Чернышевский Николай Гаврилович
Июльская монархия

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
   Том VII. Статьи и рецензии 1860--1861
   М., ОГИЗ ГИХЛ, 1950
   

ИЮЛЬСКАЯ МОНАРХИЯ

I
I. Характер Луи-Филиппа. Смерть принца Конде.-- II. Процесс министров Карла X. Открытый разрыв с демократами, потом и с либералами. Отставка Лафайета и Лафита.-- III. Министерство Казимира Перье. Размер улучшений, произошедших из июльских событий. -- IV. Новый элемент французской истории. Лионское восстание.

   Пользуясь выходом в свет первой книги "Мемуаров" Гизо, мы поместили в "Современнике" очерк политической истории Франции в эпоху Реставрации1. Теперь мы хотим воспользоваться второю частью записок Гизо, чтобы представить читателям историю Франции при июльской монархии. Как в статьях "Борьба партий во Франции в эпоху Реставрации" мы вовсе не держались книги, издание которой служило для нас только предлогом для изложения фактов по совершенно иным источникам и с точки зрения, диаметралыно противоположной взгляду Гизо, так и теперь вовсе не Гизо будет нашим руководителем2. Читатель, знакомый с литературою французской истории, конечно, назовет наши рассказы почти простым переводом, -- мы и не имеем другой претензии, кроме той, чтобы эти статьи могли назваться не совсем дурным переводом. Теперь мы считаем излишним распространяться об этом, но со временем удовлетворим и требованию библиографической точности представлением цитат, от приведения которых ныне уклоняемся только для того, чтобы не сделать свое изложение чрезмерно тяжелым.
   В статьях о Реставрации мы довели рассказ до возведения на французский престол принца Орлеанского. Мы не будем останавливаться на формальностях, которыми сопровождался переход власти от Бурбонов к их родственнику. Легкая переделка конституции, некоторые новые гарантии для свободы печати, не слишком прочные, -- все это само по себе не было делом такой великой важности, чтобы стоило долго останавливаться над техническими подробностями произведенных реформ. Те стороны новых учреждений, знание которых будет нужно для объяснения смысла тех или других событий, будут изложены нами при рассказе об этих фактах. Читатель согласится, что нам нет надобности рассказывать о новых учреждениях слишком подробно, если вспомнит, что новое правительство с первого же раза стало стремиться к тому, чтобы все либеральные переделки прежних законов остались только на бумаге. Таким образом, мы прямо начинаем с рассказа о событиях. Ход событий в очень значительной степени определялся характером нового короля, и через несколько дней по восшествии на престол Луи-Филиппа3 произошел случай, очень ясно обрисовывавший ту сторону его характера, которая привела Францию к лишению свободы, а его собственную династию повела в изгнание.
   Сын Луи-Жозефа Конде, знаменитого предводителя эмигрантской армии, отец герцога Ангьенского, известного своею трагическою смертью, принц Луи-Генрих-Жозеф Конде4, герцог Бурбонский, последний потомок фамилии Конде, был в свое время храбрым офицером, но в 1830 году имел уже около 75 лет, и прежняя отважность заменилась в дряхлом старике боязливостью. Он давно уже не вмешивался в политические дела и тихо жил в своих громадных поместьях, ценность которых простиралась до семидесяти миллионов франков. При известии о катастрофе, постигшей Бурбонов, он совершенно растерялся. Он трепетал за Карла X, трепетал сам за себя; приближенные напоминали ему о прежнем его мужестве, но слабый старик находился под властью женщины, интересы которой были связаны с выгодами орлеанского дома.
   Происхождение этой женщины было темно, даже фамильное имя ее неизвестно с достоверностью; говорят, что она когда-то играла на Ковент-Гарденоком театре; потом жила она с каким-то роскошным богачом; наконец успела овладеть стариком Конде; при его посредничестве она успела выйти замуж за барона де-Фёшера, не знавшего об ее истинных отношениях к принцу. Женщина умная, красивая лицом, соединявшая искательность с надменностью, умевшая казаться то нежной, то гордой, баронесса де-Фёшер умела устроить так, что принц Конде в 1824 году написал завещание, в котором отказывал ей поместья Сен-Лё и Буасси. Она уже пользовалась и при его жизни доходами с них, но ей казалось мало этих подарков и огромных сумм, выпрошенных ею у принца. Через несколько времени Конде прибавил в своем завещании новый подарок ей -- Ангьенский лес. Баронесса беспокоилась за судьбу этих приобретений: она боялась, что до смерти принца законные наследники, принцы Роганы, заведут с нею процесс. Она искала опоры своим правам и убеждала герцога Конде усыновить герцога Омальского, бывшего крестником принца, одного из сыновей Луи-Филиппа. Существуют документы об этих переговорах, начавшихся в 1827 году. Герцогиня Орлеанская, супруга Луи-Филиппа, писала к баронессе де-Фёшер письма, в которых благодарила ее за хлопоты об усыновлении герцога Омальского принцем Конде и уверяла ее в своей защите. Вот один отрывок из этой переписки: "Я очень признательна, -- писала герцогиня баронессе, -- за вашу заботливость, и поверьте, что если я дождусь счастия видеть своего сына усыновленным со стороны принца Конде, то вы всегда и при всяких обстоятельствах найдете для себя и для всех близких к вам в нас ту опору, которой требуете; признательность матери служит вам верным ручательством за то". Но герцог Конде медлил уступить настояниям баронессы, и тогда герцог Орлеанский присоединил свои личные убеждения к просьбам баронессы. 2 мая 1829 года Луи-Филипп написал принцу Конде очень ловкое письмо, в котором говорил о своей признательности к баронессе де-Фёшер за ее хлопоты и о том, как приятно будет видеть ему одного из своих сыновей носящим славное имя Конде. Старик был смущен. Старинный эмигрант, он не любил Луи-Филиппа, фамилия которого щеголяла либерализмом. Но он не знал, как сказать, что вовсе не имеет того желания, за которое благодарит его герцог; он боялся раздражить и баронессу, через посредство которой приносилась ему слишком ранняя благодарность. Притом баронесса уверяла его, что Карл X и все Бурбоны желают усыновления, которого она требует. Вот отрывок одного из ее писем: "Король и королевская фамилия желают, чтобы вы избрали одного из родственных вам принцев наследником вашего имени и состояния. Они думают, что я одна мешаю исполнению этого желания. Умоляю вас, освободите меня от этого тяжелого положения, избрав себе наследника. Этим вы обеспечите, мой милый друг, благосклонность королевской фамилии и менее несчастное будущее для вашей бедной Софии". Принц Конде упрекал баронессу за то, что она, не спросив его мнения, не разузнав об его намерениях, вступила с герцогом Орлеанским в переговоры о столь важном деле. Но баронесса продолжала настаивать, говоря, что только усыновлением герцога Омальского принц может обеспечить ее собственную будущность, и, наконец, устроила свидание между принцем Конде и герцогом Орлеанским. Ничего решительного принц Конде не сказал на этом свидании; но герцог Орлеанский приказал Дюпену старшему, своему поверенному в делах, приготовить для герцога Конде проект завещания в пользу принца Омальского. Это поручение, как и все переговоры, оставалось в секрете. Но изготовлением завещания значительно облегчалось дело: имея готовую бумагу, баронесса де-Фёшер могла воспользоваться первой благоприятною минутою, чтобы получить подпись принца Конде. Она продолжала настаивать. Старик жаловался и сердился. Хлопоты баронессы о завещании лишали его покоя, и он проводил ночи без сна: "Они хотят моей смерти,-- говорил он:--как только получат они то, чего желают, моя жизнь будет в опасности". В своем отчаянии, он, чтобы избежать преследования баронессы де-Фёшер, вздумал, наконец, обратиться к великодушию самого герцэга Орлеанского. "Дело, занимающее нас, -- писал он герцогу 20 августа 1829, -- было начато баронессою де-Фёшер без моего ведома и несколько легкомысленно; оно чрезвычайно тяжело для меня -- вы сами могли это видеть". Он умолял Луи-Филиппа просить баронессу де-Фёшер, чтобы она оставила свои требования об усыновлении герцога Омальского, обещая ему "дать доказательство" своего расположения. Герцог Орлеанский исполнил просьбу: отправился к баронессе и в присутствии свидетеля, который мог бы передать его слова принцу Конде, уговаривал ее прекратить свои настояния. Само собою разумеется, что баронесса де-Фёшер решительно отказала ему и объявила, что не может не хлопотать в пользу его сына. Действительно, она продолжала свои хлопоты с таким усердием, что вечером 29 августа один из приближенных людей принца, Сюрваль, которому принц уже и прежде жаловался на свои страдания по делу о завещании, услышал в комнате принца крики и стоны. Он вошел в комнату. Там были баронесса де-Фёшер и принц, опечаленный и раздраженный. "Это страшное, жестокое дело!-- воскликнул принц. -- Приставляют мне нож к горлу, чтобы принудить меня сделать акт, столь неприятный для меня!" Он схватил баронессу за руку и продолжал, сопровождая свои слова соответствовавшими их смыслу жестами: "Ну, что ж? режьте же мне горло этим ножом, -- режьте!" На другой день, 30 августа, принц Конде подписал завещание, по которому делал принца Омальского своим наследником и завещал баронессе на 10 миллионов франков имущества в поместьях и в деньгах.
   Это было ровно за одиннадцать месяцев перед Июльской революцией. Через несколько времени придворные принца заметили перемену в его отношениях к баронессе: ее имя производило на "его тяжелое впечатление, которого он иногда не мог скрыть. Он попрежнему выказывал ей нежность, не жалел для нее денег, но в его нежности к ней заметен был страх. Он не распечатывал при ней получаемых писем, как делал прежде. Двум из своих приближенных он сказал, наконец, что хочет предпринять далекое путешествие, и просил их держать этот проект в секрете, особенно от баронессы де-Фёшер. Время шло, и совершилась Июльская революция; отец принца Омальского сделался королем французов. Между тем происходили у него с баронессою странные сцены. Утром 11 августа Манури, любимый камердинер принца, вошедши в его спальную, увидел у старика царапину около глаза. Принц поторопился объяснить ему происхождение раны: "Повернувшись на кровати, я ударился глазом о столик", -- сказал он. Манури заметил на это, что стол ниже кровати и удариться о него нельзя. Через несколько минут Манури, расстилая ковер в туалетной комнате принца, увидел под дверью потайной лестницы письмо и подал его принцу. Принц очень смутился, взглянув на письмо, и сказал: "Я не умею хорошо лгать. Я оказал, что ушибся, повернувшись во сне на постели; нет, я хотел отворить дверь, упал и ударился виском о панель". После того принц просил Манури, чтобы он ложился спать у дверей его комнаты. Манури заметил, что прислуга будет говорить об этом, потому что по ее понятиям принцу натуральнее было бы класть у дверей своей комнаты другого камердинера, Леконта, который был рекомендован принцу баронессою де-Фёшер. "Нет, если так, лучше оставить эту мысль", -- отвечал принц.
   Через несколько дней принц объявил одному из своих доверенных людей, капитану Шуло, что решился уехать.
   25 августа, за два дня до смерти принца, баронесса Фёшер взяла у Ротшильда вексель на Англию в 500 000 франков. На другой день в девятом часу утра служители принца слышали жаркую сцену в его комнате между ним и баронессою. Манури, когда вошел в комнату, увидел его в страшном расстройстве. Принц велел подать себе одеколона. Он послал за Шуло, который устраивал его секретную поездку. Но вечером старик был довольно весел, играя в вист с баронессою де-Фёшер и двумя придворными. Уходя спать, он сделал слугам дружеский жест, который удивил их, показавшись им знаком прощания. Это было вечером 26 августа. Спальная принца Конде соединялась небольшим коридором с комнатами, в которых жили разные лица его штата. Некоторые из них легли спать не раньше двух часов, но они не слышали никакого шума в спальной. Остальная часть ночи также прошла совершенно спокойно.
   Утром (27 августа 1830) камердинер принца Леконт пошел в 8 часов к принцу, который накануне приказал разбудить себя в это время. Он постучал в дверь -- ответа не было. Он ушел и через несколько времени воротился с Бонни, находившимся в штате принца; они снова постучались: ответа также не было. Леконт и Бонни, обеспокоенные, пошли сказать об этом баронессе Фёшер. "Услышав мой голос, он будет отвечать", -- сказала она и пошла вместе с ними. Но ответа не было попрежнему. Между тем весь дом уже встревожился. Сошлись слуги. Манури железным ломом выбил дверь и вошел в спальную принца вместе с Леконтом и Бонни. Ставни, бывшие у окон изнутри, были затворены, в комнате было очень темно, на камине горела свеча, но она стояла за экраном, скрывавшим свет. При этом слабом освещении вошедшие служители увидели голову принца прислоненною ко внутреннему ставню одного из окон: фигура старика имела такое положение, как будто бы он подслушивал, что говорят за окном. Манури поспешно раскрыл ставни другого окна. Тут увидели, что такое произошло: принц Конде был повешен, или лучше сказать, прицеплен к задвижке ставня. Все бросились в спальную. Баронесса де-Фёшер с воплем упала на кресло.
   Герцог был привязан к задвижке ставня двумя носовыми платками, связанными в одну веревку. Конец одного платка был привязан к задвижке, другой платок обвязан около шеи. Но этот платок, окружавший шею, был связан неподвижным узлом, а не петлею, которая могла бы удушить; он не сдавливал шеи и был повязан так слабо, что вошедшие люди легко всовывали пальцы между ним и шеею. Голова мертвого свесилась на грудь, лицо его было бледно. Язык у него не был высунут, как высовывается у людей, удушаемых петлею; руки были сложены, колена подогнуты, и пальцы ног касались пола. Все эти обстоятельства в положении тела противоречили мысли о самоубийстве.
   Явилось местное начальство, потом король прислал высших сановников. Принц Луи-Роган, который был бы наследником принца Конде, если бы Конде умер без завещания, не был уведомлен о его смерти: он только из газет узнал о кончине человека, наследство после которого отнималось у него завещанием, неизвестным ему до той поры.
   Были составлены протоколы о положении, в котором нашли тело, и состоянии комнаты. Эти протоколы говорили о самоубийстве. Главным доводом в подтверждение мысли о самоубийстве было обстоятельство, ничтожность которого раскрылась позднейшим следствием: спальная изнутри была заперта задвижкою, так что без шума нельзя было войти в нее. Но потом, когда начали пробовать, нельзя ли отодвинуть задвижку снаружи, оказалось, что можно было снаружи продеть сквозь дверь ленту и отодвинуть задвижку. Предположили, что принц для совершения самоубийства стал на стул, с которого потом спустился. Но стул этот находился так далеко от тела, что от этого предположения должны были потом отказаться даже люди, его высказавшие.
   В противность протоколам, говорившим о самоубийстве, свидетельствовали все обстоятельства. Дряхлость принца, вялость его характера, известная его религиозность, ужас, какой внушала ему одна мысль о смерти, его мнение о самоубийстве, как о деле трусливом и низком, веселость, которую он обнаруживал в предыдущие дни, -- все эти соображения разрушали догадку, порожденную тем обстоятельством, что дверь была заперта. Все вещи, найденные в комнате принца, показывали, что, приготовляясь спать, он располагал провести следующий день, как всегда проводил свои дни. Карманные часы его, лежавшие на камине, были заведены вечером, по его обыкновению, а под изголовьем лежал его носовой платок, завязанный узелком на конце, как он делал ложась спать, когда хотел напомнить себе этим узелком что-нибудь на следующее утро. Самое тело висело так, что упиралось ногами в пол. Один из лакеев принца, Романцо, путешествовавший по Турции и по Египту и видевший много повешенных, говорил, что тело принца вовсе не имеет такого вида, что у повешенных цвет лица бывает не бледный, а черный, что глаза у них остаются открытыми и язык высовывается изо рта, -- этих признаков не было в теле принца. То же самое подтверждал другой слуга, ирландец Файф, также видевший много повешенных. Когда стали отвязывать труп от окна, Романцо только с большим трудом успел развязать узел платка, прикрепленный к задвижке ставня, -- так искусно был сделан этот узел. Между тем вся прислуга принца знала, что он не умеет даже завязать лент на своих башмаках, по чрезвычайной неловкости. Кроме того, кисть правой руки его имела сабельную рану, а ключица левой руки была сломана, так что он не мог поднять левую руку к шее, стало быть, не мог завязать платка, ее окружавшего; и действительно, когда он повязывал галстух, ему должен был помогать камердинер. Протоколы говорили, что он становился на стул, чтобы повеситься. Но этот стул был слишком далеко от тела, и притом все знали, что иринц с трудом может поднимать ногу даже на одну ступень лестницы: он мог входить на лестницу не иначе, как держась одною рукою за перила, а другою рукою опираясь на палку; трудно было такому расслабленному старику взлезть на стул и удержаться на нем.
   Мало того, были признаки, указывавшие, что ночью кто-то входил в комнату. Принц почти никогда не надевал туфлей и они почти всегда оставались у кресла, на котором он раздевался. Теперь туфли стояли у постели. Прислуга, убиравшая вечером постель, всегда вдвигала ее в глубину алькова; так была придвинута кровать и вечером 26-го числа; теперь кровать была найдена отодвинутой от стены на полтора фута. Когда вошли в спальную, на камине стояли две восковые свечи, недогоревшие и погашенные: кто мог погасить их, -- неужели принц? Неужели он нарочно оставил себя в темноте, занимаясь многосложными приготовлениями к самоубийству?
   Баронесса Фёшер защищала предположение о самоубийстве. Но странно было, что, решаясь на самоубийство, он не написал ни одного слова прощанья, не подумал о том, чтобы избавить от подозрения служителей, которых любил. Для освидетельствования трупа были присланы три доктора; они решили, что принц сам лишил себя жизни, повесившись у окна. Но двое из них находились в самых тесных сношениях с двором; а доктор принца не был приглашен присутствовать при освидетельствовании тела. Один из людей, не веривших самоубийству, Мери Лафонтен, доказал, что принцу нельзя было умереть в том положении, как его нашли: он сам привязывал шею к задвижке окна и опускался на пол, принимая позу, в какой нашли тело: петля не душила его в этой позе. К довершению всех сомнений в самоубийстве найдено было новое обстоятельство. Кроме обыкновенной двери, запертой задвижкою, в спальную принца вела другая, потайная дверь, и один из свидетелей, вошедших в комнату утром 27 августа, утверждал, что дверь эта не была заперта.
   Мало-помалу предположение о самоубийстве стало казаться для всех невероятным. Аббат Пелье, хоронивший Конде, сказал в надгробном слове: "Принц невинен перед богом в своей смерти". Правительство не захотело напечатать эту прововедь в "Мо-нитёре" 5.
   В протоколах, говоривших о самоубийстве, были найдены неточности и натяжки. Общая молва заставила правительство произвести следствие. Но когда следователь де-ла-Гюоруа стал ревностно заниматься раскрытием обстоятельств, его уволили в отставку, но взамен того дали его зятю должность, о которой давно хлопотал Гюпруа. Следствие о смерти принца Конде перешло в другие руки, и дело скоро было замято.
   Молва винила в смерти принца баронессу де-Фёшер; она сначала тревожилась, но скоро стала спокойна. Она была приглашена ко двору, и весь Париж изумлялся такому приглашению; подозрения усилились; говорили, что сам Луи-Филипп должен быть соучастником в ее преступлении. Ему оставалось одно средство очиститься от подозрений: он должен был бы отказаться за своего сына от наследства Конде. Но это наследство простиралось до нескольких десятков миллионов, и такая жертва была выше сил Луи-Филиппа. Накануне своего восшествия на престол он передал дарственною записью своим детям громадные родовые именья Орлеанского дома, чтобы уклониться от действия закона, по которому личное имущество человека, восходящего на французский престол, становилось государственным имуществом. Этот дарственный акт уже возбудил чрезвычайное неудовольствие, поднял ропот о своекорыстии. Теперь, через три недели после начала нового правительства, дело о смерти принца Конде дало пищу новому, еще более черному подозрению. Конечно, нельзя разделять нелепых тогдашних подозрений о прямом соучастии Луи-Филиппа в смерти принца Конде; но едва ли можно сомневаться в том, что принц был насильственно лишен жизни, что виновницей его смерти была баронесса де-Фёшер, которая опасалась, что принц ускользнет из-под ее власти и переменит завещание, или хотела поскорее вступить во владение завещанными ей богатствами. Не подлежит сомнению то, что Луи-Филипп покровительствовал подозреваемой баронессе и почел нужным затушить дело, результатов которого опасалась баронесса: если бы она не боялась строгого исследования, не нужны были бы усилия придать делу тот оборот, которым отстранялась юридическая опасность, но усиливались подозрения. Покровительство баронессе де-Фёшер по смерти принца Конде было очень вредно для репутации самого Луи-Филиппа. Но все равно, наконец, была ли виновна баронесса в смерти своего любовника, или он сам лишил себя жизни, во всяком случае неоспоримым фактом остаются продолжительные интриги, веденные Луи-Филиппом вместе с этой женщиной для принуждения слабого старика завещать свое безмерное богатство принцу Омальскому. Эта часть дела доказана документами, а она уже и сама по себе очень дурна.
   Мы пропускаем дипломатические сношения, внимание к которым только отвлекает и народы, и историю от мыслей о развитии внутренних учреждений, т. е. от предметов, исключительно имеющих существенную важность для благосостояния обществ. Довольно заметить общий характер впечатления, произведенного на Францию первыми действиями внешней политики Луи-Филиппа. Подобно русской и английской нациям, французская нация достигла такой государственной силы, что не нуждается ни в чьей снисходительности для своего независимого существования. Ни англичане, ни немцы, ни какой другой народ не могли иметь в 1830 году ни малейшей претензии вмешиваться во внутренние дела Франции, утверждать своим согласием или колебать своим неодобрением перемены, е ней происшедшие. Потому французы были справедливы, оскорбляясь униженным смирением, с каким Луи-Филипп выпрашивал у иноземных держав своего признания королем французов. Роль, которая могла быть прилична бельгийцам, просившим признания своей самостоятельности у Европы, не годилась для Франции, имеющей силы, достаточные для того, чтобы держать себя независимо. Другим источником неудовольствия внутри самой Франции было положение, принятое правительством Луи-Филиппа относительно слабых государств, увлеченных к внутренним переворотам событиями июльских дней. Во многих местах Европы произошли волнения, имевшие ту же цель, как июльский переворот6. Принципы, вводимые в государственную жизнь второстепенных итальянских и других государств этими движениями, были несогласны с принципами остальных сильных континентальных государств, которые начали действовать враждебно им. Редко можно ожидать пользы для народа от иноземных вооруженных вмешательств, хотя бы они производились и под предлогом освобождения народов, получающих иноземную помощь, которая обыкновенно приводит только к новому порабощению. Но если Франция не должна была жертвовать своими солдатами и деньгами на вооруженную пропаганду конституционных принципов, то она могла выказывать серьезную симпатию к реформам, произведенным другими государствами в духе ее собственных учреждений; она могла поддерживать их своим нравственным влиянием, могла и должна была требовать, чтобы все европейские державы уважали независимость своих слабых соседей. Правительство Луи-Филиппа не отваживалось делать и этого. Оно не осмеливалось говорить в своем духе таким же языком, каким в своем духе говорили Пруссия и особенно Австрия: ему казалось, что оно должно смирением и уступчивостью покупать терпимость самому себе со стороны великих континентальных держав. Наконец Бельгия, освободившаяся без помощи Франции? готова была присоединиться к ней. Нельзя любить расширения границ, приобретаемого покорением чуждых национальностей, -- но бельгийцы так близки к французам, что чувствовали бы себя одною с ними нациею, если бы Франция приняла их готовность соединиться с нею. Правительство Луи-Филиппа не отважилось воспользоваться желанием бельгийцев. Когда, не находя в нем такой решимости, бельгийцы выбрали своим королем принца Немурского, второго из сыновей Луи-Филиппа, новый король французов не захотел принять и этого предложения, боясь оскорбить другие державы7.
   Такая смиренная робость могла происходить только из одного источника: Луи-Филипп хотел доказать континентальным правительствам, что он достоин их дружбы, что он хочет по возможности держаться тех же принципов, каких держались они, т. е. принципов, от которых Франция отказалась с конца прошлого века. Боязнь нового порядка дел, пристрастие к старому порядку, господствовавшему до революции и имевшему своими представителями Бурбонов, ясно выказывалась внешнею политикою Луи-Филиппа. Из того же самого источника возникало его желание защитить бывших министров Карла X, дело которых подало первый случай к открытому столкновению нового правительства с сословиями и партиями, низвергнувшими Бурбонов, и послужило поводом к удалению из его кабинета людей, бывших связью между ним и прогрессивною частью нации.
   Увидев свое поражение в июльские дни, министры Карла X хотели скрыться за границу. Некоторым из них удалось спастись. Но четырех успели арестовать. Это были: Полиньяк, председатель совета министров, служивший слепым орудием Карла X; Перонне, бывший самым усердным исполнителем плана, составленного Карлом X и Полиньяком, человек замечательного ума и твердого характера и потому виновный более самого Карла и Полиньяка, которые не понимали, что делали, между тем как он очень хорошо знал, к чему ведет дело и какими средствами надобно будет защищать его; Шантлоз и Гернон-Ранвиль. Они были отвезены в Венсенский замок. Палата депутатов назначила из своей среды трех комиссаров для обвинения их перед палатою перов. Арестованные министры хотели отнять у Франции права, составлявшие основу нового порядка вещей; они подписали повеления, которыми восстановлялся безотчетный произвол; они приказали войскам стрелять по народу. Факты были бесспорны, не было сомнения в том, какому наказанию подвергнет закон этих ослепленных или злонамеренных людей: они подлежали смертной казни. Луи-Филипп хотел спасти их, потому что сам становился во вражду с порядком дел, который хотели они низвергнуть.
   Если бы милосердие происходило из чистого источника, оно могло бы совершиться открыто и благородно. Если бы Луи-Филипп сознавал, что верно служит новому порядку вещей, если бы он чувствовал, что его нельзя подозревать в пристрастии к старому порядку, или что он может своими делами опровергнуть такое подозрение, он спокойно дал бы процессу министров итти прямым путем, и когда суд произнес бы приговор, он смело мог бы смягчить его, как внушала ему кротость: имея по закону право помилования, он мог бы не только сохранить жизнь осужденных, но даже избавить их от заключения, просто выслав их за границу для их собственного спокойствия на время, пока заглохнет свежая ненависть к ним. Но человек может открыто я благородно прощать только тогда, когда прощение для всех покажется милостью к врагам, а не потворством. Луи-Филипп придумал косвенное средство спасти жизнь министров Карла X. Способ, им избранный, замечателен потому, что превосходно характеризует всегдашнее искусство его приискивать очень благовидные формы для удовлетворения потребностям, вытекавшим из личного расчета. Новый король говорил: "Мой отец умер на эшафоте", и плакал, уверяя, что хочет уничтожить смертную казнь.
   При всех дурных сторонах своего характера, Луи-Филипп не может быть обвиняем в жестокости. Но кротость, за которую хвалят его, не простиралась в нем до того, чтобы он действительно считал смертную казнь делом бесчеловечным, вредным для общества, преступным, как следует считать ее. Если бы он действительно так думал, он имел бы очень много случаев провести через палаты уничтожение смертной казни: он царствовал 18 лет, и в последние годы своего правления делал во Франции все, что хотел, пользуясь под конституционными формами неограниченною властью. Но он не уничтожил смертной казни, и вовсе не стремился к тому, чтобы уничтожить ее: с окончанием процесса министров Карла X миновалась для него надобность желать этого. Желание, которое выражал он в начале правления, прямо имело своею целью спасение министров Карла X. Так оно и было понято тогда же.
   17 августа Виктор де-Траси предложил палате депутатов уничтожение смертной казни. Комиссия, назначенная для рассмотрения предложения, 6 октября предложила отсрочить это дело. Но палата, одушевленная речами Лафайета и тогдашнего министра юстиции, республиканца Дюпон-Делёра, бывшего в 1848 году президентом временного правительства, решила послать королю адрес, в котором просила его представить через министров проект закона об отменении смертной казни, если не за все, то за некоторые преступления. Но в самых прениях об адресе было высказано, что дело собственно ведется не для решения общего юридического вопроса, а только для спасения жизни министров Карла X. Работники, недовольные уже тем, что суд над Полиньяком и его товарищами предоставлялся палате перов, учреждению очень непопулярному, стали роптать.
   
   К чему ведется это дело?-- говорили они:-- Для преступников из простонародья хотят оставить эшафот, а знатным преступникам дать безнаказанность. Если какой-нибудь несчастный, доведенный до преступления нищетою или отчаянием, совершит убийство, никто не станет избавлять его от руки палача; каждый почел бы стыдом обнаружить сострадание к его преступлению, порожденному несчастием. Но когда люди знатные и богатые, которым поручена судьба государства, приносят в жертву своей гордости тысячи людей, заставляют братьев резаться между собою и когда придет для этих людей час наказания,-- все говорят о милосердии, и закон теряет свою строгость.
   
   Париж волновался. На улицах явились афиши, возбуждавшие народ действовать. 18 октября собрались толпы и ходили по городу. Они направилис