Аннотация: (Палестина)
1 Святая земля 2 Аримафея 3 У гробницы Георгия Победоносца 4 В монастыре св. Никодима 5 Долины Иудеи 6 В горах Иудеи 7 Иерусалим 8 Дом Тайной Вечери 9 Сад Гефсиманский 10 Дом первосвященника Анны 11 Дом Каиафы 12 Крестный путь 13 Via dolorosa 14 Голгофа 15 Гроб Господень 16 Торжество священного огня 17 Светлая заутреня 18 Паломники 19 Туристы 20 Стена плача 21 Мечеть Омара 22 На месте Соломонова храма 23 Долина страшного суда 24 Дерево Иуды 25 У Силоамского озера 26 Село Крови 27 Долина Геннона 28 Прокажённые 29 Могила Рахили 30 Вифлеем 31 Пустыня Иудейская 32 Иерихон 33 В монастыре св. Иоанна Предтечи 34 Иордан 35 Мёртвое море 36 С Елеонской горы
Влас Михайлович Дорошевич
В земле обетованной
(Палестина)
Источник: Дорошевич В. М. В земле обетованной. -- М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1900.
Святая земля
День тихо умирал. Ни шороха, ни звука. Раскалённый, знойный воздух, золотистый от лучей заходящего солнца, напоён ароматом цветущих апельсиновых и лимонных садов.
Эти сады, эти благоухающие рощи, тянутся по обе стороны дороги, по которой я выезжаю из Яффы в Рамле, древнюю Аримафею, торопясь попасть туда к ночи.
Вечер приближается, весь в цветах, и эти белые, словно благоухающим снегом обсыпанные деревья приветствуют его своим ароматом. Опьяняющий запах цветов льётся из-за высоких тёмно-зелёных кактусов, которыми окружены фруктовые сады.
Четверть часа такой дороги, и мы выезжаем из садов Яффы. И передо мной изумрудной зеленью сверкнули долины Иудеи.
Святая земля!
Несколько часов тому назад я смотрел на неё издали с парохода, смущённый, несколько разочарованный, недоумевающий.
Я не отводил глаз от узенькой золотистой полоски, блеснувшей на горизонте. Пароход медленно приближался по спокойному сегодня Средиземному морю, голубому, нежному, словно шепчущему ласковые слова в полусне. Из этого голубого моря всё выше и выше поднималась золотистая полоса и выросла, наконец, в высокие, песчаные обрывы. Ничего, кроме этих бесконечных обрывов, унылых, однообразных, на всём протяжении берега. Пустыня. Мёртвая, песчаная.
Я проехал Яффу, этот город, похожий, как и все восточные города, на груды серых развалин. Я проехал её дремлющие от зноя ароматным сном сады, и вот предо мною сверкает и блещет она, страна обетованная, прекрасная, цветущая.
Я смотрю на неё восхищёнными, влюблёнными глазами. На эту нудную страну, -- под этим голубым безоблачным небом, при блеске этих золотых лучей, среди этих изумрудных долин родилась лучшая, чистейшая, прекраснейшая религия мира.
В моих скитаниях я никогда до сих пор ещё не видал, действительно, изумрудного блеска полей. По ним скользят косые лучи заходящего солнца, и эта изумрудная зелень сверкает так, что больно смотреть. Ярко-красные цветы полевого мака горят на лугах словно огоньки кровавого цвета. И куда ни оглянешься кругом, по склонам невысоких пологих холмов стелется этот яркий, зелёный, сверкающий ковёр, и горят на нём красные огни.
На холме, впереди, остановился караван. Силуэты дремлющих, неподвижных верблюдов резко очерчены на голубом фоне неба, кажутся изваяниями, вырезанными из чёрного дерева.
А вдали поднимаются толпой горы Иудеи. Тёмно-синие, почти чёрные, горящие фиолетовым отливом, лиловые, голубые, беловатые, похожие на облака, они уходят вдаль, сливаются с небом.
Всё темнее и темнее скаты передних гор, всё воздушнее и призрачнее становятся вершины. Длинные, длинные тени бросили от себя кудрявые оливковые деревья, чёрные кипарисы, холмы, пригорки.
Запад весь в пламени, горит, сияет, блещет. Розовый сумрак заката скользит по апельсиновым и лимонным садам, раскрывает цветы.
Каждая кочка, каждый куст бросили от себя тёмно-фиолетовую тень, и мрак ползёт по земле, наполняет ложбинки, взбирается по склонам гор. Гаснут далёкие вершины. Золотисто-красные полосы заката побледнели, побелели, исчезают. На тёмном небе сверкнула звёздочка. Другая. Третья.
В кустах, словно серебряные колокольчики, зазвенели цикады. И запела ночь, сверкая звёздами, дыша ароматом.
Тёплая, звёздная, благоуханная ночь.
Молодые лошади пугливо фыркают, проходя между двумя рядами кактусов, растущих вдоль дороги. Начались ограды. Мы въезжаем в Рамле.
Эти кактусы, такие неуклюжие, такие безобразные днём. Когда меркнут цвета и краски, когда на землю спускается волшебница ночь и наполняет всё кругом видениями, грёзами, снами, кошмарами, фантастическими причудливыми образами, -- тогда оживают эти безобразные кактусы. Вы едете между двумя стенами воинов, сошедшихся на расстоянии нескольких шагов друг от друга. Они сейчас сойдутся, кинутся, столкнутся грудь с грудью. Вот тёмный силуэт одного: он припал на колено и взмахнул пращей, чтобы пустить камнем в противников. Вот другой уж кинулся вперёд и взмахнул своей тяжёлой палицей, которая повисла над вашей головой.
И вы едете между рядами этих великанов, поднявших оружие, между рядами этих чёрных рыцарей волшебницы ночи.
Аримафея
Мы подъехали к монастырю францисканцев, построенному на том месте, где, по преданию, был дом Иосифа Аримафейского. Было поздно, и монастырь, я сказал бы "засыпал", если бы маленький монастырь не спал вечно, спрятавшись за высокой, очень высокой стеной от всего мира.
Маленький испанский монастырь с шестью братиями, из которых четверым около 300 лет, вместе взятым, а двое помоложе не могут двинуться с места, потому что разбиты параличом.
Монастырь с его небольшими капеллами, маленькими кельями, крошечными двориками, кажется ушедшим от мира, заснувшим, витающим в области тихих снов и кротких, светлых видений.
Нам, охая и кряхтя, отворил ворота кавас, страж обители, согнутый вдвое, белый как лунь.
Он пригласил меня в маленькую диванную, а сам, охая и кряхтя, еле передвигая ноги, понёс настоятелю мою карточку.
Я остался один в комнате, по стенам которой, по восточному обыкновению, тянулись диваны. На стене висел портрет папы, с его вечной добродушной улыбкой на маленьком, старческом лице.
Как тихо было здесь. Я вздрогнул, когда упала моя палка. Стены, казалось, с удивлением откликнулись эхом на этот стук. Здесь давным-давно не раздавалось никакого звука, кроме этих звуков органа, тихих, меланхолических, которые доносились издали из капеллы, где старички молились на сон грядущий.
Звуки органа стихли, по плитам двора раздались старческие, мелкие шаги, и на пороге диванной появился... гном, настоящий маленький гном, какими изображают их на картинах и в статуэтках. Маленький старичок, весь в коричневом, с седой бородой до пояса, с очками, сдвинутыми на лоб, с доброй улыбкой на лице, с живыми, весёлыми глазками.
На мой почтительный поклон он отвечал издали благословением и подходил ко мне, ласково кивая головой, протягивая обе руки.
-- Добро пожаловать, добро пожаловать, мой брат! -- заговорил он по-итальянски, -- я рад видеть русского. У нас останавливалось много русских. Прежде, прежде, не теперь! Теперь все спешат, все едут по железной дороге, и дом Иосифа Аримафейского видит мало людей. Вы едете в Иерусалим на лошадях?
Мой утвердительный ответь доставил ему, видимо, удовольствие.
-- Отлично! Отлично! А то теперь все спешат, все спешат!
Он говорил это с добродушной улыбкой старичка, который знает, что в мире, собственно говоря, решительно некуда спешить.
-- Все торопятся. Ни у кого нет времени посетить Аримафею. Вы первый ещё в этом году. Мы, старики, здесь доживаем свои век одни, нас забыл весь мир. Да и мы, кажется, уж позабыли весь мир.
Он снова рассмеялся своим добродушным смехом.
-- Ну, что нового там? В мире?
Самой последней новостью, которую я прочёл в Порт-Саиде, была тогда ещё только готовившаяся война между Испанией и Штатами.
Настоятель решительно ничего не знал об этом.
Известие это поразило его как громом.
-- О, Пресвятая Мария! Бедная, бедная Испания! Опять потоки крови.
И он говорил это с такой бесконечной скорбью.
-- Зачем, зачем это?
Я сообщил ему о ещё готовившемся тогда вмешательстве папы.
-- Святой отец?!
Он с благодарностью посмотрел на портрет папы, улыбавшегося доброй улыбкой.
-- Святой отец?! Да, святой отец мог бы. Но слово любви так трудно расслышать. Теперь так стреляют пушки, так громко звенит золото, что трудно расслышать слово любви. Любовь ведь шепчет, ненависть кричит.
Он пригласил меня в столовую, длинную узкую комнату, и, оставив одного, ушёл опечаленный, грустный.
Я кончал ужинать, когда старичок появился снова. Опять весёлый, опять оживлённый.
-- Я сказал нашим старикам эту новость. Вы знаете, мы думаем, что войны не будет. О, если за дело взялся сам святой отец, ему поможет Господь! Войны не будет!
И он снова смотрел на меня ясным, весёлым взглядом. Он так верил в помощь святого отца.
-- А вы очень взволновали нас всех. Старички теперь говорят о политике. Мы, -- и о политике!
Он шутил, подтрунивал над собой и старичками.
И когда он ушёл, пожелав мне доброй ночи, я спрашивал себя, что это, сон: этот монастырь, спрятавшийся за высокую стену, спрятавшийся так, что человек "оттуда", из мира кажется пришельцем с другой планеты. Этот маленький старичок, бегающий к другим старичкам, вероятно, так же похожим на гномов, сообщать новость, которую знает весь мир. Эта тишина.
Мне не хотелось спать. Я вышел в сад, поднялся на плоскую крышу монастырского дома и, как очарованный, смотрел на эту ночь, вдыхал эту ночь.
Здесь, некогда, быть может, в такую же тихую ночь, медленно, задумчиво бродил Иосиф по аллеям своего сада. Так же тогда сверкали звёзды, звенели цикады, и цветы лили свой аромат. Так же сливалось всё в чудную симфонию, и казалось, что это звенят, как серебряные колокольчики, далёкие звёзды и льют благоухающий свет. И думал он о проповеди Того, Кто учил всех любить. И в сердце его пробуждался Христос.
Я вошёл в отведённую мне келью, крошечную, белую комнату, с большим Распятием на стене, с крошечным решётчатым окошком наверху.
Я пробовал заснуть, но мне не суждено было заснуть в этой тишине.
Я проснулся, вероятно, через полчаса. Какая тишина. Хоть бы звук. Тишина и тьма.
И всё кажется таким далёким, далёким, что вы поневоле спрашиваете себя:
"Полно, да существует ли мир? Не было ли всё, что я видел до сих пор, только пёстрым, мучительным сном".
У гробницы Георгия Победоносца
Лидда -- крошечный городок неподалёку от Рамле. Её посещают, чтобы поклониться гробнице Георгия Победоносца. Лидда интересна потому, что с нею связана одна мусульманская легенда, которую я расскажу ниже.
Прогулка от Рамле до Лидды самая очаровательная из прогулок, которые я делал в своей жизни и во всём мире. Эта прогулка при восходе солнца, когда утро вставало в блеске бриллиантов, рассыпанных по полям.
Стук копыт лошадей раздавался звонко и весело по каменистой дороге. Наш путь лежал по ложбине, между высокими стенами кактусов, ограждавших сады. Оттуда доносилось к нам щебетанье птиц, весёлое и радостное. Мы ехали под высокими деревьями, тенистыми, развесистыми, ветви которых низко, низко наклонялись над нашими головами. И из сумрака и прохлады этих рощ мы выезжали на поля, сверкающие, лучезарные в этот час восхода. Казалось, что по ним только что пронёсся бриллиантовый дождь. Они были взбрызнуты росой, и её капельки искрились и дрожали при блеске ослепительных лучей восходящего солнца.
Из голубого неба доносилось пение птиц, и всё это вместе было хорошо, как утренняя молитва ребёнка, чистая, светлая, радостная.
Я смотрел на эту картину восхищённый, восторженный, благословляя эту страну, эту чудную страну, где возродилось сердце человека. Эту прекрасную страну, где тихие, ароматные, полные дум ночи сменяются таким утром, полным радости жизни.
Несколько арабских мальчиков, шедших по дороге, издали заметив меня с моим кавасом, с громкими криками рассыпались по полю. Они нарвали букеты полевого мака. Они окружили мою лошадь, наперерыв подавая мне букеты, покрытые росой. Они кричали своими звонкими детскими голосами, и эти крики были похожи на щебет птиц, такой же весёлый и радостный. Эта толпа босоногих, красивых, одетых в пёстрые лохмотья детишек казалась толпою весёлых, разноцветных птиц, слетевшихся с криками, чтобы поживиться маленькой добычей.
Я всегда думал, что природа отражается в душе человека больше, чем мы полагаем. Человек смотрит изо дня в день на эти чудные картины, мягкие и ласковые, которые расстилаются перед его глазами, и его душа становится такой же мягкой, кроткой и ласковой. И от этих картин, которые отражаются в его взоре, глаза его делаются такими же прекрасными. Встречавшиеся со мной арабы приветствовали путника поклонами и улыбками и смотрели глазами такими добрыми, такими ласковыми, как глаза ребёнка, которого приласкали.
-- Лидда! -- сказал мой кавас, протягивая руку по направлению к красивой, кудрявой роще.
Её маленькие беленькие домики казались стадом овец, испуганных грозой, сбежавших с холмов и спрятавшихся под разросшимися деревьями. Из-под этих деревьев они выглядывали теперь испуганными и робкими.
Крошечный городок, когда-то большая грозная крепость, "ключ к Иудее". Это было... В этой стране вы вечно слышите слово:
-- Было.
Это тихое, грустное слово раздаётся здесь везде, как еле слышный, печальный отзвук похоронного колокола, звучащего где-то вдали. И это "было... было... было..." наполняет ваше сердце печалью, придаёт этой стране особую, грустную, меланхолическую прелесть.
Мы подъезжаем к отворенной церкви, из которой слышатся греческие напевы.
Небольшая церковь, и, показывая нам её, монах-грек говорит:
-- Здесь был очень большой храм. И колонны, которые теперь рядом в мечети, были колоннами этого храма.
Несмотря на ранний час, в храме масса молящихся арабов.
Я не знаю более трогательной толпы поклонников, чем эти арабы-прозелиты, быть может, плохо понимающие, во что они верят, но верящие глубоко, искренно, страстно, всей силой своей детской души. Нищие они приходят сюда, чтобы поставить святому свечу, которую они покупают, отказывая себе в последнем.
У входа в храм меня встретил нищий, протягивавший руку, смотревший на меня такими жалобными, такими умоляющими глазами и твердивший с такою мольбой:
-- Бакшиш... Бакшиш...
Получив мелкую монету, он послал мне воздушный поцелуй и пошёл в храм. Обходя церковь, я увидел его перед образом Георгия Победоносца. Он ставил маленькую свечку. И на лице его было столько радости. Он, вероятно, исполнял обещание, данное перед святым.
Их женщины, рано стареющиеся, печальные, молчаливые, приводят сюда своих детей, грязных, одетых в рубище и всё-таки красивых, становят на колени перед образом святого и учат молитвам. Этим странным арабским молитвам, искажённым, неузнаваемым, но полным веры во святость каждого слова.
Как они молятся, с каким благоговением они слушают эти непонятные им слова греческих молитв и песнопений. Может быть, то, что эти слова непонятны, и вызывает особое благоговение к ним. Они кажутся таинственными словами Божества, недоступными простым смертным. Недаром араб, знающий немного по-гречески, пользуется особым почтением у своих: он знает язык, на котором говорят с Божеством!
Монах зажигает свечу, и мы спускаемся в подземелье, где в небольшой пещере стоит отделанная сероватым мрамором гробница Георгия Победоносца. На её доске рельефное изображение святого.
Церковь разрушали много раз. Но гробница всегда оставалась нетронутой. Самые свирепые, самые фанатичные победители, неистовствовавшие там, наверху, спускаясь сюда, во мрак этого подземелья, падали ниц перед гробницей, освещённой трепетным светом факелов. Перед гробницей всадника, победившего дракона. Этой гробницы касались только устами -- люди, с обагрёнными по локоть кровью руками.
Имя Георгия Победоносца окружено таким же ореолом в глазах мусульман, как и в глазах христиан.
Из церкви, наполненной в этот ранний час женщинами и детьми, мы идём осматривать древние полуразрушенные колонны, среди которых молятся местные мусульмане. Это они называют своей мечетью, посвящённой также памяти Георгия Победоносца.
И здесь, несмотря на ранний час, среди развалин много арабов-мусульман. Накрывшись своими полосатыми бурнусами, они сидят, поджав ноги и раскачиваясь всем телом. бормочут молитвы в то время, когда мулла завывает перед нишей, сделанной в старой стене.
Нельзя представить себе религии более пёстрой, более мозаичной, чем та, которую исповедуют мусульмане в Палестине.
Все культы здесь сплелись вместе.
Они поклоняются святым христианским, магометанским и еврейским наравне и одинаково. Христос, Моисей и Магомет для них священны почти в одной и той же степени.
Магометанские женщины ходят молиться Божией Матери и поклониться могиле Рахили.
Георгий Победоносец и Давид, победивший Голиафа, для них одинаковые святые, почти одно и то же лицо.
Предания христианства, еврейские сказания и легенды Корана сплелись для них в одно целое. И маленькая Лидда окружена мусульманской легендой, в которой, несомненно, сказание о Христе смешано со сказанием о Георгии Победоносце, всаднике-победителе.
У ворот Лидды, по мусульманскому преданию Христос победит Антихриста, как Георгий Победоносец поразил дракона.
Я расскажу вам эту легенду так, как мне перевели со слов муллы, говорившего с восторгом, увлечением, почти с вдохновением, с твёрдой верой, что это будет именно так, как он говорит.
"Это будет в последний день мира. Утром того дня, в вечер которого пронесётся по горам и долинам медленный, печальный и страшный звук трубы архангела.
Весь мир будет тогда лежать у ног Антихриста, покрытый позором, бесчестьем, развратом, грехами и преступлениями. Царь гордости, упоённый славой, Антихрист пойдёт в Иерусалим, чтобы воссесть на Сионе и венчать себя короной всего мира.
В это страшное утро он подойдёт к Лидде, "ключу Иудеи", чтобы взять всю страну и беспрепятственно пойти отсюда в Иерусалим.
Он появится здесь, наводя страх и ужас на самую природу. Листья будут сохнуть, трава желтеть и камни дрожать при приближении этого страшного чёрного воина.
Чёрный конь, дышащий огнём. Чёрный чепрак. Чёрные латы и шлем, с развевающимися на нём чёрными перьями. На его латах, словно кровь и слёзы, будут сверкать рубины и бриллианты. И весь, убранный рубинами и бриллиантами, чёрный всадник будет весь казаться обрызганным кровью и слезами.
На его челе будет всеми цветами радуги, словно звезда, сорванная с полуночного неба, сиять и нестерпимым блеском сверкать украшение, закрывающее печать его чела, печать проклятия, позорную и ужасную. На его бледных губах будет змеиться улыбка, презрительная и жестокая. А тёмные как ночь, надо всем издевающиеся глаза будут смотреть смело и гордо.
В руках его будет щит с камнями неслыханной величины, неслыханной ценности. Щит, наводящий ужас на врагов, потому что эти невиданные камни будут гореть, как разъярённые глаза дракона.
Следом за чёрным полководцем появится несметное войско, изо всех народов мира, такое же чёрное, так же осыпанное драгоценными камнями. Воздух будет наполнен ржанием чёрных коней, звоном оружия, криками, полными страшнейших богохульств, и песнями, полными бесстыдства. За войсками на слонах, на верблюдах, в богатых колесницах, в носилках, несомых невольниками, придут сюда красивейшие женщины мира. Богато одетые или обнажённые, пьяные от страсти, с глазами, дышащими грехом. Они придут сюда, чтобы насладиться видом крови, ласками наградить победителей и безумной оргией отпраздновать победу.
И подъедет это страшное войско к городу Лидде, чтобы взять "ключ Иудеи".
И вдруг остановится всё как вкопанное, как поражённое молнией.
Навстречу ему выедет из города статный Всадник на белом коне, в белых, как снег, блистающих одеждах. Белокурые волосы будут падать по Его плечам, и глаза Его будут тихо и кротко мерцать, как весенние звёзды; без лат и без шлема; только в руке Его будет серебряный меч, как молния блещущий при свете утреннего солнца.
И словно стаи лебедей, сверкая своими белоснежными крыльями, спустятся с неба в долину архангелы, ангелы, херувимы и серафимы. Все в белых одеждах, все с золотистыми волосами и голубыми глазами, которые будут светиться, как светятся васильки в золотистой спелой ниве. И все они будут держать поднятые к небу блещущие мечи. И будут их вереницы казаться золотым бесконечным потоком, льющимся с неба.
Вздрогнет чёрное войско. Злобой исказятся черты Антихриста. Вонзит он шпоры в бока своего адского коня, и из раненых боков брызнут кровь и огонь.
Бешено ринется конь, и в ту же минуту поднимет своего белого коня лучезарный Небесный Всадник.
И столкнутся их кони с такою силой, что вздрогнет под ними земля. И целый день будет длиться этот страшный бой, от которого будет дрожать долина.
Бой двух всадников, на который молча будут смотреть два войска: чёрное и белое.
Когда же день будет склоняться к вечеру, -- тогда, словно молния, кровавым блеском от пурпурных лучей заката блеснёт в воздухе меч Белого Всадника.
И разрубит пополам страшный щит и насквозь пронзит рыцаря ада.
-- Ты победил! -- в ужасе воскликнет Антихрист так громко, что его вопль будет слышен во всём мире, и упадёт на землю бездыханный.
И потечёт его чёрная кровь, тёмно-красным блеском отливая в лучах солнца.
И ужас, и безумие охватят тогда чёрное войско. Обезумевшие от страха, они кинутся друг на друга, поражая друг друга мечами и копьями. И будут расти потоки их крови, подниматься выше колена, и в этой крови будут тонуть раненые.
И заходящее солнце будет видеть эту кровь, последнюю кровь, пролившуюся в мире, -- оно, которое так много видело крови, восходя и заходя.
А легионы ангелов будут стоять с высоко поднятыми мечами над этим страшным, над этим последним побоищем и петь "Осанну" Всаднику-Победителю".
Такова мусульманская легенда.
И всё это будет происходить здесь, в этой милой, изумрудной долине, по которой мы теперь скачем, торопясь до наступления жары вернуться в Рамле.
У ворот Лидды.
У этого крошки-города чуть-чуть много самомнения.
В монастыре св. Никодима
-- А отец настоятель уж несколько раз о вас справлялся! -- встретил меня старый привратник, когда я возвратился в Рамле, в монастырь св. Иосифа.
На плоской крыше монастырского здания стоял мой маленький старичок-настоятель и махал мне рукой:
-- Скорее! Скорее! Отцы уж заждались вас!
И вот я снова в узкой, длинной монастырской столовой, в обществе четырёх старичков-монахов, пришедших сюда из своих келий, чтобы поговорить о войне их далёкой родной страны с Америкой.
С их любопытством горящими глазами, эти маленькие старички похожи на мышей, выбежавших из своих нор, чтобы понюхать свежего воздуха.
Какой наивностью веет от вопросов этих старых детей:
-- А где находится Куба?
-- А кто там живёт? Добрые католики или схизматики?
-- А не хотят ли Штаты превратит жителей в схизматиков?
И в этих старых гномах, ушедших от мира так далеко, сказываются южане. Как они волнуются. Как жестикулируют. Как говорят все разом, наперебой.
Словно в маленькое стоячее болотце кто-то бросил камень. Вздрогнула и потемнела неподвижная зеркальная гладь воды. Заплескались маленькие струйки. Зашевелились большие белые, серебряные, водяные лилии. Заколебались их большие тёмно-зелёные плавающие листья. Но прошло несколько минут, и снова заснуло болотце. Снова зеркалом блестит спокойная вода, отражая в себе голубое небо. Не шелохнутся, лежат на воде большие тёмные листья. И белые лилии, словно широко раскрытые от удивления глаза, неподвижно смотрят на небо.
Но не всегда этот маленький монастырь напоминал тихое, заснувшее болотце!
В 1799 году, когда словно серые со стальным отблеском волны залили эти цветущие, изумрудные долины, и из-за холмов поползли вереницы солдат, запылённых, загорелых, -- вереницы, напоминавшие потоки лавы, поползли, сверкая на солнце стальною щетиной штыков, -- к маленькому монастырю в Рамле подъехала блестящая кавалькада.
В монастырь впереди всех вошёл маленький человек в сером походном мундире, в треугольной шляпе, с жёлтым, вечно недовольным лицом, с постоянно нахмуренными бровями, с хриплым голосом, звучавшим повелительно, отрывисто, властно, с быстрой походкой и резкими движениями. С каким, вероятно, удивлением повторяло эхо старых стен стук его шагов по каменным плитам, шагов твёрдых, решительных, -- эхо старых стен, привыкшее к мягкому шуршанию сандалий монаха.
Этот человек был первый консул Наполеон Бонапарт, явившийся заливать тёплой человеческой кровью эту землю, которую заливали потоками крови все великие победители мира.
В этом маленьком монастыре Наполеон устроил свою штаб-квартиру.
Это, в своём роде, единственная достопримечательность: "келья Наполеона".
Здесь составлялся план той грандиозной битвы, которая разыгралась на горе Фавор.
Фавор и кровопролитное сражение, Наполеон и келья, -- как это странно звучит!
Небольшая комната, обитая дешёвой розовой материей, с жёсткими диванами, идущими вдоль стен, содержится в том же виде, в каком она была при Наполеоне. Только розовая материя пожелтела от времени, светится золотистым отблеском. Словно луч славы далёкой, угасающей, дрожит на этих стенах.
В этой исторической комнате живёт теперь монах, учёный, занятый историей Палестины. Когда мы вошли, он сидел на передвижном кресле, у стола, заваленного письмами.
-- О, у брата Бартоломео огромная переписка! -- сообщил мне по дороге к нему словоохотливый настоятель, -- из нас это один, который не порвал ещё с миром. У него масса друзей в Риме, в Париже, в высшем обществе, и он получает много, очень много писем! Он пользуется там большим уважением.
И он произносил это "там" с таким жестом, словно речь шла о другом мире, о другой планете.
Красивый, средних лет монах. Умные, серые глаза с печальным взглядом. Молодое ещё, бледное, с тонкими и изящными чертами лицо и серебряные нити в волосах и бороде. Он встретил нас улыбкой, немножко грустной, как взгляд его прекрасных, добрых глаз, и приветливым жестом. Он разбит параличом, у него отнялись обе ноги, и он не двигается с кресла.
Пока он говорил по-итальянски, я решил:
"Это, наверное, итальянец".
Когда он заговорил на французском языке, чистом, правильном, удивительно изящном и красивом, я решил:
"Это француз".
Расспрашивая о впечатлении, которое производит на меня Восток, он сказал:
-- Мы, арабы...
Передо мной был представитель этого племени, такого гениального, такого несчастного. Когда-то владыки, теперь раба. Этого удивительного племени, создавшего науку, невежественного и безграмотного. Араб, в Яффе кидавшийся передо мной на колени и старавшийся поцеловать мне руку, чтобы получить лишний пиастр бакшиша, и этот учёный монах -- родные братья!
-- Вы жили в Париже?
-- Да, и в Париже. Я был там священником. У меня осталось там много друзей... Теперь всё это так далеко, так далеко... Знаете, словно стоишь на берегу моря, о который тихо плещется прибой. Где-то там, вдали, бури, ураганы, люди в ужасе молят Бога о спасении, на коленях, со слезами, молитвенно сложивши руки, -- стоны, вопли, гибнут корабли. А сюда всё это доносится в виде тихой, едва заметной зыби, которая чуть-чуть качает морскую гладь и еле плещется о берег. И в этом тихом плеске волн у ваших ног вы слышите сердцем вой и грохот разъярённых далёких волн.
Он говорил всё это тихим меланхолическим голосом, так шедшим к его красивому, печальному лицу, ко всей его фигуре, в которой было столько страдания.
-- Это всё, что соединяет меня с ними... с тем далёким миром, в который я попал, из которого я ушёл.
Он указал на письма.
-- Мои друзья не оставляют меня своими письмами. Просят совета... совета от бедного монаха, доживающего свой век в Аримафее! Я отвечаю им как могу... Они, впрочем, может быть, правы. Издали многое кажется яснее. Многое, что кажется нам таким большим, таким грандиозным, -- стоит отойти, покажется таким маленьким, достойным только улыбки.
И он смотрел с грустной улыбкой на эти письма, на эти маленькие листы почтовой бумаги, исписанные мелким, нервным почерком, пахнущие духами, на которые он отвечал своим красивым, крупным, ясным почерком.
И я смотрел на эти письма, быть может, исповеди, полные греха, скорби и муки. Какой контраст с теми большими листами, на которых он писал свои ответы, этот далёкий оракул светского Парижа. Эти салоны, героини Бурже и Прево, разбитые нервы, тело, жаждущее греха, и измученная его грехами душа. Это общество, такое больное, с такой сложной психологией, и эти письма из Аримафеи, эти мысли отшельника, такие простые, кроткие и ясные...
-- Да, да, трудно жить там. И люди часто в отчаянии обращаются к стоящим вдали: "Да что же, что делается у нас? Скажите, -- вам со стороны виднее".
И он продолжал смотреть на эти письма растроганный, с глазами, подёрнутыми слезами, -- этот араб из Дамаска, мальчик, подобранный на улице католическими миссионерами, человек, которого судьба забросила в Париж, духовник большого света, бежавший сюда, в Аримафею из города, наполнявшего его сердце ужасом...
Снова стук колёс по каменистой дороге, гортанные крики кучера-араба, толпа мальчишек, бегущих за экипажем с букетами полевых цветов, изумрудные поля направо и налево и синие горы Иудеи впереди.
Я уезжал из Рамле, и всё, что я пережил, видел, перечувствовал здесь, казалось мне сном. И маленький монастырь, населённый старичками, и эти старые дети, живущие словно в другом мире, и тишина садов родины Иосифа, и этот монах, со скорбною улыбкой перечитывающий письма из далёкого, далёкого мира. Всё это снова казалось сном, который приснился мне в весеннюю, звёздами блещущую ночь, среди изумрудных долин Иудеи.
Долины Иудеи
Прежде чем отправиться в горы Иудеи, мне хотелось ещё раз увидеть эти прекрасные долины, цветущие, плодородные, быть может, потому, что их земля полита и пропитана человеческой кровью.
Мне хотелось увидеть ещё раз эту изумрудную зелень, выросшую на багровой, тёплой от крови, земле.
Прежде чем выехать из Рамле, я поднялся на башню 40 мучеников.
При помощи сторожа-араба я взбираюсь по крутой лестнице, идущей винтом, по ступеням, полустёртым, изъеденным временем, на вершину высокой, полуразрушенной древней башни. Из каменного мешка, полутёмного, в котором мы с таким трудом взбираемся наверх, мы выходим на залитую солнцем верхнюю площадку башни. И передо мною, пред очарованным взором открывается чудная панорама. Открывается вдруг. Словно серый занавес сразу взвивается вверх, и перед глазами открывается декорация какой-то волшебной феерии.
Вот она, эта маленькая страна, носящая великое имя. Теперь, утром, в золотых лучах солнца, ещё не просохшая от росы, она сверкает и блещет, от неё веет свежестью и ароматом весны.
К югу кудрявые оливковые леса, словно поседевшие, словно покрытые лёгким слоем пепла, с их тёмной зеленью, подёрнутой беловатым налётом. К северу тянутся бесконечные долины, целое изумрудное море, тянутся вплоть до горизонта, где светло-зелёные тона полей незаметно переходят в бледно-голубой цвет неба. На западе вдали, золотой полосой, нестерпимым блеском сияет и горит Средиземное море. На востоке горы Иудеи, теперь светло-синие, похожие на тучи, с их золотистыми вершинами, облитыми лучами утреннего, горящего, сверкающего солнца.
У наших ног старое мусульманское кладбище. Среди кустов, между тёмными, чёрными кипарисами, словно призраки, поднимаются белые надгробные памятники. И Рамле, этот маленький городок, скорее деревня, чем город, с его домиками, спрятавшимися среди зелени, молчаливый, безмолвный городок, кажется тоже кладбищем, с белыми мавзолеями среди тёмной зелени деревьев, выросших на почве, тучной от человеческих тел.
Вот она эта страна, от которой, словно фимиам к небу, вознеслась святейшая из религий мира, религия любви.
И я оставляю этот хорошенький уголок мира, эту родину Иосифа Аримафейского, очарованный, чувствуя, как грусть сжимает мне сердце. Из этого тихого уголка, где всё мир, всё красота, всё гармония, я должен снова идти в этот мир, полный такой печали, таких страданий, таких мук и суеты.
В горах Иудеи
Пустынные горы Иудеи после её цветущих долин. Это тихое облачко грусти, которое налетает на вас после минут радости и веселья.
Всё кругом подёрнуто серым флёром печали. Траурные горы как будто тонут в сероватой мгле.
Серо-пепельные скалы, которые уступами поднимаются к вершинам гор. Дикие оливковые деревья, с их зеленью, покрытою пепельным налётом, неподвижные, мёртвые.
От этих гор, от этих растрескавшихся от зноя камней, от этой серой пустыни веет смертью, печалью.
Чем дальше, тем выше и выше поднимаются эти пепельные горы, словно покрытые грудами развалин. Тем уже и глубже становятся ущелья, в которых сверкает зелень по руслам горных потоков. И тем сильнее контраст между серыми горами и этими клочками зелени.
Вся страна кажется вам огромной серой плитой, старой, растрескавшейся, в трещинах которой робко пробивается зелень, печальная как зелень могил, с маленькими цветами, грустно смотрящими на мир, словно заплаканные глаза.
И эти огромные камни, уступами взбирающиеся на вершины гор, кажутся вам толпами серых призраков, только что покинувших чистилище, медленно тянущихся по этим горам к Иосафатовой долине, месту последнего суда. Чем ближе к Иерусалиму, тем больше и больше растут толпы серых призраков, безмолвных, печальных. И всё кругом -- одна сплошная, мёртвая пустыня, наполненная толпой серых призраков, толпой, от которой веет отчаянием и скорбью.
Дорога змейкой вьётся по узким горным проходам, по склонам гор, мимо больших сторожевых башен, теперь покинутых, ещё так недавно занятых гарнизонами. Эти разрушающиеся башни, словно заснувшие часовые, стоят около дороги, где ещё десять лет тому назад рыскали разбойники. По дороге, где мирно еду я теперь, с револьвером, запертым где-то, я сам не помню где, в чемодане, -- ещё десяток лет тому назад ездили, испуганно озираясь кругом, пристально вглядываясь в каждое дерево при дороге, ожидая пули из-за каждого камня, вынимая оружие при приближении к каждой пещере, тёмной, глубокой, таинственной, которых много здесь, в этих скалах.
Мы едем по классической стране разбоев, печальная глава которой восходит ко временам Евангелия и Библии. Сколько крови пролито здесь, в извилинах этой дороги. Сколько бесплодных молений, стонов, предсмертного хрипа умерло среди серых камней. Здесь всё благоприятствует разбою. И камни, нависшие над дорогой, и тёмные пещеры, словно нарочно устроенные для засад.
-- Латрун! -- указывает араб на груду развалин на вершине горы, у подножия которой мы проезжаем.
По преданию, это родина Дисмаса, разбойника, раскаявшегося на кресте.
Настоящее орлиное гнездо, прилепившееся на вершине среди скал. Здесь могли селиться люди, скрывавшиеся от остального мира, отсюда легче было бежать, здесь легче было защищаться. Здесь, среди этих скал, на бесплодной земле, жили эти люди, голодные, жестокие. С вышины была ясно видна дорога, вившаяся на дне долин, по ту и по сю стороны их горы. По тропинке, змейкой пробирающейся с горы, они крались вниз, прячась между камнями, и здесь, где мы едем теперь, подстерегали добычу. Эта суровая природа давала им камень вместо хлеба. Ничего для жизни и всё для разбоя. Вместо земли, она давала им большие, нависшие над дорогою скалы и толкала их вперёд на преступление, говоря:
-- Прячься в засаду и убивай.
Из пещеры показался человек. Испуганные лошади рванулись в сторону. Появившись из мрака пещеры при ослепительном свете солнца, он словно вырос из-под земли.
Стройный бедуин. Живописный и жалкий. С коричневыми руками и ногами, жилистыми, мускулистыми, словно отлитыми из тёмной бронзы. В живописном желтоватом плаще с коричневыми полосами. С чёрным от загара, потрескавшимся лицом. Со впалыми щеками. С глазами, в которых светился голод. Он протягивал руку и голосом человека, который боится получить вместо милостыни удар, робко и жалобно молил:
-- Бакшиш!
Один из тех, которые ещё так недавно останавливали здесь экипажи властной рукой, с обнажённым кинжалом, с требованием:
-- Выкуп!
Один из тех, перед кем падали на колени с мольбой о пощаде. Он стоял теперь перед нами, робкий и несчастный, прикладывая руку к голове и к сердцу и умоляя о подаянии. Они бродят ещё здесь, остатки этих разбойничьих орд, -- и пустыня, слышавшая столько воплей, -- оглашается теперь только жалобным стоном:
-- Бакшиш!
Я обратился к нему через переводчика: где он живёт? Он указал на пещеру.
-- Есть ли у него семья?
Он замахал утвердительно головой и, показывая на пещеру, бормотал:
-- Гарем!
Присмотревшись к темноте, теперь можно было разглядеть, что там копошатся какие-то фигуры. Их можно было принять за выводок диких зверей, прячущихся здесь от дневного света.
Этих одичавших людей, живущих в пещере, спящих на сухих листьях, питающихся ягодами, которые они собирают по горным обрывам.
Он держал своих волчат, рвавшихся обратно в пещеру, и ещё жалобнее тянул:
-- Бакшиш!
На дне глубокого и узкого ущелья, куда мы спускались теперь, зеленел настоящий маленький оазис. Несколько деревьев около древнего колодца, огромной цистерны, быть может, сохранившейся ещё с библейских времён, Среди зелени деревьев виднелся двухэтажный дом.
-- Гостиница Захария! -- указал проводник. -- мы остановимся там поить лошадей.
Я сидел под старым, большим фиговым деревом, тёмным, почти чёрным, развесистым, кудрявым, не пропускавшим ни одного знойного, палящего луча солнца. Было тихо, только жук пел где-то в раскалённом воздухе, как басовая струна, -- да журчал ручеёк меж камней.
Перепрыгивая с камня на камень с грацией горной козочки, ко мне приближалась стройная девушка. Похожая на видение, на мираж. родившийся в раскалённом воздухе пустыни, среди пепельных скал. Её маленькие, стройные ножки в чёрных чулках и крошечных туфельках так прыгали с камня на камень, словно за плечами у неё росли пёстрые крылья бабочки. Короткое синее платье. Корсаж, обтягивавший изящный девичий стан. По её плечам падали кудри распущенных золотистых волос. Её можно было принять за фею этих гор, фею с золотыми волосами и голубыми, как васильки, глазами, в которых дрожали смех и веселье.
Она улыбнулась мне улыбкой, весёлой, как весеннее утро, -- и спросила по-английски, что мне угодно.
Я отвечал, что мне угодно позавтракать.
-- Здесь?
-- Да, если это возможно.
-- Конечно. Все путешественники всегда завтракают здесь, под этим старым деревом. Но вы должны извинить нас, сэр. Вам придётся есть только холодное. Горячего мы ничего не можем вам приготовить, -- потому что у нас теперь праздники, и мы не разводим огня.
Моя маленькая англичанка была еврейкой. Чрез несколько минут пришёл её отец.
-- Я услышал, что у нас есть путешественник из России, и пришёл приветствовать вас.
-- Вы сами тоже из России?
-- Я?..
Он улыбнулся улыбкой своего племени, -- немножко печальной.
-- Я пришёл сюда изо всего мира. Я родился в Румынии, жил в Австрии, Франции, -- искал счастья в Америке и пришёл сюда. Пусть я умру, а дети вырастут в стране отцов.
-- Мне тоже приходилось странствовать немало. Я видел евреев повсюду в гостях. Вы первый еврей, который принимает меня у себя дома.
Он снова улыбнулся своей печальной улыбкой:
-- Дома? Мы только что ещё устраиваемся. Мы вернулись из такого долгого-долгого пути!.. Впрочем, я дома. Мои младшие дети родились здесь и не знают ничего, кроме этих картин.
Он указал на серые скалы, на древний колодец библейских времён, на старые деревья.
-- Это для них родные картины. И только двое старших смутно помнят Америку, -- как сон, приснившийся в детстве. Когда мать рассказывает младшим сказки и говорит о волшебных дворцах, -- старшие объясняют младшим: "Мы знаем эти большие дворцы. Высокие-высокие, как эти горы. Они все из железа и стекла, -- и горят на солнце так, что больно смотреть. Они находятся там, -- по ту сторону бурь".
-- Вас не беспокоят бедуины?
-- Нет, теперь стихло на дороге. Они ушли туда, за Иордан. Немногие остались здесь и просят милостыню. Мы живём здесь тихо, -- около этого колодца, к которому наши предки сгоняли с гор свои стада. И каждое утро, проснувшись, я думаю: "я дома!" И эта фраза кажется мне странной. Я слушаю её как музыку. "Я дома!" Неправда ли, вам должно показаться это странным: кажется, такая простая, такая обыкновенная фраза: "я дома". Но вы её произносите с детства, -- а я её стал произносить только с сорока пяти лет.
И я оставляю этот зеленеющий оазис, где единственная радость жизни -- вся в двух словах:
"Я дома".
Под палящими, знойными лучами, мы то спускаемся в долины, зеленеющие печальною, тусклою зеленью оливковых рощ, то взбираемся на серые, печальные горы.
Воздух становится всё прозрачнее и чище. В вышине над ущельем парит орёл, -- и в этом кристальном воздухе можно рассмотреть каждое пёрышко его распластанных перьев. Его клюв, загнутый вниз. Его, словно два яхонта. горящие глаза.
Горы становятся всё выше и выше.
Лошади с трудом взбираются по крутой дороге на высокую гору, с трудом делают последний поворот, -- и экипаж останавливается.
Проводник соскакивает с козел, снимает шапку и указывает вперёд:
-- Иерусалим.
Я выскакиваю из экипажа, снимаю шляпу, делаю несколько шагов и останавливаюсь как вкопанный:
-- Иерусалим?!
И я несколько минут стою на месте, растерянно повторяя:
-- Это Иерусалим?
В четверти версты передо мной ряд покатых красных крыш одноэтажных зданий. Словно кирпичные заводы. Ничего кроме этих красных крыш.
И я напрасно ищу в этом виде, который открывается передо мной, чего-нибудь такого, что производило бы потрясающее впечатление, что заставляло бы упасть на колени, поклониться до земли.
Образ величественный и грандиозный, который я создавал себе, тает и исчезает среди этих прозаических красных крыш немецких школ, богаделен и приютов.
Минута, которой я так ждал, -- и которая так печальна.
Разочарованный, я въезжаю в предместье города, еду среди европейских домов, читаю английские вывески отелей и агентства Кука.
И одна мысль не даёт мне покоя:
-- Так ли я воображал себе эти минуты?
Но из-за этих зданий с красными крышами поднимаются золотые главы, чёрные и синие купола церквей и мечетей. Колокольни и минареты. От Яффских ворот несётся шум пёстрой восточной толпы.
И в тот же день я возвращаюсь домой, удовлетворённый, с сердцем, полным восторга. Я видел Иерусалим.
Если вы хотите видеть Иерусалим, суровый, строгий, величественный, -- Иерусалим, производящий потрясающее впечатление, -- посмотрите на него с Елеонской горы.
Это тот Иерусалим, который заставлял поклонников падать на землю и с рыданиями биться о камни.
Он встанет пред вами на вершинах Сиона и Мориа, с его колокольнями и минаретами, поднимающимися кверху, как руки, обращённые к небу с мольбою за грехи всего мира.