Это просто необъяснимо в Горьком. Вырваться из самой глуби, из недр жизни, и принести с собою какие-то кабинетные теории, логические системы какие-то. "Сюда", "наверх", к нам пришел он, обвеянный ветром степей и морей и принес с собой сложную и красивую диалектику -- правда страстную, но все же чуждую жизни диалектику, которой место, казалось бы, в накуренных интеллигентских гостиных, в нашем комнатном выдуманном обиходе, а не "На плотах", не "В степи", не на "Ярмарке в Голтее"...
В последнее время, когда Горький написал риторического "Человека" и резонерских "Дачников" -- рабская критика наша стала кричать о "падении", о "неожиданном переломе" его таланта... Это совершенное заблуждение. Горький всегда шел одной дорогой. Он всегда был резонером, теоретическим человеком. Он никогда не рассказывал, он всегда доказывал. Спор -- любимая форма его произведений. Да и что такое его драмы, как не целый ряд теоретических диалогов, чего-то вроде древних платоновских, сократовских диалогов, -- с редкими иллюстрациями. Это мне хорошее слово под перо попалось: иллюстрация. Подобно тому, как картинки в книжках, служащие пояснением текста, не имеют самостоятельного значения, так и все эти Мальвы, Каины, Артемы, Челкаши -- интересуют Горького лишь постольку, поскольку они имеют отношение к тексту его книги, книги философской, отвлеченной -- книги под заглавием "Личность и Энергия". Хотите примеров? Варенька Олесова -- иллюстрация к положению о преимуществах душевной мощи пред культурной мыслью; Мой спутник -- иллюстрация к положению о преимуществах душевной мощи пред добротою и любовью; Челкаш -- о преимуществах душевной мощи пред нравственностью; Сокол -- пред культурной осмотрительностью и т.д. Правда, все эти образы ярки и прекрасны сами по себе, в них угадывается страстный и сильный художник, -- но все же самостоятельно они не живут, не дышат; роль их -- роль служебная, роль иллюстраций. Правда и то, что картинки бывают порою лучше самого текста, -- с Горьким это и произошло, -- но для самого-то автора, для души его, для его характера текст куда важнее иллюстраций...
Новые его произведения изобличают это обстоятельство с новой силой...
Их два, этих новых произведения. Одно зовется "Тюрьма" (сборн. "Знание" кн. IV), другое "Рассказ Филиппа Васильевича" (сборн. "Знание" кн. V).
Нигде так не сказалась теоретичность и отвлеченность Горьковского творчества, как в этих двух рассказах, особенно во втором. С него-то я и начну.
Сидел Филипп Васильевич... Но, нет, забудьте, господа, на минуту, что здесь дело идет о Филиппе Васильевиче, предположите, что все здесь говорится от лица самого Горького... С первых же слов мы убедимся, что личности их чрезвычайно совпадают [Есть, конечно, некоторые различия, нарочито сооруженные автором. Например, фраза "мы все обязаны ценить взаимные услуги друг друга, это необходимо в общежитии" -- принадлежит не Горькому. Но дело ведь не во фразах, а в другом]. Итак, сидел как-то осенью Горький в городском саду -- и к нему подошел нищий. "Послушайте, дайте мне на хлеб", -- сказал нищий, и гордо не снял пред ним шляпы. Эта повелительность, эта гордость -- первое условие любви Горького к своим героям, и действительно Фил. Вас. заметил тут же:
-- "Это понравилось мне"...
Видно, вкусы у них с Горьким одинаковы. И потом, когда нищий "гордо поднимает голову", когда он замечает по поводу толкнувшей его дамы: "как люди привыкли толкать друг друга, как будто толкнуть, это ничего не значит" -- рассказчику он видимо нравится вместе с Горьким... Словом, покуда нищий -- горд, силен и независим -- все творческие симпатии Горького на его стороне. Но вот Платон (так его зовут) попадает в дворники к одному профессору, -- и душа его подчиняется слабости: он влюбляется в хозяйскую дочку, влюбляется покорно, тихо, до рабского обожания... С этой минуты он перестает нравиться автору... "Мне не понравился этот его отзыв", "это тоже надоедало мне" -- замечает на каждом шагу Горький. Чем дальше, тем враждебнее становятся к Платону отношения автора... Он подшучивает над ним, находит его забавным и т. д. Барышня же, в которую влюбляется дворник, обращается с ним жестоко, издевательски, мучительски. И так теоретичны симпатии и антипатии Горького, так мало заботится он об иллюстрациях отвлеченных своих положений, что он называет "веселыми" такие, например, сценки:
-- "Платон! -- звала Лидочка.
Он являлся.
-- Вы любите меня? -- ласково спрашивала она.
-- Да! -- твердо говорил дворник.
-- Очень?
-- Да, -- повторял он.
-- И если бы я попросила вас о чем-нибудь, -- мечтательно рассматривая его скуластое лицо, таинственно и тихо говорила Лидочка, -- ведь вы все сделаете для меня, Платон?
-- Все! -- с непоколебимой уверенностью отвечал дворник.
-- Ну, если так, -- восторженно улыбаясь, продолжала она, -- если так, дорогой мой Платон...
Лицо ее становилось печальным и, глубоко вздыхая, она заканчивала:
-- Поставьте, самовар...
-- А в глазах ее сверкала веселая улыбка"...
Нужно быть фанатиком отвлеченной мысли, нужно утратить всякую непосредственность отношения к действительности, чтобы так радостно описать эту "веселую" сценку... Я здесь не "обличаю", я только хочу возможно сильнее подчеркнуть эту кабинетность, эту беспочвенность Горьковского творчества -- такую странную в человеке, стоявшем так близко к действительности... Упрямый рационалист, он так верит в свои абстрактные выкладки, что, как Раскольников, определяет ими свое отношение к действительности, хотя бы оно и противоречило правде его сердца, правде его совести...
В рассказе "Тюрьма", написанном прямо под диктовку живых впечатлений личной жизни писателя, -- теориям, казалось бы, нет никакого места. Но и здесь образы являются только иллюстрациями. В тюремщиках он ненавидит именно их слабость, их робость, их безличность. Он ненавидит их за то, что, "безропотно подчиняясь чужой воле... они твердят людям все одно и то же тупое слово: "нельзя" -- и никогда не спросили себя: почему же нельзя"... Словом, опять-таки картинки к отвлеченной, теоретической книге "Личность и Энергия"...
"Никто не смеет сказать гордое человеческое слово -- не хочу" -- вот за что презирает, жалеет и ненавидит Горький тюремщиков. Будь они сильны, покори они человеческую волю, -- он ничего не имел бы против них. Чуть ему хочется внушить отвращение к ним -- он подчеркивает их бессмысленность, их подчиненность, их безличность (вспомните надзирателя, вспомните часового с его: Слушаю! и "так точно!" и т. д.), все, что хотите, но только не силу, потому что этот теоретический человек раз навсегда установил -- прославление силы, в какой бы форме она ни проявлялась.
Заключенные же дороги ему не как бессильные жертвы, не как бедные, несчастные, страдающие, а как борцы, как гордые, как несломимые владыки жизни, как иллюстрация к теоретическим доказательствам о могуществе человека. Недаром "Тюрьма" заканчивается такими словами:
-- "Кто освободил свой ум из темницы предрассудков, для того тюрьма не существует, ибо вот мы заставляем говорить камни, и камни говорят за нас"...