Аннотация: (Вместо рецензии)
Собрание писем А. П. Чехова под ред. и с комментариями Владимира Брондер, вступительная статья Ю. Айхенвальда, т. I. К-во "Современное Творчество".
Собрание писем А. П. Чехова под ред. и с комментариями Владимира Брондер, вступительная статья Ю. Айхенвальда, т. I. К-во "Современное Творчество"
I
Превосходная книга. С благоговением собраны все письма, изучены, снабжены примечаниями, и даже орфография в них соблюдена чеховская. Главное же хорошо то, что для каждого письма установлена дата, и, таким образом, письма даны не в разбивку, как было до сих пор, а в порядке их написания -- и по ним можно проследить развитие этой загадочной души.
Читать эту книгу подряд -- наслаждение безмерное. Вот он, молодой, начинающий гений, который и не подозревает о своей гениальности. Только бы Лейкину угодить! "Не помню ни одного своего рассказа, над которым бы я работал более суток, а "Егеря", который вам понравился, я написал в купальне"... "Не будь твоего сюртука, я погиб бы от равнодушия женщин". "Желаю, чтоб он у тебя женился и народил множество маленьких сюртучков". "Месяц тому назад я послал в "Стрекозу" рассказ, посвященный недавно судившемуся другу моему Эмилю Пупу. Заглавия не помню". "Питер великолепен. Я чувствую себя на седьмом небе. Улицы, извозчики, провизия -- все это отлично, а умных и порядочных людей столько, что хоть выбирай. Каждый день знакомлюсь. Вчера, напр., с 10 1/2 час. утра до трех я сидел у Михайловского в компании Глеба Успенского и Короленко: ели, пили и дружески болтали. Ежедневно видаюсь с Сувориным, Бурениным и проч. Все наперерыв приглашают меня и курят мне фимиам. Я за три дня пополнел".
Какая-то душевная стыдливость, какое-то целомудрие одинокой и скрытой души было в том, что он напяливал на себя эту вечную хлестаковскую маску. Он пред другими -- пред товарищами, перед братьями -- в ранние годы, почти всегда -- "рубаха-парень", "черт меня побери", и это для него как бы щит: не проберетесь туда, к сердцевине. "Антон Потемкин" -- подписывается он под одним письмом. "Бокль" -- подписывается он под другим. "Эгмонт" -- под третьим. "Генрих Блок" -- под четвертым. "Antonio" -- под пятым. Щеглова он зовет Альба, Тихонова -- Сарду, Плещеева -- Радче, Суворина -- Генерал. Неиссякаемый источник всякого озорства, хохота, и так милы у него даже неудачные каламбуры -- жизнь брызжет изо всех пор. "У меня три недели гостила Наташа Линтварева. Стены нашего комодообразного дома дрожали от ее раскатистого смеха. Завидное здоровье и завидное настроение. Пока она жила у нас, в нашей квартире даже в воздухе чувствовалось присутствие чего-то здорового и жизнерадостного".
"Затеваем на праздниках олимпийские игры на нашем дворе и, между прочим, хотим играть в бабки".
"Собираемся судить по всем правилам юриспруденции, с прокурорами и защитниками, купца Левитана, обвиняемого:
а) в уклонении от воинской повинности;
в) в тайном винокурении;
с) в содержании тайной кассы ссуд;
d) в безнравственности, и проч.
А сам строг и величав "по секрету", -- "только чтоб никто не заметил". "Я -- Антоша Чехонте, я человек пустяковый", -- как бы старается убедить (в своих письмах) всех и каждого этот великий русский талант, которому суждено превзойти Тургенева и встать плечо в плечо с Толстым. "Изо всех ныне благополучно пишущих россиян я самый легкомысленный и несерьезный, -- притворяется он. -- Свою чистую музу я любил, но не уважал, изменял ей и не раз водил ее туда, где ей не подобает быть", -- пишет он Вл. Короленко.
А сам работает, трудится, как никто. К 26 годам он уже окончил медицинский факультет, напечатал два толстых тома рассказов, где есть такие классические, как "Мыслитель", "Злоумышленник", "Дочь Альбиона", "Смерть чиновника", "Восклицательный знак" и т. д., и т. д., но попробуйте, намекните ему, что он труженик, -- он сейчас же (из стыдливости, из целомудрия) выдвинет вам в ответ все свое "хлестаковство":
... "Толки об усиленных занятиях преувеличены. Работаю как и все... Ночи сплю, часто шатаюсь без дела, не отказываю себе в увеселениях... Где же тут усиленные занятия?
... Я пишу, пишу, пишу и... ленюсь"...
... "Я гуляючи отмахал комедию"...
... "Ничего не делаю. От нечего делать написал водевиль "Медведь""...
Ему даже как будто стыдно прослыть работником: "Я сибаритствую", "ничего не делаю", "ленюсь", "шатаюсь без дела", -- пишет величайший работник. Иногда у него вырывается: "в сентябре и в начале октября работал так, что в голове даже мутно и глаза болят", но сейчас же тот же щит стыдливой его разудалости:
-- "В истекший сезон я написал "Степь", "Огни", пьесу, два водевиля, массу мелких рассказов, начал роман... и что же?.. Если промыть 100 пудов этого песку, то получится (если не считать гонорара) 5 золотников золота, только".
-- Вы не думайте, -- как бы внушает он всем каждой своею строкою, -- что я что-то такое, что я -- Антон Чехов, я Антоша Чехонте, не обращайте на меня большого внимания, -- в этом, как ни странно, сказалась та строгая, одинокая, религиозная душа, которая открылась нам позже в его творениях. Как бы комментарий ко всем этим ранним письмам Чехов оставил такую заповедь в письме к своему брату, Николаю:
"Воспитанные люди... не болтливы, не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают... Они не играют на струнах чужих душ, чтобы в ответ им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: "Меня не понимают" или: "Я разменялся на мелкую монету", потому что все это бьет на дешевый эффект, пошло, старо, фальшиво... Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки"...
И эстетика Чехова требовала, чтобы о самом значительном и волнующем, -- либо молчать, либо говорить со смехом, как о пустяках. Это -- высшая скрытность и величайшее одиночество. Когда Чехов женился, он иначе и не умел написать об этом товарищу, как только так:
-- "Ну-с, а я вдруг взял и женился... Жена моя очень порядочный и неглупый человек, и добрая душа".
Он (по крайней мере в письмах) не умел быть никогда откровенен и все говорить о себе, и недаром одному молодому писателю дал такой странный совет:
-- Вы спрашиваете: следует ли, написав рассказ, читать его до напечатания? По моему мнению, не следует давать ни до, ни после. Тот, кому нужно, сам прочтет, и не тогда, когда вам хочется, а когда ему самому хочется!
О своих собственных рассказах он даже не умеет и говорить, а если говорит, то вскользь и тоже не "самое главное":
-- Да, милейший мой критик, вы правы: середина моего рассказа сера, скучна и монотонна, -- пишет он Плещееву про изумительный рассказ "Именины".
-- Начал было я комедию, но написал два акта и бросил. Скучно выходит. Нет ничего скучнее скучных пьес, а я теперь, кажется, способен писать только скучно, так уж лучше бросить, -- пишет он В. А. Тихонову.
-- Посылаю вам... рассказ про самоубийцу... Он плох, но все-таки посылаю, ибо обещал, -- пишет он Короленко.
И т. д. Ни слова о своих темах, о своих художественных планах, о замыслах, надеждах, тревогах, -- все спрятано за этой маскою ухарства, весь Чехов спрятан за этой маской, и немудрено, что за нею его не рассмотрели даже такие люди, как Михайловский, Короленко, Мережковский.
-- "Пишу повесть для толстого журнала. Скоро кончу и пришлю. Ура-а-а!".
Это пишется о поэтичнейшей "Степи".
"Мысль, что я пишу для толстого журнала и что на мой пустяк взглянут серьезнее, чем следует, толкает меня под локоть, как черт монаха".
Больше о своих вещах он почти ничего не пишет, -- но зато исписывает целые страницы о чужих, о повестях Жиркевича, рассказах Хлопова, книгах Лазаревского, о стихах Белоусова, о драмах Ив. Леонтьева он готов писать без конца. Слишком свята была для него своя святыня, и потому он о ней либо молчал, либо прикрывал ее озорством.
А потом когда уже прикрыть было нельзя, и все вышло наружу, и для всех стало ясно, что Чехов -- Чехов, многие ближайшие его "друзья" изумились:
-- До чего он вдруг переменился!
Они и не подозревали, что всегда, с самого начала, рядом с ними здесь, у Палкина и в Большой Московской -- балагурил и пьянствовал -- гений, художник, мудрец...
II
Я хотел отозваться только об этой книжке, написать "рецензию", но невольно пишу о самом Ант. Чехове, -- и пора бы уж кончить, но мне хочется еще указать, что в этом сверхъестественном человеке, который с виду был "как все", и всю жизнь притворялся самым обыкновенным, ничем не выдающимся человеком, который ни галстуком, ни лицом, ни биографией -- ни за что не хотел выделиться, выпятиться, отличиться, что в нем все было фантастично, огромно, необычайно -- в этом сотруднике "Стрекозы" с лицом обыкновенного земского врача или народного учителя.
Взять хотя бы его, поистине, всепоглощающую страсть к путешествиям, к перемене мест, бешеную жадность к новым и новым впечатлениям, -- которую он тоже сумел, кажется, скрыть от своих биографов и друзей.
Теперь из этой книжки "Писем" мы видим, что он был фанатик путешествия, какой-то одержимый, который как будто в каком-то гипнозе кружил и кружил по земле, а когда оставался на месте, то непременно мечтал о новой дороге, о новом "кружении" -- без конца. Так и мелькает в его "Письмах":
"Летом я был на Кавказе, но шатанье по Батумам, Тифлисам и Баку так утомило меня, что я еле добрался до Ростова... На даче я буду жить около Сум или в полтавской губернии"... "10-го улетаю в Питер, а оттуда на Ладожское озеро". "Ехал за границу, но попал случайно в Одессу, а оттуда... поехал в Ялту". "Сижу за столом (в Москве), а мысли мои все еще в Питере" (1887). "Весной я еду в Кубань, а летом буду жить с семьей в Славянске". "Наняли четверку лошадей, чтобы ехать в Сорочинцы"... "Пишу вам, милый капитан, с берегов Черного моря. Живу в Феодосии у генерала Суворина". "Уезжаю сегодня в воронежскую губернию", "мечтаю о поездке в Италию, Египет или в Корфу". "Я в Абхазии! С утра сижу в Сухуме"... "Был в Крыму, был в Новом Афоне, -- хотел съездить в Бухару и Персию"... (1888). "Все сибирское, мною пережитое, я делю на три эпохи: 1) от Тюмени до Томска 1,500 верст; 2) от Томска до Красноярска 500 верст; 3) от Красноярска до Иркутска 1,500 верст". "Вы никогда не получали писем с берегов Байкала. Так вот вам"... "Bella Venetia с ее женственными, птицеподобными гондолами, Болонья с арками и Флоренция с Венерой Медицейской шлют вам привет, милый Жан". И т. д., и т.д.
Такие жадные глаза, жадные уши. "Я еду в Чикаго, можете себе представить", -- пишет он Ф. О. Шехтелю в 1898 г., и я уверен, что эта обжорливость, эта жажда впечатлений, жизни, движения покажется неожиданной для многих, кто привык в Чехове видеть анемичного, бескровного писателя, каким сделала его наша темная критика. "Иметь успех во всей России может только тот, кто бывает в Питере только гостем и наблюдает жизнь не с Тучкова моста". Чехов знал Россию лучше Толстого, лучше Гоголя, -- и куда лучше Щедрина, Некрасова, Михайловского. А уж нынешние писатели: Мережковский, Арцыбашев, Андреев -- перед ним как слепые: ничего не видели, прозевали Россию, "сидят в доме Мурузи -- и Бога ищут" и от Тюмени до Томска, от Томска до Красноярска, от Красноярска до Иркутска -- все это для них пустое место и существует ли оно -- неизвестно. Чехов же всегда ощущал где-то там "за спиною" всю Россию, и этим был очень силен, и недаром после постановки "Иванова" писал: "Если в Питере найдется сотня человек, которая пожимает плечами, презрительно ухмыляется, кивает, брызжет пеной или лицемерно врет, то ведь я всего этого не вижу и беспокоить меня все это не может. В Москве даже не пахнет Петербургом"...
III
Но я, кажется, и вправду пишу "характеристику Чехова", а ведь цель у меня была просто набросать 20 -- 30 строк об этой милой, беленькой книжке, что попала ко мне на стол, -- в такой изящной обложке и с таким очаровательным предисловием Ю. Айхенвальда.
Милая книжка, родная! Хорошая бумага, прекрасный шрифт, все одно к одному. И даже г. Брендер не мешает, который сочинил к этой книге три предисловия, и под каждым подписал три раза:
Владимир Брендер.
Владимир Брендер.
Владимир Брендер.
Мог бы и десять раз подписать. Ничего. И восклицательный знак мог бы поставить, как тот, помните? -- чиновник из Чехова:
-- Колежский секретарь Ефим Перекладин!!!
Не хорошо, конечно, что в своих примечаниях он рассказ "Именины" смешивает с рассказом "Жена", -- но и это, в сущности, не беда. Вы просто возьмите карандашик, раскройте книжку на 173 стр., зачеркните слово "Жена" и поставьте слово "Именины". Только и всего. Ибо в этом письме говорится о Петре Дмитриевиче и Ольге Михайловне, -- героях "Именин", и кроме того "Жена" не могла быть написана в голодный 1891 г. (к которому относится письмо), ибо в "Жене" этот именно год изображается. И также вы, г. Брендер, напрасно заставили Чехова заявить, что "воспитанные люди не воспитывают в себе эстетику" (стр. 25); частица не здесь излишня, в прежних изданиях ее не было. Вы возьмите это не и перенесите его на стр. 92, где именно его-то и не хватает; там Чехов говорит Ив. Щеглову: "Я позволю себе согласиться с вами"; нужно: "я позволю себе не согласиться с вами", -- иначе весь смысл искажается. Не мешало бы также в следующем издании перетасовать письма к Плещееву, напр.: письмо на стр. 83 поместить раньше предыдущего письма, -- и этого требует смысл; вчитайтесь, вы согласитесь со мною. Письмо Плещееву (на стр. 113) не нужно выдавать на письмо Шехтелю, -- исправьте все это, и никто не посетует на вас за наивность многих ваших примечаний, вроде того, что "Коммиссаржевская играла так, как только может играть Коммиссаржевская" (стр. 225).
Все превосходно.
Одного только я не пойму: в печати уже появлялись письма Чехову к Веселовскому, Бунину, Лейкину, Вуколу Лаврову, к Соболевскому (ред. "Русск. Ведомостей") и т. д. Отчего эти письма не появились в "Собрании" г. Брендера. Неужели их владельцы могли иметь что-нибудь против того, чтобы эти письма (ставшие уже общим достоянием) появились в благотворительном сборнике, доходы с которого, как сказано в предисловии, пойдут на просветительные и благотворительные учреждения имени Чехова. И почему г. Брендер напечатал иные письма к Плещееву, а иные нет? Иные к Щеглову напечатал, а иные нет? Чем он руководился? Бесконечно больно также, что письма Чехова к Баранцевичу, к Альбову и т. д. попали в "Музей" Ф. Ф. Фидлера, который запер их на ключ, и для чего-то таит под замком. Музей, конечно, хорошая вещь, но только бы он не превратился в плюшкинство, сберегать не значит скупиться [Говорю с полным уважением к труду и бескорыстию Ф. Ф. Фидлера]. И потом как хорошо бы было, если б теперь же, -- покуда образ Чехова свят и жив среди нас, покуда он не "история", -- чтобы появились его письма к Горькому, к Суворину, к Станиславскому...
IV
Но я отвлекся опять.
Чем хорош г. Брендер, это хотя бы тем, что он не похож на г. Бочкарева, другого собирателя чеховских писем.
Этот г. Бочкарев в прошлом году собрал их довольно много, но они ему, очевидно, не понравились, и он принялся их черкать, всячески выправлять. Ему все хотелось, чтобы Чехов был похож на него, на Бочкарева. Вот, напр., натыкается он на слова А. П--ча:
-- "Бумага коробится под пером, как жид пред судом правосудия" (стр. 52).
И, конечно, эти слова вон, чтобы и духу их не было! Он не потерпит, чтобы Чехов называл евреев жидами!
Или в другом месте [вот] он [пишет] (стр. 101), что Чехов в восторге от Суворина: превосходный, говорит, человек!
-- Кто превосходный человек? -- изумляется г. Бочкарев. -- Это Суворин-то превосходный? Нет, нет, ни за что не позволю.
И черкает красными чернилами. Сравните у Брендера стр. 52, 101 со стр. 161 и 180 у Бочкарева, вы увидите, до чего может доходить "благородство".
Г. Бочкареву, конечно, невдомек, что, затыкая Чехову рот, он компрометирует тот самый "радикализм", от лица которого действует. Он старается за страх и за совесть. Но -- бедный Чехов, всю жизнь он терпел от таких Бочкаревых, а они издеваются над ним и после смерти. Отбиваясь от них, он писал:
-- Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист... Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консистории, так и Нотович с Градовским. Если я люблю вас, -- писал он Плещееву, -- или Суворина, или Михайловского, то этого я нигде не скрываю.
Господин же Бочкарев предпочел это скрыть -- взял Чехова под свое покровительство. И не он один, -- в этом все дело. Сколько есть в России обиженных Богом "хороших людей", которые с помощью такого же благородного шулерства, проделывают то же самое со всеми его сочинениями. Вот, только что вышел "Юбилейный Чеховский Сборник" (М. 1910), я раскрыл его наудачу, и прочитал:
-- Чехов был демократом, он мечтал о торжестве демократических идеалов --
и опять у меня впечатление пощечины. Во всех чеховских книгах я только и читал всегда как бы чью-то мольбу: люди, будьте нежны; люди, будьте изящны; люди, не нужно футляров! вон из храма вы все, Бочкаревы! А они-то и обсели теперь его душу, когда он мертв, и сосут, и сосут -- как пауки: он -- наш, он для нас, он с нами, с Бочкаревыми, которых всю жизнь клеймил!
К. Чуковский
Первая публикация: "Речь" / 11 (24) января 1910 года