Портрет Е. Н. Чирикова работы художника М. Максалли. 1930 г.
"...Сказал им: может ли слепой водить слепого? Не оба ли упадут в яму?" Еванг. от Луки, гл. 6, ст. 39
Книга первая
I
Никудышевка. Так называлось одно из старых дворянских гнезд в Симбирской губернии...
Владельцы имения -- господа Кудышевы, а их имение -- Никудышевка.
В начале 80-х годов -- время, с которого мы поведем нашу повесть, -- Кудышевы вдруг обиделись и переименовали свое имение в "Отрадное", но переименование не привилось: хотя на казенном языке имение стали писать -- "Отрадное, Никудышевка тож", но все окрестные жители настойчиво продолжали называть имение Никудышевкой. Жители так привыкли к этому названию, что никому уже, кроме самих владельцев, название это не казалось ни смешным, ни обидным. Никудышевка так Некудышевка!..
Конечно, всякому новому человеку, заезжему из чужих краев, когда он впервые слышал это название, с непривычки делалось смешно, и он мысленно спрашивал себя: какой тайный смысл кроется в этом странном названии, так обидно исковеркавшем подлинную фамилию родовитого дворянского рода?
При желании любознательный человек мог бы докопаться и до этой исторической тайны. Оказывается, что не всегда имение это называлось Никудышевкой. По объяснениям самих владельцев, в стародавние времена все было честь честью: имение носило имя "господ" и называлось, как оно и следовало по старым дворянским традициям, "Кудышевом"... Никакой Никудышевки не было, а было село Кудышево. Потом это село сгорело дотла, а крепостные были расселены по другим деревням богатых помещиков. При освобождении крестьян часть мужиков-мечтателей не пожелала платить выкупных платежей за землю и села на маленькие дарственные наделы, твердо надеясь, что вся барская земля вскорости отойдет к народу без всяких выплат. Поблизости от уцелевшей от пожара барской усадьбы образовались выселки дарственников. Так как мужицкая мечтательность не оправдалась, а дарственные наделы были столь малы, что, по меткому выражению толстовского мужика[29], не только скотину, а даже куренка некуда было выпустить, то, по свойственной привычке к юмору, выселенцы и прозвали свою деревеньку "Никудышевкой". Потом и самое имение превратили из Кудышева в Никудышевку, а владельцев окрестили "никудышенскими господами"...
Если вы спросите местного мужика: почему -- Никудышевка? -- он вам ответит, ухмыльнувшись в бороду:
-- Господа никудышные... Ну, стало быть, и вышла Никудышевка!
Мужик оглядится по сторонам, почешет в затылке и пояснит:
-- Плохого ничего про нонешних не скажешь, а только все они выдумщики, никудышные, стало быть.
Слово "никудышный" в этих местах довольно употребительное. В нем кроется не только насмешка, чаще -- соболезнование. Никудышными здесь называют инвалидов, физических уродов, душевнобольных, дурачков и блаженненьких...
Когда-то Кудышево представляло собою нечто вроде удельной вотчины, где проживал впавший в опалу вельможа Екатерининских времен, князь Кудышев, приходившийся сродни одному из придворных фаворитов. Удалившись на покой, он в пику своим врагам решил соорудить себе свой собственный "Петергофский[30] дворец" и престол с собственными придворными и холопами. Развел прекрасный парк, выкопал целую систему прудов, настроил разных бельведеров[31], беседок, мостиков, гротов, населил парк греческими и римскими богинями и нимфами; завел свой театр, оркестр, балет. Говорят, что был он большой развратник и сам сочинял балеты, заимствуя сюжеты из наиболее скабрезных метаморфоз Овидия[32]. И погиб он будто бы жертвою этого специального искусства: дерзнул на великое кощунство -- начал переделывать на балеты Библию, вздумал разыграть райское грехопадение, в котором изображал Адама. В момент грехопадения и скончался на подмостках театра от разрыва сердца. Крепостную девку, исполнявшую роль Евы, заподозрили в отравлении барина и загоняли судебной волокитой: утопилась в "пруду с лебедями". Один из прудов в Никудышевке еще в 80-х годах назывался "Алёнкиным прудом", и среди крестьян шла молва, что каждый год в ночь под Иванов день на кочке середь пруда видят голую девку: сидит и расчесывает гребнем свои долгие волосы...
"Преданья старины глубокой"![33] К началу 80-х годов прошлого столетия в имении сохранились от вельможных затей лишь смутные воспоминания в виде позеленевших развалин, въевшихся в землю каменных плит и фундаментов, заросших камышом и осокою, населенных лягушками прудов, провалившихся ям, источенных временем обломков статуй... От бывшего дворца уцелело лишь одно крыло, послужившее потом основанием к возведению нового барского дома, дважды горевшего и возобновлявшегося все в более и более скромных размерах. Огромная вотчина давно распалась, растаяла и продолжала таять, особенно после падения крепостного права. Кудышево превратилось в Никудышевку, а бывший "Петергофский дворец" -- в дворянскую усадьбу с "прошлым", все еще интересную для любителей археологии и лирических поэтов, любящих воскрешать все умирающее в печальных стихах своих. Да и самый род князей Кудышевых давно уже потерял свое княжеское достоинство, и прежнее родовитое дворянское гнездо губернские власти с конца 70-х годов прошлого столетия уже начали в тайных разговорах своих называть не иначе, как "гнездом крамолы и революции"...
II
К началу 80-х годов единственным осколком от давно минувших времен, запечатлевшим в себе как бы частицу далекого прошлого князей Кудышевых, была в Никудышевке "старая барыня", Анна Михайловна Кудышева, продолжавшая пользоваться неизменным уважением как местных властей, светских и духовных, так и всего столбового дворянства губернии. Эта старуха, напоминавшая своей импозантной фигурой императрицу Екатерину[34], казалось, не хотела делать никаких уступок духу времени, ни внешних, ни внутренних, а как бы даже бросала вызов современности: она и теперь еще нередко называла своего старшего сына, Павла Николаевича, "князем", а в разговоре с дворней -- всегда -- "Его сиятельством". Сколько ни воевал с нею этот когда-то крамольник, а теперь только либеральный, или, как тогда называли, "передовой земец", с раздражением откидывая не принадлежащее ему более звание князя, старуха не покорялась...
Рассказывают, что однажды мать назвала его "князем" в присутствии гостей, людей по преимуществу тоже либеральных, передовых. Сын покраснел и почувствовал себя так, словно его публично обругали неприличным словом. Чтобы замять и поправить нетактичность старухи, Павел Николаевич рассказал смешную историю про императора Павла. (Надо сказать, что он любил за рюмкой водки с приятелями отводить душу юмористическими рассказами из жизни высокопоставленных лиц, не делая исключений даже для императоров и императриц и лишь из деликатности именуя их полным титулом: "Государь император" или "Государыня императрица". О губернаторах и говорить нечего: слушая Павла Николаевича, можно было подумать, что среди последних у нас были только или дураки, или мошенники.) Так вот, желая исправить социальную нетактичность своей матушки, Павел Николаевич и рассказал, под водочку и закусочку, такую смешную историю: действительно, когда-то они, Кудышевы, были князьями, но при императоре Павле звание это утратили, и вот по какому поводу. Один из предков его, начитавшийся вольнодумных французских философов, начал добавлять к своей подписи на бумагах слово "гражданин" -- гражданин князь Кудышев. Невзирая на то, что император Павел указом своим воспретил своим подданным употреблять в письме и разговоре это вольнодумное, занесенное через "окно в Европу" слово и повелел заменить оное словом "обыватель", вольнодумный предок продолжал подписываться двухэтажным званием. Кто-то из личных недоброжелателей князя, бывших при дворе или имевших там связи, и показал эту двухэтажную подпись государю. Тот вскипел гневом на ослушника, вычеркнул в подписи слово "князь" и начертал такую резолюцию:
Поелику звание гражданин князь Кудышев почитает превыше княжеского, то исключить его со всем родом и потомством из княжеского звания!
Выслушав эту историю, гости, как и сам Павел Николаевич, весело смеялись и над Анной Михайловной, и над императором Павлом, а один из гостей не то в шутку, не то с лукавым намерением испытать демократичность хозяина, посоветовал ему похлопотать где следует о возвращении утраченного звания. Павел Николаевич хотел было обидеться, но как раз в этот момент он приблизил уже рюмку с водкой к губам и не смог приостановиться. А когда водку проглотил, то вытер усы салфеткой и решил не обижаться, а рассказать еще одну смешную историю, и тоже по этому поводу. Оказалось, что при императоре Александре I один из предков Павла Николаевича уже делал такую попытку, но ничего не вышло: пока велась переписка, предок умер без княжеского достоинства, а наследники не пожелали продолжать хлопоты и тратить на них деньги...
И снова весело смеялись над предком, который так хотел предстать на тот свет в княжеском достоинстве. А лукавый гость снова искусил хозяина:
-- А любопытно было бы узнать, как ответили бы теперь в высших сферах на ваше ходатайство?
Тут Павел Николаевич решил уже обидеться. Во-первых, он вырос уже из этого звания и предпочитает ему "гражданина", а во-вторых, если бы даже он и вздумал продать свое гражданство за чечевичную похлебку, то из этого ничего бы не вышло:
-- Моя политическая физиономия настолько определенна, что княжеское звание все равно не помогло бы нам, -- с гордостью ответил Павел Николаевич и напомнил о своем отце, который, хотя и беспокоил Высочайшую власть, но далеко не по таким поводам: вскоре после освобождения крестьян он, отец Павла Николаевича, примкнул к небольшой кучке просвещенных дворян своего времени и подписал адрес к Императору-освободителю, в котором честно и открыто заявлялось, что манифест 19 февраля 1861 года не оправдал надежд народа и не уничтожил всех беззаконий крепостного права. В результате этой гражданской смелости он впал в немилость, вынужден был сложить с себя звание предводителя дворянства и вообще бросить общественное служение и деятельность.
-- Возмутительно! -- произнес лукавый гость и продекламировал из Пушкина:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу![35]
А Павел Николаевич досказал про доблести отца: в пику Государю императору и помещикам он подарил своим мужикам 100 десятин земли, что вызвало острую панику среди крепостников дворян Симбирской губернии, со стороны которых в Питер полетели политические доносы на взбудоражившего мужиков помещика.
-- Один бунтик мужички им таки устроили! После этого в имении отца сделали обыск и нашли переписку с Герценом...
Все гости знали об этом случае, потому что Павел Николаевич много раз рассказывал уже про эту историю, но всегда, как и теперь, кто-нибудь да спросит:
-- С Искандером Герценом?
-- Да, с ним.
-- А сохранились у вас эти письма?
-- Они пребывают в архивах III Отделения[36].
Тогда один из гостей встал и, протягивая в пространство рюмку, патетически воскликнул:
-- Вот именно за эту испорченную репутацию уважаемого гражданина, Павла Николаевича Кудышева, а равно и за всех его предков, помогавших ему в этом деле, я и предлагаю, господа, выпить!
Павел Николаевич растрогался: на его глазах появились слезы. Все подходили к нему, целовали его в мокрые усы и чокались с ним, поплескивая ему на колени водкой из рюмок. Потом произносили тосты за его двух идейных братьев: "народовольца" и "толстовца", а кстати и за Анну Михайловну, "родившую трех славных, честных граждан".
-- За это можно простить уважаемой Анне Михайловне все социальные заблуждения.
Анна Михайловна не приняла тоста: она заслезилась и гордо вышла из столовой, сославшись на мигрень, а смущенные гости быстро оправились и продолжали с душевным возбуждением слушать рассказы хозяина про былые его революционные подвиги во дни студенчества. Своими рассказами он всегда пробуждал дремлющий в провинциальном благодушии революционный дух передовой интеллигенции. И теперь многие вспомнили дни своего студенчества, и каждому захотелось рассказать про какой-нибудь собственный подвиг. И вот полились воспоминания, а потом студенческая песня. Пели "Из страны, страны далекой"[37], "Быстры, как волны, дни нашей жизни"[38], "Укажи мне такую обитель, где бы русский мужик не страдал"[39]. А кончили "Дубинушкой"...
Но то время придет, и проснется народ,
И, встряхнув вековую кручину,
Он в родимых лесах на врага подберет
Здоровее и толще дубину!
И все под врагом разумели в общем не некое отвлеченное зло и неправду, в которых тонет человечество, а, так сказать, по домашности, министров, губернаторов, исправников, становых, жандармов и вообще всяческое начальство, предержащими властями над ними поставленное. И, конечно, уже никак не мог рассчитывать на "дубину" ни один из присутствовавших печальников народа, особенно сам хозяин, Кудышев, когда-то во младости побывавший в тюрьмах в роли политического преступника, а теперь неустанно сеявший в качестве земца на ниве народной только "разумное, доброе, вечное"[40]. Все они считали себя вправе ждать от народа только "сердечного спасибо", ибо одни лечили, другие просвещали, третьи строили мосты и дороги, страховали от пожаров и градобитий, творили правосудие и пр., и пр.
III
Хотя окрестные мужики и бабы продолжали называть владельцев Никудышевки "барами" или "господами", но, в сущности, бары и господа здесь кончились со смертью старого барина, мужа Анны Михайловны. Можно сказать, что покойный Николай Николаевич Кудышев был последним барином в Никудышевке. Помесь крепостника с вольтерьянцем[41], самодура с сентиментальным мечтателем, одинаково способного как к рыцарскому поступку, так и к варварскому своеволию, -- таков был отец Павла Николаевича. В этом последнем никудышевском барине как-то ухитрялись сожительствовать подлинный европеизм с самой подлинной азиатчиной. Мужики его боялись, но любили. За что? Если иной раз и поколотит, то, во-первых, всегда за дело, а во-вторых, непременно вознаградит и щедро. Однажды поймал в лесу порубщика и круто с ним расправился: выбил собственноручно три зуба и приказал выпороть. Потом стал мучиться угрызениями совести просвещенного помещика и, вызвавши пострадавшего мужика, просил все забыть и получить за каждый выбитый зуб по пяти рублей. В числе его благородных поступков следует поставить упомянутый уже выше подарок своим только что раскрепощенным мужикам в 100 десятин земли с лесом, за что он не только жестоко пострадал, а, можно сказать, поплатился жизнью, совершив еще один подвиг. О последнем рассказывали так. Отставленный от предводительства, Николай Николаевич Кудышев с той поры подвергался всяческим гонениям от властей. А тут еще помог этому делу и старший сынок, Павел: будучи студентом-первокурсником, Павел снюхался с народниками-революционерами и попал в дело бунтарей, затеявших поднять народ против помещиков с помощью подложного царского манифеста -- "Золотой грамоты". Хотя революционная связь Павла с бунтарями оказалась второстепенной и непосредственного участия в Чигиринском бунте[42] он не принимал, но в тюрьме все-таки посидел. Местные же жандармские власти, с которыми Николай Николаевич всегда вздорил, воспользовались случаем и произвели скандал на всю губернию: приехали в Никудышевку, перерыли все в доме, обыскали все постройки, чердаки и подвалы и нашли-таки какие-то ящики с разным хламом и с непонятными предметами, в которых заподозрили части не то типографского станка, не то литографии[43]. Все эти предметы, а также много книг из библиотеки, бумаги и письма, найденные в кабинете и шкафах с разной рухлядью, изъяли, опечатали и увезли в Симбирск вместе с Николаем Николаевичем. Всполошилась не только вся губернская власть, все дворянство и земство, но даже радостно вздрогнули центральные полицейские учреждения. Попался наконец! Однако вся эта шумная история очень быстро лопнула, как мыльный пузырь, выдутый необузданной фантазией престарелого симбирского жандармского полковника. Хотя в бумагах и были обнаружены два письма страшного тогда Герцена, но по содержанию своему эти вещественные доказательства говорили в пользу арестованного, ибо письма Герцена были ответами на раздраженную ругань Николая Николаевича по адресу "Колокола"[44], из которых явствовало, что дворянин Кудышев совершенно отвергает всю подпольную работу Герцена. Что же касается остатков типографского станка или литографии, то все это оказалось остатками ткацких и красильно-набивных инструментов, уцелевших еще от крепостной мастерской. Хотя все кончилось как будто бы и благополучно, а Николай Николаевич вернулся в Никудышевку со славой победителя, но торжество его было весьма кратко и закончилось трагически. Объясняясь с приехавшим к нему в имение "с извинением" жандармским полковником, Николай Николаевич так вскипел гневом гражданского достоинства, что не воздержался и ответил на какую-то неуместную шуточку полковника плюхой, после чего сам же и упал и, не прийдя в сознание, часа через два скончался от кровоизлияния в мозг. На похороны почившего со славой героя съехалось множество передовых людей со всей губернии, привезли много венков с вызывающими надписями на лентах, как то: "Рыцарю духа", "Мужу чести и справедливости", "Положившему душу за други своя" и т. п. Была борьба за эти надписи с прибывшими для порядка властями, было и самопожертвование со стороны публики. Молодой земский врач, недавно еще соскочивший со студенческой скамейки и продолжавший носить косоворотку и длинные волосы, произнес дерзкое надгробное слово, которое заканчивалось так:
-- Твоя благородная рука поднялась и сделала соответствующий историческому моменту жест. Этим благородным жестом ты как бы крикнул всем нам перед смертью: "Довольно рабского молчания и терпения! Очнитесь и громко кричите: Мы выросли! Нам надоело быть рабами и обывателями. Мы чувствуем себя гражданами! Спасибо, честный благородный гражданин земли русской! Мы тебя услышали. Спи спокойно и sit tibi terra levis..."[45]
Николая Николаевича похоронили в фамильном склепе, и он спал там спокойным сном вечности, молодой же человек, земский врач, надолго утратил спокойствие, ибо его в 24 часа выслали в Вологодскую губернию и отдали под надзор полиции.
Так, с большим шумом и треском, ушел из жизни последний никудышевский барин, надолго запечатлев свою личность в памяти властей и передовой интеллигенции всей Симбирской губернии. Что же касается мужиков Никудышевки и ее окрестностей, то они так и не оценили гражданских заслуг покойного барина. После обыска в имении, ареста и освобождения барина по всем окрестным деревням и селам поползли слухи, будто в никудышевской усадьбе начальство открыло фабрикацию фальшивых ассигнаций, но что никудышевские господа откупились настоящими царскими деньгами и потому барина выпустили и дело замяли. Долго потом деревенские бабы боялись барских денег и всякая ассигнация из барского дома внушала сомнения и заставляла советоваться со стариками:
-- Погляди-ка, правильная ли! Пес их знает: сказывают, что они сами деньги-то делают...
Прошел год. Мирская молва, что морская волна: пошумела и успокоилась... И семейная скорбь улеглась, притихла. Однако не все умирает с человеком: на юных душах осиротевших детей, один из которых был уже студентом, а два других еще гимназистами, остался неизгладимый след возмущения против... чего? Они и сами не могли бы назвать объекта своего возмущения. Обыск, арест отца, ни в чем не повинного, смерть его, и за всем этим как некий символ: жандарм, полиция, губернатор. Бедный папа ушел от них в ореоле героя и мученика за какую-то поруганную правду и справедливость. Если старший, Павел, уже вкусил от прямолинейной социалистической мудрости и возмущение его направлялось по готовому руслу, то гимназисты были пока еще никакими политическими злобами нетронуты. История с отцом, его смерть, похороны, венки и надмогильные речи, особенно же отказ властей отпустить из тюрьмы на время похорон старшего брата, столкнули их с путей политического неведения и направили их душевное тяготение к тем мыслям и к тем людям, за которые и которых жандармы преследовали... Старшего, Павла, жизнь очень скоро отрезвила от крайних утопий. Оторвавши от всяких прекрасных идеологических призраков, жизнь ткнула его лицом в самую подлинную русскую действительность. Попытка поднять всероссийский мужицкий бунт с помощью царской грамоты кончилась полным крахом, и за нее жестоко пострадали мечтательные обманщики. Только благодаря случайности Павел отделался годом тюрьмы и исключением из университета, с отдачею его, за несовершеннолетием, на поруки матери. Павел надолго засел в имении и должен был как старший мужчина в доме помогать матери распутывать все запутанные узлы финансовой стороны имения и с головою уйти в повседневные кропотливые мелочи сельского хозяйства и деревенского быта. С ранней весны и до глубокой осени ему приходилось пребывать в непрестанном общении с землей, с деревней и мужиком, вплотную подходить к самым устоям народнической веры, -- и ее воздушные замки очень скоро рассыпались как карточные домики от дуновения ветра. Эти замки оказались такими же фальшивыми, подложными, какой была "Золотая грамота", за которую он провел целый год в одиночном заключении подлинного, а не воздушного замка. Началась переоценка всех ценностей, приобретенных в нелегальных кружках, где им было получено, так сказать, первоначальное революционное образование. Кстати, под руками оказалась огромная библиотека предков, с креслом, на котором, по семейным преданиям, случалось сиживать историку Карамзину[46].
Зимами, когда Никудышевку заносило глубокими снегами, а вечера становились бесконечно долгими и беззвучными, Павел Николаевич забирался в этот деревенский склеп книжной мудрости, которую до сей поры с таким аппетитом грызли мыши и крысы, и без кружковых указок запоем читал книги по всем отраслям человеческого знания, стремясь все узнать и все понять. Так прошло три с лишком года. Надзор и поруки кончились. Начальство напомнило об исполнении воинской повинности. Отбывал ее в качестве вольноопределяющегося в ближайшем уездном городке Алатыре и здесь в местном клубе на семейно-танцевальном вечере на Святках познакомился и со всем пылом земляного человека, полного здоровья и неистощимой энергии, влюбился в "тургеневскую девушку", дочь уездного предводителя дворянства, Елену Владимировну Замураеву, отвечавшую ему несомненной симпатией и поощрением, несмотря на то, что дворяне Замураевы, закоренелые столпы старины, находились в постоянной вражде с либералами Кудышевыми. Вопреки долгой неприязни этих местных Монтекки и Капулетти, симбирские Ромео и Джульетта спустя год повенчались, и в Никудышевке появилась прекрасная "молодая барыня". Прожили в имении год, и вдруг оба заскучали: потянуло в суету города, к его огням, к театру, к музыке, к танцам. Примирение и родство с генералом Замураевым сильно подняло шансы бывшего "политического преступника" среди местного дворянства: сперва попал в гласные уездного земства, потом губернского и скоро сделался членом губернской земской управы и надолго обосновался в городе Симбирске. Земская деятельность пришлась ему по душе, но зато оторвала от Никудышевки и отчего дома. Никудышевка очутилась снова на руках "старой барыни" и плутоватого хохла, управляющего. Братья, Дмитрий и Григорий, теперь уже студенты, приезжали из Петербурга только на летние каникулы и не проявляли решительно никакой не только склонности, но даже простой любознательности к сельскому хозяйству и к собственному имению. Когда старший, Павел Николаевич, приезжал на время летнего отпуска с молодой женой погостить в Никудышевку и здесь встречался с младшими братьями, студентами, у обеих барынь, молодой и старой, начинались мигрени от бесконечных их споров...
IV
Дети одной семьи, рожденные на протяжении менее одного десятилетия, братья казались людьми трех взаимно отрицающих друг друга поколений...
Хотя над всеми троими почил, так сказать, дух интеллигентского народничества и все трое принадлежали к секте искателей "Царства Божьего" на земле, но в путях и средствах они совершенно расходились друг с другом...
"Золотая грамота" столкнула Павла Николаевича с путей революционного народничества с его бунтарством в море народной темноты и невежества, партийная занавесочка спала с глаз его, и он поторопился выйти на большую дорогу легальной общественной деятельности со всеми ее неизбежными компромиссами постепенных достижений. Так понятна стала ему мудрость русской пословицы "тише едешь, дальше будешь". Как человек, на своей шкуре познавший мужика, Павел Николаевич говорил:
-- Прав Гоголь: хороша русская тройка! Но все-таки на ней больше двенадцати верст в час не ускачешь, а потому нам так далеко еще до "Царствия Божьего", что некуда торопиться!
Павел Николаевич отвергал путь террора и немедленных переворотов не как моралист, а исключительно -- по его собственному выражению -- как член партии здравого смысла и логики. Выйдя на большую дорогу, он не сразу пошел твердой походкой уверенного путешественника. На первых порах он частенько-таки оглядывался, ибо душа его не сразу пришла в то гармоническое состояние, которое дается уверенностью в самом себе и в своей работе. Где-то в глубине его интеллигентского существа еще долго не умирал "кающийся дворянин" с его "критически мыслящей" личностью и с "долгом перед народом"[47]. Иногда после острых столкновений с государственной властью земского самоуправления, почти всегда кончавшихся поражением последнего, у Павла Николаевича опускались руки, пропадала энергия и самая вера в избранное дело. Вот в такие-то моменты он и оглядывался. Воскресало порой не только сомнение, но и былое озлобление против всех властей, вплоть до царской особы, и просыпались, с одной стороны, симпатия к террористам, а с другой -- сознание или, скорей, чувство некоторой своей гражданской виновности перед "станом погибающих за великое дело любви"[48]. Желая как-нибудь ослабить эти гражданский угрызения, Павел Николаевич тайно жертвовал деньги на политический "Красный Крест"[49]. А случалось и так, что он изливал свое гражданское возмущение в злобной антиправительственной статейке за подписью "Здравомыслящего" и направлял ее через служившего, по его же протекции, в земской управе неблагонадежного интеллигента в заграничную подпольную газетку. Ни в мужика, ни в близкую революцию Павел Николаевич уже не верил.
Пройденный полным молчанием со стороны культурного общества и явным возмущением народных масс призыв революционеров к перевороту после убийства царя-освободителя и ползавшие среди крестьян слухи, что царя убили дворяне за то, что он освободил народ от барской крепости, окончательно убедили Павла Николаевича в том, что избранная им дорога -- единственная ведущая к цели. Однако и не веря в революцию, он продолжал считать революционеров героями и помогал им отчасти из чувства злобы и мести, а отчасти во спасение души и в утешение угрызений гражданской совести. Он говорил часто:
-- В сущности, все дороги ведут в Царствие Божие. Толцыте и отворится!
Хотя террор он считал теперь не только бесполезным, но и вредным, но о героях 1 марта всегда говорил с благоговением, как о святых мучениках за великую идею, и хранил в потайном месте библиотеки в Никудышевке портрет Софьи Перовской[50], завезенный братом Дмитрием в деревню из Петербурга.
Но все-таки с течением лет эта революционная малярия, полученная им во младости, ослабевала: приступы самоугрызений становились все более редкими и менее продолжительными. Полное выздоровление наступило после того, как Павел Николаевич был избран в члены губернской земской управы, и это обстоятельство, вопреки ожиданиям всех передовых земцев, не встретило протеста со стороны губернатора. Это было принято им как обоюдный компромисс и перемирие. Это обязывало. Чувствуя на своих плечах значительную общественную ношу, надо было идти осторожно и не спотыкаться политически, оберегать земство, это единственное убежище русской гражданственности от нависшей над ним в новое царствование опасности.
Конечно, как большинство русской передовой интеллигенции, Павел Николаевич был в тайниках души своей врагом самодержавия, но юные мечты о прекрасной принцессе Республике давно уже утратил, заменив их деловым устремлением к конституции, со всеми политическими свободами.
Однако времена были таковы, что и о конституции в лучшем случае надо было говорить шепотом, а всего лучше совсем не говорить, а только думать.
Убежденный в том, что народная темнота и невежество являются главным оплотом "самодержавного кулака", Павел Николаевич и направил свою деятельность в это больное место. Он взял в свои руки все школьное дело в губернии, променяв "Золотую грамоту" на самую простую грамотность. Пусть и на этом пути власть на каждом шагу сует палки в колеса, -- "птичка по зернышку клюет, да сыта бывает!" И он клевал...
Положение члена губернской земской управы обязывало Павла Николаевича поддерживать приятные отношения со всеми высшими представителями правительственной власти в губернии, гражданской и духовной.
Ничего не поделаешь: приходилось прятать свою наследственную брезгливость даже к жандармам и полиции в карман, приятно улыбаться, когда хотелось... резко оборвать, и вообще пришлось пользоваться языком, чтобы скрывать свои подлинные мысли и чувства. Этого требовали интересы земского благополучия и успехи земских начинаний: "ласковый теленок двух маток сосет!"...
Младшие братья Кудышевы, страстный темпераментный Дмитрий, и тихий и глубокий, кроткий и ласковый Григорий, оба студенты Петербургского университета, первый юрист, а второй -- математик, захваченные, как и большинство молодежи того времени, деспотическим императивом общечеловеческих идеалов и возжаждавшие "Правды и Справедливости" без всяких рамок места, времени и пространства, с гордым презрением отвергали "большую дорогу" старшего брата. Они оба находили, что эта дорога ведет не в "Царствие Божие" на земле, а в царство торжествующего на земле зла и насилия, не в царство "братства, равенства и свободы", а к закреплению рабства капиталистического. Оба брата начисто отвергали всякую действительность современного государства, говоря, что все человеческие отношения должны быть в корне перестроены, ибо всякий ремонт, а в том числе и тот, которым занимается в земстве Павел Николаевич, только задерживает естественное крушение никуда не годной постройки.
Младшие братья презрительно произносили слово "либерал", к лагерю которых причисляли Павла Николаевича, а резкий Дмитрий однажды в глаза ему сказал:
-- Ну, не колбасы, так за полфунта куцей конституции!
Павел Николаевич на Дмитрия не обиделся. Он радостно улыбнулся ему в лицо: ведь и сам он был когда-то вот таким же пылким и убежденным, таким же радикальным и непреклонным мировым бунтарем, как Дмитрий! Молодая кровь, как молодое вино, бродит, пенится, бурлит... И блажен, кто смолоду был молод![51]
-- Я, Митя, не либерал, а член партии здравого смысла, -- добродушно пошутил Павел Николаевич.
-- Знаем мы этот "здравый смысл..." -- прошептал Григорий.
-- Я не знал, что вы так враждебны здравому смыслу.
Это было в ту пору, когда только что поженившийся и бесконечно счастливый Павел Николаевич готов был обнять весь мир, включительно со всеми ретроградами и даже анархистами, когда его не обижали и не раздражали никакие колкости братьев по адресу либералов и никакие абсурды жизни, ни практические, ни идеологические. Но устоялась взбаламученная счастьем найденной любви душа, и началась братская словесная междоусобица.
V
"Да, были схватки боевые!"[52] Случалось, на всю ночь, до солнечного восхода.
Обыкновенно задирали младшие. Точь-в-точь как бывало когда-то на Руси при кулачных боях. Бои большей частью происходили в библиотечной комнате, где все сходились посидеть и почитать после ужина журналы и газеты.
Сперва младшие подзадоривали старшего. Вычитает один какую-нибудь новость или просто фразу, которой можно пырнуть ненавистного либерала, и начинает, как бы игнорируя присутствие Павла Николаевича, говорить о ней с другим, пока попадающие в огород Павла Николаевича камешки не заставят его огрызнуться. Ну а тогда оба младших разом накинутся на старшего, и пошла перепалка!
Павел Николаевич был более начитан, более находчив и остроумен, богат опытом жизни и ее логикой и быстро ставил одного из врагов в глупое логическое положение. И вот, не одержав еще победы над врагом, союзники, желая спасти положение, начинали спорить между собою, с петушиным задором наскакивая друг на друга; а тогда старший атаковал уже обоих. Начиналась общая словесная свалка, в которой было уже трудно разобраться, кто кому друг, а кто кому -- враг! Среди глубокой ночи поднимался такой шум и крик в библиотеке, что спавший на дворе в сарае дворовый мужик-караульщик просыпался и крался к раскрытым окнам поглядеть: никак господа дерутся?
Подходил, подсматривал и убеждался, что не дерутся, а только ругаются. Думал: "Чудны дела Твои, Господи! И чего они все делят промежду собой?"
Просыпалась и старуха мать. Зажигала свечку, накидывала халат и, сунув ноги в мягкие туфли, спускалась с антресолей. Ведь светает уже, а они все еще спорят! Снизу доносился крик в три глотки. Мать прислушивалась и ловила в этом шумном трио голоса всех трех братьев, даже голос младшего, Гришеньки, своего любимца.
-- Ну, и Гришу испортили! Тоже беснуется, -- шептала она и направлялась к библиотеке.
В детстве Григорий был тих, скромен, молчалив и застенчив. Именно за этот мягкий женственный характер его и называли в семье Иосифом Прекрасным[53]. А вот теперь и он стал впутываться. Старуха подходила к двери и приотворяла ее:
-- Господа Кудышевы! Когда же этому будет конец? Надо же людям спокой дать! Точно на мельнице живешь. И как только у вас языки не отвалятся?
-- Разве наверху слышно?
-- Да вы так кричите, что в Симбирске, поди, слышно. Прошу прекратить!
-- Хорошо. Сейчас расходимся, мама...
Думая, что мать ушла, братья возобновляли бой, оставшийся нерешеным, но сперва шепотом. Разойтись не было сил. А мать стояла за закрытой дверью и прислушивалась. Ловила сонным ухом слова: "правда Божия", "правда-истина", "правда-справедливость" -- разводила руками:
"Правда заела!" -- шептала, покачивая головой, и, постучав в дверь, со вздохом ползла на антресоли в свою спальню, где все осталось так, как было в счастливые времена: и опустевшая кровать покойного Коли, и две подушки с думкой, и знакомое одеяло. Словно и не умирал вовсе старик Кудышев, а только уехал ненадолго в Симбирск по хозяйственным делам. И Анна Михайловна погружалась в воспоминания о покойном муже, думала о своем одиночестве, о детях... Ох, уж эта "правда!" Отца заела, а теперь и до детей добралась... Эх, Коленька! Кабы воздержался -- не дал оплеухи жандармскому полковнику, так, может быть, и сейчас жив был и лежал бы вот тут, рядом... Вот она, проклятая "правда" ваша... И Гришеньку в нее Дмитрий впутал!
Она вздыхала и отирала слезы: "Ничего хорошего из этой правды не выйдет!" -- пророчествовала она и очень сердилась на старшего: вот тоже, связался черт с младенцами! Молодая жена у человека, а он только и есть, что с мальчишками язык чешет!
А братья забывали о предупреждении матери, и спор снова разгорался, и крики снова неслись в мирную тишину летней кроткой ночи в раскрытые на двор окна, а мужик-караульный, поймав ухом "правду Божию", думал:
"И в церкву-то два раз в году ходят, в Рождество да на Пасху, а все о вере спорят... А в писаниях сказано: говорите вы Господи, Господи, а волю Мою не исполняете!"[54]
Мужик крестил рот и шептал:
-- Да приидет Царствие Твое яко на небеси, тако и на земли!
Потом ему приходило в голову: "Чай, когда-нибудь да отмучаемся же? Царство-то не богатым, а бедным обещано...".
Чуть брезжил рассвет. В парке еще лениво попискивали пробуждающиеся птахи. Скоро и солнышко всплывет над землей... Не заснешь больше! Растревожили мужика барские споры о правде. Думает угрюмо: "Царь Лександра хотел мужикам всю барскую землю отдать безо всякого выкупа, потому мы ее, матушку, сколько годов своим потом и слезами поливали, а они, господа, не дозволили, манихест подменили... А как он захотел правду-то раскрыть эту, так они убили его, батюшку, царство ему небесное, вечный покой подай Господи! Вот она, ихняя правда-то!"
Вздыхал, плевал вбок и снова думал: "Кабы своя земля была, не валялся бы я как пес бездомный в сарае господском, на соломе. Своим домком жил бы! Взял бы в дом хозяйку, бабочку хорошую!.."
-- Скушна без бабы-то!
Плюнул через зубы и пошел к колодцу умываться. Поплескался, растер по лицу грязь полой кафтана, помолился на утреннюю зорьку и снова послушал у барских окон: "Хм! про царя Лександру говорят: один, младший, жалеет и убивства не одобряет, а второй, Митрий Миколаич, -- тот не жалеет, одобряет злодейство это. А сам барин-то молчит... Эх, вот бы станового под окошко привести: послушал бы разговоры-то барские!"
А братья все спорят, и чем больше спорят, тем дальше расходятся во взглядах. К восходу солнца оказывается, что не только у всех трех пути в Царствие Божие -- различные, но и самое Царство-то представляется каждому по-своему. Для Дмитрия дорога лежит через всемирную революцию и Царство Божие -- в социализме; для Григория -- Царство Божие -- внутри нас самих, а потому мы придем в него лишь тогда, когда единственным законом на земле будет Христово Евангелие, а формой человеческого общежития -- христианский коммунизм; Павел Николаевич под Царством Божиим на земле разумеет некоторую мнимую величину, а именно -- такое совершенное государство, в котором интересы личности находятся в полной гармонии с интересами государства, а так как по несовершенству человеческой природы такая гармония невозможна, то нам остается вечное стремление приближаться к этому идеалу; в связи с таким пониманием Царства Божьего и путь в него для каждого человека и в каждом случае определяется условиями места, времени и реальной обстановкой тех фактов действительности, в которых протекает коротенькая человеческая жизнь: если ты сапожник, то надо тачать сапоги, а не печь пироги, если пришла зима, нельзя ездить на телеге, глупо бежать за поездом в надежде догнать его, и надо помнить, что и самая красивая девушка не может дать больше того, что имеет...[55]
-- А это, господа идеологи, и называется неприемлемым для вас здравым смыслом! Рамками действительности, а не маниловскими благоглупостями!
-- Благоразумие щедринского пискаря![56] -- кричит Дмитрий. -- С такими планами общество останется на мертвой точке и мир не сдвинется ни на йоту. Критически мыслящая личность не может так рассуждать...
-- Нравственно развитой человек никогда на таком благоразумии фарисейском не успокоится! -- вставляет Григорий. -- Не гоголевские Коробочки и Плюшкины, а великие реформаторы, герои и мыслители своим бесстрашием перед действительностью и самой смертью ведут человечество в Царство Божие!
Тут Павел Николаевич терял всякое терпение и кричал раздраженно:
-- Архимед сказал: дайте мне точку опоры, и я переверну мир! Но такой точки не оказалось. А вы даже не Архимеды. Ваша воображаемая точка опоры -- просто бред навязчивых идей. Уж если ругаться гоголевскими героями, так, ей-богу вы напоминаете то Манилова, то Хлестакова!
Спор обрывается. Павел Николаевич, сильно хлопнув дверью, решительно покидает поле брани, что заставляет младших братьев остаться в уверенности, что они победили.
VI
В начале годов прошлого столетия на одной из обычных весенних выставок в Петербурге появилась картина малоизвестного тогда художника, перед которой густо толпилась публика, особенно же учащаяся молодежь. Молодежь стояла пред этим полотном, как стоят верующие перед чудотворной иконой. Что-то властно притягивало к этой картине публику и заставляло по многу раз возвращаться к ней, хотя на выставке было немало всяких шедевров живописи, подписанных знаменитыми именами. И название этой картины было самое шаблонное -- "В сумерках", и содержание ее на первый взгляд совсем неоригинальное: неоглядная русская степь; распутье дорог, плакучая береза и под ней -- могила; около могилы в глубоком раздумье сидит путник с измученным, страдальческим выражением глаз; тяжелый взгляд путника устремлен в даль, куда бегут расходящиеся здесь направо и налево дороги. Можно догадаться, что путник не знает, по которой из двух дорог идти далее; солнце уже закатилось, в потемневших небесах растянулась, как разлившаяся лужа крови, умирающая заря; а из-под горизонта уже выползает тьма, в которой пропадают все дороги.
Вот и все!..
Если что и поражало в этой картине, так это странно беспокоющее настроение в небесах и путник. Странный и загадочный человек! Лорнируя картину, выставочные дамы вели такие разговоры:
-- Кто же это сидит на могиле? Удивительно знакомое лицо...
-- Конечно, Христос!
-- Вы думаете?
-- Конечно!
-- Нет. Скорее -- дьявол...
-- Не то монах, не то разбойник...
Только посвященные в тайну художники знали, что картина эта символического содержания: путник изображает революционера на могиле убитого царя; заря не заря, а пролитая кровь, вопиющая к небесам. Впереди ночь над русской землей, и не знает путник, по какой из дорог, скрывающихся во тьме сомнений, идти ему.
Когда тайну разболтали жены посвященных в нее художников, многие стали узнавать в путнике одного из казненных цареубийц. Публика повалила на выставку валом, и скоро картина исчезла.
Эта картина не бог весть какого художественного достоинства как нельзя лучше схватывала растерянность общества, интеллигенции и революционеров в первые годы после убийства Александра II. Свершенное цареубийство, которого так настойчиво и упорно добивались революционеры в течение почти пятнадцати лет не без тайного сочувствия, а иногда и содействия так называемого передового общества в лице многих его представителей, -- действительно оказалось распутьем для русской мысли и чувства...
Ну вот и убили наконец! Добились того, что было начато Каракозовым[57] еще в 1866 году. Что же дальше? Что народ и передовое общество получили за пролитую кровь венценосного мученика, к которому когда-то сам Герцен обратился с повинным возгласом "Ты победил, Галилеянин!"?[58]
В то время как передовое общество взвешивало цену крови на своих политических весах, перед революционно настроенной молодежью снова встал уже решенный когда-то вопрос: допустимо ли убийство с политическими целями? Ведь хотя "народники" и называли себя атеистами, но весь жертвенный жар своих душ они целиком унаследовали из основ Христовой морали.
Любовь к униженным и оскорбленным, тоска по правде и справедливости, по "правде Божией" на земле, жажда пострадать за други своя, отреченность от личного счастья во имя долга перед несчастным народом, аскетический образ жизни... Откуда все это, если не из глубин религиозно-христианского сознания?
Можно ли оправдать политическое убийство? В 1871 году на Нечаевском процессе[59] этот вопрос получил уже свое разрешение. Убийца Иванова Успенский сказал на суде, что одного человека можно и даже должно убить, если этим убийством можно спасти двадцать или тридцать других человеческих жизней. Революционеры, обсудив этот вопрос на своих тайных совещаниях, постановили, что "цель оправдывает средства"... Прошло десять лет. Свершилось великое жертвоприношение, одобренное отцами революционного Собора, а русская совесть пришла в неописуемое смущение. Молодежь усомнилась в правде утвержденного догмата своей веры, а лицемерное передовое общество, как вороватый цыган на допросе, сказало: "Я не я, и лошадь не моя!"...
И вот наступили сумерки, из-под горизонта русского поползла ночь, отсвет кровавого облака отражался в душах человеческих. Путник не знал, куда идти...
Главный жрец народнического культа Михайловский[60] написал: "На что надеяться? Во что верить? Чего желать? К чему стремиться? Все разбито и раздавлено!"
Говорят, что в кармане убитого царя был найден проект конституции, составленный по поручению царя министром Лорис-Меликовым[61]. Когда этот слух долетел до Симбирска вместе с манифестом нового царя с обещанием твердо держать в руках руль самодержавия и с угрозами крутой расправы с крамолой, Павел Николаевич, как зверь в клетке, метался по кабинету и злобно шептал по адресу революционеров:
-- Идиоты! Положительно идиоты...
И хватался за голову.
Эти события застали младших братьев Кудышевых в симбирской гимназии. Дмитрий кончал ее, Григорий, поступивший в гимназию с опозданием, прямо в третий класс, был еще в пятом...
Симбирская гимназия, в которой братья учились, именовалась в честь первого русского историка, местного уроженца Карамзинской, и считалась патриотической. Никаких оснований, однако, считать ее такой теперь не имелось. Как и в большинстве высших и средних учебных заведений того времени, в симбирской гимназии царил дух революционного народничества. Мальчишки в 15-16 лет подвергались уже революционной эпидемии, которая, казалось, носилась тогда в самом воздухе. Все гимназисты с шестого класса были народниками, не исключая тех, которые никогда не жили в деревне и видели мужика только в городе на базарах. По рукам ходили запрещенные книги, нелегальщина в стихах и прозе. Эта нелегальщина при болезненной восприимчивости к революционной эпидемии того времени пожиралась с жадностью. Еще не все умели отличать "социологию" от "социализма", а уже с гордостью называли себя "социалистами"!
Дмитрий с шестого класса попал в "кружок саморазвития", в котором бывший студент Еропкин[62] натаскивал гимназистов, как охотник натаскивает собак, на революцию. Такие кружки организовывались тогда по всем учебным заведениям, не исключая духовного ведомства, и представляли собою кустарные фабрички для выделки будущих революционеров. Основным руководством здесь служили "Письма Миртова", за именем которого скрывался известный революционер Лавров[63]. Еропкин, руководитель кружкового саморазвития, был народовольцем и умел доказывать, что всякий честный человек в России не может быть нереволюционером, что всякая сознательная, критически мыслящая личность иного выхода не имеет. Еропкин был большой краснобай и умел в чистых и правдивых душах юношей зажигать боевой огонь революционной непримиримости. Правда, он поработал только два года в Симбирске и был арестован, но и этого времени оказалось достаточным, чтобы два друга, Саша Ульянов[64] и Митя Кудышев, спустя шесть лет, сделались политическими преступниками, и первый попал на виселицу, а второй -- в каторгу. Но об этом после...
Конечно, убийство царя произвело ошеломляющее впечатление и на младших братьев, но совершенно различное, даже противоположное.
На панихиде в гимназии, слушая речи директора и батюшки-законоучителя о страшном событии, свершившемся 1 марта в Петербурге с подробным описанием мученической смерти венценосца, так много совершившего для благоденствия народа и государства Российского, с проклятиями на главу извергов рода человеческого, -- Гриша Кудышев хмыгал носом и стирал кулаком слезы, а Дмитрий со своим другом Сашей Ульяновым не только оставались совершенно бесчувственными к страданиям царственного мученика, но таили в душах своих злорадство и в самых патетических местах речей своих наставников опускали взоры в землю, пряча сверкавший в глазах огонек неуважительной иронии. Их, учеников просветителя Еропкина, не обманешь этими лицемерными словами казенного патриотизма! Убитый царь-освободитель давно уже в их представлении развенчан: "ведь он освободил народ поневоле и сам сказал, что лучше освободить сверху, чем ждать, когда освобождение придет снизу", и потом, если в начале своего царствования этот царь действительно кое-что сделал для раскрепощения России, то после сам же испугался и начал тормозить дело прогресса, как все прежние самодержцы...
Когда батюшка-законоучитель назвал убийц "извергами рода человеческого", Дмитрий подтолкнул локтем Сашу Ульянова и покраснел от охватившего его душу возмущения: "Изверги рода человеческого"! Так они называют людей, которые во имя святой идеи и своего народа идут на смерть! Не сам ли ты, лицемерный служитель Бога, повторял слова Христа: "Никто же имат больше любви, как положивший душу свою за други своя!.."[65] А ведь эти "изверги рода человеческого" знали, что лично для них впереди -- только виселица!..
Гриша до 14 лет прожил в деревне под покровом матери, женщины стародворянских традиций, вдали от всех "проклятых вопросов", под любовной лаской окружающих людей и бесхитростной природы. Глаза его души были чисты и наивны, как лицо природы. Был он от природы добрым и нежным, чувствительным ребенком: готовя дома уроки по Закону Божию, он плакал над учебником соколовским[66], впервые подробно знакомясь с трагедией Голгофы. Уединившись в укромном уголке отчего дома, он нараспев, как читают в церкви Евангелие, читал "Страсти Господни", и слезы прыгали на картинку "Распятие Господа нашего, Иисуса Христа, Сына Божьего", а Павел Николаевич, которому он мешал заниматься, раздраженно кричал в приотворенную дверь своего кабинета:
-- Григорий! Ты опять задьячил?!
Павел Николаевич сердился на мать, что она таскает Гришу на все обедни, всенощные, панихиды с собой:
-- В попы, что ли, вы его готовите?
Шутил и над репетитором, которого отыскала мать, чтобы готовить Гришу в гимназию. Боясь студентов, про которых Анна Михайловна говорила: "либо пьяница, либо крамольник!", -- она привезла из уездного городка Алатыря окончившего духовное училище псаломщика, Елевферия Митрофановича Крестовоздвиженского, временно уступленного ей старым знакомым доброжелателем, настоятелем алатырского собора, с ручительством за его полную благонадежность.
-- Вот кит, отец Елевферий, Иону-то проглотил[67], а проглотите ли вы с Гришей латинскую грамматику?
-- У них главные способности по арифметике и Закону Божьему. Что же касается латыни -- то, сознаюсь, слабоваты еще. Однако постарается, и преуспеем. Не боги горшки обжигают.
Гриша выдержал экзамен прямо в третий класс. Елевферий Митрофанович получил от Анны Михайловны 25 рублей наградных, и тут осторожная мать впервые разочаровалась в избраннике: напился до положения риз, как объяснял потом: из гордости.
-- У других тройки, а мой на круглую пятерку.
В гимназии Гриша не успел еще попасть в лапы к просветителям еропкиным и хотя в пятом классе многому наслушался от брата Дмитрия и его приятелей и хотя тоже начинал уже интересоваться разными проклятыми вопросами и загораться жертвенным огнем самопожертвования, но религиозно-мистическая закваска толкала его в иное русло устремленности.
Убийство царя испугало и оттолкнуло Гришу от этих людей, которых называли социалистами. Если раньше, читая подсовываемые ему братом и его другом нелегальные брошюрки, Гриша и поддавался искушениям, то теперь совершенно освободился от них:
-- Не Христос, а дьявол с ними.
VII
Над Россией опустились сумерки, кровавая заря разлилась по русскому небу. Если страшное убийство царя, освободившего народ, подобно громовому раскату пронеслось по всей стране и заставило нового царя, круто поворотив "русскую тройку", свернуть назад и подобрать вожжи в свои ежовые рукавицы; если это злодеяние заставило передовых людей и либералов, заигрывавших до сих пор с революцией, растерянно поджать хвосты и начать разговоры о необходимом оздоровлении общества и молодого поколения, -- то для молодого-то поколения оно, это страшное событие на Мойке, не явилось средством отрезвления от революционного угара, а совсем напротив: надолго приковало ее ум и чувство к революции и героям террора. Никакая пропаганда бесчисленных еропкиных не сделала так много для усиления революционной настроенности учащейся молодежи, как это событие и особенно распубликованный во множестве в легальном и нелегальном порядке "Процесс 1 марта"[68] со всеми подробностями подпольной жизни и работы революционеров, с описанием продолжительной, полной захватывающего интереса охоты на царя, пылких речей прокурора и защитника, геройского поведения на суде и во время казни террористов, с письмом казненной Софьи Перовской к матери, с планами мест покушений на царя, с объяснением и рисунками изобретенных Кибальчичем[69] метательных снарядов. Все это разжигало острое любопытство юных душ, увлекало их своим романтизмом, красивой и смелой, идейной к тому же авантюрой, игрой со смертью находчивых и бесстрашных героев...
"Вечная слава вам, герои и мученики борьбы за освобождение своего народа!" -- такая подпись была под портретами казненных, что во множестве ходили по рукам молодежи того времени. А какому же честному юноше не лестно мнить себя героем, увековеченным в истории и в памяти потомства?
Таких скрытых героев народилось после казни террористов великое множество, и в числе их два друга, два новых студента Петербургского университета: Дмитрий Кудышев и Александр Ульянов... Дмитрий поступил на юридический, его друг -- на математический по разряду естественных наук. Почему они разошлись в выборе факультетов? Дмитрий Кудышев мечтал сделаться в будущем знаменитым защитником политических преступников, Александр Ульянов -- изучить химию, а в ней особенно отдел взрывчатых веществ, чтобы сделаться вторым Кибальчичем и изготовлять метательные снаряды на царей и таким образом мстить за погибших героев...
Два друга, из которых один окончил гимназию с золотой, а другой -- с серебряной медалью, вступали в университет с жаждой революционных подвигов и очень быстро нашли то запретное, к чему так тянулись их горящие души... Революционная волна снова росла и катилась по всем университетам. В аудиториях открыто гуляла по рукам нелегальщина, открыто собирались пожертвования на политический "Красный Крест", в курилке болтались на стенах последние прокламации, в читалке открыто читали вместо газет нелегальный студенческий журнал "Молодая народная воля"[70], несомненно направляемый опытной рукой подлинных революционеров еропкиных. Так не трудно было при желании соприкоснуться и войти в "стан погибающих за священное дело любви", значительно успешнее, чем в "стан ликующих", в крови обагрявших руки свои...
Дмитрий зря потратил первый год университета. Начал было с усердием слушать разные "права" и быстро увял. Доконало римское право, потребовавшее усидчивой зубрежки латинских текстов. Все эти права и тексты казались ему такими далекими от действительной жизни, которая била вокруг ключом и требовала немедленных откликов. В душе сидела потребность немедленно проявлять долг сознательной личности и войти активным работником по переустройству мира и прежде всего своей бедной родины, а тут забудь весь мир и зубри латинские тексты, казавшиеся никому не нужным мертвым хламом. А помимо того, не понравились провинциалу и столичные студенты-юристы: причесанные, прилизанные, уже сейчас похожие на департаментских чиновников. Тут почти нет лохматых голов, косовороток, расстегнутых сюртуков, а так много крахмала, цветных галстуков, перчаток, пенсне и причесок "капуль"[71].
Чужим почувствовал здесь себя Дмитрий. Совсем неподходящая компания. Полугодовые экзамены пополам с грехом сдал и бросил ходить на лекции. С головой ушел в общественную работу и почувствовал себя значительной персоной в студенческом движении. Носил национальную поддевку поверх русской красной рубахи, подпоясанной монастырским пояском с надписью "На Тя, Господи[72], уповахом, да не постыдимся вовеки", и пользовался исключительным вниманием влюбчивых идейных курсисток на всех студенческих вечеринках. Одна из таких однажды во время кадрили, краснея, сказала ему:
-- Вы, Кудышев, ужасно похожи на Стеньку Разина!
Совсем иным показался он матери, когда вернулся домой в придуманном костюме на первые студенческие каникулы:
-- Дмитрий! Почему ты нарядился каким-то лабазником? Почему отпустил такие космы?
Павел Николаевич улыбнулся и заметил:
-- Это, мама, новая форма революционера-народника... Вывеска своих убеждений, очень облегчающая дело шпионам Охранного отделения!
Дмитрий очень находчиво огрызнулся:
-- Так же, как твой дворянский мундир, в котором ты красуешься в торжественных случаях...
-- Ошибаешься: я надеваю его как раз в тех случаях, когда мне нужен защитный цвет, прикрывающий мои убеждения.
Гриша, нахмуря лоб, с философской значительностью сказал:
-- Вот у Шекспира сказано: "Чем мы наружно кажемся, в том мы судью находим в каждом человеке, а что мы есть, того никто не судит!"[73]
-- Философ из Никудышевки! -- бросил Павел Николаевич и расхохотался.
Мать с тревожным страхом посматривала на Дмитрия: не ходит в церковь, прячется как черт от ладана, когда местный причт приходит к ним с крестом и служит молебны, никогда не перекрестит лба, дерзко осуждает правительство, одевается лабазником, отпустил, как все нигилисты, волосы, здоровается за руку с мужиками, дает им читать какие-то книжки...
Очень подозрительно! Вот так же вел себя и разговаривал старший, Павел, перед тем, как попал в тюрьму...
-- Господи! Да неужели и этот... по той же дорожке?
Однажды мать вошла в кабинет Павла Николаевича и увидала нечто подозрительное: что-то рассматривали, -- а когда она вошла, Дмитрий проворно выхватил это нечто и спрятал в боковой карман поддевки[74]. Наверное, что-нибудь запрещенное, что-нибудь против правительства.
-- Что ты спрятал? Покажи!
Дмитрий посмеивался, но не показывал.
-- Опять прокламации начали таскать в дом? Дайте мне хотя бы спокойно умереть! Довольно уж натерпелась я с вами... Я теперь по ночам спать не буду.
В голосе матери дрожали слезы. Она требовала, чтобы ей отдали прокламацию: она сейчас же сожжет. Напрасно Дмитрий уверял ее, что никаких прокламаций он не привез.
-- Тогда покажи, что прячешь!
Дмитрий впервые на памяти матери перекрестился, повторяя, что это не прокламация.
-- Не верю твоему кресту, потому что не веруешь в Бога!
-- Если, мама, Бог есть любовь и справедливость, то верую...
Дмитрий вынул фотографический портрет и, показывая его матери из своей руки, сказал:
-- Моя невеста!.. Нравится?
-- Ну, дай в руки!
Не дал. Приблизила лицо, по которому текли слезинки, и, грустно усмехнувшись, сказала:
-- Стриженая! Какая-нибудь мещаночка, швея...
-- Столбовая дворянка, мама, богатая помещица...
-- И наверно врешь... По глазам вижу...
-- Ну, успокоилась? Ты, мама, у нас вроде домашнего жандармского полковника...
Мать засмеялась и ушла. А на другой день ранним утром, когда Дмитрий еще крепко спал, приказала горничной девке почистить костюм Дмитрия. Когда девка принесла костюм, мать произвела домашний обыск, нашла в боковом кармане фотографию и прочитала внизу ее надпись: "Софья Перовская, повешенная по делу народовольцев".
Руки ее задрожали. Она думала, как поступить: бросить в печь или оставить?
В этот момент раздался громкий и раздраженный голос Дмитрия:
-- Машка! Ты взяла мои штаны и поддевку?
Мать торопливо сунула обратно в карман фотографию, и девка, почистив платье, побежала с ним в комнату Дмитрия.
Все это осталось тайной матери, которая, как мышь, грызла ее душу по ночам, заставляя то молиться, то плакать...
Пропадет и этот... И никто не поможет уберечь...
Мать была права в своей скорби и мрачных предчувствиях: лучшая русская молодежь того времени неудержимо, стихийно попадала в круговорот революции и гибла, как бабочки, летящие на огонь...
В чем крылась причина этой русской эпидемии? Почему ее не наблюдалось в истории других культурных стран?
Вскоре после страшного события 1 марта 1881 года, когда прижавшие хвосты "отцы" подняли вопль, обращенный по адресу правительственной власти: "Научите и помогите спасти наших детей!", Павел Николаевич сделал вступительный доклад к беседе по этому вопросу в тайно собравшемся кружке симбирских передовых родителей и педагогов. Вот что говорил он тогда на эту тему:
-- Стихийность процесса кроется в природе русского человека, в его широкой душе, вечно неугомонной и ищущей совершенства и правды до конца. Подобно тому как наш простой народ, пребывая в нужде и рабстве, творил сказки, в которых он жил прекрасной жизнью с волшебными превращениями из Иванушки-дурачка, этого любимого народного героя, в короля заморских стран и вместо своей грязной бабы делался супругом прекрасной царевны; летал на коврах-самолетах, владел скатертью-самобранкой и при помощи живой и мертвой воды творил всякие чудеса, -- наша интеллигенция с давних времен уходила от неприглядной действительности в мир отвлечений, в мир чистой идеологии, в мир социальных утопий, таких же сказок со всеми их чудесами, не желая считаться с действительностью и поставленными ею задачами ближайшего момента. Именно отсюда наша сказочная мечтательность и наш крайний радикализм, наше устремление, миновавши все неизбежные этапы социальной эволюции, сразу перелететь в земной рай... В этой, радикальной мечтательности наша интеллигенция, особенно, конечно, наша широкая и пылкая молодежь, на целое столетие, а пожалуй, и на два, живет впереди действительности. Наша молодежь получила в этом смысле огромное наследство от отцов и дедов. И вот на такую природно-черноземную и еще удобренную предками почву обрушивается многоликая, вездесущая, не встречающая разумного отпора, кроме репрессий постфактум, пропаганда. Ни школа, ни семья, ни церковь палец о палец не ударят, чтобы развить противоядие от заболеваний этой революционной эпидемии. Ни одного разумного слова по адресу соблазнителей и их нелегальной литературы, подсовывающей незрелым умам и чувствам своего рода американский ключ, примитивно и просто, с приятным звоном отпирающий все тайны мироздания и предлагающий простые и понятные рецепты осчастливить не только родину, но и все человечество геройством самопожертвования... Вместо борьбы с утопиями, вскрытия лживости всякой нелегальщины власть своими поздними репрессиями только плодит политических преступников, а школа, общество и церковь стыдливо и пугливо молчат, пряча перед опасностью, подобно страусу, под крылышко неведения свои головы! Одна сторона кричит в тысячи глоток, а другая самые слова "социализм" и "революция" боится произнести вслух перед молодежью! И вот как грибы после дождя растут герои, герои творят мучеников, мученики -- новых героев. Поистине, мы сами создали гидру, у которой вместо одной срубленной головы вырастают две новых...
На этом все и оборвалось: явилась полиция и, переписав собравшихся, разогнала "незаконное сборище"...
Павел Николаевич своей находчивостью на этот раз спас от больших неприятностей и родителей, и учителей: он принял на себя объяснение с полицией:
-- У нас не тайное собрание, а просто спиритический сеанс. Неужели и такое невинное времяпрепровождение не допускается без разрешения начальства?
Спиритизм с верчением столов и разговорами с духами входил тогда в моду. Пристав поверил, но все-таки предложил разойтись:
-- Извиняюсь, что помешал вам, господа, но что поделаешь? Я только исполняю закон.
Павел Николаевич, желая ободрить струсившую публику, пошутил:
-- Да, вы нам помешали: мы только что вызвали дух фараона, устроившего избиение младенцев, и вдруг... появились вы...
Все, не исключая пристава, засмеялись, а пристав решил не составлять протокола.
VIII
"Быстро летят годы под старость. В далеком детстве казался бесконечным каждый день жизни, теперь и года не заметишь", -- часто думала Анна Михайловна, озирая любовно-тревожным взором детей своих. Павел располнел, на затылке лысинка появилась... (Как рано теперь люди лысеть стали!) Отцом семейства сделался; двое: Пете уже скоро девять, а Наташе... Сколько же Наташе? Господи, да ведь уже скоро восемь исполнится! И не заметила, как бабушкой сделалась. Ну, Павел Николаевич теперь прочно встал на ноги, и никто уже не собьет его с дороги. А вот Митя с Гришей... Ох, болит сердце!.. Дмитрию несдобровать. Испортили: набили голову этой правдой да справедливостью... Вот на Гришеньку, как на каменную стену, надеялась, а теперь и тут сомнения берут: мудрствует уж очень и тоже об этой проклятой правде... Тоже горит душой-то. Одно утешение и одна надежда: в Бога верует и, если ищет эту правду, так совсем не там, где Митя. Вот и студентом сделался, а по-прежнему и ласковый со всеми, и тихий, застенчивый, как красная девушка... И все сидит в библиотеке, уткнувшись носом в книгу. Близорукий, в очках вернулся. Испортил, видно, глаза-то чтением да писанием... И придуривает маленько: никакого мяса не ест, вместо чая воду с вареньем пьет и со всей дворней на "вы" разговаривает. Они про себя -- "мы", ему -- "ты", а он им -- "вы"! И не иначе все это как Льва Толстого послушался. Перед приездом в Никудышевку побывал у Толстого и наслушался, видно, там от графа всякой всячины... И портрет на своем столе поставил: граф Толстой от нечего делать пишет... Не иначе, как тоже Толстой его своей правде поучил: "Мы не имеем права отнимать жизнь, дарованную Богом"[75].
Анна Михайловна засмеялась: вспомнила, что на свечке, которая ставится Грише на ночь, вчера клопа нашла: видно, спросонья забыл новую правду и посадил клопа под огонь! Ну да Бог с ним! Только не лез бы к этим, извергам, куда тянется Дмитрий...
Мать угадала. Гриша попал в плен к Льву Толстому давно уже. Вскоре после убийства царя. Мягкая, религиозно-мистическая душа мальчика содрогнулась тогда от этого злодеяния, и никакие доводы брата и его друга Саши Ульянова не могли победить его инстинктивного отвращения к убийству. Переспорить их он не мог, -- потому что не находил нужных слов, но и, загнанный в логический тупик учениками Еропкина, он не соглашался... И какую же радость он обрел, когда в его руки попало нелегально воспроизведенное и во множестве распространенное вскоре после цареубийства "Письмо графа Льва Толстого к Императору Александру III"[76]! Тут так ясно, так спокойно и так понятно сказано все, что сам он чувствовал, но не умел сказать словами! "Убийством нельзя бороться с убийством: этим только порождается злоба, ненависть и жажда мести... Надо было простить, как велел Христос... Мы не имеем нравственного права отнимать жизнь, дарованную Богом. Господи, если бы ты вразумил царя простить несчастных! Как бы я полюбил тебя, русский царь!.."
Быть может, это самое письмо Льва Толстого, прочитанное в нужный момент и распространенное революционерами совершенно с иным расчетом, и было тем решительным толчком, который заставил мальчика искать другой дороги к "правде Божией". Прочитав уже студентом только что вышедшую статью Льва Толстого "В чем моя вера"[77], Григорий провел много бессонных ночей и решил повидать этого святого учителя жизни. По дороге домой в Никудышевку он это и сделал. Приехал в Никудышевку точно после причастия. Радостная просветленность, как солнце, играла на лице его, и какую-то прекрасную тайну, казалось, он носил в себе в течение всего лета. Ни с кем не хотел делиться своей тайной. Сказал только, что был в Ясной Поляне и видел Льва Толстого.
-- Говорил с ним?
-- Говорил.
-- Ну и что же?
-- Больше ничего...
-- Врешь! Будет он разговаривать с первым встречным!
-- Я не первый и не последний встречный...
Называли Григория Иосифом Прекрасным, потом "философом из Никудышевки". Теперь стали называть толстовцем. У Павла Николаевича и Дмитрия это прозвище "толстовец" должно было звучать, если не ругательно, то с укором в чем-то не похвальном для студента мыслящего. Только что появившаяся новая вера с основным догматом "непротивления злу насилием", с рецептом всепобеждающей любви после недавно совершенного террористического убийства была принята революционной интеллигенцией как осуждение всякой активной борьбы с самодержавием, а всеми передовыми людьми как полное уклонение от гражданской борьбы со всяким социальным злом действительности, -- и столичная, а за ней и провинциальная печать, литературные толстые журналы единым дружным фронтом обрушились на "толстовское лжеучение"[78]. Лягать Толстого за вредное учение сделалось приличным тоном журналистики.
-- Учение, вытекавшее из рабского положения и терпения русского народа, очень выгодно для всех наших темных сил, -- говорил Павел Николаевич, ковыряя спичкою в зубах после ужина, и многозначительно смотрел в сторону Григория. Тот отмалчивался. Только покашливал. А Дмитрий злился и старался побольнее уколоть брата, явно убегающего в "стан праздно болтающих"[79]. Прежде чем встать из-за стола, он выпил залпом стакан вина и произнес по неизвестному адресу:
-- Слякоть! Любовь, любовь...
И довольно красиво продекламировал:
Любовь к нам является облитая кровью
С креста, на котором был распят Христос!
-- Эх вы, фарисеи! -- произнес не выдержавший молчания Григорий. -- Все еще хватаетесь за Христа! Требуете отмены смертной казни, называете ее позором человечества, а сами казните без суда и следствия!
И Григорий предупредил Дмитрия: выскочил из-за стола первым, нечаянно уронил свой стул и скрылся за дверями столовой.
Наступила долгая и неловкая пауза. Григорий поразил братьев несвойственной его характеру вспышкой. Дмитрий проводил Григория недоумевающим взглядом и потом, ходя по столовой медленными шагами, точно оправдывался:
-- Мы вынуждены прибегать к террору, потому что все другие пути у нас отрезаны... Наконец, мы имеем право защиты, право мстить за виселицы той же монетой... Любовь! Милосердие! Вон любвеобильный граф попробовал взывать к милосердию Александра III, а тот и положил на его письме резолюцию: "Немедленно повесить!"
Павел Николаевич как бы очутился между двух огней. Он не мог пристать ни туда, ни сюда. Вздохнул и лениво произнес:
-- Ну что же отсюда следует? Только одно: царь поступил нехорошо и, главное, неполитично, невеликодушно. Никто не сомневался, что он может повесить кого угодно и когда угодно. Григорий упускает только из виду, что никакое прекрасное государство немыслимо без употребления насилия. Если отнять у власти это право, общество превратится в толпу, в стадо баранов...
-- Я с этим совершенно не согласен! -- оборвал брата Дмитрий. -- Современное буржуазное общество без насилия, конечно, развалится, но в новом, социалистическом, будет полная гармония интересов, прав и обязанностей, и потому не будет ни преступлений, ни наказаний и не потребуется поэтому никакого насилия...
Павел Николаевич сладко зевнул и лениво протянул:
-- Ну, брат, это такая же "маниловщина", только под другим соусом: у Григория -- под соусом любви и братства, а у тебя под соусом равенства!
Появилась мать со свечою и тревожно спросила Павла Николаевича:
-- А не забыл ты послать нарочного за ветеринаром?
Павел Николаевич испустил неопределенный звук досады и раздраженно ответил:
-- Забыл! Почему никто не напомнил мне до сих пор? Не могу же я все время думать о больной кобыле?!
-- Тебе докладывали три раза... А сейчас пришла кухарка и говорит, что кучер плачет... Такая лошадь! Ничего вам не жалко...
Как-то странно, насмешливо прозвучала эта печальная новость о подыхающей кобыле, над которой кучер проливает слезы.
-- Накормил, идиот, сырым клевером, а теперь плачет! Не ему, а мне приходится плакать! -- еще раздраженнее сказал Павел Николаевич.
Мать насмешливо посмотрела на братьев и, махнув рукой, уходя сказала:
-- Ну, и скажите ему спасибо! Вам некогда, так он за вас и плачет!
На Дмитрия умирающая кобыла не произвела никакого впечатления. Это хозяйственное несчастье даже не дошло до его сознания. Он снова было начал:
-- Конечно, мы сейчас не можем себе точно и ясно предугадать всех подробностей при социалистическом строе, однако...
-- А ну вас, с вашим социализмом! -- швырнул брату Павел Николаевич и пошел сделать распоряжение о посылке нарочного за ветеринаром.
Тот приехал, когда кобыла сдохла. Кучера прогнали.
IX
Мать приходила в отчаяние: все от рук отбились, никто помочь не хочет -- как хочешь, так и справляйся с этой старой тяжелой машиной, как называл Павел Николаевич свое родовое имение в Никудышевке. Родное гнездо, отчий дом, а им всем наплевать! Все тут родились, вспоились-вскормились, да и теперь как-никак, а все кормятся: тут могилы дедов и прадедов, могила родного отца -- ничего не жаль! Раньше хотя бы старший, Павел Николаевич, на помещика походил: хорошо ли, худо ли, а во все сам вникал, а теперь связался со своим земством -- только ему и света в окошке... А разве одной женщине справиться? Разве углядишь за всем, когда старость подошла: ревматизмы да мигрени одолевают? Хорошо, что вовремя ревизию произвел и жулика управляющего на чистую воду вывел, а то так бы совсем и обворовал! Целую скирду хлеба, мерзавец, обмолотил, продал и денежки в свой карман положил... Полукровного жеребца, мерзавец, подменил! Ну разве порядочного воспитания женщина может что-нибудь в лошадях смыслить? К черту, говорит, вашего Мазепу![80] Покуда без них обойдемся, на два месяца отпуск получу и все сам приведу в порядок... Обрадовалась она, да, кажется, напрасно. Ленив к хозяйству стал. Вот недавно кобыла сдохла. Три раза докладывали, и никакого внимания! Кучер Трофим оказался виноватым! А вернее этого мужика на дворе не было. Он и про подмену жеребца раскрыл...
А уж про Дмитрия и Гришу и говорить нечего. Попрекнула Дмитрию, что лучше бы, чем на охоту ходить, пошел да посмотрел, как люди картошку окапывают, а он:
-- Неинтересно, мама.
-- Как же неинтересно, когда ты помещик и от земли кормишься?
Это, говорит, одно недоразумение...
А Гриша усмехнулся и сказал:
-- Мы не сеем, не жнем, не собираем в житницы своя...[81]
-- Вот ты, Гриша, столярному делу начал учиться. Неужели тебе это интереснее, чем свое родовое дело?
-- А вот выучусь этому ремеслу и свой хлеб зарабатывать буду.
"Ничего не поймешь! Ум за разум у них заходит; столяром потомственному дворянину быть не стыдно, а помещиком стыдно... Вот и разбери ихнюю правду! Имение, говорят, надо продать мужикам по дешевой цене, потому что мы сами работать не умеем и либо нанимаем тех же мужиков, либо сдаем в аренду... Ну а как же иначе-то? Имение больше тысячи десятин, что же, разве можно без работников? Сами помогать не хотите, да еще и нанять нельзя! Стыдно, видите ли, им, что в аренду землю сдаю... Это, говорят, эксплуатация... грабеж народа... Уж про кого другого это можно сказать, а про нас, Кудышевых, -- стыдно: покойный Николаевич[82] мужикам сто десятин родовой земли подарил, в позапрошлом году за бесценок двадцать десятин лесу им Павел Николаевич продал; в аренду за гроши им земля отдается: по четыре целковых с десятины! Да кто за такую цену в наших местах отдает? По правде сказать: никто столько народу не благодетельствовал, сколько мы, Кудышевы..."
На глазах Анны Михайловны сверкали слезы: "Если бы покойный Коля не вздумал мужикам землю подарить, так, наверное, и теперь жив еще был. Не пришлось бы без этого подарка и оплеуху жандармскому полковнику дать! За народ же пострадал..."
Раньше все-таки концы с концами сводили, а в последние годы начали родовое гнездо разорять: каждый год то там, то тут кусочек оторвут да продадут по дешевке мужикам, чтобы какую-нибудь новую дыру заткнуть. Слава Богу, новый царь заботился о дворянах-помещиках, а не об одних мужиках: и Крестьянский[83], и Дворянский банк[84] устроил. А то вся дворянская земля скоро из рук уплыла бы. Кабы пораньше этот Дворянский банк догадались устроить, так не пришлось бы им свой дом в Симбирске купцу Ананькину продать. Сколько купцов во дворяне пролезло! С суконным рылом да в калашный ряд. И дворян стали не в свое дело впутывать. Немало их с купцами и в суконное, и в стеклянное дело потянулось. За прибылями начали гоняться. И даже не в диковинку стало теперь родовому дворянину на купчихе жениться! Да вот, недалеко ходить: уж на что спесив сват-то, генерал Замураев, а с сиволапым Ананькиным за ручку здоровается и молодого Ананькина к своему дому приручает... Как видно, тоже не прочь свои дела поправить, породнившись с купцами через дочку свою Зиночку... Такую-то красавицу, институтку, козочку ангорскую, за Ваньку Ананькина отдать! В каком-то техническом училище в городе Кунгуре курс, видите ли, кончил и себя в инженеры произвел... Мадам Ананькина! Это ужасно!!!
О, как ненавидела купцов Ананькиных Анна Михайловна Кудышева! Всякий раз, когда ей приходится, бывая в Симбирске, проезжать мимо своего бывшего дома, принадлежащего теперь купцу Ананькину, ее грызет тоска и злоба. За что бы, казалось, ей так ненавидеть Якова Иваныча Ананькина, этого народного самородка, бывшего ярославского мужичка, а теперь одного из известных в Поволжье богатеев? Неужели только из-за того, что когда-то, не так, впрочем, давно, ей пришлось сперва заложить, а потом продать свой симбирский дворянский "ампир" Якову Иванычу?
Историческая достоверность в биографии этого волжского богатыря начинается уже с его зрелого возраста. Доисторическая -- темна и построена на устном предании. Говорят, что Яков Иваныч Ананькин начал свою карьеру с постоялого двора на выезде из Ярославля на Рыбинский тракт. Там, говорят, он будто бы убил и обчистил двух проезжих, остановившихся ночевать у него на постоялом купцов и сразу разбогател. Однако по паспорту не видно, чтобы Яков Иваныч когда-нибудь судился за такое злодеяние. Потом перебрался в Симбирск и, владея большим капиталом, занялся хлебным делом. С этой поры молва имеет уже более или менее достоверный характер. Когда дело прибыльно, то его называют в Поволжье "хлебным делом". Значит, хлебное дело само по себе прибыльно. На таком деле нетрудно разбогатеть, если на плечах заместо головы тыква не посажена. Так нет, люди завистливы, любят порочить удачливых соперников. Вот они и пословицу придумали, будто от трудов праведных не наживешь палат каменных...