На первой странице настоящей книги "Заветов" читатели уже прочли, вероятно, серию стихотворений поэтов-"акмеистов". Что значит это слово, и какая теория соединяет в одну группу этих поэтов -- обо всем этом будет речь в следующей ниже статье А. Долинина. Здесь скажем только несколько слов о нашем отношении к теории "акмеистов".
"Приятие мира", "приятие жизни", полнота бытия, вера в жизнь, вера в человека и признание его самоцелью -- вот основные камни нашего мировоззрения; нам приходилось уже не один раз говорить об этом на страницах "Заветов". Казалось бы, поэтому -- нам надо всецело признать "акмеизм", который кладет те же самые положения во главу угла своей теории. Но в том-то и дело, что нет, -- ибо теория "акмеистов" до того слабо обоснована, до того беспомощна, что, слушая ее, как будто в кривое зеркало глядишься...
"Акмеисты" -- детски беспомощны в области философии, и все-таки пытаются слепить эстетическую теорийку. Это безнадежно. "Акмеисты" не видят для себя преемственности в русской литературе, они считают своими по духу "Шекспира (!), Рабле, Биллона, Теофиля Готье"... Это еще более безнадежно, это крест над всей их теорией. Если бы они понимали, что именно в русской литературе были образцы солнечного приятия мира ("Евгений Онегин", "Война и мир"), то это подавало бы хоть малую надежду, что им удастся кое-как связать теоретические концы с концами.
"Акмеистов" пока во всем мире только шесть. Это -- А. Ахматова, С. Городецкий, Н. Гумилев, М. Зенкевич, О. Мандельштам, В.Нарбут (стихи последнего случайно не попали в эту книжку "Заветов"). Однако, "акмеистичность" их произведений иногда весьма еще спорна: об этом уже писали В. Брюсов ("Русская мысль"), И. Игнатов ("Русские ведомости"), говорит об этом и А. Долинин в следующей ниже статье. И, наоборот, писатели, стоящие вне круга этих шести, часто "акмеистичнее" (прошу простить мне эти словообразования) самих "акмеистов". Вот, например, в повести "Уездное" Евг. Замятина больше красочного "быта", чем во всех стихах "акмеистов". Или, вот, в июньской книжке "Заветов" читатели найдут цикл стихов еще малоизвестного поэта: в них боль и скорбь, и все-таки в них больше "приятия мира", чем в стихотворениях многих из шести "акмеистов".
Все это решает наше отношение к "акмеизму", как теории. Но это не мешает нам совершенно иначе относиться к стихам этих авторов, ибо стихи эти -- сами по себе, а теория -- сама по себе... От теории "акмеизма" в ее теперешнем виде мы отгораживаемся самым решительным образом, а стихи охотно будем и впредь помещать на страницах "Заветов"...
Ред.
-----
Иногда и весьма незначительные литературные течения и группы заслуживают внимания -- не сами по себе, а лишь поскольку они являются известными симптомами, свидетельствующими о какой-то перемене в настроениях, поскольку в них сказывается известная (иной раз еще не осмысленная ими самими) реакция против тех или иных литературных явлений прошлого. Именно с этой точки зрения, как симптомы, и интересны самоновейшие течения в современной нашей поэзии: "футуризм" и "акмеизм". Теоретически они обоснованы в высшей степени слабо, но что-то они, по-видимому, улавливают, что-то отражают, чем-то приходятся в пору.
Как всякие новаторы, и "футуристы", и "акмеисты" начинают, понятно, с отрицания прошлого. Футуристы считаются самыми смелыми и вообще отвергают все и всех: и Венеру Милосскую, и Рафаэля, и Гете, и Шекспира, и Пушкина, и Толстого, -- словом, все искусство прошлого, все его ценности. Их культ -- "шофер"; их девиз -- на "автомобилях" гнаться за быстро скачущими мгновениями жизни. Акмеисты же, более умеренные и более культурные, не так решительно порывают и не со всем человеческим прошлым: кое-что и кое-кого они еще принимают. Первые уже "сегодня" отказываются от своего "вчерашнего" имени -- "футуризма"; вторые, надо думать, еще и "завтра" будут величать себя "акмеистами-адамистами". Первые еще совсем дикие, еще не вышли даже из той первобытной стадии, когда одно бессмысленное сочетание звуков доставляет уже большое наслаждение; вторые изъясняются языком обычным, нашим и, действительно, имеют за собой, в прошлом, кое-какие заслуги, которые обязывают в известной степени считаться с ними, хотя бы постольку, поскольку это нужно для того, чтобы не ограничиться лишь несколькими незначительными замечаниями по поводу их симптоматического значения, чтобы, воздав должное, как поэтам, указать им место и пределы, как теоретикам. Вот почему, минуя сейчас первых, довольствуясь пока -- в ожидании того момента, когда они бросят свои нелепые чудачества -- одним, т. е. констатированием факта их существования, мы здесь будем говорить только о вторых, об акмеистах-адамистах. К этому принуждает нас еще и следующее обстоятельство. В настоящее время, даже в серьезных кругах литературы, действительно, происходит какое-то брожение. Общественный подъем или еще большее падение виноваты здесь; струя ли бодрости или разлив благодушия в нем, в этом брожении, сказывается -- факт тот, что кое-что из старого отмирает, и в связи с этим переоцениваются кое-какие ценности; кое-что новое нарождается
и ищет своего выражения. В такие моменты -- если пока еще не футуризм, то акмеизм, во всяком случае, достоин быть одной из побудительных причин -- стяг преемственности следует держать как можно крепче, общие линии развития -- подчеркивать как можно резче, хотя бы для того, чтобы порывающие знали, яснее отдавали себе отчет, с кем и чем они порывают и порывают ли. А главное, чтобы заинтересованные в этой перестройке читатели не устремились вслед за ними, за новаторами, и не отказались столь легко, как это было уже раз и в не очень далеком прошлом, от таких старых ценностей, которые совсем еще не изжиты. Думаю, что это долг каждого, кто хоть сколько-нибудь любит литературу, кому дороги ее заветы. С этой точки зрения нас прежде всего должно интересовать отношение "акмеистов" к тому литературному течению, откуда они сами вышли -- к символизму. Отрицанием его литературных принципов, его основы, которую усматривают в "неприятии мира", и начинаются их статьи-манифесты {См. "Аполлон", январь 13-го года. Ст. С. Городецкого и Н. Гумилева.}.
"Символизм закончил свой круг развития и теперь падает" -- так заявляет с первых же строк Н. Гумилев. "Символистическое движение в России можно счесть в главном его русле завершенным" -- вторит ему С. Городецкий. В чем же оно сказывается, в чем же проявляется его падение? Символизм уничтожил пределы литературы. Сочетавшись с мистикой, теософией и оккультизмом, он, с другой стороны, ничего не имел против вовлечения в его сферу и теологии, и политики, и всяких других, чуждых ему, как литературному течению, областей. -- Вот первое обвинение, которое они выдвигают против него. Обвинение старое и в известной степени справедливое, но бьет оно, в сущности, мимо. Что некоторые представители "символизма" -- если понимать его как литературное течение последних десятилетий -- безмерно грешили незаконными сочетаниями его с чуждыми ему областями, это -- факт и факт прискорбный. Об этом С. Городецкий, как бывший птенец из гнезда Вяч. Иванова, знает, пожалуй, очень хорошо, и в этом отношении ему книга в руки. Но разве это есть признак, характеризующий сущность символизма? Разве это не есть лишь накипь, случайное явление, правда, в некоторых кружках прилипшее к нему, к символизму, довольно крепко, но все-таки не необходимое? Такие поэты и писатели, как Брюсов, Бальмонт, Сологуб, Ремизов и даже А. Блок, мало, кажется, повинны в этом грехе незаконного сочетания, и от этого они, конечно, не перестают быть символистами. Правда, не мешает и лишний раз повторить это обвинение -- известное симптоматическое значение оно, это повторение, имеет, -- но, само собой разумеется, заключать от него к отрицанию символизма по меньшей мере неразумно.
Несколько серьезнее обстоит дело со вторым обвинением. Оно тоже старое и в известной степени справедливое и в одной своей части, по-видимому, в самом деле касается одного из основных принципов символизма. Заключается оно в том, что символизм слишком широко пользовался подвижностью значения слова, я бы сказал, его метафоричностью, а это неминуемо должно было привести к нарушению основного закона творчества -- "закона устойчивого равновесия". Причину этому они находят в мысли Потебни об относительности, текучести содержания слова. Сама по себе справедливая, она сослужила символистам плохую службу, будучи принята ими в качестве принципа, основы их учения.
Что многие из символистов злоупотребляли словом, вводили в язык его формы и ненужные, порою нелепые и даже вредные новшества и тем в самом деле нарушали законы творчества (и даже не одного только "устойчивого равновесия"), это -- факт, и факт прискорбный, об этом сами символисты -- истинные творцы -- понятно, знают и печалятся не хуже и не меньше С. Городецкого. Недаром же еще несколько лет тому назад Вяч. Иванов стал требовать от художника "обращения к формальному канону... генетического изучения традиционных форм"..., которое должно оказывать на искусство очистительное воздействие, обличать неизящество и ложь внутренне неоправданных новшеств, ставить поэта лицом к лицу с его истинными и конечными целями... ("Заветы символизма". Аполлон 1910 г. No 8). То же требование повторил интимнейший и искреннейший из символистов А. Блок в следующих выражениях: "Мой вывод таков... Путь..., которого требует наше служение, есть -- прежде всего -- ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета" (там же: "О современном состоянии русского символизма").
Но и тут должно прежде всего поставить тот же вопрос: разве нарушение "закона устойчивого равновесия" является неотъемлемым признаком символизма? И опять-таки указать на переименованных выше поэтов и писателей, которые, конечно, этого закона не нарушали, оставаясь в рядах символизма. Правда, не мешает и это обвинение лишний раз повторить; правда, может быть и то, что и за ним, за повторением и этого обвинения -- следует признать известное симптоматическое значение, но от этого сущность символизма -- его основной принцип -- отнюдь не теряет своей силы. Да, верно. Символисты усвоили основную мысль Потебни об относительности, текучести содержания слова; усвоили и вытекающее из нее следствие, Потебней же формулированное: "заслуга художника не в том содержании, которое ему думалось, а в силе возбуждать самое разнообразное содержание"... Но ведь это факт, истина, которую нельзя не принять, нельзя не класть в основу творчества, как языка, так и художественного произведения. Для этого вовсе нет надобности руководствоваться какими-нибудь философскими предпосылками, быть последователем Канта и считать "вещь в себе непознаваемой". Можно быть завзятым интуитивистом и все же признать это, как нечто непреложное, как закон, по своей обязательности, равносильный логическому, -- "его не перейдеши". Да, каждое слово -- символ, и каждый образ -- символ; так было и так будет, и иначе быть не может: так уж мы устроены, и ничего тут не поделаешь. Правда, нельзя злоупотреблять этой истиной; следует всегда стремиться к тому, чтобы "интимное" -- заключается ли оно в слове или образе -- имело право стать "всеобщим", но это уж требование, которое должно предъявлять ко всем вообще без исключения (пока, кажется... к акмеистам в особенности). Вот почему я думаю, что и это старое обвинение, при всей справедливости своей (в одной только части, конечно), символизма, как такового, не задевает.
Но есть еще и третье обвинение. Оно касается не формальных принципов символизма, а его миросозерцания, его, так сказать метафизики. Заключается оно в том, что символисты мира не приемлют, "мира во всей совокупности его красот и безобразий", что они ищут всегда просветов в область высших и вечных ценностей и тем самым доказывают, что имманентная действительность для них лишь средство, а не самоцель.
"Германский символизм", -- а от него все начала, все зло, ибо "романский дух любит стихию света" и безусловно признает самоценность за каждым явлением -- "в лице своих родоначальников Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить". Но этим самым уничтожалось безотносительное значение каждого явления, обесценивался смысл жизни самой по себе. Вот где коренная ошибка символизма, по Гумилеву, -- ошибка, которая может быть устранена только вместе с ним, ибо это не частность, а основа, продукт особого рода мироощущения.
Как-то странно, непривычно слушать такие вещи, что символизм продукт германского духа, а Ницше и Ибсен -- его родоначальники потому, что они преклонялись перед объективной целью или догматом. Всем известно, что символизм появился и расцвел прежде всего во Франции, что символистическая "теория соответствий" принадлежит Бодлеру, умершему, кажется, за несколько лет до того, как Ницше написал свою первую книгу: "Происхождение трагедии". Известно также и то, что Ницше больше, чем кто-либо, поработал над разрушением всяческих кумиров, что еще в первых произведениях своих стал издеваться над "малокровным" христианством, над его предтечей Сократом с его "малым разумом", а потому его обвинять в преклонении перед догматом -- по меньшей мере, несправедливо. Немногим более причастен к этому греху и Ибсен. Ведь он тоже, кажется, отстаивал "права резко очерченной индивидуальности", протестовал против какой бы то ни было посторонней силы -- будь это самая возвышенная цель, самый дорогой догмат, -- если только она стесняет вольные проявления человеческого духа. Одна лебединая песнь его "Когда мы мертвые пробуждаемся" -- чего стоит!
Но если бы даже все это было бы правдой, то разве это характерно для "символизма" как литературного течения? Разве до него не ставили этих вопросов "о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе" и не разрешали их в смысле преклонения перед объективной целью или догматом? Совестно даже указывать на такие, всем известные, произведения, как "Фауст" Гете, "Каин и Манфред" Байрона, "Прометей" Шелли, "Гамлет" или "Тимон Афинский" Шекспира и т. д. и т. и. или на вершины русского творчества: на Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова и даже ясного Тургенева. Ведь они все, кажется, довольно явно ищут таких высоких целей, "которым должно служить". Но если так, то ведь может быть только одно из двух: или "неприятие мира" совсем не ставить в укор символизму, обойти его, или, если уже отвергнуть из-за него что или кого-нибудь, то не один символизм, а всю литературу -- по крайней мере, в лице ее "великих праздничных" творцов -- и нашу, и мировую. "Дикие" футуристы, по видимому, чуют эту правду и в самом деле, как мы уже знаем, отвергают все и всех. Акмеисты, должно быть, боятся такой последовательности, не осмеливаются идти так далеко. Впрочем, может быть, следует усмотреть намек на "дерзновение" отпихнуть от себя всю русскую литературу (или себя от нее) в следующем факте: в кругах, близких к акмеизму, "влюблены" только в иностранцев: "в Шекспира, Рабле, Биллона, Теофиля Готье", но ни в одного русского...
Так разобрали мы главные обвинения акмеистов против "символизма". Мы могли признать за ними известное симптоматическое значение и только. По существу же -- повторяем -- они слишком слабы и очень мало задевают его. Перейдем теперь к положительной стороне их теории, к тому новому слову, которое они призваны сказать. Оно довольно точно формулировано их названием: "акмеизмом-адамизмом".
II
Акме -- по-гречески значит вершина, расцвет, применительно к человеческой жизни -- та пора, тот возраст и, понятно, соответствующее ему мироощущение, когда человек "вдребезги", что называется, "пьян жизнью". Жаждя такой веселой бодрости, -- некоторые из них, может быть, в самом деле обладают ею -- они и называют себя акмеистами.
Первозданный Адам представляется нм существом крайне жизнерадостным, настоящим "белокурым зверем", одаренным лишь мужественно твердым и ясным взглядом на жизнь, девственно чистым и непосредственно мудрым пониманием мира. Они хотят быть его достойными внуками, а потому называют себя еще и адамистами.
Адам должен был ощущать гораздо яснее, чем мы, в каком он близком родстве с "лопухом и обезьяной", и "звериных добродетелей" было у него вдоволь, во всяком случае, больше, чем у нас. Они хотят быть хоть немного "лесными зверьми", "не отдавать" хотя бы "того малого, что в них есть звериного, в обмен за неврастению".
Адам радовался, и всей душою, жизни, солнцу, свету и своим товарищам-зверям, признавал абсолютную "ценность за каждым явлением" и, конечно, не миро- и не бого-борствовал. Для них тоже "роза хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь иначе". Также и тройка удала и хороша своими бубенцами, ямщиком и конями, а не притянутой под ее покров политикой. "Да и не только роза и тройка хороши, не только хорошо и прекрасное, но и уродство прекрасно". Ибо нет для художника безобразного. "Безобразно лишь то, что безобразно" {Там же, ст. Гумилева: "Наследие символизма и акмеизм".}.
Так приемлется ими жизнь "во всей совокупности ее красот и безобразий". Смерть же не только не пугает, а еще побуждает к большей веселости. Жизнь так коротка, "занавес, отделяющий нас от зрителей", с такой быстротой, с такой неумолимостью опускается вниз, что "странно было бы бунтовать здесь во имя иных условий бытия". "Трусливое заглядывание -- что же будет дальше" -- они только презирают {См. I кн. "Аполлон" 13 г., ст. Городецкого: "Некоторые течения в современной русской поэзии".}.
До сих пор мучились в литературе над познаванием Непознаваемого. Но ведь это явный абсурд: "Непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать". К Нему приближаясь, можно только содрогаться, но не оскорблять его словами.
О чем они поют и будут петь? Одни из них, признав "самоценность за каждой вещью и явлением", устремились к захолустным поместьям, "синтетическим" горшкам и вещам вообще; другие, "поняв себя, как зверей, лишенных когтей и шерсти, и сняв наслоения тысячелетних культур", направились к первозданным зверям, "махайродусам и ящерам"; третьи, никуда не уходя, ищут этого зверя в современном "изломанном" Адаме. Так рассказывает С. Городецкий про своих единомышленников {Там же, ст. Городецкого.}.
Что можно сказать по поводу такого рода "юношеских" идеалов? Ничего особенного. В них, правда, много смешного, примитивного, а все-таки хорошо, что люди бодры, жизнерадостны или хотят быть таковыми. Пусть радуются и веселятся, умеющие это делать. Только бы было искренно, только бы не играли в бодрость, не делали вид, что смеются, когда на самом деле хочется плакать. Пока, к сожалению, этой бодрости, этого "акмеистического" духа, еще не видно. Пока в их стихах преобладают те же старые тона и образы, что в прежних их произведениях -- до объявления себя акмеистами, и мало чем отличаются от таковых у символистов. Наоборот даже. Кажется, что они пишут свои последние стихотворения как бы в насмешку над самим<и> собой, над своей теорией, над своим стремлением к новым мотивам, к "новым именам".
"Пятистопные ямбы" Н. Гумилева {Они напечатаны в 3 кн. "Аполлона".} проникнуты неподдельной грустью, истинным разочарованием в жизни.
Я знаю, жизнь не удалась...
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости -- и была печаль...
Или:
Ни тайнами, ни радостью, ни славой
Мгновенный мир меня не обольстит... --
Как раз, значит, вопреки признанию, в теории, "самоценности за каждым явлением".
Или:
Я молод был, был жаден и уверен,
Но Дух Земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен...
И все стихотворение в таком же духе и настроении, пока он остается искренним, сам с собою. Правда, в последних строфах он словно спохватывается, поет о каком-то строительстве, о "каменщиках всех времен и стран" и о "призывном голосе Мастера", но в них-то как раз и чувствуется сплошная надуманность, сплошная проза, как и в "Адаме" С. Городецкого.
Также и В.Нарбут, совсем не как адамист, обращается к Христу в последней строфе:
Но мне -- прости меня, я болен,
Я богохульствую, я лгу --
Твоя раздробленная голень
На каждом чудится шагу.
И А. Ахматова та же, со своей прежней неврастенической остротой, когда рассказывает о необычайно быстрой смене ассоциаций и восприятий (стих. "Cabaret artistique"), со своей нарочитой простотой (ст. "Я пришла тебя сменить, сестра, у лесного, у высокого костра"). -- Словом, пока еще все по-старому. Пока у них еще те же мотивы, те же приемы и настроения. Но, повторяем, важен принцип сам по себе, важен призыв к бодрости, культ жизни, отказ от всякого рода "неприятий". Важно признание -- хотя бы в теории -- "самоценности за каждым явлением".
Здесь уже можно заранее предчувствовать, как иные, из "старых", начнут злорадствовать: "ага! опять быт! Снова захолустные поместья и горшки, снова, значит, реализм". И будут, конечно, по-своему правы. Да, верно: с акмеизмом, если суждено ему окрепнуть, снова выдвинется в литературе то содержание, которое обычно разумеют под реализмом. Выдвинется, но не вернется по той простой причине, что он, реализм, никогда и никуда не уходил. Ведь надо же сознаться, что все эти определения литературных течений, все эти смены направлений: натурализма, реализма, символизма и т. п. -- больше дело читателя, чем писателя. Это он, читатель, и его эхо -- критик, в зависимости от тех или иных общественных настроений, выдвигает то одни, то другие произведения, вырывает их насильственно из беспрерывного потока творчества и дает им свои имена. Сам же поток мало считается с чередованием этих направлений во времени: он вне их или, вернее, над ними, вмещает их все и разом, одновременно. Правда, спрос рождает предложение, и писатели, поэтому, часто откликаются на зов читателя. В этом смысле акмеисты, может быть, и приходятся сейчас несколько в пору, но это уже явление, находящееся вне искусства: последнее, как таковое, тут ни при чем. Оно имеет свои особые критерии, руководствуется совершенно иными ценностями. Вот почему мы меньше всего думаем ставить им в упрек или в похвалу то, что они хотят быть реалистами, хотят изображать доподлинную жизнь. Было бы только художественно написано, было бы только талантливо -- и все остальное приложится.
Талантливы ли они? Да, поскольку они были таковыми до акмеизма (повторяю, в их мотивах, в их творческих приемах, пока еще нет ничего нового). Городецкого и Гумилева мы уже давно знаем в литературе, как хороших поэтов. А. Ахматова и М. Зенкевич тоже заявили себя, как люди талантливые (у последнего, в смысле содержания, имеется очень резкий уклон в сторону даже грубого реализма). Вл. Нарбут и О. Мандельштам еще под сомнением, несмотря на то, что отдельные образы им иногда и удаются.
Вот все, что следует сказать о них и об их теории, как определенной тенденции, определенном стремлении назад, к давно оставленным, как некоторым казалось, позициям реализма, -- об их теории, как о тенденции, как о стремлении и только, ибо говорить о ней по существу, как мы узнали выше, нельзя.
Печатается по: А. Долинин. "Акмеизм" // Заветы. 1913. Май. No 5. С. 152--162. Автором редакционной врезки, предпосланной статье Долинина, был критик и историк литературы, фактический руководитель литературного отдела журнала "Заветы", Иванов-Разумник (наст. имя и фамилия Разумник Васильевич Иванов, 1878--1946). В акмеистическую подборку, напечатанную в 5 No "Заветов", вошли стихотворения А. Ахматовой "Я видел поле после града..." и "Ты письмо мое, мальчик, не комкай...", 216 С. Городецкого "Сорренто" и "Дума", Н. Гумилева "Неаполь", М. Зенкевича "Урожаи" и О. Мандельштама "Египтянин". Сопровождалась подборка следующим примечанием: "Помещаемые здесь стихотворения принадлежат поэтам, объединенным идеями акмеизма. Об акмеизме см. отдел "Текущая жизнь"". В этом же номере журнала была впервые помещена повесть Евгения Замятина "Уездное". В 6 (июньском) No "Заветов" появилась поэтическая подборка участницы "Цеха поэтов" Марии Моравской.
Статья критика и литературоведа Аркадия Семеновича Долинина (Искоза, 1880--1968) об акмеизме вызвала следующий отклик Б. М. Эйхенбаума (письмо к Долинину от 4 июля 1913 г.): "...вспомнил Ваши очки, глаза строгие, речь суровую, статью в "Заветах" свирепую... Экие времена пришли! Уж и пошутить-то поэтам нельзя -- сейчас откуда ни возьмись -- туча черная нагрянет и хлынет из нее. Нет, видно, поэтам капут пришел, как говорят немцы. Видно, им, под предводительством Сережи Городецкого, надо выйти из своего департамента и наняться в дворники -- старую пыль, которую господа-символистыв глаза пускали, метелочками собрать, да на хранение истории русской литературы сдать, а там -- видно будет. Она -- русская литературочка-то -- добрая. Может -- из Городецких и в городничие произведет. Я, как Вы знаете, к дворницкой деятельности не приспособлен, а потому и в поэзию не очень лезу" (Письма Б. М. Эйхенбаума к А. С. Долинину // Звезда. 1996. No 5. С. 179).