СПб., в тип. X. Гинца, 1830. (45 стр. в 8-ю д. л.)
Певец "Нищего" познакомился с читающею публикою нашей в 1827 году, выдав маленькую поэму "Див и Пери". Счастливо выбранный предмет, стихи, всегда благозвучные, хотя не везде точные, и в целом хорошее направление молодого таланта обрадовали истинных любителей русской словесности. Поэма "Див и Пери", сама собою не образцовое произведение, сделалась драгоценною книжкою по надеждам, какие подавал ее сочинитель. Удовольствие судей благомыслящих откликнулось шумною радостью в наших журналах, как; едва слышное одобрение театральных знатоков подхватывается громкими плесками амфитеатра. Один московский журналист {1} даже вызвался благодарить молодого поэта от лица всего человечества. Поступок, у нас неудивительный. Упорное молчание людей, которые, по своему образованию и уму, должны б были говорить в полезное услышание наше, оставляет литературных демагогов в счастливой самоуверенности, что они говорят по общему призванию и от лица всех мыслящих. Потому-то в их судейских определениях заметите много повелительного и ничего убедительного! Пожалеем, если неотчетливая похвала их имела вредное действие на молодый талант нашего поэта: вторая поэма его "Борский" обрадовала только; журналистов, из коих один объявил {2}, что теперь должно учиться стихи писать у г. Подолинского, а не у Жуковского и Пушкина. Стихи в "Борском", как и в "Див и Пери", благозвучны, но язык еще более небрежен, а план его, как известно читателям, склеен из неискусных подражаний двум-трем поэмам любимых наших поэтов и закончен; катастрофой собственной выдумки, годной разве для' модных французских пародий {3}, какова "Le lendemain du dernier jour d'un condamne" {Наутро после последнего дня осужденного (фр.). -- Ред.}.
Благозвучные стихи без мыслей обнаруживают не талант поэтический, а хорошо устроенный орган слуха. Гармония стихов Виргилия, Расина, Шиллера, Жуковского и Пушкина есть, так сказать, тело, в котором рождаются поэтические чувства и мысли. Как женская красота вполне выразилась в формах Венеры Медицийской, так у истинных поэтов каждая мысль и каждое чувство облекаются в единый, им свойственный гармонический образ. Сия-то связь очаровательности звуков с истиною вдохновений всегда будет услаждением и славою человечества; она врезала в памяти великого Лейбница двенадцать песней "Энеиды"; плененный ими, он говаривал: "Если бы Виргилий наименовал меня только в одном стихе "Энеиды", я бы почел себя счастливейшим человеком и пренебрег бы всякою другою известностью".
Подобное благозвучие предвещала нам, как заря прекрасного дня, поэма "Див и Пери", и, к сожалениию надежды наши не сбылись по прочтении "Нищего". В нем напрасно вы будете искать поэтического вымысла, в нем нет во многих местах (не говорю о грамматике) даже смысла. Это что-то похожее на часовой будильник, но хуже: ибо будильник имеет цель, он звенит, чтобы разбудить в назначенное время спящего человека. В подтверждение нашего мнения расскажем содержание сего сочинения:
Бедный итальянец, уже в преклонных летах оставивший Италию, тоскует по родине, жалуется, что она далеко и, как ребенок, не умея назвать собственным именем, описывает ее частными картинами, более изображающими Швейцарию, чем Италию:
Еще я помню: горы там,
Снега и льдины по горам,
Они блестят венцом златым
Под небом вечно голубым;
Долин и нега, и краса,
Роскошно зыблются леса
И брызжет искрами залив
У корней миртов и олив;
Там ряд священных мне могил
Широко явор осенил --
И, может быть, в его тени
И я бы мирно кончил дни...
Я?... Нет! ничтожные мечты!..
Ему запрещено возвращение в отчизну, и он оттого хотел бы разлюбить ее.
Но как по вольности, о ней
Тоска живет в груди моей.
Отчего же страдает он? -- От любви, и вот каким образом:
Однажды праздником весны --
Храня обычай старины --
Плясал под сению дерев
Круг резвых юношей и дев,
И между них была она,
Моя Аньола!...
Утомлена, ко мне на грудь
Она поникла; я дохнуть
Не смел.....
И вдруг руки моей слегка
Коснулась жаркая рука, -
Я вспыхнул -- к пламенным устам
Прижал ее -- не помнил сам.
Что делал я, кипела кровь -
И я ей высказал любовь.
Аньола, удивленная, как и читатели, нежданным и неуместным признанием в любви,
Прочь пошла, не оглянулась.
Нищий из этого заключил, что она его не любит; ему показалось,
Что жизнь пучина слез и бед,
Любовь -- огонь, а счастья нет.
И он, скрыв в душе любовь свою,
Бежал всего -- родных, друзей,
И часто в сумраке ночей,
Тревоги полный, чуждый сну,
Один всходил на крутизну
и бессмысленно рыдал. Однажды ночью (на юге долго ночь тепла, замечает поэт) застает он над водопадом Аньолу и не одну; слышит, как она целуется, видит, как
Приникнув к ней, рука с рукой,
Ее ласкал соперник --
и сталкивает этого счастливца со скалы, то есть исполняет на деле ревнивое мечтание Алека, прекрасно высказанное Пушкиным:
...Когда б над бездной моря
Нашел я спящего врага,
Клянусь, и тут моя нога
Не пощадила бы злодея:
Я в волны моря, не бледнея,
И беззащитного б толкнул,
Внезапный ужас пробужденья
Свирепым смехом упрекнул,
И долго мне его паденья
Смешон и сладок был бы гул.
("Цыганы").
Незнакомец сброшен со скалы; Аньола бог знает куда скрылась, даже не вскрикнув от испуга, а герой поэмы услышал голос несчастного и узнал по нем родного брата. Невольное братоубийство подействовало не на сердце его, а на голову. Не знаем, было ли такое намерение у автора; судим по исполнению. Нищий помешался, и с этого несчастного мига все, что ни рассказывает он в остальной части поэмы, -- или без смысла, или без цели. Чем бы кинуться к несчастному брату на помощь, или, если это напрасно, постараться, по крайней мере, пока жив он, вымолить у него прощение, он преспокойно проговорил следующее непонятное заклинание и упал в обморок:
Если б гром
С небес разгневанных упал,
И под развалинами скал
Братоубийцу он погреб, --
Чтоб бездна приняла, как гроб,
Мою главу... чтоб в судный день
Моя испуганная тень
Укрылась в сумраке земли, --
Чтоб мне на сердце налегли
Громады гор, -- но гром молчал!
Пришед в себя и пропев целую идиллию о красоте утра, насилу воспоминает он о своем поступке и то сомневается, но
Беглый взгляд
Случайно пал на водопад,
И что же? -- брата епанча,
У ската горного ключа
Полой вцепившись о гранит,
По ветру вьется и шумит!
Из остальных слов Нищего понять можно, что он был посажен в тюрьму, что его навещала мать (которую, будто бы, тихонько и за деньги к нему впускали, как к важному государственному преступнику), что она и Аньола умерли и что судьи позабыли его в тюрьме, где он просидел бы до конца жизни, если бы Наполеон, завоевав Италию, не велел освободить заключенных. На воле совесть его не мучила, нет, -- первое чувство, родившееся в нем, была любовь! и его тревожила только одна мечта, что он сирота! Однако ж он посетил могилы матери, Аньолы и убитого им брата и на них увидел чудеса: кусты живых роз с нездешним запахом и кипарис, пахнущий розами. Тут же (не знаем, сон ли это был) явились ему три знакомые тени и приказали навсегда удалиться из Италии. Он их послушался, пришел в Россию, и здесь беспокоят его мысли странные, из коих одну пускай он сам перескажет:
Убог и сир,
Я обхожу печальный мир.
Порою тучные поля
Объемлю жадным взором я
И мыслю: если б хоть одно
Здесь было и мое зерно.
КОММЕНТАРИИ
ЛГ, 1830, N 19, 1 апреля, с. 152-154. Рецензия полемически противопоставлена апологетическим отзывам Полевого и Бестужева-Рюмина; последний прямо объявил Подолинского конкурентом Пушкина, а выступление Дельвига расценил как интригу (СМ, 1830, N 41, с. 160-161; N 50, с. 197-199); сам Подолинский также относил разбор за счет ревнивого отношения Дельвига к славе Пушкина (П. в восп., т. 2, с. 136).
1. Н. А. Полевой (МТ, 1830, N 21). Слова, приведенные Дельвигом, -- не точная цитата, а ироническая парафраза; в феврале 1829 г. С. П. Шевырев передавал слова Пушкина: "Полевой от имени человечества благодарил Подолинского за "Дива и Пери", теперь не худо бы от имени вселенной побранить его за "Борского"" (ЛН, т. 16-18, с. 703).
2. В рецензии на "Борского" Раич писал, что молодым поэтам следует "учиться поэтическому языку у г. Подолинского, как некоторые учились до сего времени у Жуковского, Батюшкова и Пушкина" (Г, 1829, N 10, с. 217).
3. Пародия Ж. Шербулье на рассказ В. Гюго "Последний день приговоренного к смертной казни" (1829).