Чулков Георгий Иванович
Прения по докладу Г.И. Чулкова "Национальная самобытность и религиозное сознание"

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Религиозно-философское общество в Санкт-Петербурге (Петрограде): История в материалах и документах: 1907-1917: В 3 т. / Московско-Петербургский Философский Клуб; Федеральное архивное агентство; Российский государственный архив литературы и искусства. Т. 2: 1909-1914.
   М: Русский путь, 2009.
   

ЗАСЕДАНИЕ 5 ДЕКАБРЯ 1915 г.

Прения по докладу Г.И. Чулкова "Национальная самобытность и религиозное сознание"

   Председатель.
   Заседание открывается. Г.И. Чулков.
   Прежде всего я должен, господа, извиниться перед вами, потому что название моего доклада, означенное в повестках, не вполне соответствует содержанию этого доклада. По чисто внешним, случайным причинам довелось его так назвать.
   Тема моего доклада несколько уже, чем название, напечатанное в повестках. "Не раз в истории нашего идейного движения сходились на чем-то общем славянофилы и западники.....". Читает.
   Председатель.
   Сейчас будет обычный перерыв и желающих участвовать в прениях прошу сделать мне заявления.
   После перерыва. Председатель.
   Заседание возобновляется. Г-жа Ганжулевич167.
   Доклад Г<еоргия> И<вановича> затрагивает вопрос, очень живой и острый, над которым теперь задумываются многие. Здесь мы стоим перед той грозной задачей, которая предстояла не одному Г<еоргию> И<вановичу> в его докладе, но и всем русским писателям и мыслителям. Эта задача заключается в том, что все старые понятия и подразделения, к которым мы так привыкли и в которые до сих пор возвращались наши мысли, они теперь, с наступлением мировой войны, требуют новой переоценки. Все эти прежние теории, западничество и славянофильство, оказались бесцельными перед решением вопроса, который выдвинули сами события. Теперь назрело что-то новое, что, быть может, не ясно в глубинах народных было и раньше, но что наша интеллигенция и наши мыслители замечали очень мало до сих пор и скорее интуитивно, чем вполне сознательно. И теперь в докладе Г<еоргия> И<вановича> происходит некоторая путаница, смешение понятий старых с понятиями новыми. Если мы будем останавливаться на теориях западничества и славянофильства, то должны прийти к тем или другим итогам примирения этих теорий, к торжеству той или другой теории. На самом же деле вопрос о западничестве и славянофильстве был затронут Г<еоргием> И<вановичем> и затем оставлен в стороне. И Г<еоргий> И<ванович> перешел к чему-то, совершенно новому, а эти теории сами по себе остались как бы ненужными. Теперь выдвигается вопрос об отношении славянства к германизму. Г<еоргий> И<ванович> очень решительно заявляет: Германия нам не чужда. Если говорить, быть может, о незначительной части, группе, действительно воспринявшей германскую культуру и воспитавшейся на Германии, тогда это будет действительно правильно. Но если мы посмотрим на весь русский народ, на народную массу, на которой мы должны основываться в данном случае, то она в своей основе, в своей психологии, в своих взглядах и принципах совершенно чужда Германии. Весь ужас разлада между интеллигенцией и народом возник, быть может, потому, что русская интеллигенция воспиталась не на народных началах, а на Западе, и в Германии восприняла те начала, которые были чужды народному духу. Но та мысль, что народный дух особо связан с православием и с самодержавием, совершенно не верна. Нельзя говорить, что народ православный обязательно стоит за самодержавие. Православие и самодержавие не так тесно слиты в народной основе и дух, как предполагают наши мыслители и Г<еоргий> И<ванович>. Наши политические основы были безразличны для народа до сих пор. Народ индифферентно относился к ним, а православие это было то живое начало, которое жило в народе и есть до сих пор, самобытное начало народного духа. Если мы вспомним одного известного мыслителя Чаадаева, его философические письма, то мы увидим, что он там противопоставляет основы русского народа основам западноевропейским, так как наше религиозное сознание воспитывалось на других началах, чем Западной Европы. Поэтому наша история и психология получили несколько иные основы. Но это не значит, что мы связаны с византинизмом, нам извне навязанным. В русском народном православии есть свои основы, тесно связанные с психологией народа, покоящиеся на том целостном сознании, которое теперь стоит на очереди. Г<еоргий> И<ванович> цитирует Герцена. Никто другой так много не говорил о великом будущем России, как Герцен, что великое будущее ее коренится в народном духе и народной основе. И никто так ярко не противопоставлял тех принципов нравственных, которыми руководится русский народ, тем, которыми руководится Европа. Мещанство, разъедающее Европу, вот что погубит Европу168, повторял Герцен. Теперь, когда идет борьба между славянством и германизмом, мы стоим перед такой задачей. Дело не во владычестве народа. Об этом меньше всего способен думать русский народ. Он думает о нравственных принципах и основах, которые совершенно противоположны если не Западной Европе, то германизму. Они имели свои начала и принципы, но они совершенно чужды русским. И те нравственные начала, за которыми стоит русский народ, яснее всего, мне кажется, выдвигаются тем, что простой народ, та масса солдат, которые стоят лицом к лицу со смертью, прекрасно знают, за что они борются, и чувствуют это и понимают, так как дух германизма, чуждого народа, был им противен не потому, что это чужой народ, а потому что он по своим нравственным основам совершенно противоположен. Если верить в то, что современные события приведут к такому концу, когда война будет действительно последней, когда новые основы нравственности, примиряющие и политические, и религиозные, и нравственные основы, когда именно на этих основах воздвигнется новая жизнь, то новое слово должен сказать в этом отношении русский народ, так как нигде, как в России, не было так много недоразумений перед этими проблемами, какие выдвигались двойственностью политического и нравственного начала. Эта двойственность всегда чувствовалась в русской истории и русским народом, болезненно ощущалась им и вела ко многим трагедиям и катастрофам, и за это много пострадала русская интеллигенция, не так далекая от народа, как это отмечают. Эта двойственность должна окончиться примирением.
   С.С. Кондурушкин.
   Я затруднялся бы возражать Г<еоргию> И<вановичу> и собственно не в этом я вижу цель своего краткого слова, которое мне хотелось бы сказать. Я говорю, что затрудняюсь возражать, отчасти потому, что некоторые вопросы, поставленные им как прогноз, как провидение всего будущего, как-то меня не вполне убеждают. Я почувствовал некоторую туманность в его взгляде общем и поэтому напряжение, хотя я чувствую, что в основном я как бы согласен. Я хотел бы сказать несколько слов по существу того, что относится к настоящему, к переживаемому нами, несколько своих наблюдений и слов. Может быть, они до некоторой степени послужат к выяснению некоторых основ доклада. Мне пришлось всю прошлую зиму провести на войне, во всяком случае вблизи войны. И меня чрезвычайно интересовали некоторые настроения в связи с войной солдат, вообще этого борющегося народа, так как Г<еоргий> И<ванович> говорит, что это война народная. И на разные лады, в разных состояниях, в состоянии полного уединения где-нибудь в гостинице или в состоянии напряженного беспокойства вблизи самых окопов, солдатам мною задавались вопросы, как относится народ, солдаты к войне. По этому поводу, по этому случаю я мог бы только рассказать одну краткую сценку, которая мне теперь как наиболее яркая припоминается. Это было на Кавказе, на перевале Агре-Даг с нашей долины в Баязетскую, зимой, ночью. Несколько полуразрушенных домков, один значительно поврежден снарядом. Дом, где устроен лазарет на земляном полу, в темном прокопченном помещении, единственный, более-менее защищенный от мороза и от ветров. А остальные полуразрушенные землянки, и там ночевали солдаты. Я зашел в одну землянку. Стоит ночничок, и солдаты пьют чай. Холодно, идет разговор, спрашивают о мире. Один солдат, который лежит на сене, показался мне несколько странным. Сначала я даже не понял, к чему он это. Слушает он разговор о том, как на войне, почему и что, а потом говорит, что Л. Толстой помер. И замолчал... Мы опять разговариваем, а он опять говорит, что Лев Николаевич помер. Я спросил его, почему он так говорит? Что он хочет этим сказать? А он с какой-то болью сказал, что вот помер Лев Николаевич, и некому теперь правду про войну сказать. И вот, мне кажется, это чувство, это самое больное чувство наших воюющих... (я извиняюсь, господа, я волнуюсь как-то, не могу себя сдержать)... все заменяет. Когда я был там на войне, среди войны, я все думал... Это часто с нами случается, что мы свои мысли навязываем другим, и вот в наших фразах, в выражениях произошел такой большой крах. Мы окрестили эту войну народной. Я не хотел бы всецело восставать против этого, но этому придается ложный смысл, т.е. слишком всеобъемлющий. Когда весной мне пришлось побывать там, в мирном народе, на Волге, меня многое поразило до разочарования. Там я по существу столкнулся с тем же самым, с состоянием этого недоумения. Из-за чего война? Собственно, почему наш враг немец? Т.е., конечно, в сущности говоря, это каждый мужик понимает. Если кто-нибудь меня схватил за глотку, так я должен защищаться, и по существу, по-звериному, лучше, если и я другого схвачу за глотку. Это такое свойство всего живого. И вот мне кажется, что весь наш ужас, все то трагическое состояние наше теперь и духовное в связи с этим действительно имело некоторую материальную основу. Она заключается в том, что у нас осталось одно звериное. По существу вся война в понимании народа и интеллигенции, вообще всех руководящих и покоряющихся, только грубо поставленная, то, что в остове войны, безусловно и бесспорно принимается всеми, -- чисто звериное. Это основа жизни. Или нас задавят, или мы задавим. И по-звериному лучше, если мы задавим, потому что я хочу жить и не хочу, чтобы меня задавили. Это признается нравственным и священным. "Не убий" это хорошо, но если меня хотят убить, я предупреждаю и сам убиваю. По-моему, в слове "общенародные" в настоящем смысле этого слова осталось только одно это звериное чувство, сильная основа жизни, но, безусловно, только это. Безумие, великий разброд и взаимное недоразумение происходит, и это безмерно нас озлобляет. Не так давно я слышал в одном частном обществе краткий доклад о немецкой литературе. Это чрезвычайно интересно: выдержки из литературы настоящих, текущих дней о том, как они осмысливают войну. В этом докладе говорилось, что у германцев громадный спрос на все религиозное, на духовную литературу, у простонародья, у масс. Самое большое издательское дело это издательство духовной литературы. И даже, обратите внимание, не к учено-философской. Они говорят, что у них есть сознание какого-то мессианизма. Они говорят, что Германия -- соль мира, и если она будет побеждена, то весь мир разрушится. Мы должны спасти мир и мы должны бороться, мы принимаем войну, как нечто святое. Т.е. это не так они говорят, но таков смысл. Мне был недоступен этот материал, но это меня сильно заинтересовало, и я с напряженным вниманием слушал. Какой это громадный контраст между немцами и нами. У нас все в разладе. И у нас возводят войну на степень такого святого поприща, но это одни слова в разном понимании. Мне почудилось в докладе Г<еоргия> И<вановича> много слов, которые я не понимаю, как он их понимает, потому что у нас неизбежно многие слова испортились. Вот известное положение, такие слова: он скажет: "православие, Христос, воскресший на третий день". Я хочу понять, что он тут понимает... Я знаю, как это понимает какой-нибудь Захар..., но как он понимает, мне это чуждо. Происходит недоразумение в словах. Они приняли войну, как нечто святое (я упоминаю это слово для краткости). А у нас ни одна из тех или других частей нашего отечества, т.е. ни население, ни народ, ни народные массы, ни духовенство, ни интеллигенция, как группа руководящая, не приняли войны, как нечто святое. Есть жалкие потуги... Особенно страшно и колеблющееся положение интеллигенции. Они не знают, как думать, как относиться к войне. Мы находимся в состоянии глубокой неподвижности и мертвого равновесия. И это самое страшное состояние в войне. Конечно, я так просто не буду говорить, я думаю, что у нас к этому много причин разных, политических и религиозных, но, конечно, интеллигенция не сумела преодолеть в себе старого ослепления к слову отечество. Я припоминаю, что на Кавказе я был в одном очень интеллигентском обществе, и там люди, очень интеллигентные, не могли выносить, когда говорили слово "отечество". Они говорили, что они не понимают: я -- петербургский литератор, мне может быть больно... Это странно. А мы все это связываем с вопросом мировым, в котором мы являемся работниками и делателями. Это меня пугает в нашей войне больше всего. Наша интеллигенция не преодолела в себе этого раздора между отечеством, чувством культуры, чем мы дышим, и чувством полицейским, она сталкивает все в одну кучу: "Помри, отечество, только бы не жил полицейский". Я так понимаю политическое состояние нашей интеллигенции. Что касается прогноза, провидения будущего, то я повторяю, что я несколько не понял, не почувствовал уверенности в утверждениях Г<еоргия> И<вановича> или по крайней мере они были туманны, так что я положительно затруднялся бы. События так властны и громадны, так роковые, что я затрудняюсь и не предвижу того, чем и как эта великая катастрофа Европы кончится. Я бы все-таки думал, что эта катастрофа и война только Европы и только в самой себе она горит. Весь мир не нейтрален, но горит Европа со своим сложным, но неправильным развитием.
   Е.В. Аничков.
   Мне первый раз приходится говорить после начала войны. Конечно, это очень трудно, потому что борются две вещи, прежнее и теперешнее. Прежнее связано привычкой исторической мысли, а теперешнее просто жизнь. В докладе Г<еоргия> И<вановича> мне понравилось то, что он как будто сам говорит: одно -- мысли, теории, история, то, чему мы все учились, а другое -- жизнь. Из того, о чем сейчас говорил г. Кондурушкин, я не могу согласиться ни с одним словом. Это для меня невозможно, то, о чем он говорил, и в моем теперешнем положении, и в прошлом. Этого моя душа принять не может. Но если это обобщить, что не исключительно Россия, а включить и немцев, англичан и французов, то тут будет большая доля истины. Что такое война, мы не знали. Учились мы долго и всячески, много читали, кое-когда читали и истории войн, но мало, потому что историческая наука пошла по другому пути, и историями войн мы не интересовались. Мы не знаем, что такое война. Я за все время этих событий, которых мне пришлось быть участником, очень много об этом думал. Так, скажем, такая простая вещь. Сегодня, представьте себе, в 4 часа началось пожарище по всему горизонту, горит... Накануне часа в 4 обстреляли и по сю сторону озера, загорелась деревня, пришлось, конечно, ждать. Как быть? Уйти с этого места нельзя. Надо думать не в теории, а на практике, как быть, если зажгут и эту деревню. Затем наступает утро, приходит соответственное приказание, и часть (я разумею ту, к которой я имею честь принадлежать) движется в сторону неприятеля. Представьте себе русскую природу в состоянии полного и окончательного одичания. В каждой деревне только одни трупы стариков, больше ничего. Печка немножко развалилась и стоят старики. Так ловко и хорошо все выжжено, все это пространство, которое мы проходили после отступления немцев, так аккуратно выжжено, что те ямы, в которые население за всю войну выучилось прятать свой скарб, который не имеет военного значения, -- эти ямы открыты специальными собачками, которые пускались для того, чтобы нюхом отыскивать эти ямы, и они выжжены. Выжжено все, беженцы рассказывают, что население вместе с грудными детьми и стариками угнано на запад. Лошади отогнаны, телеги отобраны, сено, овес отобраны, картошка, где было возможно, выкопана. Все увезено, население угнано и т.д. Оно вступает в состояние полной первобытности и полурабства. Кого можно заставить держать лопату, тот держит и окапывается против нас, а кто не может, как угодно. Идешь по такому месту, -- дороги нельзя узнать. Иногда попадется такое замечание: недожжен погреб и написано: "это для вашего штаба".
   По этой дикой местности двигаешься и спрашиваешь, что такое война. Что такое? Зачем? Кому это было нужно? Это мучительный, затруднительный вопрос, который задавало это население, я не говорю про военных, а про мирных нейтральных. Что оно испытало недавно, какие-нибудь 2 месяца тому назад? Если взять, что выжженных деревень 30--40, то считайте, сколько семей, находящихся в таком состоянии? Спрашиваешь себя: зачем война, которая приводит к возможности таких событий? За это время у меня было часто такое чувство. С фронта мне пришлось уехать два раза. И когда садишься в мирный железнодорожный поезд и начинает появляться публика, все как-то кажется иначе. Я ехал по только что отделывающейся железной дороге, первым поездом, который пускали наши саперы, установивши путь после разрушения. Это вперед, а назад я ехал с беженцами вместе и видел поезда беженцев. И вот я хочу сказать о том, что только одной фразой определил Г<еоргий> И<ванович>. Очень жаль, что он этого не развил. Он это чутьем беллетриста понял, но не знаю, в какой мере это испытал. Он говорил об общении. Я из здесь присутствующих не к каждому пойду разговаривать, а когда вернусь, пойду к каждому солдату и офицеру, совершенно не представляясь, а прямо пойду и буду говорить так искренно и прямо, так непосредственно... А с вами, господа, я должен представиться, узнать, кто вы, подумать о том, знаете ли вы, кто я. Г<еоргий> И<ванович> очень хорошо подметил эту черту. Мне это доставляет громадное наслаждение. В вопросе об отечестве для меня не возникает никакого сомнения. Говорить о том, что такое отечество, я не могу. Для меня есть наши -- эстонцы, евреи, русские, и я к нашим пойду. А к немцу не пойду, к французу пойду, а к турку не пойду. Это чувство, которое Г<еоргий> И<ва-нович> так подчеркнул. Я бы его мог немножко психологически развить. Когда из тех поездов, которые движутся там, попадаешь в полосу газет, журналов, интеллигентских рассуждений, громадного интереса при возможности узнать события, так как мы там ничего не знаем, когда я смотрю на штатского, смотрю ему в глаза, смотрю на такого упорного штатского, который так твердо знает все из энциклопедического словаря, из философских сочинений и из газет, получив от всего этого большую умственную интеллигентскую силу, когда я смотрю в глаза этого образованного человека, то мне кажутся его глаза жестокими. И вот получается такой странный парадокс, что жестокость не там, где рвутся эти штуки... (я не могу говорить эти ужасные слова: окопы, шрапнель, разрыв...) Жизнь и поступки не стареют. Люди тысячелетия любят, а любовь так же нова. Люди тысячелетия умирают за свое отечество, а оно ново так же, как было и тысячу лет тому назад. Но слова дряхлеют необыкновенно. Эти слова: окопы, разрыв, на фронте, они постарели, я о них говорить не могу. Будем говорить: там и здесь. Там почему-то меньше в глазах человека жестокости. Индивидуальная это жестокость или нет, я не знаю, но когда я смотрю на человека штатского, мне кажется, что у него есть такие упорные вещи, с которых он не сойдет: семья, духовные интересы, принципы, убеждения, взгляды и т.д. И все это делает из его глаз какие-то блиндажи, из которых вылезает что-то такое, что меня пугает. А когда я говорю с человеком не здесь, а там, то этих блиндажей я не вижу, а вижу что-то такое, для меня новое, непознаваемое. И я не спрашиваю себя, что это за люди. Биографий не спрашивают на каторге и в больницах, хотя я здоровый человек и в больнице не лежал, не знаю. Не спрашивают и на этой войне. Народная это война или не народная, я не знаю, но бывают такие случаи, что идешь по фронту (когда я был в штабе, меня посылали на фронт исполнять разные поручения), идешь по фронту и ищешь офицера. Их нет. В одном окопе вылезает какое-то чудище в башлыке, завязанном по-бабьему. Он заменяет офицера, говорит: "Ротного убили, фельдфебеля убили, так вот я за фельдфебеля". Как вы спросите, кто он такой? Он может быть кузнец, лакей, кучер, крестьянин, мне это не интересно. Сейчас он унтер-офицер, который командует ротой. И не нужно больше. А разговоришься о биографии по интеллигентской привычке, оказывается, один архитектор из Москвы, который делает уже вторую кампанию, а он считает и третью, так как считает и китайскую, -- другой архитектор первый раз на войне. Оба -- прапорщики, командуют батальонами. Дальше штабс-капитан, оказывается, был секретарем Управы. Я не знаю, какие тут нужны рассуждения, народная это война или нет. В конце концов там все люди, и каждый из нас, будет ли он офицером или нижним чином, чувствует себя солдатом. И никаких разделений, биография не играет никакой роли. Это, кажется, называется нивелировкой личности. Я позабыл эти термины. Я скажу, что опыт этой войны гораздо больше, чем опыт японской кампании. Я в японской кампании не был, но из того, что я слышу от своих теперешних товарищей, я вижу, что этого там не было. Почему? Я этого сказать не могу, да и Г<еоргий> И<ванович>, который о своем докладе гораздо больше думал, чем думал я о том, что говорю, также этого вопроса не разрешил. Это будущие историки напишут, почему была война и кто виноват. Даже, может быть, кто виноват, не будут писать, а почему и как это случилось. Что будет, я не знаю и не знаю, зачем нужно пророчествовать. Но если я постараюсь вдуматься в этот психологический опыт, который может дать война, и спросить себя, что заставляет людей идти на этот ужас, что заставляет того или другого человека идти на какой-нибудь смелый поступок... Сидят люди в передовой части, охотники, и дается какая-нибудь самая простая задача: вот эта река находится у противника: глубока она или нет, надо измерить, пойти и узнать. Но пойти значит рисковать жизнь, понятно. Почему же, когда вызывают охотников идти туда, это не всегда бывает, но есть части, где, когда вызывают охотников, такой-то и такой-то вызовутся, этот интеллигент, этот мучник по происхождению, тот крестьянин и т.д. И эти пять человек идут. Будут они философствовать о том, что такое отечество? Будут спрашивать, что такое мессианизм и т.д.? Почему они идут? Для этого есть интеллигентская слава, но они ничего не объясняют, а объясняют им в глаза, в которых какая-то человеческая солидарность оказывается. Мы подошли к такому моменту, когда интересна жизнь, а не рассуждения. Жизнь создает такой громадный психологический опыт, который не должен пройти даром. Эта жизнь обязывает. Мне кажется, гораздо важнее, чем думать о том, что получится из того, что мы переживаем, подумать о том, какие рамки психологические в настоящее время надо поставить. И вот почему я бы сказал, что речь моего предшественника мне, я извиняюсь, не понравилась. Потому что единственный тот квадратик (мы, интеллигенция, любим разделять нашу жизнь и мысли на квадратики), я бы его назвал простым словом. Зачем говорить страшные слова, как отечество, мессианизм, религия, будущая Россия и т.д. Есть слово "мужество", не та жестокость, которая есть в глазах штатского человека, а совсем другое. Этому война учит. Мужество такая великая вещь, о которой упоминает на одной из своих самых блестящих страниц Эммануил Кант169. У него есть слова, которые я смолоду люблю, где он касается религии. Я их наизусть не приведу. Когда-то я умел наизусть приводить эту фразу с кафедры, но теперь забыл. Он говорит, что религиозное сознание -- вечно умиляющееся, робкое, боязливое отношение к божеству, а мужественное отношение к божеству (идет речь о возвышенном) даст возможность усмотреть великое. Этому мужеству надо научиться. Кто ему в эти годы не выучился, для того эти годы пропали даром. Интеллигенция, которая этому мужеству не выучилась, для нее эта война будет проиграна, не в том смысле, как это понимается, что война проиграна или выиграна в дипломатическом или военном смысле, а в том внутреннем настоящем жизненном смысле. Эта война может выучить настоящему мужеству и отучить от робости мысли, от гаденького виляния хвостиком около самого себя: мне бы не попасть, не скомпрометировать себя в каких-нибудь мыслях, что про меня скажут, что выйдет, к какой рубрике подведут, в какие газеты попадет и т.д. Вот я думаю, все эти фразы... я не хочу быть обвиняющим, но, господа, вот это новое виляние сверху донизу, от маленького до большого человека, от писателя до простого крестьянина, оно существует. Я верю, что мое отечество Россия, Россия, но верю, что это Россия без примечаний, без объяснений и сносок на Владимира Соловьева, на Достоевского, на Льва Толстого, Пушкина и т.п., без всякого смотрения на карту, а просто Россия, которая должна быть, есть и не может не быть в сердце. Эта Россия внушит и должна внушить мужество и мужественные мысли, которые осуществят чаяния, которые были когда-то в нашей интеллигенции, чаяния целостного миросозерцания, чаяния расхождения слова с делом. Вспомните историю русского революционного движения. Тогда так много говорилось о том, что у нас мысли и слова были связаны каким-то железным кольцом. Я это называю мужеством, переходом прямо и непосредственно к жизни.
   Председатель.
   Так как теперь остается немного времени, то остальных ораторов я попросил бы несколько сократиться в своем изложении.
   С.С. Кондурушкин.
   По личному поводу. Вот, господа, я не думаю, чтобы тут вышло какое-нибудь недоразумение, но г. Аничков начал с такой фразы, что ни с одним словом Кондурушкина он не согласен. Я, собственно говоря, пожалуй даже обрадовался, так как думал, что он скажет и разъяснит. Я только с личной точки зрения взял слово, чтобы сказать, что я со всеми словами г. Аничкова согласен, и все-таки это ничего логически не меняет в том, что я сказал.
   о. Д. Колпинский170.
   Речи предыдущих ораторов побудили меня сказать несколько слов по поводу сегодняшнего доклада г. Чулкова. Я помню, что прошлый раз проявилось две группы: мечтателей и реалистов. Как было сказано, доклад г. Философова был выставлен с той целью, чтобы противопоставить мечтателям известный реализм, чтобы обуздать их стремления к отдаленному будущему. И вот мне кажется, что сегодняшний докладчик погрешил именно тем, что не сказал самого главного. Он стремился, но не сказал, к чему стремился. Правда, сегодняшний докладчик сузил свою тему против того, что было обозначено в повестке, но тем не менее из самой сущности его доклада вытекало, что он должен был сказать определеннее о том, к чему он стремится. Д.В. Философов прямо сказал, что он хочет стать на реальную почву и хотя не доходит до конца, но, тем не менее, хочет говорить о том, что требует момент. Сегодняшний же докладчик, наоборот, избрал тему характера не практического, а тему, относящуюся к сфере жизненной идеологии. И вот из самого характера этой темы вытекает, что следовало дать реальное определение цели. Цель определяет характер деятельности, цель дает определение мысли. И поэтому, слушая сегодняшний доклад и не видя перед собою настоящей цели, а видя известный суррогат цели, я никак не мог направить свои мысли по тому руслу, по которому протекали мысли докладчика. Стремление сегодняшнего докладчика ясно определилось в том отношении, что он был религиозен, т.е. он стремится к известной идее христианства, к известной реализации Церкви, как он выражается, Единой, Соборной и Апостольской Церкви. Практически, однако, он видит в Восточной Церкви не византизм. Более самостоятельно он определяет Церковь католическую как практический... (Не слышно.) Но спрашивается, где же находится... Положим, этого вопроса лучше не затрагивать. А спрашивается, как же определяется та самая Церковь, Соборная и Апостольская, Единая Церковь? Витает она в воздухе, что ли? Таким образом, именно вот это следовало бы определить, следовало бы немного определить самое течение мысли и самый характер того, что под этим самым понимает докладчик. Один из предыдущих ораторов сказал, как они понимают слова докладчика: "Воскрес на третий день", именно эта терминология. Точно так же и в данном случае в чем-нибудь более важном, определяющем характер доклада, нельзя себе достаточно уяснить мысль докладчика. Кроме того, мне хотелось сказать по поводу слов предыдущего оратора две мысли: действительно, у нас ощущается стремление оторваться от увлекающей нас мечтательности, и для этого нужно мужество. Нужны не слова, а надо стать на твердую почву, взять себя в руки и действительно идти к цели, сначала неясной, но потом она прояснится. Но с другой стороны, мне хотелось возразить предыдущему докладчику, что самое мужество, самая теперешняя деятельность как-никак является лишь средством. И поэтому хотя не следует всецело погружаться в мечты о будущем, но не следует и погружаться всецело в это именно теперешнее настоящее мужество, в эту теперешнюю необходимость деятельности для момента, так как действовать надо для будущего.
   Г.И. Чулков.
   Я сейчас не хочу подробно останавливаться на замечаниях, которые были сделаны по поводу моего доклада, и характеризовать так или иначе произнесенные речи, а только скажу несколько слов, чтобы отметить существенные моменты, которые я наблюдаю сейчас в этих речах, два момента. Мое внимание сейчас остановлено на двух совершенно противоположных настроениях, которые были высказаны в этих речах. Одно настроение идейно характеризуется чисто интеллигентским равнодушным отношением к Церкви. Оно сказалось в словах С.С. Кондурушкина, очень интересных и драгоценных психологически, любопытных чрезвычайно, но в то же время враждебных мне по существу в плане, чисто идейном. Хотя это трудно было раскрыть в лирическом излиянии С<тепана> С<еменовича>, но все-таки это можно открыть. Любопытно, что С.С. Кондурушкин как бы останавливается в недоумении между двумя темами, с одной стороны, звериной правды, которую мы наблюдаем теперь в связи с этими событиями, а с другой стороны, какой-то толстовской правды, которая сейчас безмолвствует, которая никак не применима к этой действительности. Вот это недоумение С.С. Кондурушкина очень характерно для человека, который стоит вне Церкви. Для него материальная, звериная, натуральная правда ничем не связана с отвлеченным духовным началом. А Церковь как раз ставит своей задачей воплотить духовную правду. Но с другой стороны, я слышал здесь голос представителя Церкви, католической Церкви. С его стороны было сделано совершенно противоположного характера замечание по поводу моего доклада. Он меня как бы упрекает в том, что я стою вне Церкви. Как же так? С одной стороны, я отношусь отрицательно к Восточной Церкви, а с другой стороны, не вижу оправдания католической Церкви в ее поведении. В какой же мы Церкви? Другой Церкви мы не знаем. И мое утверждение Единой, Соборной, Святой и Апостольской Церкви вполне реально. Эта Церковь для нас не Церковь сегодняшнего дня. Церковь была, есть и будет, и я утверждаю Единую, Святую, Соборную Церковь на религиозной почве и никак не могу признаться в том, что вне религиозного реализма. Она есть, живет и дышит, эта Церковь. Мои нападки на Церковь не извне, а изнутри. Я потому чувствую себя вправе обличать православную и католическую Церковь в историческом ее выявлении, что всю святыню Церкви, всю полноту истины, которую заключает в себе католическая и православная Церковь, я отнюдь не отрицаю. Я хочу сказать, что современные Церкви, как католическая, так и православная, в их иерархической видимости и в их действиях как будто дремлют, как будто не видят, как идет история, и забывают о своей исторической миссии. Мы знаем, что вся церковная правда, вся полнота истины, вся святость идейная всегда рождались путем внутренней борьбы и мук падения. Задача каждого христианина в данный момент указать на то падение, которое совершается на его глазах в церковной жизни. Это значит, что где-то существует и не может умереть новый религиозный опыт, но в этой иерархической видимости его нет. Церковь не успевает раскрыть этого нового опыта, который ответит историческим требованиям рано или поздно. В этом задача моего реферата, в этом цель, ради которой он был написан. Если я это неудачно показал, то надеюсь, что в дальнейших прениях это выяснится более точно и ясно.
   С.С. Кондурушкин.
   Еще раз прошу слова по личному поводу. Я хотел бы устранить очень, с моей точки зрения, грубое недоразумение, которое Г<еоргий> И<ванович> приписал мне. Он сказал, как будто я... (он меня характеризовал, это его дело, несколько неверно), но будто я тоскую о недействующей толстовской правде. Я должен пояснить, что говорит тот пример о солдате, который сожалел, что помер Л. Толстой и некому сказать правду. Он говорит о том, что вообще в этой войне нет героев духовных, что вследствие какого-то состояния бессилия духовных сил нет духовных героев, нет людей, на которых бы обернулись все глаза, все души, про которые сказали бы, что вот этот говорит правду, и мы будем его слушать. Мне казалось, что этот пример ясно говорит только это. Но я совсем, как вам ясно из дальнейшего моего изложения, не сожалел о том, что толстовской правды не существует, так как правда непротивления, как толстовская, мне чужда. Если в нас борется звериная правда, то я стою на той точке зрения, что по-звериному лучше, если не нас немец задавит, а мы его задавим. Что из этого выйдет, не знаю. Это недоразумение я хотел выяснить.
   П.С. Аксенов.
   Я набросал 12 тезисов, из них выбросил добрую половину, ограничусь кратким изложением своих тезисов. Докладчик, мне кажется, это ни с чем не найдется, если формулировать, что он на войну смотрит, как на операционный стол, по крайней мере западного человечества. Но он хочет найти за этим операционным столом те жизненные силы, которые поднимут это больное человечество, хочет доказать, но не доказал. Он сказал, что есть град Китеж.....и только лишь отличил от народного града Китежа словесно: сказал -- богочеловеческий идеал. Смею утверждать, что у него на языке это словесное утверждение. Если мы на русской земле, здесь у себя, в родной столице говорим, делая клич Церкви и христианству, то определенная должна быть у нас все-таки позиция. В чем наша беда, беда того православия, о котором здесь уже плакались и будут плакаться, может быть, не только здесь? Беда нашего православия в том, что оно заменило... культуру христианскую. Попутно при многих оговорах, хотя я у докладчика не слышал оговора русской интеллигенции. Она страдала избытком идеологии, а это самый живой, реальнейший мессианизм. А мессианизм христианский и церковный понятия такие близкие, что нужно только удивляться, как не одно десятилетие, не одно поколение русской интеллигенции сошло с лица земли под принципом атеистическим. Здесь нам такие прелести выставляют. Прошлый раз на докладе стояло по печатной программе: "речь об автономии Церкви". Но эта речь не была совершенно развита, тезис остался только напечатанным в программе. Это слово "автономия" по отношению к Церкви это такая соломинка, такая иллюзорная помощь, от которой Церковь должна совершенно отказаться. Мы здесь, когда начинаем рассуждать в двух плоскостях, в плоскости юридической и в плоскости церковной, так мы утверждаем, мы ставим и и с двумя неизвестными бьемся, пытаемся их определить, но не можем их установить. Я позволю себе несколько смело сказать, что это соотношение и невозможно установить. Прежде всего самое слово "автономия" для Церкви карикатурно, кощунственно. Это утверждение того печального положения вещей, что Церковь по своей природе может быть только ведомством, департаментом. Никто даже в этом ведомстве, департаменте в настоящее время не исповедует, что Церковь это ведомство. И едва ли какой-нибудь обер-прокурор мог бы утверждать под знаком равенства Церковь и департамент. А при нормальных отношениях в конституционном государстве, которое должно быть и не может не быть, понятие об автономном отношении Церкви пропадет, совершенно исчезнет.
   Председатель.
   Простите, не увлекаетесь ли Вы интересом к прошлому докладу, а мы к теме прошлого доклада еще вернемся.
   П.С. Аксенов.
   Тогда я позволяю себе сделать скачок. Церковь имеет свою природу и христианство имеет свою природу. Есть слова, которые имеют право на существование: Евангелие, Христос. Это вопрос, который мы здесь почему-то не хотим ставить, а в этом весь секрет, центр тяжести.. И позвольте мне самым кратким образом закончить свою маленькую речь таким образом: у Церкви и у христианства должно быть свое социальное кредо. Политического кредо у Церкви быть не может. Политическое кредо Церкви это голос паразита, желающего питаться политическим организмом. Я стеснен временем, а то я бы несколько больше высказался... может быть, не совсем достоверно, но я укажу, что, кажется, при Льве XIII, папе, был один крупный процесс171 в Западной Европе по вопросу, имеет ли право священник или епископ иметь свое собственное политическое кредо. Этот опрос был решен в положительном смысле, т.е. священник и епископ имеет полнейшую свободу в политическом кредо. Это голос действительности, но и здесь говорят не на языке философском и психологическом, а на языке фактов. Я об этом кредо конкретно говорить не буду, а скажу, что кредо социальное, которое должно быть разработано, должно быть выражено так лучше с нашей стороны, со стороны людей мира, мирного труда подготовить встречу нового человека.
   Д.С. Мережковский.
   У меня и слова никакого нет. Я хотел выразить полнейшее недоумение по поводу происшедшего спора между г. Кондурушкиным и г. Аничковым. Я ни звука не понял. Г-н Кондурушкин справедливо заметил, что в народе существует глубочайшее непонимание, что такое война, каков смысл войны, и что ежели воюют, то воюют по звериному чувству. Конечно, если народ не понимает, что весьма возможно, то тогда война есть нечто совершенно звериное, и любовь к отечеству есть тоже нечто звериное.
   Голос.
   Неправда.
   Д.С. Мережковский.
   Совершенно бессмысленное. Я готов согласиться, что это неправда, что это дьявольское, ибо не надо оскорблять зверей. А циничное, бесстыдное признание, что я люблю себя и только себя, на такое бесстыдство звери не способны. Если бы у них явилось это сознание, они бы, вероятно, его постыдились бы. И воистину, это дьявольское утверждение: я люблю себя и в этом я прекрасен. Мне кажется, что я заснул и вижу скверный сон. Почему меня, человека, хотят сначала сделать зверем, а потом дьяволом? Я ни то, ни другое. Зачем это делать? Во имя чего? Ничего не понимаю.
   Председатель.
   Так как докладчик отказывается от заключительного слова, то заседание закрывается.
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   Публикуется впервые по машинописи с рукописными вставками: РГАЛИ. Ф. 2176. Он. 1. Ед. хр. 23.
   
   167 Ганжулевич Таисия Яковлевна (1880-1936), журналистка, литературный критик.
   168 Мещанство ~ погубит Европу.-- См., например, статью Герцена "Концы и начала" (1864): "Пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство -- окончательная форма западной цивилизации".
   169 Мужество такая великая вещь, о которой упоминает на одной из своих самых блестящих страниц Эммануил Кант.-- "Sapere aude! -- имей мужество пользоваться собственным умом!" (Кант И. Ответ на вопрос: Что такое Просвещение? // Кант И. Соч.: В 6 т. М.: Мысль, 1966. Т. 6. С. 27).
   170 Колпинский Диодор Валерьянович (1893-1932), католический священник (см. "Краткие сведения об участниках заседаний Религиозно-философского общества в Санкт-Петербурге (Петрограде): Аннотированный список").
   171 ...при Льве XIII, папе, был один крупный процесс...-- Лев XIII (Джоакино Печчи; 1810-1903), римский папа с 1878 г. Иностранный почетный член Петербургской АН (1885). Автор ряда энциклик об отношениях между государством и церковью, о политике и общественных вопросах, в том числе энциклики от 10 января 1890 г. "Sapientiae christianae", призывающей верующих христиан активнее участвовать в государственной жизни, а также обращенной к епископату энциклики от 16 февраля 1892 г. "Au milieu des Sollicitudes", разрешавшей вопрос самостоятельности католических политических партий.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru