О чеховских вещах в постановке Художественного Театра существует целая литература, -- и потому я скажу о них только несколько слов... Пред нами проходили кроткие, нежные, благоуханные чеховские женщины, которых его герои так любят называть: великолепная моя, удивительная моя, трогательная моя... Проходили "размахивающие" Лопахины, Львовы, Кулыгины, Серебряковы, растерянные дяди Вани, Ивановы, Вершинины, -- проходили обвеянные женственной чеховской поэзией, мягким, лунным светом его любви к людям, к жизни, к человеческим мечтам и страданиям. И был во всем этом чеховский колорит, чеховский тон, чеховская мелодия, такая родная нам, близкая, славянская... И много душевного невежества нужно для того, чтобы найти в этой мелодии одни только "случайности", "мелочи", "контуры жизни..."
Здесь я случайно набрел на интереснейшее явление очень важное для исследования процессов чеховского творчества... Вы помните, в последнем действии "Вишневого Сада" Трофимов говорит Лопахину:
-- Как ни как, все-таки я тебя люблю. У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа...
К моему удивлению, в постановке художественного театра слова эти, полные такого значения, были выброшены. Я заинтересовался, почему, -- и оказалось, что в авторском экземпляре, по которому играет Художественный Театр, -- слов этих нет... Никто из артистов Художественного Театра не справлялся с позднейшим текстом, и об этих словах не знал. Стало быть, Чехов вставил их -- уже потом, после того, как пьеса была написана... В них явное стремление -- примириться с Лопахиным, полюбить его, смягчить его резкий контур. Чехов хотел быть объективным во что бы то ни стало, даже наперекор своему чувству -- и вот "пальцы артиста", вот "нежность души"...
Лопахин говорит: "Мне кажется, я знаю, для чего я существую:" -- эта определенность значения сближает его для Чехова с доктором Львовым: "говорю я ясно и определенно и не может понять меня только тот, у кого нет сердца". Эта определенность ненавистна Чехову, -- у которого задушевнейшие герои говорят всем Лопахиным да Львовым почти заодно с Любовью Андреевной: "Вы видите, где правда и где неправда, а я точно потеряла зрение, ничего не вижу [См. рецензию об Иванове в прошлом No "Театр. России"].
Но Львов был написан давно, неопытной рукой начинающего драматурга, а Лопахин -- последнее произведение великого художника. Сначала Чехов отнесся к Лопахину субъективно, а потом постарался замести следы этого субъективного отношения: дал Лопахину тонкие пальцы, нужную душу и лучшие задушевнейшие мечты любимых своих героев, -- всех этих Астровых, Вершининых:
-- Господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами...
Здесь, в этой нарочитой объективности задним числом, так сказать, -- ключ к пониманию чеховской музы, -- здесь намек на подлинные симпатии этого скрытного, сдержанного художника, о котором столько же производных суждений, сколько критиков, толковавших о нем...
Обыкновенно, когда говорят о постановках Худ. Театра, вспоминают те или другие детали их. А я деталей не помню, -- все детали слились для меня в одно цельное воспоминание -- и что навсегда останется у меня в памяти после нынешних спектаклей -- это тихое очарование стыдливо-прекрасной чеховской поэзии.
"Миниатюры" понравились мне меньше всего, что я видел в Худ. Театре. Самая мысль поставить чеховские рассказы -- великолепная мысль, но, по-моему, сделали чрезвычайно неудачный выбор этих рассказов. "Унтер Пришибеев" -- растянутый, однообразный рассказ, одна из слабейших чеховских вещей, "Злоумышленник" -- сильная и глубокая вещь -- в которой уже предчувствуется обычная чеховская мысль о столкновении интимной душевной правды с официальной правдой, -- ее нельзя играть наперекор авторскому замыслу -- и делать из Дениса Григорьева -- какого-то лукавого, хитроватого верзилу, как это сделал г. Громов.
Хирургия -- удалась лучше. Тонкая, изящная игра гг. Грибунина и Москвина покрывала хохотом весь зрительный зал...