Не знаю, случайно это или нет, но литература нынешнего дня решительно от этого нынешнего дня отворачивается и все больше устремляется ко дням прошедшим. Похоже, будто она состарилась и из всех душевных проявлений удержала одну только память.
Нынешняя литература есть литература воспоминаний по преимуществу.
-- "О, милые, ушедшие, невозвратные годы! Как вы были чисты, как вы были благородны!" -- восклицает теперь г. Семен Юшкевич в своей последней книге "Очерки детства". То же делает в последнем томе своих сочинений С. Елпатьевский. Г-жа Зиновьева-Аннибал с своей стороны оглядывается назад и в "Трагическом зверинце" любящей памятью выводит всех зверей, чертей и кентавров, которые окружали ее детство. Как это ни странно, оказывается, что и у г. Скабичевского было свое детство, и он именно теперь озирается на него в "Воспоминаниях о пережитом" ("Русское Богатство" 1907, VI, VII). Г. Потапенко озаглавливает свой новый роман "История одной юности" ("Современный Мир", VIII) и в нем -- тоже в форме воспоминаний -- занимается отношениями воспитания к половой жизни детей.
Все вспоминают. А. А. Лопухин в "Итогах службы" вспоминает о своей полицейской деятельности. Князь Урусов в "Очерках прошлого" вспоминает о своем губернаторстве. Г. В. Романов в последней книжке "Образования" вспоминает о железнодорожной забастовке. Г. Гусев в последней книжке "Русской Мысли" вспоминает о штунде и ее недавнем прошлом.
Старческий, мемуарный дух обуял всех. Даже в сборнике, заглавие которого "Новое Слово", -- лучшую часть составляют воспоминания М. П. Чехова о его покойном брате и воспоминания г. Сергея Глаголя о покойном Левитане.
Хороши эти новые слова, в которых, как на черносотенных выборах, главную роль играют покойники.
Хорошо нынешнее время, когда самым современным журналом становится "Былое".
Хороша литература, у которой изъяты все части речи, междометия и повелительные наклонения и которую оставили при одном imperfectum'е, -- при "милых, ушедших, невозвратных годах".
Только гг. Петрищев и Елпатьевский в последней книжке "Русского Богатства" живут настоящим (увы, это -- praesens passivum!) и полагают, что это настоящее превосходно, великолепно, умилительно и во многих отношениях лучше прошедшего. Жаль только, что это необходимо нам доказывать и что мы сами, пожалуй, об этом и не догадались бы.
В дополнение ко всему этому, как бы для того, чтобы окончательно убедить нас, что "милые, ушедшие, невозвратные годы" действительно ушли, -- то там, то здесь, чуть не ежедневно, как черное знамение, без конца появляются все новые книги г. Федора Сологуба -- и, что ужаснее всего, не только появляются, но и читаются, но и снискивают себе благосклонность.
В этом только году появились: пятая книга его стихов "Родине"; шестая книга его стихов "Змий"; "Политические сказочки"; роман "Мелкий Бес"; мистерия "Литургия Мне"; рассказы "Истлевающие личины".
Это ли не ужасно!
Это ли не показатель глубокой общественной реакции! Ибо ясно и просто сказано в последней книге г. П. Я. ("Русская Муза" 2-ое изд.), что Федора Сологуба "следует (!) признать" "одним из самых подлинных и характерных порождений пришибленной и приниженной эпохи"... И вот он воскресает вновь, и мы должны так или иначе встретить его.
II
Особенность этого писателя в том, что все знойное, кошмарное, жгучее получает у него .... не следовало бы это забывать, говоря об индивидуализме Сологуба. Сологуб -- индивидуалист, конечно, но про себя он помнит, что, вместо моего Я, может оказаться горничная Настя. И когда я шепчу имя своей возлюбленной:
-- Она Селениточка,
может придти Передонов и перевести его так:
-- А на селе ниточка.
И, что ужаснее всего, -- Передонов этот -- сам же Готик. Готик сам приводит Недотыкомку к Селените.
В этом-то и суть, что Передонов, -- Я, и что от Передонова я могу избавиться не социальными реформами, не теми или иными преобразованиями мира, а только своей смертью. Когда Елена ощутила в своем прекрасном теле передоновщину, когда Саша ощутил передоновщину в своей прекрасной душе, -- они, чтобы уничтожить ее, не пошли вырабатывать аграрную программу, а прекратили себя. Мира не переделаешь, в мире
Все на месте, все сковано, Звено к звену. Навек зачаровано В плену, в плену.
Это глупый Саранин, когда стал уменьшаться, побежал искать новое снадобье для того, чтобы увеличиться. Мы же должны все надежды возложить на "сквознячок".
Правда, г. Сологуб не хочет, чтобы личность служила миру, но вовсе не потому, чтобы ему хотелось мира, служащего личности, а совсем по другим причинам.
Это нужно раз навсегда установить, чтобы не было путаницы в отношениях к одному из сильнейших и оригинальнейших наших художников.
III
Очень соблазнительно усмотреть в Передонове, герое "Мелкого Беса", самого же Сологуба и заподозрить, что Передоновым Сологуб убивает в себе передоновщину, как Гете убивал свои страдания, навязывая их молодому Вертеру.
Очень соблазнительно предположить, что знаменитая Недотыкомка, -- это божество пошлого мира, являвшееся Передонову в минуты тусклых его вдохновений: когда он делал на себе метки, чтоб его не подменили, или раскалывал перочинным ножиком головы подглядывающим карточным фигурам, или брил кота, или доносил на гимназиста, что тот -- девица, -- будто эта Недотыкомка есть спутница самого поэта, и является для него вроде как бы музой.
Это очень соблазнительно, но соблазнов этих нужно бежать, ибо они от лукавого.
В Передонове Сологуб обличает не пошлую жизнь, а всякую жизнь. Не уездный город, а мир. Не быт, а бытие.
Не только передоновская жизнь, а всякая жизнь представляется Сологубу чем-то подлым, липким, смердящим, -- грязным потоком, который нахлынул на человека и облепляет его, и заливает ему рот, уши, глаза своею тягучей, гнусной хлябью.
Вот у девушки Елены мир был прекрасным и мудрым, но и он тяжел для нее, и он недостоин ее, и, как бы она ни убегала от него, ей не уйти, потому что он в ней:
-- "Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть. Надо обречь его на казнь, и себя с ним".
И вот смерть миру -- и Елене ("Елена").
Сологубовы герои часто убивают мир -- и себя с ним. Когда римские воины искрошили мечами беззащитных детей, -- отрок Лин сказал им:
-- "Я не хочу жить в этом презренном мире, где совершаются такие жестокие дела" ("Чудо отрока Лина").
Изголодавшаяся Дуня повторяет его:
-- "Хорошо, что есть смерть!" ("Утешение").
А гимназистик Саша, которого мир так светел, которому от жизни достались покуда похвальные листы, пятерки и родительская ласка, -- именно потому-то отвергает этот мир: здесь ему как-то неуютно, неудобно, неловко, и он тепло думает только об одном:
-- "Но что бы там ни было, как хорошо, что есть она, смерть-освободительница" ("Земле земное").
А девочка Рая, убившаяся с четвертого этажа, является, после смерти, Мите Домоструку, как Недотыкомка Передонову, и примиряет его с миром, с передоновщиной, с Недотыкомкой обещаниями смерти:
-- "Не бойся. Подумай, ничего этого не будет. Как легко".
IV
Рая -- вот доброе божество Сологубовой мифологии. Она любезна ему потому, что умерла. "Если бы Раечка выросла, -- думает Митя, -- была бы горничная, как Дарья, помадилась бы и косила бы хитрые глаза", -- то есть попала бы в область передоновщины, сроднилась бы с Недотыкомкой.
"Если бы она выросла"... Значит, если бы она жила. Значит, чтобы сродниться с Недотыкомкой, достаточно одного -- жить.
Жить не так или иначе, а вообще жить, быть, носить в себе мир.
Жизнь для Сологуба -- ложь, уже потому, что она -- жизнь. Смерть для него -- единая реальность. Смерть -- мерило жизни.
Жизнь для Сологуба ужасна. Но не потому, чтобы она не отвечала каким-нибудь идеалам добра, не потому, чтобы она была хуже той жизни, которая будет через двести лет, не потому, чтобы люди были достойны какой-нибудь лучшей жизни, а потому, что она лживее, уродливее, суетливее смерти.
Сологуб стыдит жизнь смертью, и делает это не по каким-нибудь теоретическим выкладкам, а по живому, искреннему, непосредственному чувству. Та страшная возможность, которую носит в себе человек -- прекратить навеки этот постыдный, кошмарный, уродливый мир, где он очутился, -- единственная занимает Сологуба.
Какою кажется ему жизнь, мы знаем из "Мелкого Беса". Но смерть -- ни разу не изобразил ее Сологуб в ее уродстве, в ее бессмысленности, в смрадности ее:
"Медленно и сильно вонзила Елена в грудь, прямо против ровно бившегося сердца, кинжал до самой рукоятки -- и тихо умерла".
Вот какими нежными словами говорит он об этой победе единственного своего божества -- Раи.
Маленький Саша пошел на кладбище, прильнул к материнской могиле: "На неуловимо краткое время сладостный и нежный восторг овладел им. Настала неизъяснимая полнота в чувствах, словно пришла утешительница и низвела с собою рай. Бледный, с сияющей и радостною улыбкою на губах, Саша еще ближе приник к белому кресту и широкими черными глазами смотрел перед собою, мимо померкшего для него мира...
И отошло это, -- и опять надвинулись докучные явления".
V
"Докучные явления" -- передоновщина. Ее власть начинается тогда, когда "отходит это", отходит "сладостный и нежный восторг" смерти.
Мир вступает в свои права и наступает угрюмая вакханалия жизни.
Володин заливается блеющим хохотом и прыгает, как баран, нелепо вскидывая ноги, и хрюкает, и плюет на стену, и рвет обои, и колотит их сапогами. Саранин, чтоб уменьшить рост своей жены, выпивает снадобье, предназначенное для нее, и уменьшается, ежедневно уменьшается, и шляпа падает ему на плечи, и брюки доходят ему до ушей, и жена продает его фирме Стригаль и КR для выставки, и Стригаль и КR напяливают на него крошечные сюртучки, и он, болтая фалдочками, бегает в окне лилипутиком, на смех уличным мальчишкам, и уменьшается, и уменьшается, а жена его заводит себе на Стригалевы деньги любовников, бриллианты, экипажи, дома и, -- какие гнусные подробности страшного воображения! -- кормит его, как птицу, с пальца, а он пищит, а он пишет кому-то крошечные прошеньица, а Стригаль и Ко в славе, Стригаль и КR расширяют мастерские, Стригаль и Ко богаты, Стригаль и Ко великодушны: они кормят Саранина по-царски -- и одно спасение для Саранина от этого великодушия -- уменьшиться до микроскопических размеров и улететь на сквознячке, -- и все здесь ужасны, и Стригаль, и Саранин, и его жена, -- не ужасен один только "сквознячок".
Вакханалия разыгрывается. Кухаркин сын Домострук становится перед барыней на колени и кланяется ей, и целует ее башмаки, и повторяет отчаянные и нежные слова, а она зовет дворника Дементия, чтоб тот его высек, и тот ведет его в дворницкую и начинается нечто до того омерзительное, что влюбляешься в Домострука, и хочешь бежать за ним, и пойти под розги вместо него; но Сологуб смотрит на вас удивленно и говорит: зачем? Разве я волную вас, чтобы искушать вашу гуманность, разве я -- Диккенс, чтобы муками сострадания привести вас к любви, к сочувствию, к желанию лучшей жизни? Нет, как бы хороша жизнь ни была, она ужасна тем, что она жизнь. Пусть тебя бьют, как Домострука, или ласкают, как Кораблева ("Земле земное") -- одинаково отвергайте мир, одинаково сбрасывайте личины жизни.
VI
С мальчиком Готиком произошло странное приключение.
Он выглянул в окно и заметил себя самого.
Другой Готик тихонько крался из сада. Он пригибался, прячась за кусты, -- вот шмыгнул за калитку, -- исчез за деревьями, на тропинке, что круто спускалась к реке.
Готик решил, что это он ходил к своей возлюбленной Селените, к царевне Селениточке, у которой
... дивный замок Весь пронизан лунным светом.
И хранит свои ночные хождения к Селените, как некую тайну, и готов был пострадать за Селениту, жертву принести своей любви, -- но потом оказалось, что это вовсе не он ходил к Селените, а горничная Настя надевала его блузку и сапоги и отправлялась в этой одежде к парням.
Вот до какой степени "мир докучных явлений" не стоит того, чтобы мы ему верили и чтоб его любили.
Мы сами, по Сологубу, -- не мерило мира, мы тоже мир, -- не только память.
VII
Сологубовы ощущения не новы. Сказал же великий поэт:
И если жизнь -- базар крикливый Бога, То только смерть -- его бессмертный храм!
Но поэт только сказал, а не выстрадал, как цельное, строгое, ....
Сделал это Сологуб. Не только сказал в риторических каких-нибудь фиоритурах (ему одному в наше время совершенно чужда риторика!). Провел в плоть, в действие, в теургию. Он не писал, что жизнь -- мертвецкая, а луна -- кладбищенский фонарь, -- он пережил это, он поверил в это -- и потому его искусство -- единственная настоящая теургия нашего времени. Г. Бердяев так искал теургии в последней книге "Русской Мысли". Не угодно ли ему испробовать Сологубову? А Вяч. Иванов так много и умно писал о неприятии мира. Не угодно ли ему испробовать Сологубово неприятие, которое в том и заключается, чтобы привязать себе на шею камень и броситься в воду?
***
Хороша, однако, эпоха, когда единственная теургия -- сквознячок!