Аннотация: В. Розанов. Ослабнувший фетиш. Психологические основы русской революции. -- Изд. Пирожкова. СПб. 1906 г. Цена 20 к.
Прохожий и революция
В. Розанов. Ослабнувший фетиш. Психологические основы русской революции. -- Изд. Пирожкова. СПб. 1906 г. Цена 20 к.
I
-- Что здесь случилось? -- спросил рассеянный прохожий.
-- Революция! -- отвечали ему.
-- А, революция! Знаю, знаю! слыхал! -- сказал рассеянный прохожий, засеменил дальше и, придя домой, написал книжку "О психологических основах" русской революции".
"Мнё думается, -- догадывался он в этой книжке, -- что самая "республика" мечтается у них не в тяжеловесных формах реального республиканского строя, напр., Франции или Соединенных Штатов, с этими разными департаментами и штатами, судом и судебными следователями, налогами и прочею "гадостью", а в виде какого-то зеленого и нестареющего пансиона, иди русского "интеллигентского поселка", растянувшегося от Амура до Вислы, где податей не берут, в тюрьмы не сажают, начальства нет, или оно есть, но в такой форме, что даже приятно и где с чрезвычайной охотой люди работают и работают, учатся и учатся -- только учатся и только работают".
В комнате становилось темно. Рассеянный прохожий -- В. В. Розанов -- любит писать в этот час, когда все знакомые предметы вдруг становятся какими-то загадочными, непонятными, и когда портрет Страхова, висящий над его столом, можно принять за Маркса, а Каткова за Герцена.
Он -- В. В. Розанов -- "мечтатель", "визионер", "самодум", он -- "в подполье", "в своем углу". Вся сила его, все очарование удивительного его таланта в том, что он ничего не знает, а только "догадывается", ни о чем не думает, а только "мечтает", только улавливает в сумерках своего подполья какие-то тени, и шепчет вам о них своим нервическим, прерывистым шепотком.
-- Экономические причины? -- шепчет он. Конечно, конечно! Голод, холод, произвол, угнетение, -- конечно, все это революция. Но главное, главное -- революционные "мечтания", "фантастика" революционная, -- идеал "какой-то невидимой республики".
Главное -- мечтанья "не уступающие средневековым, только не о "Прекрасной Даме", "Sancta Virgo", а вот об этом грядущем братстве юных работников и работниц, учеников и учениц, слушающих тоже юных, по крайней мере душою, наставников и наставниц", "истинные палатины невидимого Града, каких было много в средние века". Помните у Пушкина стих о "бедном рыцаре"; только эти рыцари наших дней -- не бледные, без синевы под глазами, напротив, -- краснощекие, большие, рослые, но тоже(!) с этой неуклюжестью движений и манер, какая специальна в возрасте между 17 и 21 годами".
Тут, надо думать, в комнате стало совсем темно. И пред духовным взором г. Розанова предстал фантастический какой-то эс-эр, каких на самом деле совсем не бывает. И полюбил его Розанов, и позавидовал ему, и какое-то снисхождение к нему почувствовал. Сам-то он старше, солиднее, умнее, но почему "отрокам и отроковицам не верить", что при республиканском строе яблони будут расцветать раз в мае, во второй раз в октябре, и третий раз в декабре"?..
Почему им не "кричать, не доказывать, не агитировать", не пропагандировать эти яблоки?
-- Пусть делают, что хотят! -- разрешает г. Розанов и, улыбаясь видению, засыпает у себя на диване.
II
"Настоящей республики "отрокам" не надо. -- Они жаждут республики фантастической. -Свобода им нужна отнюдь не для реальных благ. -- Свобода им нужна для свободы, республика для республики, братство для братства, наука для науки. -- Республиканство "отроков" -- это сладкая самоцель, это нечто, себе довлеющее, некое Ding an Sich".
Вот куда приводят Розанова его мечты. В революции он усматривать фетишизм республиканства -- т.е. нечто такое, что заведомо ложно, заведомо неосуществимо, но с этой точки зрения полезно, прекрасно, заманчиво.
Ах, это так верно, так верно, что даже и говорить об этом не стоило. Ибо, Василий Васильевич, где же вы видали, -- в каком таком человеческом поступке, стремлении, действии, чтобы не было этого фетишизма, чтобы отсутствовала эта самоцель?
Когда мы любим женщину -- разве думаем мы, что любовь эта в нас для рождения с нею детей? Нет, эта мысль о цели, о применении любви оскорбляет любящего и, как бы он ни штудировал Гартмана, а в минуты любви он непременно сочтет свою любовь самоцелью, фетишом, вещью в самой себе и для себя самой.
Точно также сколько бы вы не говорили о текучести, переменчивости правового сознания, например, но в момент нарушения или восстановления какого-нибудь права, вы всегда будете думать, что право ради права, справедливость ради справедливости; судья, адвокат, прокурор -- могут думать все, что угодно, но в момент правосудия -- они все неминуемо говорят:
-- Пусть завтра погибнет мир, но справедливость абсолютна, и последний преступник должен быть наказан сегодня же.
Во время действия, словом, мы все фетишисты. Поэт, хотя бы и поющий о баррикадах, в минуты вдохновения знает, что искусство самоцельно, ученый, что самоцельна наука, верующий, что религия, -- почему же революционеру не верить в самоцельность революции, почему же не создать ему из республики абсолюта?
Нет, пусть г. Розанов попробует, отыщет хоть одну идею без этой мнимой абсолютности, хоть одно общественное движение, хоть один частный наш поступок. Нет таких.
А если нет, то зачем же волноваться, доказывать, объяснять, суетиться, приписывая фантастическому эс-эру то, что присуще всем, кто что бы то ни было делает: писателям, шулерам, плотникам, министрам.
Какой же прок в исследовании, которое доказывает то, что дано а priori.
Но не потому ли книжка Розанова так упоительна, так прекрасна и заманчива, что она ничего не знает о революции? Какая бы цена была стихам Лукреция, если бы он читал Дарвина, Геккеля и Спенсера?
III
Есть у этой книжки то обаяние, что она писана не специалистом. Будем откровенны и признаемся, что все эти "социальные катаклизмы", "классовые идеологии", "диалектики общественного процесса" -- все эти сикамбры и органоны российского "движения" -- ужасно нам всем надоели и сделали нас всех какими-то приват-доцентами революции, какими-то бунтовщиками без бунта, какими-то кадетами от социализма.
И тут вдруг такая голубая наивность: "отроки, отроковицы", "наставники, наставницы", "палатины... невидимого Града", "великие стихии воображения и чувства". Не те слова, не те образы, к которым приучили нас наши двухкопеечные, пятикопеечные каутские, каутские, каутские.
И -- сознаться ли? -- все мы гораздо хуже, чем думает о нас г. Розанов. Какие у нас, в нашей северной революции -- грезы, мечтания, фантазии, иллюзии? Мы не фантазеры, но мы и не практики! Мы просто приват-доценты. Разве вчерашний хотя бы бойкот Думы -- беру первое, что приходит в голову -- не обнаружит изумительной нашей трезвенности, рассудительности, теоретичности. За нами -- "планомерные действия истории", -- говорили мы; -- за нами "исторический ход вещей" -- говорили мы, и крепко зажимали страницами пыльной книги все "великие стихии воображения и чувства". Ведь как нужно поверить своим схемам, своим таблицам умножения, как аскетически нужно отречься от "мечты", от "несбыточной грезы", чтобы отвергнуть то, чего сами же мучительно ждали.
Отвергнуть только оттого, что по своим счетам, книжкам, расписаниям мы -- аккуратно и точно высчитали, что самые возвышенные, свободолюбивые люди, ежели они "представители данного класса", непременно окажутся "на известной стадии развития" предателями, перебежчиками, врагами своего народа.
Может быть все это и так, может быть расчеты наши и совершенно правильны, но ведь это расчеты, а не мечты, это таблица умножения, а не греза.
IV
Итак:
То, что есть верного в книжке Розанова, -- в такой же мере относится к революционерам, как и к --
будкам, бабам. Мальчишкам, львам, на воротах И стаям галок на крестах.
А то, что касается исключительно революционной психологии, -- то неверно, неосновательно и вымечтано в сумерках "своего угла" -- за тысячу верст от настоящего, "живого" революционера.
И все же -- какая же это ослепительная, сверкающая книжка. Она талантлива, она прихотлива, она волнует, как лирическое стихотворение. В ней нет и в помине того вялого, самому себе постылого Розанова, который в "Новом Времени" пишет свои безнадежные фельетоны. Здесь, когда Розанов хоть на секунду вырвался из своего подвала, он весь -- сила, весь -- вдохновение. Мне хочется здесь привести его слова, -- не о том, как народился революционный фетиш, -- а, как ослаб прежний:
"Кончилось великое иконопочитание... И высказалось. Вот -- революция. Вот -- душа ее.
Члены "Русского Собрания" злобны, дики, капризны, ибо они не менее кого бы то ни было знают, что "все пропало" в этом отношении, что злобою и силою никого не удержишь, а очарование волшебства и сказки ни в ком уже не живет, не живет оно и в груди Б. Никольского и Ник. Соколова. А в сказке-то все и дело, в очаровании и заключалась неприступная стена... Не забуду выставки в Москве... Я уже выходил из нее, как был привлечен не то криком, не то писком какого-то коротенького слова. Оглянулся. И вижу купчиха, лет 40-35, согнувшись в прямой угол и держа (очевидно) сынишку лет 8-10 за плечи и указывая перстом куда-то вдаль, захлебываясь говорила:
-- Вон он! Вон он! Вон он!..
И так целые строки: вон он! Лицо красное, улыбающееся, восторженное. Через 25 лет помню.
-- Да кто он? -- спросил я окружающих.
-- Князь Андрей Александрович проходит, вон -- далеко, в сером военном пальто, полная фигура.
Я надел шапку и пошел... Ничего особенного -- пишет г. Розанов. "Ничего особенного" -- в этом все и дело. И для членов "Русского Собрания" -- "ничего особенного", и из них никто не будет целую страницу кричать: "вон он", захлебываясь, с упоением, и рассказывать с упоением домашним, что вот "видел", и засыпая ночью грезить о "сером пальто и полной фигуре". А в этом все и дело".
Так говорил сотрудник "Нового Времени".
Дальше я цитировать не решаюсь, так как боюсь, что Меньшиков в роли Шерлока Холмса даже Ватсона нынче не пожалеет.
Не, знаю, поблагодарил ли Розанов г. Меньшикова за последний обыск; не знаю даже, присутствует ли г. Меньшиков при всех обысках, устраиваемых по его инициативе, но знаю одно: В.В. Розанов написал не меньше десяти книг, глубоких, вдохновенных, волнующих, он страстно боролся за свободу женщины, свободу церкви, свободу любви -- и читатели вспомнили о нем только теперь, когда у него устроили обыск. Положительно, в вашей дикой стране один скверный обыск лучше десяти хороших книг.
К. Чуковский
Первая публикация:"Свобода и жизнь" / 16 (29) октября 1906 г.