А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в восемнадцати томах. Том десятый
МОСКВА -- 1986
ИЗДАТЕЛЬСТВО "НАУКА"
OCR: sad369 (09.06.2006)
На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия расположились на ночлег запоздавшие охотники. Их было только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная, двойная фамилия -- Чимша-Гималайский, которая совсем не шла ему, и его во всей губернии звали просто по имени и отчеству; он жил около города на конском заводе и приехал теперь на охоту, чтобы подышать чистым воздухом. Учитель же гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этой местности давно уже был своим человеком.
Не спали. Иван Иваныч, высокий, худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках.
Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу.
-- Что же тут удивительного! -- сказал Буркин. -- Людей, одиноких по натуре, которые, как рак-отшельник или улитка, стараются уйти в свою скорлупу, на этом свете не мало. Быть может, тут явление атавизма, возвращение к тому времени, когда предок человека не был еще общественным животным и жил одиноко в своей берлоге, а может быть, это просто одна из разновидностей человеческого характера, -- кто знает? Я не естественник и не мое дело касаться подобных вопросов; я только хочу сказать, что такие люди, как Мавра, явление не редкое. Да вот, недалеко искать, месяца два назад умер у нас в городе некий Беликов, учитель греческого языка, мой товарищ. Вы о нем слышали, конечно. Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очинить карандаш, то и нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фуфайку, уши закладывал ватой, и когда садился на извозчика, то приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни.
-- О, как звучен, как прекрасен греческий язык! -- говорил он со сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, прищурив глаз и подняв палец, произносил: -- Антропос!
И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр. Для него были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Когда в циркуляре запрещалось ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера или в какой-нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено -- и баста. В разрешении же и позволении скрывался для него всегда элемент сомнительный, что-то недосказанное и смутное. Когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо:
-- Оно, конечно, так-то так, всё это прекрасно, да как бы чего не вышло.
Всякого рода нарушения, уклонения, отступления от правил приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Если кто из товарищей опаздывал на молебен, или доходили слухи о какой-нибудь проказе гимназистов, или видели классную даму поздно вечером с офицером, то он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своею осторожностью, мнительностью и своими чисто футлярными соображениями насчет того, что вот-де в мужской и женской гимназиях молодежь ведет себя дурно, очень шумит в классах, -- ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы чего не вышло, -- и что если б из второго класса исключить Петрова, а из четвертого -- Егорова, то было бы очень хорошо. И что же? Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, -- знаете, маленьком лице, как у хорька, -- он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова, и Егорова. Было у него странное обыкновение -- ходить по нашим квартирам. Придет к учителю, сядет и молчит и как будто что-то высматривает. Посидит, этак, молча, час-другой и уйдет. Это называлось у него "поддерживать добрые отношения с товарищами", и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что считал своею товарищескою обязанностью. Мы, учителя, боялись его. И даже директор боялся. Вот подите же, наши учителя народ всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам домашних спектаклей не устраивали, боялись, как бы он не узнал; и духовенство стеснялось при нем кушать скоромное и играть в карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять -- пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте...
Иван Иваныч, желая что-то сказать, кашлянул, но сначала закурил трубку, поглядел на луну и потом уже сказал с расстановкой:
-- Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели... То-то вот оно и есть.
-- Беликов жил в том же доме, где и я, -- продолжал Буркин, -- в том же этаже, дверь против двери, мы часто виделись, и я знал его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений, ограничений, и -- ах, как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя, так как, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, и он ел судака на коровьем масле, -- пища не постная, но и нельзя сказать, чтобы скоромная. Женской прислуги он не держал из страха, чтобы о нем не думали дурно, а держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного, который когда-то служил в денщиках и умел кое-как стряпать. Этот Афанасий стоял обыкновенно у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом:
-- Много уж их нынче развелось!
Спальня у Беликова была маленькая, точно ящик, кровать была с пологом. Ложась спать, он укрывался с головой; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело; слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие...
И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны, а утром, когда мы вместе шли в гимназию, был скучен, бледен, и было видно, что многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко.
-- Очень уж шумят у нас в классах, -- говорил он, как бы стараясь отыскать объяснения своему тяжелому чувству. -- Ни на что не похоже.
И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился.
Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал:
-- Шутите!
-- Да, едва не женился, как это ни странно. Назначили к нам нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Приехал он не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками, и по лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бу-бу-бу... А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, -- одним словом, не девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, всё поет малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, так и зальется голосистым смехом: ха-ха-ха! Первое, основательное знакомство с Коваленками у нас, помню, произошло на именинах у директора. Среди суровых, напряженно скучных педагогов, которые и на именины-то ходят по обязанности, вдруг видим, новая Афродита возродилась из пены: ходит подбоченясь, хохочет, поет, пляшет... Она спела с чувством "Виют витры", потом еще романс, и еще, и всех нас очаровала, -- всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь:
-- Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий.
Это польстило ей, и она стала рассказывать ему с чувством и убедительно, что в Гадячском уезде у нее есть хутор, а на хуторе живет мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки шинками, и варят у них борщ с красненькими и с синенькими "такой вкусный, такой вкусный, что просто -- ужас!"
Слушали мы, слушали, и вдруг всех нас осенила одна и та же мысль.
-- А хорошо бы их поженить, -- тихо сказала мне директорша.
Мы все почему-то вспомнили, что наш Беликов не женат, и нам теперь казалось странным, что мы до сих пор как-то не замечали, совершенно упускали из виду такую важную подробность в его жизни. Как вообще он относится к женщине, как он решает для себя этот насущный вопрос? Раньше это не интересовало нас вовсе; быть может, мы не допускали даже и мысли, что человек, который во всякую погоду ходит в калошах и спит под пологом, может любить.
-- Ему давно уже за сорок, а ей тридцать... -- пояснила свою мысль директорша. -- Мне кажется, она бы за него пошла.
Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, что нужно. Ну вот к чему нам вдруг понадобилось женить этого Беликова, которого даже и вообразить нельзя было женатым? Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили, даже похорошели, точно вдруг увидели цель жизни. Директорша берет в театре ложу, и смотрим -- в ее ложе сидит Варенька с этаким веером, сияющая, счастливая, и рядом с ней Беликов, маленький, скрюченный, точно его из дому клещами вытащили. Я даю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я непременно пригласил и Беликова и Вареньку. Одним словом, заработала машина. Оказалось, что Варенька не прочь была замуж. Жить ей у брата было не очень-то весело, только и знали, что по целым дням спорили и ругались. Вот вам сцена: идет Коваленко по улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из-под фуражки падает на лоб; в одной руке пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идет сестра, тоже с книгами.
-- Да ты же, Михайлик, этого не читал! -- спорит она громко. -- Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе!
-- А я тебе говорю, что читал! -- кричит Коваленко, гремя палкой по тротуару.
-- Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у нас же разговор принципиальный.
-- А я тебе говорю, что я читал! -- кричит еще громче Коваленко.
А дома, как кто посторонний, так и перепалка. Такая жизнь, вероятно, наскучила, хотелось своего угла, да и возраст принять во внимание; тут уж перебирать некогда, выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы ни было, Варенька стала оказывать нашему Беликову явную благосклонность.
А Беликов? Он и к Коваленку ходил так же, как к нам. Придет к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поет ему "Виют витры", или глядит на него задумчиво своими темными глазами, или вдруг зальется:
-- Ха-ха-ха!
В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет большую роль. Все -- и товарищи, и дамы -- стали уверять Беликова, что он должен жениться, что ему ничего больше не остается в жизни, как жениться; все мы поздравляли его, говорили с важными лицами разные пошлости, вроде того-де, что брак есть шаг серьезный; к тому же Варенька была недурна собой, интересна, она была дочь статского советника и имела хутор, а главное, это была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково, сердечно, -- голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться.
-- Вот тут бы и отобрать у него калоши и зонтик, -- проговорил Иван Иваныч.
-- Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки и всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьезный, часто бывал у Коваленков, но образа жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него как-то болезненно, он похудел, побледнел и, казалось, еще глубже ушел в свой футляр.
-- Варвара Саввишна мне нравится, -- говорил он мне со слабой кривой улыбочкой, -- и я знаю, жениться необходимо каждому человеку, но... всё это, знаете ли, произошло как-то вдруг... Надо подумать.
-- Что же тут думать? -- говорю ему. -- Женитесь, вот и всё.
-- Нет, женитьба -- шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность... чтобы потом чего не вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, признаться, я боюсь: у нее с братом какой-то странный образ мыслей, рассуждают они как-то, знаете ли, странно, и характер очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю.
И он не делал предложения, всё откладывал, к великой досаде директорши и всех наших дам; всё взвешивал предстоящие обязанности и ответственность, и между тем почти каждый день гулял с Варенькой, быть может, думал, что это так нужно в его положении, и приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. И, по всей вероятности, в конце концов он сделал бы предложение и совершился бы один из тех ненужных, глупых браков, каких у нас от скуки и от нечего делать совершаются тысячи, если бы вдруг не произошел kolossalischeSkandal. Нужно сказать, что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого же дня знакомства и терпеть его не мог.
-- Не понимаю, -- говорил он нам, пожимая плечами, -- не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне.
Или он хохотал, хохотал до слез, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками:
-- Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить.
Он даже название дал Беликову "глитай абож паук". И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька собирается за "абож паука". И когда однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы пристроить его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов, то он нахмурился и проворчал:
-- Не мое это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не люблю в чужие дела мешаться.
Теперь слушайте, что дальше. Какой-то проказник нарисовал карикатуру: идет Беликов в калошах, в подсученных брюках, под зонтом, и с ним под руку Варенька; внизу подпись: "влюбленный антропос". Выражение схвачено, понимаете ли, удивительно. Художник, должно быть, проработал не одну ночь, так как все учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чиновники, -- все получили по экземпляру. Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжелое впечатление.
Выходим мы вместе из дому, -- это было как раз первое мая, воскресенье, и мы все, учителя и гимназисты, условились сойтись у гимназии и потом вместе идти пешком за город в рощу, -- выходим мы, а он зеленый, мрачнее тучи.
-- Какие есть нехорошие, злые люди! -- проговорил он, и губы у него задрожали.
Мне даже жалко его стало. Идем, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко, а за ним Варенька, тоже на велосипеде, красная, заморенная, но веселая, радостная.
-- А мы, -- кричит она, -- вперед едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас!
И скрылись оба. Мой Беликов из зеленого стал белым и точно оцепенел. Остановился и смотрит на меня...
-- Позвольте, что же это такое? -- спросил он. -- Или, быть может, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде?
-- Что же тут неприличного? -- сказал я. -- И пусть катаются себе на здоровье.
-- Да как же можно? -- крикнул он, изумляясь моему спокойствию. -- Что вы говорите?!
И он был так поражен, что не захотел идти дальше и вернулся домой.
На другой день он всё время нервно потирал руки и вздрагивал, и было видно по лицу, что ему нехорошо. И с занятий ушел, что случилось с ним первый раз в жизни. И не обедал. А под вечер оделся потеплее, хотя на дворе стояла совсем летняя погода, и поплелся к Коваленкам. Вареньки не было дома, застал он только брата.
-- Садитесь, покорнейше прошу, -- проговорил Коваленко холодно и нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только что отдыхал после обеда и был сильно не в духе.
Беликов посидел молча минут десять и начал:
-- Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какой-то пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и еще одну особу, нам обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чем... Я не подавал никакого повода к такой насмешке, -- напротив же, всё время вел себя как вполне порядочный человек.
Коваленко сидел, надувшись, и молчал. Беликов подождал немного и продолжал тихо, печальным голосом:
-- И еще я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, вы же только еще начинаете службу, и я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас. Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для воспитателя юношества.
-- Почему же? -- спросил Коваленко басом.
-- Да разве тут надо еще объяснять, Михаил Саввич, разве это не понятно? Если учитель едет на велосипеде, то что же остается ученикам? Им остается только ходить на головах! И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя. Я вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, то у меня помутилось в глазах. Женщина или девушка на велосипеде -- это ужасно!
-- Что же собственно вам угодно?
-- Мне угодно только одно -- предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы -- человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой сорочке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот еще велосипед. О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор, потом дойдет до попечителя... Что же хорошего?
-- Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому нет до этого дела! -- сказал Коваленко и побагровел. -- А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к чертям собачьим.
Беликов побледнел и встал.
-- Если вы говорите со мной таким тоном, то я не могу продолжать, -- сказал он. -- И прошу вас никогда так не выражаться в моем присутствии о начальниках. Вы должны с уважением относиться к властям.
-- А разве я говорил что дурное про властей? -- спросил Коваленко, глядя на него со злобой. -- Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискалов.
Беликов нервно засуетился и стал одеваться быстро, с выражением ужаса на лице. Ведь это первый раз в жизни он слышал такие грубости.
-- Можете говорить, что вам угодно, -- сказал он, выходя из передней на площадку лестницы. -- Я должен только предупредить вас: быть может, нас слышал кто-нибудь, и, чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать.
-- Доложить? Ступай, докладывай!
Коваленко схватил его сзади за воротник и пихнул, и Беликов покатился вниз по лестнице, гремя своими калошами. Лестница была высокая, крутая, но он докатился донизу благополучно; встал и потрогал себя за нос: целы ли очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и с нею две дамы; они стояли внизу и глядели -- и для Беликова это было ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею, обе ноги, чем стать посмешищем; ведь теперь узнает весь город, дойдет до директора, попечителя, -- ах, как бы чего не вышло! -- нарисуют новую карикатуру, и кончится всё это тем, что прикажут подать в отставку...
Когда он поднялся, Варенька узнала его и, глядя на его смешное лицо, помятое пальто, калоши, не понимая, в чем дело, полагая, что это он упал сам нечаянно, не удержалась и захохотала на весь дом:
-- Ха-ха-ха!
И этим раскатистым, заливчатым "ха-ха-ха" завершилось всё: и сватовство, и земное существование Беликова. Уже он не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал.
Дня через три пришел ко мне Афанасий и спросил, не надо ли послать за доктором, так как-де с барином что-то делается. Я пошел к Беликову. Он лежал под пологом, укрытый одеялом, и молчал; спросишь его, а он только да или нет -- и больше ни звука. Он лежит, а возле бродит Афанасий, мрачный, нахмуренный, и вздыхает глубоко; а от него водкой, как из кабака.
Через месяц Беликов умер. Хоронили мы его все, то есть обе гимназии и семинария. Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И как бы в честь его во время похорон была пасмурная, дождливая погода, и все мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб опускали в могилу, всплакнула. Я заметил, что хохлушки только плачут пли хохочут, среднего же настроения у них не бывает.
Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные постные физиономии; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия, -- чувства, похожего на то, какое мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали из дому и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность дает душе крылья, не правда ли?
Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!
-- То-то вот оно и есть, -- сказал Иван Иваныч и закурил трубку.
-- Сколько их еще будет! -- повторил Буркин.
Учитель гимназии вышел из сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с черной бородой чуть не по пояс; и с ним вышли две собаки.
-- Луна-то, луна! -- сказал он, глядя вверх.
Была уже полночь. Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять. Всё было погружено в тихий, глубокий сон; ни движения, ни звука, даже не верится, что в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то на душе становится тихо; в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на нее ласково и с умилением и что зла уже нет на земле и всё благополучно. Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука.
-- То-то вот оно и есть, -- повторил Иван Иваныч. -- А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт -- разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор -- разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю.
-- Нет, уж пора спать, -- сказал Буркин. -- До завтра!
Оба пошли в сарай и легли на сене. И уже оба укрылись и задремали, как вдруг послышались легкие шаги: туп, туп... Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и остановится, а через минуту опять: туп, туп... Собаки заворчали.
-- Это Мавра ходит, -- сказал Буркин.
Шаги затихли.
-- Видеть и слышать, как лгут, -- проговорил Иван Иваныч, поворачиваясь на другой бок, -- и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, -- нет, больше жить так невозможно!
-- Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, -- сказал учитель. -- Давайте спать.
И минут через десять Буркин уже спал. А Иван Иваныч всё ворочался с боку на бок и вздыхал, а потом встал, опять вышел наружу и, севши у дверей, закурил трубочку.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые -- "Русская мысль", 1898, No 7, стр. 120-131. Подзаголовок: Рассказ. Подпись: Антон Чехов.
Вошло во второе издание А. Ф. Маркса ("Приложение к журналу "Нива" на 1903 г.").
Печатается по тексту: Чехов, 2, т. XII, стр. 130-143.
1
Рассказом "Человек в футляре" открывается "маленькая трилогия" Чехова -- "Человек в футляре", "Крыжовник", "О любви". В журнале "Русская мысль" рассказ появился без цифрового обозначения (возможно, по недосмотру редакции); два другие имели пометы: II, III.
Замысел серии возник, очевидно, летом 1898 г., когда Чехов в короткий срок закончил всю трилогию. Однако сюжеты отдельных рассказов долго жили в его творческом сознании: запись, относящаяся к "Крыжовнику", находится в Первой записной книжке среди материалов 1895 г. (см. комментарии Е. Н. Коншиной -- Из архива Чехова, стр. 130-131). Рядом с записями 1897--1898 гг., сделанными в Париже и Ницце, внесены и первые заметки к рассказу "О любви".
К "Человеку в футляре" в записных книжках относится лишь одна заметка: "человек в футляре: всё у него в футляре. Когда лежал в гробу, казалось, улыбался: нашел идеал" (Зап. кн. III, стр. 30). Перенося эти строки в Первую записную книжку, Чехов несколько распространил их: "Человек в футляре, в калошах, зонт в чехле, часы в футляре, нож в чехле. Когда лежал в гробу, то казалось, улыбался: нашел свой идеал" (Зап. кн. I, стр. 86).
Точно установить время этой записи трудно; несомненно, однако, что она была сделана по возвращении из-за границы.
2 июля 1898 г., рассказывая в письме к Н. А. Лейкину о своих литературных делах, Чехов писал: "Зиму, как Вам известно, я провел на юге Франции, где скучал без снега и не мог работать; весною был в Париже, где прожил около четырех недель <...>. Теперь я живу дома, пишу; послал повесть в "Ниву", другую повесть -- в "Русскую мысль"".
Таким образом, вся работа над рассказом "Человек в футляре" проходила уже в Мелихове, в мае -- июне 1898 г. Обещая в заграничных письмах к В. А. Гольцеву "рассказ", "повесть" и даже сообщая о работе над ними, Чехов, надо полагать, имел в виду не "Человека в футляре".
В начале июня 1898 г. рассказ "Человек в футляре" уже готовился к печати. 12 июня в письме к А. С. Суворину Чехов сообщал: "Хлопочу и работаю помаленьку. Написал уже повесть и рассказ". Это были "Ионыч" и "Человек в футляре". 15 июня рукопись была отправлена в журнал. "...Посылаю для "Русской мысли" рассказ, -- писал Чехов Гольцеву. -- Прочти и, если сгодится, распорядись прислать корректуру до июля. Я пошлифую в корректуре".
Распоряжение о корректуре было, конечно, сделано, и уже 26 июня Гольцев запрашивал Чехова: "Ау, Антон Павлович! Где корректура? Возврати мне "Человека в футляре"!" (ГБЛ, ф. 77, к. X, ед. хр. 42).
Рассказ "Человек в футляре" появился в июльской книжке "Русской мысли". Начиная с этого времени редакторы журнала увеличили Чехову гонорар (учитывая то, что он "мало пишет"): вместо 250 -- 300 руб. "За последнее письмо (300) merci!! merci beaucoup", -- благодарил Чехов Гольцева в письме от 28 июля 1898 г.
В мае 1899 г. к Чехову обратилась его знакомая по Ницце -- О. Р. Васильева, затеявшая сборник в пользу голодающих. Она хотела посвятить сборник Чехову и просила рассказ "Человек в футляре". Не веря в успех сборника, вдвойне не сочувствуя намерению выпустить книгу с посвящением ему и со статьей о нем, Чехов отговаривал Васильеву от издания сборника и не разрешил помещать свой рассказ, как и статью "Опыт литературной характеристики Чехова". Сборник все-таки вышел ("Помощь пострадавшим от неурожая в Самарской губернии". М., 1900), но без рассказа Чехова, без статьи и без посвящения ему. По этому случаю Чехов писал 21 мая 1899 г. Ю. О. Грюнбергу: "Будьте добры, передайте Адольфу Федоровичу <Марксу> мою просьбу -- о всяком разрешении перепечатывать мои произведения уведомлять меня".
В сентябре 1899 г., вместе с набором второго тома марксовского издания, Чехов неожиданно получил корректуру рассказов "Человек в футляре", "Крыжовник", "О любви". А. Ф. Марксу 28 сентября он писал о неаккуратности типографии, которая не руководствуется авторским списком рассказов второго тома и "присылает рассказы по своему выбору". Относительно "Человека в футляре" и примыкающих к нему рассказов в этом письме сделано важное сообщение. Чехов писал, что рассказы эти принадлежат "к серии, которая далеко еще не закончена и которая может войти лишь в XI или XII том, когда будет приведена к концу вся серия". Замысел этот осуществлен не был. Издание 1899--1902 годов вышло в десяти томах.
Что касается рассказов "Человек в футляре", "Крыжовник", "О любви", в первое марксовское издание они не вошли вовсе, хотя известно, что корректуру этих рассказов Чехов получил еще раз в августе 1900 г. (письмо к А. Ф. Марксу от 9 августа 1900 г.).
Когда в 1903 г. сочинения Чехова Маркс издавал приложением к "Ниве", все три рассказа попали в том XII. Корректура этого тома была выслана 28 марта. В сопроводительном письме Маркс писал Чехову: "Если найдете одну корректуру достаточной, будьте добры подписать гранки к печати, в противном случае Вам будет прислана новая корректура" (ГБЛ). 14 апреля 1903 г. Чехов вернул корректуру. Она была выслана еще раз в Москву после 22 апреля (письмо А. Ф. Маркса от 26 апреля 1903 г. -- там же).
При всех многократных просмотрах корректур в тексте марксовского издания рассказа "Человек в футляре" Чехов сделал лишь мелкие стилистические поправки (см. варианты) и снял одну фразу. Осуждая езду учителя на велосипеде, Беликов говорит: "И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя". В журнальном варианте он повторял еще раз: "Не разрешено -- и нельзя".
"Человек в футляре", вместе с другими рассказами трилогии, вошел в XI, посмертный том первого марксовского издания, вышедший в 1906 г. Как видно из сопоставления текстов, при новом наборе были допущены ошибки и кое-где корректором изменена пунктуация. Так, например, слова Буркина: "Беликов жил в том же доме, где и я" в томе XI читаются: "Беликов жил в том же месте, где и я" (явная ошибка, так как речь идет именно об одном и том же доме -- "в том же этаже, дверь против двери"). Ясно, что авторская корректура рассказа была учтена в прижизненном издании 1903 г., а к текстовым переменам 1906 г, Чехов не имел никакого отношения.
На этом основании "Человек в футляре", как и другие рассказы, входившие в том XII издания 1903 г., печатается по тексту этого тома.
2
Современники связывали образ Человека в футляре с реальным лицом -- инспектором таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконовым. В. Г. Богораз (Тан), учившийся в Таганроге в одну пору с Чеховым, высказал этот взгляд уже в 1910 году в очерке "На родине Чехова" ("Современный мир", 1910, No 1; перепечатано: "Чеховский юбилейный сборник". М., 1910). Мнение Богораза поддержал М. П. Чехов, писавший о Дьяконове: "...это была машина, которая ходила, говорила, действовала, исполняла циркуляры и затем сломалась и вышла из употребления. Всю свою жизнь А. Ф. Дьяконов проходил в калошах даже в очень хорошую погоду и носил с собою зонтик. Таков был прототип Беликова" (Антон Чехов и его сюжеты, стр. 16-17).
Это мнение оспорил П. П. Филевский, окончивший таганрогскую гимназию на два года раньше Чехова и впоследствии преподававший в ней. В очерке "Таганрогская гимназия в ученические годы А. П. Чехова" (рукопись, ТМЧ) Филевский привел подробные сведения о Дьяконове, отметив в особенности его внешность ("...одевался по-спартански: зимою шубы не носил, а легкое пальто..."), а также его порядочность и душевную щедрость: строгий службист, Дьяконов не отказывал своим подопечным в денежной помощи, а свой дом и все свои сбережения завещал начальному училищу и на ежегодные пособия учителям. Возражая Богоразу, Филевский писал: "Я же положительно утверждаю, что между "Человеком в футляре" и А. Ф. Дьяконовым ничего общего нет и в этом произведении А. П. Чехова никакого местного колорита найти нельзя".
Воспоминания Филевского подробно проанализировал Ю. Соболев; принимая в целом взгляд Филевского, Соболев отметил, Что "живой моделью" для Человека в футляре мог послужить М. О. Меньшиков, ученый гидрограф, известный публицист "Недели", о котором в дневнике 1896 г. Чехов заметил: "М. в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца" (см. Ю. Соболев. Чехов. Статьи. Материалы. Библиография. М., 1930, стр. 163-165).
Сходство, однако, оказывается чисто внешним, поскольку ни по роду занятий, ни по складу характера Меньшиков на Человека в футляре не походил: участник ряда морских экспедиций, автор "Руководства к чтению морских карт" (СПб., 1891) и "Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер" (СПб, 1892), Меньшиков в годы своей близости с Чеховым напечатал ряд острых литературно-публицистических статей; интересно отметить, что в 1896 г., к которому и относится чеховская дневниковая запись, Меньшиков был ранен: в него стрелял некий земский начальник, оскорбленный корреспонденцией "Недели". Чехов находился с Меньшиковым в переписке с 1892 г. и с того же времени был знаком с ним.
В письмах Чехова есть ряд заметок и живых подробностей, которые, несомненно, соотносятся с темой "Человека в футляре", с образом Беликова. Так, 14 октября 1888 г. -- в письме к А. С. Суворину: "...приходил из гимназии классный наставник <...> человек забитый, запуганный циркулярами, недалекий и ненавидимый детьми за суровость (у него прием: взять мальчика за плечи и трепать его; представьте, что в Ваши плечи вцепились руки человека, которого Вы ненавидите). Он <...> всё время жаловался на начальство, которое их, педагогов, переделало в фельдфебелей. Оба мы полиберальничали, поговорили о юге (оказались земляками), повздыхали... Когда я ему сказал: -- А как свободно дышится в наших южных гимназиях! -- он безнадежно махнул рукой и ушел".
О своем брате Иване Павловиче, педагоге, Чехов заметил в письме, по времени близком к рассказу: "Он, т. е. Иван, немножко поседел и по-прежнему покупает всё очень дешево и выгодно и даже в хорошую погоду берет с собой зонтик" (Ал. П. Чехову, 22 или 23 сентября 1895 г.).
По-видимому, тема "Человека в футляре", постепенно вырисовываясь и пополняясь, жила в сознании Чехова в течение долгих лет, а образ Беликова не сводится к единственному реальному прототипу.
3
Рассказ "Человек в футляре" появился после почти полугодового молчания Чехова и вызвал многочисленные отклики читателей и профессиональных критиков.
Врач В. Г. Вальтер, с которым Чехов был знаком еще по таганрогской гимназии и встретился зимой 1897--1898 г. в Ницце, писал 19 августа 1898 г.: "Вчера после прочтенья "Человека в футляре" я более двух часов говорил об этом гнетущем, только в России возможном явлении, только, знаете, столица Вас плохо поймет, а провинция будет бесконечно благодарна, и хоть действия мало, а хорошо бы запечатлевать в умах людей такие типы и сцены" (ГБЛ; Из архива Чехова, стр. 165). То же впечатление произвел рассказ на И. И. Горбунова-Посадова: "Такие рассказы, как Ваш "Человек в футляре", хорошо будят, расталкивают (как и сильное описание провинции в "Моей жизни") <...> Всегда с таким приятным душе предчувствием раскрываешь книгу, где Ваша новая вещь" (письмо от 14 сентября 1898 г. -- ГБЛ).
24 августа 1898 г. Чехову писал А. И. Сумбатов (Южин): "Успел в день приезда в Москву прочесть твою июльскую повесть "Человек в футляре" <...> Уж очень коротко пишешь, ей-богу. Не говорю уже, как редко! Ведь это хвостик, этюд. И так читать почти нечего, а тут набредешь на что-нибудь живое, чуть разлакомишься -- хлоп, конец" (ГБЛ).
Из Ниццы к Чехову обращался художник, русский вице-консул в Ментоне, Н. И. Юрасов: "Я недавно прочел Ваш рассказ "Человек в футляре", хвалить не смею" (письмо от 29 августа / 10 сентября 1898 т. -- ГБЛ).
Писали и люди, совершенно незнакомые и не имеющие отношения к литературе. Неонила Круковская, бывшая два года классной дамой в женской гимназии, отправила 9 октября 1898 г. длинное, на 23 страницах, письмо. Она рассказывала о тяжести гимназической службы, о том, что ей, к счастью, удалось вырваться из этой среды -- она стала учиться живописи. "И когда я читала последние Ваши вещи -- "Человека в футляре", и "Любовь", и "Ионыча" -- я подумала: господи, ведь вот оно, вот то страшное и темное, что может со всяким человеком случиться -- вот как просто и незаметно из него душа живая уходит" (ГБЛ). Наталия Душина, учившаяся в Кологриве Костромской губернии (в техническом училище), писала восторженные письма и в одном из них -- о "Человеке в футляре": "Я знаю, что Вы видели и знали бедного, жалкого "человека в футляре"" (письмо без даты, помечено Чеховым: 99, III -- ГБЛ).
Другая восторженная почитательница Чехова, О. А. Смоленская, рассказывала в своем письме о литературном споре, в котором она участвовала, доказывая, что Беликова нельзя считать ничтожеством. ""Ничтожество он, а не сила", -- говорили они. Но в ничтожестве его -- его и сила, сила, потому что у него ничтожество, а у людей, с которыми он живет, ни величины, ни ничтожества... ничего... хоть "шаром покати". Со дня рождения его держали под крышкой, под колпаком, давили его... и задавили в нем всё человеческое, живое (жизнь задавили, замерла она в нем!), и это давление создало силу... сумма давлений -- его сила... они отложились в нем, как в земле откладываются пластами каменные породы, и образовали искреннее, глубокое, твердое, святое убеждение, что так надо жить, что его нравственный, священный долг так действовать... это его религия... он этим и покорил себе всех... победил своею прямолинейностью... слепотой... ничтожеством... убежденностью, искренностью...
<...> Они говорят, что "он -- солдат с ружьем" -- "отнимите ружье и куда его сила девалась?". Его ружье, говорят они, "циркуляр". Но разве у него можно отнять циркуляр, это значит -- отнять жизнь.
<...> У них чувство брезгливости к Беликову <...> а у меня... мне страшно, страшно за человека делается" (ГБЛ; "Филологические науки", 1964, No 4, стр. 167).
Иначе воспринял рассказ Ф. Г. Мускатблит, тогда студент Новороссийского университета, впоследствии литератор, автор ряда работ о Чехове. Он благодарил за рассказы "Человек в футляре" и "Крыжовник", пробуждающие сознание, проясняющие то, что еще "лишь смутно чуется" (письмо без даты; Чеховым помечено: 99, XII -- ГБЛ). О том же писала из Севастополя 11 апреля 1900 г. Н. Кончевская: "Вся Россия показалась мне в футляре". Читательница высказала взволнованную просьбу: "Дайте же нам что-нибудь такое, в чем была бы хоть одна светлая точка и что хоть сколько-нибудь ободряло бы и примиряло с жизнью" (ГБЛ).
4
Книжка "Русской мысли" с рассказом "Человек в футляре" вышла около 20 июля 1898 г., и уже в июльских газетах появились печатные отзывы.
Первым выступил А. А. Измайлов, будущий биограф Чехова, в то время литературный обозреватель петербургских "Биржевых ведомостей". Статья его ("Литературное обозрение") содержала несколько интересных наблюдений. "Начатая с улыбкой на устах комическая история, -- писал Измайлов о рассказе, -- досказывается серьезным голосом, в котором слышится легкое дрожание. Самый фон картины становится сумрачным и торжественно-величавым" ("Биржевые ведомости", 1898, No 200, 24 июля). Критика смутило, однако, это противоречие: комический, почти карикатурный персонаж -- и вместе с тем ясно, что Чехов "смотрит на своего героя серьезно, что он чужд юмористической тенденции". Сравнивая "Человека в футляре" с рассказом "Смерть чиновника" (1883), откровенно комическим, и с рассказом "Страх" (1892), где та же тема развивалась в "серьезном" сюжете, Измайлов недоумевал относительно того, зачем эти две разные линии соединились в одном рассказе.
Другой критик, Н. Минский (Н. М. Виленкин), попытался объяснить это "противоречие" особенностью таланта Чехова: "Нет сомнения, что г. Чехов -- самый веселый и остроумный из наших беллетристов", -- но и "самый скорбный из наших беллетристов", так как "у него почти нет рассказа, где бы не обнаруживался скрытый трагизм жизни, где бы кто-нибудь не страдал, одинокий и затерянный"; "самый бесстрастный, самый индифферентный из наших писателей, бессердечный эстетик, никогда не волнующийся, готовый во всякую минуту покинуть своего умирающего героя для того, чтобы изобразить цветок, бабочку, форму облака", -- но и "здоровый и даже, можно сказать, здоровенный моралист, прямолинейный и тенденциозный". В рассказе "Человек в футляре" Минский нашел эту, столь привлекательную для него "неуловимость, разноцветную игру настроений": "Г. Чехов не только нарисовал в нескольких чертах живой образ, но еще захотел изнутри осветить его, дать его психологическую формулу. Все черты Беликова, все его привычки и убеждения и поступки автор сводит к одному мотиву -- к страху перед действительной жизнью <...> Судя по тону рассказа, автор в хохочет, и жалеет, и негодует, и, в конце концов, совершенно спокойно отходит от своего героя, бесстрастно прощается с ним, как с попутчиком по вагону" (Н. Минский. Литература и искусство, -- "Новости и биржевая газета", 1898, No 207, 30 июля).
В общем хоре критики конца 90-х годов резким диссонансом прозвучала грубая статья фельетониста реакционных "Московских ведомостей" К. П. Медведского. С высокомерием, уже давно забытым другими критиками, писавшими о Чехове, Медведский отозвался о "Человеке в футляре" так: "Рассказ бессодержателен, плох, но обойти его молчанием нельзя, потому что в нем с чрезвычайною ясностью раскрываются основные недостатки писателя, умеющего воспроизводить лишь внешние стороны житейских явлений". Критик снова повторил тезис своей статьи 1896 г., напечатанной в "Русском вестнике", о Чехове -- как "жертве безвременья", опять писал о "равнодушии и значительной беззаботности автора", "безыдейности чеховских анекдотов" (К. Медведский. Литературные заметки. Нечто о г. Чехове и "футлярах". -- "Московские ведомости", 1898, No 215, 7 августа).
Совсем иначе выступил в 1898 г. А. М. Скабичевский, который прежде тоже упрекал автора "Пестрых рассказов" в равнодушии, безыдейности и предрекал Чехову горькую участь. Когда была опубликована вся трилогия, в газете "Сын отечества" он напечатал статью "Текущая литература. Новые рассказы А. Чехова: "Человек в футляре", "Крыжовник", "О любви"". Свой обзор Скабичевский начал словами: "Г. Чехов -- писатель безыдейный; это у нас решено и подписано. Тем не менее, когда выходит новый рассказ г. Чехова, он первый разрезается в книжке журнала, прежде всего читается и производит такое сильное впечатление на читателя, так настраивает его, подымая в нем ряд новых мыслей и соображений, как не действуют многие из так называемых идейных произведений..." Далее Скабичевский утверждал, что главное достоинство Чехова -- "именно -- безыдейность, но безыдейность не самих его произведений, а той жизни, которую изображает г. Чехов <...> каждая строка <...> Чехова вопиет против безобразия приводимых автором фактов...".
Отметив чисто "внешнюю связь" между рассказами, критик пояснял затем, что, по его мнению, рассказы объединены лишь "меланхолическим настроением автора", а настроение это обусловлено "зрелищем пустоты и бессодержательности нашей жизни и всякого рода нравственных уродств, встречающихся на каждом шагу ее бестолковой сутолоки". Любовную историю Беликова он нашел несколько шаржированной и потому мало правдоподобной, эпизод с Коваленко -- грубоватым и потому излишним.
Но примечателен вывод, какой сделал Скабичевский о самом типе "человека в футляре": "...личность Беликова является замечательным художественным откровением г. Чехова; одним из тех типов, которые, вроде Обломова или Чичикова, выражают собою или целую общественную среду, или дух своего времени" ("Сын отечества", 1898, No 238, 4 сентября).
Мысль Скабичевского о "человеке в футляре" как типе общественном развивал позднее А. И. Потапов: "В произведениях г. Чехова, относящихся к последнему времени, чаще стало проглядывать умение обобщать наблюдения и переносить таким образом постановку вопроса с индивидуальной, случайной почвы на почву общественных отношений <...> Таков "Человек в футляре". Это одно из лучших произведений г. Чехова, и представляет оно собою осязательный протест против "формы", выедающей живое содержание" (Ал. Потапов. А. П. Чехов и публицистическая критика. -- "Образование", 1900, No 1, отд. II стр. 26-27).
В октябре 1898 г. новые рассказы Чехова были подробно разобраны А. И. Богдановичем, который поместил в журнале "Мир божий" "Критические заметки" с характерным подзаголовком: "Пессимизм автора. Безысходно мрачное настроение рассказов. Субъективизм, преобладающий в них". "Есть что-то в последних произведениях г. Чехова, -- начинал свой разбор Богданович, -- что углубляет их содержание, быть может, помимо воли самого автора, придает им какую-то терпкость и остроту, волнует и причиняет острую боль читателю". Вспомнив повести "Мужики" и "Моя жизнь", Богданович писал: "Но его последние три рассказа, появившиеся в летних книжках "Русской мысли", не менее глубоки, жгучи и значительны" ("Мир божий", 1898, No 10, отд. II, стр. 2).
Рассказ "Человек в футляре", по мнению Богдановича, -- "лучший из них и самый значительный по содержанию темы и типичности выхваченного из жизни явления. Кому не знаком этот жалкий, ничтожный, плюгавенький и в то же время страшный "человек в футляре", для которого жизнь свелась к отрицанию жизни? Он, как кошмар, давит всё живое, сдерживает проявление всякого общественного, альтруистического движения своим мертвящим припевом -- "как бы чего не вышло". Эта ходячая пародия на человека изображена автором с поразительным совершенством, что при необычайной естественности и простоте, с какою написан весь рассказ, делает эту фигуру почти трагическою" (там же).
Далее Богданович дал характеристику Беликова, раскрывающую суть этого образа: Беликов -- "мастерски написанный портрет, вдумываясь в который чувствуешь, какая глубокая правда лежит в его основе. Беликов -- это сама жизнь, та житейская тина, болото, с которым приходится иметь дело на каждом шагу, которое всё затягивает, всё грязнит и душит в своей вонючей грязи. Беликов -- это общественная сила, страшная своей неуязвимостью, потому что она нечувствительна, недоступна человеческим интересам, страстям и желаниям <...> Вся сила Беликова <...> в окружающей среде, в слабости ее, в расплывчатости нравственных и всяких других устоев, в бессознательности подлости, составляющей общественную основу той жизни, где процветают Беликовы". Однако либеральный критик, каким был Богданович, не согласился с крайностью выводов Чехова. "В этом художественном преувеличении, -- писал он дальше, -- в безмерности авторского пессимизма, как бы он ни оправдывался действительностью, всё же чувствуется натяжка. Слишком мрачное, до болезненности безотрадное настроение автора не позволяет ему разобраться в массе условий, создающих футлярное существование для русского обывателя" (стр. 6).
Богданович критиковал Чехова за то, что он не дает "ни малейшего утешения, не открывает ни щелочки просвета в этом футляре, который покрывает нашу жизнь, "не запрещенную циркулярно, но и не вполне разрешенную", Созданная им картина получает характер трагической неизбежности. Фигура Беликова разрастается, если не в общечеловеческую, то в общерусскую, получает значение не временного, наносного явления, которое должно исчезнуть вместе с вызвавшими его причинами, а постоянного, в нас самих коренящегося" (стр. 6).
По мнению Богдановича, явно противоречащему обобщающей и глубокой мысли рассказа, причины "футлярной" жизни "заключаются отнюдь не в нас самих, а лежат вне нас, и сущность их сводится к отсутствию общественной жизни" (стр. 6).
Е. А. Ляцкий в обширном "этюде" о Чехове, напечатанном в журнале "Вестник Европы" (1904, No 1), заявил, что рассказ отличается "тенденциозным подбором черт, весьма мало типических" (стр. 145). Беликов, по мнению критика, -- "явление патологическое, которое уже по одному этому не может иметь обобщающего типического значения" (стр. 147). Верно уловив протестующее настроение чеховских рассказов, Ляцкий спорил с автором "Человека в футляре": "Нет, больше жить так невозможно! -- таков рецепт г. Чехова современному читателю. Это он, современный читатель, насмотревшись разных несчастных случаев, бывающих в жизни, и наслушавшись рассказов о душевных и нервных болезнях, поражающих человечество, должен вдруг остановиться и сказать: нет, больше жить так невозможно. И сказав, -- или повеситься на первом попавшемся крюке, или обратиться к г. Чехову и спросить: а как жить, уважаемый маэстро? Неизвестно, как бы ответил этому читателю г. Чехов, если бы тот на деле обратился к нему с таким вопросом; но в сочинениях своих он этого ответа не дает..." (стр. 147-148).
Глубже истолковал смысл новых рассказов Чехова Д. Н. Овсянико-Куликовский. По его словам, будущий историк "с высоким интересом и с глубоким сочувствием остановится на этом первостепенном даровании, посвятившем себя тяжкому подвигу художественного изучения современной ему жизни во всей ее скудости и во всем однообразии ее мелких, будничных, пошлых черт. И будущий историк, конечно, лучше нас отметит и оценит тот душевный реактив, силою которого Чехов производит свои "художественные опыты": это именно -- унылая скорбь, внушаемая созерцанием современной жизни и исследованием души современного человека, и всё яснее сказывающееся в последних вещах Чехова ("Человек в футляре", "Случай из практики" и др.) художественное прозрение в лучшее будущее, может быть, далекое, для нас недоступное, и, наконец, рядом с этим прозрением, робко радостное, едва мерцающее, как бы предчувствие грядущих поколений -- счастливых, переросших всё узкое, всё пошлое и мелко злобное, что так обезображивает душу человека, и живущих полною, широкою жизнью ума и чувства" (Д. Н. Овсянико-Куликовский. Наши писатели. (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А. П. Чехов. -- "Журнал для всех", 1899, No 2, стр. 138).
Образ "человека в футляре" очень скоро, еще при жизни Чехова, стал нарицательным. В. И. Ленин в статье 1901 г. "Внутреннее обозрение" писал: "Надо вообще сказать, что наши реакционеры, -- а в том числе, конечно, и вся высшая бюрократия, -- проявляют хорошее политическое чутье. Они так искушены по части всяческого опыта в борьбе с оппозицией, с народными "бунтами", с сектантами, с восстаниями, с революционерами, что держат себя постоянно "начеку" и гораздо лучше всяких наивных простаков и "честных кляч" понимают непримиримость самодержавия с какой бы то ни было самостоятельностью, честностью, независимостью убеждений, гордостью настоящего знания. Прекрасно впитав в себя тот дух низкопоклонства и бумажного отношения к делу, который царит во всей иерархии российского чиновничества, они подозрительно относятся ко всем, кто не похож на гоголевского Акакия Акакиевича или, употребляя более современное сравнение, на человека в футляре" (В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 5, стр. 327). Позднее во многих своих статьях, речах, письмах В. И. Ленин обращался более 20 раз к чеховскому образу человека в футляре (см. указатель к Полн. собр. соч., изд. 5-е).
При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, сербскохорватский и чешский языки.
Стр. 46. ...в Гадячском уезде... -- Гадяч -- уездный город Полтавской губернии.
Стр. 49. ..."глитай, абож паук". -- "Мироед, или Паук". Так называлась драма в 4-х действиях, 5 картинах М. Л. Кропивницкого. Написана для М. К. Заньковецкой, где ей предназначалась роль Олены. Чехов познакомился с Заньковецкой в начале 1892 г. у Сувориных и встречался позднее. В декабре 1893 г., когда в Москве гастролировала украинская труппа, Чехов видел пьесы с ее участием.