Оригинал здесь: Электронная библиотека Яблучанского.
I
Окна в сад были открыты всю ночь. А деревья раскидывались густой листвой возле самых окон, и на заре, когда в саду стало светло, птицы так чисто и звонко щебетали в кустах, что отдавалось в комнатах. Но еще воздух и молодая майская зелень в росе были холодны и матовы, спальни дышали сном, теплом и покоем.
Дом не походил на дачный; это был обыкновенный деревенский дом, небольшой, но удобный и покойный. Петр Алексеевич Примо, архитектор, занимал его уже пятое лето. Сам он больше бывал в разъездах или в городе. На даче жила его жена, Наталья Борисовна, и младший сын, Гриша. Старший, Игнатий, только что кончивший курс в университете, так же, как и отец, появлялся на даче гостем: он уже служил.
В четыре часа в столовую вошла горничная. Сладко зевая, она переставляла мебель и шаркала половой щеткой. Потом она прошла через гостиную в комнату Гриши и поставила у кровати большие штиблеты на широкой подошве без каблука.
Гриша открыл глаза.
- Гарпина! - сказал он баритоном.
Гарпина остановилась в дверях.
- Чого? - спросила она шепотом.
- Поди сюда.
Гарпина покачала головой и вышла.
- Гаприна! - повторил Гриша.
- Та чого вам?
- Поди сюда... на минутку.
- Hе пiду, хоч зарiжте!
Гриша подумал и крепко потянулся.
- Ну, пошва вон!
- Бариня загадали вчора спитать вас, чи поОдете у город?
- А дальше?
- Казали, щоб не Оздили, бо барин cьoгoлнi прыОдуть.
Гриша, не отвечая, обувался.
- Повотенце? - спросил он громко.
- Та на столi - он! Не збудiть бариню...
Заспанный, свежий и здоровый, в сером шелковом картузе, в широком костюме из легкой материи, Гриша вышел в гостиную, перекинул через плечо мохнатое полотенце, захватив стоявший в углу крокетный молоток, и, пройдя переднюю, отворил дверь на улицу, на пыльную дорогу.
Дачи в садах тянулись направо и налево в одну линию. С горы открывался обширный вид на восток, на живописную низменность. Теперь все сверкало чистыми, яркими красками раннего утра. Синеватые леса темнели по долине; светлой, местами алой сталью блестела река в камышах и высокой луговой зелени; кое-где с зеркальной воды снимались и таяли полосы серебряного пара. А вдали широко и ясно разливался по небу оранжевый свет зари: солнце приближалось...
Легко и сильно шагая, Гриша спустился с горы и дошел по мокрой, глянцевитой и резко пахнущей сыростью траве до купальни. Там, в дощатом номере, странно озаренном матовым отсветом воды, он разделся и долго разглядывал свое стройное тело и гордо ставил свою красивую голову, чтобы походить на статуи римских юношей. Потом, слегка прищуривая серые глаза и посвистывая, вошел в свежую воду, выплыл из купальни и сильно взмахнул руками, увидав, что на горизонте чуть-чуть показавшееся солнце задрожало тонкой огнистой полоской. Белые гуси с металлически-звонкими криками, распустив крылья и шумно бороздя воду, тяжело шарахнулись в тростники. Широкие круги, плавно перекатываясь, закачались и пошли к реке...
- Григорий Петрович! - крикнул чей-то голос с берега.
Гриша перевернулся и увидал на берегу высокого мужика с русой бородою, с открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате. Это был Каменский, "толстовец", как его называли на дачах.
- Вы придете сегодня? - крикнул Каменский, снимая картуз и вытирая лоб рукавом замашной рубахи.
- Здравствуйте!.. Приду, - отозвался Гриша. - А вы куда, если не секрет?
Каменский с улыбкой взглянул исподлобья.
- Ведь вот люди! - сказал он важно и ласково. - Всё у них секреты!
Гриша подплыл к берегу и, стоя и качаясь по горло в воде, пробормотал:
- Ну, если хотите, не секрет... Я просто полюбопытствовал, почему вы меня спросили?
- А мне нужно побывать у знакомых.
- Да, так вы в город едете!
- Разве в город только ездят? - снова перебил Каменский. - И разве знакомые бывают только в городе?
- Конечно, нет. Только я не понимаю...
- Вот это верно. Я сказал, что буду и в городе и у знакомых - вот тут недалеко - на огородах.
- Так, значит, попоздней прийти?
- Да, попоздней.
- Тогда до свидания! - крикнул Гриша и подумал: "Правду говорит Игнатий - психопаты!" Но, отплывши, он опять обернулся и пристально посмотрел на высокую фигуру в мужицкой одежде, уходившую по тропинке вдоль реки.
На реке еще было прохладно и тихо. За лугами, в синеющей роще, куковала кукушка. У берега зашуршали камыши, и из них медленно выплыла лодка. Седенький старичок в очках и поломанной соломенной шляпе сидел в ней, рассматривая удочку. Он поднял ее и соображал что-то, лодка остановилась и вместе с ним, с его белой рубашкой и шляпой, отразилась в воде. А из купальни слышались крики, плеск и хохот. По гнущимся доскам бежали с берега, стуча сапогами, гимназисты, студенты в белых кителях, чиновники в парусинных рубашках...
Грише не хотелось возвращаться туда, и он стал нырять, раскрывать глаза в темно-зеленой воде, и его тело казалось ему чужим и странным, словно он глядел сквозь стекло. Караси и гольцы с удивленными глазками останавливались против него и вдруг таинственно юркали куда-то в темную и холодную глубину. Вода мягко, упруго сжимала и качала тело, и приятно было чувствовать под ногами жесткий песок и раковины... А наверху уже припекало. Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало. С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы.
II
Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике. Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями.
Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра. Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом. Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени. В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы.
Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны:
- Гарпина!
"Какая скука! - подумал Гриша. - Каждый день начинается одним и тем же воззванием!"
Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом.
- Ах, какой ты, брат, невежа! -сказала она, смягчая слова улыбкой.
Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка "Вестника Европы",
- Да как же, право! - добавила Наталья Борисовна еще ласковее. - Зову, зову!..
И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка - что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину.
- Гарпина сейчас: едет в город, - сказала она, - не
нужно ли тебе чего?.. Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий.
- Будь добра, поскорее! - перебил Гриша. - Ты ведь знаешь, что сейчас я должен идти к Каменскому.
- Ну, ты невозможен, наконец! - воскликнула Наталья Борисовна. - Я же тебе и хотела про это сказать... Ты, например, даже ничего не сообщил мне о нем...
- Ты сама его видела.
- Что же я могла видеть в десять минут, когда человек брал заказ? Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали.
- Но ведь и я хожу к нему только третий день.
- Но все-таки?
- Обыкновенный толстовец.
- Ну, словом, позови его, пожалуйста, к нам сегодня вечером. Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется!
Гриша кивнул головой и вышел.
III
"Опять день, опять долгий день!" - шевельнулось в глубине души Натальи Борисовны, когда она, после чая и переговоров с кухаркой, взяла зонтик, книжку журнала и, покачиваясь, слегка щурясь от яркого утреннего света и придерживая левой рукой подол широкого чесучового платья, медленно сошла с балкона и направилась в общий дачный парк по своему саду, где, в солнечном блеске, на яблонях в белых нарядных цветах, гудели пчелы, а в чащах журчали горлинки.
"Как трогательно!" - подумала она с ленивой улыбкой, отворив калитку и увидав невдалеке профессора Камарницкого под руку с женою. И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом:
- Откуда бог несет?
Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, приклоняла свою черную головку к его плечу.
- Здрасьте! - сказала она небрежно, сквозь зубы. Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша - марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами.
- Что это вы так рано? - спросила Наталья Борисовна.
- По грибы, - ответила профессорша, а профессор, силясь улыбнуться, прибавил:
- Дачей нужно пользоваться.
"Какие скучные!" - подумала Наталья Борисовна, глядя им вслед.
- Ах, какие скучные! - повторила она, выходя в парк. На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли.
И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу.
А поляна оживлялась. Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами.
- Жарко! - сказала Наталья Борисовна, прищуриваясь, опуская на колени книгу и обращаясь к молоденькой женщине, сидевшей невдалеке с вязаньем в руках.
- Жарко! - согласилась та, сдувая со щеки длинный волос.
Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса.
IV
Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге.
Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты... простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает "живого толстовца".
В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев - "жидовскими мордами", остальных - болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным - ни больше ни меньше, как "идиот", "посредственность", вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях.
- Что ж, и терпентин на что-нибудь полезен, - сказал он однажды словами Пруткова, когда зашел разговор о толстовцах и толстовском учении, - этой "доморощенной философии самоучки с недисциплинированной головой". И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем.
Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце.
- Вот и келья под елью! - усмехнулся Гриша, взглянув на мельницу в первое утро. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: "Не хочет снизойти до меня", - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему.
Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было.
- Алексей Александрович! - окликнул Гришу и, не получив ответа, пошел к мельнице: гам вчера Каменский распиливал большие доски. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь.
"Значит, у огородника загостился", - подумал Гриша, возвращаясь в избу.
В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава... Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога.
Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: "Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес..."
- Что это такое? - пробормотал Гриша, чувствуя, как что-то новое, возвышенное коснулось его души.
- Странный человек! - прибавил он в раздумье и снова развернул Евангелие. В середине его были письма ("Дорогие братья во Христе Алексей Александрович и Павел Федорич..." - начиналось одно из них), бумажки с выписками... На одной было начало стихотворения:
Долго я бога искал в городах и селениях шумных,
Долго на небо глядел - не увижу ли бога...
На другой опять тексты:
"Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности..."
Ласточка с щебетаньем влетела в сенцы и опять унеслась стрелою на воздух. Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица - и все это вдруг показалось чужим и далеким... Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее.
В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла - старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы - бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола - и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет.
Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком... Что же заставило его надеть мужицкие вериги?
- Странный человек! - повторил Гриша, хмурясь на темную фототипию, висевшую над кроватью, - снимок с картины знаменитого художника. Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим... Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату.
Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник "Эсперанто", изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: "О Слове", "О Любви", "О плотской жизни". Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги:
Боже! Жизнь возьми - она
Вся тебе посвящена!
Дни возьми - пусть каждый час
Слышишь ты хвалебный глас!
А ниже - из псалмов Давида:
"Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим!"
Как все это было странно и ново для Гриши! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол... Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие...
"Дети! Недолго уже быть мне с вами..." - читал он отмеченные карандашом слова последней вечери Христа с учениками. - "Да не смущается сердце ваше"... "Если мир вас ненавидит, знайте, что меня прежде вас возненавидел"... "Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир"...
Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, "ибо беззакония наши стали выше головы!". Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната - светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни.
"Ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим!" - вспомнил Гриша и почувствовал, как у него самого радостно и жутко затрепетало сердце и глаза наполнились слезами непонятного восторга... "После сих слов, - читал он дальше, ощущая в волосах словно дуновение морозного ветра, - после сих слов Иисус возвел очи свои на небо и сказал: Отче! Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя... Я открыл имя твое человекам... Соблюди их во имя твое!.."
V
- А, вы уже пришли! - раздался голос Каменского. Гриша смущенно захлопнул книгу.
- Извините, - сказал он, подымаясь.
- В чем вы извиняетесь? - спросил Каменский, стоя перед ним с мешком в руке и пристально глядя ему в лицо.
- Да вот залез в ваши книги, - ответил Гриша небрежно.
- Так что ж тут дурного?
- Я говорю, взял вашу книгу... ну, без спросу, что ли...
- Вашу? Что это значит?
- Как это значит?
- Да так. Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе.
- Что это вы покупали? - спросил он, чтобы переменить разговор.
- А вот луку немного и хлеба.
И Каменский опустил мешок на землю.
- Так, может быть, начнем? - добавил он. - Я вот покажу вам, разведу огонь и присоединюсь к вам.
Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак.
- Ну-ка попробуйте! - сказал Каменский.
Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее.
- Да вы потише! - ласково засмеялся Каменский.
Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол.
- Вы живете только с матерью? - спросил вдруг Каменский, опуская молоток.
- Нет, и отец часто приезжает, - поспешно ответил Гриша, поднимая запотевшее и возбужденное лицо. - А в городе всегда вместе.
- Он что же - все города украшает?
- Как города украшает?
- Строит дома богатым людям? Созидает Вавилон?
- Ах, вот что... Если хотите, да.
- Ну, этого-то я не хочу! - серьезно сказал Каменский.
И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу.
- Да, - сказал он задумчиво. - А брат ваш что делает?
- Он только что кончил курс... Теперь служит... то есть работает у патрона.
- Так, - сказал Каменский. - У патрона... А вы тоже думаете этим заняться?
Гриша помолчал.
- Не знаю, - сказал он тихо. Каменский тоже помолчал.
- Это хорошо, что не знаете, - сказал он почти строго и стал задумчиво глядеть вдаль. - Люди все еще идут в Египет за помощью. Но и египтяне - люди, а не бог, и кони их - плоть, а не дух.
И, подняв глаза на Гришу, прибавил:
- И вы будете также... также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело...
Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза.
- Я испытал это на себе, - опять заговорил Каменский. - Я видел, как растет пропасть между моими поступками и намерениями, как жизнь моя обращается в служение крахмальным рубашкам; видел, как растет пропасть между мной и людьми. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, - только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно...
Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. "Разве ты теперь-то не одинок?" - хотелось ему сказать. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал.
- А про Египет, - спросил он наконец, - это чьи слова?
- Исайи. Вы не читали?
- Никогда. Каменский подумал.
- Завтра воскресенье, - сказал он, - мы не будем работать. Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе.
- Во сколько?
- Когда хотите. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту.
- Непременно приду! - воскликнул Гриша. - У вас тут так хорошо!
Он помолчал и вдруг с трудом выговорил:
- А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть...
- С удовольствием, - ответил Каменский. - Я людей не избегаю.
Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его... и выйдет неловкость, неприятность, которая испортит все настроение. Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко... да даже если бы и хотелось и он сел, вышло бы все-таки что-то фальшивое.
- Ну, - сказал он как можно спокойнее, когда Каменский вышел из избы с глиняной миской и ложкой в руках, - мне необходимо домой...
И, чувствуя, что краснеет, Гриша поспешно добавил:
- Сегодня, знаете, брат и отец приедут... Так мне необходимо... До вечера, значит?
- До свиданья, до вечера! - ответил Каменский ласково.
За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов.
- Как хорошо! - воскликнул Гриша, останавливаясь и снимая картуз.
Он постоял, подумал, послушал жаворонком и тихо добавил:
Ты исполнишь меня радостью пород лицом твоим! Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал и детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина...
"Как жить? - думал Гриша. - Как жить, чтоб всегда было хорошо, легко, свободно, просто? И чтоб и другим было так же? Как жить?"
Он постарался представить себе, что будет в его жизни... в тридцать, сорок, пятьдесят лет... Но все было смутно и непонятно. Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей...
VI
- Откуда так стремительно?
Гриша остановился среди поляны и поднял голову. По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги.
- А вас, Марья Ивановна, почему это интересует? - спросил Гриша с тем неестественным спокойствием, с которым говорят красивые молодые люди с хорошенькими девушками.
Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на се плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их: однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку.
- Как жарко! - начала она скороговоркой, стараясь не глядеть на Гришу. - А в вагоне просто дышать нечем... И работы сегодня была такая масса! Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу.
- А кто же вас заставляет являться? - спросил Гриша.
- Вот мило! Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы.
Гриша улыбнулся,
- Ведь нот, - сказал он томом Каменского. - Они не могут без серых, вес; серые нужны!
- А что же прикажете делать?
- Пахать, - ответил Гриша полушутя, полусерьезно.
- Пахать! - воскликнула Марья Ивановна. - Это новость!
- Вовсе не новость.
- Сохой пахать?
- Сохой.
Марья Ивановна посмотрела куда-то вдаль и легонько
вздохнула:
- Это хорошо в теории, а не на практике.
- А вы не отделяйте теории от практики! - добавил Гриша наставительно, поклонился и быстро пошел к своему саду.
На балконе завтракала Наталья Борисовна.
- Игнатик приехал! - сказала она.
Гриша промолчал и сел за стол. На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые oогурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы. Наталья Борисовна старательно снимала ножом и вилкой мясо с крылышка холодного цыпленка. Гриша посмотрел на ее плотную спину, на расставленные и приподнятые руки и почему-то вспомнил черепаху. Красивое лицо его стало неприятно.
- Что так поздно? - спросила Наталья Борисовна немного заискивающим тоном.
- Где же Игнатий? - сказал Гриша вместо ответа.
- Купаться ушел. А ты это все у Каменского?
Гриша сделал усталое лицо.
- У Каменского, - пробормотал он.
Наталья Борисовна позвонила. Гарпина внесла на тарелке сковородку с шипящим в масле куском бифштекса.
- Дайте вина! - коротко приказал Гриша. И, когда подали бутылку, залпом выпил стаканчик и принялся за еду очень поспешно.
- Уже? - спросила Наталья Борисовна. - А кофе? Гриша бросил салфетку и встал.
- Merci, не хочу.
- Мало же!..
Гриша прошел в свою комнату и лег на кровать. Ему хотелось еще подумать, как в поле, удержать утреннее хорошее настроение. Но от вина и еды приятно напряженнее билось сердце. Гриша с удовольствием вытянул ноги, положил их па отвал кровати, прикрыл глаза... и внезапно заснул крепким сном.
А Наталья Борисовна, балуясь гусиным перышком, откинулась на спинку стула и долго смотрела куда-то в одну точку. О чем она думала? Она бы и сама не сказала. Но, подымаясь из-за стола, она почему-то глубоко вздохнула и пошла по дому лениво.
В спальне она подняла штору, села около окна и машинально взяла книгу. Но читать не хотелось. И она перевела глаза на портрет Петра Алексеевича, стоявший на ее письменном столике. С портрета пристально и насмешливо глядели на нее небольшие, чуть-чуть прищуренные глаза еще бодрого и свежего мужчины лет пятидесяти. Его правильная, яйцеобразная голова с продолговатой бородой, в которой седина тронула волосы только около щек, еще до сих пор была гордо откинута назад. Было видно, что этот человек весь свой век прожил в холе и до старости сохранит барскую осанку высокой, в меру полной фигуры.
На мгновение она вспомнила свою молодость, прежнего Петра Алексеевича, на мгновение ей стало неприятно, что он так опустился теперь... Но, в сущности, он теперь был ей совсем чужой человек; а думать о прошлом - это и утомительно, и не приводит ни к чему хорошему. И Наталья Борисовна принялась бесцельно смотреть в окно.
Ветер опять стих, и опять стало жарко и скучно. Но уже длинные тени легли от садов и дачи дремали мирным послеобеденным сном долгого летнего дня. По улице прокатилась со станции линейка с дачниками и скрылась, громыхая развинченными гайками. "Са-ахарно морожино..." - меланхолично доносилось откуда-то издалека.
А в доме было так тихо, что по всем комнатам отдавалось ровное постукиванье часов в столовой.
VII
Вечером на поляне около сада Примо играли в крокет.
Солнце скрылось в густую чащу леса за поляной, и лес темнел на шафрановом фоне заката. Воздух был сухой и теплый, даже душный. Около играющих стояли знакомые и незнакомые барышни и студенты; потом они разбрелись, и зрителями остались маленькие гимназисты. Их очень занимал непрекращающийся спор между Гришей и Игнатием.
- А я тебе говорю, что ты ее убил! - азартно кричал Игнатий, стоя перед Гришей. - Я стоял вот здесь, - продолжал он, все более волнуясь, отбегая и стукая молотком по тому мосту, где стоял, - я стоял вот на этом самом месте и отлично видел, как шар Марьи Ивановны коснулся фока!
На толстого Игнатия в широком, мешковатом костюме из чесучи было смешно смотреть. Он неуклюже бегал среди дужек и поминутно снимал соломенную шляпу, обтирая платком круглую, коротко остриженную голову и красное лицо.
- Шнурки-то подбери, - презрительно говорил Гриша, указывая Игнатию на мотающиеся завязки его мягких скороходов.
- Игнатик! - пробовала вмешаться Наталья Борисовна, делам страдальческое лицо и смеясь внутренним смехом. - Keep your temper, Sir!
- Оставь, пожалуйста, мама! - огрызался Игнатий. - Это же глупо наконец! Я отлично видел, как шар коснулся фока.
Гриша смотрел на Марью Ивановну и думал, что она сегодня была бы очень хороша, если бы не надела этой красной шелковой кофты, широкие рукава которой она поминутно издергивала и взбивала на плечах.
- Ты слеп, мой милый! - лениво возражал он брату.
- Ты слеп!
- Все равно, я не уступлю.
- И я не уступлю!
- Ты молоток сломаешь.
- Ну и отлично!
- Ничего тут нет отличного.
- Я тебе уже давеча раз уступил, - опять стукая молотком н землю, кричал Игнатий, - ты еще давеча нарушил правила.
- Вечно с правилами!
- Конечно, с правилами! Раз ты их не исполняешь...
В это время к крокету подошел профессор Камарницкий с женой.