Брейтман Григорий Наумович
Кафешантан

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


0x01 graphic

Григорий Брейтман.
Кафешантан

I.

   Сад "Олимп" принадлежал антрепренеру польского происхождения, с толстым лицом, горбатым носом и масляными глазками. Лицо его сохраняло всегда такое выражение, точно он видит пред собою красивую, обольстительную женщину. Именовался антрепренер Иосифом Адамовичем Пичульским. Низкого роста и толстый, Пичульский всегда наряжался в тесные костюмы, плотно облегавшие его тело, толстые ляжки и икры. Пиджак на нем всегда был застегнут на верхнюю пуговицу, и из-под расходившихся врозь пол виднелся пестрый или белый жилет, перетянутый толстой золотой цепью, на которой болтались кисти разнообразных брелоков и жетонов. Другого головного убора, кроме цилиндра, Пичульский не признавал. Цилиндр его был низкий и широкий, всегда казался новым, лоснился, даже сиял и сидел преимущественно на затылке своего владельца. Благодаря этому, Пичульскому удавалось скрывать свою лысину сзади, обнажая ее спереди, и выражение сытого довольства на лице антрепренера еще более увеличивалось от его высокого, окаймленного цилиндром, огромного, блестящего лба. На пальце правой руки Пичульского виднелся перстень с ценным камнем величиною в средних размеров пуговицу, а из-под манжеты выскальзывал браслет в виде толстой золотой цепи с болтавшимися на ней сердечком и шариком.
   Если бы личность человека измерялась наружным отношением людей и количеством знакомств, то следовало бы прийти к заключению, что Пичульский пользовался достаточным уважением среди горожан, проходивших в ярко освещенные ворота сада. Пичульский стоял перед кассой около ряда блестевших широкими галунами капельдинеров, как предводитель на фланге. Выпятив живот и сжимая зубами сигару с красным ободком, он попыхивая ею следил за проходившими мимо него людьми. Антрепренер смотрел спокойным и деловым взглядом на офицеров с дамами, на девиц, на студентов, очень спешивших, как будто важное дело их призывало в сад, на чиновников с ничего не выражавшими лицами. Он равномерно покачивался, отвечая на поклоны многочисленных знакомых кивками головы, не снимая цилиндра и не отнимая рук из-за спины.
   Когда наплыв публики утих, Пичульский оставил свой пост и вошел в деревянную будку, где перед окошком сидела кассирша, средних лет женщина, бледная и худая. Устало она глядела в окошко в инстинктивном ожидании требования билетов. Руки ее бессильно покоились на книжках с билетами, разложенных пред ней на узком столике, оклеенном афишами. Кассирша отдыхала после трехчасовой беспрерывной работы: в течение этого времени она не переставала отрывать марки налога, наклеивала их на билеты и т. д. Производя все время однообразные движения, кассирша повторяла также однообразно: "какого ряда", "сколько" и "получите". У нее ломила рука от частой работы ножницами, затем кассирша чувствовала зуд в концах пальцев правой руки оттого, что сквозь пальцы прошла масса монет. Концы пальцев были черные и грубые, и способность осязания значительно притупилась в них. У кассирши ломило также плечо, и очень, до красноты, устали глаза. Она хотя не часто, но тяжело дышала и даже не слышала, как отворилась за ее спиной дверь, в которой появился Пичульский. Он знал, что сбор хороший, и потому цилиндр антрепренера совсем сполз на его затылок. Фамильярно хлопнув кассиршу по плечу директор сказал: "Ну. что, Анна Феодоровна, каковы дела, много собрали?"
   Анна Феодоровна вздрогнула от неожиданности, и уже по прикосновению руки к ее плечу поняла, что это Пичульский, который в минуты хорошего расположения духа имел обыкновение хлопать служащих по плечу. Кассирша почтительно поднялась с места, слабо улыбнулась и тихо ответила: "Много, Иосиф Адамович" -- и, сложив руки на талии, прислонилась к стене. Пичульский занял ее стул, расправил усы, придвинул к себе корзиночки с деньгами, книжки с билетами и быстро и деловито лизнул концы своих пальцев. Лоб его сморщился, лицо приняло выражение жестокости и подозрительности, а в глазах появилась не то злость, не то жадность, и люди, видевшие его раньше у ворот, не узнали бы теперь лица Пичульского. Он стал внимательно перелистывать книжки с билетами, записывать число проданных билетов и затем, на клочке бумаги, принялся считать деньги. Он очень ловко, как жонглер, обращался с монетами; они быстро скользили меж его пальцев, стучали друг-о-дружку, звенели и быстро вырастали в столбики на столе, из которых скоро образовались ряды. Он весь предался этой серьезной для него и знакомой работе под беспокойным взором его кассирши, которая от усталости с трудом стояла на ногах. Пичульский без перерыва перелистывал билеты, стучал деньгами, записывал и щелкал на счетах.
   Затем он вынул из ящика стола шелковый мешочек, наполнил его деньгами, завязал и, вставши со стула, медленно отправился в свою контору, в здание ресторана. Отворив низкую дверь, он вошел в комнату, в которой за небольшим столом работали два молодых человека, с красными веками. В конторе было душно, окон не было, и в ней днем нельзя было работать без искусственного света. Стены пестрели разрисованными афишами всех цветов, величин и рисунков. Огромными буквами на всех языках выделялись и бросались резко в глаза названия театров и разных увеселительных заведений, имена артистов и название их специальностей. На каждой афише были изображены артисты и артистки, многие в натуральный человеческий рост, мужчины в цветных фраках, женщины в трико, мужских костюмах, декольтированные и полуодетые. Все были изображены с неестественными и дикими прическами, с большими глазами и полными, красными губами. Художники много потратили сил, чтобы с достаточной реальностью изобразить на афише сущность специальности и работы артиста. Красивые женщины сидели на полу с горизонтально вытянутыми врозь ногами, молодой человек с острыми усами держал под мышки женщину, расставившую руки, причем сам молодой человек находился в такой танцевальной позе, какую в жизни ни один акробат не в состоянии был бы сделать.
   Пичульский не обращая внимания на своих конторщиков, растворил железную шкатулку, замок которой, при повороте ключа, звенел, и всыпал в шкатулку из мешечка деньги, а затем мешочек положил в карман. Затем, Пичульский потер руки, откинулся в кресло и обратил взор на одного из конторщиков. Трудно было бы определить, смотрит-ли он на конторщика бесцельно и бессознательно, в задумчивости, или он собрался ему что-то сказать, но забыл, что именно. Антрепренер несколько раз поднимал правую руку по направлению к конторщику, думая, повидимому, одновременно о двух вещах, и наконец произнес:
   -- Фельдзер, позовите мне Ольменского!
   Фельдзер медленно поднялся со своего стула и тихо вышел, стараясь не стукнуть дверьми.
   Антрепренер откинулся на спинку кресла и, не снимая цилиндр, стал ладонью тереть свой лоб, раздумывая о чем-то. Через несколько минут возвратился Фельдзер и не успел снова сесть и взяться за перо, как в контору быстро, но не запыхавшись, вошел Ольменский, безукоризненно одетый -- во фраке, белом галстуке, с каким-то значком на борту сюртука. Если бы присмотреться к этому золотому кружочку, выделявшемуся на матовом сукне, можно было прочесть слова: "управляющий рестораном Олимп". Усы Ольменского, красивые, словно нарисованные, концами устремлялись к глазам, подбородок и щеки, свежевыбритые, были слегка покрыты пудрой, а черные волосы, красиво и изящно причесанные и напомаженные, блестели.
   Ольменский почтительно остановился перед столом своего хозяина и, заложив правую руку за спину, устремил на антрепренера вопросительный взгляд. Пичульский не глядел на него, а продолжал тереть себе лоб.
   -- Звали? -- спросил Ольменский через несколько минут.
   Антрепренер оставил свой лоб, расправил усы и тогда лишь поднял глаза на стоявшего пред ним начальника официантов.
   -- Сегодня сбор, -- проговорил многозначительно антрепренер и в ожидании ответа скосил глаза на свои усы, концы которых он крутил пальцами, и выпятил вперед губы.
   -- Да, сбор, -- подтвердил Ольменский, глядя прямо в лицо антрепренеру, -- погода хорошая.
   -- Есть кто-нибудь? -- полюбопытствовал Пичульский. Ольменский кивнул головой.
   -- Есть Розенблат, есть Ермолов, Свифт приехала пьяная и велела кабинет "Гейшу" приготовить. Она все время со вчерашнего вечера с Ксидо гуляла, и он сегодня тоже будет. Теперь в контору свою поехал... вероятно, за деньгами, -- после короткой паузы добавил Ольменский, продолжая упорно смотреть на антрепренера, который оставил свои усы и в свою очередь уставился миндальными глазами в Ольменского, заинтересовавшись его сообщениями.
   Ольменский, помолчав немного, будто для того, чтобы дать возможность антрепренеру в достаточной степени уяснить себе его донесение, продолжал:
   -- Свифт была с Ксидо в "Метрополе", и там он оставил полтораста рублей, а мне она сказала, что они катались на пароходе. Она очки втирает мне.
   Лицо Пичульского омрачилось.
   -- Надо ее наказать, -- сказал он.
   -- Надо, -- подтвердил Ольменский, -- я ее оштрафую, на том основании, что она пьяная.
   Антрепренер в знак согласия кивнул головой.
   -- Надо также оштрафовать Лаврецкую, -- продолжал Ольменский.
   -- А что такое?
   -- Втюрилась в студента, -- пожал плечами Ольменский. -- Он каждый день приходит, требует бутылку пива и сидит всю ночь, а она от него не отходит. Аптекарю она нравится, он несколько раз приглашал ее в кабинет, а она кобенится, говорит, что ей нельзя пить. Тогда для чего на сцену итти. Раз она влюбилась, то плохая из нее певица. Прежде она хорошо себя вела, а теперь испортилась. Ее в Москву приглашают.
   -- Жаль, -- сказал антрепренер, -- она полезная певица для буфета, умеет обойтись с гостем и такая симпатичная -- ее многие любят.
   -- Но она влюбилась! в нашем деле это не годится.
   -- Совершенно верно, -- авторитетным тоном заявил антрепренер, -- но необходимо принять во внимание то обстоятельство, что она еще молода, ей всего 18 лет, и что она не из хора, а из дома. Ее надо вымуштровать сначала, тогда ей цена другая. Женщины, ведь, не родятся певицами. Она должна школу пройти, вот и займитесь ею, это, некоторым образом, ваша обязанность. Надо у певицы уметь эксплуатировать все ее способности, выжать из нее все, что возможно, а это, голубчик, не так легко. Вот когда я был управляющим у покойного Штиллера, -- стал вспоминать, самодовольно улыбнувшись, Пичульский, -- я был большой мастер делать из певиц полезных людей. Поверите, дрянь какая-нибудь косноязычная, недавно от лоханки взятая, у меня через какой-нибудь год такая певица, что мое почтение. Вы еще -- молодой человек, Ольменский, а я уже прошел свою школу; знайте раз навсегда, что следует прежде всего заинтересовать молодую певицу легкостью заработка, чтобы, кроме денег, она ничего не любила и не желала. Певица должна знать, что в деньгах вся ее жизнь, надо возбудить у женщины страсть к золоту, и тогда дело в шляпе. Имейте в виду, что на этом основаны кафешантаны, если бы не страсть женщины к легкому рублю, кафешантаны не могли бы существовать и одного дня. Я -- старый антрепренер, и сколько женщин сделал счастливыми, вы не можете себе представить, целые состояния они наживали, потому что школу имели. Что с того, что Лаврецкая влюбилась? Надо, чтобы она разлюбила, а отпускать ее не надо. Я своим опытным взглядом вижу, что она женщина со способностями, из нее может выйти толк. Имейте, голубчик, в виду, что теперь красивые женщины редки, их надо ценить, а у Лаврецкой изящная фигура и совершенно наивное, почти детское личико, и она только пудрится. Это, голубчик, важно, очень важно, гость хоть старый, а любит свеженькие личики, наивных и т. д. Не большое удовольствие напоить Свифт, а вот напоить Лаврецкую -- это для гостя, должно быть, большое наслаждение, он на нее охотно и деньги истратит. Я сам по себе знаю, сам когда-то пассажиром был. Как ни как, а для всякого приятно, чтобы девушка с душою была, а не крокодил.
   Ольменский все время стоял в одной позе и внимательно слушал разглагольствовавшего антрепренера, несмотря на то, что слышал от него подобную теорию много раз, когда вообще на Пичульского находило вдохновение. К тому-же антрепренер ничего нового для Ольменского не высказывал, но Ольменский из почтительности слушал его внимательно. Когда Пичульский кончил, Ольменский сказал:
   -- Как хотите, можно Лаврецкую исправить, я займусь ею.
   -- Вот, вот, голубчик, только смотрите, не нажимайте сильно, денег она нам стоит мало, а надежд на нее я возлагаю много. В особенности не тревожьте этого студента, в которого она втюрилась, его можно будет постепенно отвалить от нее.
   Директор помолчал немного, разглядывая кончики своих усов, и затем проговорил:
   -- Сегодня у нас боевой день, все хорошие гости в сборе, имейте это в виду и подтянитесь.
   -- Ну, конечно, -- ответил Ольменский, -- помилуйте, такая жара, и завтра воскресенье. В городе дышать нечем, понятно, что публика за целый день измаялась и пошла сюда. Гости наши весь день спали, куда им выходить в такое пекло, теперь они всю ночь будут кутить. Сегодня будет хороший вечер, -- подтвердил Ольменский.
   -- Смотрите, чтобы все довольны были, чтобы никаких недоразумений не происходило. Этот дурак Платон -- старый официант, и вдруг теперь за клубнику 12 рублей посчитал. В июле месяце 12 рублей клубника! ну, конечно, гость и обиделся, едва, его не потеряли. Надо все со смыслом делать.
   -- Увлекся... -- пожал плечами Ольменский.
   -- Если он так будет увлекаться, он скоро богаче меня будет. Затем, когда вы научите поваров сбивать с толком остатки. Просто, как дети. Вчера дежурному приставу подали с запахом стерлядку; ну, на что это похоже?
   -- Вероятно вследствие того, что ему полагается бесплатно ужин, -- пробовал найти оправдание Ольменский.
   -- И глупо! Я двадцать раз всем говорил, чтобы не придавали значения тому обстоятельству, что полиция ужинает. Это неизбежный расход в деле и жалеть об этом нечего. В этом своя польза. Если пристав и другие находящиеся в наряде полицейские сыты, у них совершенно другое настроение духа, и они не придираются. Ведь, в нашем деле все случается: то заторговались поздно, то гость скандалит или позволяет себе что-либо спьяна в кабинете, и тогда важно, чтобы полиция не придиралась и не делала из мухи слона. Вы не хотите понять того обстоятельства, что если бы полицейские стали присматриваться и обращать внимание на все пустяки, то никакой кафе-шантан не мог бы существовать и несколько дней. Я знаю, что говорю.
   Ольменский улыбнулся.
   -- Разве я не понимаю? -- сказал он, -- ведь, я не новичок в этом деле. Конечно, полиция это все...
   -- А все-таки вы ухитрились приставу негодную стерлядь подать. Мне и пришлось вследствие этого к стерляди пятьдесят рублей доложить. Вот и выгадали.
   Антрепренер поднялся со своего места.
   -- Я сегодня буду до конца в зале, -- обратился он к Ольменскому уже другим тоном, -- пусть будет порядок.
   -- Постараемся, -- сказал Ольменский и, поклонившись, неслышными шагами вышел из конторы.

II.

   Антрепренер задумчиво постоял еще несколько секунд на одном месте, поправил цилиндр, и наконец медленно вышел из конторы. Он прошел погруженный в полумрак зал ресторана с белевшими квадратами столов и затем вышел на веранду, откуда открывался вид на его сад.
   Стоя на возвышении, Пичульский самодовольно смотрел на густую толпу, на ярко освещенной площади. Толпа не двигалась правильно, а копошилась и ворочалась, разбиваясь и сталкиваясь в разных направлениях. Над ней стлался пар, как облако, ясно видневшееся с веранды ресторана. Людской говор заглушался звуками оркестра, но скрип и шорох, происходивший от движения человеческих ног на площади, усыпанной крупным и чистым песком, ничем не мог быть заглушен. Словно прибой волн, он доносился до веранды.
   Толпу как будто обручем окружали веранды. На одной продавали пиво и чай, и играл оркестр женщин в белых платьях с красными шарфами через плечо. Была огромная черепаха для оркестра, круглая беседка для хора военной музыки и открытая сцена, на которой человек во фраке и с хлыстом, окруженный цветными табуретами, бочонками и обручами, показывал семь собак и одного волка. Собаки, несмотря на все свое образование, не переставали лаять на волка, а природный их враг то и дело ворочал головой и свирепо скалил зубы. Эта очная ставка непримиримых врагов очень забавляла зрителей, в особенности, когда собаки и волк принуждены были, несмотря на всю свою вражду, прыгать в один и тот же обруч. Далее, в стороне, в саду, устроены были на крепких перекладинах трапеции, на которых прыгали и вертелись члены мускулистого семейства гимнастов Ангелин. Коренастые, с ясно очертившимися на розовом трико грудными клетками, гимнасты издавали короткие сигнальные возгласы, казавшиеся восклицаниями торжества, и перелетали, вертясь в воздухе, с одной качалки на другую. Они попадали ладонями в ладони своих товарищей, висевших на трапециях вниз головами и затем, цепляясь за их тела, ловко, при дружных криках толпы, усаживались как ни в чем не бывало на качалках. В длинной, ярко освещенной будке слышались металлические стуки ружейных затворов, шум какого-то вертящегося колеса, словно сорвавшейся часовой пружины, и видны были изображения зверей и кукол; под потолком висели пивные бутылки и разноцветные, полуразбитые стеклянные шары. Все эти веранды, балаганы, беседки и эстрады были обильно уснащены электрическими разноцветными лампочками, национальными флагами и зелеными гирляндами. Рядом со столбами для акробатов, тянулось вычурное с разноцветной крышей и электрической лирой деревянное, полуоткрытое здание ресторана, окрашенное в белую краску. Театр был еще пуст, так как толпа наслаждалась развлечениями на открытом воздухе.

III.

   -- Что же мы будем делать? -- спросил своих собеседников господин с пушистыми, выхоленными усами, с голубыми глазами на выкате и чувственными, полными губами. Он казался молодым человеком, лет тридцати, но масса мелких морщин, собравшихся под глазами, несколько старили его, придавая лицу выражение утомления.
   -- Возьмем пока ложу, ведь, певицы заняты, -- сказал его собеседник, с бледным лицом, седыми усами и отвислыми, как у собаки, щеками.
   -- А потом? -- спросил третий член этой компании, молодой человек, сухой, с тонкими черными усами и тонкими дряблыми губами. Когда он говорил, то обнажались его скверные зубы, похожие на кусочки коры. Проговорив лишь одно слово, он уже заставил своего старого соседа вытереть со своего лица его слюну, всегда брызгавшую во все стороны, лишь молодой человек раскрывал рот.
   -- Затем займем турецкий кабинет, -- посоветовал сквозь зубы четвертый их товарищ, короткий и толстенький господин, с остроконечной русой бородкой, коротким тупым носом и маленькими свиными глазками. Бросив искоса взгляд на вытянувшегося перед ними капельдинера, он обратился к нему:
   -- Передай Ольменскому, что мы сегодня ужинаем в турецком кабинете.
   -- Слушаюсь, -- проговорил капельдинер, надевая на бегу фуражку с галуном, и направился к зданию ресторана. А четыре господина, намеревавшиеся занять турецкий кабинет, ни слова не говоря, стали медленно прохаживаться по саду. Первый, с пушистыми усами, был местный помещик Рылеев, человек очень богатый, холостой и хорошо известный в кафешантанах, ресторанах и других подобного рода учреждениях, как кутила, мот и любитель женщин. Он ничем не занимался, получал исправно от своих управляющих деньги и прокучивал их в обществе женщин и друзей. Рылеев привык к кутежам с гимназической скамьи и с тех пор другой жизни, без друзей и женщин, не понимал, и без отдельных кабинетов и шампанского скучал и страдал. Другой, серьезной жизни он боялся и считал себя счастливым, что он не должен работать, что у него нет обязанностей и забот. Его имя было известно в обществе веселящихся и веселящих людей, слух о нем разносился по всем учреждениям, в которых ценят и уважают таких людей. Рылеев чувствовал себя больным, делался злым, нервным, грубым, когда не посещал публичных мест, где были женщины, музыка, шум и свет. Всегда его окружали друзья. В настоящую минуту с ним были его закадычные приятели, частые спутники в попойках и кутежах: член окружного суда Ревунов, старик с отвисшими щеками, чиновник особых поручений при губернаторе Сквернов, плюющийся молодой человек, служивший ради того, чтобы иметь возможность говорить о своих делах и важных поручениях губернатора, который, впрочем, держал этого балбеса без жалованья и никогда ему ничего не поручал, и затем присяжный поверенный Пластырев, толстый господин с свиными глазками, который, благодаря своей горбатой жене, дочери одного банковского дельца, состоял юрисконсультом в нескольких банках и получал большие оклады.

IV.

   Представление на открытой сцене окончилось. Опустели эстрады, исчезли музыканты, потухла в саду иллюминация, но зато засиял электрическими лампочками и ярко осветился ресторан. Оркестр заиграл общеизвестный мотив, веселый и пустой, сопровождавшийся горячими ударами барабана и оглушительным шумом литавр, и публика устремила взоры на певицу, выскочившую из-за кулис. В коротком платье из лилового газа, в черных чулках и золотых туфельках, певица была похожа на марионетку. Лицо ее выражало наивность и беспокойство вместе, взгляд ее был какой-то неестественный, словно она из-за ослепительного света ничего не видела. Она пела двусмысленные куплеты с веселым припевом, но казалось, что певица не понимает, что она поет; ее движения и манеры не имели ничего общего, не согласовались со смыслом куплетов. Она делала однообразные движения руками, без видимой причины поднимала край короткой юбки, показывая пену из кружев. Публика больше глядела, чем слушала ее. Мужчины с вожделением, а женщины с любопытством смотрели на ее красивую, полуголую грудь и обнаженные белые руки, на которых сверкали перстни, броши и браслеты.
   Дубровина пропела свои куплеты и, подпрыгивая, с видом облегчения, убежала со сцены, сопровождаемая несколькими аплодисментами, одиноко доносившимися из разных углов залы. Вся же публика отнеслась безучастно к ее уходу, мало что, поняв из ее куплетов, и стала ждать другой певицы, надеясь увидеть новое тело, платье, чулки и бриллианты. Но Дубровина снова появилась, хотя публика почти не вызывала ее, и вследствие этого лицо ее сделалось еще более искусственно наглым и конфузливым. Оркестр снова заиграл, и Дубровина запела другие куплеты с двусмысленным припевом, сопровождая пение такими же однообразными движениями, как при первом выходе. Хотя ее уход почти не сопровождался аплодисментами, Дубровина в третий раз подошла к рампе, как будто ее насильно заставляли появляться из-за кулис, против ее воли и желания. Пела она очень грязную и глупую песенку, и в ее голосе, которому она старалась придать игривость и веселость, звучала нотка отчаяния. Она кричала свою песню, а взор ее возбужденно бегал по сторонам, как будто она чего-то опасалась. Когда после этого номера Дубровина окончательно убежала со сцены, она, обессиленная, оперлась о кулису тяжело дыша, как будто бежала безостановочно большое расстояние. На лбу ее выступили крупные и мутные, беловатые, как опалы, от пудры и белил, капли пота. Каждый день она пела эти куплеты и, кроме них, она других куплетов не знала и, несмотря на это, ежедневно трусила: она не знала, как их петь, чтобы они нравились публике, которую она боялась со сцены: она, страшилась этих рядов полуосвещенных голов, рампы и оркестра. Она не любила и ненавидела сцену, и выступала на ней только для того, чтобы быть кафешантанной певицей. Появляясь на сцене, она считала, что имеет уже другую цену в ресторане и кабинете. Кутежи, пьянство, грубость мужчин, бессонные ночи и вечная погоня за деньгами не были так для нее тяжелы, как ежедневные выходы на сцену. Когда же она сбрасывала с себя театральные наряды, наряжалась в свое платье и выходила, в ресторан, она уже от сознания того, что отбыла сегодня свой тяжелый урок, делалась веселой и довольной.
   После Дубровиной появилась на сцене француженка Де-Колье. Она не произнесла еще ни слова на родном языке, но уже видно было, что она -- француженка, по ее развязности, изящному костюму и большому декольте. Подошла она к рампе без всякого смущения и свободно стала петь, легко улыбаясь, но в улыбке было больше пикантности, чем в словах ее куплетов. Следя за лицом певицы, зрители невольно заражались ее прянной улыбкой и возбуждались от ее манер, декольте и веселого мотива песенки. Большинство публики не понимало ее, но когда она ушла со сцены, ей, много смеясь, аплодировали. Она пела также три раза и уступила, место немке с белыми, взбитыми, как пух, и украшенными блестящими гребешками, волосами.
   Немка была высокого роста и красива. Зрители любовались ее пышною грудью и полными руками. Она исполняла визгливо какой-то марш, подражая солдатам, маршировала по сцене взад и вперед, отдавала честь, делая движения руками вперед и назад и припевала под оркестр: "бум-бум". Затем она делала кулаками впереди своей талии движения, словно она бьет по барабану, и припевала: "тра-там-там", и старалась задорно улыбаться.
   Она также три раза появлялась, а после нее выскочили французские дуэтисты "Луи-Бон", оба сухие, он -- чахоточный брюнет с тонкими и остроконечными усами, она -- блондинка с впалою грудью, выдающимися ключицами и хорошеньким, худеньким, сильно нарумяненным лицом. Он был в атласных черных, коротких брюках и красном фраке с жабо и походил на наряженную мышь, она же, казалось, состояла вся из юбок, хрупких рук и ног и головки. Хотя дуэтисты что-то пели, или скорее выкрикивали, но главное их занятие состояло в том. что они подымали высоко ноли, прыгали и казалось, были сотворены из резины и наполнены воздухом. Это приводило в восторг зрителей, бывших в полном убеждении, что так делать могут только французы, и публика много аплодировала дуэтистам.
   Французских дуэтистов сменил куплетист в лакированных туфлях, с лакейской опитой физиономией, который исполнял куплеты, подражая евреям, кривлялся и рассказывал анекдоты из еврейской жизни, пошлые и глупые. Публике он нравился, и его сильно поощряли. Куплетиста сменила девица, в испанском мужском костюме. Она под музыку из "Кармен" вертелась на сцене, гнулась и стучала кастаньетами. Испанку сменила снова немка, певшая лирические романсы, а после немки пять сестер Нибер танцевали, под монотонное пение, что-то похожее на менуэт.
   Так тянулось далеко за полночь, много женщин, полуодетых, красивых, в нарядных и дорогих платьях появлялось на эстраде. Публика с неудовлетворенным вниманием следила за ними, -- однообразие в манерах, движениях, утомляло зрителей. Многих из публики развлекала нескромность певиц, глядевших во время исполнения своих номеров в боковую большую ложу, которую занимали Рылеев и его товарищи. Не стесняясь полного зрительного зала, певицы улыбались четырем приятелям, одна даже послала воздушный поцелуй. Для всех было ясно, что певицы заискивали перед компанией в этой ложе. Вследствие этого, непосвященная в кафе-шантанную жизнь большая часть публики, любопытная и жадная до скандалов и веселых сцен, смотрела в большую ложу с неменьшим любопытством, чем на сцену. Мелкие купцы, их жены, модистки и чиновники, для которых кафе-шантан с его служительницами, был полон пикантной таинственности, с необыкновенным интересом устремили свои взгляды на четырех мужчин, которых так ясно и бесцеремонно отличали певицы от остальной публики. Такое поведение певиц доказывало всем, что четыре приятеля были очень близки к этому миру, к певицам и хористкам, что они -- богатые люди и могут швырять деньгами. Всех интересовали люди, которым были доступны все эти полуодетые красивые женщины, и интерес увеличивался еще тем, что четыре господина мало обращали внимания на такое, оказываемое им, предпочтение. Оно не льстило их самолюбию, и относились они к нему так, как будто это было в порядке вещей. Рылеев, Пластырев, Сквернов и Резунов сидели с вялыми, деланными выражениями лиц, и лишь Пластырев, когда певица, уже явно адресовала свои улыбки их компании, щурил свои маленькие глазки и снисходительно улыбался. Резунов, не выпуская изо рта сигары, глядел больше на публику, разглядывая женщин, и лишь искоса взглядывал на сцену. А Рылеев и Сквернов сидели с поднятыми воротниками пальто, словно им было холодно, и вяло беседовали.
   -- Как не надоест этим женщинам ежедневно, из года в год, одни и те же веши, -- говорил, пожимая плечами, Рылеев, -- хотя бы что-нибудь новое, оригинальное. Я на их месте сошел бы с ума, мне было бы стыдно выступать ежедневно с одними и теми же номерами.
   -- Времени нет у них заниматься этим, ведь, сцена у них лишь придаточное занятие. Они посвящают свою жизнь и служат не кафешантанной сцене, а кафешантанному ресторану, и все их время идет на это служение. День у них для сна и отдыха, когда, же им учить новые номера. А главное, раз это не важно, тогда для чего и трудиться.
   -- Но это скучно, меня раздражает однообразие кафешантанного репертуара, мне хочется свистеть.
   -- Отправят в участок, -- усмехнулся Сквернов, -- и наконец ты забываешь то обстоятельство, что не все же посетители ежедневно бывают здесь и слушают одно и то же.
   -- Пожалуй, -- согласился Рылеев, -- но кафешантаны можно посещать только для того, чтобы проводить время с певицами. Платить же деньги ежедневно для того, чтобы слушать их, -- я этого не понимаю!
   -- Ты прав, и потому я тебе советую послать за Дубровиной и Лили-Бон, они уже окончили свое и скоро будут готовы. Здесь, действительно, скучно, и мне хочется есть.
   -- Скажи, -- проговорил, понизив голос, Резунов, как будто за себя и своих товарищей, -- ты