Сегодня между листами старой, забытой книги я случайно нашел засушенный цветок одуванчика. Золотистая звезда милого и наивного цветка словно заглянула мне в самое сердце, трогательно и наивно, и старое, давно забытое воспоминание воскресло во мне, яркое, как вешний полдень.
Я вспоминаю тот день, когда мне подарили этот цветок. Я вспоминаю себя. Того, другого себя, наивного, как одуванчик...
Я месяц тому назад кончил гимназию и уже надел на свою голову студенческую фуражку с голубым околышем. Я еще не привык к ней и каждый раз, прежде чем надеть ее на голову, я подолгу и внимательно рассматриваю ее, любовно поворачивая во все стороны. Точно так же, прежде чем закурить папиросу открыто при всех и никого не боясь, я подолгу рассматриваю и мой портсигар. Иногда даже нюхаю его кожу. Этот запах приятно щекочет мои ноздри. Я зажмуриваю глаза от восторга; приятно, черт возьми, пахнет свобода!
Я живу в усадьбе Торопова, на берегу милой и приветливой речки, куда я приглашен за 20 рублей в месяц подготовлять во второй класс гимназии двенадцатилетнего сорванца. Я наслаждаюсь жизнью в деревне, наслаждаюсь солнечным светом, приветливым воздухом, купаньем в реке, вкусными домашними лепешками, сознанием, что я получаю жалованье, птичьим гомоном, вечерними зорями. А ко всем этим наслаждениям вскоре присоединяется и еще одно, совсем новое для меня: какое-то смутное, но приятное томление, обволакивающее мое тело и душу без сравнения благодатной волною. Это наслаждение, самое острое и самое отрадное, заставляет меня относиться внимательнее к моему телу, как к источнику таких огромных наслаждений, еще не испытанных, но уже громко обещанных. После купанья я старательнее причесываю мои волосы, которые слегка вьются на висках, тщательнее тру лицо полотенцем, аккуратнее подстригаю ногти.
Семья, где я живу, состоит всего из трех лиц: Торопова, толстого седеющего брюнета с огромным круглым животом, похожим на воздушный шар, и сонными глазами, как у коровы, вечно пережевывающей жвачку, его жены Лидии Михайловны, полной, но все еще стройной блондинки, и их сына Володи.
За обеденным столом я в этой семье являюсь четвертым. И я люблю этот обеденный час. За небольшим столом мы сидим все тесным и дружным кружком, так что юбки Лидии Михайловны порою прикасаются к моим сапогам нежным и вкрадчивым прикосновением; и я даже сквозь грубую кожу сапог сладко ощущаю их нежную ласку. Торопов ест третью котлету и, вкусно чмокая влажными губами и как-то протяжно хлопая языком, тяжко сопит, точно везет воз.
Лидия Михайловна с досадой морщится:
-- Петя, не сопи так страшно!
А на столе так приятно пахнет молодой редиской, копченым лещом и холодным сливочным маслом. А из сада льются запах черемухи, веселые солнечные лучи и серебряные переливы иволги. Юбки Лидии Михайловны вторично касаются моих сапог, вторгаются в меня, бросая в сладкую истому. В глазах ее я вижу нежность и томную ласку. Называя меня по имени, она вдруг начинает слегка картавить. Вместо Лев Львович, она говорит: Ев Йвович! И как это мило выходит, как это мило выходит!
Ах, непременно надо будет нынче же подстричь ногти и на ногах!
-- Ев Йвович!
Это звучит, как музыка, как Эолова арфа в садах счастливой Аркадии...
После шести часов пополудни утомившееся солнце делается милосерднее, жар спадает. Я только что выкупался в речке, кстати перед купаньем подровнял на ногах ногти, и чувствую себя радостным, как греческий бог, как дикарь.
Торопов еще спит с после обеда; за три комнаты слышно его тяжкое храпенье, сиплое бульбуканье, придушенный свист. Воробьи с забора, скосив головы, с любопытством прислушиваются к этим звукам.
Володя на балконе, под тенью тополя, начал уже учить уроки на завтра. Нудно, почти стонущим голосом он дудит:
"Причастия страдательного залога настоящего времени образуются от... Причастия страдательного времени настоящего залога образуются от... Образуются от... Образуются от..."
А в саду поет иволга и пахнет черемухой.
Я иду дорожкой по саду и завистливо кошусь на беседку, всю увитую хмелем. Я знаю: там сидит Лидия Михайловна с желтой книжкой французского романа в руках.
Перед ней на маленьком столике стакан с тающим льдом и блюдечко с вареньем из райских яблочек. И все вокруг нее так великолепно, так полно будоражным томлением. Я иду мимо беседки, кошусь туда завистливым взглядом и думаю, как -- "быть, или не быть": "Позовут меня туда, или нет?"
-- Ев Йвович! -- слышу я через мгновение.
Я вхожу и вижу золотистый пушок у оголенных локтей Лидии Михайловны. Дыхание мое спирается, как в дыму пожарища. Мне кажется, что загораются даже мои волосы под студенческой фуражкой. Лидия Михайловна пробует заговорить со мной, но я не в силах произнести ни звука. Потупясь, я слушаю, как на балконе долбит Володя:
"От первого лица множественного числа... Множественного числа, множественного числа..."
Кое-как я вытягиваю из себя в ответ два-три слова. И вдруг, отвернувшись к стене, начинаю тяжко плакать, обессиленный непонятным томлением, робостью, страхом, огромной радостью, целой безумной ватагой острых, мучительных и сладких ощущений. Лидия Михайловна смотрит на меня сперва с изумлением, а потом с нежной лаской.
-- Ев Йвович? Ев Йвович? -- слышу я ее вопросительный шепот, полный недоумения и ласки.
Она подходит ко мне и кладет на мое плечо руку. Я схватываю эту руку у локтя обеими руками, как драгоценнейший дар жизни, но тотчас же в слепом ужасе отпускаю. И отвертываюсь к стене, как убийца. Я молчу, молчу как зарезанный, горлом глотая слезы. Молчит и она, но обостренным слухом я слышу ее дыхание, толкающее меня прямо в сердце жаркими толчками.
Потом она говорит мне воркующим шепотом:
-- Вы любите гулять ночью при свете звезд?
-- Да... -- шепчу я.
-- Пойдемте сегодня... после ужина в луга... где цветут черемухи? -- Ее шепот делается еще более воркующим и благоухает всеми радостями земли.
-- Да... -- шепчу я.
-- Тем более, что сейчас же после ужина спать негигиенично, -- замечает она деловито.
Я шепчу:
-- Да...
Когда мы идем из беседки, она играет сорванным по дороге цветком одуванчика и картаво напевает на мотив из "Пиковой дамы":
Мой ми-хый одуванчик,
Мой гху-у-пенький цветок...
И вдруг со смехом бьет меня по губам цветком одуванчика. Покраснев до бровей, я поднимаю упавший цветок и застенчиво продергиваю его в петлицу куртки.
Володя на балконе стонет, как выпь:
"От первого лица множественного лица... От первого числа множественного лица... лица..."
После вечернего чая я слоняюсь по двору с деревянной головой и замирающим сердцем и мечтаю:
"Я увезу ее, эту прекрасную женщину, от мужа, от этого чудовища с воздушным шаром, вместо живота. Довольно ей мучиться с этим храпуном. Вначале, правда, мы будем очень нуждаться, но лет к сорока я сделаюсь знаменитым адвокатом и буду вывозить ее на все балы". Я совсем забываю сообразить, что когда мне исполнится сорок лет, обворожительной женщине стукнет уже шестьдесят. Я хожу и мечтаю, мечтаю. И ничего не вижу. И ничего не слышу.
Ничего!
Потом я вижу Володю. Он задорно прыгает передо мной на одной ножке и вызывающе напевает:
-- Что я видел сегодня в беседке, что я видел сегодня в беседке...
На меня внезапно словно обрушивается каменный дождь. Я соображаю, что в беседке он видел меня, когда я плакал там, раздавленный чем-то.
-- Что вы видели там? -- кричу я на него, подскакивая к нему, как барс.
-- Не скажу, не скажу, -- поет Володя, прыгая и имея поползновение высунуть язык.
Я начинаю его ненавидеть. Если бы я мог застрелить его сейчас из пушки или казнить гильотиной!
-- Нет, вы мне скажете сейчас же! -- шиплю я, как змея.
Володя пугается моего лица и виновато говорит:
-- Хорошо, я скажу вам, но только, чур, никому об этом ни звука! Сегодня я видел в беседке, на балке, голубиное гнездо! Да-с!
Я брезгливо вздыхаю:
-- Ф-фу, как вы еще глупы!
Тихий вешний вечер спускается на землю, как радостный посол Бога. Сквозь малиновую тучу солнце жмурит свой золотистый, счастливый глаз, словно говорит отуманившейся земле: "Подожди, я еще снова приду к тебе!"
Как таинственный первосвященник, в фиолетовой мантии, расшитой золотыми звездами, надвигается ночь...
Я стою в тени амбара, за усадьбой, и дрожащими руками, как вор, прикармливаю хлебом дворовую собаку, чтобы она не лаяла на меня, когда мы будем возвращаться с Лидией Михайловной из лугов. Я слышу у ворот шорох ее юбок. Сердце останавливается в груди; на меня нападает ужас. Не спрятаться ли мне сейчас в бурьяне, у конюшен?
Я застываю в нерешительности и слышу ее бархатистый напев: