки для Чтенія", извѣстнаго всей читающей Руси, стоитъ еще выше и дѣйствительно становится украшеніемъ журнала. Хотя при этомъ распредѣленіи "Отечественнымъ Запискамъ" выдается мѣсто не совсѣмъ ничтожное, я желалъ бы, чтобъ этотъ журналъ, какъ можно менѣе пускался въ опасную область бонмо и шуточекъ. Театральная Хроника послѣдняго мѣсяца начинается вотъ какими словами: "Едва минулъ годъ, какъ эта "Хроника" стала жить, и уже театральныя обозрѣнія наши съ каждымъ годомъ становятся такими здоровыми, что многіе могутъ подумать, будто мы больны".
   Что бы это могло значить?
   Въ другомъ мѣстѣ: "Камиллъ принимаетъ геройскую посадку и въ стихахъ начинаетъ говорить о величіи Рима" (Стр. 315).
   Говоря о комедіи князя Шаховского "Аристофанъ", составитель "Хроники" называетъ слогъ комедіи забористою рѣчью!
   Но если пошло на остроуміе, то я представлю вамъ образчикъ изъ послѣдней книжки "Сына Отечества":
   Въ октябрьской книжкѣ "Сына Отечества" одинъ критикъ изъявляетъ свое неудовольствіе, по поводу отчетовъ о журналахъ въ "Современникѣ" (успокойтесь, я пишу не антикритику: дѣло идетъ о сентябрьской книжкѣ нашего журнала, въ которой я не помѣстилъ ничего). По словамъ критика, "Современникъ" любитъ лакомиться чужими блюдами, и вотъ что говоритъ онъ о такомъ непозволительномъ лакомствѣ:
   "Всѣхъ болѣе (въ сентябрьской книжкѣ "Современника") росписанъ новый журнальный пришлецъ: возобновленное "Сѣверное "Обозрѣніе", вслѣдъ за тѣмъ значительно разобранъ нашъ "Петербургскій Вѣстникъ": вздумали поживиться его лучами, чтобъ ими иллюминовать свою неизвѣстность! (Вспомните о неизвѣстномъ фельетонистѣ, и вы увидите тутъ тройное бонмо!) Наконецъ унесли у "Москвитянина" порядочную порцію амврозіи съ одесскаго пира, даннаго въ честь князя Вяземскаго,-- и какъ бы вы думали? самую квинтэссенцію амврозіи. Нашъ "Современникъ" мастеръ выбирать лакомства!"
   Остроуміе "Москвитянина", снова начавшее проявляться въ мелкихъ статьяхъ "Смѣси", есть остроуміе невинное и не способное зацѣпить чье бы то ни было самолюбіе. Какъ вы думаете, на какихъ людей и на какіе предметы направлена иронія "Москвитянина"? на промышленныя открытія, на французскихъ парикмахеровъ и на парижскія изданія съ картинками! Вотъ отзывы, которые не въ состояніи возбудить антикритики,-- насмѣшки, которыя никогда не дойдутъ по назначенію!
   Говоря о томъ, что при одномъ парижскомъ журналѣ, въ видѣ преміи, раздаются подписчикамъ лотерейные билеты, "Москвитянинъ" прибавляетъ: "такимъ образомъ, каждый подписчикъ "нахохотавшясь вдоволь надъ всѣмъ на свѣтѣ, въ заключеніе будетъ имѣть удовольствіе нахохотаться надъ самимъ собою" (стр. 33, No 22).
   Я, напротивъ, того мнѣнія, что если лотерея будетъ произведена безъ фальши, то подписчикъ можетъ выиграть извѣстный кушъ денегъ или порядочную вещицу, что доставитъ ему несомнѣнное удовольствіе.
   По поводу усовершенствованіи электрическаго телеграфа (стр. 30) въ "Смѣси" "Москвитянина" сказано: "Неисчислимы, восклицаютъ журналы, выгоды этого открытія для торговли", и потомъ прибавлено, очевидно, ироническое восклицаніе: "Промышленный вѣкъ!" Есть надъ чѣмъ смѣяться! какого же вѣка вамъ хочется?
   Сообщая извѣстіе о невѣдомомъ городѣ, недавно открытомъ въ одной изъ провинцій Мексики, составитель "Смѣси" пускается опять въ иронію, вовсе неумѣстную въ изложеніи такого предмета, и въ остроуміе, рѣшительно не остроумное. "Чего добраго -- говоритъ онъ -- ужь не вѣчный ли жидъ живетъ со своимъ семействомъ? и не оттуда ли выходилъ въ романъ Еженя Сю?.. Кордильеръ... Кардовиль... Индѣйскій принцъ... должно быть такъ!" (Стр. 31).
   Да, должно быть такъ, но ученыя извѣстія не должны такъ писаться!
   Еще одна блестка: "Ученый парикмахеръ Обертъ {Примѣчаніе: то есть Оберъ, а не Обертъ.} (Obert), написавшій трактатъ о болѣзняхъ волосъ, открываетъ въ Парижѣ залъ для стрижки и завиванія волосъ" (стр. 34, No 22). Что же тутъ дурного? но "Москвитянинъ" и тутъ остритъ: "Нѣкогда было -- говоритъ онъ на той же страницѣ -- нѣкогда было даже въ особенной модѣ отбрить кого нибудь, напудрить или "вымыть голову". И потому отчего же не взяться за это ремесло автору "Тракта о болѣзняхъ волосъ!"
   Ah! ceci est trop fort! Благодарю судьбу за то, что я не парижанинъ, не негоціянтъ, не ученый и не парикмахеръ! Такіе capказмы свели бы меня въ могилу.
   Поражая своими насмѣшками людей и событія, вовсе не смѣшныя, "Москвитянинъ" иногда оставляетъ свой рѣзкій скептицизмъ и готовъ вѣрить всему на свѣтѣ. Въ "Смѣси" 23 No помѣщена статейка подъ названіемъ: "Вопросы ясновидящей о судьбѣ сэра Джона Франклина". Въ этой статьѣ описано, какъ родственники и знакомые знаменитаго морехода, нѣсколько лѣтъ уже пропавшаго безъ вѣсти съ своимъ судномъ, задали нѣкоей ясновидящей вопросъ о томъ, живъ ли знаменитый мореплаватель, и гдѣ находится онъ теперь? Ясновидящая дала отвѣты самые утѣшительные.
   Казалось бы, вотъ поле для ироніи. Съ нѣкоторымъ страхомъ отвернулъ я слѣдующую страницу, но ироніи не оказывалось. Составитель "Смѣси" промолчалъ, не покрылъ никакою насмѣшкою очевидное шарлатанство ясновидящей!
   Пользуясь молчаніемъ "Москвитянина", рѣшаюсь самъ разсказать анекдотецъ о магнетическомъ усыпленіи. Требуя заранѣе снисходительности: я человѣкъ иногородный и не остроумный.
   Третьяго года, на вечерѣ у А. Дюма, все собраніе толкалось около блѣднаго юноши съ заспанными глазами и оригинальною прическою. То былъ ясновидящій Алексисъ, котораго слава въ то время ходила по городу. Не отходя ни шага отъ своего паціента, за Алексисомъ ходилъ его магнетизеръ и докторъ, извѣстный Д.... По просьбѣ данъ, Алексиса усыпили, и онъ принялся разсказывать чудныя вещи. Онъ видѣлъ движеніе міровъ и строеніе желудка у каждаго изъ гостей, говорилъ по турецки и съ завязанными глазами читалъ "Presse", предcказывалъ великія событія и ясно видѣлъ персидскаго шаха въ своемъ гаремѣ. Всѣ удивлялись и произносили похвалы Алексису, когда къ юношѣ подошелъ извѣстный острякъ и балагуръ, фельетонистъ Евгеній Гино.
   -- Господинъ Алексисъ, спросилъ его сотрудникъ газеты "Siècle": -- богаты ли вы?
   -- Ахъ, нѣтъ! отвѣчалъ Алексисъ: -- въ моемъ кошелькѣ только двѣ монеты.
   Присутствующіе тутъ же обшарили Алексиса, вынули кошелекъ и узрѣли въ немъ дѣйствительно двѣ золотыхъ монеты. Удивляться, правду сказать, было нечему, но родъ человѣческій умѣетъ удивляться.
   -- Хотите выиграть разомъ около милліона франковъ и удѣлить мнѣ изъ нихъ частичку? продолжалъ Гино.
   -- Хочу, хочу, отвѣтилъ Алексисъ, приправивъ отвѣтъ нѣкоторыми таинственными фразами.
   -- Извольте, сказалъ Гино: -- вы все видите и знаете; угадайте же, съ помощью вашей мудрости, какъ велика въ настоящую минуту цѣна разнымъ фондамъ на англійской биржѣ, а я сейчасъ побѣгу къ Ротшильду: онъ съ ума сойдетъ отъ восхищенія.
   Алексисъ смутился и тотчасъ же уѣхалъ, къ несказанному огорченію всей публики.
   Въ послѣднихъ нумерахъ "Москвитянина" не очень много замѣчательныхъ статей. Письма кн. Салтыкова продолжаются и по прежнему очень любопытны.
   Въ прошломъ мѣсяцѣ писалъ я вамъ объ іюньской книжкѣ "Сына Отечества", теперь же въ половинѣ декабря я получилъ сентябрьскую и октябрьскую книжки того же журнала. За іюль же и августъ мѣсяцъ книжекъ не выходило; редакція, на оберткѣ послѣдняго нумера, обѣщаетъ снова выдать ихъ въ непродолжительномъ времени. Имѣя въ своемъ кабинетѣ всѣ русскія періодическія изданія и большую часть иностранныхъ, я могу оставаться равнодушнымъ, получая иногда книжки, въ которыхъ говорится о лѣтнихъ новостяхъ въ декабрѣ мѣсяцѣ; но редакція всякаго журнала не должна забывать, что многіе изъ читателей выписываютъ всего только по два или по одному журналу, и что для этихъ читателей недостатокъ чтенія и несвоевременно сообщаемыя новости составляютъ значительное неудобство. Говорю это не какъ критикъ, а какъ одинъ изъ подписчиковъ {Я даже и того не сказалъ бы, поставляя себѣ правиломъ не судить о матеріальныхъ интересахъ какого бы то на было изданія, еслибъ "Сынъ Отечества" самъ не вызывалъ такого замѣчанія. На страницѣ 52 въ "Смѣси" девятой книжки (изданной въ концѣ ноября) вотъ что говоритъ составитель фельетона по поводу журнальныхъ неисправностей:
   "Скажите-ка лучше... ваша милость тамъ поближе къ закулисностямъ журнальнымъ... скажите, отчего собственно происходятъ эти неточности?.."
   "Я не отвѣчалъ прямо на вопросъ, потому что нигдѣ за кулисами не бываю: но коротко изложилъ свое мнѣніе вообще, не касаясь ни кого лично... Пунктъ первый: достаточныя для изданія средства, т. е. издатель, хоть съ небольшимъ, но вѣрнымъ капиталомъ. Пунктъ второй: свѣдущій, опытный и дѣятельный редакторъ. Пунктъ третій: способные, преданные дѣлу сотрудники. Пунктъ четвертый, и послѣдній: своевременная выдача имъ условленнаго вознагражденія и уплата въ типографію. Если предпріятіе такъ ведется, журналъ непремѣнно пойдетъ; если эти необходимыя основанія нарушены -- онъ, рано или поздно, неизбѣжно долженъ пасть. Въ первомъ случаѣ, издатель получаетъ заслуженныя и безукоризвенныя выгоды; во второмъ -- терпитъ болѣе или менѣе чувствительный убытокъ и справедливыя нареканія".
   Замѣчу одно, по поводу этого разсужденія: 1849 годъ особенно замѣчателенъ въ журналистикѣ исправнымъ выходомъ журналовъ. Ни "Современникъ", ни "Отечественныя Записки", ни "Библіотека для Чтенія" не опаздывала ни одного мѣсяца. "Москвитянинъ" издавался съ аккуратностію. "Сѣверное Обозрѣніе" издавало даромъ книжки за прошлый годъ. На кого же падаетъ это умозрѣніе?}.
   Теперь же вмѣсто того, чтобъ вдаваться въ дальнѣйшія замѣчанія по поводу выпуска книжекъ "Сына Отечества", я нахожу не лишнимъ въ краткихъ словахъ прослѣдить исторію литературныхъ неисправностей въ послѣдніе годы. Всякій изъ насъ помнитъ, какъ нѣсколько лѣтъ тому назадъ въ газетахъ и особыхъ объявленіяхъ безпрестанно печатались условія подписки на книги ученаго содержанія, на собраніе стихотвореній, которыя вовсе не выходили въ свѣтъ. Одинъ всѣми уважаемый литераторъ (о немъ можно говорить: его уже нѣтъ на свѣтѣ) задолжалъ публикѣ до двадцати томовъ исторіи и другихъ сочиненій. Огромный ученый словарь, предпринятый съ любовью и значительными средствами, остановился на 16 томѣ, и подписчики, переплативъ много денегъ, увидѣли у себя въ рукахъ сборникъ, имѣющій мало цѣны, потому что предпріятія, подобныя этому словарю, бываютъ поняты и прекрасны не ранѣе, какъ при совершенномъ своемъ окончаніи.
   Тоже явленіе происходило и въ журналистикѣ; но тамъ оно было еще страннѣе. Обыковенно, журналъ не могъ стоить слишкомъ дорого и зачастую неисправности свои старался вознаградить весьма забавно. Разъ случилось, что одинъ журналъ запоздалъ шестью книжками, а дѣло было уже въ декабрѣ мѣсяцѣ. И вотъ въ концѣ того же мѣсяца журналъ появляется въ видѣ тоненькой тетради, на которой написано: книжки VII, VIII, IX, X, XI и XII. На оберткѣ было извиненіе и объявленіе о новой подпискѣ; но, кажется, подписка оказалась напрасною.
   Другой журналъ былъ посильнѣе средствами и славился своею аккуратностью, но и его начинали постигать затрудненія: книжки начали опаздывать; одна изъ нихъ, вмѣсто 1 числа, выходитъ 31. Какъ покрыть эту ошибку, какъ извиниться передъ читателями? Въ этой же книжкѣ помѣщено было объявленіе, что по измѣнившимся обстоятельствамъ редакція желаетъ впредь издавать книжки постоянно въ послѣднее число мѣсяца. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ, безъ всякаго объясненія, книжки опять стали показываться 1 числа, и репутація журнала не могла пострадать сильно.
   Одинъ изъ моихъ сосѣдей, человѣкъ безукоризненной аккуратности, называетъ подобныя неисправности агоніей періодическаго изданіяи не можетъ говорить о нихъ равнодушно.
   Отъ разсужденій о неисправности прежнихъ журналовъ перейдемъ къ октябрьской книжкѣ "Сына Отечества". Многаго сказать о ней не могу: тамъ нѣтъ интересныхъ статей. Есть въ концѣ книжки "Письмо петербургскаго старожила", которое какъ будто принадлежитъ остроумному фельетонисту, извѣстному подъ названіемъ "неизвѣстнаго фельетониста". Впрочемъ, я въ томъ еще не увѣренъ, а чтобъ показать, что оно во всякомъ случаѣ не недостойно нашего вниманія, я выпишу заглавіе этого письма, такъ, какъ оно помѣщено на оберткѣ.
   "Письмо петербургскаго старожила къ пріятелю въ деревню, о томъ, что лѣта у насъ не было, и что, между тѣмъ, оно минуло, оставивъ по себѣ довольно глубокія впечатлѣнія въ памяти многихъ, предавшихся наслажденіямъ за городомъ, гдѣ болѣе или менѣе ученые гг. аэронавты взлетали къ облакамъ и за облака, сопровождаемые отважными дамами; гдѣ "арабы-кабилы" и артисты "высшей гимнастики" показывали свою силу, ловкость, искусство и грацію; гдѣ, подъ звуки различныхъ оркестровъ, плѣняли слухъ нашъ цыгане изъ Москвы и другіе пѣвцы изъ Казани; гдѣ пылали дивные фейерверки и потухали огненные фонтаны: гдѣ даромъ предлагали не только цвѣты, но явства и питія, и гдѣ, наконецъ, посреди всѣхъ этихъ и другихъ неудобоисчислимыхъ усладъ, кто-то, не кстати, вздумалъ завести рѣчь о новыхъ одесскихъ повѣстяхъ, о журналѣ, похожемъ на альманахъ, и объ альманахѣ, ни на что не похожемъ, и о другихъ, такъ называемыхъ литературныхъ предметахъ, между прочимъ -- о похожденіяхъ, на невскомъ пароходикѣ, одного фельетониста, описанныхъ имъ самимъ. -- Приписка къ письму: о книгѣ Исторія финансовыхъ учрежденій Россіи,соч. Графа Д. Толстаго, и о томъ, что для здоровья, которое дороже денегъ, необходима свѣжая и чистая вода; нѣсколько словъ о выставкѣ издѣлій промышленности, и за нимъ -- отвѣтъ "Современнику".
   Вотъ уже второй разъ, послѣ объявленія объ успѣхѣ, на оберткѣ "Сына Отечества" встрѣчаю я нѣчто достойное наблюденія. Другая статья, другой авторъ насъ призываетъ. Я ошибся, сказавши что въ "Сынѣ Отечества" пѣтъ интересныхъ статей: я не имѣлъ тогда въ виду "Путешествія по Швейцаріи" барона Розена. Я люблюстатьи подобнаго рода, въ которыхъ недостатки выкупаются достоинствами. Статьи барона Розена имѣютъ занимательность: ихъ авторъ человѣкъ, обладающій неоспоримой начитанностью; слѣдовательно, нѣсколько веселыхъ замѣчаній по поводу послѣдней статьи барона не покажутся лишними. Я даже попрошу у автора "Путешествія по Швейцаріи" позволенія остановиться на его статьѣ долѣе обыкновеннаго, и если мой тонъ покажется ему сколько нибудь шутливымъ, буду очень радъ, если онъ воздаетъ мнѣ тѣмъ же по поводу моихъ писемъ или другихъ статей.
   Во-первыхъ, что всего болѣе поражаетъ читателя -- это языкъ, которымъ написано "Путешествіе по Швейцаріи". Число германизмовъ, неправильностей, выраженій на иностранный манеръ очень велико и придаетъ манерѣ барона Розена колоритъ до крайности оригинальный. Напримѣръ, говоря о памятникѣ Жанъ Жаку Руссо, авторъ выражается такъ:
   Статую Руссо капало дождемъ -- какъ жизнь его слезами. (Стр. 44).
   Въ другомъ мѣстѣ:
   "То-то было время, когда принцессы, какъ Клотильда и сестра ея, сиживали у дворцовыхъ воротъ, справляя гостепріимство путешественника".
   Вотъ еще замѣтка барона Розена, по поводу Корнелевой трагедіи "Серторій":
   "Очень хорошо понимаю, что при тогдашней драматургіи во Aранціи, великій Корнель почти не могъ бы трактовать лучше столь прекрасный сюжетъ, но все же невыносимо для меня, что герой Серторій, уже весьма почтенныхъ летъ, находится въ тискахъ между двухъ женщинъ, навязывающихся ему въ супруги, а потому смерть его, выручившая героя изъ такой комической затруднительности, и не печалитъ нисколько читателя!"
   Разсказывая о швейцарскихъ собакахъ, которыя передъ Муртенскимъ сраженіемъ набросились на охотничьихъ собакъ, принадлежавшихъ бургундцамъ, и всѣхъ ихъ перегрызли, баронъ Розенъ называетъ это событіе предыгралищемъ Муртенской побѣды. Но эти короткія выписки далеко не даютъ полнаго понятія о русскомъ языкѣ въ статьяхъ автора "Путешествія по Швейцаріи.
   Эрудиція барона Розена, дѣйствительно, обширна; исторія среднихъ вѣковъ и древняя словесность весьма знакомы автору "царя Соя и Гелимера"; при видѣ каждаго замка или ущелья, нашъ путешественникъ сообщаетъ читателямъ какое нибудь историческое событіе или даже римское преданіе; но какъ оригинально бываютъ переданы эти преданія! Въ нѣкоторыхъ мѣстахъ читатель не можетъ никакъ слѣдить за ходомъ разсказа, сбиваясь въ именахъ римскихъ, германскихъ и швейцарскихъ. Вотъ, напримѣръ, отрывокъ, внушенный автору видомъ Кенигсфельдскаго монастыря, между Берномъ и Шафгаузеномъ.
   "Въ виду Габсбурга зрится монастырь Königsfelden, сооруженный на томъ мѣстѣ, гдѣ сынъ Рудольфа, недостойный такого отца, былъ убитъ -- гдѣ цесарь Германскій испустилъ дыханіе на рукахъ нищей женщины! Это еще горьче, нежели обрызнугь своею кровью статую Помпея! А онъ имѣлъ своего Помпея -- благороднаго Адольфа Нассаусскаго, съ которымъ разыгралъ онъ Фарсальскую битву подъ Гелльгеймомъ, гдѣ и палъ Адольфъ. Жалкая смерть Альберта, въ виду родительскаго замка, была только началомъ ужасной, отвратительной трагедіи: виновники убійства спаслись бѣгствомъ, а невинные ихъ родственники пострадали отъ яростной мести дѣтей убіеннаго! Въ особенности отличалась звѣрствомъ дочь Альберта, Венгерская королева Агнесса. Изъ похищеннаго имущества жертвъ, Агнесса выстроила этотъ монастырь, сама постриглась и, стоя у воротъ, приглашала проходящихъ туда на молитву... но народъ проходилъ мимо: одинъ отшельникъ остановился и возопилъ: "Сестра! плохо твое служеніе Богу: твой монастырь основанъ на грабежѣ и на крови невинно-избіенныхъ! -- Никогда язычники не мстили такъ безбожно.... Благороднѣйшее изъ племенъ швейцарскихъ, въ двухъ только поколѣніяхъ, столь ужасно выродилось на чужбинѣ! -- Отъѣзжая уже далече, я еще бросилъ прощальный взгдядъ на Габсбургъ; нашедшее облако заслоняло солнце отъ руины, которая -- казалось -- смотрѣла грустно на Königsfelden -- и на весь свѣтъ!
   Но если что украшаетъ путевыя замѣтки барона Розена, такъ это тотъ глубокій поэтическій элементъ, которымъ онѣ проинкнуты. Не надо забывать, что авторъ "Путешествія по Швейцаріи" поэтъ, писавшій трагедіи, баллады, русскія сказки и идиллія въ октавахъ. Онъ даже нѣсколько напоминаетъ собой тѣхъ поэтовъ Карамзинской эпохи, которые отправились пѣшкомъ верстъ за пятьдесятъ отъ Москвы -- искать поэтическихъ впечатлѣній и занятій для своего чувствительнаго сердца. Нѣжныя сердца этихъ туристовъ давали отголосокъ на всякое явленіе природы, на всякое событіе, случившееся съ ними въ дорогѣ: солнце ли садилось за лѣсомъ, они восхваляли природу и проливали слезы восторга; проходя черезъ деревню, они толковали о прелести тихой жизни и лили опять таки слезы, но слезы умиленія, и тотчасъ же записывали въ нарочно приготовленной тетрадкѣ стихи въ родѣ слѣдующихъ:
   
             Пѣночка, о другъ мой милый,
             Гдѣ мнѣ крылья взять и силы
             Полетѣть въ края съ тобой,
             Гдѣ сеньею окруженный,
             Земледѣлецъ нашъ простой,
             Въ полдень жаркій утомленный
             Сытны щи спокойно ѣстъ
             И отъ хлѣба верхню кромку
             Срѣзавъ, онъ кладетъ въкотомку,
             Для убогаго тѣхъ мѣстъ.
   
   Но въ особенности вдохновеніе приходило на Карамзинскихъ путешественниковъ, если имъ удавалось во время пути, ходя издали, увидѣть женщину, даже край женскаго платья. Умиленіе ихъ при подобномъ случаѣ не знало границъ. Женщина, даже женскій головкой уборъ пробуждаютъ восторгъ въ молодомъ туристѣ.
   -- О, кто ты? спрашиваетъ онъ самъ себя: -- я не знаю твоего имени, но ты прекрасна. Въ твоихъ голубыхъ глазахъ я вижу слѣды слезъ... (нужды нѣтъ, что слезъ не было, да и глазъ не видалъ нашъ поэтъ) зачѣмъ эти слезы, я тебя понимаю,-- ты несчастна! О, еслибъ ты знала, сколько чувствительности въ моемъ сердцѣ, ты не шла бы такъ скоро, ты поглядѣла бы на меня, мы поняли бъ одинъ другого... и, можетъ быть, повѣдали бы другъ другу страшную, сокровенную исторію вашихъ сердецъ! (Тутъ уже reminiscence "Острова Борнгольма").
   Путевыя замѣтки барона Розена, безспорно, во многомъ различествуютъ отъ замѣтокъ подобныхъ путешественниковъ, совсѣмъ тѣмъ въ нихъ есть еще много достойнаго чувствительныхъ изліяній почитателей бѣдной Лизы. Картины природы превосходны у барона Розена; въ особенности поразило меня одно мѣсто, гдѣ говоритъ онъ о горѣ Юнгфрау. Основываясь на поэтическомъ названіи этой чудной горы (Jungfrau -- дѣвушка, или, для вящей поэзіи, дѣва), авторъ путешествія по Швейцаріи начерталъ истинно Шекспировскую сцену:
   "Мечталось мнѣ, что незримый для насъ, но зримый для Юнгфрау, надъ главами низшихъ между ними горъ, Монбланъ перекинулъ къ ней пламенный взоръ и звучащее вѣчностью слово своей любви начальной -- и Юнгфрау смутилась дѣвственно, и смущеніе это отражается на свѣтлыхъ челахъ царедворцевъ ея. Въ виду открытыхъ передъ всю таинствъ Эмпирея и при исполинскомъ величіи своего духа, она не можетъ закраснѣться, какъ земная дѣва... или можетъ: представьте себѣ, что эта послѣдняя, у гроба отца или матери, или въ другой торжественный моментъ, когда она дышетъ одною великою мыслію о небѣ,-- нежданнымъ объясненіемъ юноши посвящается въ невѣсты... тогда румянецъ ея, умѣряемый вліяніемъ вѣчности, вѣроятно имѣетъ нѣкоторое сходство съ колоритомъ Юнгфрау!.. Не отвѣчая Монблану, но полная любовнымъ словомъ его, она, и весь окружающій ее соборъ, въ духовномъ румянцѣ, глядитъ на небеса; всѣ они знаютъ, что только труба Архангела будетъ благовѣстомъ сочетанія царицы Альповъ съ царемъ Альповъ... раздѣляющее ихъ пространство, со всѣми горами, обрушится въ хаосъ, и Юнгфрау и Монбланъ, надъ пропастью міра падая величественно въ объятія другъ къ другу, чуднымъ метеоромъ исчезнутъ въ представленіи свѣта!"..
   Какова мысль -- сочетать угрюмый Монбланъ бракомъ съ розовою красавицею Юнгфрау! и мало того -- заставить ихъ волочиться другъ за другомъ, произносить слова любви и предложеніе своей руки! Тутъ есть нѣчто необъятное; но пойметъ ли необъятность эту нашъ микроскопическій вѣкъ?
   Женщины, какъ и слѣдуетъ, играютъ важную роль въ путешествіи барона, а тутъ уже онъ совершенно смотритъ въ разныя стороны съ прежними любителями сантиментальныхъ путешествій. Нашъ путешественникъ не склоненъ къ тому, чтобы поминутво увлекаться обитательницами Швейцаріи, даромъ что эти обитательницы не имѣютъ въ мірѣ соперницъ своимъ розовымъ щечкамъ. Мало того, баронъ Розенъ не всегда оставался доволенъ, если въ дилижансѣ ему случалось сидѣть между двухъ красавицъ. "Нѣтъ", говоритъ онъ, на страницѣ 21, "не легко мнѣ сидѣть между двухъ дамъ, толкаться между Сциллою и Харибдою!" Не смотря, однакоже, на такое сравненіе, авторъ путешествія по Швейцаріи недолго остается холоднымъ въ дамскомъ обществѣ. Онъ постоянно внимателенъ со своими спутницами, думаетъ о томъ, какъ бы принести удовольствіе и пользу своимъ сосѣдкамъ, иногда разсказывая имъ разныя историческія преданія, какъ напримѣръ о Юліѣ Альпинѣ, женщинѣ, процвѣтавшей (какъ говорятъ французы) во времена императора Вителлія, а при случаѣ, замѣтивъ излишнюю свѣтскость въ спутницахъ, сообщая имъ, что Шарльмань!! (Карлъ Великій) положилъ веретено на могилу своей трудолюбивой и кроткой супруги Фастрады! (стр. 33). Нѣтъ сомнѣнія, что умная, но вѣтренная сосѣдка поспѣшила намотать себѣ на усъ учено-ироническое замѣчаніе барона Розена!
   Довольно часто, подъ вліяніемъ очаровательнаго климата и добраго настроенія духа, авторъ путешествія по Швейцаріи занимаетъ своихъ спутницъ разговоромъ бѣглымъ, веселымъ, остроумнымъ, хотя и тутъ не можетъ удержаться отъ ученыхъ сравненій.
   Трое пассажировъ, говоритъ авторъ на стр. 5, недавно пріѣхавшихъ взъ Италіи, разсказывали ужасы о жестокостяхъ брави (то есть бандитовъ; слово bravo имѣетъ, какъ извѣстно любителямъ романовъ, другое значеніе). Баронъ Розенъ холодво объявилъ, что онъ надѣялся быть въ Италіи дней черезъ десять. -- "Не лучше ли, замѣтила одна изъ дамъ, остаться въ Швейцаріи?"
   -- Швейцарія хороша -- возразилъ я -- какъ эта милая, въ національной одеждѣ, служанка, которая намъ теперь подаетъ соусъ; но она, конечно, не поспоритъ о пальмѣ красоты съ волшебницею Италіею!
   "-- Mais le poignard du bravo?"
   -- Кинжалъ браво есть грудная булавка, которымъ сирена иногда, изъ женскаго каприза, кольнетъ своего обожателя! ужели не подходить къ великолѣпной сиренѣ, боясь грудной булавки ея?
   "-- Voue cachez l'horreur sous une forme gracieuse!"
   -- Въ этомъ-то и дѣло, сударыня, подъ граціозною формою и смерть не въ смерть! A впрочемъ, не вѣрьте этимъ баснямъ: a beau mentir qui vient de l'Italie. Сирева весьма рѣдко направляетъ свою булавку на ваше сердце, и, въ этихъ рѣдкихъ случаяхъ, оружіе ея почти всегда притупляется о ваше золото: брави жаждутъ не крови, a франковъ".
   Съ нетерпѣніемъ ожидаю продолженія путешествій барона Розена. Я не пуристъ, и погрѣшности противъ русскаго языка не пугаютъ меня. Терпѣть не могу людей, при всякомъ чтеніи безпрестанно спрашивающихъ, зачѣмъ авторъ такой-то статьи писалъ такъ, а не этакъ? Въ качествѣ постояннаго врага исключительности и нетерпимости къ чужимъ мнѣніямъ и чужому слогу, я сознаюсь откровенно, что прочелъ путешествіе барона Розена отъ первой страницы до послѣдней, и прочелъ его не безъ удовольствія. Если bravi не испугали барона и путешествіе его въ Италію состоялось, то меня скоро будетъ ждать новое удовольствіе описывать впечатлѣнія ученаго туриста при видѣ родины Тацита и Виргилія. Тутъ будетъ поле для эрудиціи римскихъ анекдотовъ, этрурскихъ болео и сабинскихъ происшествій!
   Чувствую, однакоже, что послѣднее мое письмо о русской журналистикѣ 1849 года становится непомѣрно длиннымъ. Спѣшу проститься съ вами и съ читателями, быть можетъ, слишкомъ ко мнѣ снисходительными. Журналы за этотъ годъ доставили мнѣ довольно пріятныхъ и веселыхъ минутъ,-- говорю это откровенно почему и прошу всѣхъ и каждаго не перетолковывать моихъ отзывовъ въ дурную сторону.
   A свѣтъ любитъ все толковать въ худую сторону; въ подтвержденіе этого дряхлаго аффоризма, я приведу новый анекдотъ, недавно случившійся со мною. У меня есть одинъ знакомый, человѣкъ холодный и педантическій, изъ породы самолюбивыхъ нелюдимовъ. Съ своей бѣдной, молодой женою, онъ занимаетъ помѣщеніе надъ головою другого, очень милаго семейства, съ которымъ я хорошо знакомъ и гдѣ провожу пріятные вечера, когда бываю въ Петербургѣ. Никто не ѣздитъ въ гости къ скучнымъ дикарямъ, сами они никуда не выѣзжаютъ и даже по временамъ совѣстятся своей гордой дикости. Одинъ разъ, когда я сидѣлъ у своихъ знакомыхъ подъ квартирою этого джентльмена, надъ нами раздались звуки бальной музыки и топанье ногъ. -- "Что это?" вскричалъ я съ недоумѣніемъ -- "у N N. гости?" -- "Не безпокойтесь", отвѣчала мнѣ хорошенькая, бойкая хозяйка. -- "Чтобы показать, что ему весело, нашъ N N заставилъ жену играть, а самъ въ одиyочку выплясываетъ по комнатѣ!"
   Вотъ какъ злы бываютъ иногда ученые люди! Я боюсь, чтобъ любители литературы и этого анекдота не перетолковали невыгоднымъ для меня образомъ!
   

XI.

Январь 1850.

   "Дешевый журналъ вещь отличная, а дешевая газета есть благодѣтельнѣйшая изъ всѣхъ выдумокъ" -- такъ выразился одинъ небогатый сельскій житель, подписавшійся на "Санктпетербургскія Вѣдомости" безъ прибавленій, и за 10 рублей серебромъ имѣющій удовольствіе въ теченіи всего года прочитывать каждый нумеръ этой газеты...
   Я вполнѣ согласенъ съ моимъ помѣщикомъ, и, чтобы убѣдить каждаго въ истинѣ его словъ, я попрошу моихъ читателей, бывшихъ въ провинціи, припомнить всѣ тѣ неправдоподобные слухи, всѣ тѣ новости, лишнныя тѣни вѣроятности, которыя разсказываются всѣмъ и каждому людьми ничего не читающими или слишкомъ бѣдными для полученія печатныхъ новостей. Не входя въ анализъ этихъ дивныхъ свѣдѣній, далеко оставляющихъ за собою всѣ классическія свѣдѣнія, доставляемыя въ газеты "корреспондентами", скажу только, что подобныя новости всегда отличаются до того страннымъ колоритомъ, что, выслушавши ихъ, довѣрчивому человѣку остается только закрыть глаза полою мантіи и, посыпавъ голову пепломъ, придти къ убѣжденію, что міръ покачнулся. Необыкновенные феномены, землетрясенія, ужасныя предсказанія,-- все это сочиняется самими разскащиками, и, къ удивленію, сами же разскащики подъ конецъ начиваютъ вполнѣ вѣрить своимъ вымысламъ. На всю эту массу исторій, составленныхъ на досугѣ, появленіе газетнаго листка производитъ вліяніе похожее на дѣйствіе булавки, если ее воткнуть въ надутый пузырь, и при одномъ словѣ слушателя: "я получаю такую-то газету", никто уже не осмѣливается подчивать его плодами собственнаго своего вдохновенія. Оттого-то хорошая газета, и дешевая хорошая газета, есть вещь благодѣтельная.
   Въ Петербургѣ, кромѣ газетъ спеціальныхъ, на русскомъ языкѣ издаются двѣ политико-литературныя газеты: "Сѣверная Пчела" и "Санктпетербургскія Вѣдомости". Вторая почти вдвое дешевле первой. Въ ней, кромѣ отчетливыхъ внутреннихъ и заграничныхъ новостей, попадаются часто статьи ученыя, отчеты о театрахъ и литературныхъ новостяхъ. Въ "Сѣверной Пчелѣ" литературнаго почти одинъ субботній фельетонъ. Театральныя обозрѣнія въ "Сѣверной Пчелѣ" очень коротки и сухи. Въ критическомъ отношеніи полемика "Сѣверной Пчелы" сплошь не подкрѣпляется примѣрами и заключается обыкновенно въ сѣтованіи объ упадкѣ русской словесности, о томъ, что у насъ, въ Россіи, съ нѣкоторыхъ поръ никто не пишетъ ничего порядочнаго, и что нашихъ толстыхъ журналовъ, у которыхъ по нѣскольку тысячъ подписчиковъ, не стоитъ читать.
   Когда, лѣтъ десять тому назадъ, Эмиль де-Жирарденъ произвелъ огромный коммерческій переворотъ въ парижской журналистикѣ, начавъ издавать журналъ вдвое дешевле и вдвое обширнѣе другихъ журналовъ, ему пришлось поплатиться за свою счастливую идею дуэлью съ однимъ изъ задорныхъ своихъ собратовъ, дуэлью, окончившеюся трагическимъ образомъ. У насъ дуэль происходила на перьяхъ. Побѣда осталась за "Петербургскими Вѣдомостями": я по крайней мѣрѣ такъ думаю, потому что въ вашемъ уѣздѣ число подписчиковъ на эту газету увеличилось почти вдвое.
   Изъ всѣхъ моихъ знакомыхъ, одинъ только извѣстный вамъ сосѣдъ, любитель стихотвореній, остался крайне недоволенъ окончаніемъ спора между "Сѣверною Пчелою" и "Петербургскими Вѣдомостями". Надо вамъ сказать, что съ нѣкоторыхъ поръ почтенный любитель русской музы вовсе не читаетъ стихотвореній, а обратился къ учености и по цѣлымъ днямъ сидитъ надъ старыми, пыльными фоліянтами и даже по временамъ пытается говорить на языкахъ латинскомъ, греческомъ, славянскомъ, провансальскомъ и старомъ французскомъ. Когда я спросилъ его, какихъ же литературныхъ споровъ онъ желаетъ, сосѣдъ мой откашлялся и началъ медленнымъ, важнымъ голосомъ:
   "Въ періодѣ только-что развивающейся словесности, сказалъ онъ: -- все должно быть грандіозно и колоссально: отъ поэмъ до споровъ, отъ размѣра книгъ in folio до самой учености. литературнымъ спорамъ не слѣдуетъ ограничиваться одною перебранкою.
   Я хотѣлъ остановить моего сосѣда, но его угрюмое краснорѣчіе не знало никакихъ препонъ.
   Въ хроникѣ монаха Рише -- продолжалъ онъ -- упоминается объ одной ссорѣ. Король Людовикъ IV имѣлъ при себѣ двухъ медиковъ: одинъ изъ нихъ, уроженецъ аміенскій, назвалъ себя, на латинскій манеръ, Деролдусомъ; другой, по имени неизвѣстный, былъ происхожденіемъ изъ Салерно. Вслѣдствіе ссоры, имѣвшей причиною различное истолкованіе греческихъ медицинскихъ терминовъ, салернецъ помазалъ свои пальцы ядомъ и опустилъ ихъ въ солонку, стоявшую передъ Деролдусомъ. Но опытный медикъ, почувствовавъ первый припадокъ болѣзни, изцѣлилъ себя пріемомъ теріаку. На слѣдующій день онъ самъ отравилъ своего соперника и имѣлъ несказанное удовольствіе видѣть врага, незнакомаго съ теоріей противоядій, у своихъ ногъ, съ мольбами о спасеніи. Удовольствовавшись этимъ униженіемъ, онъ вылечилъ хитраго салернца, хотя не совсѣмъ, и миръ водворился между двумя эскулапами.
   "Два знаменитыхъ итальянскихъ филолога, Филельфъ и Тимофей, нѣсколько лѣтъ спорили о значеніи одного слова въ сочиненіи Пиндара и, по обыкновенію, въ своихъ сочиненіяхъ осыпали другъ друга укоризнами. Наконецъ Филельфъ объявилъ, что платитъ сто ефимковъ, если его истолкованіе не призвано будетъ истиннымъ. Тимофей, по своей гнусной бѣдности, отозвался, что. не имѣя денегъ въ случаѣ потери заклада, онъ позволяетъ всенародно обрить себѣ бороду и хранить ее въ домѣ противника. Въ библіотекѣ короля Альфонса неаполитанскаго собранъ былъ совѣтъ ученыхъ, для разсмотрѣнія доводовъ обоихъ истолкователей, и побѣда осталась на сторонѣ Филельфа. Не смотря на всѣ происки Тимофея, борода его была тутъ же обрита и съ тріумфомъ передана Филельфу, который приказалъ повѣсить свой трофей надъ главною каѳедрою той коллегіи, въ которой былъ преподавателемъ филологіи.
   "Весьма любопытенъ споръ Эразма Роттердамскаго съ нѣмецкимъ ученымъ, по имени Гейнрихомъ фонъ-Эппендорфъ. Послѣ долгихъ преній, Эппевдорфъ пригласилъ своего знаменитаго противника передать споръ на рѣшеніе Базельскаго магистрата, который и рѣшилъ споръ не въ пользу Эразма. Выигравъ дѣло, Эппендорфъ сталъ требовать отъ противника слѣдующихъ условій: 1) Эразмъ долженъ былъ издать книгу въ опроверженіе своей собственной системы. 2) Книгу эту посвятить ему, Гейнриху фонъ-Эппендорфу и 3) Въ вознагражденіе всѣхъ обидъ, ему причиненныхъ, пожертвовать 300 червонцевъ въ пользу бѣдныхъ. Судъ подтвердилъ всѣ эти требованія, и такимъ образомъ остались довольны всѣ: и Эрпендорфъ, и бѣдные города Базеля, и Эразмъ, издавшій тотчасъ послѣ того сочиненіе, гдѣ называетъ своего антагониста козломъ и даже касается его частной жизни, разсказывая про его жену разныя исторіи.
   "Итальянскій математикъ Тарталлій (ум. въ 1557 г.) дошелъ до рѣшенія какой-то трудной математической задачи и сообщилъ его извѣстному Кардану, а Карданъ, позабывъ всякую литературную совѣсть, объявилъ, что онъ самъ придумалъ тоже самое рѣшеніе. Разъяренный математикъ написалъ къ Кардану и ученику его Феррари письмо, въ которомъ дѣлалъ имъ страшныя угрозы. Чтобъ предупредить единоборство подобнаго рода, миланскіе ученые (въ 1549 г.) назначили обоимъ врагамъ диспутъ въ церкви Санта Маріо дель-Джіардино, но Карданъ, опираясь на свою знаменитость, послалъ на споръ одного изъ своихъ учениковъ, за которымъ и осталась побѣда. Замѣчательно, что тотчасъ по окончаніи диспута, Тарталлій былъ выгнанъ изъ Милана, для того, чтобъ не произошло новыхъ ссоръ между двумя учеными.
   "Въ 1620 году, двое протестантскихъ ученыхъ, Демаре и Боеціусъ, были въ сильной враждѣ между собою, по поводу какого-то теологическаго вопроса. Чтобъ разомъ поразить обоихъ противниковъ, іезуитъ Гретсеръ издалъ отдѣльною книгою всю ихъ переписку, съ такимъ короткимъ предисловіемъ: "еслибъ двѣ трети приведенныхъ здѣсь обоюдныхъ обвиненій были ложны, то за остальную треть, которой нельзя же не повѣрить, обоихъ соперниковъ слѣдуетъ подвергнуть наказаніямъ!"
   "Замѣчательный литературный споръ семнадцатаго столѣтія, раздѣлившій все высшее общество Парижа на двѣ партіи, порожденъ былъ двумя сонетами. Въ одномъ изъ этихъ сонетовъ Вуатюръ воспѣлъ прелести какой-то Ураніи; другой принадлежалъ Белсераду и назывался сонетомъ Іова. Въ немъ поэтъ, обращаясь къ любимой женщинѣ, говорилъ, что онъ несчастнѣе Іова. Герцогиня Лонвилль, и маркиза де-Монтозье были въ главѣ партіи Уранистовъ, утверждавшихъ, что сонетъ Вуатюра выше всѣхъ сонетовъ въ мірѣ; Жобелины, имѣя впереди себя принца Конти, говорили тоже самое о сонетѣ Іовъ. Дѣло не обошлось безъ нѣсколькихъ дуэлей и потасовокъ, и ссора разгоралась болѣе и болѣе, когда наивный отвѣтъ дѣвицы Рошъ де-Менъ положилъ ей конецъ, и конецъ довольно забавный. Когда ее спросили, что ей болѣе нравится, сонетъ Ураніи или сонетъ Іова, вѣтреная дѣвушка, сбившись въ названіяхъ, отвѣтила: "Je me déclare pour Tobie". Смѣхъ, возбужденный этимъ отвѣтомъ, окончилъ всѣ распри между любителями Вуатюра и почитателями Белсерада".
   Долго еще говорилъ мой пріятель, но времени у меня мало, и я обращаюсь отъ Белсерада къ "Санктпетербургскимъ Вѣдомостямъ".
   Теперь "Петербургскимъ Вѣдомостямъ" остается только упрочивать свое торжество. Всякая редакція даже самаго лучшаго изъ всевозможныхъ журналовъ должна неусыпно заботиться о новыхъ средствахъ улучшить свое изданіе; малѣйшая остановка въ дѣлѣ этого усовершенствованія, самый кратковременный отдыхъ на лаврахъ есть уже шагъ назадъ. Отдавая полную справедливость хорошему выбору литературныхъ статей въ названной мною газетѣ, нельзя не замѣтить и нѣкоторыхъ ея недостатковъ. Такъ, напримѣръ, въ фельетонѣ, на которомъ-то изъ лѣтнихъ мѣсяцевъ, я имѣлъ неудовольствіе прочесть преплохую повѣсть о томъ, какъ какой-то господинъ перебирался на дачу съ своимъ семействомъ; такъ въ "Петербургской Лѣтописи" нерѣдко встрѣчаются толки о погодѣ а варіяціи на подобныя темы. по моему мнѣнію, послѣднее обстоятельство происходитъ не отъ слабости фельетониста, не отъ отсутствія предметовъ, а скорѣе отъ обширности рамки, которую онъ для себя выбралъ. Отдавать ежедневный отчетъ обо всемъ замѣчательномъ, что происходитъ въ столицѣ по части литературы, общественныхъ увеселеній, модъ, торговли, городскихъ слуховъ, почти невозможно въ коротенькой статьѣ. Обиліе фактовъ стѣсняетъ писателя и ведетъ къ общимъ мѣстамъ. Лучшіе фельетонисты несомнѣнно во Франціи, и, посмотрите, какъ ловко каждый изъ нихъ умѣетъ стѣснить себя въ опредѣленномъ кругѣ предметовъ для своего отчета. Жаненъ пишетъ о театрѣ, Готье тоже, Евг. Гино ограничивается однѣми сплетнями въ кружкѣ богатомъ и артистическомъ, Кювиллье Флери взялъ себѣ словесность. Канва, по видимому, не велика, а обиліе цвѣтковъ на ней замѣтнѣе, чѣмъ по широкому полю. Тема не трудна, а для варіяцій мѣста сколько угодно. Къ фельетону можно примѣнить отзывъ одного защитника старыхъ трагедій о трехъ единствахъ Аристотеля: "чтобы фонтанъ былъ хорошъ, надо, чтобъ онъ билъ сквозь узенькую трубочку".
   Такъ какъ въ нашихъ лучшихъ газетахъ литературная часть постоянно оставалась въ тѣни, то у насъ и немного писателей, умѣющихъ сжимать свою фантазію и умѣщать ее на короткихъ столбцахъ нижней части газеты, или, сказать иначе, способныхъ къ составленію фельетонной статьи. Блестящимъ исключеніемъ изъ этого правила могутъ назваться статейки графа Соллогуба, къ сожалѣнію, слишкомъ рѣдко помѣщаемыя въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ". Статьи его, въ особенности маленькіе разсказы, живы, умны и остроумны. еслибъ обязанностью критики было стараніе находить вездѣ недостатки, я бы упомянулъ о страсти графа Соллогуба къ легкому разсказу примѣшивать глубокомысленныя разсужденія, по поводу лотереи аллегри толковать, напримѣръ, о судьбахъ Европы; но я не скажу этого, чтобъ не класть предѣла фантазіямъ такого фельетониста. Въ одномъ изъ первыхъ нумеровъ названной нами газеты, графъ Соллогубъ помѣстилъ очень милый разсказъ о "Симбирскомъ театрѣ" въ которомъ, (т. е. разсказѣ, а не театрѣ) развиваетъ ту мысль, что у русскихъ никогда не будетъ ни хорошей драмы, ни изящной словесности, и не будетъ -- какъ бы вы думали, почему? -- потому что характеръ русскаго человѣка слишкомъ тихъ, слишкомъ безмятеженъ, слишкомъ лишенъ сочувствія къ жизненному драматизму!
   Я воображаю, какъ подскочитъ на своемъ диванѣ, прочитавъ эти строки, какой нибудь любитель чтенія, для котораго участіе къ словесности не есть одна фраза, и котораго простодушный умъ сурово смотритъ на свѣтскіе парадоксы. "Урусскихъ не будетъ драмы, не будетъ словесности! -- возопитъ онъ -- у русскихъ, которые въ одно пятидесятилѣтіе выставили Карамзина, Пушкина, Грибоѣдова, Гоголя, Жуковскаго, Крылова и Лермонтова! у русскихъ, имѣвшихъ замѣчательныхъ критиковъ, и наконецъ самого графа Соллогуба въ числѣ новыхъ бельлетристовъ! За что такая бѣда? За то, что русскій человѣкъ тихъ и спокоенъ характеромъ! Да развѣ для созданія отличныхъ произведеній необходимо нужно жить драматическою жизнью Байрона, скитаться по свѣту какъ Данте и Шелли? Развѣ Гёте, спокойный и безмятежный олимпіецъ, не писалъ превосходныхъ твореній, или Шиллеръ не былъ всю свою жизнь спокойнымъ и беззаботнымъ студентомъ, или геніяльный Россини глубокими страданіями добился до того, что написалъ "Отелло" и "Barbiere"? О парадоксъ, тройной парадоксъ, жестокій парадоксъ! какъ бы тебя опровергнуть!" и нашъ любитель чтенія пустится съ озабоченнымъ видомъ шагать по комнатѣ, не думая о томъ, что цѣль остроумнаго фельетониста вполнѣ достигнута, что онъ затронулъ умнаго читателя своимъ легкимъ парадоксомъ, заставилъ его хмуриться, спорить и шагать по комнатѣ! Бѣда писателю, не разшевеливающему читателя, не наводящаго его на споръ и на разговоры съ самимъ собой!
   Обращаюсь къ "Отечественнымъ Запискамъ".
   Разъясните мнѣ, пожалуйста, вопросъ, заданный мнѣ однимъ изъ сосѣдей, спросившимъ у меня: долженъ ли хорошій журналъ ронять себя въ глазахъ подписчиковъ, печатая, во что бы то ни стало, плохія повѣсти, если хорошихъ не имѣется? Я думаю, что не долженъ, и на вопросъ этотъ, сдѣланный по поводу помѣщенной въ "Отечественныхъ Запискахъ" "Коломенской Розы", г. Зотова, могу отвѣчать, основываясь на томъ, что въ "Отечественныхъ же Запискахъ" и "Современникѣ" даннымъ давно не печатается стиховъ, по той простой причинѣ, что ни въ ту, мы въ другую редакцію не поступаетъ хорошихъ стихотвореній. Отчего же истина въ отношеніи къ стихотвореніямъ перестаетъ быть истиною, когда дѣло идетъ о повѣстяхъ? отчего редакція не избавится отъ обязанности помѣщать оригинальныя бельлетристическія статьи, если хорошихъ такого рода не поступаетъ въ редакцію? Еще, если бы наша публика вовсе не была разборчива въ дѣлѣ бельлетристики, еслибъ ее можно было удовлетворить чѣмъ ни попало,-- еслибъ эта публика имѣла предубѣжденіе въ пользу всякаго печатнаго листа, я бы понялъ причины печатанія такихъ вещей, какъ "Два старичка", "Скупой","Коломенская роза", "Вольтижерка"; но я имѣлъ не разъ случай убѣдиться, что ни одна изъ названныхъ мною повѣстей не нашла себѣ читателей... для чего же вводить себя въ убытокъ и печатать подобныя произведенія?
   Зато мнѣ пріятно отдать справедливость ученому отдѣлу январьской книжки "Отечественныхъ Записокъ". За исключеніемъ отчета о русской словесности за 1849 годъ, которымъ я недоволенъ за названіе меня любителемъ парадоксовъ, и въ которомъ встрѣчаются довольно часто отмѣнно высокопарныя фразы и еще высокопарнѣйшія мысли (когда нибудь я поговорю о вычурности фразъ, уже исчезнувшей изъ нашей словесности, и о вычурности мыслей, которая въ ней все еще гнѣздится), за исключеніемъ этой статьи, и библіографическая и ученая часть книжки составлены хорошо. Г. Ордынскій, котораго статью объ "Аристофанѣ" я недавно еще имѣлъ удовольствіе перечитывать, подарилъ насъ небольшою статьею о греческихъ женщинахъ. Простой, легкій, сжатый языкъ г. Ордынскаго какъ нельзя лучше помогаетъ ему знакомитъ всякаго читателя съ бытомъ народа, вѣчно интереснаго каждому образованному человѣку. Съ замѣчательнымъ тактомъ, авторъ статьи о греческихъ женщинахъ употребляетъ свое немного лаконическое изложеніе тамъ, гдѣ предметъ становится сухимъ, и вдается въ ясныя подробности въ такомъ только случаѣ, если ходъ разсказа дѣйствительно того требуетъ. Не смотря на то, намъ поминутно хотѣлось упрекать г. Ордынскаго въ излишней краткости: по нашему мнѣнію, авторъ статей объ "Аристофанѣ" и греческихъ женщинахъ можетъ быть смѣло убѣжденъ въ томъ, что его сочиненія не принадлежатъ къ числу тѣхъ, которыя холодно и нетерпѣливо пробѣгаются читателями.
   Такъ, напримѣръ, г. Ордынскій, къ великому моему сожалѣнію, очень мало сказалъ о знаменитой Сафо, или Сапфо, идеалѣ греческой женщины, и женщины писательницы, до сихъ поръ еще пользующейся недоброю славою между учеными изслѣдователями, а для ученыхъ изслѣдователей,-- про то знаетъ цѣлый свѣтъ,-- нѣтъ радости болѣе, какъ идти наперекоръ мнѣніямъ свѣтлымъ и понятнымъ. Сафо была слишкомъ геніяльна для того, чтобъ эти гробокопатели могли придраться къ достоинству ея стихотвореній; слѣдовательно, имъ оставалось одно только наслажденіе: опорочить ея жизнь, основываясь на двухъ, трехъ стихахъ едва понятнаго содержанія, и на названіи ея родины, Лезбоса, пользовавшагося недоброю славою въ нравственномъ отношеніи. Конечно, г. Ордынскій отвергнулъ эти обвиненія, но отвергнулъ ихъ голословно. Къ удовольствію моему, я нашелъ подъ рукою нѣсколько матеріяловъ о жизни великаго поэта-женщины, почему и поставляю себѣ долгомъ сказать нѣсколько словъ объ этомъ предметѣ.
   О жизни Сафо мы знаемъ очень мало, но и то, что намъ извѣстно, отдаляетъ всякую мысль о порочной жизни. Родители ея были богаты, отецъ ея былъ купцомъ и жилъ на островѣ Лезбоссѣ. Сафо почти въ дѣтскомъ возрастѣ выдана была за богатаго же гражданина, проживавшаго на островѣ Андросѣ, гдѣ и поселилась. Мужъ ея, по имени Церкала, скоро умеръ, оставивъ одну дочь. Изъ этихъ данныхъ мы видимъ, что Сафо должна была вести жизнь семейную и тихую: за что же получила она извѣстность какъ гетера или даже нѣчто еще хуже? Вотъ почему это случилось.
   Атеней и Свидасъ, древніе греческіе писатели, упоминаютъ въ своихъ сочиненіяхъ о Сапфо Эрезской, гетерѣ, извѣстной многочисленностью своихъ любовныхъ похожденій и кромѣ того написавшей нѣсколько стихотвореній. Эта женщина жила около пятидесяти лѣтъ позднѣе Сафо Лезбосской. Вся исторія любви Сапфо къ молодому Фаону, приписываемая той Сапфо, о которой говоритъ г. Ордынскій, случилась съ Сапфо Эрезской, чему есть весьма много доказательствъ. Геродотъ, говоря довольно подробно о сочиненіяхъ и жизни Сапфо Лезбосской, не произноситъ никакого обвиненія на ея нравы и даже вовсе не упоминаетъ ни о Фаонѣ, ни о классическомъ прыжкѣ въ море съ Левкадскаго утеса. Путаница, происшедшая отъ смѣшенія исторіи Сапфо Лезбосской съ приключеніями Сапфо, куртизанки эрезской, давно уже указана извѣстнымъ Висконти, въ его иконографіи.
   Г. Ордынскій извинитъ меня, если я приведу лля удовольствія читателямъ нѣсколько строкъ изъ его статьи, по поводу двухъ стихотвореній Сапфо.
   "Предварительно замѣчу, что несмотря на то, что мы имѣемъ отъ Сафо только два (почти) полныхъ ствхотворенія и немного отрывковъ, нельзя не замѣтить, читая эти чудные остатки, что Сафо была женщина въ высшей степени страстная и благородная. Любовь ея была духовная. Потомъ, въ стихахъ Сафо заметна грусгь, или вѣрнѣе -- томленіе. Вотъ ея молитва къ Афродитѣ, богинѣ любви. Она дошла, кажется, въ цѣлости. Такъ-какъ текстъ этого стихотворенія до-сихъ-поръ не установленъ окончательно, то считаю нужнымъ замѣтить, что я при переводѣ этого стихотворенія пользовался изданіемъ Шнейдевина (F. G. Schneidewini -- Delectus poёtarum etc. 1838).
   "Ha тронѣ разноцвѣтномъ сидящая, безсмертная Афродита, Зевсова дочь, коварная! молю тебя, не круши меня кручинами, не круши душу мою горестями.
   "А прійди сюда, какъ прежде... Бывало, ты заслышишь вдали рѣчь мою, и прійдешь, оставя домъ отчій, золотую колесницу запрягши. Съ неба по эѳиру везли тебя прекрасные, быстрые воробьи, махая крылышками. Скоро прибывали они. И ты, безсмертнымъ ликомъ твоимъ улыбаясь, бывало, спрашиваешь, что терплю я здѣсь, зачѣмъ тебя зову сюда, чего пуще всего желаю душѣ моей взволнованной, какого уговора и любви осѣтивающей. -- "Кто тебя, Сафо, обижаетъ? -- Ибо если онъ побѣжитъ, ты его скоро нагонишь; даровъ не возьметъ -- самъ другіе дастъ; не любитъ -- мигомъ полюбитъ, даже не желающую". -- Прійди же ко мнѣ и нынѣ; освободи отъ тяжкихъ скорбей: соверши, чтб душа моя хочетъ свершить; будь сама мнѣ союзницею."
   "Переводъ мой не передаетъ и тѣни красоты подлиника. Даже не вполнѣ близокъ и нѣсколько выраженій совершено нельзя перевести. Но обратите вниманіе на сжатость этаго стихотворенія. Въ подлинникѣ всего 28 маленькихъ стихов: а посмотрите, какъ много сказазано. Потомъ какъ хороша, наивна эта вставка: "Кто тебя, Сафо, обижаетъ?" Шнейдевинъ полагаетъ, что нужно перевести: "Кто тебя, Сафочка, обижаетъ?" Она показываетъ, что Сафо какъ-будто вспомнила не только слова, но даже ласковый тонь Афродиты; и потому не могла удержаться, чтобы не повторить ихъ. Вотъ еще отрывокъ изъ одной свадебной пѣсни. Дѣвушка, долго не соглашавшаяся выходить замужъ, сравнивается, съ чѣмъ бы вы думали? "Какъ сладкое яблочко рдѣетъ на верхней вѣткѣ, на верхней вѣточкѣ; и забыли про него садовники. Нѣтъ, не забыли, а не съумели достать." Въ подлинникѣ только три стиха: но не стоитъ ли благодарить время, что оно хоть эти три стиха пощадило? Какое мѣткое сравненіе! какъ мило выражено! Нужно замѣтить, что Сафо часто упоминаетъ о цвѣтаха. Это видно не стоило изъ отрывковъ, изъ стихотвореній ея самой, сколько изъ латинскихъ подражаній Катулла.
   Лучшаго изъ стихотвореній Сапфо авторъ статьи о греческихъ женщинахъ не захотѣлъ перевести, вѣроятно, по своей скромности, боясь утомить читателей. Стихотвореніе это у насъ не очень извѣстно. Попытаюсь его перевесть, хотя не съ подлинника.
   "Равенъ богамъ человѣкъ, который, нѣжно сидя возлѣ тебя, слушаетъ твою плѣнительную рѣчь и глядитъ на твою улыбку...
   "Едва я вижу тебя, какъ голосъ исчезаетъ на моихъ губахъ, мой языкъ скованъ и не ворочается, пронзительный огонь бѣгаетъ по жиламъ, въ устахъ моихъ слышится звонъ, и холодный потъ выступаетъ на тѣлѣ.
   "Члены мои трепещутъ, я изнемогаю какъ засохшая травка, дыханіе мое прерывается, и кажется мнѣ, что смерть подходитъ, подходитъ ко мнѣ." {*}
   {(*) Одинъ изъ французскихъ поэтовъ перевелъ стихами это прекрасное стихотвореніе, и перевелъ такъ добросовѣстно, на сколько позволяли ложныя французскія теоріи о стихосложеніи. Вотъ этотъ переводъ.
   
             De veine en veine une subtile flamme
             Court en mon sein sitôt que je te vois
             Et dans le trouble où s'égare mon âme
                       Je demeure sans voix.
             Je n'entends plus -- un voile est sur ma vue
             Je rêve et tombe en de douces langueurs
             El sans baleine, inquiète, éperdue
                       Je tremble, je me meurs!}
   Я воображаю, какъ долженъ быть удаченъ мой переводъ, сдѣланный съ подстрочнаго нѣмецкаго перевода. Но я привелъ его затѣмъ, чтобъ навести васъ или читателей на одну мысль, исполненіе которой доставитъ имъ высокое наслажденіе. Если найдется между вашими знакомыми человѣкъ, знакомый съ древними языками, попросите его громко прочесть это стихотвореніе, въ томъ видѣ, какъ оно дошло до насъ, и прочитать не прежде, какъ истолковавъ передъ тѣмъ значеніе каждаго слова, и, слушая, вы забудетесь на минуту. Это не слова, это не стихи, а слезы, рыданія и вздохи...
   Укажемъ теперь на прекраснѣйшую статью г. Боткина: "Объ эстетическомъ значеніи новой фортепьянной школы",-- статью, вдвойнѣ для меня радостную, какъ по ея замѣчательнымъ достоинствамъ, такъ и по справедливымъ нападеніямъ на музыкальную схоластику, которую я самъ ненавижу до крайности. Вообще, моя вражда къ схоластикѣ какой бы то ни было доходитъ до степени ребячества, и я не раньше успокоюсь, какъ высказавши весь сбродъ мыслей и парадоксовъ, накопившихся въ моей головѣ вслѣдствіе разныхъ схоластикъ: музыкальной, философской, моральной, критической, фельетонной, исторической, политико-экономической, схоластики въ дѣлѣ живописи, схоластики разговорной, схоластики медицинской, схоластики дѣловой. Я чувствую, что предметъ стоитъ десяти томовъ in folio, и удерживаю свое перо, чтобъ подумать о предметѣ и потомъ, по словамъ одного весьма знаменитаго оратора, "сперва запершись въ цитадель моего разума, выйти изъ нея съ пушками истины и разгромить въ прахъ окопы обмана!" Каково говорили, однако, парламентскіе ораторы? Кстати о статьѣ г. Боткина. Не могу не рекомендовать любителямъ и особенно любительницамъ фортепьянной музыки той части названной мною статьи, гдѣ говорится объ одномъ блистательномъ, хотя и мало извѣстномъ у васъ представителѣ новой фортепьянной школы, а именно Фердинандѣ Лангерѣ. Характеристика произведеній этого компониста такъ вѣрна и завлекательно выражена г. Боткинымъ, что нѣтъ средствъ прочесть его статью и не пожелать покороче познакомиться съ талантомъ Лангера. Что касается до меня, то я имѣлъ удовольствіе на дняхъ слышать нѣкоторыя пьески изъ Rêveries Лангера и остался въ полномъ восхищеніи. Безъ статьи г. Боткина, можетъ быть, долго не добрался бы я до этихъ Rêveries.
   Теперь перейдемъ къ "Библіотекѣ для Чтенія". Весь этотъ годъ я удивительно счастливъ во всемъ, даже въ пустыхъ моихъ прихотяхъ. Я видимо клонюсь къ состоянію человѣка, который доволенъ собой и всѣмъ міромъ, и при всякомъ разсказѣ о какомъ нибудь истинномъ несчастіи недовѣрчиво говоритъ: "Пусть ихъ себѣ лясы точатъ!" Чтожь съ этимъ дѣлать! Знаю, что лѣнивый эпикуреизмъ охлаждаетъ душу, а исполненіе прихотей ведетъ къ сухости сердца, а совсѣмъ тѣмъ, какъ тяжело отказаться отъ желанія видѣть исполненіе своихъ желаній, хотя бы литературныхъ, которыми пожертвовать легче, чѣмъ всякими другими.
   Г. Яковлевъ, авторъ "Венеціи", умный писатель, по всей вѣроятности не звавшій о существованіи иногороднаго любителя его путевыхъ впечатлѣній, на время оставилъ повѣсти и пишетъ "Письма изъ Италіи". Письма эта живы, милы, живописны, такъ хороши, что по неволѣ становится досадно на ихъ автора. Имѣть въ головѣ "Письма изъ Италіи" -- и заниматься сочиненіемъ повѣстей, помнить очень хорошо о Неаполѣ, Венеціи и Салерно и описывать нравы обитателей Галерной гавани! Это мистификація, это насмѣшка надъ нашей братьею, нувеллистами, не ѣздившими никуда дальше Москвы и своихъ имѣній подъ Петербургомъ, не видавшими, посреди своихъ нѣжныхъ подвиговъ, другой обстановки кромѣ изящныхъ будуаровъ (конечно -- на то мы и нувеллисты -- съ гамбсовскою мебелью) да еще залы Дворянскаго Собранія.
   Г. Яковлевъ захотѣлъ поднять знамя конкурренціи противъ петербургскихъ нувеллистовъ: попытки его были не совсѣмъ удачны, по той причинѣ, что чисто петербургскій нувеллистъ есть существо странное и оригинальное, съ которымъ борьба не легка. Это странное существо не имѣетъ понятія о черноглазыхъ синьоринахъ иразвалинахъ Пестума; зато въ маскарадѣ съ лотереей аллегри онъ въ своей тарелкѣ; зато психологическія тонкости празднаго человѣка передъ нимъ раскрыты, и ни одно наблюденіе не пропадаетъ даромъ. Онъ ведетъ реестръ своимъ похожденіямъ, для того, чтобъ по прошествіи двухъ, трехъ лѣтъ, изукрасивъ ихъ для большей себѣ чести, втиснуть ихъ въ романъ или повѣсть; онъ тщательно сохраняетъ всѣ крошечныя записочки косымъ почеркомъ на свѣтло-фіолетовой бумагѣ, и сохраняетъ ихъ для того, чтобъ современемъ подѣлиться съ публикою этими дорогими матеріялами. У петербургскаго нувеллиста ничего не пропадаетъ; онъ рыскаетъ по гостиннымъ, иногда по чердакамъ, набираясь вдохновенія, чужихъ анекдотовъ и жалкихъ разсказовъ; если для него закрыты и гостинныя и чердаки, онъ высасываетъ сокъ изъ чужихъ романовъ, онъ носитъ въ сердцѣ собственный свой портретъ въ тысячѣ различныхъ положеній. Еслибъ я жилъ за тридцать лѣтъ тому назадъ, я не пропустилъ бы случая сравнить г. Яковлева съ мотыльковъ, порхающимъ по цвѣтущимъ долинамъ Италіи, или трудолюбивою пчелою, перелетающею отъ цвѣтка къ цвѣтку; петербургскихъ же нувеллистовъ сравнилъ бы съ піявками, прильнувшими къ одному мѣсту и отстающими отъ него только въ такомъ случаѣ, если "душа не принимаетъ болѣе".
   Какъ бы то ни было, я совѣтую всѣмъ и каждому читать письма г. Яковлева, и не только совѣтую, но даже поспѣшаю на образецъ привести одну страничку, гдѣ описывается вещь по видимому очень простая, a именно дождь. Вотъ эта страница:
   "Сегодня въ моей памятной книжкѣ я самъ запишу:
   "Видѣлъ въ первый разъ закатъ неаполитанскаго солнца въ тучахъ."
   "Обыкновенно солнце здѣсь опускается вь море при безоблачномъ горизонтѣ и не представляетъ тѣхъ волшебныхъ контрастовъ свѣта и тѣни, золота и пурпура, какими разнообразятся утра и вечера на сѣверѣ.
   "Вчера, пріѣздъ нашъ въ Салерно былъ ознаменованъ дождемъ: Бури не было; но капли дождя испестрили гладкую мостовую кружками, величиной съ женскую ладонь. Всѣ жители вышли на улицу насладиться дождемъ; какъ у насъ выходятъ погреться на весеннемъ солнышкѣ. Ребятишки, отмѣнно любящіе дождь подъ всѣми широтами, съ шумомъ веселья прыгали на улицѣ, раздѣвштсь до-нага. Полногрудыя Итальянки, кормившія младенцевъ y дверей своихъ жилищъ, не прерывали этого мирнаго занвтія ни на минуту: другія -- спокойно продолжали публично чесать свою косу, которой, скажу мимоходомъ, позавидовала бы не одна баронесса. Изъ-за желѣзныхъ рѣшетокъ полубалконовъ, какими украшено здѣсь почти каждое окно, выглядывали цвѣты, наклоненные заботливою рукой подъ драгоцѣнныя капли дождя; мѣстами, между туберозъ и маньолій выставлялась и прелестная рука, обнаженная до плеча, и роскошно округленное плечуо, которому такъ и хочется остудить томительный жаръ молодости.
   "Насладившись дождемъ какъ слѣдуетъ, по мѣстному обычаю, я возвратился въ свою бѣлую комнату, отличавшуюся гораціевской простотой: тамъ было душно, какъ въ каирской банѣ.
   "Я открылъ окно, обращенное на уединенный дворикъ, на которомъ цвѣлъ кактусъ и два или три куста голубоватаго алоэ. Между ними, въ эту минуту, стояла молоденькая дѣвушка въ спенсерѣ амарантоваго цвѣту: она тоже не упустила случая насладиться дождемъ -- граціозно приподняла свои короткія одежды повыше колѣна, и съ невольнымъ смѣхомъ любовалась, какъ освѣжающія капли падали на ея прелестную ножку. Вотъ какимъ невиннымъ образомъ подсмотрелъ я эту розовую, съ золотистымъ оттѣнкомъ, ножку. Подлинно итальянскую ножку, которая знатоками цѣнится выше античныхъ мраморовъ. Боязливо поглядывая кругомъ, смуглянка вдругъ встрѣтилась съ моимъ любознательнымъ взоромъ.... вскрикнула съ дѣтской стыдливостью и исчезла подъ аркадами, позабывъ со страху крошечные башмачки на толстыхъ деревянныхъ подошвахъ. Этой дѣвушкѣ четырнадцать лѣтъ, формы ея развиты окончательно и притомъ съ совершенствомъ, которому позавидовали бы наши двадцатилѣтнія красавицы.
   "На другой день она принесла мнѣ букетъ померанцовыхъ цвѣтовъ и миртовыхъ вѣтокъ и приглашала меня на свою свадьбу, назначенную черезѣ три дня. Этаго улыбающагося ребенка выдавали замужъ за пятидесятилетняго парня, -- ремесломъ контрабандиста, который откровенно сознавался, что не можетъ спокойно заснуть, если у его изголовья нѣтъ заряженнаго карабина.
   "-- Eb! va bene! повторялъ отецъ невѣсты съ веселымъ и тинственнымъ видомъ, потирая руки, какъ-будто окончилъ выгоднѣйшую спекуляцію. "
   Какъ ни мила эта страничка, но въ статьѣ г. Яковлева есть еще одно мѣсто, котораго я не выпишу, и которое поражаетъ читателя какою-то особенною грандіозностью. Я говорю про описаніе Пестумскихъ развалинъ, лежащихъ на равнинѣ, заражонной тлетворными испареніями болотъ, испареніями, которыя, понимаясь вверхъ подъ лучами жгучаго солнца, окружаютъ портики храмовъ золотистою, но yбійственною атмосферой. Кругомъ этихъ величественныхъ остатковъ древняго города стоятъ жалкія хижины и словно тѣни бродятъ тощіе поселяне, изнуренные неотступными лихорадками. Контрасть прошлаго величія и настоящихъ страданій не могъ не произвести вліянія на легкій и увлекательный разсказъ путешественника.
   Съ краснорѣчивымъ молчаніемъ проскользнувъ мимо окончанія "Житейской Школы" г. Григорьева, я считаю себя обязаннымъ обратить вниманіе читателя на повѣсть автора, о которомъ до сихъ поръ очень мало говорится въ журналахъ, и очень много въ кругу русскихъ читателей. Такое странное обстоятельство по временамъ встрѣчается и не въ одномъ Петербургѣ, гдѣ, по преимуществу, литераторы читаютъ весьма мало, да и то не на своемъ языкѣ. Я разумѣю "Замосковную лѣтопись" Лейлы, состоящую изъ нѣсколькихъ отдѣльныхъ разсказовъ, изъ которыхъ каждый отличается, какъ внѣшнею занимательностью, такъ и искусствомъ изложенія,-- а главное -- обиліемъ мыслей, новыми и ловкими замѣчаніями.
   Дѣйствительно, современныхъ нашихъ литераторовъ, не смотря на всю добрую волю критики, можно похвалить за что угодно, только не за обиліе мыслей и замѣчаній. Нѣкоторыя изъ женщинъ-писательницъ прекрасно поняли этотъ недостатокъ: въ произведеніяхъ г-жи Туръ и г-жи Лейлы (оба эти таланта имѣютъ между собой весьма много родственнаго) вы встрѣтите весьма мало безконечныхъ картинъ природы и описаній, голыхъ описаній, чего бы то ни было,-- взамѣнъ того вы отыщете цѣлый запасъ мыслей, замѣчаній, не сухихъ, не избитыхъ, а живыхъ и по возможности новыхъ.
   Однимъ изъ важнѣйшихъ недостатковъ преобладанія журналистики въ какой бы то ни было словесности должно признать тотъ вредъ, который происходитъ отъ необходимаго раздробленія замѣчательныхъ статей,-- раздробленія, объусловливаемаго матеріяльными неудобствами каждаго журнала. Дѣйствительно, читать романъ или ученое изслѣдованіе, разбросанное по шести книжкамъ изданія, являющагося черезъ мѣсяцъ нумеръ отъ нумера, есть трудъ, полный неудобствъ, условіе, располагающее къ несправедливой оцѣнкѣ произведенія. Допустимъ еще, что творенія въ родѣ "Житейской Школы" или "Коломенской Розы" могутъ исчезнуть изъ памяти читателя безъ всякаго съ его стороны сожалѣнія, но за что должны терпѣть другія, несравненно превосходнѣйшія вещи? Я разскажу вамъ очень просто, съ полной откровенностію, какимъ образомъ былъ я введенъ въ поверхностный и безтолковый отчетъ объ одномъ изъ отдѣленій "Московской Лѣтописи". Прочитавъ въ ноябрьской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" частичку повѣсти г-жи Лейлы, я высказалъ, не о талантѣ (въ немъ я не сомнѣвался), а o направленіи автора нѣсколько мыслей, которыя совершенно опровергаются тѣмъ направленіемъ, которое видно въ статьѣ того же автора. помѣщенной въ январьской книжкѣ. Мнѣ показалось, что авторъ "Замосковной Лѣтописи" любитъ видѣть во всѣхъ житейскихъ дѣлахъ одну только свѣтлую сторону. Великая радость для любителя парадоксовъ и отступленій! зачѣмъ ждать окончанія повѣсти! зачѣмъ припоминать, что прежнія статьи "Замосковной Лѣтописи" отличались совсѣмъ другимъ колоритомъ? зачѣмъ брать въ соображеніе, что многосторонность умной женщины выказывается совсѣмъ иначе, нежели многосторонность мужчины? все это пустяки, а мысли готовы, перо росписалось: жизнь кажется сладка автору "Замосковной Лѣтописи"; правда, и мнѣ эта же жизнь не приносила никакой особенной горечи; но все-таки слѣдуетъ спорить, спорить.... и сдѣлана ошибочная оцѣнка!
   Собравши "Библіотеку для Чтенія" за старые года, я снова перечиталъ все написанное авторомъ "Замосковной Лѣтописи" и поговорю о немъ съ читателями. Теперь же не могу не замѣтить одного неважнаго недостатка: г-жа Лейла любитъ употреблять въ разсказѣ разговорныя сцены, очевидно напоминающія старинные "разговоры въ царствѣ мертвыхъ", или драмы. Безъ сомнѣнія, весьма скучно писать поминутно: "возразилъ такой то, сказала героиня, замѣтилъ Иванъ Ивановичъ, вскрикнула она"; но эти выраженія, какъ они вы скучны, все-таки лучше манеры, принятой авторомъ "Лѣтописи". Въ мелочахъ, болѣе чѣмъ въ чемъ либо, не стоитъ отклоняться отъ правилъ, установленныхъ привычкою.
   Затѣмъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" есть еще статья г. Сенковскаго о "Памятникахъ Ниневійскихъ". Я увѣренъ, что имя такого автора, выставленное на заглавномъ листѣ, лучше всякаго указанія на самую статью и на ея достоинства; къ тому же я знаю, что по поводу ученыхъ статей г. Сенковскаго можетъ быть только одинъ способъ критики -- похвала и удивленіе универсальной эрудиціи автора; я же не люблю писать громкихъ похвалъ, боясь сдѣлаться отчаяннымъ оптимистомъ, въ родѣ доктора Панглосса. Къ тому же у меня чешется языкъ по поводу "литературной Лѣтописи" того же нумера "Библіотеки для Чтенія".
   Критика "Библіотеки для Чтенія", отдавая ежемѣсячный, но очень краткій отчетъ о нѣкоторой, весьма незначительной части русскихъ книгъ и оставляя безъ вниманія остальныя, слѣдуетъ своей особенной системѣ дѣленія русскихъ писателей на два, весьма оригинальные класса, то есть на писателей, называемыхъ критикомъ по имени и отчеству, какъ напримѣръ "Степанъ Ивановичъ, Сергѣй Васильевичъ", и на литераторовъ, о которыхъ говорится просто! "господинъ Гоголь, господинъ Шеппингъ, господинъ такой-то". Это простое дѣленіе придаетъ "Литературной Лѣтописи" какой-то совершенно особенный характеръ. Какъ радушно звучатъ эти дружескія наименованія, какъ легко и пріятно говорится о поэмѣ "Ивана Кузмича", о комедіи "Петра Петровича",-- такъ напротивъ сухи, унылы кажутся слова: "сочиненія господина такого-то", эта пьеса есть подражаніе господину Гоголю. И, замѣтьте, учтиво сухое слово господинъ пишется всѣми буквами; никогда критикъ, опасаясь затемнить живописность выраженія, не поставитъ вмѣсто него г. или г-нъ.
   О, какъ счастливы,-- думалъ я одно время -- какъ счастливы литераторы которыхъ "Библіотека для Чтенія" величаетъ по имени и отчеству! Имъ улыбка рецензента и привѣтъ его! Семену Ильичу любезность и вниманіе, господину такому-то одна сухость и сжатое разсужденіе. Счастливъ и любимъ Кондратій Александрычъ; но горе какому нибудь N. N. Но когда я сталъ повнимательнѣе всматриваться въ рецензіи "Библіотеки для Чтенія", мысли мои во многомъ измѣнились, и теперь я убѣдился, что быть называемымъ отъ рецензента по имени и отчеству не есть еще высокое предпочтеніе, что иногда вѣжливая улыбка скрываетъ capказмъ, и что по временамъ иному Павлу Николаичу приходится выпить отъ "Лѣтописи" горькую чашу, и чашу, которая обходитъ скромнаго господина такого-то. За примѣромъ идти будетъ недалеко.
   Въ "Литературной лѣтописи" 1 No"Библіотеки для Чтенія" разобраны только двѣ книги: "Комедія безъ свадьбы" и "Миѳы славянскаго язычества". Первый разборъ начинается такъ: "Николай Васильевичъ Сушковъ прекрасно подвизается на пользу и славу изящной русской словесности". Потомъ говорится: "я, какъ лѣтописецъ, въ восхищеніи отъ пословицы Николая Васильевича". Потомъ: "комедія Николая Васильевича Сушкова не уступаетъ нисколько сочиненію господина де Мюссе" (отчего же не Альфреда, если г. де Мюссе?), и на конецъ: "если Николай Васильевичъ захочетъ, его пословицы войдутъ у васъ въ пословицу".
   Объ авторѣ же "Миѳы славянскаго язычества" говорится, просто, "господинъ Теннингъ" (Теннингъ вездѣ поставлено въ статьѣ вмѣсто Шеппингъ). Кажется, всѣ выгоды на сторонѣ г. Сушкова! въ разборѣ есть все -- и ласковыя наименованія, и выписки, и сравненіе съ талантливымъ Альфредомъ де Мюссе; а совсѣмъ тѣмъ я не желалъ бы, чтобъ меня хвалили такъ, какъ хвалитъ рецензентъ "Библіотеки" комедію г. Сушкова. Сквозь изобиліе похвалъ поминутно скользитъ иронія, причина которой совершенно непонятна читателю, потому что на комедію г. Сушкова черезчуръ вооружаться незачѣмъ, и, по мнѣнію нашему, она не заслуживаетъ.
   
             "Ni cel excès d'honneur, ni cette indignité."
   
   Сравненіе же "Комедіи безъ свадьбы" съ пословицею де Мюссе "il faut qu'une porte soit ouverte ou fermée" можетъ быть непріятнымъ для г. Сушкова точно также, какъ мнѣ былобъ непріятно, еслибъ кто нибудь вздумалъ сравнивать лежащее передъ читателемъ письмо о русской журналистикѣ съ блестящими и поэтическими, хотя нѣсколько и причудливыми, критическими этюдами Макулея.
   Дѣло въ томъ, что хотя въ стихотвореніяхъ и маленькихъ комедіяхъ автора "Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermée" и нѣтъ того ослѣпительнаго генія, который ярко горитъ въ каждой строкѣ Макулея, перваго писателя нашего времени, совсѣмъ тѣмъ Альфреду де Мюссе, автору дюжины весьма посредственныхъ комедій и растрепанныхъ поэмъ а la Heine, удалось таки написать пять или шесть отличныхъ стихотвореній и три пьески, достойныя названія совершеннѣйшихъ произведеній въ своемъ родѣ. Пословицы его: "Капризъ" и "Надо, чтобъ дверь была отворена или заперта", такъ хороши, умны и занимательны, что не удивляться имъ можетъ только человѣкъ, привыкшій восторгаться только передъ колоссальными статуями и съ презрительнымъ равнодушіемъ проходить мимо вазы Бенвенуто Челлини, за то только, что объемъ ея незначителенъ. Блестящимъ и остроумнымъ пословицамъ Мюссе пытались подражать писатели съ дарованіемъ несравненно замѣчательнѣйшимъ, нежели талантъ г. Сушкова, но не имѣли никакого успѣха; изъ всѣхъ ихъ только одинъ молодой литераторъ, по имени Октавій Фёлье, можетъ быть названъ опаснымъ соперникомъ поэту парижскихъ салоновъ. Изъ старыхъ писателей, сочинявшихъ пьески въ томъ же родѣ, я могу назвать Мариво и Шеридана. Критикъ "Библіотеки для Чтенія" не подумалъ объ этихъ писателяхъ; а послѣ сравненія комедіи H. B. Сушкова съ пословицами Альфреда де Мюссе, недурно было бы поставить автора "Комедіи безъ свадьбы" выше знаменитаго Ричарда Шеридана.
   Напротивъ того, въ разборѣ сочиненія господина Шеппинга о миѳахъ древнихъ славянъ, не смотря на сухой тонъ, труду автора отдана должная справедливость. Кто же послѣ этого остается въ выгодѣ, Николай Васильевичъ Сушковъ, или господинъ Шеппингъ?
   Распространяясь о рецензіяхъ "Библіотеки для Чтенія" по поводу сочиненій гг. Сушкова и Шеппинга, я не столько имѣю въ виду порицаніе библіографическаго отдѣла "Библіотеки", сколько хочу высказать мое искренное желаніе; о возстановленіи прежней критической славы этого самого журнала. Кто изъ насъ, даже людей не глубоко сочувствующихъ отечественной словесности, вспомнитъ безъ особенно пріятнаго чувства блестящія статейки прежней "Литературной Лѣтописи",-- статейки, ходившія по рукамъ въ теченіи нѣсколькихъ мѣсяцевъ и даже черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ своего появленія возбуждавшія въ читателяхъ неодолимую, веселость и симпатію къ литератору, писавшему эти статейки? Не смотря на не совсѣмъ завидное положеніе критическаго отдѣла въ теперешней "Библіотекѣ для Чтенія" мнѣ все еще хочется думать, что для этого журнала вернется его старое время, и что мѣсяца черезъ три или четыре, въ "литературной его Лѣтопися", вмѣсто странныхъ отзывовъ о Николаѣ Васильевичѣ Сушковѣ и господинѣ Шеппингѣ, вновь появится цѣлый рядъ остроумныхъ статей въ томъ самомъ родѣ, который еще не такъ давно приводилъ въ восхищеніе вашу публику.
   Говоря о библіографіи, не могу не указать вамъ на разборы разныхъ книжекъ въ первомъ нумерѣ "Москвитянина",-- разборы, подписанные г. Вельтманомъ. Въ этихъ крошечныхъ статеечкахъ, составленныхъ на скорую руку и довольно небрежно, нѣсколько разъ проскакиваетъ тотъ колкій и оригинальный юморъ, который я такъ люблю у г. Вельтмана. Напримѣръ, говоря о географической игрѣ, называемой "фантомъ", авторъ нѣсколькими словами очерчиваетъ передъ вами сцену, заставившую меня отъ души посмѣяться. Вмѣстѣ съ дѣтьми, за игру сѣли папаша и мамаша, не слишкомъ бойкіе въ наукахъ. На долю маменьки выпалъ такой фантъ:
   "Вспомните и скажите какой-нибудь историческій фактъ."
   "-- Ну ка, мамаша, говоритъ одно изъ дѣтей,-- скажите вамъ какой-нибудь историческій фактъ?
   "-- Это, другъ мой, сдѣлано для дѣтей, сказала мамаша: -- скажи-ка ты!
   "-- A что такое это значитъ, мамаша,-- историческій фактъ?
   "-- A вотъ папаша тебѣ скажетъ.
   "-- Какъ же это ты, братъ, грамматику учишь, а опредѣленій не знаешь, а?
   "-- Нѣтъ, знаю, папаша: грамматика учитъ чисто говорить и писать.
   "-- Ну, вотъ видишь, вотъ и историческій фактъ".
   Почти половина первой изъ январьскихъ книжекъ "Москвитянина" занята драмою гр. Ростопчиной, подъ названіемъ "Нелюдимка". Драма въ пяти дѣйствіяхъ и въ стихахъ. О пьесѣ этой было объявлено въ одной изъ предыдущихъ книжекъ "Москвитянина", и объявлено въ довольно странныхъ выраженіяхъ. По словамъ журнала, гр. Ростопчина готовила драму, "послѣ которой Скрибъ долженъ былъ разбить свой Verre d'eau (стаканъ воды) и взорвать свою Chaоne (цѣпь)".Не смотря на странность такого отзыва, я не могъ сомнѣваться въ его истинѣ. На той же страницѣ "Москвитянина" говорилось о новой комедіи г. Островскаго, которую я недавно слышалъ, и похвала этой комедіи показалась мнѣ совершенно основательною. Отзывъ, справедливый въ отношеніи къ новой комедіи, могъ быть также вѣренъ и относительно новой драмы. Каково же было мое удивленіе, когда я увидѣлъ, что ни содержаніе, ни манера, ни интрига "Нелюдимки" не имѣютъ ровно ничего сходнаго ни съ интригою, ни съ изложеніемъ Скрибовскихъ комедій. Послѣ этого можно и вамъ написать въ "Современникѣ": "Тьеери! сожги свою исторію завоеванія Англіи норманнами: мы слышали, что Гоголь печатаетъ вторую часть "Мертвыхъ Душъ!"
   Изъ содержанія "Нелюдимки" вы убѣдитесь, что основная мысль произведенія весьма удачна. Столичная дѣвушка, по имени княжна Зоя, своею немного эксцентрическою жизнью,-- жизнью, непорочною, но слишкомъ противною разнымъ свѣтскимъ условіямъ, навлекла на себя клевету и порицаніе свѣта. Самые близкіе къ ней люди отъ нея отступились, и, что всего хуже, страстно любимый ею женихъ, внявъ свѣтской молвѣ, отъ нея отказался. Съ этой поры Зоя поселилась въ своемъ имѣніи, окружила себя книгами и изящными предметами, не стала пускать къ себѣ никого, начала дѣлать добро и жить какою-то книжною микроскопическою жизнью.
   Она еще молода и хороша. одинъ изъ сосѣднихъ помѣщиковъ держитъ пари съ друзьями о томъ, что ему удается завоевать сердце нелюдимки. Разными хитростями онъ добивается до знакомства съ ней. Онъ падаетъ съ лошади посреди ея двора, и добрая Зоя за нимъ ухаживаетъ. Но она слишкомъ умна, чтобъ не разгадать дѣйствій юноши, и слишкомъ холодна, чтобъ его любить. Зато молодой человѣкъ, по имени Валентинъ, влюбляется все болѣе и болѣе.
   Между тѣмъ, съ помощью разныхъ переодѣваній, въ имѣніе Зои и въ домъ ея пробирается прежній ея женихъ, графъ Юрій. Онъ раскаявается, признается въ любви, но Зоя говоритъ ему:
   
             "Вы любите... я вѣрю вамъ... но я,--
             Я не могу любить -- теперь ужь поздно!"
   
   Итакъ, планы графа Юрія рушатся. Онъ начинаетъ ревновать Зою къ Валентину и назначаетъ ему свиданіе, въ паркѣ, для дуэли. Героиня является въ часъ поединка, миритъ соперниковъ и объявляетъ, что не любитъ ни того, ни другого. Когда всѣ расходятся, няня Зои говоритъ ей:
   
             "Вотъ мы съ тобой однѣ! -- свой дорогой
             Всѣ разошлись.... Два жениха твои
             Съ отказомъ, голову повѣсивъ.... грустно....
             . . . . . . . . . . . . . . .лишь ты
             Осталась одинакая, что птица
             Безпарная въ далекомъ поднебесьи....
             И пусто и мертво вокругъ тебя...."
   
   Отрицать достоинство основной идеи "Нелюдимки" было бы признакомъ плохого вкуса. Но, къ сожалѣнію, не могу сказать того же о выполненіи драмы.
   Развивать подобное содержаніе можно было двумя способами, то есть: или написать комедію съ простыми нравами, съ комическими и естественными подробностями, съ рѣдкими, весьма рѣдкими вспышками лиризма, или сорвать съ себя узду драматической формы, не вести правильной интриги, а, опираясь мы рельефность характера огорченной женщины,-- женщины высокаго ума,-- создать поэму, неправильную, горячую, неровную,-- поэму, въ которой бы высказывались всѣ чувства, всѣ предразсудки, всѣ стремленія героини. Авторъ "Нелюдимки" не сдѣлалъ ни того, ни другого; его произведеніе не можетъ назваться ни комедіею, ни поэмою. Никакая комедія не вынесетъ такихъ длинныхъ лирическихъ и превыспреннихъ разговоровъ, какъ діалоги Зои съ няней, Зои съ графомъ, Зои съ Валентиномъ. Съ другой стороны, чтобъ округлить дѣйствіе, авторъ ввелъ въ свою драму два персонажа совершенно лишніе безцвѣтные, Готлиба и его невѣсту Минхенъ, которыхъ весь комизмъ состоитъ въ томъ, что они другъ съ другомъ говорятъ на изломанномъ русскомъ языкѣ. Въ одно и тоже время естественность драмы терпитъ отъ красоты слога и длинныхъ разсужденій, а живость и огонь поэмы гаснутъ подъ грудой безполезныхъ подробностей.
   Безчисленное множество мелкихъ промаховъ кидается въ глаза читателю и затемняетъ несомнѣнныя достоинства произведенія. Оттого Зоя говоритъ о своихъ огорченіяхъ темными и общими мѣстами, и не скажетъ намъ, по словамъ г. Вельтмана, "какого нибудь историческаго факта". Какимъ образомъ Валентинъ можетъ проживать по мѣсяцамъ у едва знакомой ему дѣвушки и княжны? Зачѣмъ Готлибъ и Минхенъ, нѣмецъ и нѣмочка, объясняются на исковерканномъ русскомъ нарѣчіи? Вотъ десятая часть несообразностей драматическихъ; намъ былобъ легко, на томъ же основаніи, разобрать и психологическія данныя сочиненія, но за это я не берусь: въ дѣлѣ психологіи обычный вопросъ критика: почему такъ, а не этакъ? становится вещью до крайности пошлою и изобличающею крайнюю неопытность и нетерпимость судьи. Душа человѣческая есть лабиринтъ безконечный, и жизнь далеко интереснѣе каждаго романа; я по крайней мѣрѣ не знаю почти ни одного произведенія умной фантазіи, которое не моглобъ быть подкрѣплено десятками примѣровъ изъ дѣйствительной жизни.
   Во многихъ мѣстахъ "Нелюдимки" попадаются стихи сильные, гладкіе и удачные, но выдержанности въ нихъ мало, а длиннотъ слишкомъ много. Отъ этого каждое дѣйствіе имѣетъ колоритъ туманный и расплывающійся, напоминающій собой картины дилетантовъ живописи, обладающихъ неоспоримымъ талантомъ, но не успѣвшихъ придать своей кисти той твердости и отчетливости, которая пріобрѣтается долгимъ навыкомъ и рано начатымъ ученіемъ.
   Я еще не видалъ ни "Сѣвернаго Обозрѣнія", ни другихъ журналовъ, а потому толковать о нихъ буду въ слѣдующемъ мѣсяцѣ. Для меня чрезвычайно выгодно, даже необходимо сократить мое настоящее письмо,-- и причины тому очень понятны: вы его напечатаете рядомъ съ письмомъ, написаннымъ въ декабрѣ мѣсяцѣ; а будто возможно помнить то, что было писано за мѣсяцъ назадъ! Я люблю противорѣчить себѣ безпрестанно и вовсе не желаю, чтобъ подобныя противорѣчія столкнулись въ одной и той же книжкѣ. Не всякій читатель изучалъ Монтаня и вполнѣ сочувствуетъ его великому слову: "тоі aujourd' hui et moi tantôt, sommes bien deux!"
   Итакъ, до слѣдующаго мѣсяца.
              

XII.

Февраль 1850.

   Наконецъ надо же обратиться съ маленькимъ воззваніемъ къ благосклонному читателю, и я это сдѣлаю теперь, по всей строгости классическихъ правилъ. Итакъ, благосклонный читатель, позвольте спросить у васъ, что новаго узнали вы о русской журналистикѣ съ той поры, какъ я съ такою лирическою неаккуратностью имѣю удовольствіе угощать васъ моими письмами? Какъ бы вы вы были учтивы и благосклонны, но я сомнѣваюсь, чтобъ вы нашлись мнѣ отвѣтить, что бы то вы было. Конечно, я открылъ нѣсколько аксіомъ: сообщилъ вамъ, напримѣръ, что "Отечественныя Записки" не любятъ повѣстей, если ихъ завязка происходитъ не на чердакѣ, а въ красивой комнатѣ, что "Библіотека для Чтенія" очень много говоритъ о музыкѣ и мало о словесности, что "Москвитянинъ" печатаетъ иногда на своихъ страницахъ интересныя путевыя записки... Пожалуй, чтобъ быть безпристрастнымъ, я сообщу вамъ еще, что вообще журналы, а въ томъ числѣ и "Современникъ", щеголяютъ изряднымъ количествомъ опечатокъ. Но, сообщивъ вамъ это, я уже не могу ничего больше сказать; не только въ вашей, даже въ моей собственной головѣ не осталось мы малѣйшаго воспоминанія о содержаніи прежнихъ писемъ иногороднаго подписчика, и всѣ идеи, высказанныя въ этихъ достолюбезныхъ эпистолахъ, разсѣялись какъ туманъ и пропали невозвратно.
   Какая же была причина такому горькому событію? Я ее знаю и сейчасъ вамъ скажу. У нея и не было системы въ воззрѣніи на журналистику, не было критеріума для оцѣнки талантовъ. Впрочемъ, критеріума и теперь не будетъ,-- это слово, за свою педантическую наружность, изгоняется мною,-- но система будетъ отзывѣ, до будущаго мѣсяца. Я могу самъ не вѣрить этой системѣ, какъ, по всей вѣроятности, нѣмецкіе философы сами не вѣрятъ своимъ умозаключеніямъ, могу я даже иногда подсмѣяться надъ ними, но все-таки система необходима, необходима со всѣми своими атрибутами: исключительностью, нетерпимостью, задоромъ, готовностью умереть за свои убѣжденія. Я не имѣлъ подобной системы, начиная это письмо; теперь же она у меня готова, и горе скептику, который осмѣлится вооружиться противъ меня, и въ особенности моей системы! Я самъ былъ скептикомъ, и оттого буду неумолимъ къ недовѣрію, насмѣшливо поглядывающему на всякую теорію въ искусствѣ. У меня съ сегодняшняго утра есть теорія искусства, но о ней послѣ, есть система отчетовъ о журналистикѣ, и я ее сейчасъ же выскажу, не желая васъ мучить долѣе.
   Вся эта система заключается въ короткихъ словахъ: "нужно доказывать, что наша журналистика никуда не годится". Содрагайтесь, благосклонный читатель, зовите меня вандаломъ и геростратомъ, поглядывайте на меня съ вопросительнымъ видомъ -- я слишкомъ знаю правила фельетонныхъ романовъ, знаю, что каждая хорошая глава должна непремѣнно кончаться загадочнымъ появленіемъ окровавленнаго привидѣнія или чѣмъ нибудь въ этомъ родѣ; потому-то я оставляю васъ въ недоумѣніи, добычею любопытства и начинаю разсказывать вамъ анекдотъ изъ древней римской исторіи,-- анекдотъ, случившійся съ однимъ изъ современниковъ Горація.
   Во времена Октавія Августа, въ вѣчномъ городѣ проживалъ сибаритъ по имени Меніусъ. Этотъ римлянинъ не очень сочувствовалъ литературѣ и политикѣ, но умѣлъ откармливать муренъ, уничтожать огромное количество маленькихъ устрицъ съ береговъ Батавіи и ѣсть морскихъ раковъ, заморенныхъ въ фалернскомъ винѣ. Предаваясь такимъ удовольствіямъ, Меніусъ сильно размоталъ свое огромное состояніе. Одинъ разъ, около форума, въ присутствіи праздношатающихся денди и красавицъ, сей римлянинъ началъ громко взывать къ Зевесу:
   -- Великій Юпитеръ! вопіялъ онъ во всеуслышаніе: -- устрой такъ, чтобы къ будущему мѣсяцу у меня было сорокъ тысячь сестерцій долгу!
   Присутствующіе изъявили свое изумленіе, но Меніусъ, оборотясь къ нимъ, холодно сказалъ:
   -- Что васъ такъ озадачило? или не знаете, что у меня долгу восемьдесятъ тысячь сестерцій?
   Разсчетъ былъ весьма не дуренъ, и еслибъ Юпитеръ внялъ мольбѣ Меніуса, то половина его долга должна была бы погаситься.
   Подражая Меніусу, и я буду утверждать, что наша журналистика никуда не годится: почемъ знать, можетъ быть, вслѣдствіе моихъ воззваній, въ будущемъ мѣсяцѣ мы увидимъ въ ней какое нибудь замѣтное усовершенствованіе. Одинъ мой знакомый, занимая у меня деньги, имѣлъ привычку съ перваго слова назначать страшнѣйшую сумму, безъ которой онъ будто бы не могъ обойтись, и, запугавъ меня неслыханными требованіями, мирился со мной на условіяхъ, которыя уже казались до крайности снисходительными.
   Теперь обратимся къ вашей системѣ воззрѣнія на русскую журналистику. Она (то есть журналистика) дѣйствительно никуда не годится -- говорю я смѣло,-- но прошу не считать меня Геростратомъ: журналы наши до крайности плохи, но плохи не въ литературномъ, не въ ученомъ, а въ матеріяльномъ отношеніи. Механическая часть нашихъ періодическихъ изданій находится въ незавидномъ положеніи. Опечатки безчисленны, собственныя имена иностранныя иногда перековерканы съ такимъ утонченнымъ тщаніемъ, что ихъ не поймешь. Въ ученыхъ извѣстіяхъ встрѣчается отсутствіе системы: свѣдѣніе, совершенно вѣрное и полезное, помѣщается иногда рядомъ съ журнальною уткою и выдумкою какого нибудь "гамбургскаго корреспондента"; ученые факты, заимствованные изъ иностранныхъ изданій, печатаются и переводятся безъ всякой провѣрки: если въ оригиналѣ говорится о туазахъ, метрахъ, литрахъ, флоринахъ и акрахъ, будьте увѣрены, что чаще ни переводчики, ни редакція не позаботятся перевести этихъ названій на русскіе вѣсы и мѣры.
   Хотите вы примѣровъ: стоитъ раскрыть любой журналъ, любую газету, и примѣровъ отыщутся тысячи. Въ одномъ изъ нашихъ журналовъ говорилось недавно, по поводу шестнадцатилѣтней дѣвушки, героини романа: "двое ея дѣтей за ней строго присматривали." Читатель изумится и спроситъ, какія дѣти могутъ быть у шестнадцатилѣтней героини, и еще дѣти такія, что могутъ присматривать за своею матерью. Догадается ли онъ, что вмѣсто словъ двое ея дѣтей нужно читать два дяди? О передѣлкѣ собственныхъ именъ и говорить пестритъ: такъ, въ одномъ журналѣ, англичанинъ Матьюсъ (Matthews) названъ Матевсомъ, а другой журналъ до того доводитъ свою страсть къ сохраненію иностраннаго произношенія, что слова fair maid of Perth перевелъ переская красна-дѣвица. Но еще интереснѣе, что одинъ журналъ недавно, при разборѣ одной русской книги, имя автора, выставленное на заглавномъ листѣ книги русскими буквами -- Шеппингъ, превратилъ въ Теннинга. Не угодно ли теперь взглянуть, какъ передаются разныя заграничныя извѣстія. Одинъ журналъ (я все еще пока не называю какой именно), сообщая о смерти поэта Штиглица, выразился такъ: "впрочемъ поэтическій талантъ автора угасъ съ тѣхъ поръ какъ его покинула Шарлотта". Замѣтьте, что въ некрологѣ нигдѣ не говорится ни о какой Шарлотгѣ. Новое удивленіе читателя, новый вопросъ, что бы могла значить эта Шарлотта!
   Объясненія опять-таки искать недолго: имя Шарлотты Штиглицъ народно въ Германіи; извѣстіе взято переводчикомъ изъ нѣмецкой статейки, авторъ которой могъ говорить о поэтѣ Штиглицѣ и его женѣ какъ о лицахъ весьма извѣстныхъ; но можно ли было перепечатывать этотъ некрологъ безъ всякихъ поясненій?
   Чрезвычайно забавенъ былъ промахъ другого журнала. Опровергая отзывъ одного писателя о томъ, что Карамзинъ немного заплатилъ дань духу Пале-Рояля, этотъ журналъ сказалъ между прочимъ, что отъ отцевъ Пале-Рояля остались и великія произведенія учености и благочестія. Въ странной этой фразѣ авторъ смѣшалъ названіе Пале-Рояля, дворца герцога орлеанскаго и средоточія всѣхъ парижскихъ увеселеній въ XVIII столѣтіи, съ Порь-Роялемь, женскимъ монастыремъ, имя котораго такъ извѣстно въ исторіи философіи и богословіи XVII столѣтія!
   Хотите еще примѣровъ?... впрочемъ, нѣтъ, я пріостановлюсь, боясь вамъ надоѣсть, и только попрошу васъ повѣрить мнѣ на слово, что, при небольшомъ желаніи, я могу представить хотя сію минуту подобныхъ примѣровъ на три листа печатныхъ {По чувству безпристрастія мы не сочли нужнымъ исключить это мѣсто изъ письма, нашего сотрудника, хотя некоторые, изъ бросаемыхъ имъ камешковъ очевидно направлены въ нашъ огородъ. Но считаемъ нужнымъ сказать по этому случаю нѣсколько словъ отъ себя. Мы совершенно согласны, что внѣшняя, такъ сказать, механическая часть въ нашихъ журналахъ находится далеко не на степени совѣршенства. Но этого избѣгнуть покуда почти невозможно, при спѣшности изданія и при нѣкоторыхъ другихъ условіяхъ. Намъ возразятъ, отчего же иностранные журналы, выходящіе въ такіе же и даже кратчайшіе вроки, чужды этихъ недостатковъ? Дѣло въ томъ, что, при ограниченности числа подписчиковъ, редакція русскаго журнала не можетъ быть устроена въ такихъ обширныхъ размѣрахъ, какъ бываетъ за границей, не можетъ имѣть по каждой части спеціялистовъ, которые не только писали бы или журнала, но и были бы постоянными помощниками редакціи. Притомъ и людей, имѣющихъ возможностъ посвятить свои труды исключительно журналу, у насъ менѣе. Изъ этого очевидно, что стоитъ захворать на недѣлю лицу, занимающемуся приготовленіемъ книжки къ печати и окончательной корректурой, чтобъ книжка явилась съ сотнею опечатокъ и десяткомъ промаховъ. Впрочемъ, охотно винясь въ опечаткахъ, мы не думаемъ, чтобъ въ нашемъ журналѣ встрѣчались (по крайней мѣрѣ часто) такъ называемые промахи, то есть ошибки, искажающія смыслъ. Подобные промахи могутъ встрѣчаться только тогда, когда статьи и извѣстія по предметамъ спеціяльнымъ составляются и переводятся не спеціялистами. Мы же составленіе такихъ статей и извѣстій поручить не спеціалистамъ привычки не имѣмъ. Не принимаемъ также на свой счетъ слѣдующаго далѣе упрека въ нетерпимости къ чужимъ опечаткамъ; читающіе нашъ журналъ знаютъ, часто ли обнаруживали мы подобную нетерпимость. Все это сочли мы не лишнимъ прибавить къ словамъ Иногороднаго подписчика и въ утѣшеніе его скажемъ еще, что съ увеличеніемъ средствъ нашего журнала, и эта частъ въ немъ будетъ доведена до возможной степени исправности. Примѣч. Редакціи.}.
   Теперь взглянемъ на тотъ же предметъ съ другой стороны. При такомъ плохомъ состояніи механической части нашихъ журналовъ, каждый журналъ, по видимому, долженъ соблюдать величайшую скромность, думать объ исправленіи своихъ ошибокъ, объ избѣжаніи опечатокъ и ложныхъ свѣдѣній на будущее время, и какъ можно менѣе шутокъ надъ промахами своихъ собратій, другихъ журналовъ; а на повѣрку выходитъ иначе. Каждая журнальная книжка, наполненная опечатками, силится выставить на видъ читателямъ обиліе опечатокъ въ другомъ журналѣ; иной фельетонистъ упрекаетъ лучшихъ писателей въ безграмотности -- и черезъ двѣ строчки самъ впадаетъ въ непростительныя грамматическія погрѣшности. Г-нъ Классовскій былъ обвиненъ однимъ изъ русскихъ критиковъ въ совершенномъ незнаніи древней жизни... и вдругъ оказывается, что самъ критикъ, говоря о древнихъ монетахъ и тому подобныхъ вещахъ, выказалъ незнаніе названій и подробностей, извѣстныхъ каждому читателю, сколько нибудь знакомому съ древней исторіей. Вездѣ нетерпимость, вездѣ поверхностность, вездѣ микроскопическій антагонизмъ, вездѣ бури въ въ стаканѣ воды! критика идетъ какъ бы наперекоръ литературнымъ потребностямъ. Основывается новый журналъ, положимъ "Отечественныя Записки", въ исходѣ тридцатыхъ годовъ. Предпріятіе многосложное, требующее времени и снисхожденія на первыхъ порахъ. Поставимъ себя на мѣсто литературныхъ судей того времени: какую роль слѣдовало имъ держать относительно новаго журнала? Очевидно: обращать вниманіе на интересъ и хорошій выборъ статей, не гоняясь за опечатками и мелкими промахами, неизбѣжными въ новомъ еще изданіи? Что же дѣлали критики: они бросились на мелочи, пріискивали микроскопическія несообразности, подмѣчали промахи, указывали на фразы, въ которыхъ неточно соблюдены были грамматическія правила! Журналъ, однакожь, установился и пріобрѣлъ значительныя матерьяльныя средства; но редакціонная часть изданія мало подвинулась впередъ: промаховъ также много, безсистемность въ выборѣ статей еще увеличилась. Казалось бы вотъ самое время, когда надо требовать улучшеній по этой части, когда можно высказать ему нѣсколько полезныхъ замѣчаній и совѣтовъ удобопримѣнимыхъ; что же дѣлаютъ тѣже критики? Они вовсе прекращаютъ полемику и только по временамъ (обыкновенно во время подписки) берутся за старое оружіе.
   Испытавъ на себѣ всю трудность изданія журнала въ первые годы его существованія, редакція "Отечественныхъ Записокъ" должна бы очень хорошо знать, что уничтоженіе типографскихъ и другихъ недостатковъ требуетъ много хлопотъ и разныхъ условій, и, знавши это, обязана была бы имѣть болѣе терпимости къ другимъ русскимъ журналамъ. Всякій изъ русскихъ читателей сознается, что съ прошлаго года "Москвитянинъ" сдѣлалъ улучшенія во всѣхъ отношеніяхъ: исчезла прежняя неаккуратность и проч. Въ "Москвитянинѣ" мы читали "Чудодѣя", записки графа Ростопчина и кн. Салтыкова. "Отечественныя Записки" не замѣтили этого улучшенія, и я ихъ въ томъ не виню ни мало; но для чего же въ февральской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ", на страницѣ 295 (Смѣсь), помѣщены замѣтки такого рода:
   
   "-- Послѣ своевременнаго выхода 23-го No "Москвитянина", гг. пренумерантамъ роздано было на другой день особенное, тоже своевременное, прибавленіе нижеслѣдующаго содержанія: "Просимъ исправить слѣдующія типографическія ошибки въ 23-мъ нумерѣ, на

"61 стр. критика и Библіографія:

   "вмѣсто: Регда, напечатано Перла,
   "вмѣсто: Семарглу, напечатано Семирлу.

На 46 стр. "Смѣси":

   "вмѣсто: подкладывали огонь напечатано: подглядывали очень".
   Первыя двѣ опечатки возможны; но какимъ образомъ корректура удосужилась просмотрѣть третью -- трудно представить. Вѣрно ей хотѣлось показать, что своевременнаго выхода книжекъ имъ ничего невозможнаго.
   
   Но есть у "Москвитянина" и несвоевременныя поправки. Вотъ, что читаемъ въ 24-мъ No, въ отдѣлѣ: "Литературныя новости", на страницѣ 67-й:
   
   "Въ извѣстіи о комедіи А. Н. Островскаго, "Москвитянинъ" сдѣлалъ въ послѣднемъ нумерѣ нѣсколько ошибокъ. Во первыхъ: комедія называется "Свои люди -- сочтемся", а не "Банкрутъ"; во вторыхъ: комедія не въ пяти дѣйствіяхъ, а въ 4-хъ; въ третьихъ: принадлежитъ А. Н. Островскому, а не H. H. -- Въ томъ только не ошибся "Москвитянинъ", что комедія производитъ общій восторгъ; г. Садовскій не начитается, а слушатели не наслушаются".
   Итакъ, на три ошибки -- одна не ошибка! Итогъ невыгодный для тѣхъ, кому нужны вѣрныя извѣстія. Любопытно знать, какимъ образомъ редакція собираетъ литературныя новости? Не изъ десятыхъ ли рукъ? Кто самъ слушалъ прекрасное чтеніе Садовскаго, тотъ не приметъ четырехъ за пять. Совѣтуемъ редактору прибавить къ своему журналу особенный отдѣлъ, подъ названіемъ: "Поправки ошибокъ", сдѣланныхъ въ предъидущемъ нумерѣ -- объемъ журнала оттого значительно увеличится, и подписчики будутъ знать, по крайней мѣрѣ, чему вѣрить и чему не вѣрить".
   
   Что подумать объ этихъ замѣткахъ, проникнутыхъ какою-то тяжелою и непріятною ироніею? Что въ "Москвитянинѣ" очень много промаховъ, типографскихъ и корректорскихъ неисправностей, это мы давно знаемъ, точно также, какъ знаемъ, что, при всѣхъ этихъ и другихъ недостаткахъ, "Москвитянинъ" все-таки журналъ порядочный. Промахи бываютъ и въ изданіяхъ, начавшихся ранѣе "Москвитянина": и въ "Отечественныхъ Запискахъ" ихъ не оберешься. A Дойенъ Дауге? а разстояніе солнца отъ земли? а повѣсть, въ которой герой ходитъ по петербургскимъ улицамъ, лѣтомъ, по утру и при свѣтѣ фонарей? И, не смотря на эти промахи "Отечественныхъ Записокъ", я ихъ не назову безусловно плохимъ журналомъ, даромъ что на рѣдкой страницѣ послѣдней книжки не встрѣчается ошибокъ противъ грамматики. Даже въ замѣткѣ, по поводу неисправности "Москвитянина", вкралась одна опечатка, и опечатка довольно значительная.
   Между прекрасными стихотвореніями Лермонтова есть одно произведеніе, довольно плохое. Я не помню какъ оно называется, но тамъ есть вотъ такіе стихи:
   
             Я вамъ скажу (говоритъ поэтъ), нужна отвага,
             Чтобы раскрытъ -- хоть вашъ журналъ,
             (Онъмнѣ ужь руки обломалъ).
             Во первыхъ, сѣрая бумага,
             Она, быть можетъ, и чиста,
             Да какъ-то страшно безъ перчатокъ...
             Читаешь -- сотни опечатокъ...
   
   Итакъ далѣе, въ томъ же родѣ.
   Стихи эти весьма прозаичны, выраженіе поэта да какъ-то страшно безъ перчатокъ напоминаетъ собою дендизмъ средней руки, а за тѣмъ судъ о журналахъ довольно справедливъ, хотя и не заслуживаетъ чести быть переложеннымъ въ стихи. Что же дѣлаютъ наши журналы: они поминутно цитируютъ сами этотъ слабый отрывокъ, и цитируютъ его съ явною цѣлью кольнуть другъ друга! На моей памяти, эти стихи напечатаны были разъ двадцать въ разныхъ нашихъ журналахъ! Не лучше ли оставить подобныя продѣлки и съ пользою сказать умную латинскую пословицу: "лекарь, вылечи себя самого!"
   Вотъ, благосклонный читатель, къ чему служатъ погони за системой и критеріумомъ! я утомилъ самъ себя, надоѣлъ вамъ разглагольствованіями о журнальныхъ промахахъ, о журнальной нетерпимости, и не высказалъ десятой части того, что намѣренъ былъ высказать! Кончено! прощаюсь съ системой и критеріумомъ: они надоѣли мнѣ до зла-горя,-- будемъ лучше, поглядывая на все замѣчательное въ своей и чужой словесности, бѣгать отъ исключительности и схоластики! A чтобъ развеселить васъ сейчасъ же, у меня подъ рукою хорошее средство: въ "Москвитянинѣ" продолжается романъ г. Вельтмана, "Чудодѣй", котораго можно бранить, на котораго можно досадовать, съ которымъ можно поминутно ссориться, но котораго не любить нѣтъ никакой возможности. Какъ молодая женщина, горячаго, взбалмошнаго и капризнаго характера выводитъ всякій день изъ терпѣнія своего мужа, такъ и меня, признаюсь передъ г. Вельтманомъ, бѣсилъ зачастую его "Чудодѣй". Но старый мужъ все-таки любитъ свою избалованную вѣтренницу: то онъ разбранится съ ней за кокетство, то сердится на мотовство и вспыльчивость, то за безпорядочную жизнь и здоровье, разбрасываемое на вѣтеръ... но стоитъ шалуньѣ улыбнуться, выкинуть дѣтскую шалость, и старикашка снова у ея ногъ, снова любитъ и противъ воли потакаетъ ей. Такъ и авторъ "Чудодѣя" держитъ въ своей власти умъ своихъ читателей. Утомивъ ихъ невѣроятными хитросплетеніями, неровностями, г. Вельтманъ быстро начинаетъ смекать въ чемъ дѣло: мѣткимъ перомъ рисуетъ двухъ трехъ забавныхъ оригиналовъ, засыпаетъ читателя шуточками, уморительными сравненіями, совершенно неправдоподобными анекдотами, и тотъ же самый читатель начинаетъ, сидя на диванѣ, хохотать до слезъ...
   Теперь я поговорю о новомъ произведенія графини Ростопчиной, подъ названіемъ: "Версальскія ночи".
   Въ прошломъ моемъ письмѣ я уже отдалъ полную справедливость той ловкости и тому поэтическому такту, съ которыми авторъ "Нелюдимки" выбираетъ основныя идеи своихъ произведеній. Тоже могу я сказать по поводу "Версальскихъ ночей". Человѣкъ, учившійся исторіи и имѣвшій случай своими глазами видѣть мѣста, прославленныя великими событіями, очень хорошо понимаетъ, что по временамъ какое нибудь старинное событіе, темная легенда или проявленіе громадной, но уже исчезнувшей со свѣта личности способны расшевелить человѣческую душу едва ли не болѣе, какъ воспоминаніе о собственной нашей любви, о собственной нашей жизни, о собственныхъ нашихъ испытаніяхъ. Въ исторіи многихъ народовъ есть точки, есть лица, есть мѣста, при одномъ названіи которыхъ поэтическое чувство врывается въ душу. Вспомните обворожительную легенду "Орлеанской дѣвственницы", вспомните Аѳины временъ Перикла, подумайте о тридцатилѣтней войнѣ и о тяжкой битвѣ, гдѣ палъ Густавъ Шведскій, подумайте о Версали и о вѣкѣ Людовика XIV -- и скажите, можетъ ли какое нибудь роскошнѣйшее произведеніе мощной фантазіи сравниться съ этими событіями, можетъ ли какое нибудь личное ваше воспоминаніе затронуть васъ такъ, какъ воспоминаніе объ этихъ чуждыхъ вамъ людяхъ, легендахъ и вѣкахъ? жизнь человѣческая и жизнь человѣческихъ обществъ -- это цѣлое море жизни!
   Маленькая поэма гр. Ростопчиной начинается рельефнымъ описаніемъ Версаля въ 1847 году. Ночь, безконечный фасадъ мраморнаго дворца озаренъ луною, окна его горятъ серебристымъ блескомъ. Правильный, выстриженный, вытянутый по стрункѣ и все-таки прекрасный въ своемъ безобразія, садъ Ленотра тянется на безграничное пространство. Все пусто, нѣтъ огня въ окнахъ, по дорожкамъ не ходятъ пудреныя дамы и блестящіе волокиты въ льняныхъ парикахъ, бассейны сухи, фонтаны не бьютъ, иные изъ нихъ чуть струятъ лѣнивыя капли.
   Ни души во дворцѣ; но онъ также прекрасенъ, также ослѣпителенъ. Вотъ бальныя залы, съ десятью рядами картинъ на позолоченныхъ стѣнахъ; вотъ апотеоза Геркулеса, гигантскій плафонъ Ленуана; вотъ рядъ картинъ Лебрена,-- картинъ, изображающихъ побѣды Франціи; вотъ спальня короля Людовика и его высокая кровать, съ которой онъ могъ глядѣть на Парижъ, сквозь просѣку парка; вотъ классическая зала съ красною мебелью и круглымъ окномъ, гдѣ придворные и полководцы, Вильяхъ, Ришльё, Лозенъ, Расинъ, Вильруа, Сенъ-Симонъ, ждали пробужденія государя. Все пусто въ огромныхъ залахъ; однѣ картины съ блестящихъ стѣнъ таинственно глядятъ на посѣтителя.
   Все это очень грандіозно у гр. Ростопчиной. Начало поэмы и нѣсколько стиховъ въ серединѣ прекрасно. Но вотъ со второй страницы уже звучитъ ошибочная нота. Автору стихотворенія будто не нравится эта величественная картина спящаго замка съ его поэтическою пустотою, съ его громадными воспоминаніями; авторъ отъ поэзіи рѣшается искать поэзіи и вызываетъ тѣни лицъ, давно умершихъ.
   Отъ добра добра не ищутъ, отъ поэзіи нечего искать поэзіи; когда стихотворецъ вдохновляется такими людьми, какъ Людовикъ XIV и Наполеонъ, ему не мѣшаетъ помнить, что жизнь этихъ государей была грандіознѣе всякой фантазіи. Поэтому мнѣ не нравится ни "Воздушный Смотръ", ни "Воздушный Корабль", ни "Версальскія Ночи". Подумайте хорошенько, какую роль фантастическое направленіе можетъ имѣть въ разсказѣ про Наполеона? "Въ двѣнадцать часовъ ночи, барабанщикъ встаетъ изъ гроба, бьетъ тревогу, гренадеры выходятъ изъ могилъ, кирасиры и уланы садятся на коней; ихъ эскадроны несутся по воздуху; человѣкъ въ сѣрой шляпѣ дѣлаетъ смотръ своимъ ветеранамъ". Нѣмецкій поэтъ составилъ это стихотвореніе и вообразилъ, что создалъ грандіозную великую картину! {На русскомъ языкѣ превосходный языкъ перевода придалъ этому стихотворенію изящество.} Нечего сказать, удивительная картина! Было изъ-за чего хлопотать и посылать эскадроны старой гвардіи по воздуху. A не хотите ли, теперь я разскажу вамъ содержаніе настоящей картины,-- картины масляными красками, видѣнной мной у одного богатаго человѣка, страстно привязаннаго къ искусству. Содержаніе ея внушено также поэтическимъ воспоминаніемъ о "баловнѣ побѣдъ". Передъ нами внутренность убогой хижины. Отставной французскій солдатъ купилъ гдѣ-то статуэтку императора и съ умиленіемъ поставилъ ее на покачнувшійся столъ, около котораго собрались всѣ члены сельскаго семейства. Сынъ старика, молодой рекрутъ, сидитъ поодаль, нагнувъ голову, и вслушивается въ разсказъ старухи-хозяйки,-- разсказъ, по всей вѣроятности, внушенный, какъ извѣстная пѣсня Беранже, воспоминаніемъ о свиданіи съ Наполеономъ, во время компаніи четырнадцатаго года. Старшіе дѣти жадно глядятъ въ глаза бабушки; одинъ только трехлѣтній мальчишка, въ коротенькой рубашонкѣ, не раздѣляетъ общаго вниманія и стоитъ около стола, заложивъ рученки за спину, совершенно такимъ же образомъ, какъ заложены руки у статуэтки императора. Картина, эта по моему мнѣнію, выше всѣхъ "Ночныхъ Смотровъ" и "Воздушныхъ Кораблей".
   Перелистывая второй нумеръ "Москвитянина", я съ удовольствіемъ отыскалъ въ немъ статью г. Горчакова, подъ названіемъ "Объ А. С. Пушкинѣ. Выдержки изъ дневника". Нѣтъ сомнѣнія, что печатать матеріалы, относящіеся до частной жизни нашего великаго поэта, еще рано. Многіе изъ современниковъ Пушкина еще живы, и, слѣдовательно, статья объ авторѣ "Евгенія Онѣгина" не можетъ быть составлена съ полнымъ безпристрастіемъ: еслибъ панегирикъ Пушкину и всѣмъ окружавшимъ его липамъ былъ и строго справедливъ, то все-таки читатель не преминетъ усомниться въ искренности панегириста. Впрочемъ, это заключеніе не можетъ вполнѣ относиться къ г. Горчакову: онъ познакомился съ Пушкинымъ въ 1820 году, въ Кишиневѣ, и въ разсказѣ своемъ почти не касается лицъ, сколько нибудь извѣстныхъ въ наше время. Вотъ какъ разсказываетъ авторъ статьи свое первое свиданіе съ Александромъ Сергѣичемъ въ Кишеневской театральной залѣ:
   "Услужливый факторъ Мошка, принесшій мнѣ афишку на первое представленіе, въ которой объявлялось, что будуть представлены никогда не выиданныя штуки, разсказывалъ, между прочимъ, о театральной, залѣ, какъ о чемъ-то волшебномъ. "Ай, ай, ай, какая та зала, ваше сіятельство, говорилъ факторъ: ну вотъ посмотрите, ваше благородіе, прибавилъ онъ, ну вотъ посмотрите." -- На этотъ разъ факторъ не обманулъ меня: въ самомъ дѣлѣ, когда я вошелъ въ залу, то несмотря на то, что ложъ не было, а вся разноплеменная публика, при бѣдномъ освѣщеніи сальными свѣчами и плошками, помѣщалась въ партерѣ, восхваляемая зала казалась великолѣпной. Треть этой залы занимали оркестръ и сцена; плафонъ темнѣлъ въ какихъ-то каббалистическихъ знакахъ; но на стѣнахъ я могъ замѣтить росписныя колонны, поддерживающія фризъ, составленный изъ военныхъ арматуръ Русскихъ. Это украшеніе на первую минуту показалось мнѣ страннымъ; но тутъ же я узиалъ, что въ этой залѣ Бессарабское дворянство угощало, въ 1818 г., Императора Александра, въ первый разъ посѣтившаго Кишеневъ. Всѣ эти подробности сообщилъ мнѣ сидящій возлѣ меня какой-то господинъ, доброй и обязательной наружности. По праву сосѣдства, я какъ-то скоро съ нимъ познакомился. Это были Н. С. Алексѣевъ, недавній переселенецъ изъ Москвы, назначенный состоять при Полномочномъ Намѣстникѣ Бессарабіи. Скромность пріемовъ Николая Степановича и какая-то исключительная вѣжливость, довольно къ нему располагали. Съ полнымъ довѣріемъ стараго пріятеля, и разговорился съ нимъ и обо всемъ его разспрашивалъ. Алексѣевъ охотно удовлетворялъ моему любопытству. Въ числѣ многихъ особенно обратилъ мое вниманіе вошедшій молодой человѣкъ небольшаго роста, но довольно плечистыи и сильный, съ быстрымъ и наблюдательнымъ взоромъ, необыкновенно живой въ своихъ пріемахъ, часто смѣющійся въ избыткѣ непринужденной веселости, и вдругънеожиданно переходящій къ думѣ, возбуждающей участіе. Очерки лица его неправильны и некрасивы, но выраженіе думы до того было увлекательно, что невольно хотѣлось бы спросить: что съ тобою? какая грусть мрачитъ твою душу? -- Одежду незнакомца составляли черный фракъ, застегнутьш на всѣ пуговицы, и такого же цвѣта шаровары.
   Кто бы это, подумалъ я, и тутъ же узналъ отъ Алексѣева, что это Пушкинъ, знаменитый уже пѣвецъ Руслана и Людмилы. -- Послѣ перваго акта какой-то драмы, весьма дурно игранной, Пушкинъ подошелъ къ намъ; въ разговорѣ съ Алексѣевымъ, онъ довѣрчивю обращался ко мнѣ, какъ бы желая познакомиться; но это сближеніе было прервано поднятіемъ занавѣса. Неловкіе артисты сыграли второй актъ еще хуже перваго. Во второмъ антрактѣ Пушкинъ снова подошелъ къ намъ. При вопросѣ Алексѣева, какъ я нахожу игру актеровъ, яотвѣчалъ рѣшительно, что тутъ разбирать нечего, что каждый играетъ дурно, а всѣ вмѣстѣ очень дурно. Это незначущее мое замѣчаніе по чему-то обратило вниманіе Пушкина. Пушкинъ началъ смѣяться и повторялъ слова мои; въ слѣдъ за этимъ, безъ дальнихъ околичностей, мы какъ-то сблизились разговоромъ, вспомнили нашихъ петербургскихъ артистовъ, вспомнили Семенову {Кн. Гагарина.}, Колосову {Каратыгина.}. Воспоминанія Пушкина согрѣты были неподдѣльнымъ чувствомъ памяти о первоначальныхъ дняхъ его петербургской жизни, и при этомъ снова яркую улыбку смѣнила грустная дума. Въ этомъ расположеніи Пушкинъ отошелъ отъ насъ, и пробираясь между стульевъ, со всею ловкостію и изысканною вѣжливостію свѣтскаго человѣка, остановился предъ какои-то дамою; я невольно слѣдилъ за нимъ, и не могъ не замѣтить, что мрачность его исчезла, ее смѣнилъ звонкій смѣхъ, соединенный съ непрерывною рѣчью, оживляемой всею пышностію восторженій. Пушкинъ безпрерывно краснѣлъ и смѣялся; прекрасные его зубы выказывались во всемъ своемъ блескѣ, улыбка не угасала".
   Чрезвычайно интересно описаны авторомъ мелкія огорченія, которыя Пушкинъ, привыкшій къ столичной и утонченной жизни, встрѣчалъ въ отдаленномъ городкѣ. Иной изъ новыхъ знакомцевъ досаждалъ поэту какимъ-то покровительственнымъ тономъ, другой страшно обижался при каждой невинной шуткѣ Пушкина. Третьему казалось ужаснымъ, что Александръ Сергѣичъ ходитъ по улицамъ въ молдаванской шапкѣ. За это послѣднее нарушеніе обычаевъ многіе изъ горожанъ прославили Пушкина невѣждою и вольнодумцемъ, а между тѣмъ причина была весьма простая: выдержавъ горячку, Пушкинъ долженъ былъ обрить себѣ голову, парика купить было негдѣ, потому-то онъ и ходилъ по городу и въ комнатѣ въ шапочкѣ страннаго вида.
   Прочитавъ статью г. Горчакова, съ горестью убѣждаешься, что всякому истинному поэту, даже и въ наше столѣтіе, невозможно не нажить себѣ враговъ, и враговъ самыхъ лютыхъ. Какъ бы ни былъ такой человѣкъ уменъ, кротокъ и уступчивъ, враги найдутся. Одинъ изъ кишеневскихъ армянъ, котораго авторъ статьи называетъ А. М., вознегодовалъ на Пушкина и при всякомъ случаѣ (разумѣется, за глаза) честилъ поэта самыми обидными наименованіями. И какъ бы вы думали, за что такъ возненавидѣлъ Александра Сергѣевича почтенный кишиневскій гражданинъ? Пушкинъ, по его словамъ, жестоко, невыносимо оскорбилъ всю армянскую націю. Въ только что написанномъ тогда романсѣ "Черная Шаль" были два стиха въ высшей, видите ли, степени обидные:
   
             Вхожу въ отдаленный покой я одинъ,
             Коварную дѣву лобзалъ армяниеъ!
   
   
   Нельзя не признаться, оскорбленіе было, дѣйствительно, невыносимое! Послѣ этого изумляешься, какъ какой нибудь членъ семейства Ротшильдовъ не потребовалъ отъ Пушкина удовлетворенія за стихи
   
             Однажды я созвалъ веселыхъ гостей;
             Ко мнѣ постучался презрѣнный Еврей!
   
   Къ воспоминаніямъ г. Горчакова осмѣливаюсь прибавить свое собственное воспоминаніе по поводу "Черной шали". Одна барыня, любительница поэзіи, не шутя увѣряла меня, что событіе описанное въ пѣснѣ, дѣйствительно случилось, и что Пушкинъ "такъ-таки и зарубилъ измѣнившую ему гречанку".
   Вотъ еще занимательный разсказъ о другомъ врагѣ Пушкина. Въ Кишеневѣ проживалъ толстый господинъ съ краснымъ носомъ, который сперва сблизился съ Александромъ Сергѣичемъ, а потомъ началъ (опять-таки за глаза,) осыпать его бранью и отзываться о поэтѣ съ самой дурной стороны. Автора статьи заинтересовала эта быстрая перемѣна, и скоро онъ безъ большого труда добрался до причины такого негодованія:
   "Вотъ какъ это было: его пригласили на какой-то обѣдъ, гдѣ находился и Пушкинъ; за обѣдомъ чиновникъ заглушалъ своимъ говоромъ всѣхъ, и всѣ его слушали, хотя почти слушать было нечего, и наконецъ договорился до того, что началъ доказывать необходимость употребленія вина, какъ лучшаго средства отъ многихъ болѣзней.
   -- Особенно отъ горячки, -- замѣтилъ Пушкинъ.
   -- Да таки и отъ горячки, -- возразилъ чиновникъ съ важностію; -- вотъ-съ извольте-ка слушать: у меня былъ пріятель, нѣкто Иванъ Карповичь, отличный, можно сказать, человѣкъ, лѣтъ десять секретаремъ служилъ; такъ вотъ, онъ-съ, просто нашимъ винцомъ отъ чумы себя вылечилъ: какъ хватилъ двѣ осьмухи, такъ какъ рукой сняло.
   При этомъ чиновникъ зорко взглянулъ на Пушкина, какъ бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?
   У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смѣхъ и краснѣя, онъ отвѣчалъ; -- Быть можетъ, но только позвольте усомниться.
   -- Да чего тутъ позволить, -- возразилъ грубо чиновникъ, -- что и говорю, такъ -- такъ; а вотъ вамъ, почтеннѣйшій, не слѣдъ бы спорить со мною, оно какъ-то не приходится.
   -- Да почему же? спросилъ Пушкинъ съдостоинсвомъ.
   -- Да потому же, что между нами есть разница.
   -- Что жъ это доказываетъ?
   -- Да то, сударь, что вы еще молокососъ.
   -- А, понимаю, -- смѣясь, замѣтилъ Пушкинъ,-- точно есть разница: я молокососъ, какъ вы говорите, а вы винососъ, какъ я говорю. При этомъ всѣ расхохотались, противникъ не обидѣлся, а ошалѣлъ. По воспитанію и понятіямъ, онъ держался поговорки простолюдиновъ: брань на вороту не виснетъ; но Пушкинъ уронилъ его во мнѣніи: съ этой поры, пожалуй, не многіе станутъ его слушать и заслушиваться, не возражая. -- Да ужъ такъ бы и быть, --думалъ чиновникъ, -- а то прошу покорно, добро бы терпѣть отъ человѣка, а то отъ мальчишки, который только что стишки кропаетъ!
   Въ послѣдствіи Пушкинъ самъ подтвердилъ мнѣ справедливость этихъ разсказовъ".
   Наконецъ, въ "Москвитянинѣ" появилась статья о "Модахъ". Никогда рѣчь парламентскаго оратора, явно отступившагося отъ всѣхъ своихъ теорій, не была встрѣчена съ такимъ жаднымъ любопытствомъ, съ какимъ раскрылъ я послѣднюю страничку 3 нумера "Москвитянина". Итакъ, журналъ, незадолго еще воевавшій съ мантильями и сертучками, издавна ещеосыпавшій невинное пальто сотнею насмѣшекъ,-- итакъ, этотъ журналъ, поклонникъ душегрѣекъ и охобней, заводитъ съ вами рѣчь о парижскихъ "Модахъ". Я люблю отдѣлъ "Модъ" въ журналахъ, люблю всматриваться вдумываться во все микроскопическое. Всякій журналъ смотритъ на "Моды" съ своей особенной, оригинальной точки зрѣнія. "Современникъ", подобно весьма юному джентльмену, только что сбросившему курточку и облекшемуся въ хорошо сшитый фракъ, ежемѣсячно утверждаетъ, что никогда еще мужскія и женскія моды не доходили до такого изящества, какъ въ настоящій мѣсяцъ. Еслибъ въ модахъ "Современника" не печатался одно время "великосвѣтскій романъ", живая пародія на микроскопическій дендизмъ, я бы готовъ былъ подумать, читая отдѣлъ "Модъ", что "Современникъ" тѣломъ и душою вдался въ этотъ самый уморительный недостатокъ. "Библіотека для Чтенія", напротивъ того, не говорятъ ни одного слова о мужскихъ модахъ, и она почти права: мужскія моды не многосложны, и ихъ познаніе держится на двухъ-трехъ весьма извѣстныхъ аксіомахъ; къ тому же онѣ гораздо постояннѣе, чѣмъ женскія моды. Въ "Отечественныхъ Запискахъ" отдѣлъ "Модъ" отличается сухостью и странности вкусовъ: я помню, какъ одинъ разъ этотъ журналъ, съ большими хвалами, рекомендовалъ иногороднымъ подписчикамъ портного не слишкомъ изящнаго, а по дороговизнѣ почти равнаго первымъ артистамъ города. Въ молчанія "Москвитянина" насчетъ модъ было что-то величаво насмѣшливое... и вотъ молчаніе это внезапно прерывается!
   Что же сообщилъ намъ отдѣлъ "Модъ" "Москвитянина?" Злая иронія блещетъ на первой уже страницѣ!
   "Мода! -- Что это такое? (спрашиваетъ авторъ статьи) -- не понимаю,-- по крайней мѣрѣ хорошая ли это вещь? по крайней мѣрѣ здоровая ли это вещь?" Вы не понимаете, что такое мода? да развѣ нужно досконально изслѣдовать и изучить предметъ для того, чтобъ о немъ говорить? Большая часть вашихъ молодыхъ подписчицъ никогда не разсуждали о философскомъ значеніи моды, но имъ не непріятно будетъ узнать, какой цвѣтъ нынче въ употребленіи и какого рода костюмъ надѣвается для зимнихъ прогулокъ. Полноте, г. составитель статьи о модахъ, полноте покрывать насмѣшками непостоянство и причуды рода человѣческаго: вы его не исправите! Вы говорите, что мода -- болѣзнь; но развѣ, войдя въ чуть-чуть освѣщенную гостинную молодой женщины съ разстроенными нервами, вы не захотите поговорить съ хозяйкою о ея нервахъ и мигрени? "Мода" -- ребячество, говорите вы; но развѣ редакція "Москвитянина" не подарила своимъ "юнымъ читателямъ" маленькаго альманаха съ дѣтскими повѣстями? Отчего же вы не хотите потѣшить дѣтей другого рода,-- женщинъ, съ обворожительною улыбкою, несложившимися мыслями и забавными причудами? Вы начали толковать о томъ, что такое мода и вдругъ стали сближать это слово съ разный родами болѣзней, видами (modas), "начиная отъ прыща (говорю вашими словами) и проходя чрезъ всѣ моды нервныхъ и кровяныхъ болѣзней, до струпа..." нѣтъ, я не въ силахъ читать болѣе. Хорошенькая женщина, которой я читаю вашу статейку, вскрикнула "quelle horreur!" и объявила, что никогда, никогда не станетъ читать русскихъ журналовъ. Вы уронили журналистику въ глазахъ женщины,-- и какой еще -- хорошенькой женщины!
   Въ первомъ нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія" есть статья г. Щукина,-- статья интересная,-- статья, способная пробудить самое успокоительное, отрадное впечатлѣніе въ читателѣ. Статья эта называется "Нерчинскій Округъ". Ну!-- думаетъ читатель, принимаясь за нее: какихъ ужасовъ я наслушаюсь: про морозы, про безплодныя пустыни, про жалкихъ дикарей, про тщедушную природу! На первыхъ страницахъ начинается пріятное разочарованіе, похожее на чувство помѣщика, когда, купивъ за глаза имѣніе, онъ при личномъ объѣздѣ удостовѣряется въ красотѣ и изобильномъ хозяйствѣ своего новаго помѣстья. Нерчинскій округъ вовсе не дикъ и не жалокъ; онъ покрытъ лѣсистыми горами, между ними тянутся живописныя долины, перерѣзанныя рѣчками, озерами, холмами; растительность сильна, народонаселеніе гостепріимно и не знаетъ бѣдности. Изобиліе въ лѣсахъ, лугахъ, хлѣбородной землѣ, рыбныхъ промыслахъ, обширное скотоводство, мѣна товаровъ за границу разливаютъ всюду довольство. По рѣкѣ Окону стоятъ прекрасныя дома, изъ четырехъ и пяти комнатъ. Вездѣ чистота и опрятность; у казака найдете все, кромѣ европейскихъ винъ. Все семейство въ безусловномъ повиновеніи у отца-старика; чинопочитаніе наблюдается во всей строгости. За обѣдомъ посреди сидятъ отецъ съ матерью; подлѣ отца по правую руку старшій сынъ, затѣмъ другой -- помоложе, и такъ далѣе. По лѣвую руку сидитъ старшая невѣстка и такъ далѣе. Всѣ сидятъ тихо; дѣти не имѣютъ права говорить за столомъ , а только могутъ отвѣчать на вопросы отца или матери. Послѣ обѣда подаютъ горшокъ съ кирпичнымъ чаемъ, послѣ чего всѣ встаютъ и молятся Богу, потомъ кланяются родителямъ и благодарятъ за хлѣбъ за соль.
   Подобнаго рода описаній много въ статьѣ г. Щукина; каждое изъ нихъ производитъ на читателя пріятное впечатлѣніе, и мысль его съ удовольствіемъ переносится въ тотъ отдаленный край, о которомъ у васъ до сихъ поръ имѣется такъ мало истинныхъ и такъ много ложныхъ свѣдѣній. Казалось бы, чего лучше? цѣль автора достигнута: подробности, имъ сообщаемыя, весьма любопытны; во этого мало г. Щукину. Къ интереснымъ даннымъ авторъ "описанія" прибавилъ собственныя свои размышленія, не только не интересныя, но даже совершенно лишнія въ серьезной статьѣ ученаго содержанія. Говоря о патріархальности нравовъ жителей Нерчинскаго округа, г. Щукинъ горюетъ о томъ, что подражаніе иноземнымъ обычаямъ изгнало простоту изъ русскихъ нравовъ. Допустимъ справедливость этой мысли; но что же можно извлечь изъ этого заключенія въ отношеніи къ статистикѣ и къ Нерчинскому округу?
   Въ другомъ мѣстѣ, г. Щукинъ насмѣхается надъ красотами Саксонской Швейцаріи и не вѣритъ путешественникамъ, восхваляющимъ красивыя мѣстоположенія въ Германіи. "Зачѣмъ же нѣмцы -- говоритъ онъ -- эмигрируютъ въ Америку и другія страны?" На это мы могли бы сказать, что страна красивая и плодородная очень можетъ не имѣть средствъ нужныхъ для пропитанія всего ея народонаселенія; но мы вмѣсто того скажемъ просто: "что вамъ за дѣло до Саксонской Швейцаріи? разсказывайте вамъ то, что вами начато: статистическій обзоръ Нерчинскаго округа!.."
   Кстати, надобно сказать еще нѣсколько словъ о "Москвитянинѣ" и проститься съ нимъ до слѣдующаго мѣсяца. Со статьей г. Щукина не мѣшаетъ сблизить живой и весьма интересный этюдъ г. Кокорева о "Публикаціяхъ и вывѣскахъ", помѣщенный во 2 и 3 нумерахъ "Москвитянина". Многія изъ преждечитанныхъ мною мелкихъ статеекъ г. Кокорева отличались довольно пріятнымъ юморомъ и мелкими наблюденіями. Послѣднее произведеніе г. Кокорева доказываетъ, что талантъ наблюдательнаго автора въ тоже время и подвигается впередъ и носитъ въ себѣ элементъ, совершенно однородный съ главнымъ недостаткомъ статей г. Щукина: онъ состоитъ въ неодолимомъ стремленіи автора поминутно высказывать убѣжденія, нисколько не относящіяся къ избранному имъ предмету. Г. Кокореву не нравятся слова: цивилизація, публикація, грація, рекомендація и такъ далѣе; вѣримъ этому, но намъ-то что за дѣло до антипатій г. Кокорева? Не нравятся вамъ слова конкуренція и эрудиція, замѣните ихъ другими -- et rien parlons plus! Потомъ г. Кокоревъ говоритъ: "Была пора, когда слухомъ земля полнилась, языкъ доводилъ до Кіева, когда кумушкамъ-вѣстовщицамъ было дѣла по горло... То ли нынѣ? языку не даютъ вѣры, человѣкъ самъ сталъ машиною и требуетъ, чтобы все у него шло, какъ заведенные часы. Встрѣтилась ему какая надобность: продать, купить, заложить -- онъ публикуетъ, и дѣло въ шляпѣ".
   Остановимся на этихъ словахъ. Чтобы они могли значить? Если они заключаютъ въ себѣ простой разсказъ о пользѣ публикацій печатныхъ, то не зачѣмъ было-бъ писать этихъ словъ: въ нихъ нѣтъ ничего новаго. Но явная иронія сквозятъ въ каждой строкѣ; г. Кокоревъ будто жалѣетъ о времени, когда языкъ доводилъ до Кіева и кумушкамъ-вѣстовщицамъ было дѣла по горло! Странный вкусъ! но о вкусахъ спорить невозможно,-- можно одно только сказать автору: зачѣмъ вы вамъ сообщаете ваши личные и не много странные вкусы?
   Къ счастію, г. Кокоревъ не всегда толкуетъ съ читателями о своихъ немного эксцентрическихъ вкусахъ. Мнѣ особенно понравилось то мѣсто статьи, гдѣ авторъ, перечитывая газетныя объявленія, какъ Чичиковъ передъ спискомъ купленныхъ имъ душъ, начинаетъ строить свои догадки и предположенія. Ему попадается объявленіе: "Одинокій, пожилой человѣкъ ищетъ мѣста управителя, въ надеждѣ заслужить себѣ вѣчный пріютъ усердіемъ и честностью. Спросить тамъ-то. Тутъ же продается канарейка, которая дерется на рукѣ и поетъ". По случаю этихъ строчекъ, авторъ рисуетъ передъ нами живую и трогательную картину, описываетъ бѣдную комнату, гдѣ пріютился пожилой горемыка, пріѣхавшій въ Москву, въ надеждѣ получить мѣсто. Никто его не нанимаетъ, ему нечѣмъ жить, кое какія крохи распроданы, приходится ему продавать свою ручную канарейку, которая у него только и осталась и съ которою разстаться не по силамъ бѣдняку". "Душеприкащики NNвызываютъ единственнаго наслѣдника покойнаго". Новое предположеніе, новая картина. Покойникъ былъ милліонеръ: кого-то обрадуютъ душеприкащики? кому суждено разбогатѣть? въ какомъ положеніи застанетъ публикація того счастливца? Можетъ быть, этотъ счастливецъ въ долгу какъ въ шелку, проживаетъ послѣдній рубль и приходитъ въ отчаяніе.
   Эти странички лучшія въ статьѣ г. Кокорева. Можетъ быть, я ошибаюсь; но эти небольшіе отрывки произвели на меня какое-то пріятное впечатлѣніе: мнѣ показалось, что они свидѣтельствуютъ о какой-то особенной, неразвитой еще сторонѣ дарованія, совершенно самостоятельнаго и даже новаго въ вашей словесности. Дѣйствительно, юмористическая вдумчивость, умѣнье въ самомъ микроскопическомъ фактѣ подсмотрѣть поэтическую или забавную сторону,-- эта способность, которою такъ прославился Стернъ и нѣкоторые изъ его талантливыхъ подражателей,-- по временамъ мелькаетъ въ этюдахъ г. Кокорева, хотя ее безпрерывно затемняютъ какія-то непонятныя сѣтованія о старикѣ, о кумушкахъ-вѣстовщицахъ и о вѣкѣ, когда промышленности совсѣмъ не существовало. У насъ, въ Россіи, еще не было писателей, которыхъ дарованіе принимало бы направленіе, сходное съ причудливымъ направленіемъ Стерна, Фильдинга, графа К. де Местра, Жанъ-Поля Рихтера.
   ......Мнѣ весьма хотѣлось бы узнать, понравилась ли нашимъ читателямъ милая и оригинальная повѣсть Топфера (вѣрнѣе Тепфера),-- повѣсть, подъ названіемъ: "Наслѣдство", помѣщенная въ февральской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" и переведенная весьма недурно, хотя и не отлично. Видно, что переводчикъ исполнилъ свое дѣло добросовѣстно; но онъ, кажется, не подумалъ, что писателей, подобныхъ Тепферу, нужно переводить съ особеннымъ тщаніемъ и дилетантизмомъ. Такъ какъ вторая книжка "Отечественныхъ Записокъ" имѣетъ видъ довольно унылый, то я поболѣе потолкую о Тепферѣ и его повѣстяхъ, мимо остальныхъ же статей книжки пройду въ молчаніи.
   Тепферъ не французъ. Вмѣстѣ съ Ж. Ж. Руссо, братьями де Местръ, онъ принадлежитъ къ числу иностранцевъ, писавшихъ на французскомъ языкѣ едва ли не лучше, чѣмъ природные французы. Между всѣми этими писателями есть много общаго, и каждый изъ нихъ оцѣненъ по заслугамъ во Франціи и въ Европѣ. Тепферъ родился въ Женевѣ въ 1799 году. Дѣтство его прошло въ виду очаровательныхъ озеръ и долинъ родины. До двадцати лѣтъ авторъ "Женевскихъ разсказовъ" готовился къ живописи, ранніе успѣхи обѣщали ему блестящую будущность, когда сильное воспаленіе глазъ, испортивши его зрѣніе, побудило молодого человѣка кинуться на другую дорогу.
   Послѣ долгаго леченія едва возстановивъ свое здоровье, Тепферъ, объѣздивши Францію и побывавъ въ Парижѣ, снова поселился около Лемана, завелъ пансіонъ для мальчиковъ и предался тихой семейной жизни, которая такъ согласовалась съ его безмятежнымъ и симпатическимъ характеромъ.
   Дѣти, воспитываемыя нашихъ романистомъ, составляли для него новое семейство: Тепферъ былъ другомъ, наставникомъ и товарищемъ своихъ учениковъ. Чуть наступала весна, уроки прекращались; всѣ мальчики, подъ предводительствомъ своего наставника, отправлялись бродить по живописнымъ окрестностямъ Женевы и въ теченіи нѣсколькихъ недѣль странствовали изъ кантона въ кантовъ, ночевали подъ открытымъ небомъ, лазили по горамъ, охотились и гербаризировали, на практикѣ, повѣряя уроки ботаники и другихъ естественныхъ наукъ. Понятно, какъ мила казалась такая бродячая жизнь веселому юношеству, какъ благотворно дѣйствовала она на здоровье и способности учениковъ Тепфера. Душою юнаго общества, самымъ веселымъ изъ всѣхъ путешественниковъ былъ самъ воспитатель; лучшіе часы своей жизни Тепферъ провелъ посреди рѣзвыхъ дѣтей между цвѣтущими ребятишками, въ виду красотъ швейцарской природы, подъ скалами, у костра, на берегу тихихъ озеръ Оберланда. Печать тихаго веселья, юношеской свѣжести, добродушнаго юмора лежитъ на каждой строкѣ, написанной Тепфверомъ,-- и немудрено: вся его жизнь отражается въ его сочиненіяхъ.
   "На деревѣ нѣтъ двухъ листовъ одинаковыхъ, въ мірѣ нѣтъ двухъ людей совершенно сходныхъ между собою". Вотъ мысль, которою можно объяснять успѣхъ той школы, послѣднимъ представителемъ которой былъ Тепферъ. Иной писатель усиливается создать что нибудь новое, выворачивая человѣческую натуру на изнанку; поэтъ, подобный Тепферу, старается только быть истиннымъ и полнымъ. Первый бьетъ на новизну и падаетъ посреди общихъ мѣстъ, второй боится изысканности и всюду пріобрѣтаетъ симпатію. Стернъ портитъ свое громадное дарованіе усиліями и заранѣе данною себѣ задачей быть оригинальнымъ, во что бы то на стало, графъ К. де Местръ сухъ и слишкомъ мелоченъ; въ одномъ Тепферѣ мы постоянно встрѣчаемъ отсутствіе всякой натяжки. Онъ начинаетъ разсказывать какую нибудь простую повѣсть, на пути встрѣчаетъ онъ какую нибудь мысль, развиваетъ ее безъ церемоніи, вводитъ одинъ, два эпизода, но все-таки помнитъ о цѣломъ: онъ не ловитъ отступленій; онъ знаетъ что, со странностями или безъ странностей, разсказъ его все-таки будетъ хорошъ и оригиналенъ.
   "Наслѣдство" принадлежитъ къ числу лучшихъ повѣстей вашего автора. Въ ней разсказываются похожденія одного швейцарскаго денди, которому жизнь наскучила и который корчитъ изъ себя совершенно разочарованнаго человѣка. Въ городѣ, гдѣ живетъ онъ, случился пожаръ. Нашъ левъ надѣваетъ бѣлыя перчатки и идетъ смотрѣть картину разрушенія. Народъ, дѣятельно пособляющій пожарной командѣ, вталкиваетъ юношу въ цѣпь людей, передающихъ ведра, и денди принужденъ работать. Общее движеніе, дѣятельность, видъ опасности возбуждаютъ его душу: онъ работаетъ съ усердіемъ. Въ этой же цѣпи, рядомъ съ нимъ, стоитъ бѣдно одѣтая дѣвушка и также трудятся съ большимъ рвеніемъ. Отблески пожара по временамъ озаряютъ ея милое личико и розовыя щеки.... Впрочемъ, можно ли пересказывать повѣсти Тепфера и передавать картины, имъ изображенныя?
   Но касательно общаго колорита произведенія очень можно сказать нѣсколько словъ. Въ "Наслѣдствѣ", какъ и во всѣхъ повѣстяхъ Тепфера, есть нѣчто тихое, успокоительное, любезное, идиллическое. Природа Швейцаріи и швейцарское общество описаны съ рѣдкою живописностью. Тепфера должны обожать люди огорченные и сознающіе пустоту своихъ огорченій, Тепфера должны любить оптимисты, слишкомъ лѣнивые для того, чтобъ сѣтовать надъ картинами человѣческихъ несчастій. Прочитать повѣсть Тепфера все равно, что послѣ утомительнаго бала заснуть и увидѣть во снѣ долину Шамуни. Можно зѣвать надъ повѣстью Тепфера, но дурно отзываться о талантѣ ея автора невозможно.
   .......Но въ какомъ видѣ долженъ я представить себѣ автора музыкальныхъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ". Конечно, въ видѣ Протея, являвшагося иногда въ привлекательномъ образѣ, иногда же въ ужасающей фигурѣ. Что наговорилъ означенный критикъ по поводу "Донъ-Жуана", Моцартовскаго "Донъ-Жуана", той самой оперы, на которую было написано нелѣпѣйшихъ комментаріевъ болѣе, нежели на вторую часть Гётева "Фауста"! Музыкальный критикъ отличился.... держу пари, что у него на столѣ лежитъ кипа старыхъ нѣмецкихъ сочиненій; впрочемъ, нѣтъ: вѣроятно не кипа, а одна какая нибудь увѣсистая книга, написанная музыкальнымъ Эригеномъ или Томазіусомъ, профессоромъ эстетики, не умѣющимъ отличить сопрано отъ контральта, а совсѣмъ тѣмъ готовымъ написать четыре тома in quarto по поводу вальса "Ach, du lieber Augustin!" Взываю къ господину Боткину, дону Сазилію Педро Боткину, врагу музыкальной схоластики: пусть вооружится онъ томами старыхъ книгъ, изъ которыхъ новые критики нещадно заимствуютъ свои вдохновенія, пусть припомнитъ онъ десятки забавныхъ анекдотовъ по поводу глубокомысленныхъ и темныхъ сужденій о музыкѣ, и съ помощью этихъ орудій даетъ новый толчокъ музыкальнымъ тонкостямъ. Я же безсиленъ въ этомъ случаѣ, чѣмъ я могу быть полезенъ въ этомъ дѣлѣ! парадоксомъ, анекдотцемъ? Впрочемъ, отчего же не разсказать одного хорошаго анекдотца. За истину анекдота я ручаюсь. Нѣсколько лѣтъ тому назадъ, въ Петербургѣ жила пѣвица великая, умная, милая, насмѣшливая,-- пѣвица, обожаемая публикою, артистка, окруженная славою, особа, завоевавшая свою славу съ самыхъ юныхъ лѣтъ. Она страстно любила искусство, которому было всѣмъ обязана, была не прочь изрѣдка и поговорить о музыкѣ, хотя частенько, во время разговоровъ съ нашими дилетантами, немного ироническая веселость блестѣла въ ея темныхъ глазахъ. Одинъ изъ этихъ дилетантовъ, ревностный поклонникъ ученой музыки, всѣхъ чаще надоѣдалъ милой артисткѣ своими музыкальными комплиментами, за которыми слѣдовали неминуемыя диссертаціи объ ученыхъ операхъ, о симфоніяхъ, въ которыхъ картинно изображается восходъ солнца, и объ ораторіяхъ, гдѣ съ самою убійственною точностью переданы колебанія скептическаго ума, а потомъ горячее убѣжденіе души. Насмѣшливая артистка смирно выслушивала все это, изрѣдка кусая губы и лукаво поглядывая на своего супруга, который тоже иногда былъ не прочь подшутить надъ своимъ ближнимъ. Впрочемъ, тутъ не было ничего обиднаго: кусать губы, c'était son geste familier. Въ большомъ театрѣ тогда готовилось торжество -- "музыкальный фестиваль", по выраженію тогдашнихъ фельетонистовъ. Ставилась на сцену опера прекрасная, грандіозная, равно нравящаяся и профанамъ и схоластикамъ. Нашъ дилетантъ былъ внѣ себя отъ восхищенія, тѣмъ болѣе, что послѣ оперы ему предстояло провести цѣлый вечеръ въ обществѣ любимой артистки и надоѣдать ей разсказами о музыкальныхъ фразахъ, рисующихъ, такъ сказать, картину смерти, о скрыпкахъ, выражающихъ взоры изумленія, и такъ далѣе, въ томъ же родѣ. Передъ спектаклемъ, поутру, онъ досталъ себѣ прехитрую нѣмецкую книгу и вычиталъ тамъ десятка съ три преоригинальныхъ разсужденій. Чтеніе утомило нашего дилетанта; усилія памяти отразились на его желудкѣ: онъ пошелъ обѣдать съ пріятелями; обѣдъ былъ сытный, вина было выпито много. Нашъ любитель ученой музыки со слипающимися глазами добрался до театра, сѣлъ въ свое кресло и глубокомысленно наклонилъ голову.
   Пьеса кончилась, публика была въ восторгѣ. На вечерѣ у Л. почтенный любитель музыки сошелся съ артисткою, и надо было послушать, что онъ ей разсказывалъ, какъ пенялъ онъ каждую ея нотку, какъ истолковывалъ значеніе ея игры! Дѣло дошло до одной аріи третьяго акта. Дилетантъ превзошелъ самого себя: по поводу этой аріи онъ сдѣлалъ обозрѣніе трудовъ Палестрины, Порпоры, Баха и Глюка, коснулся десятка пѣвицъ на ини и елли и заключилъ свою рѣчь торжественнымъ признаніемъ, что ни одна изъ этихъ пѣвицъ не выполняла трудной аріи такъ, какъ она, очаровательница Петербурга. Посреди своихъ изліяній, краснорѣчивый дилетантъ почувствовалъ себя несовсѣмъ ловко, и дѣйствительно было отчего встревожиться: присутствующія лица коварно переглядывались между собою, хозяинъ дома старался замять разговоръ, знаменитая артистка кусала губы сильнѣе обыкновеннаго, цѣлый потокъ шутливости видѣнъ былъ въ ея глазахъ. Нѣсколько дамъ лукаво шептались въ сторонѣ. Человѣкъ, сдѣлавшій глупость, становится крайне проницателенъ; чуткое ухо вашего героя различило въ этомъ шопотѣ слова: "Арія была пропущена.... monsieur sommeillait, забавная ошибка".... и такъ далѣе.
   Однако, вашъ любитель нашелся и, какъ прилично свѣтскому человѣку, первый во всемъ покаялся, но съ тѣхъ поръ совершено пересталъ говорить о музыкальныхъ тонкостяхъ.
   Нынѣшній мѣсяцъ Сибири, Байкалу, Алтаю и Нерчинску посчастливилось: кромѣ указанной нами статья "Сѣвернаго Обозрѣнія", въ "Отечественныхъ Запаскахъ" читается статейка въ томъ же родѣ. Кромѣ того въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" есть разсказъ г. Ступишина о бурятскомъ преданіи и сверхъ того обѣщаніе изрѣдка печатать народныя легенды и сказки сибирскихъ народовъ. Бурятское преданіе, о которомъ мы говоримъ, не лишено занимательности и нѣкоторой грандіозности; по крайней мѣрѣ человѣкъ, бывшій на мѣстѣ разсказа, можетъ составить изъ него поэму интереснѣе многихъ поэмъ, пользующихся извѣстностью,-- поэмъ, воспѣвающихъ разныхъ героевъ съ охлажденною душою.
   Февральская книжка "Библіотеки для чтенія" хотя и тонка, но составлена весьма недурно. Тамъ продолжается "Замосковная лѣтопись", о которой я говорилъ въ прошедшей книжкѣ, и помѣщена небольшая повѣсть подъ названіемъ "Rendez vous". Повѣсть эта очень жива, читается съ удовольствіемъ; она основана на идеѣ всѣмъ доступной и весьма драматической: въ ней разсказываются грустныя похожденія стараго холостяка, изнывающаго подъ тяжестью своихъ сорока лѣтъ и вслѣдствіе своего грустнаго, жалкаго одиночества, почти утратившаго всѣ добрыя качества. Я покрайней мѣрѣ такъ понялъ основную мысль повѣсти и долженъ признаться, что мысль эта стоитъ десяти повѣстей, трехъ романовъ, одной драмы и цѣлаго трактата. Кажется, что можетъ быть обыкновеннѣе разсказа о горестяхъ отцвѣтшаго волокиты, одинокаго человѣка, стараго холостяка, а между тѣмъ я почти не знаю хорошихъ произведеній, писанныхъ на эту тему. Мы любимъ рыться въ своей душѣ, но выбираемъ оттуда черты и свѣдѣнія, дѣлающія намъ честь; мы такъ самолюбивы, что чуждаемся идеи искать въ себѣ самихъ матеріялы неутѣшительные и обидные для тщеславія. Вотъ если дѣло идетъ о разочарованіи, о грандіозной сухости души, объ отвергнутой любви, на то мы литераторы: мы готовы наговорить съ три короба объ этихъ эффектныхъ тонкостяхъ. Мы готовы смѣяться надъ жизнью, но хотимъ, чтобъ нашъ смѣхъ располагалъ въ нашу пользу; мы готовы сказать, что "жизнь есть пустая шутка"; но что сами мы по временамъ бываемъ пусты, неловки, жалки, этого мы никогда не скажемъ. Даже умные люди рисуются сами передъ собою, и рисуются, какъ бы имъ тошно ни приходилось: Оберканъ бродитъ по Альпамъ и любуется своимъ страданіемъ; Адольфъ, выставляя себя съ черной стороны, тщательно скрываетъ обидныя частички своего извращеннаго я; у Жанъ-Жака Руссо за каждымъ откровеннымъ признаніемъ слѣдуетъ страница оговорокъ. Тѣ, которые говорятъ, что психологическая сторона человѣка вся подмѣчена и разработана, не знаютъ сами, что говорятъ: авторъ психологическаго романа разсказываетъ сплошь, какъ бы думая, что всѣ герои пишутся съ него самого, и на этомъ основаніи украшаетъ своихъ героевъ.
   Въ жизни человѣка есть много элементовъ горькихъ безъ всякаго вознагражденія, тягостныхъ безъ малѣйшей эффектности, жалкихъ безъ всякой картинности. Мимо этихъ-то элементовъ наблюдатели-разскащики проходятъ робко и спѣшно, съ непріятнымъ сжиманіемъ сердца. Замѣтьте, какого рода герои являются во всѣхъ европейскихъ романахъ, старыхъ или новыхъ. То или люди молодые, или старики, или, по крайней мѣрѣ, особы совершенно зрѣлаго возраста. Переходнаго же возраста,-- возраста между молодостью и зрѣлостью,-- возраста тяжелаго и весьма разнообразнаго, боятся всѣ разскащики. Въ эти года такъ много пустыхъ огорченій, грустныхъ неудачъ, порывовъ къ прошлому, малодушныхъ сожалѣній и шаткихъ поступковъ, что романистъ, заглянувъ въ эту бездну, увидѣвъ въ ней такъ много своего, скрытаго отъ самого себя, не рѣшается анализировать далѣе.
   Обратимся, однако, къ старымъ холостякамъ. Я смотрю на этотъ возрастъ не съ той водевильной точки зрѣнія, по которой старый холостякъ почитается несчастнымъ только изъ-за того, что не имѣетъ семейства, смѣшитъ своими волокитствами и повинуется своей кухаркѣ. Все это можетъ быть забавно и уже служило пищею для многихъ бельлетристовъ. Но чего еще никто почти не анализировалъ, не выставлялъ въ вѣрномъ разсказѣ, такъ это тѣ явленія, которыя совершаются въ душѣ зрѣлаго человѣка, не умѣвшаго въ юности дѣльно направить свою любящую способность и оттого впослѣдствіи претерпѣвающаго цѣлый рядъ грустныхъ катастрофъ. Мнѣ бы хотѣлось въ какомъ нибудь серьёзномъ произведеніи фантазіи прослѣдить томительныя колебанія того возраста, когда любить уже поздно и когда любить все еще хочется, хочется не сердцемъ, а головою, когда потребность привязанности также сильна, какъ минутный аппетитъ у больного человѣка. Мнѣ бы хотѣлось осязательно изслѣдовать рядъ мелкихъ причинъ, превращающихъ здоровую натуру въ натуру испорченную и мало по малу разрушающихъ всѣ свѣтлыя надежды юношества. Сюжетъ этотъ такъ занимаетъ меня, что я обѣщаюсь редакціи, достигнувъ лѣтъ стараго холостяка, посвятить цѣлый годъ такой грустной жизни на ея изображеніе.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" г. Мацкевичъ продолжаетъ свои интересныя біографіи французскихъ художниковъ XVIII столѣтія. Счастіе писателю, выбравшему для своего труда жизнеописаніе поэта или живописца: тутъ столько можетъ быть картинъ, анекдотовъ, характеровъ и подробностей! Не то съ біографіями ученыхъ, особенно нѣмецкихъ. Эти почтенные джентльмены (за рѣдкимъ исключеніемъ Гумбольдта и Нибура) сидятъ въ своемъ кабинетѣ, читаютъ, читаютъ и наконецъ дочитываются до того, что могутъ пробѣжать въ полчаса книгу, которую иной не прочтетъ и въ двѣ недѣли {Постоянныя занятія, дѣйствительно, придаютъ ученымъ людямъ ту быстроту въ процессѣ чтенія, безъ которой невозможно обойтись человѣку, посвятившему себя многосложнымъ изысканіямъ по части какой нибудь науки. Въ сочиненіяхъ А. Тьери, ослѣпшаго вслѣдствіе непомѣрнаго чтенія, можно найти нѣсколько интересныхъ данныхъ на счетъ той скорости, до которой можетъ дойти процессъ чтенія, и чтенія разумнаго. Авторъ "Разсказовъ о Меровингахъ" говоритъ въ одномъ мѣстѣ, что ему было достаточно кинуть одинъ взглядъ на страницу никогда не читаннаго имъ фоліанта, чтобъ отыскать въ немъ фактъ или выраженіе, необходимое для справки.}. По поводу твореній одного изъ такихъ ученыхъ, знаменитаго Леопольда Ранке, г. Куторга пишетъ статью, которой первая часть напечатана уже въ "Библіотекѣ". Сочиненіе г. М. Куторги прочтетъ не только человѣкъ, интересующійся всякимъ новымъ явленіемъ въ словесности и сочувствующій трудамъ автора, но даже лѣнивый любитель бельлетристики не оставитъ ея, не дочитавъ до конца. Чистота слога, ясность и щеголеватость изложенія, умѣнье сгруппировать факты и заключенія, способность передавать сложныя идеи самымъ простымъ общедоступнымъ образомъ,-- вотъ неполное еще исчисленіе достоинствъ названной мною статьи. Къ всему этому присоединяется та особенность, пріобрѣтаемая однимъ путемъ -- любовію къ своему предмету,-- та особенность въ разсказѣ, которая придаетъ живой интересъ всему тому, до чего касается перо автора. Часть статьи г. М. Куторги посвящена разсмотрѣнію тѣхъ источниковъ, которыми пользовался Ранке для своихъ историческихъ сочиненій: изчисляя эти источники, совершенно неизвѣстные предшественникамъ берлинскаго историка, г. Куторга находитъ случай коснуться исторіи Венеціи, сдѣлать краткій обзоръ феодальной системы въ западной Европѣ и, переходя онъ, одного предмета къ другому, знакомитъ читателя съ главнымъ предметомъ своихъ изысканій. Указаніе источниковъ, послужившихъ Леопольду Ранке пособіями при составленіи "Исторіи Реформаціи", дѣлаетъ г. Куторгѣ величайшую честь, не только какъ отличному спеціалисту, но и какъ знатоку дѣла въ чисто литературномъ отношеніи. Въ то время, какъ наши бельлетристы о любви и о забавныхъ происшествіяхъ толкуютъ какимъ-то унылымъ и крайне запутаннымъ слогомъ, когда музыкальные критики нагоняютъ на насъ зѣвоту своими тонкостями, чрезвычайно пріятно видѣть людей ученыхъ, говорящихъ о своемъ предметѣ на языкѣ изящномъ и доступномъ каждому.
   Исторія, какъ и всякая другая наука, имѣетъ своихъ схоластиковъ, писателей, погубившихъ всѣ свои познанія подъ спудомъ невѣроятныхъ умозрѣній, людей даровитыхъ, но зараженныхъ какимъ-то болѣзненнымъ стремленіемъ подчинять всѣ факты заранѣе придуманнымъ выводамъ, и, разсказывая о дѣйствительныхъ событіяхъ, поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ. Съ того времени, какъ ученіе Декарта, по словамъ г. Куторги, "открывшее новый міръ умственной дѣятельности человѣка", разлилось по Европѣ, исторія восприняла много новыхъ элементовъ, изъ которыхъ одни принесли обильный плодъ, другіе же оказались блестящимъ пустоцвѣтомъ. Послѣ остроумныхъ, хотя весьма эксцентрическихъ твореній Вико и Гердера, насталъ для исторіи философскій періодъ, принесшій несомнѣнную пользу, и вмѣстѣ съ тѣмъ породившій бездну писателей, до сихъ поръ пользующихся знаменитостью, но сочиненія которыхъ человѣкъ мало мальски скептическій не можетъ читать безъ досады или хохота, смотря по состоянію нервовъ.
   На трехъ первыхъ страницахъ своей статьи г. Куторга сдѣлалъ мастерскій обзоръ старому и новому направленію исторіи. Нельзя не пожелать, чтобъ статья о Ранке была скорѣе кончена; не прибавлю: "также кончена, какъ начата"; тутъ нѣтъ мѣста ни сомнѣніямъ, ни желаніямъ: дѣло говоритъ само за себя.
   Въ заключеніе, не могу не сказать нѣсколько словъ о быстромъ и дѣльномъ развитіи нашей ученой словесности за послѣдніе годы. Людямъ, безпрестанно пишущимъ объ упадкѣ русской словесности, мы можемъ дать теперь самый блистательный отвѣтъ, указавъ хотя на тѣ статьи учено-литературнаго содержанія, которыя явились въ нашихъ журналахъ за послѣдніе шесть мѣсяцевъ. Мы бы не заговорили объ этомъ предметѣ, еслибъ дѣло шло о защитѣ русской словесности противъ насмѣшекъ фельетонистовъ; противъ такихъ порицателей лучшее оружіе есть молчаніе. Но, къ сожалѣнію, въ изданіяхъ дѣльныхъ, въ разговорахъ людей безпристрастныхъ, безпрестанно читаешь и слышишь слова "наша бѣдная словесность", "въ пустынѣ нашей литературы появилось то-то и то-то". Въ этихъ отзывахъ есть малая частичка правды, но гораздо больше заблужденій. Правда, стихотвореній не пишутъ; правда, бельлетристика бѣдна; но развѣ успѣхъ словесности измѣряется по однимъ стихамъ и повѣстямъ? Смѣемъ спросить всѣхъ и каждаго, много ли писалось ученыхъ статей, доступныхъ всѣмъ читателямъ, въ тѣ періоды словесности, о которыхъ такъ сожалѣютъ нынѣшніе цѣнители? По какимъ свѣдѣніямъ лѣтъ двадцать тому назадъ могъ слѣдить за интересами пауки человѣкъ незнакомый съ иностранными языками? Какого рода историческіе и біографическіе этюды помѣщались въ тогдашнихъ журналахъ?
   Да зачѣмъ ходить такъ далеко: возьмемъ періодъ болѣе къ намъ близкій и изъ подъ вліянія котораго мы еще не вполнѣ вышли -- періодъ преобладанія критики надъ другими отдѣлами словесности,-- періодъ, ознаменованный появленіемъ толковъ весьма замѣчательныхъ, но обреченныхъ на безсиліе ложными и крайне запутанными теоріями объ искусствѣ. Лѣтъ десять тому назадъ, въ нашей словесности, рядомъ съ неоспоримо прекрасными элементами, существовалъ недостатокъ, вслѣдствіе котораго и литературные дѣятели и литературные судьи были въ какомъ-то ложномъ кругѣ. Не имѣя ни силъ, ни средствъ изъ него выбиться. Недостатокъ этотъ заключался въ совершенномъ незнаніи образцовъ древней и новой словесности, въ неумѣньи слѣдить за всѣмъ, что появлялось замѣчательнаго по части изящной литературы во Франціи и Англіи, Италіи и Германіи. Отъ невѣдѣнія оставался только одинъ шагъ къ исключительности, отъ исключительности оставалось перейти къ пренебреженію чужихъ образцовъ и къ порывамъ къ какой-то оригинальности, псевдореальности, какъ назвалъ это направленіе одинъ изъ извѣстныхъ нашихъ литераторовъ. Въ эту эпоху туманныхъ и юношескихъ стремленій роль нашей критики была и самая блестящая и самая грустная. По своей малой начитанности и поверхности свѣдѣній, лучшіе наши цѣнители поминутно вдавались въ непростительныя ошибки, забавные промахи, легкомысленные приговоры. Еслибъ я умѣлъ писать въ то время, я не упустилъ бы случая потѣшиться надъ тогдашнею критикою. Я бы заготовилъ повѣсть или романъ, цѣликомъ украденный изъ такихъ иностранныхъ писателей, о которыхъ ничего не знать почитается дѣломъ непозволительнымъ. Въ романѣ этомъ не было бы ни одной строчки моей, всѣ мысли, всѣ событія и характеры были бы заимствованы, потомъ оставалось сгладить общій колоритъ, за тѣмъ напечатать вещь и услышать себѣ громкія похвалы, приправленныя сотнею весьма пріятныхъ, хотя и длинныхъ разсужденій о чемъ угодно, кромѣ самой статьи.
   Я вполнѣ убѣжденъ, убѣжденъ, на сколько позволяется человѣку быть убѣжденнымъ, что наша изящная словесность и вмѣстѣ съ всю критика тогда только выйдутъ изъ своего, не совсѣмъ удовлетворительнаго состоянія, когда наши писатели поставятъ себѣ въ непремѣнную обязанность обширное, полное знакомство съ исторіей древней и новой словесности, когда наша ученая литература обогатится множествомъ этюдовъ надъ твореніями замѣчательныхъ талантовъ всѣхъ временъ и народовъ. Много нужно имѣть свѣдѣній и приложить труда, чтобъ сочинить самое нехитрое произведеніе, чтобъ пустить въ ходъ нѣсколько замѣчательныхъ истинъ; нужно знать о томъ, какъ въ другое время другіе люди смотрѣли на эти самыя истины. Легко создавать вещи, не основанныя на наукѣ; но въ томъ-то бѣда, что такія вещи, кажущіяся намъ удивительно милыми и оригинальными, были уже сказаны прежде насъ и лучше насъ. Изъ всѣхъ подражаній самое нестерпимое бываетъ то, которое совершенно безсознательно.
   Вслѣдствіе всѣхъ этихъ скучныхъ соображеній, я веселюсь духомъ, слѣдя за развитіемъ нашей ученой словесности, и особенно радуюсь появленію статей, трактующихъ (выраженіе барона Розена) объ исторіи литературы, о древнихъ писателяхъ, объ образцовыхъ твореніяхъ русской и иностранной словесности. Можетъ быть, моя радость не понравится журналамъ, въ исключительности своей нападающимъ на такое направленіе словесности, утверждающихъ, что у насъ мало своего, оригинальнаго; на это я могу сказать одно только: чтобъ создать что нибудь хорошее свое, необходимо знать все то, что у другихъ есть хорошее; чтобъ выбиться изъ подражаній безсознательныхъ, нужно умѣть, при случаѣ подражать съ полнымъ сознаніемъ своего дѣла. Гоняться же за какою-то идеальною самостоятельностію въ словесности можетъ только человѣкъ, незнающій того, что родъ человѣческій въ теченіи многихъ тысячъ лѣтъ повторяетъ одно и тоже, и не довольно сознавшій ту великую истину, что словесности всѣхъ образованныхъ народовъ до крайности сходны между собою.
   Теперь слѣдовало бы заключить мое письмо новою диссертаціею о журнальныхъ ошибкахъ и промахахъ; но, къ несчастію, начало весенней лѣни одолѣваетъ меня съ непонятною силою.
   

XIII.

Мартъ 1850.

   Возможенъ ли русскій водевиль? забавенъ ли русскій водевиль? хорошо ли дѣлаетъ русскій талантливый литераторъ, сочиняющій водевили? Вотъ три вопроса, которые я задаю себѣ. Рѣшивъ ихъ, я кладу руку на сердце и торжественно произношу слѣдующую формулу:
   "Нѣтъ, русскій водевиль невозможенъ". "Нѣтъ, этотъ водевиль нимало не забавенъ". "Нѣтъ, талантливый человѣкъ, посвятившій себя сочиненію водевилей, приноситъ ущербъ своей извѣстности и отечественной литературѣ".
   Вслѣдствіе сего, приглашаемъ прослушать нѣсколько старыхъ и довольно скучныхъ разсужденій о всѣхъ водевиляхъ вообще и въ особенности о послѣднемъ водевилѣ графа Соллогуба: "Бѣда отъ нѣжнаго сердца" ("Отечественныя Записки", мартъ 1850).
   Попросите Пушкина перевести пѣсню Беранже -- стихи будутъ плохіе; уговорите Гейне передать на своемъ языкѣ одну изъ лучшихъ басень Крьнова -- и вы изумитесь пучинѣ вздору, который поднесетъ вамъ стихотворецъ Германіи. Представьте себѣ русскаго бельлетриста, вознамѣрившагося написать водевиль, то есть маленькую пьеску, изъ того разряда пьесъ, которыя удаются только французамъ, и вы убѣдитесь, что она не удается.
   Французъ любитъ "пѣть и веселиться", какъ говорятъ рыцари, чокающіеся пустыми стаканами въ "Робертѣ". Счастливѣе ли французы отъ этого, я не знаю; только знаю, что всякій народъ понимаетъ веселость по своему. Еще знаю, что читающему и театральному міру весьма можно жить на свѣтѣ безъ французскихъ водевилей, а безъ русскихъ и подавно. Французскій водевиль держится на трехъ точкахъ, и о нихъ я намѣренъ говорить подробнѣе, желая показать, что ни одна изъ этихъ точекъ неудобна для подражателей. Во-первыхъ, французскій водевиль не можетъ обойтись безъ остротъ, каламбуровъ, то есть игры словами. По организаціи французскаго языка, эта игра возможна, понятна и производитъ довольно пріятное впечатлѣніе. По организаціи нашего языка, такая игра невозможна, а если возможна, то смѣшитъ слушателей насчетъ остряка. Вотъ русскіе водевильные каламбуры -- предоставляю судить о нихъ читателямъ: "Отелло" -- Отъѣловъ; "моего гнѣва не залить Нѣвой". -- Полно, дружище, не вой! "Aucune politesse!" -- окунь на сковородѣ-съ!" "Pauvre diable!" "поваръ дьяволъ!"
   
             "Мужья приданое берутъ
             A ужь жену берутъ въ придачу".
   
   "Если веселиться, то надо быть навеселѣ!" "Зачѣмъ вамъ цвѣты: вы сами настоящій цвѣтокъ!"
   Вотъ они -- каламбуры и бомо! Стоитъ ли ломать русскій языкъ и пускаться въ фокусы, несовмѣстные съ его духомъ!
   Признаюсь, въ дѣлѣ остротъ и каламбуровъ я люблю болѣе всего остроты сказанныя для шутки, съ явнымъ сознаніемъ ихъ нелѣпости. Вѣроятно, многимъ изъ моихъ читателей доводилось сиживать у камина посреди самой дружеской бесѣды, въ ты рѣдкія минуты, когда каждому изъ присутствующихъ хочется пошалить, поболтать вздору и безпрестанно вмѣшиваться въ чужую рѣчь. Въ этомъ ребяческомъ настроеніи духа отпускаются самыя пошлыя остроты, говорятся каламбуры, повергающіе въ изумленіе своей нелѣпостью. Слушатели восклицаютъ: "какъ это пошло!" и хохочутъ отъ чистаго сердца; дикія бомо пересѣкаются одно другимъ; анекдоты, не имѣющіе тѣни здраваго смысла, передаются съ важнымъ видомъ и возбуждаютъ новый хохотъ; но удовольствіе такого рода есть комнатное, интимное, которому на сценѣ подражать нѣтъ возможности.
   Второй пунктъ: во французскомъ водевилѣ безпрестанно встрѣчается пѣніе въ одиначку или хоромъ. На несообразность этого обстоятельства съ драматическими условіями указывать нечего: дѣйствительно: господинъ во фракѣ или мундирѣ національной гвардіи, подходящій къ оркестру и начинающій заливаться на разные тоны, есть вещь довольно дикая. A между тѣмъ во Франціи пѣсня и куплетъ еще имѣютъ мѣсто въ общественной жизни средняго сословія. Тамъ довольно часто на званыхъ обѣдахъ поютъ послѣ дессерта многіе риѳмоплеты, какъ Жовіаль, сочиняютъ куплетцы на разные случаи и, конечно, не упускаютъ возможности пѣть ихъ при постороннихъ. Кромѣ того, несообразность введенія куплетовъ во французскіе водевили ослабляется тѣмъ обстоятельствомъ, что водевиль есть вещь, родившаяся во Франціи,-- вещь, къ которой всѣ до того привыкли, что никто не обращаетъ вниманія на ея недостатки.
   Но не такъ у насъ. Водевиль не родился въ Россіи, c'est une plante parasite; мы вовсе его не любимъ о не намѣрены снисходить къ піитическимъ вольностямъ нашихъ водевилистовъ. Намъ вовсе не кажется правдоподобнымъ явленіе какого нибудь титулярнаго совѣтника, въ пятьдесятъ лѣтъ отъ роду, вбѣгающаго на сцену и начинающаго пѣть:
   
             Вѣдь шутка сказать,
             Чай, братцы, лѣтъ пять,
             Какъ съ вами ужь я не видался.
             Забыли вы насъ,
             A я такъ безъ васъ
             Ну, просто, совсѣмъ стосковался...
   
   и поющаго цѣлую рапсодію въ томъ же родѣ въ продолженіи четверти часа.
   Я не говорю уже о нашихъ нравахъ, какъ и вездѣ имѣющихъ и комическое, но ровно ничего водевильнаго, и перехожу къ третьему, самому главному пункту.
   Всякій водевиль основанъ на шуткѣ, на комическомъ изображеніи извѣстныхъ нравовъ; каждый водевиль долженъ зацѣплять публику за живое. Французы любятъ, когда на сценѣ смѣются надъ ихъ слабостями; гордый англичанинъ не позволяетъ рисовать на себя карикатуры: у нихъ такой вкусъ; а o вкусахъ спорить нельзя. Русское же общество щекотливо: оно не любитъ насмѣшекъ надъ собою...
   И вотъ почему я скорѣе буду писать героическую поэму, нежели водевили. По крайней мѣрѣ героическую поэму можетъ всякій читатель бросить подъ столъ безъ особенной досады; по крайней мѣрѣ въ героической поэмѣ не нужно игры словъ, такъ несовмѣстной съ духомъ русскаго языка; по крайней мѣрѣ героическая поэма не затронетъ ничьей щекотливости. Благодаря Бога, и еще ни разу въ жизни не смѣялся надъ человѣкомъ, который бы не былъ въ состояніи за мои насмѣшки отплатить мнѣ вдесятеро, и ни за что въ свѣтѣ не позволю себѣ подшучивать надъ слабыми и безотвѣтными особами, надъ которыми такъ изощряютъ свое остроуміе господа водевилисты.
   Теперь я могъ бы пересказать публикѣ содержаніе водевиля съ бомо и куплетами,-- водевиля, написаннаго тѣмъ же самымъ перомъ, которое подарило васъ "Медвѣдемъ" и "Аптекаршею"; но, помня наслажденіе, доставленное мнѣ этими двумя, по истинѣ, прекрасными, повѣстями, я удерживаюсь отъ разбора водевиля, называющагося "Бѣда отъ нѣжнаго сердца". Я понимаю возможность смотрѣть подобнаго рода пьесы на сценѣ, въ особенности, если придешь въ театръ послѣ веселаго обѣда и возьмешь кресло рядомъ съ двумя пріятелями, изъ которыхъ каждый разсказываетъ во время представленія смѣшные анекдоты. При такихъ условіяхъ, я готовъ смотрѣть что угодно: "Отца и дочь", "Григорія Григорьевича Носова", "Макара Губкина", "Камилла, римскаго диктатора" и такъ далѣе.
   Но читать водевиль въ журналѣ, пересказывать, его содержаніе, я рѣшительно не въ силахъ, и потому, попросивъ извиненія у моихъ читателей, поспѣшаю перейти къ весьма интересному сочиненію.
   Въ одномъ изъ моихъ писемъ, я говорилъ съ вами о "Теккереѣ", или, какъ называютъ его нѣкоторые строгіе соблюдатели британскаго произношенія, "Ѳеккреѣ". Я же не люблю буквы ѳита, и потому буду звать этого талантливаго писателя по прежнему "Теккереемъ". Помнится, я хвалилъ его повѣсть "Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевскій алмазъ",-- повѣсть, отличающуюся необыкновенно лукавою наивностью и мѣткимъ изображеніемъ лондонскихъ нравовъ. Теперь на русскій языкъ переводится романъ, послужившій краеугольнымъ камнемъ извѣстности этого писателя. Романъ носитъ имя не менѣе странное, какъ и названіе повѣсти, о которой я сейчасъ вспомнилъ: онъ называется Vanity Fаir -- "Ярмарка Тщеславія". Я читалъ его въ оригиналѣ и смѣло рекомендую его русскимъ читателямъ. Начало, дѣйствительно, немного скучновато, но слѣдующія части гораздо живѣе и интереснѣе. Считаю не лишнимъ всѣ эти предувѣдомленія, ибо странное названіе сочиненія дѣйствительно можетъ отбить охоту къ его чтенію. Помню, какого труда стоило мнѣ проглотить первыя страницы, а между тѣмъ англійскій титулъ романа не звучитъ такъ страшно. Онъ весь въ двухъ короткихъ словахъ, но эти два слова обѣщаютъ столько сухихъ и скучныхъ разсужденій. Никто столько не писалъ о литературныхъ мелочахъ, какъ англичане, а между тѣмъ никто хуже ихъ не обходится съ этими мелочами, никто не придумываетъ болѣе страннаго дѣленія своей книги, никто не подчуетъ читателя болѣе пустыми эпиграфами, никто не выдумываетъ для своихъ романовъ болѣе странныхъ названій.
   Извѣстный англійскій библіофилъ, д'Израэли замѣчаетъ довольно справедливо, что удачно придуманное заглавіе книги рѣдко выпадаетъ на долю сочиненій истинно-прекрасныхъ, и въ доказательство приводитъ примѣръ доктора Джонсона и Аддисона,-- писателей, никогда не остававшихся довольными заглавіемъ своихъ сочиненій. По нашему мнѣнію, усиліе талантливаго писателя сочинить ловкое названіе для своей книги заставляетъ предполагать въ этомъ писателѣ какую-то мелочность, и собственное заключеніе наше мы можемъ подкрѣпить примѣровъ тысячи сочиненій, которыя читаются всѣмъ міромъ и осыпаются похвалами, не смотря на то, что ихъ заглавія чрезвычайно просты и не имѣютъ въ себѣ ничего заманчиваго. Въ замѣнъ того, хитросплетенность и неестественность заглавія почти всегда заставляетъ дурно думать о самомъ произведеніи. Вообще, заглавія старыхъ и новыхъ изданій могутъ служить поводомъ къ довольно интересному этюду. Вотъ что говорятъ Плиній старшій и Авлъ Геллій о заглавіяхъ, бывшихъ въ употребленіи въ древней словесности.
   "Греки -- говоритъ первый изъ названныхъ нами писателей -- умѣли выбирать счастливыя заглавія для своихъ сочиненій: одни изъ нихъ именовали свои книги словомъ Керіонъ, т. е. улей, другія называли ихъ Фіялками, Мухами, Пандектами, Картинами, Записными книгами. Но мы, римляне, или не умѣемъ давать нашимъ книгамъ пріятныхъ названій, или даемъ названія странныя и уродливыя..."
   Авлъ Геллій еще строже Плинія.
   "Сборникъ мой -- говоритъ онъ -- писанъ мною въ Аттикѣ, во время долгихъ зимнихъ ночей. Оттого я его назвалъ "Аттическія ночи". Я не хочу подражать изысканной утонченности греческихъ и римскихъ писателей, которые, составивъ книгу изъ разнаго сброда и смѣси, прилагаютъ всѣ свои старанія, чтобъ заглавіе ея соотвѣтствовало содержанію. Такъ, иной издаетъ "Музы", другой сочиняетъ "Рогъ изобилія", другой называетъ свою книгу "Покрывало". A сколько еще другихъ названій: "Долина", "Цвѣтникъ", "Мои чтенія", "Загадки", "Воспоминаній", "Кинжалъ", "Плодовитый Садъ" и тысячи другихъ, столь же причудливыхъ и изысканныхъ!"
   По этимъ выпискамъ легко усмотрѣть, что заглавія греческихъ и латинскихъ книгъ были почти въ томъ же родѣ, какъ и заглавія нашего времени. Еслибъ Плиній и А. Геллій звали, какая литература послѣдуетъ за ихъ трудами,-- трудно рѣшить, какъ выразились бы писатели эти, которымъ заглавія римскихъ книгъ казались слишкомъ неловкими.
   Не мѣшаетъ сказать, что въ древней словесности причудливыми заглавіями отличались книги восточныя. Одно изъ истолкованій Талмуда носитъ названіе "Кость Іосифа и золотыя яблоки", другой изъ подобныхъ же комментаріевъ называется "Сердцемъ Аароновымъ". философское сочиненіе Манассея Лонцанскаго раздѣляется на двѣ части, изъ которыхъ одна называется "Правою" другая "Лѣвою Рукою", а каждая часть имѣетъ въ себѣ пять пальцевъ, то есть пять главъ.
   Арабскія и персидскія книги носятъ по большой части заглавія, нисколько не соотвѣтствующія содержанію. "Ароматъ дамасской розы" есть не какое нибудь стихотвореніе, а хроника о магометовыхъ товарищахъ. "Весна Праведниковъ" Цамакшари заключаетъ въ себѣ не религіозныя истины, а самыя уморительныя побасенки. Подъ именемъ: "Восхожденіе двухъ планетъ и сіяніе двухъ морей" извѣстна исторія Тамерлана, составленная Абд-эр-Эзахомъ.
   Въ этомъ странномъ разногласіи названія съ предметомъ уже заключается нѣчто комическое; но должно признаться, что комизмъ, рождающійся при чтеніи заглавій произведеній средневѣковой Западно-европейской словесности, далеко оставляетъ за собою странность сирійскихъ и арабскихъ сочинителей.
   Около 1500 года въ Парижѣ издана была книга съ такимъ заглавіемъ: "Великое кораблекрушеніе глупыхъ людей, плавающихъ по морю свѣта въ кораблѣ "Невѣдѣнія". Книга великаго достоинства, истины и пользы для всѣхъ людей, съ великимъ числомъ картинъ, облегчающихъ постиженіе человѣческаго безумія."
   Вотъ еще нѣсколько заглавій въ томъ же родѣ:
   1) "Приличный нарядъ и торжество благородныхъ женщинъ". Парижъ. 1510. Книга эта дѣлится на двадцать шесть главъ, изъ которыхъ первая называется "Пантуфля смиренія", вторая "Платье приличія" и такъ далѣе, въ томъ же родѣ.
   2) "Геральдика пляски, показывающая бѣды и заключенія, происходящія отъ сего бѣсовскаго игрища, отъ котораго женщины теряютъ стыдъ, а мужчины умъ." Beauseu. 1506. In 8R.
   3) "Щетка для души, запятнанной самолюбіемъ". Парижъ. 1581.
   Вотъ еще заглавіе, показывающее весьма оригинальный складъ ума въ сочинителѣ: "Нравственная подушка, необходимая для того, чтобъ полоть траву порока и сѣять добродѣтель". Дуэ. 1599. Какимъ образомъ подушка можетъ служить, даже и въ переносномъ смыслѣ, орудіемъ для того, чтобъ полоть и сѣять,-- это объясняетъ сочинитель въ особомъ прибавленіи.
   Въ 1538 году въ Парижѣ продавалась книга "Зажигательныя свѣчки любви къ роду человѣческому". И другая, подъ заглавіемъ: "Табакерка, отъ которой должны чихать многія души". Англія, за которою издавна остается неоспоримое первенство въ дѣлѣ странностей и эксцентричностей, и на этомъ пути скоро перегнала другія страны. Суровые методисты, усиливаясь вездѣ и во всемъ выказать свою задорную нетерпимость къ чужимъ убѣжденіямъ, сообщали заглавіямъ своихъ книжекъ колоритъ весьма свирѣпый и все-таки комическій. Одна изъ нихъ, изданная около 1628, называется: "Ядро, пущенное въ лагерь дьявола, съ тѣмъ, чтобъ поразить его слугу, Джона Фрея". Другая, написанная противъ того же диссидента, носитъ заглавіе: "Духъ мѣховъ, предназначенныхъ для того, чтобъ обдуть пыль съ Джона Фрея". Еще одно изданіе (1646) называется "Брадобрей или Тимофей Пристли, выбритый по своимъ заслугамъ". Таковы были полемическія сочиненія; но если книга назначалась для чтенія собратій, заглавіе ея дышало нѣжностью, какъ напримѣръ: "Сухари, испеченные въ пещи краснорѣчія и назначенные цыплятамъ нашей доктрины, воробьямъ мышленія и ласточкамъ душенасилія", или "Пряжка съ петельками для нашихъ собратій".
   Составители полемическихъ сочиненій съ большимъ усердіемъ придумывали затѣйливыя заглавія, усиливаясь даже самымъ названіемъ своей книги зацѣпить противника. Когда въ XVI столѣтіи католикъ Фабриціусъ издалъ свои "Очки для заблуждающихся", одинъ протестантскій писатель отвѣчалъ брошюрой "Чистильщикъ очковъ", и книгою, которая называлась "Карманный пистолетъ,изъ котораго стрѣляютъ въ еретиковъ".
   Весьма забавный примѣръ злой сатиры, основанной на заглавіи сочиненія, нашли мы въ сочиненіяхъ Брантома. Когда изнѣженный герцогъ д'Эпернонъ поѣхалъ управлять Провансомъ, сотни разнощиковъ бросились продавать въ Парижѣ книжку подъ заглавіемъ: "Великія дѣянія и мудрыя изреченія герцога д'Эпернона, во время его поѣздки въ Провансъ". Имя герцога было слишкомъ извѣстно, и книга раскупалась съ быстротою, когда одинъ изъ покупателей, собираясь платить деньги, отвернулъ заглавную страницу и нашелъ, что вся книга состоитъ изъ листовъ бѣлой бумаги. Но когда онъ началъ осыпать разнощика укоризнами, тотъ отвѣ