ИЗ ДНЕВНИКОВ И ВОСПОМИНАНИЙ А. А. БУТКЕВИЧ (1876--1877 гг.)
<1>
1 декабря <1876 г.> я пришла к брату в 12 часов, он лежал на диване одетый и встретил меня весело: -- "А знаешь ли, мне кажется, электричество начинает действовать, я чувствую себя гораздо лучше, я стал бодрее, сегодня много ходил по комнате, мог даже выпрямиться, чего со мной давно не бывало. Теперь жду хирурга Склифасовского: сегодня для меня роковой день!"
В 2 часа приехал Белоголовый, постоянный доктор брата, а за ним вскоре и Склифасовский1. Когда он вошел, брат встал и сделал несколько шагов к нему навстречу После непродолжительного разговора, доктора заперлись для совещания. Брат лег опять на диван и лежал с закрытыми глазами. Прошло 10 минут; ожидание очевидно начинало томить его, он встал, прошелся по комнате и опять лег. Прошло еще 10 минут -- дверь отворилась, и доктора пригласили брата в спальню, где Склифасовский должен был исследовать его. Я вышла в бильярдную и ждала возвращения докторов. Когда они показались, я бросилась к ним навстречу: Белоголовый посмотрел на меня и не сказал ни слова в успокоение. Очевидно было, что предполагаемый им рак прямой кишки был подтвержден Склифасовский. Я хотела говорить с Склифасовским, но Белог<оловый> предупредил меня, что им нужно посоветоваться, и они опять заперлись. В это время приехало несколько друзей, чтобы узнать о заключении Склифасовского, и <я> слышала, как он говорил Унковскому2, что нашел в прямой кишке опухоль величиною с небольшое яблоко. Безвыходность положения была очевидна.
<До 23 марта 1877г.>3.
Я сидела в бильярдной, вдруг в дверях показался Салтыков в пальто и в шляпе и делал мне какие-то знаки. Я выскочила.
-- Остановили 3-й No "Отеч<ественных> Записок"!
-- За что?
-- А чорт их знает!-- и посыпалась брань.
-- Как же теперь сказать брату?
-- Не нужно ничего говорить. Я сейчас был у Краевского, он хочет через кого-то хлопотать, и я тоже еду. Зайду на минутку к Ник<олаю> Алексеевичу.
-- Да брат только что послал в контору, чтобы ему прислали два экземпляра.
-- На что ему два экз<емпляра>, что он в двух что ли будет читать? Пошлите к Краевскому, у него верно есть пробная, пусть принесут, а двух ему не надо, зачем ему две! Какой странный человек: во всех комнатах чтобы по книжке лежало.
Салтыков пошел к брату и повернувшись <повертевшись?> с минуту вышел, чтобы отправиться хлопотать. Между тем принесли книгу от Краевского (пробную с опечатками). Пересматривая свои стихи, брат нашел, конечно, те же самые ошибки и велел позвать Чижова и упрекал его за невнимание. Чижов безмолвно выслушивал незаслуженные упреки. Через час вернулся Салт<ыков> и привез с собою Елисеева, кажется затем, чтобы вместе сказать брату, что 3 No заарестован, но передумали и, поговорив о посторонних предметах, ушли. Но у брата явилось подозрение. "Что они меня морочат? -- сказал он,-- разве я не понимаю. Какое вдруг участие, вместе пришли навестить!! Никогда этого прежде не было. Что, запретили что ли?". Но внимание его было отвлечено другим обстоятельством. Отпечаталась 7-я ч. -- "Последние Песни" и должна была до Святой поступить в цензуру, но сверх ожидания прием был прекращен днем раньше, и дело откладывалось до Фоминой недели. Брат был очень расстроен -- выход книги отсрочивался на три недели. "Для меня,-- говорит он,-- это целая вечность, когда каждый день может быть последним. Я хотел бы, по крайней мере, успокоиться насчет судьбы моей книги. Пошли, -- сказал он мне, за Скороходовым4, вели ему съездить к цензору Лебедеву и попросить, нельзя ли принять не в очередь и просмотреть. Но Лебедев сказал, что без разрешения Петрова5 он не может ничего сделать. Брат продиктовал мне письмо к Петрову, где просил его разрешить Лебедеву просмотреть частным образом, но передумал послать письмо: "Не хочу я у них ничего просить. Пусть будет как будет". На столе лежали только что записанные мною стихи "Черный день". Брат взглянул на них: "поправь, пожалуйста, там, напиши: друзей, врагов и цензоров"6.
23 марта. Пришел Ф. М. Достоевский, брата связывали с ним воспоминания юности (они были ровесники), и он любил его. "Я не могу говорить, но скажите ему, чтобы он вошел на минуту, мне приятно его видеть". Достоевский посидел у него недолго. Рассказал ему, что был удивлен сегодня, увидав в тюрьме у арестанток "Физиологию Петербурга". В этот день Д<остоевский> был особенно бледен и усталый, я спросила его о здоровий. "Нехорошо,-- отвечал он,-- припадки падучей все усиливаются, в нынешнем месяце уже пять раз повторились, последний был пять дней тому назад, а голова все еще не свежа, не удивитесь, что я сегодня все смеюсь; это нервный <смех>, у меня всегда бывает после припадка".
Не получая известия согласился ли Леб<едев> просмотреть не в очередь книгу брата, он ужасно сердился на управляющего, что не дает ответа. "Пошли ты за этим олухом и спроси, что он там сделал". Пришел управляющий и объявил, что Лебедев без разрешения Петрова не может рассматривать книги, но что если Петров назначит его, то он с удовольствием займется этим на праздниках. Брат продиктовал мне письмо к Петрову, но потом просил изорвать: "Не хочу я ничего у них просить. Пусть будет как будет", и велел поправить стихи "Черный день"7.
25 марта. Я решилась, не говоря брату, однако, попытать счастья и попросить лично Петрова. Я приехала к нему около 11 часов, он только что воротился из церкви. Я воспользовалась этим, объяснив ему в чем дело, сказала, что долг всякого христианина успокоить, если ему представляется возможность, [успокоить] умирающего, что все стихи уже были предварительно помещены в "От<еч>. З<ап.>". Он начал перелистывать книгу и остановился на последнем стихотворении, над этой "отходной>, которую брат написал себе. Я следила за выражением [его] липа цензора,-- я думала -- не может же быть, чтобы у него не дрогнуло сердце, но ни один мускул не шевельнулся на его мясистом лице. Передо мной сидел цензор и пережевывал каждое слово; наконец, причмокнул своей толстой губой: "а что это значит: "Еще вчера мирская злоба>, какая это злоба?>. Я очень хорошо знала, к чему это относилось, но я это скрыла и объяснила, что такие люди, как Некрасов, имеют много врагов, не раз уже на него клеветали и теперь, может быть, взвели какую-нибудь небылицу. "Да об нем говорят много нехорошего, но неужели же он читает что о нем пишут". -- "Нет, но может случайно попало что-нибудь", отвечала я наивно. Он обещал, что если книга не представляет ничего зловредного, выпустить ее через несколько дней. Я приехала к брату; так как он был в спокойном состоянии, то ему и сказала, что я была у Петрова, что он обещал исполнить его желание8.
26 <марта> пришел студент, пожелал видеть брата, ему сказали, что брат спит; "я подожду, у меня времени много", но говорят ему, что, кроме близких и докторов, к нему никого не пускают. "Никакие доктора его не вылечат, а я его вылечу". Дал свою карточку: Будде, студент, с подарком на светлый праздник. Молодой человек размахивал руками, горячился и вообще имел вид странный. Так как он настоятельно требовал, чтобы его допустили к брату, то его впустили в бильярдную, где он стал ожидать. Он спросил стакан воды и, указывая на грудь, все повторял: "здесь болит". Заметив, что он положительно ненормальный, ему сказали, что Некрасов проснулся, но что извиняется и сожалеет, что не может принять его, что он очень слаб и не может разговаривать. "Что это меня гонят отсюда", -- сказал он с сердцем, -- и продолжал сидеть. Когда приехали доктора, я вышла к ним и предупредила их, что какой-то юноша непременно хочет видеть брата, но что нам кажется, что он помешан, что нельзя ли, чтобы они сказали ему, что как доктора они никаких посетителей к больному не допускают. А через две минуты молод<ой> челов<ек> выбежал в прихожую плача навзрыд: "меня выгнали и кто же выгнал",-- схватил пальто и выбежал, крича на лестнице -- "теперь мне ничего не остается, как утопиться или застрелиться".
23 августа <1877 г.>. Брат вспомнил ночью, что у него есть поэма "В. Г. Белинский", написанная в 1854 или 5 г. Нецензурная она была тогда и попала, по милости одного приятеля, в какое-то Герценовское издание заграничное: "Колокол" или "Голоса из России" или подобный сборник. Теперь,-- говорит брат, -- из нее многое могло бы пройти в России в новом издании его сочинений. Она характерна и нравилась очень, особенно Грановскому. Брат вспомнил из нее несколько стихов, по которым можно будет ее отыскать:
В то время пусто и мертво
В литературе нашей было:
Скончался Пушкин -- без него
Любовь к ней в публике остыла;
. . . . . . . . . . . . . . .
Ничья могучая рука
Ее не направляла к цели;
Лишь два задорных поляка *
На первом плане в ней шумели.
* Сенковский и Булгарин.
Полностью печатается впервые по автографу из собрания В. Е. Евгеньева-Максимова. Отрывок: "Для меня это целая вечность... не в очередь и просмотреть", первоначально в статье В. Е. Евгеньева-Максимова, В руках у палачей слова.-- "Голос Минувшего" 1918, No 4--6, 101; отрывок: "Я сидела в бильярдной... Что, запретили, что-ли?", впервые там же, 102; отрывок: "Пришел Ф. М. Достоевский., после припадка", впервые в статье К. Чуковского, Забытое и новое о Достоевском.-- "Речь" 1914, 6 (19) апреля, No 94, 4. Запись от 23 августа -- сокращенная копия собственноручной записи Некрасова, переделанная А. А. Буткевич в запись своего дневника ("брат вспомнил... говорил брат" и т. д. Ср. стр. 169--170).
1 Николай Андреевич Белоголовый (1834--1895) -- известный врач-терапевт, близкий к литературным и радикальным кругам Петербурга, впоследствии редактор "Общего Дела", автор книги: "Воспоминания и другие статьи", изд. 3-е, СПб., 1898. Белоголовый наблюдал за здоровьем Некрасова с 1872 г.; во время предсмертной болезни поэта он вместе с С. П. Боткиным руководил его лечением. После смерти Некрасова Белоголовый напечатал в "Отечественных Записках" (1878, No 10) подробную историю болезни (перепеч. в назв. книге). Полная специальных медицинских подробностей, эта статья оскорбила и возмутила А. А. Буткевич.
Николай Васильевич Склифасовский (1836--1904) -- видный хирург, принимавший некоторое участие в лечении Некрасова во время его предсмертной болезни.
2 Алексей Михайлович Унковский (1828--1893) -- юрист, видный либеральный общественный деятель 60--70-х годов, душеприказчик Некрасова.
3 Запись датируется на основании истории с No 3 "Отечественных Записок", задержанным цензурой и вышедшим в свет 23 марта после изъятия двух статей Д. Л. Мордовцева ("Вымирание некультурных рас" и "Оглянемся назад") и рецензии на книгу Н. А. Путяты "Политическая экономия в рассказах" (М., 1876); см. В.Е. Евгеньев-Максимов, Очерки по истории социалистической журналистики в России XIX века М,-- Л., 1927, 186--188.
5 Александр Григорьевич Петров (1802--1887) -- в это время председатель С.-Петербургского цензурного комитета.
6 Первоначальный вариант неизвестен.
7 Эта запись -- вариант предыдущей записи.
8 "Последние песни" вышли в свет 2 апреля 1877 г.; см. объявление в "Голосе" 1877, 3 апреля. Таким образом, ходатайство А. А. Буткевич увенчалось успехом.
<2> ЗАМЕТКА
Почему многие стихи брата не вошли при жизни в "Последние Песни" и почему некоторые из вошедших были сокращены, между прочим, "Уныние", из которого выпущено несколько прелестных, живописных, но мрачных картинок1 и за что пос<?нрзб> <одно слово нрзб>?
В следующем издании их следует восстановить в тексте (теперь они в примечаниях, это моя вина).
Издавая "Последние Песни" в последний год своей жизни, брат выпустил из них все, что хотя сколько-нибудь могло быть поводом к столкновению с цензурой, относившейся к нему, во время болезни, крайне придирчиво. Он поместил только самые, по его мнению, невинные, боясь, чтобы книга не подверглась аресту -- выдержав только что цензурную бурю. Несмотря на все усилия отстоять только что написанную в Крыму новую часть поэмы "Кому на Руси жить хорошо" -- "Пир на весь мир", -- усилия не увенчались успехом. -- "Пир", напечатанный уже в "От<еч.> За<п.">, был по распоряжению председателя Цензурного) Ком<итета> Григорьева -- вырезан. Я помню канун этого дня. Когда No "От<еч.> З<ап."> был арестован в типографии за стихотворение Некрасова, брат послал за цензором Петровым и битых два часа доказывал ему всю несообразность таких на него нападков. Он указывал на множество мест в предшествовавших частях той же поэмы, которые, с точки зрения цензоров, скорее могли бы были подвергнуться запрещению; разъяснял ему чуть не каждую строчку в новой поэме, то подсмеиваясь над ним ядовито, то жестоко пробирая и его и всю клику. Петров выслушивал все упреки терпеливо. Понимал ли он всю скорбь поэта, которому заботливая цензура -- в напутствии его в вечность-- в последний раз залезала в мозг с своими адскими ножницами, чтобы очистить мысли от "канупера" -- или просто томился бесплодностью прений, зная наперед, что: "хоть ты сейчас умри, а мы все-таки не пропустим". Петров пыхтел, сопел и отирал пот с лица, как после жаркой бани, и только но временам мычал отрывистые фразы: "да успокойтесь, Н. А." или "вот понравитесь, переделаете -- тогда и пройдет"2.
Полностью печатается впервые по автографу А. А. Буткевич из собрания В. Е. Евгеньева-Максимова. Отрывки: "Почему многие стихи... это моя вина". "Послал за Петровых... и всю клику" и "пыхтел, сопел..." и до конца, первоначально не вполне точно в статье В.Е. Евгеньева-Максимова, В руках у палачей слова.-- "Голос Минувшего" 1918, No 4--6, 97--99.
1 Текст "Уныния" восстановлен в пореволюционных изданиях сочинений Некрасова.
2 "Пир на весь мир" был запрещен по представлению цензора H. E. Лебедева, который в своем рапорте, между прочим, писал: "Из числа помещенных в ноябрьской книжке "Отеч. Записок" статей обращает на себя внимание цензуры своею предосудительностью стихотворение Некрасова под заглавием: "Пир на весь мир"... Отрывок... носит тот же характер оплакивания участи меньшей братии, всеми обираемого мужика, которым отличается постоянно муза Некрасова... Рисуемые поэтом картины страданий с одной стороны и произвола с другой превосходят всякую меру терпимости и не могут не возбудить негодования и ненависти между двумя сословиями ("Голос Минувшего" 1918, No 4--6, 97).
Попытки отстоять "Пир", о которых рассказывает А. А. Буткевич, окончились безрезультатно. Ничего не дало и личное обращение Некрасова к начальнику Главного управления по делам печати В. В. Григорьеву в конце декабря 1876 г. (Письма, 579--580). Н. А. Белоголовый в своей статье о болезни Некрасова приводит следующие слова поэта, сказанные ему около этого времени. "Вот оно, наше ремесло литератора! Когда я начал свою литературную деятельность и написал первую свою вещь, то тотчас же встретился с ножницами; прошло с тех пор 37 лет,-- и вот я, умирая, пишу свое последнее произведение и опять-таки сталкиваюсь с теми же ножницами" ("Воспоминания и другие статьи", изд. 3-е, СПб., 1898, 387).
<4>
С 1844 г. по 1863, пока брат не купил себе имения Карабиху, он почти каждое лето проводил в деревне у отца в сельце Грешневе в 20 верстах от Ярославля. Если брат извещал о дне приезда, отец высылал в Ярославль тарантас, чаще же брат нанимал вольных лошадей или просто телегу в одну лошадь.
Задолго до приезда брата в доме поднималась суматоха. Домоправительница Аграфена Федоровна с утра звенела ключами, вытаскивала из сундуков разные ненужные вещи -- "может понадобится", чистила мелом серебро, перестанавливала мебель, вообще выказывала большое усердие. Охотничьи собаки получали свободный доступ в комнаты, забирались под шумок на запрещенный диван и только вскидывали глазами, когда домоправительница торопливо проходила мимо них.
Отец принимал самое деятельное участие в снаряжении разных охотничьих принадлежностей; несколько дворовых мальчишек сносили в столовую ружья, пороховницы, патронташи и проч. Все это раскидывалось на большом обеденном столе; выдвигался ящик с отвертками всех величин, и начиналась разборка ружей по частям. Отец был весел, шутил с мальчиками и только изредка направлял их действия легким трясением за волосы.
При таких охотничьих приготовлениях к приезду брата присутствовал обыкновенно немолодой уже мужик, известный в окрестности охотник Ефим Орловский (из деревни Орлово), за которым посылался нарочный с наказом явиться немедленно: "Н<иколай> А<лексеевич> ждет".
Как теперь вижу всю эту картину: отец в красной фланелевой куртке (обыкновенный его костюм в деревне, даже летом) сидит за столом, вокруг него мальчики усердно чистят и смазывают прованским маслом разные части ружей. На конце стола графинчик водки и кусок черного хлеба. В дверях из прихожей в столовую стоит охотник Ефим Орловский с сыном Кузяхой, подростком, тоже охотником, который уже успел отстрелить себе палец.
Время от времени отец, обращаясь к одному из мальчиков, говорит коротко: "Поднеси". Мальчик наливает рюмку водки и подносит Ефиму.
Разговор, между прочим, идет в таком роде:
-- Ну, так как же,-- говорит отец,-- в какие места полагаешь двинуться с Ник<олаем> Ал<ексеевичем?>.
-- А поначалу, Алексей Сергеевич, Ярмольцыно обкружим, а потом, известно, к нам на озеро: уток теперь у нас, так даже пестрит на воде!
-- А сам много бил?
-- Зачем бить, как можно: мы для Ник<олая> Ал<ексеевича> бережем. Да у меня и ружьишко то не стреляет, совсем расстроилось. Вот хочу попросить у Ник<олая> Ал<ексеевича>.
Отец улыбается.-- Попросить можно. Ну, а Тихменева водил на озеро? (Тихменев помещик-сосед, тоже охотник).
Ефим переминаясь:
-- Раз как-то приезжал, да ведь какой он охотник -- садит зря, да в пустое место, ему бы только стрелять: не лучше моего Кузяхи.
Печатается впервые по автографу из собрания В. Е. Евгеньева-Максимова.
"Литературное наследство", т. 49--50, Изд-во АН СССР, 1946