Чехов Антон Павлович
Архиерей

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 8.72*12  Ваша оценка:


  

А. П. Чехов

Архиерей

  
   А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
   Сочинения в восемнадцати томах. Том десятый
   МОСКВА -- 1986
   ИЗДАТЕЛЬСТВО "НАУКА"
   OCR: sad369 (09.06.2006)

I

  
   Под вербное воскресение в Старо-Петровском монастыре шла всенощная. Когда стали раздавать вербы, то был уже десятый час на исходе, огни потускнели, фитили нагорели, было всё, как в тумане. В церковных сумерках толпа колыхалась, как море, и преосвященному Петру, который был нездоров уже дня три, казалось, что все лица -- и старые, и молодые, и мужские, и женские -- походили одно на другое, у всех, кто подходил за вербой, одинаковое выражение глаз. В тумане не было видно дверей, толпа всё двигалась, и похоже было, что ей нет и не будет конца. Пел женский хор, канон читала монашенка.
   Как было душно, как жарко! Как долго шла всенощная! Преосвященный Петр устал. Дыхание у него было тяжелое, частое, сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали. И неприятно волновало, что на хорах изредка вскрикивал юродивый. А тут еще вдруг, точно во сне или в бреду, показалось преосвященному, будто в толпе подошла к нему его родная мать Мария Тимофеевна, которой он не видел уже девять лет, или старуха, похожая на мать, и, принявши от него вербу, отошла и всё время глядела на него весело, с доброй, радостной улыбкой, пока не смешалась с толпой. И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и -- плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем. А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, уже не плакали, всё было по-прежнему.
   Скоро и служба кончилась. Когда архиерей садился в карету, чтобы ехать домой, то по всему саду, освещенному луной, разливался веселый, красивый звон дорогих, тяжелых колоколов. Белые стены, белые кресты на могилах, белые березы и черные тени и далекая луна на небе, стоявшая как раз над монастырем, казалось теперь жили своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку. Был апрель в начале, и после теплого весеннего дня стало прохладно, слегка подморозило, и в мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны. Дорога от монастыря до города шла по песку, надо было ехать шагом; и по обе стороны кареты, в лунном свете, ярком и покойном, плелись по песку богомольцы. И все молчали, задумавшись, всё было кругом приветливо, молодо, так близко, всё -- и деревья и небо, и даже луна, и хотелось думать, что так будет всегда.
   Наконец карета въехала в город, покатила по главной улице. Лавки были уже заперты, и только у купца Еракина, миллионера, пробовали электрическое освещение, которое сильно мигало, и около толпился народ. Потом пошли широкие, темные улицы, одна за другою, безлюдные, земское шоссе за городом, поле, запахло сосной. И вдруг выросла перед глазами белая зубчатая стена, а за нею высокая колокольня, вся залитая светом, и рядом с ней пять больших, золотых, блестящих глав, -- это Панкратиевский монастырь, в котором жил преосвященный Петр. И тут также высоко над монастырем тихая, задумчивая луна. Карета въехала в ворота, скрипя по песку, кое-где в лунном свете замелькали черные монашеские фигуры, слышались шаги по каменным плитам...
   -- А тут, ваше преосвященство, ваша мамаша без вас приехали, -- доложил келейник, когда преосвященный входил к себе.
   -- Маменька? Когда она приехала?
   -- Перед всенощной. Справлялись сначала, где вы, а потом поехали в женский монастырь.
   -- Это, значит, я ее в церкви видел давеча! О господи!
   И преосвященный засмеялся от радости.
   -- Они велели, ваше преосвященство, доложить, -- продолжал келейник, -- что придут завтра. С ними девочка, должно, внучка. Остановились на постоялом дворе Овсянникова.
   -- Который теперь час?
   -- Двенадцатый в начале.
   -- Эх, досадно!
   Преосвященный посидел немного в гостиной, раздумывая и как бы не веря, что уже так поздно. Руки и ноги у него поламывало, болел затылок. Было жарко и неудобно. Отдохнув, он пошел к себе в спальню и здесь тоже посидел, всё думая о матери. Слышно было, как уходил келейник и как за стеной покашливал отец Сисой, иеромонах. Монастырские часы пробили четверть.
   Преосвященный переоделся и стал читать молитвы на сон грядущий. Он внимательно читал эти старые, давно знакомые молитвы и в то же время думал о своей матери. У нее было девять душ детей и около сорока внуков. Когда-то со своим мужем, дьяконом, жила она в бедном селе, жила там очень долго, с 17 до 60 лет. Преосвященный помнил ее с раннего детства, чуть ли не с трех лет и -- как любил! Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле? Когда в детстве или юности он бывал нездоров, то как нежна и чутка была мать! И теперь молитвы мешались с воспоминаниями, которые разгорались всё ярче, как пламя, и молитвы не мешали думать о матери.
   Кончив молиться, он разделся и лег, и тотчас же, как только стало темно кругом, представились ему его покойный отец, мать, родное село Лесополье... Скрип колес, блеянье овец, церковный звон в ясные, летние утра, цыгане под окном, -- о, как сладко думать об этом! Припомнился священник лесопольский, отец Симеон, кроткий, смирный, добродушный; сам он был тощ, невысок, сын же его, семинарист, был громадного роста, говорил неистовым басом; как-то попович обозлился на кухарку и выбранил ее: "Ах ты, ослица Иегудиилова!", и отец Симеон, слышавший это, не сказал ни слова и только устыдился, так как не мог вспомнить, где в священном писании упоминается такая ослица. После него в Лесополье священником был отец Демьян, который сильно запивал и напивался подчас до зеленого змия, и у него даже прозвище было: Демьян-Змеевидец. В Лесополье учителем был Матвей Николаич, из семинаристов, добрый, неглупый человек, но тоже пьяница; он никогда не бил учеников, но почему-то у него на стене всегда висел пучок березовых розог, а под ним надпись на латинском языке, совершенно бессмысленная -- betula kinderbalsamica secuta. Была у него черная мохнатая собака, которую он называл так: Синтаксис.
   И преосвященный засмеялся. В восьми верстах от Лесополья село Обнино с чудотворной иконой. Из Обнина летом носили икону крестным ходом по соседним деревням и звонили целый день то в одном селе, то в другом, и казалось тогда преосвященному, что радость дрожит в воздухе, и он (тогда его звали Павлушей) ходил за иконой без шапки, босиком, с наивной верой, с наивной улыбкой, счастливый бесконечно. В Обнине, вспомнилось ему теперь, всегда было много народу, и тамошний священник отец Алексей, чтобы успевать на проскомидии, заставлял своего глухого племянника Илариона читать записочки и записи на просфорах "о здравии" и "за упокой"; Иларион читал, изредка получая по пятаку или гривеннику за обедню, и только уж когда поседел и облысел, когда жизнь прошла, вдруг видит, на бумажке написано: "Да и дурак же ты, Иларион!" По крайней мере до пятнадцати лет Павлуша был неразвит и учился плохо, так что даже хотели взять его из духовного училища и отдать в лавочку; однажды, придя в Обнино на почту за письмами, он долго смотрел на чиновников и спросил: "Позвольте узнать, как вы получаете жалованье: помесячно или поденно?"
   Преосвященный перекрестился и повернулся на другой бок, чтобы больше не думать и спать.
   -- Моя мать приехала... -- вспомнил он и засмеялся.
   Луна глядела в окно, пол был освещен, и на нем лежали тени. Кричал сверчок. В следующей комнате за стеной похрапывал отец Сисой, и что-то одинокое, сиротское, даже бродяжеское слышалось в его стариковском храпе. Сисой был когда-то экономом у епархиального архиерея, а теперь его зовут "бывший отец эконом"; ему 70 лет, живет он в монастыре в 16 верстах от города, живет и в городе, где придется. Три дня назад он зашел в Панкратиевский монастырь, и преосвященный оставил его у себя, чтобы как-нибудь на досуге поговорить с ним о делах, о здешних порядках...
   В половине второго ударили к заутрене. Слышно было, как отец Сисой закашлял, что-то проворчал недовольным голосом, потом встал и прошелся босиком по комнатам.
   -- Отец Сисой! -- позвал преосвященный.
   Сисой ушел к себе и немного погодя явился уже в сапогах, со свечой; на нем сверх белья была ряса, на голове старая, полинялая скуфейка.
   -- Не спится мне, -- сказал преосвященный, садясь. -- Нездоров я, должно быть. И что оно такое, не знаю. Жар!
   -- Должно, простудились, владыко. Надо бы вас свечным салом смазать.
   Сисой постоял немного и зевнул: "О господи, прости меня грешного!"
   -- У Еракина нынче электричество зажигали, -- сказал он. -- Не ндравится мне!
   Отец Сисой был стар, тощ, сгорблен, всегда недоволен чем-нибудь, и глаза у него были сердитые, выпуклые, как у рака.
   -- Не ндравится! -- повторил он, уходя, -- Не ндравится, бог с ним совсем!
  

II

  
   На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил обедню в городском соборе, потом был у епархиального архиерея, был у одной очень больной старой генеральши и наконец поехал домой. Во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать и племянница Катя, девочка лет восьми. Во время обеда в окна со двора всё время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь двойные рамы слышно было, как шумели в саду грачи и пели скворцы.
   -- Уже девять лет, как мы не видались, -- говорила старуха, -- а вчера в монастыре, как поглядела на вас -- господи! И ни капельки не изменились, только вот разве похудели и бородка длинней стала. Царица небесная, матушка! И вчерась во всенощной нельзя было удержаться, все плакали. Я тоже вдруг, на вас глядя, заплакала, а отчего, и сама не знаю. Его святая воля!
   И несмотря на ласковость, с какою она говорила это, было заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему ты или вы, смеяться или нет, и как будто чувствовала себя больше дьяконицей, чем матерью. А Катя не мигая глядела на своего дядю, Преосвященного, как бы желая разгадать, что это за человек. Волоса у нее поднимались из-за гребенки и бархатной ленточки и стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед тем как садиться обедать она разбила стакан, и теперь бабушка, разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку. Преосвященный слушал свою мать и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, она возила и его, и братьев, и сестер к родственникам, которых считала богатыми; тогда хлопотала с детьми, а теперь с внучатами и привезла вот Катю...
   -- У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, -- рассказывала она, -- вот эта, Катя, самая старшая, и бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай.
   -- А как Никанор? -- спросил преосвященный про своего старшего брата.
   -- Ничего, слава богу. Хоть и ничего, а, благодарить бога, жить можно. Только вот одно: сын его Николаша, внучек мой, не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора. Думает, лучше, а кто его знает! Его святая воля.
   -- Николаша мертвецов режет, -- сказала Катя и пролила воду себе на колени.
   -- Сиди, деточка, смирно, -- заметила спокойно бабушка и взяла у нее из рук стакан. -- Кушай с молитвой.
   -- Сколько времени мы не видались! -- сказал преосвященный и нежно погладил мать по плечу и по руке. -- Я, маменька, скучал по вас за границей, сильно скучал.
   -- Благодарим вас.
   -- Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один-одинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, кажется, всё бы отдал, только бы домой, вас повидать...
   Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное лицо и проговорила:
   -- Благодарим вас.
   Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на мать и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно, досадно. А тут еще голова болела так же, как вчера, сильно ломило ноги, и рыба казалась пресной, невкусной, всё время хотелось пить...
   После обеда приезжали две богатые дамы, помещицы, которые сидели часа полтора молча, с вытянутыми физиономиями; приходил по делу архимандрит, молчаливый и глуховатый. А там зазвонили к вечерне, солнце опустилось за лесом, и день прошел. Вернувшись из церкви, преосвященный торопливо помолился, лег в постель, укрылся потеплей.
   Неприятно было вспоминать про рыбу, которую ел за обедом. Лунный свет беспокоил его, а потом послышался разговор. В соседней комнате, должно быть, в гостиной, отец Сисой говорил о политике:
   -- У японцев теперь война. Воюют. Японцы, матушка, всё равно, что черногорцы, одного племени. Под игом турецким вместе были.
   А потом послышался голос Марии Тимофеевны:
   -- Значит, богу помолившись, это, чаю напившись, поехали мы, значит, к отцу Егору в Новохатное, это...
   И то и дело "чаю напившись", или "напимшись", и похоже было, как будто в своей жизни она только и знала, что чай пила. Преосвященному медленно, вяло вспоминалась семинария, академия. Года три он был учителем греческого языка в семинарии, без очков уже не мог смотреть в книгу, потом постригся в монахи, его сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему было 32 года, его сделали ректором семинарии, посвятили в архимандриты, и тогда жизнь была такой легкой, приятной, казалась длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу.
   -- А потом что? -- спросил Сисой в соседней комнате.
   -- А потом чай пили... -- ответила Марья Тимофеевна.
   -- Батюшка, у вас борода зеленая! -- проговорила вдруг Катя с удивлением и засмеялась.
   Преосвященный вспомнил, что у седого отца Сисоя борода в самом деле отдает зеленью, и засмеялся.
   -- Господи боже мой, наказание с этой девочкой! -- проговорил громко Сисой, рассердившись. -- Балованная какая! Сиди смирно!
   Вспомнилась преосвященному белая церковь, совершенно новая, в которой он служил, живя за границей; вспомнился шум теплого моря. Квартира была в пять комнат, высоких и светлых, в кабинете новый письменный стол, библиотека. Много читал, часто писал. И вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как слепая нищая каждый день у него под окном пела о любви и играла на гитаре, и он, слушая ее, почему-то всякий раз думал о прошлом. Но вот минуло восемь лет, и его вызвали в Россию, и теперь он уже состоит викарным архиереем, и всё прошлое ушло куда-то далеко, в туман, как будто снилось...
   В спальню вошел отец Сисой со свечой.
   -- Эва, -- удивился он, -- вы уже спите, преосвященнейший?
   -- Что такое?
   -- Да ведь еще рано, десять часов, а то и меньше, Я свечку нынче купил, хотел было вас салом смазать.
   -- У меня жар... -- проговорил преосвященный и сел. -- В самом деле, надо бы что-нибудь. В голове нехорошо...
   Сисой снял с него рубаху и стал натирать ему грудь и спину свечным салом.
   -- Вот так... вот так... -- говорил он. -- Господи Иисусе Христе... Вот так. Сегодня ходил я в город, был у того -- как его? -- протоиерея Сидонского... Чай пил у него... Не ндравится он мне! Господи Иисусе Христе... Вот так... Не ндравится!
  

III

  
   Епархиальный архиерей, старый, очень полный, был болен ревматизмом или подагрой и уже месяц не вставал с постели. Преосвященный Петр проведывал его почти каждый день и принимал вместо него просителей. И теперь, когда ему нездоровилось, его поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое и ненужное угнетало его своею массою, и ему казалось, что теперь он понимал епархиального архиерея, который когда-то, в молодые годы, писал "Учения о свободе воли", теперь же, казалось, весь ушел в мелочи, всё позабыл и не думал о боге. За границей преосвященный, должно быть, отвык от русской жизни, она была не легка для него; народ казался ему грубым, женщины-просительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя необразованными, порой дикими. А бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги! Благочинные во всей епархии ставили священникам, молодым и старым, даже их женам и детям, отметки по поведению, пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и писать серьезные бумаги. И положительно нет ни одной свободной минуты, целый день душа дрожит, и успокаивался преосвященный Петр, только когда бывал в церкви.
   Не мог он никак привыкнуть и к страху, какой он, сам того не желая, возбуждал в людях, несмотря на свой тихий, скромный нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались ему маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии робели все, даже старики протоиереи, все "бухали" ему в ноги, а недавно одна просительница, старая деревенская попадья, не могла выговорить ни одного слова от страха, так и ушла ни с чем. И он, который никогда не решался в проповедях говорить дурно о людях, никогда не упрекал, так как было жалко, -- с просителями выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения. За всё время, пока он здесь, ни один человек не поговорил с ним искренно, попросту, по-человечески; даже старуха мать, казалось, была уже не та, совсем не та! И почему, спрашивается, с Сисоем она говорила без умолку и смеялась много, а с ним, с сыном, была серьезна, обыкновенно молчала, стеснялась, что совсем не шло к ней? Единственный человек, который держал себя вольно в его присутствии и говорил всё, что хотел, был старик Сисой, который всю свою жизнь находился при архиереях и пережил их одиннадцать душ. И потому-то с ним было легко, хотя, несомненно, это был тяжелый, вздорный человек.
   Во вторник после обедни преосвященный был в архиерейском доме и принимал там просителей, волновался, сердился, потом поехал домой. Ему по-прежнему нездоровилось, тянуло в постель; но едва он вошел к себе, как доложили, что приехал Еракин, молодой купец, жертвователь, по очень важному делу. Надо было принять его. Сидел Еракин около часа, говорил очень громко, почти кричал, и было трудно понять, что он говорит.
   -- Дай бог, чтоб! -- говорил он, уходя. -- Всенецременнейше! По обстоятельствам, владыко преосвященнейший! Желаю, чтоб!
   После него приезжала игуменья из дальнего монастыря. А когда она уехала, то ударили к вечерне, надо было идти в церковь.
   Вечером монахи пели стройно, вдохновенно, служил молодой иеромонах с черной бородой; и преосвященный, слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный, чувствовал не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность, когда также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством. Кто знает! Преосвященный сидел в алтаре, было тут темно. Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует всё та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей.
   "Как они сегодня хорошо поют! -- думал он, прислушиваясь к пению. -- Как хорошо!"
  

IV

  
   В четверг служил он обедню в соборе, было омовение ног. Когда в церкви кончилась служба и народ расходился по домам, то было солнечно, тепло, весело, шумела в канавах вода, а за городом доносилось с полей непрерывное пение жаворонков, нежное, призывающее к покою. Деревья уже проснулись и улыбались приветливо, и над ними, бог знает куда, уходило бездонное, необъятное голубое небо.
   Приехав домой, преосвященный Петр напился чаю, потом переоделся, лег в постель и приказал келейнику закрыть ставни на окнах. В спальне стало сумрачно. Однако какая усталость, какая боль в ногах и спине, тяжелая, холодная боль, какой шум в ушах! Он давно не спал, как казалось теперь, очень давно, и мешал ему уснуть какой-то пустяк, который брезжил в мозгу, как только закрывались глаза. Как и вчера, из соседних комнат сквозь стену доносились голоса, звук стаканов, чайных ложек... Мария Тимофеевна весело, с прибаутками рассказывала о чем-то отцу Сисою, а этот угрюмо, недовольным голосом отвечал: "Ну их! Где уж! Куда там!" И преосвященному опять стало досадно и потом обидно, что с чужими старуха держала себя обыкновенно и просто, с ним же, с сыном, робела, говорила редко и не то, что хотела, и даже, как казалось ему, все эти дни в его присутствии всё искала предлога, чтобы встать, так как стеснялась сидеть. А отец? Тот, вероятно, если бы был жив, не мог бы выговорить при нем ни одного слова...
   Что-то упало в соседней комнате на пол и разбилось; должно быть, Катя уронила чашку или блюдечко, потому что отец Сисой вдруг плюнул и проговорил сердито:
   -- Чистое наказание с этой девочкой, господи, прости меня грешного! Не напасешься!
   Потом стало тихо, только доносились звуки со двора. И когда преосвященный открыл глаза, то увидел у себя в комнате Катю, которая стояла неподвижно и смотрела на него. Рыжие волосы, по обыкновению, поднимались из-за гребенки, как сияние.
   -- Ты, Катя? -- спросил он. -- Кто это там внизу всё отворяет и затворяет дверь?
   -- Я не слышу, -- ответила Катя и прислушалась.
   -- Вот сейчас кто-то прошел.
   -- Да это у вас в животе, дядечка!
   Он рассмеялся и погладил ее по голове.
   -- Так брат Николаша, говоришь, мертвецов режет? -- спросил он, помолчав.
   -- Да. Учится.
   -- А он добрый?
   -- Ничего, добрый. Только водку пьет шибко.
   -- А отец твой от какой болезни умер?
   -- Папаша были слабые и худые, худые, и вдруг -- горло. И я тогда захворала, и брат Федя, -- у всех горло. Папаша померли, дядечка, а мы выздоровели.
   У нее задрожал подбородок, и слезы показались на глазах, поползли по щекам.
   -- Ваше преосвященство, -- проговорила она тонким голоском, уже горько плача, -- дядечка, мы с мамашей остались несчастными... Дайте нам немножечко денег... будьте такие добрые... голубчик!..
   Он тоже прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, потом погладил ее по голове, потрогал за плечо и сказал:
   -- Хорошо, хорошо, девочка. Вот наступит светлое Христово воскресение, тогда потолкуем... Я помогу... помогу...
   Тихо, робко вошла мать и помолилась на образа. Заметив, что он не спит, она спросила:
   -- Не покушаете ли супчику?
   -- Нет, благодарю... -- ответил он. -- Не хочется.
   -- А вы, похоже, нездоровы... как я погляжу. Еще бы, как не захворать! Целый день на ногах, целый день -- и боже мой, даже глядеть на вас и то тяжко. Ну, Святая не за горами, отдохнете, бог даст, тогда и поговорим, а теперь не стану я беспокоить вас своими разговорами. Пойдем, Катечка, -- пусть владыка поспит.
   И он вспомнил, как когда-то очень давно, когда он был еще мальчиком, она точно так же, таким же шутливо-почтительным тоном говорила с благочинным... Только по необыкновенно добрым глазам, робкому, озабоченному взгляду, который она мельком бросила, выходя из комнаты, можно было догадаться, что это была мать. Он закрыл глаза и, казалось, спал, но слышал два раза, как били часы, как покашливал за стеной отец Сисой. И еще раз входила мать и минуту робко глядела на него. Кто-то подъехал к крыльцу, как слышно, в карете или в коляске. Вдруг стук, хлопнула дверь: вошел в спальню келейник.
   -- Ваше преосвященство! -- окликнул он.
   -- Что?
   -- Лошади поданы, пора к страстям господним.
   -- Который час?
   -- Четверть восьмого.
   Он оделся и поехал в собор. В продолжение всех двенадцати евангелий нужно было стоять среди церкви неподвижно, и первое евангелие, самое длинное, самое красивое, читал он сам. Бодрое, здоровое настроение овладело им. Это первое евангелие "Ныне прославися сын человеческий" он знал наизусть; и, читая, он изредка поднимал глаза и видел по обе стороны целое море огней, слышал треск свечей, но людей не было видно, как и в прошлые годы, и казалось, что это всё те же люди, что были тогда, в детстве и в юности, что они всё те же будут каждый год, а до каких пор -- одному богу известно.
   Отец его был дьякон, дед -- священник, прадед -- дьякон, и весь род его, быть может, со времен принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врожденной, глубокой, неискоренимой; в церкви он, особенно когда сам участвовал в служении, чувствовал себя деятельным, бодрым, счастливым. Так и теперь. Только когда прочли уже восьмое евангелие, он почувствовал, что ослабел у него голос, даже кашля не было слышно, сильно разболелась голова, и стал беспокоить страх, что он вот-вот упадет. И в самом деле, ноги совсем онемели, так что мало-помалу он перестал ощущать их, и непонятно ему было, как и на чем он стоит, отчего не падает...
   Когда служба кончилась, было без четверти двенадцать. Приехав к себе, преосвященный тотчас же разделся и лег, даже богу не молился. Он не мог говорить и, как казалось ему, не мог бы уже стоять. Когда он укрывался одеялом, захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось! Кажется, жизнь бы отдал, только бы не видеть этих жалких, дешевых ставень, низких потолков, не чувствовать этого тяжкого монастырского запаха. Хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить, отвести душу!
   Долго слышались чьи-то шаги в соседней комнате, и он никак не мог вспомнить, кто это. Наконец отворилась дверь, вошел Сисой со свечой и с чайной чашкой в руках.
   -- Вы уже легли, преосвященнейший? -- спросил он. -- А я вот пришел, хочу вас смазать водкой с уксусом. Ежели натереться хорошо, то большая от этого польза. Господи Иисусе Христе... Вот так... Вот так... А я сейчас в нашем монастыре был... Не ндравится мне! Уйду отсюда завтра, владыко, не желаю больше. Господи Иисусе Христе... Вот так...
   Сисой не мог долго оставаться на одном месте, и ему казалось, что в Панкратиевском монастыре он живет уже целый год. А главное, слушая его, трудно было понять, где его дом, любит ли он кого-нибудь или что-нибудь, верует ли в бога... Ему самому было непонятно, почему он монах, да и не думал он об этом, и уже давно стерлось в памяти время, когда его постригли; похоже было, как будто он прямо родился монахом.
   -- Уйду завтра. Бог с ним, со всем!
   -- Мне бы потолковать с вами... всё никак не соберусь, -- проговорил преосвященный тихо, через силу. -- Я ведь тут никого и ничего не знаю...
   -- До воскресенья, извольте, останусь, так и быть уж, а больше не желаю. Ну их!
   -- Какой я архиерей? -- продолжал тихо преосвященный. -- Мне бы быть деревенским священником, дьячком... или простым монахом... Меня давит всё это... давит...
   -- Что? Господи Иисусе Христе... Вот так... Ну, спите себе, преосвященнейший!.. Что уж там! Куда там! Спокойной ночи!
   Преосвященный не спал всю ночь. А утром, часов в восемь, у него началось кровотечение из кишок. Келейник испугался и побежал сначала к архимандриту, потом за монастырским доктором Иваном Андреичем, жившим в городе. Доктор, полный старик, с длинной седой бородой, долго осматривал преосвященного и всё покачивал головой и хмурился, потом сказал:
   -- Знаете, ваше преосвященство? Ведь у вас брюшной тиф!
   От кровотечений преосвященный в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.
   "Как хорошо! -- думал он. -- Как хорошо!"
   Пришла старуха мать. Увидев его сморщенное лицо и большие глаза, она испугалась, упала на колени пред кроватью и стала целовать его лицо, плечи, руки. И ей тоже почему-то казалось, то он худее, слабее и незначительнее всех, и она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как ребенка, очень близкого, родного.
   -- Павлуша, голубчик, -- заговорила она, -- родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал? Павлуша, отвечай же мне!
   Катя, бледная, суровая, стояла возле и не понимала, что с дядей, отчего у бабушки такое страдание на лице, отчего она говорит такие трогательные, печальные слова. А он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!
   -- Сыночек, Павлуша, отвечай же мне! -- говорила старуха. -- Что с тобой? Родной мой!
   -- Не беспокойте владыку, -- проговорил Сисой сердито, проходя через комнату. -- Пущай поспит... Нечего там... чего уж!..
   Приезжали три доктора, советовались, потом уехали. День был длинный, неимоверно длинный, потом наступила и долго-долго проходила ночь, а под утро, в субботу, к старухе, которая лежала в гостиной на диване, подошел келейник и попросил ее сходить в спальню: преосвященный приказал долго жить.
   А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице после полудня началось катанье на рысаках, -- одним словом, было весело, всё благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем.
   Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона, в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят...
   И ей в самом деле не все верили.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   Впервые -- "Журнал для всех", 1902, No 4 (ценз. разр. 23 марта), стлб. 447-462. Подпись: Антон Чехов.
   Вошло во второе издание А. Ф. Маркса ("Приложение к журналу "Нива" на 1903 г.").
   Печатается по тексту: Чехов, 2, т. XII, стр. 165-180.
  
   Заметки в записной книжке Чехова, использованные в тексте рассказа "Архиерей", появились задолго до того, как окончательно сформировался замысел. Первая из таких заметок датируется 1892 годом, когда Чехов поселился в Мелихове: "У дьяконского сына собака называлась Синтаксис" (Зап. кн. I, стр. 11). Эта заметка вновь переписана Чеховым, с изменением одного слова, в 1898 г. (там же, стр. 90). Весной 1897 г. может быть датирована следующая заметка: "Киприан: японцы -- всё равно что черногорцы" (там же, стр. 72). Во время пребывания в Ницце зимой 1897/98 г. Чехов сделал запись: "Слепая нищая пела про любовь" (там же, стр. 81; затем эта запись в более развернутом виде повторена на стр. 110).
   Новые записи, использованные в рассказе, сделаны в 1899 г.: "Мальчик, сын прачки, спрашивает на почте у чиновника: Вы получаете поденно или помесячно?" (там же, стр. 99); "-- Катя, кто там внизу всё отворяет и затворяет дверь? Скрипит и стонет? -- Я не слышу, дедушка. -- Да вот сейчас кто-то прошел... Слышишь? -- Да это у Вас в животе, дедушка!" (там же, стр. 105).
   Все эти записи, очевидно, пока не были связаны с одним определенным сюжетом; они вошли затем отдельными деталями в текст "Архиерея".
   На стр. 106 Первой записной книжки содержится запись основных сюжетных ситуаций рассказа: "Арх<иерей> плачет, как в детстве больной, когда его жалела мать; плакал просто от общей душевной прострации, толпа (?) плакала. Он веровал, достиг всего, что было доступно ч<елове>ку в его положении, но всё же душа болела: не всё было ясно, чего-то еще недоставало и не хотелось умереть... Скоро назначили нового архиерея, старого забыли, никто уже не помнил, и только вдова дьяконица, когда выходила с другими женщинами на выгон за стадом, чтобы встретить свою корову, рассказывала, что у нее был сын архиерей -- и ей не верили. Разговор архиерея с матерью про племянника: а Степан в б<ога> верует? Эконом собирается в Москву, св. синод разрешил продать старинные вещи, и это теперешнему архиерею не нравится". Эта заметка появилась между августом и декабрем 1899 г.
   В 1899--1901 годах в ту же книжку было внесено еще несколько заметок, использованных затем в рассказе. Последняя запись, относящаяся к "Архиерею": "Благочинный ставит священникам и всему причту отметки за поведение, а после всех даже их женам и детям" (стр. 120), -- сделана после 7 декабря 1901 г.
   Другие данные о времени возникновения замысла рассказа содержатся в мемуарной литературе.
   С. Н. Щукин приводит в своих воспоминаниях эпизод, который, как он считает, послужил Чехову толчком для начала обдумывания рассказа и работы над ним: "Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А<нтон> П<авлови>ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку таврического епископа Михаила. Карточка произвела на него впечатление, он купил ее и теперь дома опять рассматривал и показывал ее <...> Преосвященный Михаил был еще не старый, но жестоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью <...> Лицо его очень умное, одухотворенное, изможденное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью. Впечатление от карточки было сильное, глядя на них -- мать и сына, -- чувствуешь, как тяжело бывает человеческое горе, и хочется плакать <...> А<нтон> П<авлови>ч расспрашивал о преосвященном Михаиле, потом я ему посылал книжку преосвященного "Над евангелием"..." (Чехов в воспоминаниях, стр. 465-466), Этот эпизод относится к началу 1899 г. Чехов познакомился со Щукиным в январе 1899 г. (на визитной карточке Щукина помета рукой Чехова "99, I". -- ГБЛ), книгу епископа Михаила Щукин послал Чехову вместе с письмом от 24 апреля 1899 г, (там же).
   Далее Щукин продолжает: "Мысль об архиерее, очевидно, стала занимать А<нтона> П<авлови>ча.
   -- Вот, -- сказал он как-то, -- прекрасная тема для рассказа. Архиерей служит утреню в великий четверг. Он болен. Церковь полна народом. Певчие поют. Архиерей читает евангелие страстей. Он проникается тем, что читает, душу охватывает жалость ко Христу, к людям, к самому себе. Он чувствует вдруг, что ему тяжело, что он может скоро умереть, что может умереть сейчас. И это его чувство -- звуками ли голоса, общей ли напряженностью чувства, другими ли, невидными и непонятными путями -- передается тем, кто с ним служит, потом молящимся, одному, другому, всем. Чувствуя приближение смерти, плачет архиерей, плачет и вся церковь.
   И вся церковь вместе с ним проникается ощущением смерти, неотвратимой, уже идущей" (стр. 466).
   Здесь следует отметить ошибочность утверждения М. П. Чехова о том, что "ассоциацией, благодаря которой появился на свет рассказ "Архиерей"", были свидания Чехова в Ялте с епископом Сергием -- С. А. Петровым, давним знакомым семьи Чеховых (Антон Чехов и его сюжеты, стр. 47). Архимандрит, а затем епископ Сергий переписывался с Чеховым в 1897--1900 и 1902--1904 годах, однако по крайней мере до весны 1904 г. не бывал в Ялте и не встречался с Чеховым. Но какую-то роль в начале работы над рассказом могло сыграть известие о возведении Сергия в архиерейский сан, о чем Чехов узнал в начале 1899 г. (см. его письмо к М. П. Чеховой от 16 января этого года).
   Таким образом, 1899 год можно считать временем окончательного сформирования замысла рассказа "Архиерей" и начала работы над ним. Вначале у Чехова возник сюжет о плачущем во время службы архиерее, чувства которого передаются всем присутствующим в церкви; об этом замысле Чехов сообщил Щукину. В рассказе это стало темой вступительной сцены. Затем этот замысел был дополнен и развился в тот сюжет, который между августом и декабрем 1899 г. был записан на стр. 106 Первой записной книжки.
   Осенью 1899 г. Чехов обещал дать какой-нибудь из своих новых рассказов в "Журнал для всех"; это выясняется из письма к Чехову издателя журнала В. С. Миролюбова от 24 октября 1899 г. (ГБЛ). В письмах от 12 и 20 ноября Миролюбив настойчиво просил прислать рассказ к первым номерам журнала на 1900 год. 6 декабря 1899 г. Чехов ответил Миролюбову: "Я пришлю Вам рассказ "Архиерей". В случае какого недоразумения, если он окажется нецензурным для вашего журнала, вышлю что-нибудь другое". Таким образом, и точное название рассказа определилось в 1899 году.
   Однако в письмах Чехова и мемуарах о нем дважды встречается указание на давнее, более раннее происхождение замысла рассказа. Сообщая О. Л. Книппер 16 марта 1901 г. о том, что он пишет рассказ "Архиерей", Чехов добавил -- "на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать". Щукин в своих воспоминаниях писал: "Когда чеховский "Архиерей" появился в печати, Антон Павлович говорил, что это его старый, ранее написанный рассказ, который он теперь переделал" (стр. 465).
   Считать, что "Архиерей" был написан ранее 1899 года, нет никаких оснований. Говоря в 1902 году Щукину о том, что рассказ был написан ранее, а затем переделан, Чехов скорее всего имел в виду длительность работы над рассказом, растянувшейся почти на три года. Но истоки замысла восходят, очевидно, к концу 80-х годов -- на это указывает названный самим Чеховым период "лет 15", в течение которого сюжет рассказа был у него в голове.
   "Архиерей" во многом созвучен произведениям конца 80-х -- начала 90-х годов. Современные исследования рассказа показывают, что "Архиерей" является своеобразным завершением многих тем и мотивов предшествующего творчества Чехова (см. П. Бицилли. Творчество Чехова. Опыт стилистическою анализа. -- "Годишник на университета св. Климент Охридски. Историко-филологически факултет", т. XXXVIII. 6. Софии, 1942, стр. 107-114; N. А. Nilsson. Studies in Cechov's Narrative Technique. "The Steppe" and "The Bishop". -- "Acta Universitatis Stockholmiensis. Stockholm Slavic Studies". 2. Stockholm, 1968, р. 63-105). Наиболее близка изображенная в рассказе ситуация к "Скучной истории", герой которой также "достиг всего, что было доступно человеку в его положении"; профессору из "Скучной истории", призванному, как и архиерей, быть наставником, учителем, также "не всё было ясно, чего-то еще недоставало и не хотелось умереть"; воспоминания о прошлом, недовольство настоящим, одиночество тяготят старого профессора и архиерея.
   Все эти переклички между "Архиереем" и произведениями, написанными начиная с конца 80-х годов, могут отчасти служить комментарием к словам Чехова о давнем происхождении замысла рассказа.
   Итак, в декабре 1899 г., за два с лишним года до окончания работы над "Архиереем", у Чехова уже были план рассказа, записи отдельных деталей, название будущего произведения. Но работа над "Архиереем" оказалась чрезвычайно долгой и мучительной.
  
   Процесс писания рассказа восстанавливается по письмам Чехова 1899--1902 годов,
   Когда в ноябре 1899 г., работая над повестью "В овраге", Чехов сообщал М. П. Чеховой: "Пишу большую повесть, скоро кончу и начну другую" (письмо от 14 ноября), -- он имел в виду, несомненно, "Архиерея", вскоре обещанного в журнал Миролюбова. Повесть "В овраге" была закончена 20 декабря, и дальнейшая писательская работа Чехова могла продолжаться до 17 января следующего, 1900 г., когда Чехов заболел и затем всю зиму не мог работать. Этот короткий промежуток времени -- конец декабря 1899 г. -- первая половина января 1900 г., -- видимо, и были временем начала работы над текстом "Архиерея". В письме к Б. А. Лазаревскому от 2 апреля 1900 г. Чехов упоминает о "начатых рукописях", которые "в беспорядке валяются <...> по всему столу", -- одна из этих рукописей могла быть рукописью "Архиерея". Только в начале ноября 1900 г., после завершения пьесы "Три сестры", Чехов вернулся к прерванной работе над прозаическими произведениями. "Пишу повести", -- сообщал он А. С. Суворину 16 ноября. Несомненно, на первом месте при этом был "Архиерей": Миролюбов напоминал Чехову о данном им обещании в своих письмах от 11 и 30 декабря 1899 г., 9 февраля, 3 апреля, 21 августа, 8 и 19 сентября 1900 г. (ГБЛ). И этот, второй подступ к рассказу был коротким: в ноябре -- декабре 1900 г. Чехов исправлял для собрания сочинений водевиль "Свадьба", а с 14 декабря, приехав в Ниццу, переписывал и переделывал пьесу "Три сестры".
   С последних дней декабря 1900 г. появилась возможность вернуться к работе над новыми произведениями. Вновь их названия Чеховым не упомянуты, но замысел "Архиерея", несомненно, уже не оставлял его. Работа шла медленно: мешали нездоровье, праздные посетители, появились творческие сомнения. "Я теперь пишу и буду писать, чтобы летом ничего не делать" (письмо к О. Л. Книппер от 2 января 1901 г.); "Я пишу, конечно, но без всякой охоты. Меня, кажется, утомили "Три сестры", или попросту надоело писать, устарел. Не знаю. Мне бы не писать лет пять, лет пять путешествовать, а потом вернуться бы и засесть" (ей же, 21 января).
   В феврале -- марте 1901 г. в Ялте был Миролюбов. Очевидно, при встречах с Чеховым он снова просил дать рассказ для "Журнала для всех". 16 марта Чехов сообщал О. Л. Книппер о том, что он пишет "рассказ под названием "Архиерей"".
   Уезжая в Аксеново Уфимской губернии в мае, Чехов взял с собой начатый текст "Архиерея" -- по возвращении Чехова в Ялту Книппер спрашивала его: "Вынул ли ты своего "Архиерея" из чемодана? Принялся ли за него?" (письмо от 27 августа -- Переписка с Книппер, т. I, стр. 431). В эти месяцы Миролюбов настойчиво просил прислать рассказ. 27 июля он писал: "Жду от Вас рассказа, объявленного подписчикам" (ГБЛ). На это письмо Чехов ответил 3 августа: "Первое, что я напишу, это будет рассказ для "Журнала для всех". Я вышлю на Ваше имя, а Вы пришлете мне корректуру -- это непременно",
   Вернуться к работе над рассказом состояние здоровья позволило Чехову только в конце августа 1901 г.; отвечая на письмо Книппер, Чехов писал ей 31 августа: ""Архиерея" вынул из чемодана". Но и на этот раз работе не суждено было завершиться. "Я нездоров", -- сообщил он жене 5 сентября. Несмотря на нездоровье, 15 сентября Чехов выехал в Москву и пробыл там до 26 октября. Из Москвы он писал Миролюбову: "Простите, голубчик, я не выслал Вам до сих пор рассказа. Это оттого, что я прервал работу, а прерванное мне всегда было трудно оканчивать. Вот приеду домой, начну сначала и вышлю, будьте покойны!" (письмо от 19 октября).
   В письмах Чехова по возвращении в Ялту нет прямых упоминаний о продолжении работы над "Архиереем". Но 12 ноября, в ответ на просьбу Книппер прислать Вл. И. Немировичу-Данченко новый рассказ для исполнения в благотворительном концерте, Чехов писал: "Я бы с большим удовольствием прислал Немировичу рассказ, но ведь <...> то, что я сейчас пишу, едва ли цензурно, т. е. едва ли допустимо для публичного чтения". Слова о нецензурности того, что писал Чехов, есть основания отнести именно к "Архиерею": усилившаяся в это время цензура могла быть особенно подозрительной к произведениям, в которых изображались представители духовенства. К этому же времени относятся встречи Чехова с М. Горьким, после которых Горький сообщал: "А. П. Чехов пишет какую-то большую вещь и говорит мне: "Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, о чем-то другом, для кого-то другого, строгого и честного"" (письмо к В. А. Поссе, написанное после 14 ноября 1901 г. -- Горький, т. 28, стр. 199).
   С 7 декабря 1901 г. вновь наступил перерыв, вызванный новым обострением болезни. 17 декабря Чехов сообщал Миролюбову: "...я нездоров, или не совсем здоров -- этак вернее, и писать не могу. У меня было кровохарканье, теперь слабость и злость, сижу с согревающим компрессом на боку, принимаю креозот и всякую чепуху. Как бы ни было, с "Архиеерем" не надую Вас, пришлю рано или поздно".
   И только не раньше 20-х чисел января 1902 г. Чехов смог снова взяться за работу над рассказом. 20 февраля 1902 г. он извещал Миролюбова: "...простите, что так долго тянул сию музыку. Рассказ давно кончил, но переписывать его было трудновато; всё нездоровится <...> Корректуру мне непременно пришлите. Я прибавлю еще фразочки две-три в конце. Цензуре не уступаю ни одного слова, имейте сие в виду. Если цензура выбросит хоть слово, то рассказ возвратите мне, а я пришлю Вам другой в мае".
   Таким образом, можно выделить по крайней мере семь отрезков времени, на которые приходится писание Чеховым рассказа "Архиерей": конец декабря 1899 г. -- первая половина января 1900 г. в Ялте; середина ноября 1900 г. в Москве; конец декабря 1900 г. -- январь 1901 г. в Ницце; конец февраля -- апрель 1901 г. в Ялте; конец августа -- первая половина сентября в Ялте; конец октября -- начало декабря 1901 г. в Ялте; конец января -- первая половина февраля 1902 г. в Ялте.
   Ни одно прозаическое произведение не создавалось Чеховым так долго, с таким количеством перерывов. Рассказ рождался в упорной борьбе с прогрессировавшей тяжелейшей болезнью, с неблагоприятными условиями для работы, в решении всё усложнявшихся творческих задач.
  
   8 марта 1902 г. Чехов писал Миролюбову: "...сегодня я получил корректуру и сегодня же хотел прочитать и отправить, но, во-1), Ваш корректор все точки превратил в восклицательные знаки и наставил кавычки там, где им не надлежит быть ("Синтаксис"), и, во-2), много пропусков, приходится вставлять: (наприм., "Демьян-Змеевидец"). И хочется кое-что вставить -- это помимо всего прочего. Стало быть, корректуру получите на другой день после этого письма или в тот же день, если успею кончить к вечеру, к 7 час. Простите, мой милый, я еще раз прошу: если цензура зачеркнет хоть одно слово, то не печатайте. Я пришлю другой рассказ. И так уж для цензуры я много выкинул и сокращал, когда писал. Помните сию мою просьбу, прошу Вас". В тот же день он писал Книппер: "Получил от Миролюбова корректуру своего рассказа и теперь хлопочу, чтобы сей рассказ не печатался, так как цензура сильно его попортила".
   Из письма к Миролюбову видно, что Чехов получил текст корректуры, еще не прошедший журнальную цензуру. Говоря Книппер о том, что цензура "сильно попортила" рассказ, Чехов скорее всего имел в виду, что сам он "для цензуры <...> много выкинул и сокращал, когда писал". В годы, когда Чехов работал над "Архиереем", постоянно усиливался цензурный гнет. Об этом, в частности, регулярно сообщал в своих письмах Миролюбов. 17 октября 1900 г.: "Тяжело живется литературе: всё строже и строже становится цензура, из статьи вычеркивают 1/4, о рабочих не дают слова сказать даже и безобидного. <...> Циркуляры так и сыплются. Только что получен с воспрещением писать о миссионерском съезде..." (ГБЛ). Чехов, опасаясь цензурного вмешательства в окончательный текст рассказа, был вынужден пойти на неизвестные нам сокращения.
   Делались попытки угадать эти утраченные сокращения. Было высказано предположение, что главному герою -- архиерею -- должен был противостоять в рассказе представитель атеистической интеллигенции (см. W. Duwel. Anton Tschechov. Dichter der Morgendammerung. Halle, 1960, S. 132, 133). Действительно, в замысле рассказа планировался "разговор архиерея с матерью про племянника: а Степан в б<ога> верует?", -- в тексте же рассказа такой вопрос не задается. В этом несостоявшемся разговоре, по мнению В. Дювеля, должна была содержаться основная антирелигиозная идея чеховского рассказа, а с дважды упоминаемым Николашей, который "не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора", должно было быть связано идейное зерно рассказа.
   Подобная реконструкция замысла рассказа вызывает возражения. О Николаше, который "мертвецов режет", известно лишь, что он "ничего, добрый. Только водку пьет шибко", вряд ли Чехов позволил дать такую характеристику этому персонажу для того, чтобы рассказ пропустила цензура, и опубликовал рассказ, из которого было бы вырвано главное, решающее для понимания звено.
   Необоснованно считать, что писатель мог первоначально ставить какие-либо "разоблачительные" по отношению к религии задачи, а затем отказался от этого по цензурным соображениям. Наиболее вероятно предположить, что цензуры Чехов опасался, так как допускал, что та могла придраться к любому упоминанию о боге; писателю же было важно, чтобы в рассказе не было изменено ни одного слова.
   В начале апреля 1903 г., читая корректуру девяти рассказов, предназначенных для тома XII приложения к "Ниве", Чехов внес в текст "Архиерея" немногие изменения; в них можно видеть пример отделки Чеховым текста "с музыкальной стороны". Изменив хронологический порядок произведений, вошедших в том XII, Чехов оставил "Архиерея" на последнем месте, после рассказа "О любви".
  
   Вопрос о прототипе главного героя рассказа интересовал уже первых его читателей. "Когда рассказ был напечатан, -- вспоминал Щукин, -- в Ялте заговорили, что А<нтон> П<авлови>ч описал в рассказе" тогдашнего таврического епископа Николая (Чехов в воспоминаниях, стр. 466-467). Чехов, по словам того же мемуариста, решительно отверг это: "-- Слушайте, говорят, что я описывал вашего архиерея; вздор, я не имел его ввиду..." (там же).
   Мемуаристы обычно ставили вопрос о том, какого именно архиерея Чехов описал в своем рассказе. Однако вопрос о прототипе чеховского архиерея к этому не сводится. В образ главного героя рассказа Чехов внес много автобиографического материала. И общая ситуация, изображенная в рассказе, и его подробности в сильной степени соотносятся с обстоятельствами жизни Чехова в годы создания "Архиерея".
   Чехов пишет о человеке, в положении которого он находился в это время сам. Предчувствие близкой смерти,
  
   [Рассказ был начат в 1899 г., когда, как Чехов писал позже, он "собирался умирать" (к О. Л. Книппер, 9 января 1903 г.).]
  
   одиночество, обилие мелочей, отрывавших от дела, множество посетителей и в то же время "хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить, отвести душу!" -- такие мотивы наполняют ялтинские письма Чехова 1899--1902 гг. Порой можно говорить о прямом перенесении в рассказ реалий жизни Чехова этого времени. "Был болен и одинок", -- писал он О. Л. Книппер 23 февраля 1901 г.; "Чувствую себя как в ссылке" (П. И. Вейнбергу, 28 апреля 1901 г.); "Без тебя мне так скучно, точно меня заточили в монастырь" (О. Л. Книппер, 31 августа 1901 г.); "Я сначала полагал, что у меня, пожалуй, брюшной тиф, теперь же вижу, что это не то" (ей же, 6 сентября 1901 г.). В одном из писем к ней же мелькает деталь, почти буквально повторяющаяся в рассказе: "...когда приходится накладывать этот громадный компресс <...> я кажусь себе одиноким и беспомощным" (18 декабря 1901 г.). Обилие посетителей вызывает у больного архиерея раздражение -- чувство, о котором постоянно пишет Чехов в эти годы в письмах к О. Л. Книппер -- 24 августа 1901 г., 6 сентября 1901 г. Чувство провинциальной тоски, стремление бежать от нее объединяет "Архиерея" с другими произведениями этого же периода -- "Дама с собачкой" и "Три сестры"; в "Архиерее" есть дополнительные краски, рисующие тоскливую провинциальную жизнь: пустые бессмысленные разговоры, неизменное питье чая. Вот созвучные этому строки писем: "...гости просидели уже больше часа, попросили чаю. Пошли ставить самовар" (О. Л. Книппер, 30 октября 1899 г.); и снова о гостях: "Пришли, посидели в кабинете, а теперь пошли чай пить" (ей же, 17 августа 1900 г.); М. П. Чеховой он писал о матери: "Сегодня утром вхожу в столовую, а мать уже сидит и пьет кофе. "Ведь вам, говорю, запретили вставать!" А она: "Надо же мне кофию напиться!"" (21 января 1900 г.). В письмах этих лет Чехов признается, что его "томят воспоминания" (К.Д. Бальмонту, 1 января 1902 г.); архиерею, задыхающемуся в русской провинции, "захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось" -- "Всё думаю, не уехать ли мне за границу?" -- писал Чехов О. Л. Книппер 19 ноября 1901 г.
   Особенно важным выглядит созвучие последнего видения архиерея (см. стр. 200) с размышлениями самого Чехова в эти годы. Книппер писала ему: "Я вспоминаю твои слова, помнишь, ты говорил, что хотел бы с котомочкой ходить по белу свету?" (2 сентября 1901 г. -- Переписка с Книппер, т. 1, стр. 446). Видимо, Книппер вспоминала разговоры, которые они вели с Чеховым летом того же года, когда впервые были долгое время вместе. Чехов писал жене в ответ: "Конечно, бродить по миру с котомкой на спине, дышать свободно и не хотеть ничего -- куда приятнее, чем сидеть в Ялте..." (6 сентября 1901 г.). Эти слова о ценности простой, свободной жизни не случайны, об этом Чехов -- в шутливой и серьезной форме-- говорит и в других письмах к Книппер. Аналогичные высказывания Чехова приведены в воспоминаниях И. А. Бунина (ЛН, т. 68, стр. 666).
   Эти элементы собственной биографии, введенные Чеховым в рассказ и художественно преображенные, придают рассказу и образу главного героя особую задушевность, лиричность, личный тон. Вместе с тем Чехов, создавая образ героя, принадлежащего к определенному общественному кругу, как обычно, точно обозначает социальные, психологические, бытовые приметы, характеризующие эту принадлежность. В связи с этим и поднимался не раз вопрос о представителе высшего духовенства, послужившем прототипом для образа архиерея в рассказе Чехова.
   И. А. Бунин, горячий поклонник "Архиерея", не раз, разумеется, говоривший о нем с Чеховым, сообщал Б. К. Зайцеву: "В "Архиерее" он слил черты одного таврического архиерея со своими собственными, а для матери взял Евгению Яковлевну" (Борис Зайцев. Чехов. Литературная биография. Нью-Йорк, 1954, стр. 257--258).
   Бунин имел в виду епископа таврического Михаила -- известного в свое время церковного публициста М. Грибановского. Биография М. Грибановского, отчасти использованная Чеховым, не соответствует, однако, одной из определяющих черт образа Архиерея -- "низкому" происхождению: сам он был сыном богатого настоятеля собора (биографический очерк о нем в кн.: Епископ Михаил (М. Грибановский). Над Евангелием. Полтава, 1911). Еще один возможный источник подробностей и деталей в "Архиерее" -- дневники и автобиографические записки епископа Порфирия (Успенского) "Книга бытия моего". Ч. 1-4. СПб., 1894--1896 (см. подробнее: В. Б. Катаев. О прототипе чеховского архиерея. -- "Проблемы теории и истории литературы. Сборник статей, посвященных памяти профессора А. Н. Соколова". М., 1971).
   Таким образом, моменты психологии Петра, связанные с архиерейским положением, были навеяны Чехову различными источниками. При этом образ архиерея у Чехова был во многом полемическим.
   Герой рассказа -- архиерей, которому вся прошедшая деятельность и положение, достигнутое в результате ее, не дают окончательного удовлетворения и который сквозь этот "футляр" стремится прорваться к подлинному смыслу жизни. И епископ Сергий (С. А. Петров), и епископ Михаил, как их рисуют письма и мемуары, укладываются в тип людей, убежденных в разумности своей деятельности, в правильности регламента, который определяет их жизнь. Чехов же пишет о человеке, который неосознанно тяготится этой оболочкой, видит облегчение в избавлении от нее.
   Таким образом, едва ли можно говорить об использовании какого-то конкретного, единственного прототипа для образа главного героя. Внимательно изучив быт среды, к которой принадлежит его герой, наделив его многими из собственных чувств и раздумий, Чехов создал образ большой обобщающей силы.
   В качестве прототипа другого действующего лица -- отца Сисоя М. П. Чехов назвал Ананию, монаха Давидовой пустыни, соседнего с Мелиховом монастыря. "Вот он именно и сказал фразу о том, что "японцы -- всё одно, что черногорцы"" (Антон Чехов и его сюжеты, стр. 47). А. И. Куприн писал: "Свои чеховские словечки и эти изумительные по своей сжатости и меткости черточки он брал нередко прямо из жизни. Выражение "не ндравится мне это", перешедшее так быстро из "Архиерея" в обиход широкой публики, было им почерпнуто от одного мрачного бродяги полупьяницы, полупомешанного, полупророка" (А. И. Куприн. Памяти Чехова. -- Сб. т-ва "Знание", кн. 3. СПб., 1905; Чехов в воспоминаниях, стр. 559).
  
   Рассказ был оценен лишь немногими читателями-современниками и остался почти не замеченным критикой. Бунин, сразу высоко оценивший рассказ, говорил об этом: "В них (своих последних вещах) он действительно достиг большого совершенства. "Архиерей" написан, например, изумительно. Только тот, кто занимается сам литературой и сам испытал эти адские мучении, может постигнуть всю красоту этого произведения. Критики, кстати сказать, обошли молчанием" (эти слова, сказанные Н. А. Пушешникову, приведены А. К. Бабореко в статье "Чехов и Бунин" -- ЛН, т. 68, стр. 406). И позднее, в своих воспоминаниях, Бунин относил "Архиерея" к лучшим произведениям Чехова.
   Об оценке рассказа Л. Н. Толстым Чехову писал Миролюбов 14 октября 1902 г.: "Был в Ясн<ой> П<оляне>, старик бодр и благостен. Хвалил "Архиерея" и расспрашивал о Вас" (ГБЛ; ЛН, т. 68, стр. 874). О чтении "Архиерея" в Ясной Поляне вспоминал позднее Д. Н. Анучин ("Из встреч с Толстым". -- "Русские ведомости", 1908, No 199, 28 августа). И. И. Горбунов-Посадов сообщал Чехову 15 марта 1903 г.: "Ваш "Архиерей" очень меня растрогал, хотя он и архиерей" (ГБЛ).
   Немногочисленные оценки рассказа в критике были положительными, но неглубокими. В рецензии А. Измайлова: "Небольшой, дышащий простотой старых мастеров, исполненный красивого лиризма, он производит впечатление красивое и цельное. В ряде последних новелл А. П. Чехова "Архиерей" -- одна из наиболее красивых и изящных" ("Новый рассказ А. П. Чехова". -- "Биржевые ведомости", 1902, No 129, 14 мая, подпись "А. И."). Другие отзывы: А. Эльф. Журнальные заметки. -- "Восточное обозрение", 1902, No 125, 31 мая; Евг. Ляцкий. А. П. Чехов и его рассказы, -- "Вестник Европы", 1904, No 1, стр. 158.
   При жизни Чехова рассказ был переведен на польский язык.
  
   Стр. 186--201. Под вербное воскресение ~ А на другой день была Пасха. -- Чехов подчеркнуто точно обозначает дни, на которые приходится действие рассказа. Это страстная неделя, предшествующая пасхе. Об этом приеме Чехова см.: В.Б.Катаев, Чехов и мифология нового времени ("Филологические науки", 1976, No5, стр. 72).
   Стр. 189. ...betula kinderbalsamica secuta. -- Фраза составлена из латинских и немецких слов: betula (лат.) -- береза, kinder (нем.) -- детская, balsamica (лат.) -- исцеляющая, secuta (лат.) -- секущая.
   Епархиальный архиерей -- глава епархии, церковно-административного округа. Герой рассказа является викарным архиереем, то есть епископом одного из городов епархии и помощником епархиального архиерея.
   Стр. 192. У японцев теперь война. -- Ближайшая ко времени написания рассказа японо-китайская война происходила в 1895 г. Эта фраза, конечно, не может служить основанием для отнесения действия рассказа к данному году, а лишь дополняет характеристику невежественности Сисоя.
   Стр. 195. ...слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный... -- Евангелие от Матфея, гл. 25, ст. 1-13.
   Стр. 196. ...омовение ног -- обряд, совершаемый архиереем в кафедральном соборе в четверг страстной недели в память об омовении ног ученикам, которое совершил Иисус Христос на тайной вечере (Евангелие от Иоанна, гл. 13, ст. 4).
   Стр. 198. ...пора к страстям господним ~ В продолжение всех двенадцати евангелий... -- Во время богослужения, совершаемого под пятницу страстной недели, читаются отрывки из всех четырех книг Евангелия, рассказывающие о "страстях" -- страданиях Иисуса Христа и разделенные на двенадцать частей.
   ..."Ныне прославися сын человеческий"... -- Евангелие от Иоанна, гл. 13, ст. 31 и след.
  

Оценка: 8.72*12  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru