Цвейг Стефан
Ромен Роллан. Жизнь и творчество

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Romain Rolland. Der Mann und das Werk.
    Перевод Полины Бернштейн (1931).


Стефан Цвейг.
Ромен Роллан.
Жизнь и творчество
 []

 []

Предисловие к русскому изданию

   Книга Стефана Цвейга о жизни и творчестве Ромэна Роллана задумана и выполнена не как строго научное исследование. Читатель не найдет в ней ни подробного жизнеописания, ни развернутого критического анализа творчества одного из виднейших писателей XX века. Поставив себе чисто художественную задачу, Цвейг хотел написать "героическую биографию" великого французского идеалиста и пацифиста. Самые побуждения к работе у Цвейга -- морально-публицистического порядка. Для него Роллан в наше "смятенное время" -- "чудо чистой жизни"; и книга, посвященная описанию этого "чуда", -- своеобразная дань признательности одного художника-гуманиста другому, оказавшему на него и на современников громадное нравственное влияние.
   Отличие данной биографии от других "героических биографий" Цвейга заключается в том, что здесь "герой" и писатель, творец "героического портрета", не отделены друг от друга ни временем, ни мировоззрением, не отличаются они и областью своего жизненного творчества. И Цвейг, и Роллан -- художники, писатели, и для них обоих, в понимании Цвейга, на первом плане стоит не столько изображение общественной жизни в ее конкретности, в сложности социальных отношений, сколько показ "души" человеческой в ее глубочайших переживаниях и движениях, души "европейца", гуманиста, наследника великой буржуазной цивилизации.
   В книге о Роллане Цвейг хочет слиться со своим героем, стремится показать -читателю, что и у героя, и у творца -- один мир, одно мировоззрение, что оба они одинаково трагически воспринимают кричащие противоречия современной действительности.
   В таком подходе автора к изображению жизни и деятельности своего героя всегда заранее даны предпосылки и силы, но в то же время и слабости и даже возможной порочности творческих результатов. Сила -- в пафосе изображения, в любовном погружении в психику избранной личности, в максимальном приближении к полноте ее сочувственного охвата. Но в этом же наперед даны возможности и добросовестного искажения реального облика "героя", даны возможности неосознанного, почти неизбежного перенесения автором в "биографию" черт своей личности, своего понимания действительности, искренно воспринятого и данного как характерное для личности изображаемой.
   Цвейг, действительно, дал "героическую биографию" личности ему конгениальной, родственной по убеждениям и общественным симпатиям, дал ее в исключительно теплых тонах любви и сочувствия. Но нельзя не признать, что "героичность" осмыслена Цвейгом в характерном для него понимании.
   Героический пафос личности Роллана для него не столько в мужественном преодолении индивидуалистических традиций "гуманизма", "надклассовых" ценностей европейской цивилизации, сколько в силе и остроте восприятия противоречий европейской Общественности начала XX века, сколько в трагизме личности, одиноко поставленной "судьбой" перед лицом чуждой ей непреодолимой действительности.
   Цвейг, о "библейской тоске" которого во время империалистической войны сочувственно говорит Роллан, замкнул своего героя в ореол "святого одиночества" исключительной личности. Из "героической биографии" Роллана не видно, что "герой", в конце концов, неизбежно должен сбросить с себя этот ореол, не видно, что вся -Жизнь Роллана -- непрерывное движение к слиянию с великим потоком боевых устремлений той части человечества, которая не бессильными призывами к миру, а "войной войне" хочет положить конец всякому угнетению человека человеком, сделать невозможными новые империалистические войны, приводящие в ужас всех честных и искренних "гуманистов" и "пацифистов".
   Мало того, Цвейг, не давая себе отчета в том, что он, в сущности, искажает облик своего героя, который весь в непрерывном движении, весь в муках напряженного преодоления своего идеалистического гуманитаризма, -- нередко включает его в неизменность таких идей и убеждений, от которых Роллан давно ушел. Так еще в 1918 году Роллан борется, правда, с идеалистических позиций "за интернационал духа", защищает "дело народов, интернационал культуры", а не только "дело избранной части передовой интеллигенции" Западной Европы. Между тем Цвейг "посвящает" свою книгу тем, кто "в час огненного испытания остался верен Ромэну Роллану и нашей священной родине -- Европе". Для Роллана не существует в наши дни "священной Европы", как не существует для него и единой "прекрасной", "священной" Франции. Для него уже стал понятен материалистический язык, язык четкого осмысления реальных классовых противоречий, разделяющих "священную Европу", и весь мир на два непримиримых лагеря. Этим языком он и сам умеет пользоваться, как, например, в своем недавнем кратком, но содержательном заявлении об отношении к событиям на Дальнем Востоке. В нем он говорит не о единой "священной Европе", а о "французской финансовой олигархии", которая "использует бешеную ненависть между обоими народами (японцами и китайцами) в своих целях и для своих прибылей от военных займов и поставок военного снаряжения".
   Не как преходящие моменты движения, идеологического становления, а как характерные, навсегда закрепленные черты личности берет Цвейг в Роллане его художественные творческие искания в области религиозного сознания. По Цвейгу, "сила веры" одно из движущих начал исторического процесса, и он готов и своему "герою", автору юношеских драм "Трагедии веры", приписать идеалистическое утверждение, что "сила веры не связана ни с каким исповеданием или связана со всяким", что "только вера делает дух строителем мира".
   В постановке и разрешении теоретических проблем искусства автор готов объявить "героя" своим единомышленником, определяющим метод и задачи художественного творчества в духе фрейдизма ("темные лабиринты творцов", "жгучее мгновение духовного зачатия", "болезненные роды" и т. п. речения, как определения Цвейгом творческого акта художника). Между тем для Роллана как для художника характерна рационалистическая трезвенность в постановке н разрешении творческих задач, традиционная для ведущих линий французской литературы со времен классицизма, для тех линий, в которых еще не совсем замерла былая революционная смелость буржуазии, идущей к власти. Эта смелость чужда современной буржуазии, которая уходит в мистику, обращается к бессознательному и подсознательному, ищет спасения в тайне и чуде. Этим упадочным устремлениям не чужд и Цвейг, но они не показательны для Роллана, смелый рационализм которого и делает его близким революционному пролетариату.
   Цвейг, в меру собственного миропонимания, готов закрепить за своим "героем" понимание национальной проблемы как проблемы "расы". В объяснение борьбы Роллана с воинственным шовинизмом во время империалистической войны, в объяснение его "пацифизма" он декретирует: это "глубокое различие между Ролланом и его современниками было не столько различием взглядов, сколько различием характеров". Не моментами борьбы и преодолеваемых исканий, а конечными достижениями, не подлежащими никакой критической оценке, изображает Цвейг движения своего героя-художника по векам народам (неправильная исторически и политически художественная идеализация Ролланом жирондистов, Гайдна и т. п.
   Для Цвейга Роллан до конца книги остается святым носителем вечной, правды, великим идеалистом и индивидуалистом, все мысли и' действия которого осмысляются в "героической биографии" как движения великого сердца, вне обусловленности их сложным историческим процессом, вне вдумчивого и напряженного внимания писателя-гуманиста к расстановке реальных классовых сил в эпоху величайших событий человеческой истории.
   И мы думаем, что прекрасно и с подъемом написанная "героическая биография" не столько говорит нам об авторе "Жана-Кристофа", сколько о самом Цвейге, о его попытках высвободиться из плена мелкобуржуазного индивидуализма, самые гуманные устремления которого обречены на трагизм бессилия, на бесплодную красоту подвига личности, пока они не организованы трезвым пониманием противоречий действительности, пока они не "переведены на язык революционного пролетариата. '
   "О себе я буду говорить, -- сказал однажды Роллан, -- не надевая маски". Его собственными словами мы и внесем поправку к тому портрету художника-гуманиста, который дал нам Цвейг в "героической биографии".
   В своем "Прощании с прошлым" (май 1931 г.) Роллан пишет: "Самый ход событий... раскалывая мир на два лагеря и с каждым днем углубляя пропасть между Интернациональным капитализмом и другим великаном -- Союзом рабочих пролетариев, неизбежно заставил меня перешагнуть эту пропасть и стать в ряды СССР". "Нелегкий поход! И конца пути я еще не достиг", -- честно заявляет Роллан.
   Ценность книги Цвейга для нас как раз в том и заключается, что она в известной мере дает изображение этапов "Этого великого, мучительного и трудного, с ошибками и уклонениями, приближения художника-индивидуалиста к слиянию с волей и действиями революционных масс пролетариата, борющихся за мир, свободный от всякого насилия и угнетения. Будем верить, что этот путь Роллана -- в то же время путь и самого Цвейга.

Д. А. Десницкий

   Не только изображением европейски значительной деятельности должна быть эта книга, но, прежде всего, данью преклонения перед человеком, который для меня, как и для многих других, стал сильнейшим моральным переживанием в нашу поворотную эпоху. Задуманная в духе его героических биографий, показывающих величие художника всегда соответственно его человечности и в его неизбежном влиянии на нравственный подъем, задуманная в таком духе, книга эта написана из чувства признательности за то, что в наше смятенное время нам дано было пережить чудо такой чистой жизни. В память единственности этого подвига я посвящаю эту книгу тем немногим, кто в час огненного испытания остался верен Ромену Роллану и нашей священной родине -- Европе.

При обработке многообразно развивающейся биографии
иногда приходится, чтобы сообщить известным событиям
ясность и четкость, разъединять то, что сплетается во
времени, иное, что может быть схвачено лишь в
последовательности, сплотить воедино и, таким образом,
свести целое к частям, которые можно обсуждать,
мысленно окидывая взором, и кое-что себе усвоить.
Гёте. Правда и вымысел

   
   

Очерк жизни

Не стал бы дивно так вскипать,
Взмывая ввысь, сердечный вал.
Когда б о древнюю скалу.
Скалу судьбы, не разбивался.
Гёльдерлин

Жизнь -- художественное произведение

   Первые пятьдесят лет жизни, о которой здесь будет рассказано, таятся в тени одинокого и никому не ведомого возвышенного творчества, последующие годы освещены мировым пожаром страстного европейского спора. Едва ли хоть один художник нашего времени творил так безвестно, бескорыстно, отчужденно, как Ромен Роллан, до наступления апокалиптического года, а потом никто, конечно, не вызывал больших споров: идея его жизни раскрылась лишь в тот миг, когда все соединилось во враждебном стремлении ее уничтожить.
   Но судьба любит облекать в трагические формы именно жизнь великих людей. На самых могучих пробует она самые могучие свои силы, противопоставляет их планам бессмыслицу событий, пронизывает их жизнь таинственными аллегориями, затрудняет их путь, чтобы укрепить их на пути истинном. Она играет с ними, но это возвышенная игра: ибо пережитое всегда приносит пользу. Последние титаны нашего мира, Вагнер, Ницше, Достоевский, Толстой, Стриндберг, все, вдобавок к созданным ими художественным произведениям, получили в удел драматическую жизнь.
   И жизнь Ромена Роллана не представляет исключения.
   Она вдвойне героична, ибо лишь поздно, с высоты совершенства, открывается величие ее построения. Медленно созидалось творение среди великих опасностей; поздно явлено миру, ибо поздно завершено. Глубоко внедренное в твердую почву знания, покоящееся, как на фундаменте, на темных камнях одиноко проведенных лет, носит чистое литье семикратно испытанный огнем возвышенный образ всеобъемлющей человечности. Но благодаря таким глубоким корням, благодаря мощи моральной силы притяжения, мировая буря, пронесшаяся над Европой, не поколебала это сооружение; в то время как другие монументы, на которые обращены были наши взоры, рушатся и валятся на колеблющейся почве, он стоит свободный, "аи dessus de la тeleе" среди ярмарки мнений, веха для всех свободных душ, утешительный образ в смутные дни.

Детство

   Ромен Роллан родился в год войны, в год битвы под Садова -- 29 января 1866 года. Его родиной был Кламси, где родился другой поэт -- Клод Тилье (автор "Mon oncle Benjamin"), ничем другим не прославившийся бургундский городок, древний, с годами ставший тихим, в меру живой, уютный и радостный. Семья Ролланов живет там исстари и пользуется уважением. Отец, как нотариус, принадлежит к числу наиболее уважаемых граждан, мать, набожная и строгая, после трагической и навсегда неизгладимой потери дочурки, всецело посвящает жизнь воспитанию двух детей -- нежного мальчика и его младшей сестры. Безбурная, прохладная атмосфера интеллигентных буржуа окружает повседневную жизнь; но в крови родителей сталкиваются еще не примиренные древние противоречия французского прошлого. Предки Роллана с отцовской стороны -- борцы Конвента, фанатики революции, которую они скрепили своей кровью; от матери он унаследовал дух янсенистов, пытливый ум Пор-Рояля [Янсенисты -- последователи голландского богослова Янсениуса (1585--1638), враждовали с иезуитами. Осужденное Сорбонной и папами, учение это нашло себе опору в богатом и влиятельном монастыре Пор-Рояль. (Прим. ред.).]: с обеих сторон, значит, одинаково твердая вера в противоположные идеалы. И этот длящийся столетиями исконный французский разлад между религиозностью и идеями свободы, между религией и революцией впоследствии пышно расцветает в художнике.
   Намеки на его раннее детство, протекавшее под впечатлением поражения 1870 года, есть в "Антуанетте": тихая жизнь в тихом городке. Они живут в старом доме на берегу утомленного канала; но из этого тесного мира исходят первые восторги страстного, несмотря на телесную хрупкость, ребенка. Его возносит могучий поток из неведомой дали, из неуловимого прошлого, рано познает он язык языков, первую великую весть души: музыку. Заботливая мать обучает его игре на фортепьяно, из звуков возникает беспредельный мир чувства, быстро перерастающий национальные границы. В то время как школьник с любопытством и увлечением входит в рассудочно ясную сферу французских классиков, в его юную душу проникает немецкая музыка. Он сам превосходно рассказывает, как дошла к нему эта весть: "У нас были старые тетради немецкой музыки. Немецкой? Разве я понимал, что значит это слово? В моих местах, кажется, не было ни одного человека из этой страны... Я открыл эти тетради, ощупью разобрал их по складам на рояле... и эти тоненькие водяные струйки, эти ручейки музыки, орошавшие мое сердце, впитывались в меня, словно дождевая вода, утоляющая жажду доброй земли. Блаженство любви, страдания, стремления, мечты Моцарта и Бетховена, вы стали моей плотью, я сжился с вами, вы стали моими, вы стали мною... Сколько добра они мне сделали! Когда я, ребенком, заболел и боялся умереть, какая-нибудь мелодия Моцарта бодрствовала у моего изголовья, как возлюбленная. Позднее, в критические дни сомнений и отчаяния, одна мелодия Бетховена (я до сих пор ее хорошо помню) вновь зажгла во мне искры вечной жизни. Каждый раз, когда я чувствую, что увядают мой ум и сердце, у меня поблизости есть рояль, и я купаюсь в музыке".

 []

   Так рано возникает у ребенка общение с бессловесным языком всего человечества: осмысленное чувство преодолевает узость города, провинции, нации и эпохи. Музыка -- его первая молитва к демоническим силам жизни, он и до сих пор ежедневно повторяет ее в разных формах; хотя прошло уже полвека, редки недели, редки дни, когда он не беседует наедине с бетховенской музыкой. Является издали и другой кумир его детства -- Шекспир; уже в первой своей любви неопытный юноша оказался за пределами наций. В старой библиотеке, среди чердачного хлама открыл он томики его произведений, которые дед студентом купил в Париже, -- то была эпоха юного Виктора Гюго и шекспиромании, а потом предоставил им пылиться на чердаке. Том поблекших гравюр "Galerie des Femmes de Shakespeare" ["Галерея женщин Шекспира" -- ред.] с чуждыми, своеобразными, миловидными лицами и чарующими именами: Перди-та, Имогена, Миранда -- возбуждает любопытство мальчика. Но скоро открывает он себя, погрузившись в чтение самих драм, блуждает, навсегда захваченный, в чаще событий и образов. Часами сидит он в тиши уединенного сарая, куда лишь изредка доносится топот лошадей из конюшни или грохот корабельной цепи с канала, протекающего перед окном, сидит, забыв все окружающее и сам забытый, в большом кресле с любимой книгой, отдающей в его власть, подобно книге Просперо, всех духов вселенной. Широким полукругом поставил он перед собой стулья с невидимыми слушателями: они служат для его духовного мира оградой от мира действительного.
   Как обычно, великая жизнь здесь начинается великими мечтами. Его первое вдохновение воспламеняется от прикосновения к самым могучим, к Бетховену и к Шекспиру, и этот страстно устремленный на великих взор остался наследием ребенка юноше и мужу. Трудно ограничиться узким кругом тому, кто ощутил подобный призыв. Школа маленького городка уже ничему не может научить стремящегося к возвышенному мальчика. Родители не решаются отпустить любимца одного в большой город и с героическим самоотречением предпочитают принести в жертву собственный покой. Отец бросает прибыльную независимую должность нотариуса, которая поставила его в центр городка, и становится одним из бесчисленных банковских служащих в Париже; издавна привычным домом, патриархальным бытом -- всем жертвуют они, чтобы быть спутниками школьных лет мальчика и его парижского восхождения. Вся семья взирает лишь на мальчика; и он рано проникается тем, что обычно свойственно лишь людям зрелого возраста: сознанием ответственности.

Школьные годы

   Отрок еще слишком юн, чтобы воспринять чары Парижа: чуждой, почти враждебной представляется этому мечтателю шумная и грубая действительность; какой-то страх, таинственное содрогание перед бессмысленностью и бездушием больших городов, необъяснимое подозрение, что все тут ненастоящее, фальшивое, еще долго с той поры сопровождает его в жизни. Родители посылают его в Lycée Louis le Grand, издавна прославленную гимназию в сердце Парижа: немало лучших, известнейших французов было среди малышей, разлетавшихся в обеденные часы, как жужжащий рой пчел, из этого улья знаний. Тут его вводят в круг классического национального французского образования, чтобы сделать из него "bon perroquet Cornelien" ["Добрый попугай по Корнелю" -- основательно, по школьной программе, выучивший классикой французской литературы], но его подлинные переживания вне этой лирической поэзии или поэтической логики, его вдохновение давно пылает в живом творчестве и в музыке. Но тут, на школьной скамье, находит он своего первого товарища.
   Замечательная игра случая. Имя этого друга тоже двадцать лет пребывало в безвестности, прежде чем увенчалось славой, и оба величайших поэта современной Франции, совместно переступившие порог этой школы, вступают почти одновременно, спустя два десятилетия, на широкую дорогу европейской славы. Товарищ этот -- Поль Клодель, лирический поэт и драматург, творец "Annonce faite à Marie". В области веры и духа их мысли и творчество глубоко разошлись за эти четверть века; путь одного ведет в мистический собор католического прошлого, путь другого -- за грани Франции, навстречу свободной Европе. Но тоща они ежедневно совершали вместе свой школьный путь и, ежедневно возбуждая друг друга, делились в бесконечных беседах своей ранней начитанностью и юношескими восторгами. Созвездием их неба был Рихард Вагнер, достигший в то время волшебной власти над французской молодежью. На Роллана влиял всегда лишь универсальный, миросозидающий человек, а не мастер поэзии.
   Быстро промчались школьные годы, быстро и безрадостно. Чересчур внезапен был переход от романтической родины к слишком реальному, слишком живому Парижу, который покамест давал почувствовать нежному мальчику лишь суровость сопротивления, равнодушие и бешеный, головокружительный ритм. Юношеские годы становятся для него тяжелым, почти трагическим кризисом, -- его отблески мерцают в некоторых эпизодах молодости Жана-Кристофа. Он тоскует по участию, по теплу, по взлету, и снова спасительным для него является "излюбленное искусство в столь частые серые часы". Наслаждение для него -- как прекрасно описано в "Антуанетте" -- редкие воскресные часы на общедоступных концертах, ще вечная волна музыки возносит трепещущее отроческое сердце. Не уменьшилась и власть Шекспира над ним, с тех пор как он с трепетом и восторгом увидел его драмы на сцене; напротив, он отдается им всей душой: "Он захватил меня, и я отдался ему как цветок, в то же время меня, словно равнину, залил дух музыки -- Бетховен и Берлиоз еще больше, чем Вагнер. Мне пришлось это искупить. На год или два я словно потонул в цветочном потоке и был подобен почве, впитывающей влагу до гибели. Дважды мне было отказано в приеме в Ecole Normale, благодаря ревнивому обществу Шекспира и музыки, завладевших мной". Впоследствии он открывает для себя третьего наставника, освободителя его веры -- Спинозу, которого читает в один из одиноких школьных вечеров; его мягкий, духовный свет с тех пор навсегда озарил его душу. Его идеалами и спутниками всегда были величайшие представители человечества.
   За стенами школы его жизненный путь раздваивается между склонностью и долгом. Самым жгучим желанием Роллана было стать художником в духе Вагнера, композитором и поэтом в одном лице, создателем героической музыкальной драмы. Уже витают в его воображении музыкальные поэмы, для которых он черпает темы в национальной противоположности Вагнеру -- во французских легендах, и одну из них, мистерию "Saint Louis" он впоследствии воплотил в возвышенные слова. Но родители противятся преждевременному стремлению, они требуют практической деятельности и предлагают ему техническое образование в Ecole Polytechnique. Наконец между долгом и склонностью устанавливается счастливое равновесие, избирается изучение гуманитарных наук. Ecole Normale, в которую в конце концов Роллан в 1886 году был принят после блестяще выдержанного экзамена. Благодаря своему особому духу и исторически сложившимся формам общежития она накладывает печать на его мышление и судьбу.

Ecole normale

   Среди полей и обширных лугов Бургундии провел Роллан свое детство, ранняя юность гимназических лет протекла на шумных улицах Парижа, годы студенчества замыкают его в еще более тесное, словно безвоздушное пространство -- в интернат Ecole Normale. Чтобы не давать ученикам отвлекаться, их ограждают от внешнего мира; их держат вдали от реальной жизни, чтобы они лучше восприняли жизнь историческую. Подобно превосходно описанным Ренаном в "Souvenirs d'enfance et de jeunesse" ["Воспоминания детства и юношества"] духовным семинариям, воспитывающим юных богословов, и Сен-Сирской школе для будущих офицеров, здесь воспитывается своеобразный генеральный штаб мысли. "Normaliens" -- будущие учителя будущих поколений. Плодотворное соединение традиционного духа и испытанных методов переходит по наследству, лучшие ученики оставляются для дальнейшей деятельности в качестве учителей в тех же стенах. Это суровая школа, требующая неутомимого прилежания, ибо ставит перед собой цель -- выработать дисциплину интеллекта, но именно благодаря стремлению к универсальности образования представляет свободу в рамках порядка и избегает столь опасной методической специализации, характерной для Германии. Не случайно, что как раз из Ecole Normale вышли самые всеобъемлющие умы Франции, такие, как Ренан, Жорес, Мишле, Моно и Роллан.
   Несмотря на то что страстью Роллана в те годы была философия, -- он с увлечением изучает досократиков и Спинозу, -- все же на второй год он избирает главными предметами историю и географию. Этот выбор предоставляет ему большую умственную свободу, в то время как философская секция требует признания официального школьного идеализма, а литературная -- риторического цицеронианизма. И этот выбор является для его искусства благим и решающим.
   Тут, на пользу своему будущему творчеству, он впервые учится рассматривать всемирную историю как вечный прилив и отлив эпох, для которых вчера, сегодня и завтра являются единой живой тождественностью. Он учится смотреть вдаль и вширь, приобретает свою выдающуюся способность оживлять историю; с другой стороны, этим суровым годам юности он обязан умением, в качестве биолога организма истории, анализировать культуру современности. Ни один художник нашего времени не обладает даже в слабой степени столь солидным фундаментом фактических и методических знаний во всех областях, и, быть может, даже его беспримерная работоспособность, его демоническое прилежание были усвоены в те годы затворничества.
   И здесь, в Пританее [Название здание, служившее местом собрания "пританов", выборных государственных деятелей в древней Греции], жизнь Роллана изобилует такими мистическими символами, -- юноша приобретает друга, и снова это один из будущих великих умов Франции, снова один из тех, кто, подобно Клоделю и ему самому, только спустя четверть века озаряется блеском славы. Было бы недальновидно считать простой случайностью, что три великих представителя идеализма, новой поэтической веры во Франции -- Поль Клодель, Андре Сюарес [поэт и публицист, род. в 1866 г.], Шарль Пеги [влиятельный среди франц. интеллигенции писатель, учредитель журнал "Cahiers de la Quinzaine" (1873--1914 -- прим. ред.] -- как раз в решающие школьные годы были ежедневными спутниками Ромена Роллана и что они почти в одно и то же время, после долгих лет безвестности, приобрели власть над своим народом. Здесь давно в беседах, согреваемых таинственно пылающей верой, был соткан мир, который в угаре эпохи не сразу нашел доступ к умам современников; задолго до того, как каждый из друзей уяснил свою цель, -- а как далеко разошлись их пути! -- они укрепили друг в друге стихию страсти, непоколебимо серьезное восприятие мира. Все они чувствовали призыв творчеством и живым словом вернуть своему народу утраченную веру, хотя бы ценой собственной жизни, ценой отказа от успеха и доходов; и каждый из четырех друзей -- Ролдан, Сюарес, Клодель, Пеги, каждый по разным духовным побуждениям -- содействовал ее укреплению.
   С Сюаресом Ролдана сближает, как ранее в гимназии с Клоделем, любовь к музыке, особенно к Вагнеру, и кроме того, страсть к Шекспиру. "Эта страсть, -- писал он однажды, -- дала первый толчок нашей долгой дружбе. Пройдя сквозь многочисленные фазы своего многогранного зрелого бытия, Сюарес был уже тогда тем же, чем остался сейчас -- человеком Возрождения. Он обладал душой Ренессанса, его бурными страстями, -- да, со своими длинными черными волосами, бледным лицом и горящими глазами он сам походил на итальянца кисти Карпаччо или Гирландайо. Одним из его школьных сочинений был гимн Цезарю Борджиа. Шекспир был его богом, так же как и моим, и часто мы рука об руку боролись против наших профессоров за "Вилли". Но вскоре другая страсть пришла на смену любви к великому англичанину, -- "invasion scythe" ["скифское нашествие"], восторженная и сохраненная на всю жизнь любовь к Толстому. Эти молодые идеалисты, отвернувшиеся от слишком обыденного натурализма Золя и Мопассана, фанатики, ценившие лишь широкий героический охват жизни, нашли наконец образ, возносящийся над литературой самоуслаждения и развлечения (вроде Флобера и Анатоля Франса), нашли богоискателя, который открывал всю свою жизнь и жертвовал ею. К нему устремились их симпатии, "любовь к Толстому сглаживала все наши несогласия. Каждый из нас любил его, без сомнения, по разным мотивам, ибо каждый находил в нем себя, но для всех нас он был вратами, открытыми в беспредельную вселенную, предвестием жизни". Как всегда, с самого раннего детства, Роллан тяготеет лишь к величайшим ценностям, к героическим людям, к всечеловечному художнику.
   В годы работы прилежный ученик Ecole Normale громоздит книгу на книгу, сочинение на сочинение; его учителя Брюнетьер и особенно Габриэль Моно уже признали его большое дарование к историческим изображениям. Его особенно пленяет отрасль науки, которую в то время в известном смысле открыл и назвал Якоб Буркгардт, -- история культуры, построение целостной картины культурных явлений эпохи, и из всех периодов его больше всего привлекают периоды религиозных войн, в которых -- как рано обнаруживаются мотивы всего его творчества! -- религиозный подъем пронизан героизмом личного самопожертвования; он пишет ряд этюдов и тут же задумывает гигантскую работу, -- культурную историю двора Екатерины Медичи. Этот начинающий писатель и в области науки смело берется за разрешение труднейших проблем. Он интересуется всем: философией, биологией, логикой, музыкой, историей искусства, -- из всех ручейков и источников духовного мира пьет жадно, большими глотками. Но огромный груз учености нисколько не подавляет в нем поэта, как дерево не заглушает своих корней. Поэт украдкой пишет стихотворные и музыкальные наброски, которые он, однако, прячет и навсегда оставляет под замком. Перед выходом из Ecole Normale, в 1888 году, чтобы продолжить путь к приобретению жизненного опыта, юноша составляет удивительный документ, своего род