Оригинал здесь: Электронная библиотека Яблучанского.
I
Была осень.
Шли дожди, улицы Берлина были полны раскрытыми зонтиками и мокрыми верхами экипажей, блестели асфальтом, точно черное зеркало.
А Штейн, молодой ученый, готовившийся к отъезду, к научной экспедиции в тропические страны, целые дни проводивший в магазинах, в транспортных конторах, в бюро спальных вагонов и пароходных обществ, мысленно жил уже не в Берлине, не забывая, впрочем, что делать заказы и наводить справки надо здраво и расчетливо.
Несмотря на свои скромные средства, он постарался обставить свое путешествие всеми доступными для него средствами и обеспечить себе его плодотворность насколько возможно: в глубине души он таил твердую уверенность, что когда-нибудь оно будет рассматриваться как событие, что оно не пройдет бесследно для науки, "для великого дела познания единосущного во всем своем многообразии мирового бытия, на разумном понимании которого человечество уже воздвигает свою новую, истинную и незыблемую религию", как не раз думал он, верный ученик и последователь Геккеля.
Все свои вещи, все те сундуки и ящики разной величины и формы, куда было уложено все необходимое для его работ, а также тропические костюмы, охотничья обувь, дорогое английское ружье, револьверы, принадлежности для фотографирования, он отправил на пароход "Лютцов", в Геную.
Затем сделал прощальные визиты знакомым и товарищам, написал прощальные письма родным и друзьям и наконец сел в автомобиль, который и помчал его на Ангальтский вокзал.
Было тихое и светлое утро начала ноября, с блеском низкого солнца на перекрестках и легким голубым туманом в перспективе сыроватых улиц.
При повороте на Унтер-ден-Линден, где на черных деревьях еще висели редкие канареечные листья, на минуту пришлось задержаться: щеголяя своими ранними выездами, медленно ехал, в блестящей каске и серой летней шинели, император, сидевший рядом со старым, ужасным в своей апоплексической крепости генералом; Штейн хорошо видел не в меру властный профиль императора - и с достоинством поднял котелок.
Потом автомобиль пошел еще шибче и через пять минут доставил его на место, а синие блузы носильщиков, гулкие громадные залы, толпа, льющаяся к высоким дверям дебаркадера, вид стройного, шипящего под его стеклянным колпаком поезда, кислая вонь газа и каменного угля, мальчики с тележками-буфетами и звонкие их крики уже совсем перенесли его в дорожный мир.
Поезд, в который он сел, был великолепный.
Вагон, раскачиваясь и пружиня, летел почти без остановок.
Стекла нагревались от солнца, по купе ходили полосы горячего света, из-за белого дыма, проносившегося назад, то и дело открывались солнечные осенние поля, суглинистые пашни, красные крыши ферм, мелкорослые сосновые перелески, серебристо-песчаные бугры, трубы заводов, иногда - улицы городов, их разнообразно теснившиеся крыши и стены, так близко мелькавшие с обеих сторон, что взгляд улавливал внутренность комнат с открытыми на время утренней уборки окнами.
Штейн курил, читал газету; на остановках он быстро спускал широкую раму своего окна, быстро брал из рук мальчика, бежавшего по солнечной прохладной платформе, длинный стакан с пивом...
II
В Генуе его встретил дождь и мягкий морской воздух.
Все привычное, европейское осталось по ту сторону снежных и туманных Альп.
Здесь было все другое - другой вокзал, другой народ. Другая суета, даже другая грязь на дурной мостовой.
Чувствуя себя человеком другой, высшей расы, Штейн, однако, не без удовольствия взглянул на итальянцев, на этих торопливых и разговорчивых, небольших и легких людей, и на мокрую зелень пальм на площади перед вокзалом.
Ночь он провел в сырой комнате, окна которой выходили в узкие и глубокие, нищенски и мрачно освещенные улицы на белье и тряпки, развешанные на веревках, протянутых от дома к дому.
На другой день, под дождем, на плохом извозчике, на худой лошади, которая все шла боком, точно норовя непременно попасть под трамвай, переехал на "Лютцов", который вскоре и отчалил под звуки немецкого гимна.
Натянулся канат, на котором повлек его тупоносую громаду побежавший к выходу из порта маленький буксир, и мыльная вода, взбитая его винтом, лодки, волнорезы, пароходы - все поплыло назад.
Сумрачные облака тяжко спускались по горам, синевшим за холмами, на которых покато белел отдалявшийся город; разомкнулся и снова сомкнулся последний мол - и открылась впереди равнина неприветливого моря, сверкавшая барашками под ненастным низким небом; снег прибоя высоко взметывался вокруг темневшего вдали мыса, ветер буйно трепал еще не спущенный на корме большой флаг; музыка смолкла, пассажиры, придерживая шляпы, покидали упруго оседавшую и поднимавшуюся палубу...
Штейн, рослый, рыжеусый, светлоглазый, в сером тирольском костюме, с крупными и сильными ногами, в увесистых шерстяных чулках, в дорогих грубых башмаках, в тирольской шляпе, долго стоял один, глядя на уменьшавшиеся и мутневшие берега.
III
В сумерки девятого ноября "Лютцов" прошел мимо Неаполя, и сумерки эти были еще мягче и темней, чем в Генуе, веяло еще более вольным ветром над огромным смутным заливом, за которым длинной цепью переливались манящие к себе огни города.
Потом, в серый, совсем весенний день, Штейн увидал среди серо-жемчужной морской равнины одинокий фиолетовый конус дымящегося Стромболи, перед вечером курчавые облака на горах Сицилии, а ночью - новые огни, в Мессине.
На розовой утренней заре, разбуженный медленной, но глубокой качкой, мерно отделявшей от койки занавеску, о любовался в отпотевшее окно каюты, под которым глянцевитыми буграми ходила холодная вода, полосатым шатром Этны, распластанным и повисшим в ясном небе; в полдень, при южном ветре и веселом жидком блеске, записал в своем журнале, что цвет моря изменился, стал густо-лиловый...
Двое суток пробыл "Лютцов" в великолепной ионической пустыне, полной призраками воздушно-сиреневых островов, а на третьи сутки пыльной полосой означился на горизонте низкий берег, показались мачты и дома Порт-Саида.
В Порт-Саиде несколько часов стояли, и Штейн посетил город.
Назойливость несметных попрошаек, не дававших ему проходу, возмутила его; однако, вынув книжечку, он записал, что движения этих семитов, не связанных европейской одеждой, восхитительны.
Он ходил по улицам, пробовал греческие сласти и турецкий кофе, сидя возле кофейни и протягивая ноги черномазому мальчишке, стоявшему перед ним на коленях, ожесточенно работавшему сапожными щетками и порой с очаровательной детской радостью сверкавшему на него белками.
IV
Возвратясь на пароход и полулежа на палубе в полотняном кресле, он глядел, как копошились возле парохода сотни худых, полуголых грузчиков, ведрами перекидывая с широкодонных барок в их трюмы горы кокса и покрываясь его металлической пылью с ног до головы; солнце грело, чайки кричали страдальчески-блаженно, а он смотрел и думал о гении Лессепса, о том, что Лессепс совершил величайший переворот в судьбах человечества...
Когда же солнце спустилось за дальние труби и мачты, в шафрановое зарево, "Лютцов", точно кит, заплывший в реку, потянулся по Каналу, зеленой полосой пролегавшему среди кустарников, насаженных по его бугристым песчаным берегам.
Быстро блекла и темнела, в смуглой мути терялась пустыня, вставала с востока ночь древних аравийских земель, ее молчаливая печаль, осторожно подвигался затихший пароход - и сознание близости Синая будило в душе отзвук какого-то священного, тайно сохранившегося от детских дней чувства...
А потом, слегка хмельной, самоуверенный и гордый, во фраке и с сигарой, Штейн долго стоял в толпе нарядных мужчин и женщин, вышедших после обеда полюбоваться на редкое зрелище: на носу "Лютцова", под бушпритом, солнцем пылал громадный электрический фонарь - и далеко бил от него в темноту белый слепящий свет: влачась по извивам Канала, "Лютцов" зорко озирал все, что было на его пути, - мутную воду, пласты бурого ила, пересыпанные песком кустарники, лодки возле сторожевых постов, женские фигуры босоногих феллахов, на корточках сидевших в своих длинных рубахах на кормах лодок.
Этот ил, эти аравийские и египетские пески, эти первобытные фигуры напоминали о жизни глухой, дикой, ветхозаветной.
Но темнота на горизонте все время сквозила и серебрилась от приближающихся прожекторов встречных пароходов.
И раз "Лютцов" совсем замедлил ход и привалился к берегу, чтобы пропустить чуть не целый плавучий город: он надвигался, резко и фиолетово сияя своими широкими, нестерпимо блестящими, как зажженный магний, лучами, затопил дневным светом всех стоявших на "Лютцове" и с шумом прошел мимо - всеми своими этажами, высокими мачтами, трубами, золотом освещенных иллюминаторов и раскрытых на палубы дверей...
В эту ночь, у преддверия тропиков, небо от большого количества звезд первой величины казалось мрачным и торжественным.
И, чувствуя себя в избытке всех своих сил и способностей, исполненным надежд и твердой веры в себя, в свой ум, в свое сердце, в свое миропонимание, Штейн медленно ходил по палубе, строго глядя в черное звездное небо своими надменными германскими глазами.