Болотов Андрей Тимофеевич
Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оценка: 8.80*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    1760-1771


  

А. Т. Болотов

Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков

  
   Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков: В 3 т. Т. 2: 1760-1771 / Примеч. П. Жаткина, И. Кравцова. -- M.: TEPPA, 1993.
   Выпущенные места и главы добавлены по первому изданию "Записок" (Приложения к "Русской старине", 1871).
   OCR Бычков М. Н.
  

СОДЕРЖАНИЕ

  

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Продолжение истории моей военной службы и пребывания моего в Кенигсберге

  
   Письмо 83-е. История войны
   Письмо 84-е. Берлинская экспедиция
   Письмо 85-е. Перемена армейского командира
   Письмо 86-е.
   Письмо 87-е. Книги
   Письмо 88-е.
   Письмо 89-е.
   Письмо 90-е.
  

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

История моей Петербургской службы

  
   Письмо 91-е. В Петербурге
   Письмо 92-е.
   Письмо 93-е. Петербургская служба
   Письмо 94-е. Празднование Пасхи
   Письмо 95-е. Заговор
   Письмо 96-е. Окончание войны с Пруссией
   Письмо 97-е. Народный ропот
   Письмо 98-е. Отставка
   Письмо 99-е. Революция 1762 года
   Письмо 100-е. В Москве
  

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ

В Дворянинове

Истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще и в особенности периода оной до женитьбы

  
   Письмо 101-е. Вступление. Первый день в деревне
   Письмо 102-е. Состояние моего дома и деревни
   Письмо 103-е. Свидание с родными и езда в Москву
   Письмо 104-е. Соседи и имянины
   Письмо 105-е. Московская первая жизнь
   Письмо 106-е. Езда в Кашин и маскарад
   Письмо 107-е. Деревенская жизни и упражнения
   Письмо 108-е. Происшествия критические
   Письмо 109-е. Начальное сватовство
   Письмо 110-е. Конец Прусской войны
  

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще и в особливости моей женитьбы

  
   Письмо 111-е. Первое свидание
   Письмо 112-е. Новое сватовство
   Письмо 113-е. Приезд неожидаемой и приятной гостьи.
   Письмо 114-е. Сватовство и сговор
   Письмо 115-е. Приуготовления к свадьбе
   Письмо 116-е. Моя свадьба
   Письмо 117-е. Моя теща
   Письмо 118-е. Упражнения и езда в Тамбов
   Письмо 119-е. Езда в Цивильск
   Письмо 120-е. Печальные происшествия
  

ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке и по женитьбе

  
   Письмо 121-е. Моя деятельность
   Письмо 122-е.
   Письмо 123-е.
   Письмо 124-е.
   Письмо 125-е. Вторая езда в Тамбовскую деревню
   Письмо 126-е. Степные происшествия
   Письмо 127-е. Развод с землею
   Письмо 128-е. Обратная езда в дом
   Письмо 129-е. Домашняя жизнь
   Письмо 130-е. Разные происшествия
  

ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще

  
   Письмо 131-е.
   Письмо 132-е. Пропадание младенцев и история о врачах
   Письмо 133-е.
   Письмо 134-е.
   Письмо 135-е.
   Письмо 136-е.
   Письмо 137-е. Святая неделя
   Письмо 138-е. Весна
   Письмо 139-е.
   Письмо 140-е. Межеванье
  

ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Продолжение истории моей первой деревенской жизни по отставке вообще, а в особливости ж бывшего межеванья.

  
   Письмо 141-е. Продолжение межевания
   Письмо 142-е. Призыв меня в Кашин
   Письмо 143-е. Путешествие в Москву
   Письмо 144-е.
   Письмо 145-е.
   Письмо 146-е. Свадьба Волосатова
   Письмо 147-е. Приезд дорогих гостей и получение золотой медали
   Письмо 148-е.
   Письмо 149-е. Рождение сына и споры по межеванью
   Письмо 150-е. Домашние дела
   Примечания
  

Часть восьмая

  

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ

МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ

И ПРЕБЫВАНИЯ МОЕГО

В КЕНИГСБЕРГЕ

  

1760-1761

Сочинена 1800 года,

переписана 1801 года

  

ИСТОРИЯ ВОЙНЫ*

ПИСЬМО 83-е**

  
   * См. примечание 1 после текста.
   ** Ноября 7 дня 1800 г. Бол.
  
   Любезный приятель! В последнем вашем письме вы требуете от меня того, что хотел было я и сам сделать, а именно, чтоб описать вам таким же образом историю прусской войны нашей в 1760 году, как описывал я вам ее относительно до 1759 года, и говорите, что вы довольны были б, если б пересказал я вам о том хотя вкратце; а мне инако и сделать не можно, ибо в противном случае завело б меня сие в великое пространство и удалило слишком от собственной истории.
   Итак, приступая к сему делу, скажу вам, что между тем как мы помянутым образом в Кенигсберге в мире и в тишине жили и время свое провождали в одних забавах, утехах и увеселениях разных, а я занимался чтением, переводами и науками, война продолжалась в Европе по-прежнему, и пламень ее, воспылал с начала весны, не переставал гореть до самой глубокой осени и, к несчастью человеческого рода, не в одном еще месте, но во многих и разных странах и областях.
   В последнем моем о сей войне письме к вам {В VII части, письмо 79.} рассказал я уже, какие деланы были повсюду страшные приуготовления. Все союзные державы хотели в кампанию сию напрячь все силы свои к преодолению, наконец, отгрызающегося от них всячески короля прусского, и тем паче, что казалось, будто бы счастие за несколько времени обратилось к нему спиною, и он с самого того времени, как в минувший год мы его сперва под Пальцигом, а потом под Франкфуртом поколотили, терпел несчастье за несчастьем и всюду неудачи; а сей готовился паки от всех врагов своих отъедаться и не довесть себя до погибели совершенной. Таким же образом рассказал я вам тогда ж и о том, какие разные планы деланы были для сей кампании и который из них принят и почтен за лучший.
   Итак, весна застала все воюющие державы готовыми опять драться и со изощренными паки друг на друга мечами. Все прусские области окружены были со всех сторон многочисленными и сильными неприятельскими армиями, и королю прусскому потребно было все его знание, проворство и искусство к тому, чтоб уметь оборонить себя и защитить земли свои от толь многих неприятелей. Со стороны нашей готовилась надвинуть на него, как страшная и темная громовая туча, огромная наша армия. Со стороны Шлезии готовился впасть в его земли славный и искусный цесарский генерал Лаудон с многочисленным и сильным корпусом. В Саксонии стояла против него главная и многочисленная цесарская армия и сам главный и хитрый ее командир граф Даун. Там, далее, угрожала его имперская армия и владетельный герцог Виртенбергский с особым корпусом, а со стороны от Рейна многочисленная и сильная французская армия, а сзади и от севера озабочивали его по-прежнему шведы, а наконец со стороны Пруссии, Померании и Данцига опять мы, готовившиеся в сие лето уже порядочно и с моря, и с сухого пути осадить приморскую его крепость Кольберг и снаряжающие к тому многочисленный флот со множеством транспортных судов для перевоза сухопутного войска. Словом, со всех сторон восходили тучи грозные и готовились нагрянуть на прусские области, с тем вящею надеждою о хорошем успехе, что король прусский всеми предследовавшими кампаниями и многочисленными уронами ослаблен был уже очень много и в сей год не в состоянии уже был выставить против неприятеля везде многочисленные и такие же хорошие войска, какие были у него прежде. И как беда и опасность не с одной стороны, а с разных сторон ему угрожала, то принужден был и последние остатки войск своих разделить на разные, хотя небольшие куски и выставить оные против помянутых многочисленных армий. Итак, против нас поставил он брата своего принца Гейнриха, с нарочитым корпусом; против Лаудона, в Шлезии, поставил генерала Фукета, с небольшим корпусом; против Дауна и главной цесарской армии стал сам с лучшими и отборнейшими своими войсками, а против имперцев и французов поручено было защищаться принцу Фердинанду Брауншвейгскому, а в Померании против шведов и нас поручено было генералу Вернеру с небольшим числом войска отгрызаться.
   Вся Европа думала и не сомневалась почти, что в лето сие всей войне конец будет и что король прусский никак не в состоянии будет преобороть такие со всех сторон против его усилия. И если б союзники были б едино душнее и согласнее, если б поменьше между собою переписывались, пересылались и все переписки и пересылки сии поменьше соединены были с разными интригами и обманами, если б поменьше они выдумывали разных военным действиям планов и поменьше делали обещаниев друг другу помогать, если б не надеялись они сих взаимных друг от друга вспоможений и подкреплений, а все бы пошли сами собою прямо и со всех сторон вдруг на короля прусского, то, может быть, и действительно б ему не устоять, он бы пал под сим бременем и погиб. Но судьбе видно угодно было, чтоб быть совсем не тому, что многие думали и чего многие ожидали, а совсем тому противному, и потому и надобно было произойтить разным несогласиям, обманам, интригам, своенравиям и упрямствам и прочим тому подобным действиям страстей разных и быть причиною тому, что и сие лето пропало почти ни за что. И хотя в течение и оного людей переморено и перебито множество, крови и слез пролиты целые реки, домов разорено и честных и добрых людей по миру пущено многие тысячи, но всем тем ничего не сделано, но при конце кампании остались почти все при прежних своих местах, и король прусский не только благополучно от всех отгрызся, но получил еще в конце некоторые выгоды.
   Кампания началась и в сие лето очень рано, и открыл ее Лаудон нападением на Шлезию и на стоящего там против него генерала Фукета; и сие учинено с толиким счастием и успехом, что помянутый прусский генерал не только был разбит, но со всем корпусом своим взят в полон. А вскоре после того получена в Шлезии цесарцами и другая выгода и взята славная и крепкая крепость Глац, чего никто не ожидал, а всего меньше король прусский.
   Лаудон, которому велено было дождаться наперед пришествия к прусским границам нашей (армии) и тогда уже, а не прежде, начинать свои действия, и который соскучивши, дожидая нас тщетно до самого мая, сим делом поспешил; и получив сию удачу, восхотел было и далее еще счастием своим воспользоваться и до прибытия еще нашей армии взять и самый главный шлезский город Бреславль. Но как сие не так скоро и легко ему одному можно было сделать, как он думал, то и принужден был от сей крепости отойтить со стыдом и расстроил самым тем все дело.
   Принудило его к тому пришествие принца Гейнриха, который, стоючи против нас и видя армию нашу поворачивающуюся очень лениво и неповоротливо и далеко не так к Бреславлю поспешавшую, как надлежало, оставив нас одних шествовать по воле тихими стопами, полетел с корпусом своим для освобождения Бреславля от осады. А как в самое то же время дошел до Лаудона слух, что и сам король с армиею своею туда же шел и уже приближается, то, как ни старался он принудить город к сдаче и как ни угрожал бомбардированием и устрашиваниями коменданта, что буде не сдаст города, то не пощадится ни один ребенок в брюхе, но сей, дав славный тот ответ, что ни он не брюхат, ни солдаты его, не склонился никак на сдачу города и принудил тем Лаудона, не дождавшись армии нашей, приближающейся уже к городу, оставить осаду и ретироваться в горы. А сие и произвело, что поход и нашей армии и все поспешение оной сделалось тщетно, и она принуждена была остановиться на том месте, где известие о том ее застало, и в рассуждении пропитания своего пришла в великое нестроение, ибо вся нужда была на великие и огромные прусские магазины в Бреславле, которыми цесарцы овладеть и ими нашу армию прокормить надеялись.
   Между тем, как сие происходило в этом краю, то в другом, а именно в Саксонии, происходила другая потеха. Там Даун и король прусский долгое время стояли друг против друга и старались только один другого перехитрить и обманывать. Первому не хотелось никак допустить короля прусского соединиться с братом его, принцем Гейнрихом, а самому урваться и поспешить к Лаудону, дабы, соединившись с ним и с нашею армиею, ударить уже вдруг на короля; а сему хотелось не допустить Дауна до сего соединения, и потому, как скоро он услышал, что сей, получив известие о начальных успехах Лаудона, пошел к нему на вспоможение, как для удержания его вдруг обратился назад и совсем неожиданным образом осадил саксонский столичный и цесарцами тогда защищаемый прекрасный и обширный город Дрезден и, привезя из соседственных своих областей тяжелую артиллерию, начал оной наижесточайшим образом и так сильно расстреливать и бомбардировать, что в один день пущено в оный 1400 бомб и ядер, от которых сей прекрасный город толикое претерпел разорение, что и поныне еще не может от того совершенно поправиться, и раны свои и поныне еще чувствует. Вся Европа сожалела о бедствии сего города и тем паче, что всем было известно, что осада сия предпринята была единственно для остановления пошедшего в Шлезию Дауна и что в самом городе не было королю ни малой нужды. Но ему и удалось самым тем перехитрить Дауна, ибо как скоро до сего дошел слух о сей осаде и таком разорении города, то вернулся он назад для защищения и освобождения города от осады, что в непродолжительное время и произвел, и принудил короля таким же образом со стыдом оставить осаду Дрездена, как Лаудон оставил осаду Бреславля.
   По окончании сего неудачного предприятия, которое было последнее из несчастных, оборотился король прусский к Шлезии и пошел прямо к нам, ибо слух до него дошел, что наша армия находилась уже в самом сердце любезной его Шлезии, почему и хотел он всячески поспешить и, соединившись с принцем Гейнрихом во чтоб ни стало, ударить на нас всею силою. Но не успел он в сей славный и дальний поход вступить, как Даун в тот же час отправился вслед за ним и, догнав, пошел с ним рядом, делая ему в шествии возможнейшие препятствия и затруднения. И так шли обе армии в такой близости друг к другу рядом и так не опереживая и не отставая друг от друга, что всякому, не знающему того, показалось бы, что это одна армия.
   Между тем, нашему графу Салтыкову приходило с армиею его есть нечего, а как услышал он, что идет на него сам король прусский и что Даун идет хотя с ним рядом, но ничего не делает и к баталии его не принуждает, был тем крайне недоволен и говорил, что когда не воспрепятствовали цесарцы ему перейтить через реки Эльбу, Шпре и Бобер, то не помешают ему перейтить и Одер, соединиться с принцем Гейнрихом и напасть на него всею соединенною силою.
   -- Королю, -- говорил он, -- стоит только сделать марша два форсированных и употребить обыкновенные свои хитрости, как он и явится перед нами; но я прямо говорю, что как скоро король перейдет через Одер, то в тот же час пойду я назад в Польшу.
   Таковые угрозы принудили Дауна, для Noстановления короля прусского, дать ему баталию и он, улуча такое время, что королю случилось стать лагерем в одном месте не очень выгодно, вознамерился напасть на него на рассвете и атаковать вдруг с четырех сторон его лагерь. Сам Даун хотел атаку вести спереди, Лесию назначено было атаковать правое, а Лаудону -- левое крыло.
   Все распоряжения были к тому уже сделаны в тайне, и цесарцы так не сомневались о хорошем успехе, что, хвастаясь, говорили уже, что король у них теперь ровно как в мешке, и им стоит только мешок сей сжать и завязать; но по особливому несчастию их, король узнал как о намерении их, так и о самом помянутом хвастовстве, и сам в тот же день за ужином, говоря, что цесарцы в том и не погрешают, однако он надеется сделать в сем мешке дыру, которую им трудно будет заштопорить.
   А всходствии того, тотчас по наступлении ночи, и велел он сделать все приуготовления к баталии и расположил тотчас план оной. Он приказал в лагере своем поддерживать обыкновенные огни и поджигать их крестьянам, а гусарам через каждые четверть часа кричать и пускать сигналы, дабы всем тем сокрыть от неприятеля свой поход и намерение; сам тотчас со всею армиею, вышедши из лагеря и отойдя в удобнейшее место, построил армию к баталии и стал, сидючи на барабане, спокойно дожидаться утра. Но что всего курьезнее было, то точно такой же обман для сокрытия шествия своего употребили и цесарцы, и что сим образом обе армий в потемках ночью шли к тому месту, где судьбою назначено быть великому кровопролитию, друг о друге ничего не зная и не ведая.
   Итак, не успело начать рассветать, как Лаудон, которому поручено было напасть на короля с левого фланга с тридцатью тысячами человек войска, вдруг усматривает пруссаков там, где он их всего меньше найтить думал, и с ужасом примечает, что перед ним стоит вся королевская армия в готовности к сражению, и которой вторая линия тотчас вступила с ним в бой и как пушечного пальбою с батарей, так оружейным огнем его встретила. Лаудон, хотя и не оробел в сем случае, но, построив в скорости весь корпус свой треугольником, атаковал сам пруссаков с возможною храбростью; но как он был слишком слаб против оных, то, по двучасном сражении и потеряв до несколька тысяч убитыми и в полон попавшими и оставив пруссакам в добычу 23 знамя и 82 пушки, принужден был оставить место баталии королю прусскому, и с таким искусством ретировался назад через речку, тут случившуюся, что король прусский расхвалил сам сию ретираду и говорил, что он во всю войну не видал ничего лучшего против сего маневра Лаудонова и что наилучшим днем жизни его есть тот, в который хотелось ему разбить его.
   Сражение сие, бывшее 4-го августа, продолжалось хотя недолго и было хотя только с одною частию цесарской армии, но последствия имело великие. Даун, хотя атаковать поутру пруссаков, удивился, не нашед ни одного из них в прусском лагере, и не понимал, куда они делись и что об них подумать; но как разбитие Лаудона сделалось известно, то сие расстроило и смутило все его мысли и намерения, и он в скорости не знал, что ему начать и делать. Что ж касается до короля, то он ни минуты почти не стал медлить, но забрав всех раненых и полоненных, также и в добычу полученные пушки, пошел в тот же самый день далее к Бреславлю и в сторону нашей армии и дошед до Пархвица, поблизости которого места стоял тогда граф Чернышев с двадцатью тысячами россиян и прикрывал реку Одер.
   Со всем тем, и несмотря на сию победу, находился король прусский в страшном положении. Все провиантские фуры были у него порожними, и провианта осталось не более, как на один день; но что того еще хуже, то в скорости и взять его было негде. Из ближайших магазинов один был в Бреславле, а другой в Швейднице, но пройтить к первому мешали ему мы, а особливо помянутый граф Чернышев с своим корпусом, а для прохода к Швейдницу надлежало наперед драться со всею соединенною австрийскою армиею и победить оную, что не могло еще быть достоверно.
   Итак, при обстоятельствах сих находился король в великом смущении и не знал что делать, но, по счастию, мы избавили его сами скоро от сей напасти. Главным командирам нашей армии вздумалось что-то, без всякой особливой причины, перейтить назад через реку Одер и в предлог к тому говорили они, что, не получая пять суток никакого известия о цесарцах, заключали, что они либо совсем разбиты, либо пересечена с ними совершенно коммуникация, а через сие и очистили ему путь к Бреславлю. Один только Чернышевский корпус находился за рекою Одером и делал помешательство, но и оный был скоро удален, и король употребил к тому особливую хитрость. Написано было подложное Письмо будто от короля к принцу Гейнриху, в котором уведомлял он его о своей победе над цесарцами и о намерении перейтить через реку Одер для атакования россиян, причем напоминал он ему о сделании движения, о котором у них было условлено. Письмо сие вручено было одному мужику и дано наставление, как ему поступить, чтоб русские его поймали и письмо сие перехватили. Хитрость сия имела успех наивожделеннейший. Чернышев не успел прочесть сего письма, как перешел тотчас реку Одер и высвободил через то короля из наиопаснейшего и такого положения, в каком он никогда еще не находился; и король никогда так весел не бывал, как в сей раз. Он мог уже тогда соединиться с принцем Гейнрихом и предпринимать далее, что ему было угодно; и с сего времени пошло ему опять везде счастие.
   Отступление нашей армии произвело то, что и Даун, не имея уже надежды соединиться с нею и боясь, чтоб он и сам не был отрезан от Богемии, за полезнейшее счел отступить назад и подвинуться к горам. Король прусский последовал за ним по стопам и старался везде и всячески ему вредить и войско его обеспокоивать, а сим образом и проходили они друг за другом весь сентябрь месяц, и сражения происходили только маленькие и ничего не значащие.
   Между тем как происходило сие в Шлезии, возгремел военный огонь из Померании. Флот наш, под командою адмирала Мишукова, состоящий из двадцати семи военных линейных кораблей, фрегатов и бомбардирных галиотов, в месяце августе приплыл под Кольберг, и крепость сия осаждена была как им, так и пятнадцатью тысячами сухопутного войска; а к нашему флоту присоединилась еще и шведская эскадра, состоящая из шести линейных кораблей и двух фрегатов. Генерал Демидов, привезший восемь тысяч сухопутного войска на кораблях, высадив оное, соединился с главным корпусом и, осадив город сей с трех сторон, начал оный и с моря, и с сухого пути бомбардировать и утеснять оный всеми возможными образами. Бомбардирование сие производилось с таким усилием, что в течение четырех дней брошено было в него более семисот бомб, не считая каркасов {Французский зажигательный продолговатый артиллерийский снаряд.} или зажигательных ядер. Но крепость сия была не такова слаба, чтоб можно было ею овладеть одним таковым бомбардированием и немногим осаждающим войском; и комендант прусский оборонялся и в сей вторичный раз наимужественнейшим образом и, несмотря на все разорение, производимое в городе бомбами и ядрами, не сдавался никак, доколе не прибыл на сикурс {Французское -- на помощь.} к нему генерал Вернер с пятью тысячами войска и не напал совсем нечаянно на не ожидавших того совсем наших россиян. Неожиданность сего нападения произвела толикий страх и ужас на осаждающих, что они, оставя пушки, палатки и весь багаж, разбежались врознь и через самое то сделали и сие вторичное покушение на Кольберг неудачным и обратившимся к крайнему стыду нашему. Самый флот, увидев разбежавшихся сухопутных солдат и власно как опасаясь, чтоб прусские гусары и ему чего не сделали, заблагорассудил также осаду и бомбардирование оставить и со стыдом отплыть в море.
   Что ж касается до Вернера, то он, сделавши тут свое дело, послужившее ему к великой чести и славе, обратился потом к шведской Померании и наделал и там еще множество дел, обратившихся во вред его неприятелям шведам.
   Таким же образом посчастливилось королю прусскому и в Саксонии, и там, где нападал на области его герцог Виртенбергский с своим и имперским войском. Сей сначала имел хороший успех, захватил многие места, принудил платить себе военную контрибуцию и выгнал пруссаков из всей почти Саксонии; но как дошло дело до сражения с пруссаками под командою генерала Гильзена, то был так несчастлив, что потерял баталию и дал себя победить пруссакам, а через несколько времени потом и еще разбит был принцем Цвейбрикским.
   Что ж касается до французской армии, под командою Дюка де Броглио, то сия в сей год была счастливее. Она, без всякого большого сражения, а единственными движениями, принудила пруссаков выйтить за Рейн и оставить многие города и провинции во власти французов.
   Сим окончу я сие письмо, достигшее до своих пределов, а в последующем за сим расскажу вам достальное о военных действиях, бывших в течение сего года. Я есмь, и прочая.
  

БЕРЛИНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

ПИСЬМО 84-е

  
   Любезный приятель! Как в предследующем моем письме не успел я вам пересказать всех военных происшествий, бывших в течение 1760-го года, то расскажу вам теперь прочие.
   Из пересказанного вам тогда означается само собою, что как ни велики были со всех сторон военные приуготовления и как жарко было ни началась кампания, однако вся она, против всякого думанья и ожиданья, прошла в одних только маршах и контра-маршах, в хождениях неприятелей друг за другом и в примечаниях всех взаимных движений. Три только осады, и все три неудавшиеся, ознаменовали наиболее сие лето, а именно: бреславская, дрезденская и кольбергская. Наконец окончилось уже и лето, и приближающееся холодное и дурное время заставило как цесарцев, так и россиян, помышлять о зимних своих квартирах. Для обоих главных командиров оных была та мысль несносна, что они с превеликими своими армиями ничего важного в целое лето не сделали. Они стыдились даже самих себя. А как присовокупилось к тому и столь невыгодное Дауново стояние в горах, что всякий подвоз к нему был чрезвычайно отяготителен, вперед же податься, за стоянием перед ним и неотставанием ни на пядень от него короля прусского, было ему никак не можно, -- и другого не оставалось, как ретироваться в Богемию; то стали выдумывать тогда все способы, чем бы отманить прочь короля оттуда и отвлечь в другую сторону, и признали к тому наилучшим средством то, чтоб нашему графу Салтыкову отправить от себя легкий корпус прямо к столичному прусскому городу Берлину и овладеть оным, и от сего-то произошла та славная берлинская экспедиция, о которой мне вам рассказать осталось и которая наделала тогда так много шума во всем свете, но послужила нам не столько в пользу и славу, сколько во вред и бесчестие.
   Преклонить к предприятию сему нашего упрямого и своенравного графа Салтыкова господину Дауну не инако, как великого труда стоило, и он не прежде на то согласился, как получив обещание, чтоб и цесарцы с другой стороны послали б туда такой же корпус. Итак, от сих направлен был в оную Ласси с пятнадцатью тысячами австрийцев, а от нас граф Чернышев с двадцатью тысячами. Сам же граф Салтыков взялся прикрывать всю сию экспедицию издали, а графу Фермеру поручено было, с знатной частью армии, иттить вслед за ними и, как подкреплять всю экспедицию издали, так и делать наиглавнейшие с нею распоряжения.
   У нас, в течение сего лета и около самого сего времени в особливости, как-то прославился бывший совсем до того неизвестным, немчин, генерал-майор граф Тотлебен, командовавший тогда всеми легкими войсками и приобретший в короткое время от них и от всей армии себе любовь всеобщую. Все были о храбрости, расторопности и счастии его так удостоверены, что надеялись на него, как на ангела, сосланного с небес для хранения и защищения армии нашей. Как сему немчину случилось не только бывать, но и долгое время до того живать в Берлине, и ему как положение города сего, так и все обстоятельства в нем были коротко известны, то поручено было ему в сей экспедиции передовое и в трех тысячах человек состоящее войско, с которым он и отправлен был вперед.
   Поелику главною целью при сей экспедиции было получение превеликой в Берлине добычи, и оною, сколько с одной стороны мы, а того еще более цесарцы прельщались, то походом сим с обеих сторон делано было возможнейшее поспешение, так что и сами цесарцы шли во весь поход, против обыкновения своего, без расстагов и в десять дней перешли до трехсот верст; но как много зависело от того, кто войдет в сей город прежде, то наши были в сем случае проворнее, и Тотлебен так поспешил, что, отправившись из Лейтена, что в Шлезии, в шестой день, а именно в полдни 3-го октября, с трехтысячным своим из гренадер и драгун состоящим корпусом, явился пред воротами города Берлина, и в тот же час отправил в оный трубача с требованием сдачи оного.
   Сей превеликий столичный королевский город, не имеющий вокруг себя ни каменных стен, ни земляных валов, и всего меньше сего посещения ожидавший, имел в себе только 1200 человек гарнизонного войска, и потому к обороне находился совсем не в состоянии. Комендантом в оном был тот же самый генерал Рохов, который за два года пред тем имел уже таковое ж посещение от австрийцев. Со всем тем, случившийся тогда в Берлине -- старик фельдмаршал Левальд, раненый генерал Зейдлиц и генерал Кноплох присоветовали ему обороняться и были так усердны, что из единого патриотизма взялись собственными особами защищать маленькие шанцы {Немецкое -- военный окоп, редут.}, сделанные пред городскими воротами. Итак, все, кто только мог, и самые инвалиды, и больные похватали оружие и приготовились к обороне. Тотлебен, получив отказ, велел тотчас сделать две батареи и стрелять по городу. Стрельба сия продолжалась с двух часов пополудни по шестой час, и хотя брошено в сие время в город до трехсот гаубичных бомб {Гаубица -- артиллерийское орудие.} и каркасов, из которых иные доставали даже до самого королевского дворца, однако всем тем не произведено никакого пожара и не сделано вреда дальнего, кроме повреждения нескольких домов и кровель на оных. В вечеру же, в 9 часов, началась опять жестокая стрельба и бомбардирование, и 150 человек гренадер приступали к Гальским и Котбузским воротам и маленьким перед ними окопам и хотели взять оные приступом, но были каждый раз сильным огнем из ружей отбиваемы. Все сие продолжилось за полночь; после чего и во все 4-е число стояли спокойно, а между тем, сего числа подоспел к Берлину на помощь прусский генерал принц Евгений Виртенбергский с 5000-ми бывшего в Померании войска и, оправившись, атаковал тотчас маленький Тотлебенов корпус и принудил его отойтить несколько далее до Копеника.
   Тут является потом граф Чернышев со всем своим достальным корпусом и соединяется с Тотлебеном. Сей генерал, услышав о делаемом сопротивлении, хотел было уже иттить назад, и преклонить его к тому, чтоб иттить к Берлину, стоило великого труда находившемуся при нем французскому комиссионеру, маркизу Монталамберту. Но как сему удалось, наконец, его к тому уговорить, тогда они оба с генералом Тотлебеном пошли вперед, а пруссаки, увидев сие, начали тотчас подаваться назад. Между тем, подоспел и в город другой еще прусский корпус, состоящий из 28-ми батальонов и находившийся под командою генерала Гильзена, и пруссаки в городе сделались так сильны, что могли оборонить ворота городские. И если б подержались они хотя несколько суток, то спасся бы Берлин, ибо король сам летел уже к нему на вспоможение, и у наших, равно как и у цесарцев, положено уже было в военном совете Иттить назад. Но, по счастию нашему, прусские начальники поиспужались приближающейся к тамошним пределам и уже до Франкфурта, что на Одере, дошедшей нашей армии и генерала Панина, идущего с нарочитым корпусом для подкрепления Чернышевского, и не надеялись с 14-ю тысячами человек прусского войска в состоянии быть оборонить отверстый со всех сторон город, -- и опасаясь подвергнуть его от бомбардирования разорению, а в случае взятия приступом грабежу, заблагорассудили со всем войском своим ретироваться в крепость Шпандау, а город оставить на произвол судьбе своей.
   Сия судьба его не так была жестока, как того думать и ожидать бы надлежало. Город, по отшествии прусских войск, выслал тотчас депутатов и сдался немедленно Тотлебену на договор, который поступил в сем случае далеко не так, как бы ожидать надлежало; но нашед в нем многих старинных друзей своих и вспомнив, как они с ними тут весело и хорошо живали, заключил с городом не только весьма выгодную для его капитуляцию, но поступил с ним уже слишком милостиво и снисходительно. В особливости же, поспешествовал непомерной благосклонности к сему городу некто из берлинских купцов, по имени Гоцковский, странный и редкий человек и сущий выродок из купцов. Будучи очень богат и употребляя богатство свое не во зло, а в пользу отечеству своему, сделался он при сем случае охранительным духом сего столичного города. Он настроил весь городской магистрат, во-первых, к тому чтоб сдаться нам, россиянам, а не пришедшим также уже цесарцам, ибо от сих, как главных своих неприятелей, не ожидал он никакой пощады. Во-вторых, как он после Кюстринской или Цорндорфской баталии всем попавшимся тогда в прусский плен российским офицерам оказал отменное великодушие и всех их не оставлял и подкреплял своим достатком, то сделался он чрез то во всей российской армии известным, а сие приобрело ему и от тогдашних наших начальников в Берлине дружбу, а особливо от главного командира, графа Тотлебена, а сею и воспользовался он наидеятельнейшим образом к пользе города. Все берлинские жители, и знакомые и незнакомые, воспринимали к нему прибежище, и он ежечасно являлся с просьбами и представлениями, как обо всем обществе, так и за приватных людей, и для подкрепления просьб своих не жалел ни золота, ни камней, ни других драгоценностей и не поставляя всего того на счет города.
   Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермора точное повеление -- выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему чрез пожертвование великих сумм из собственного своего капитала, требуемую сумму уменьшить до полутора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 т. талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная небольшая и ничего почти незначащая сумма, принята была вместо старых и новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами. С сим радостным известием полетел Гоцковский в ратушу, где собравшийся магистрат принял его как своего ангела-хранителя, и назначенные в подарок войску деньги, также полмиллиона контрибуции были тотчас заплачены, а в миллионе взят со всего купечества вексель.
   Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10-е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, -- а сие и спасло сии фабрики и избавило их от повеленного Фермером разорения.
   Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.
   Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.
   Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермора были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе; между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейхгауза подорвать было уже нечем; итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.
   Далее приказано было от Фермера берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.
   Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермора относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты {Заложники.}, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.
   В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.
   Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньга, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами {Кроатами немцы называют хорватов -- славянскую народность, живущую у границы Сербии и Венгрии -- ныне это часть населения Югославии.} и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по-королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.
   Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело -- подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.
   Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею; цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Даунам, a шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.
   Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.
  

ПЕРЕМЕНА АРМЕЙСКОГО КОМАНДИРА

ПИСЬМО 85-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.
   Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760), поражены мы были другим всего менее ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшую кампанию так мало ревности и усердия оказали, и чрез то подвигли союзников ее к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ее армии. Сие известие привело всех нас в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова; а когда и сей едва-едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем? Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому-нибудь генерал-майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение, и негодование превеликое. А как сверх того он был неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.
   Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем, честном и прямодушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина, и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в городе Мариенбурге.
   Между тем, продолжали мы в Кенигсберге жить по-прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцовался до совершенной усталости; а сверх того имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг -- для выпорожнения и у нас, и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрании у всех излишних денег -- казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось и рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять, шесть и до десяти проиграл и я и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг; но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.
   В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого-то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцован на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.
   В сию осень как-то в особливости я зарезвился и затанцовался в прах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследовать, как и действительно, не успели мы от оного еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем неожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира, и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге, на место умершего Татищева, генерал-полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал-поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.
   Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайно крутому его нраву и бранчивости непомерной, так и потому, что он не слишком был милостив и благодетелен ко всем нам, русским, a особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели и самого его втайне бранили, однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его (Корфа) уже некоторым образом и жаль стало.
   Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до Рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.
   Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько-нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато, как самый праздник, так и святки, были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько-нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно старшему из тех обоих юнкеров, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или иначе порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц, и чрез то сделали бал свой не шуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и затанцовались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселилися при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.
   Вслед за сею нашею пирушкою получили мы и другое, и в особливости мне весьма неприятное, известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем, оставшимся от полков в Кенигсберге третьим баталионам, иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих баталионов считался баталион и нашего полку, а в числе упомянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне наконец предосудительною.
   Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря, хотя был очень, очень не из пышных.
   Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5-го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.
   Всем нам повещено было еще с вечера, что на утрие будет происходить смена у губернаторов, и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый, в провожании множества всякого рода чиновников, и повел нового по всем канцелярским комнатам и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывая, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.
   Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил:
   -- Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую.
   За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю эту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и на прерыв друг пред другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожиданности, удивления и удовольствия.
   Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был? И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых, до фамилии нашей касающихся обстоятельствах, и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голосов в пять ему было ответствовано и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисованья и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и те все пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.
   Между тем как все сие происходило и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто-нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление, которое тотчас было написано и с первою почтою отправлено.
   Новый наш губернатор начал правление свое представлением кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали, и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику Богоявления Господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения надворные, со всеми обрядами и процессиею, введенными при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место, которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и -- сколько в скорости можно было -- украшенная иордань {Прорубь во льду для освящения воды на Крещение.}. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войска и баталионы с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордани поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекли туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но все окна и даже самые кровли ближних домов и хлебных шпиклеров {Складочное помещение, амбар.} унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства, производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости, пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.
   Баталион наш выступил вскоре после того в поход, а я, оставшись тут, начал мало-помалу привыкать к новому правительству, которое сопряжено было со многими переменами и между прочим с тем, что все мы принуждены уже были вставать ранее и вместо того, что прихаживали в канцелярию часу в восьмом и в девятом, приходить в нее уже в четыре часа поутру. Что ж касается до губернатора, то, будучи он разумным, деловым, а притом крайне трудолюбивым человеком, вставал так рано, что в два часа пополуночи бывал уж всегда одет и можно было его всякому видеть; а по всему тому хотел, чтоб и канцелярские были поприлежнее против прежнего. Новость сия гг. товарищам моим не весьма нравилась, но к чему не можно привыкнуть? Сперва был о том превеликий ропот и негодование, но скоро все мы к тому привыкли и довольны были тем, что, по крайней мере, после обеда не сидели мы уже в канцелярии и в праздники имели более свободы.
   Другая и не менее важная перемена с нами была та, что мы лишились обыкновенного губернаторского стола, которым до того времени пользовались, и должны были помышлять уже о собственном своем пропитании и вместо того, что хаживали гурьбою прямо из канцелярии за готовый для нас и сытный стол в комнатах губернаторских, должны были расходиться уже по квартирам, ибо новый наш губернатор, будучи далеко не таков богат, как Корф, не рассудил для нас иметь особый стол и тем паче, что и сам имел у себя очень, очень умеренный.
   Обстоятельство сие было для всех нас, а особливо для холостых и одиноких, весьма чувствительно; ибо для живущих тут с женами и имевших и до того домашние столы, было сие сноснее, и мы должны были либо заводиться всем и всем и варить себе есть дома, либо ходить обедать в трактиры, либо приказывать приносить к себе из оных. И как сие последнее было хотя убыточнее, но с меньшими хлопотами и затруднениями сопряженное, то решился я, относительно для себя, избрать сие последнее, и отходя поутру из квартиры, приказал человеку сходить в ближний трактир и заказать для себя обед. Но как удивился я, пришед в полдни домой и нашед у себя стол уже набранный и человека своего, спрашивающего: прикажу ли я подавать кушанье? Я не инако думал, что он хотел иттить за ним в трактир, и потому стал было напоминать ему, чтоб он не простудил мне кушаньев; но как удивился я еще того более, когда он мне сказал, чтоб я того не опасался, что кушанье близко, и что добродушные мои старички-хозяева не успели о том услышать, что я расположился посылать за обедами своими в трактир, как руками и ногами тому воспротивились и, не допустив его до того, приготовили обед мне сами и хотят, чтоб я о том нимало не заботился, но что обед будет для меня всегда готов, в какое бы время я ни пришел из канцелярии, и что хотят сие делать даром, без всякой заплаты и из единой благодарности за то, что я стою у них смирно, что не видят они от меня никакого себе зла и неудовольствия, и во все время стояния моего у них жили в совершенном спокойствии и от всех обид в безопасности. Признаюсь, что такое добродушие хозяев моих поразило меня до крайности, и как чрез минуту после того взошли ко мне наверх и оба старики-хозяева и то же изустно мне повторили, то сколько ни отговаривался я, что не хочу их тем отягощать, и сколько ни совестился, что причиню им тем убыток, но видя их кланяющихся и неотступно того просящих, принужден был на то согласиться и сделать им сие удовольствие, чем они крайне были и довольны.
   И с того времени обедывал и ужинывал я уже всегда дома, и обед для меня был действительно всегда готов, и хотя столы мои и не были уже таковы пышны и изобильны, как у губернатора, но во вкусе и сытости ничего в них недоставало. Всегда имел я у себя три вкусных блюда: суп, какой-нибудь соус и жаркое, а по воскресным дням даже и пирожное, а потом и кофе, и все это бывало всегда так хорошо и вкусно сварено и приготовлено, что я не только сыт, но еще и довольнее во все время был, нежели прежними обедами губернаторскими.
   Наконец настал день отъезда в Петербург нашего бывшего губернатора, день, который встречали мы с особыми чувствованиями и в который можно было видеть, кто как к нему расположен был и кто жалел или радовался о его отбытии. Накануне того дня ходили мы все к нему прощаться. Боже мой! с какой лаской и с какими изъявлениями своего благоприятства, перецеловав, отпустил он нас от себя. Со всяким из нас не оставил он поговорить что-нибудь, и мне советовал он в особливости продолжать хорошее мое поведение и стараться жить добропорядочно. Сия минута сделала мне его впятеро милей перед прежним, и я хотел бы уже и всегда быть в его команде, если б он всегда таков добр и хорош был. Со всем тем и каков он ни был, но я не могу на него жаловаться, а обязан ему еще благодарностью. Многие из наших роптали на него, для чего не одарил он всех их чем-нибудь на память о себе при отъезде, но я доволен был и добрым словом; а сверх того, дал он нам всем изрядные аттестаты за своею рукою и печатью, который хотя мне и не принес в жизнь мою никакой пользы, но я храню его у себя и поныне, как некакой памятник тогдашнему моему служению. Вместе с ним проводили мы тогда и общего нашего друга адъютанта его господина Балабина и расстались с ним, утирая текущие из глаз слезы дружества.
   Проводив его, стали мы по-прежнему жить, и я по-прежнему ходить ежедневно в канцелярию и отправлять прежнюю должность. Впрочем, как я, так и все не сомневались нимало, что на представление, сделанное обо мне, воспоследствует от фельдмаршала благоприятный отказ, почему нимало я и не собирался к отъезду из Кенигсберга, но вдруг воспоследствовало совсем тому противное и всего меньше нами ожидаемое.
   Через неделю по отъезде Корфа пришло наконец повеление обо мне от фельдмаршала, и повеление такое, которое потрясло тогда всю душу мою. В нем, не упоминая обо всех тех необходимостях, о каких писано было в представлении обо мне, сказано только, что буде я в армии быть неспособен, то оставить меня дозволяется, а буде человек молодой и в армии быть могу, то отправить бы меня с батальоном.
   Как повеление сие было не совсем позитивное, а было некоторым образом двоякое, то и не вдруг получил я решительный ответ, но дело осталось еще на перевесе, и я более двух недель находился еще в совершенной неизвестности, что со мною сделают и отправят ли меня или удержут? И как всем нашим канцелярским никак не хотелось со мною расставаться, то все они, а паче всех помянутый асессор Чонжин, во все сие время всячески старался наклонить генерала нашего к тому, чтоб меня не отпускать, но, к несчастью нашему, был он такого характера, что его трудно было и чем-нибудь убедить. Он хотя и внимал всем его представлениям о необходимой надобности во мне, и что все они без меня как без рук будут, и хотя и самому ему не хотелось меня отпустить, но повеление было от фельдмаршала, и повеления сии почитал он все свято, итак, сам не знал, что ему делать и какое найтить посредство в сем случае, а посему на все вопрошения мои у помянутого асессора не мог я добиться никакого толку. Правда, хотя я сам не имел никакой причины спешить получением решительного повеления, но как не было у меня ни лошадей, ни всего прочего, нужного к походу, и всем тем надлежало запасаться, то неволя заставила меня добиваться толку, дабы не упустить к приуготовлению всего того способнейшего времени.
   Мне присоветовали, наконец, сходить самому к генералу и стараться добиться от него чего-нибудь одного, и я последовал сему совету, и чтоб иметь более времени с ним о том поговорить, то избрал в один день утреннее и такое время, когда он только что встал и оделся и у него никого еще не было. Было сие часу в третьем пополуночи, когда я пришел к нему в покои. Он уже был совершенно одет и тотчас велел меня к себе пустить, как скоро ему обо мне доложили. Я нашел его ходящего взад и вперед по одной пространной, но одною только свечкою освещенной комнате, и как он меня спросил, -- что я? -- то сказал я ему прямо, что я пришел к нему требовать решительного повеления -- что мне делать? собираться ли ехать к полку или нет? Но он, будучи превеликим политиком и не хотя, как думать мне можно было, меня оскорбить формальным повелением, не сказав мне ничего точного в ответ, завел со мною такие бары и раздабары, что проговорил со мною более получаса о разных материях, а при всем том о главном деле не сказал мне ни того ни сего, и я вышел от него, на такой же находясь неизвестности, в какой был прежде. То только мог я приметить, что ему хотелось, чтоб я и остался, но чтоб сделалось это так, чтоб он не мог за то понесть от фельдмаршала какого-нибудь слова. Но как ни он, ни я не знал, как бы сие сделать, то осталось опять на прежнем, и я хотя начинал усматривать, что мне вряд ли отделаться от похода, и уже кое-чем начал запасаться, однако, под предлогом, что не могу ничего решительного добиться, продолжал ходить по-прежнему в канцелярию и отправлять свою должность.
   Между тем употреблены были, по приказанию генеральскому, все способы к отысканию на место мое из находившихся тогда в Кенигсберге какого-нибудь способного к тому офицера. Перебраны были все до единого, но не нашлось ни одного, который хотя б несколько к тому был способен. Сие обрадовало меня и польстило было надеждою, ибо как великая надобность в таком переводчике, каков был я, мне самому была известна, то ласкался я надеждою, что, и нехотя может быть, меня, наконец, оставят. Но, к несчастью, проговорись кто-то генералу о присланных из Москвы и тут учащихся студентах. Генерал не успел того услышать, как и прицепился к оным. Тотчас были они все отысканы и спрашиваны самим генералом, не может ли из них кто-нибудь переводить, и тогда случилось одному из них, а именно, самому тому Садовскому, о котором я прежде вспоминал, проболтаться, что из книжки переводить он может. Генерал обрадовался, сие услышав, и в тот же момент велел сыскать ему что-нибудь перевесть на пробу; перевод его, каков ни был несовершенен и как г. Чонжин ни старался его опорочить, однако самим генералом он одобрен, и сказано, что он переводить научится и чтоб он тут оставался и принимался б за работу.
   Бедный Садовский, не ожидавший того нимало и попавшийся тогда, как мышь в западню, скоро увидел, что переводы наши были совсем различны от книжных и таких, какие ему отчасти были известны; и как случилось тогда -- как нарочно -- дел превеликое множество, и притом еще переводов самых трудных, и положены пред него целые груды бумаг, то бедняк сей и при первом переводе стал совсем в пень и так их испужался, что раскаивался тысячу раз в том, что проболтался, не рад был животу своему и приступал уже с неотступною просьбою, чтоб его от того избавить и освободить, но на него уже не посмотрели. Слово было сказано, и переменить его было не можно, и он, что ни говорил, но принужден был оставаться и коекак не переводить, а городить турусы на колесах.
   Я смотрел хотя на сие и только что смеялся, однако все сие открыло мне уже глаза, и я видел ясно, к чему клонится все дело, и, положив сбираться в полк уже самым делом, стал уже уклоняться от переводов и в канцелярию ходить реже, но не прошло и двое суток, как востребовалась во мне крайняя надобность. Нужно было одно важное дело, и при том очень скоро, перевести, и как новый переводчик учинить того никак был не в состоянии, то прислали нарочного за мною и просили уже просьбою взять на себя труд и перевести оное. Я хотел было сперва позакопаться и не переводить, но, подумав и рассудив, что сердцем и досадою ничего не сделаешь, никакой пользы себе не произведешь, не только не согласился, но нарочно еще постарался перевесть скорее и как можно лучше. Сим угодил я много генералу, а как в самое то же время надобность явилась скопировать некоторые посылаемые ко двору нужные чертежи и рисунки, и произвесть сие, кроме меня, было некому, мне же удалось сделать их еще лучше самого оригинала, то приобрел я чрез то себе новые похвалы и получил новый луч надежды, что меня удержут или, по крайней мере, не слишком скоро станут вытуривать вон из города.
   Но все сие не долго продолжалось: вытуривать меня хотя ни у кого на ум не было, и все рады б были, чтоб я пробыл как можно долее, дабы можно было им моими трудами пользоваться, но самому мне явилась новая побудительная причина добиваться вновь какого-нибудь о себе решения. Является ко мне вдруг купец, у которого приисканы и приторгованы были мною уже лошади, и сказывает, что он отправляется в уезд, и буде мне лошади надобны, то бы я покупал оные скорее, а в противном случае он уедет на них сам; а как лошади были хороши и приторгованы дешево, и мне упустить их не хотелось, то сие протурило меня опять к генералу и побудило просить, чтоб сказал он мне что-нибудь решительное. Признаваться надобно, что я в сей раз надеялся почти несомненно, что получу ответ благоприятный, однако я в том обманулся немилосердно, и генерал, по многим заминаниям, сказал мне, наконец, решительно, что ему никак меня удержать не можно и чтоб я собирался в путь свой,
   Не могу изобразить, как поразился я сим неожидаемым ответом и как взволновалась во мне вся кровь при услышании оного. Я власно тогда как на льду подломился и, терзаем будучи разными душевными движениями и откланявшись ему, пошел, повеся голову, в канцелярию, сказывать сотоварищам своим о учиненном мне формальном отпуске. И тогда я имел неописанное удовольствие видеть, как много меня все любили, как всем им было меня жаль и как не хотелось со мною расстаться. Все, от вышних до нижних чинов, услышав сие, встужились, все собрались в кучку вокруг меня и все напрерыв друг пред другом изъявляли и досаду свою, и сожаление обо мне, и все вообще роптали и были крайне недовольны поступком генерала. Иной называл его трусом и старою бабою, другой говорил, что он сам не знает, чего боится, третий полагал за верное, что фельдмаршал всего меньше о том знает и обо мне думает, а наврать обо мне вздумалось так правителю его канцелярии, и что можно б подождать и вторичного обо мне повеления, которого верно не воспоследует, ибо я составляю столь маловажную в армии особу, что дело обойдется и без меня, и обо мне верно позабудут, иной говорил, что не великая б беда, если б генералу и вторично еще обо мне к фельдмаршалу представить или писать партикулярно и попросить фельдмаршала о дозволении мне остаться как для казенных же и необходимых надобностей, иные советовали мне сказаться больным или всклепать на себя что-нибудь, тому подобное. Все же вообще не советовали мне никак спешить моим отъездом, а медлить оным сколько можно долее, говоря, что и путь становится уже самый последний и мне ехать будет слишком дурно, а лучше бы подождать просухи, а г. Чонжин брался сделать, наконец, то чтоб меня не высылали и неволею, и чтоб медлить сколько можно моим отправлением и так далее.
   Я слушал все сие и молчал, но как все сии сожаления мне ни мало не помогали, и я был уже формально спущен, то, подумав обо всем хорошенько и боясь, чтоб не нажить себе какой беды, решился уже начать собираться прямым делом, и потому, пришед на квартиру, послал тотчас с деньгами за сторгованными лошадьми и купил оных, а потом велел исправлять и повозку и все нужное к походу.
   Но как сие скорей сказать, нежели сделать было можно, потому что повозка моя требовала великой починки, и потребно было по всему тому по меньшей мере недели две времени, то препроводил я все сие время не без скуки и в чувствованиях не весьма приятных. Привыкнув жить столько уже лет на одном месте и в покое и отвыкнув совсем от прежней военной жизни и службы, до которой я и без того поневоле только был охотник, тогда же, познакомившись с науками короче и вкусив все приятности их, всего меньше имея уже к ней склонности, желал я тысячу раз охотнее упражняться далее в оных, нежели ехать на войну и подвергать себя ежедневным трудам и опасностям. К тому же, как наступала и действительно самая уже распутица, ибо было сие уже в исходе февраля месяца, полк же наш находился уже в походе и отправлен был в Померанию, то признаюсь, что ехать мне крайне не хотелось, а потому и неудивительно, что я не старался слишком спешить сборами, но и сам помышлял уже о том, чтоб протянуть отъездом своим как-нибудь долее, и, буде б можно, так до самой бы просухи.
   Между тем, как слух до нас доходил, что с обозами тогда в армии учинена перемена и офицерам уже двум велено иметь одну только повозку, то и сие озабочивало и огорчало меня чрезвычайно, обстоятельство сие принуждало меня забирать с собою колико можно меньше вещей, а как у меня тогда и одних книг более воза было, то пуще всего жаль мне было расстаться с ними, и я не знал, куда мне их девать и кому препоручить по отъезде.
   В сем горестном расположении наступает, наконец, самый март месяц, и мне доносят, что повозка моя уже исправлена и все к отъезду моему было готово, и тогда иное ли что оставалось мне делать, как только иттить требовать себе пашпорты, распрощаться с генералом и со всеми и потом сесть и ехать. Отъезд мой и действительно был уже так достоверен, что я перервал уже и переписку с господином Тулубьевым, расплатился со всеми, кому я был должен, и, полагая за верное, что через неделю отправлюсь в путь и недели чрез две буду уже при полку, был во всем том так удостоверен, что не усомнился ссудить взаймы случившегося тогда тут нашего полку подлекаря, совсем мне почти незнакомого и тогда едущего в полк человека, тридцатью рублями денег в надежде, что получу оные от него тотчас по приезде в полк свой. Но воспоследствовал ли действительно мой отъезд или нет, о том услышите вы в письме будущем, а теперь, как сие уже увеличилось за пределы, то дозвольте оное сим кончить и сказать вам, что я есмь и прочая.
  

Письмо 86-е.

  
   Любезный приятель! В последнем моем письме к вам остановился я на том, что я намерен был уже действительно отправиться к полку и не только все было готово к отъезду, но назначен был уже и день оному и оставалось мне только укласться, запрягать лошадей и ехать; и отбытие сие из любезного мне Кёнигсберга казалось уже столь достоверно и неминуемо, что я помянутому, выпросившему у меня взаймы денег и поехавшему в полк, нашему полковому подлекарю, препоручил уже сказать и полковнику нашему и всем полковым о скором моем отъезде и к полку прибытии.
   Но как бы вы думали? ведь всего того не последовало и вышел изо всех сборов моих совершенный пустяк!.. Я не поехал и остался еще долее жить в Кёнигсберге! Но как это сделалось, того истинно сам почти не знаю и приписую ничему иному, как сокровенному действию пекущегося о благе моем божеского Промысла, восхотевшего, чтоб я и сие лето не проваландался по пустому и без всякой пользы по землям неприятельским, а препроводил бы в продолжении начатых мною наук и научился бы кой-чему еще многому хорошему и несравненно пред прежними знаниями моими важнейшему, и для того произведшему такое сплетение случаев и обстоятельств, что я нечувствительно, и сам почти не зная как, остался еще долее жить в Кёнигсберге. Но, дабы подать вам сколько-нибудь о том понятие, то расскажу вам о происшествиях сих, сколько могу упомнить.
   Как все к отъезду моему было уже готово, то, чтоб не допустить до самой половоди и распутицы совершенной, спешил уже и сам я оным, и потому, избрав один день, пошел из квартиры моей в канцелярию действительно с тем, чтоб, испросив у генерала об отпуске и отправлении меня бумагу и распрощавшись как с ним, так и со всеми канцелярскими, на утрие запрягать лошадей и ехать; но мог ли я думать, что самый этот день и час назначен был к неожидаемой остановке и к произведению во всех обстоятельствах моих перемены, и что произведет оную сущая, по-видимому безделица и вещь ничего незначущая!
   Не успел я войтить в канцелярию, в которой я за сборами уже несколько дней не бывал, как в самой моей прежней комнате встречается со мною наш асессор г. Чонжин и, обрадовавшись увидя меня, говорит: "А! вот кстати!.. а мы только что хотели за тобою посылать! вот и вестовой уже сбирается".-- "Что такое? спросил я, и за чем таким?" -- "Генералу есть до тебя небольшая нуждица, и он приказал послать за тобою".-- "Не знаете ли какая?" спросил я. -- "Это ты сам услышишь и увидишь, ступай-ко к нему в судейскую: он тебя дожидает".
   Нуждица сия была вот какая: случилось ему как-то ненарочно повредить крест ордена своего святыя Анны и повредить так, что необходимо надобно было сделать оный совсем вновь. Он и приискал уже к тому и мастеров, но как в средине креста был написанный на финифте и в миниатюре маленький образок, изображающий св. Анну, и во всем Кёнигсберге не могли отыскать мастера, умеющего писать на финифти и не оставалось другого средства как послать в Берлин и велеть там оный написать, а для самого сего потребен был точь-в-точь против прежнего образочка рисуночек, то хотя и приводили к генералу в самое то утро живописца, могущего бы то сделать, но какой требовал за то с генерала не менее 5-ти рублей, то сие его, как скупого человека, так раздосадовало, что он, прогнав живописца с глаз долой и будучи еще в превеликой досаде, пришед и канцелярию, жаловался на сей случай своим сотоварищам советникам, и показывая им сей образок, бранил живописца, говоря, что он бессовестнейшим образом вознамерился его ограбить. Как асессор наш г. Чонжин сидел тут и на два только шага от генерала, то, вскочив, подошел и он посмотреть образочек сей, и не успел взглянуть, как захохотав, генералу сказал: "И! ваше превосходительство! есть за что платить 5 рублей, это сущая безделка; да извольте приказать Болотову, он вам в один миг это срисует и не будет надобности платить ни полушки!" -- "Да неужели он это может? и умеет разве он и рисовать?" спросил генерал.-- "Не только умеет, но превеликий еще и охотник; в летнюю пору мы и здесь в канцелярии видали его много раз окладеннаго вокруг красками и рисующего; и какие же прекрасные рисует он картинки"! -- "Что ты говоришь!" -- сказал генерал, "это право хорошо и похвально, однако это ведь миниатюрная живопись и нарисовать надобно на пергаменте, так, может ли полно он?" -- "Это вы можете у него спросить", сказал Чонжин, "но я, по крайней мере, не сомневаюсь в том, видал я его рисующего, и очень мелко, и на пергаменте также".-- "Хорошо бы право это, и не здесь ли он?" спросил генерал. -- "Нет, ваше превосходительство, и мы его уже несколько дней не видим: -- бедный собирается теперь к отъезду и в последний раз видел я его в превеликих хлопотах и заботах о лошадях, о повозке и прочем, и в горести превеликой"! "Да разве ему очень не хочется? спросил генерал; он ведь офицер, и от службы отрекаться не должен". -- "Кто про то говорит? сказал Чонжин, но здесь разве не такая же служба, а сверх того и армейской службе ему не учиться стать: он, как сказывали мне, и в полку был наилучшим офицером и верно и там не загинет; но его не то огорчает более, а иное". -- "А что ж такое?" -- спросил генерал. -- "Ему не хотелось бы отсюда ехать, отвечал Чонжин, более для того, что он начал было здесь только что учиться"! -- "Как учиться и чему?" спросил генерал.-- "Как, разве ваше превосходительство не изволите знать, что он у здешних университетских профессоров порядочно учится философии и слушает какие-то лекции, и с минувшей еще осени всякой день урывается на час времени отсюда из канцелярии и хаживал по вечерам к ним на дома, и никто долго о том не знал, не ведал". -- "Что ты говоришь! сказал с удивлением генерал, это истинно редкий молодой человек; но пошли-ка мой друг за ним: спросим-ко, право, мы его, не может ли он мне нарисовать этого? услужил бы он мне тем очень, очень". Господину Чонжину не было нужды повторять сие в другой раз. Он выбежал в тот же миг в подъяческую и велел призвать вестового, чтоб послать за мною, а в самую ту минуту я, как вышеупомянуто, и вошел в канцелярию, и Чонжин в тот же час и повел меня к нему.
   Генерал не успел меня увидеть, как, сказав: "А! вот ты уже и здесь, хорошо это! и встав с места, продолжал: поди-ка, мой друг, сюда! и новел меня в маленький тут кабинет к окошку, и тут, показывая мне изломанный свой орденский крест, продолжал: -- посмотри-ка, мой друг, это; мне сказывали, что ты умеешь рисовать, не можешь ли ты мне этот образочик и в точном виде срисовать?" -- Не знаю, ваше превосходительство! сказал я, на оный посмотревши, кажется, диковинка не великая: может быть, и срисую.-- "Ты одолжил бы меня тем, сказал генерал, но вот вопрос: ведь надобно, чтоб было это нарисовано на пергаменте и в точной величине против этого". Это разумеется само собою, отвечал я.-- "Но есть ли у тебя нужный к тому клочек пергамента?" -- Есть, ваше превосходительство. -- "Ну хорошо ж, мой друг, потрудись, пожалуй, и поспеши, сколько можешь, и если б можно, так хотелось бы мне не упустить завтрашней (почты) и отправить с нею рисуночек сей в Берлин".-- Уклался было совсем и прибрал было всю свою рисовальную сбрую, сказал я на сие: но хорошо, сударь, я поразберусь и достану, и постараюсь поспешить.-- "Но что ты так спешишь, сказал он, сие услышав, я тебя хотя и не удерживаю, но ей-ей и не выгоняю -- и ты не имеешь нужды так спешить". -- Да путь-то, ваше превосходительство, устрашает, самый уже последний. -- "То-то и дело, подхватил он, путь-то не хорош, и не лучше ль бы уже помедлить... Итак, возьми-ка, мои друг, поди и потрудись, пожалуй!"
   "Хорошо, ваше превосходительство", сказал я, и, взяв крест, побежал на квартиру, с головою, наполненною разными мыслями и новыми недоумениями о том, что мне делать и ехать ли, или еще на несколько времени остаться. Последние генеральские слова произвели сие недоумение и множество разных во мне мыслей, и я начал уже питать себя лестною надеждою, что меня и оставят, а особливо если мне удастся услужить генералу порученною мне безделкою. Почему, не успел приттить домой, как, отыскав свой походный жестяной ларчик с красками и с кистями, который сделан был у меня нарочно и весьма укромный для похода, принялся тотчас за работу. Она подлинно составляла самую безделку и была так маловажна, что мне удалось ее в тоже утро кончить, так что я, для вручения ее генералу, застал его еще в канцелярии, в которой обыкновенно он часу до второго и до третьего просиживал. Нельзя изобразить, как удивился он, увидев меня к себе в судейскую вошедшего. -- "Что ты, мой друг, спросил он меня с поспешностию и увидев подающаго ему и крест его и рисунок, -- что это? неужели он уже готов?" -- "Готов, ваше превосходительство, сказал я, много ли тут работы?" -- "Посмотрим-ка, посмотрим", подхватил он и, встав с места своего, пошел к окну развертывать бумагу с рисунком. Тут вспрыгнул он почти от радости, увидев мою работу и закричал: "а! как это хорошо! ей-ей хорошо, никак я того не ожидал и не думал. Посмотрите-ко, государи мои, обратясь к советникам, он продолжал: истинно нельзя быть лучше и аккуратнее!" Все повскакали тогда с мест своих и пошли смотреть к генералу, а вместе с ними и г. Чонжин, и все начали, напрерыв друг пред другом, расхваливать мою работу, а г. Чонжин говорил: "Ну, не правда ли моя, ваше превосходительство, не сказывал ли я вам наперед, что он сделает? он у нас на все дока!" -- "Правда, правда, сказал генерал, в превеликом будучи удовольствии: -- и г. Болотов истинно мастер рисовать и, что всего удивительнее, так скоро и хорошо. Спасибо тебе, мой друг, ты одолжил меня трудом своим, право одолжил, и я завтра же пошлю его в Берлин". Я, слушая сие, молчал и только что откланивался ему; но как хотел я прочь иттить, то сказал он мне наконец: "Постой же, и не уходи, мой друг, из канцелярии, а пойдем-ка вместе со мною, отобедаем и поговорим что-нибудь".
   Я сделал ему за честь, оказываемую мне, пренизкий поклон и не успел выттить в подъяческую, как все канцелярские облепили меня кругом и все напрерыв друг пред другом изъявляли радость свою о том, что удалось мне так услужить генералу и поздравляли меня с оказываемою мне честию, какой никто еще до того времени не удостоился из всех канцелярских, и все желали, чтоб хотя сие помогло к тому, чтоб меня оставили; о чем некоторые почти уже не сомневались, и тем паче, что слышали, что в то время, когда я рисовал, говорено было много обо мне в судейской.
   Не успели мы приттить в губернаторские покои, где накрыт уже был маленький столик, ибо он обедывал всегда почти один, как велел генерал тотчас поставить еще прибор для меня, а между тем, как становили и посиди кушанье, и вступил он со мною в следующий разговор: "Право, мой друг, сказал он мне, подумай-ка, уже не отложить ли тебе отъезд свой до просухи? Видишь сам, что путь начал уже совершенно портиться и мы сегодня же получили еще известие, что реки Висла и Ноготь так разлились, что сделалось превеликое наводнение и многие селения затоплены; то как тебе теперь ехать одному и подвергаться без нужды опасностям? Мне досадно, неведомо как, что не могу тебя формально удержать, но с другой стороны, жалею истинно тебя и не желал бы никак, чтоб ты подвергся какому-нибудь несчастию. Подумай-ко, это право не малина и не опадет, и приехать к армии всегда еще успеть ты можешь?" -- "То-то так, ваше превосходительство, отвечал я: мне и самому хотелось бы охотно пробыть здесь до просухи, но я опасаюсь, чтоб за нескорый свой приезд не претерпеть мне какой напасти!" -- "Нет, подхватил генерал, это не так важно и опасаться того нечего; словом, хотя б прислано было и вторичное о тебе повеление, так и тогда беда невелика! Мы отпишем, может быть, тогда что-нибудь, могущее служить к твоему извинению и оправданию в том".-- "О! если эта будет милость ваша, сказал я, поклонившись, так дело иное, и я уже смелее и охотнее остановлюсь здесь до просухи".-- "Оставайся-ка, оставайся, мой друг, с Богом до просухи, куда тебе теперь ехать, а там посмотрим, что Бог даст. Может быть, переменятся обстоятельства, и нам можно будет удержать тебя и долее; а между тем поживем-ка сколько-нибудь еще вместе и ты ходика между тем к нам, по-прежнему, в канцелярию, и помогай нам своими переводами, а кстати, притом, можешь продолжать и свои науки. Мне сказывали, что ты чему-то учишься, это истинно похвально и препохвально. Сядем-ка и отобедаем, а потом поговорим с тобою о науках, познакомимся короче, и ты расскажи мне обо всем подробнее".
   Всеми сими словами влил он, власно, как некакой живительный бальзам в отягощенное недоумением мое сердце. Я кланялся и благодарил за его к себе милость и благоприятство и не помню когда бы имел обед столь вкусный и сладкий, как в то время.
   А не успели мы отобедать, как он и вступил со мною в пространный разговор о науках; я должен был рассказать ему все и все, что я знаю, где, чему и от кого учился и чему именно учусь в тогдашнее время.
   И как он услышал, что я всему научился более самоучкою и по единственной охоте, то не мог он довольно расхвалить меня за то. Что ж касается до рассказывания моего о новой философии, которой я начал учиться, то слушал он о том с особливым вниманием, желал слышать наиглавнейшие ее основания и советовал мне никак непокидать учиненного начала и продолжать сие доброе и полезное дело. Коротко, мы проговорили с ним более двух часов сряду и оба узнали друг друга короче. Я узнал, что и он довольно сведущ во многом и отменно любил науки, а он получил обо мне лучшее понятие и чрез самое то сделался ко мне так благосклонен, что я во все время пребывания моего у него под командою, не мог на него ни в чем маленьком пожаловаться, и кроме ласки и благоприятства ничего от него не видал.
   Поговорив сим образом с губернатором, решился я, по совету его, на отвагу остаться долее в Кёнигсберге и дожидаться вторичного о высылке меня повеления от фельдмаршала, и после узнал, что о самом том был у генерала и во время рисованья моего разговор с советниками и асессором, и с общего согласия положено было у них, меня до получения сего вторичного повеления не отпускать, но всячески удерживать. Но как сего вторичного повеления не воспоследовало и во все лето, ибо фельдмаршалу верно не до того было, чтоб помнить о таких безделках, а от полку представлениев обо мне к нему не делано было никаких, и как думать надобно сперва потому, что по уверению приехавшего подлекаря о скором моем приезде, меня ежедневно ожидали, а после когда пошли в поход, то и полковым начальникам не до того было, чтоб о таких безделках делать фельдмаршалу представления, то в ожидании того и прожил я в Кёнигсберге благополучно во все лето и до самого того времени, покуда судьба отвлекла меня в другую сторону и все дело обо мни так было позабыто, как бы и во все его не было.
   Вот каким образом остался я опять в Кёнигсберге и какой безделке назначено было меня остановить; но как бы то ни было, то я тем очень был доволен и о том убытке ни мало не жалел, который я имел при покупке лошадей и исправлении своего походного экипажа, но после тем был еще и доволен, ибо мне в последующее время сгодились они очень кстати, так как о том упомянется после, в своем месте.
   Возвращаясь теперь к продолжению порядка истории моей, скажу, что оставшись помянутым образом, сверх всякого чаяния и ожидания, в Кёнигсберге, начал я по прежнему ходить ежедневно в канцелярию и заниматься переводами, с тем уже для себя облегчением, что имел у себя уже помощника, которого я заставлял переводить все легкое, а сам для себя оставлял только трудные которые переводить он был еще не в состоянии, и как чрез то получил я более досуга, а сверх того и все послеполуденное время могли мы употреблять на себя, то и начал я тем более и прилежнее заниматься науками и как штудированием новой философии, так переводами и чтением книг не столько увеселительных, сколько важных и существенно полезных, и могу сказать, что сей год был для меня прямо учебный и по многим отношениям наиважнейший во всей жизни.
   Ибо, во-первых, спознакомился я в оный и познакомился довольно коротко с здравейшею и лучшайшею философиею из всех, какие бывали только до того в свете и которой полезность, узнанную из собственной опытности своей, ни довольно описать, ни изобразить не могу.
   Посредством оной получил я только впервые истинные и ясные понятия как о существе, так и о свойствах и совершенствах божеских, о натуре и существе всего созданного мира, а что всего важнее, о существе, силах и свойствах собственной души нашей, или короче сказать, спознакомился короче с Богом, с миром и самим собою. О чем обо всем до того времени хотя имел понятия, но понятия мои были весьма еще темные, несовершенные и спутанные, а тогда открылся мне власно как свет и я мог уже обо всем судить здраво и на все смотреть иными глазами. За все сие наиглавнейше обязан я г. Вейману, к которому продолжал я ежедневно почти ходить и не только слушал преподаваемые нм лекции, но успевал все говоренное им записывать, и написал даже целые книги. Он прошел с нами всю метафизику и наибольшую часть морали, а дабы сколько можно было более в том успеть, то неудовольствуясь сими преподаваемыми нам лекциями, купил я весь философический курс, или всю философию Крузианскую, и по книгам сим штудировал и дома, и занимался тем во все праздные часы столько и с таким успехом, что сам г. Вейман не мог тому надивиться, что я так много и в короткое время узнал из сей глубокомысленной и высокой философии; но он не знал того, что я сколько учусь от него, а вдвое того студирую дома по книгам. Словом, прилежность моя так была велика, что я ииные части оной и те, которые казались мне наиважнейшими, как-то, новую науку г. Крузия о воле человеческой или Телематалогию, для лучшего понятия и незабвения выучил даже от слова до слова наизусть, а не удовольствуясь и тем, еще некоторую часть оной и перевел еще на свой природный язык и всем тем с особливым рвением и удовольствием занимался несколько недель сряду.
   Все сие в немногие месяцы сделало меня в философии сей столь знающим, что я не только в осень того же еще года в состоянии был, при бываемых в тамошнем университете публичных диспутах, мешаться в оные и брать в них действительное соучастие, но по возвращении в дом свой в последующие времена сочинить сам философическия и нравоучительные книги и услужить тем своему отечеству, как о том упомяну впредь в своем месте.
   Во-вторых, и что по всей справедливости почитаю я наиважнейшим во всей моей жизни, удостоверился в истине всего откровения и христианского закона и утвердился в религии и вере. И как сей пункт есть наидостойнейший примечания и помогла мне в том почти очевидно сама десница Всемогущего и святой его и бдящий о пользе моей Промысл употребил к тому особливое средство и самую ничего почти незначущую безделку, то опишу я сей случай подробнее.
   Итак, возвращаясь несколько назад, скажу я, что по особливой ко мне милости Всемогущего, имел я еще с юнейших лет и с самого почти младенчества некоторую приверженность к Богу и к святому его откровенному закону. Набожность покойной моей родительницы, при которой я в те годы жил, в которые начинал я сколько-нибудь себя познавать и помнить, и врожденная во мне почти охота к читанию книг подала первый к тому повод, и следы приверженности моей к вере приметны уже были в самые юнейшие мои лета, как о том имел уже я случай упоминать вам отчасти в некоторых из предследующих моих письмах; и вы знаете уже, что я, будучи ребенком, любил уже читать, и не только читать, но даже и списывать духовные книги, и что все сие произвело то, что я и до вступления в службу почитал себя уже более знающим о законе, нежели знают самые наши попы деревенские. Но совсем тем, по обстоятельству, что у нас не было еще тогда никаких хороших духовных и таких книг, которые бы могли меня познакомить короче с первейшими истинами христианского закона, и все прочитанные мною книги состояли из Пролога, Четьих-миней, некоторых других, и наконец Камень веры, которая из всех еще сколько-нибудь была важнее прочих: то все знание мое было не только темно и весьма еще несовершенно, но и основано, как я после увидел, на весьма еще слабых и таких основаниях, которые всего легче могли поколеблемы быть. Словом, я знал о законе не более, как сколько знают большая часть из наилучших и усерднейших к вере наших тогдашних, а, к сожалению, и нынешних множайших соотечественников.
   С сим довольным и весьма для меня счастливым предуготовлением вступил я в военную службу; и как тут не до того было, чтоб продолжать упражняться в чтении духовных книг, каких со мною и не было уже никаких, а сверх того и лета мои были уже такие, что мысли мои развлекались уже иными разными и занимались более светскими предметами: то во все время продолжения службы моей, до приезда в Кёнигсберг, помышлял я всего меньше о законе, а вся польза, полученная мною от чтения в младенчестве моем духовных книг, состояла только в том, что я никогда не преставал быть прилепленным к Богу, никогда не забывал оного, всегда ему маливался и маливался с усердием довольным, а с таковою приверженностию к нему приехал и в Кёнигсберг самый. Тут, получив случай к доставанию и чтению множайших всякого рода книг, а особливо добрых, нравоучительных, стал я мало помалу просвещаться в своих знаниях, до благочестия относящихся, и будучи от природы более к добру, нежели ко злу наклонен, увеличил еще более приверженность свою к Богу, а особливо как скоро из книг получал я уже об нем и обо всем в мире несравненно лучшие и обширнейшие пред прежним понятия, и начинал спознакомливаться с тою блаженною и полезнейшею наукою, которая научает нас увеселяться красотами натуры, и которая чрезвычайно много помогла к образованию моего сердца и к сделанию его наклонным к добродетельной и благочестивой жизни. Но как все читанные мною книги были более нравоучительные, светские, а не духовные и до религии относящиеся, ибо сих никаких не было, а иностранные сего рода книги я как-то небирал никогда и в руки, думая, что они нимало к нам не следуют, то, несмотря на все вышеписанное, не взирая на всю мою приверженность к богопочитанию, все знания мои об откровенном законе были еще слабы и не только весьма недостаточны, но таковы, что могли тотчас поколебаться, как скоро явился к тому удобный случай, а сие и случилось со мною около самого сего времени и в течении прошедшего года и, что особливого примечания достойно, пред самым тем временем, как спознакомился я с Крузианскою и толико блаженною для меня философиею.
   Первый повод подала к тому Вольфианская философия, с которою, как выше упомянуто, спознакомился я прежде, нежели еще знал, что есть на свете Крузий; ибо как скоро, по прочтении оной Вольфианской философии, сделался я способным к чтению и пониманию книг, содержащих в себе и самые важные и высокие материи, и получив к такому чтению превеликую охоту, стал и доставать и выбирать к чтению более такие; то каким-то образом, между множеством других, стали мне попадаться в руки и самые вольнодумческие и такие, которые мало помалу и совсем неприметным и нечувствительным образом, стали вперять в меня некоторые сумнительствы о истине всего откровения и христианского закона, и совращать меня с пути доброго. К особливому несчастию случились они наиболее таких сочинителей, которые рассеваемой повсюду свой яд умели прикрывать прелестною личиною и, для удобнейшего всякому проглощению, облепливать свои ядовитые и пагубные пилюли, власно, как медом и сахаром. А сие и произвело, что я по любопытству своему, начитавшись их с превеликою жадностью, нечувствительно наглотался и оных, и так много, что впал наконец в совершенное сумнительство о законе и едва было едва не сделался и сам совершенным деистом и вольнодумцем. Сколько-нибудь поддерживала меня еще долго прежняя приверженность моя к закону; но как и та никак не могла долго устоять и держаться против мнимых философических и все то опровергающих истин, которыми я напоился, то и впал я наконец в наимучительнейшее и такое состояние, которое я никак описать и изобразить не могу. Было оно среднее между верою и неверием, и доводило меня нередко до того, что я, углубясь в размышления о том, обуреваем был иногда таким страданием душевным, что не рад был почти жизни и не знал, что мне делать и верить ли всему тому, что нам сказывают о христианском законе, или не верить, и почитать все то баснями и выдумками и хитростью духовных, как то помянутые писатели в меня вперить старались.
   Мучительное сие состояние продлилось, как теперь помню, несколько недель сряду и во все сие время я, власно, как горел на огне и пытке, и доводим был нередко до того, что кинувшись на колена и воздев руки к небу, наиусерднейшим образом молил и просил Творца своего, помочь мне в сей нужде и каким бы то образом ни было вывесть меня из сего мучительного положения.
   Ах! моления мои были сим благодетельным Творцом и услышаны, и святой деснице Его угодно было наконец отвлечь меня от бездны, над которою простерта была уже нога моя и в которую готов уже я был совсем упасть, и поставить меня на камень, могущий удержать меня от падения, как тогда, так во все последующее время, и к сему очевидному почти избавлению моему из крайней опасности и к спасению моему употребить по наружному виду самую безделку и вещь, ничего незначущую. Теперь спрошу я вас, любезный приятель, могли ль бы вы подумать и поверить тому, что безделица, один прусский грош (что учинит меньше наших двух копеек), употребленвый во благо, в состоянии был вывесть меня из помянутого наимучительнейшего состояния и положить первое основание всему воздвигнутому потом твердому и такому зданию моей веры, которое ничто уже поколебать не могло и чрез все то не только успокоить мой дух, но и подать повод к бесчисленным удовольствиям и неоцененным минутам в жизни.
   Вы удивляетесь сему? Но удивитесь более, когда расскажу вам все сие, по-видимому, хотя ничего незначущее, но во всю мою жизнь и самое блаженство оной величайшее влияние имевшее происшествие, и увидите, какими путями и маловажными иногда средствами спасает нас Провидение от превеликих бедствий и подает повод к происшествию великих и важных перемен во всей нашей жизни.
   Некогда, во время помянутого моего мучительного состояния, случилось мне приттить в книжную лавку, для покупки одной не помню уже какой именно книги. Между тем как книгопродавец пошел по шкапам ее отыскивать, вынимать и развязывать многие кипы непереплетенных книг, обратил я глаза на раскладенные на прилавке в превеликом множестве разные, непереплетенные немецкие книги, которые всегда при таких случаях имел я обыкновение пересматривать из любопытства. И тогда, власно как нарочно, случись так, что лежала против самого меня, одна немецкая предика, напечатанная в четверть и из листов двух, или трех состоящая. И надобно ж было случиться так, что попадись она мне первая на глаза. Сперва пренебрег было я ее, как немецкую предику и такое духовное сочинение, каких я никогда не читывал и до которых мне всего меньше было нужды; но вдруг меня власно как нечто толкнуло и побудило взглянуть на нее пристальнее и посмотреть, какого бы она была проповедника. И каким же поразился я удивлением, когда кинулось мне в глаза внизу крупными литерами напечатанное имя Крузия. "Ба, ба, ба! Крузия? Да какого же это Крузия? сказал я в уме сам себе: разве иного какого, и разве есть и другие еще Крузии?" Ибо мне и в ум не приходило, чтоб была она того самого великого философа, которого философию я тогда уже штудировал и к которому имел уже беспредельное почтение и уважение. Но как же увеличилось удивление мое еще более, когда увидел я, что была она Христиана Августа Крузия и точно самого сего великого мужа. "Господи помилуй! воскликнул я тогда сам в себе в уме: как же я до сего времени не знал, что есть его и духовные сочинения, и предики еще. Да разве он духовный и не только философ, но и богослов вкупе?" Но я удивился еще более, когда прочитав его титул, увидел, что был он в тогдашнее время. Ибо предика сия была совсем новая и недавно только напечатанная первейшею и знаменитейшею духовною особою во всем Лейпциге и профессором, не только философии, но и богословии при тамошнем университете, и чего я до того никак не ведал, ибо во всех философических его сочинениях, купленных уже мною, называем он был только просто профессором философии. И тогда вдруг родилось во мне превеликое любопытство и желание прочесть оную.-- "Куплю-ка я ее, говорил я сам себе,-- и посмотрю, чтобы такое говорил в ней сей муж, толь великого уважения достойный". Но сие желание увеличилось и я поразился еще более, как, прочитав надпись о содержании оной, увидел, что была она о великой опасности сумневающихся о истине откровения и нестарающихся удостоверить себя в оной и назначена точно для таких людей, в каком состоянии я тогда находился; следовательно власно как нарочно для меня написана. Я остолбенел от изумления и как в самую ту минуту подступил ко мне книгопродавец с извинениями, что он не мог никак отыскать требуемой мною книги, и что конечно все экземпляры оной разошлись, то я, не слушая более его раздабаров, спешил спросить у пего, чего стоит сия проповедь? "Безделки самой, и один только грош надобен".-- "Хорошо ж! подхватил я: я беру ее, и вот тебе, мой друг, грош за безделку эту", и взяв ее, не пошел, а побежал на квартиру, чтоб скорей прочесть оную
   Теперь не могу никак изобразить, с какими чувствиями и разными душенными движениями читал я сию проповедь. Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сумневающихся в том и не старающихся о удостоверении себя в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной. в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведомо как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине онаго, то как же можно более мне в том сомневаться, мне, в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я непремину последовать всем его предлагаемым в ней советам.
   Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо, за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, чего г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божеского, а не оставаться при одном том, что говорили и писали его противники. Он говорил, что тогда он охотно дозволит всякому уже сомневаться, ибо уверен, что никогда того уже быть не может, а без сего не советовал бы он никому сим важнейшим в свете делом так играть, как бы какою безделкою, для того, что игрушка сия всякого так может повредить, как младенца, играющими горящими углями.
   Как слова сии и все прочие убедительные примеры, тут же им приводимые, весьма глубоко впечатлелись в сердце и душе моей, то бросился я в тот же момент отыскивать между Книгами своими ту, в которой преподавался совет к составлению библиотеки и где находились критические замечания о всех лучших книгах и сочинениях всех классов и которая вскользь познакомила меня со всеми наилучшими и славнейшими всех родов книгами во всем свете; и приискав в ней замечания о лучших и достопамятнейших духовных книгах, а особливо таких, кои писаны для защищения истины откровения и закона, выписал все оные и тотчас послал за всеми теми, какие были из них в той библиотеке, из которой брал я книги для читания, а которых не было в ней, те положил неотменно купить и употребити, к тому сколько мне только было можно денег, и сделать сие в непродолжительном времени.
   И с того времени вдался я в наиприлежнейшее чтение всех оных и могу сказать, что я в чтении сем не находил усталости, и в короткое время прочел их довольное множество и благословлял тысячу раз ту блаженную минуту, в которую начал я сие полезное дело; ибо польза от того произошла та, что я чрез то не только избавился совершенно прежнего мучительного недоумения и успокоился духом, но утвердился на всю жизнь свою так в законе, что ничто не могло уже меня поколебать в моей вере. Умалчивая о том, что самое сие доставило мне как тогда, так и во все последующее время моей жизни несметное множество минут блаженных и столь сладких, о каких множайшая часть людей понятия не имеют; а сверх того доставило мне основательное и обширное знание христианского закона и всех вещей я обстоятельств, относящихся до откровенного слова Божия и всей истории оного.
   Вот вторая и весьма важная польза, полученная мною в сей год и которой бы я верно лишился, если б воспоследовал мой отъезд и я отправился шататься по полям и драться с неприятелями; а какие дальнейшие получил я в сей год пользы, о том услышите вы в письме последующем, а теперешнее, как слишком уже увеличившееся, дозвольте мне сим кончить и сказать вам, что я есмь навсегда ваш и прочее.
  

КНИГИ

ПИСЬМО 87-е

  
   Любезный приятель! Продолжая повествование мое о полученных мною в течении 1761 года пользах, скажу, что, в-третьих, получил я в сие лето ту важную пользу, что гораздо уже короче познакомился с тем блаженным искусством увеселяться красотами натуры, которое способно доставлять человеку во всякое время бесчисленное множество приятных минут и увеселений непорочных и полезных и тем весьма много поспешествовать истинному его благополучию в сей жизни. Я упоминал вам уже прежде, что первый повод спознакомиться с сим драгоценным искусством подали мне сочинения г. Зульцера, но в сей год узнал я множайшие сего рода книги и не только с особливым вниманием и любопытством читал оные, но из всех их, какие только мог достать, купил себе, а помянутую Зульцерову книжку "Размышления о делах натуры" перевел даже всю на наш язык; а как сие завело меня и далее и побудило короче познакомиться и со всею физикою, то занимался я и оною, и с таким успехом, что после, по приезде в деревню, в состоянии был и сам уже сочинить целые книги сего рода и научить блаженному искусству сему даже и детей своих, словом, я и сим знаниям весьма многим обязан в жизни моей, и они помогли мне препроводить ее несравненно веселее обыкновенного и имели во всю жизнь мою великое влияние.
   Кроме всего того, прилежность моя была в сей год так велика, что я, за всеми помянутыми разными упражнениями, находил еще свободное время к переписыванию набело как некоторых своих сочинений, так и переводов лучших пьес из разных и славнейших еженедельников или журналов. Самую свою памятную книжку, о которой упоминал я прежде, переписал я набело и переплел в сие лето, и как была она первая моего сочинения, то и не мог я ею довольно налюбоваться.
   Что касается до моих книг, то число оных чрез покупайте разных книг на книжных аукционах, из которых не пропускал я ни единого, а отчасти чрез накупление себе многих новых и употребление на то своих излишних денег, увеличилось в сей год несравненно больше и так, что собрание мое могло уже назваться библиотекою, и сделалось для меня первейшею драгоценностию в свете. Со всем тем я не знал, что мне с сею любезною для меня драгоценностию делать, и она меня очень озабочивала. Я, хотя помянутым образом и остался сам собою в Кенигсберге и хотя весною и не было никакого обо мне повторительного повеления, а как армия пошла в поход, то не можно было и ожидать оного, ибо тогда фельдмаршалу нашему, верно, не до того было, чтоб помышлять о таких мелочах, однако, как все еще не было формального приказания, чтоб мне остаться, и не было никакой в том достоверности, чтоб не востребовали меня опять к полку и долго ли, коротко, все должен я был когда-нибудь к полку явиться, книг же у меня одних целый воз уже был, и мне и десятой доли взять их с собою и в походе возить не было возможности, то горевал я уже давно и не мог придумать, что мне с ними делать и как бы их доставить заблаговременно в свое отечество, в которое и сам я почти никакой надежды не имел возвратиться: ибо как конца войны нашей не было тогда и предвидимо; отставки же в тогдашние времена всего труднее было добиваться, да такому молодому человеку, каков я тогда был, и льститься тем совершенно было невозможно, то по всему вероятию и должна была вся служба моя тогда кончиться либо тем, что меня на сражении где-нибудь убьют или изуродуют и сделают калекою, или где-нибудь от нужды и болезни погибну, или, по меньшей мере, должен буду служить до старости и дряхлости и тогда уже ожидать себе отставки. Все сие нередко приходило мне на мысль, и как я с самого того времени, как познакомился с науками, не ощущал в себе далеко такой склонности к военной службе, как прежде, а видел тогда уже ясно, что рожден я был не столько к войне, как для наук и к мирной и спокойной жизни, то, нередко помышляя о том, вздыхал я, что не могу даже и ласкаться надеждою такою мирною и спокойною, яко удобнейшею для наук жизнью когда-нибудь пользоваться. Со всем тем, как я уже издавна и единожды навсегда вверил всю свою судьбу моему Богу и решился всего ожидать от его святого о себе промысла, тогда же, узнав его, и все короче, и более приучил себя при всяком случае возвергать печаль свою на Господа и ничем слишком не огорчаться, а всего спокойно ожидать от него, то таковая надежда и упование на святое его о себе попечение и утешали меня при всяком случае и не допускали до огорчений дальних, а впоследствие времени и имел я множество случаев собственною опытностию удостовериться в том, что таковое препоручение себя в совершенный произвол божеский и таковое твердое упование на святое и всемогущее вспомоществование, и при всяких случаях вспоможение, всего дороже и полезнее в жизни для человека, так что, находясь теперь уже при позднем вечере дней моих, могу прямо сказать и собственным примером то свято засвидетельствовать, что во всю мою жизнь никогда и не постыдился я в таковой надежде и уповании на моего Бога и никогда не раскаивался я в том, но имел тысячу случаев и причин быть тому довольным.
   Самый помянутый случай с моими книгами принадлежит к числу оных и может служить доказательством слов моих, ибо сколь ни мало я имел надежды к сохранению и убережению сего моего сокровища, но всемогущий помог мне и в том, так и при многих других случаях, и доставил мне к тому средство, о котором я всегда меньше думал и помышлял, а именно:
   Как до канцелярии нашей имели дело все, не только приезжающие из армии, но и все приезжающие, как сухим путем, так и на судах и морем из нашего отечества, и командиры и судовщики наших русских судов всегда по надобностям своим прихаживали к нам в канцелярию и нередко в самой той комнате, где я тогда сидел, по нескольку часов препровождали, то случилось так, что одному из таковых судовщиков, привозившему к нам на галиоте провиант, дошла особливая надобность до меня. Он имел какое-то дело с тамошними прусскими купцами и судовщиками и вознадобилось ему, чтоб переведена была скорее поданная от них на немецком языке превеликая и на нескольких листах написанная просьба. И как все таковые шпикерские и купеческие бумаги, по множеству находящихся в них особливых терминов, были наитруднейшие к переводу, и один только я мог сие сделать, то, приласкавшись возможнейшим образом, подступил он ко мне с униженнейшею просьбою о скорейшем переводе оной, говоря, что я тем одолжу его чрезвычайно.
   -- Хорошо, мой друг, -- сказал я ему, -- но дело это не такая безделка, как ты думаешь: я не один раз испытывал сие и знаю, каково трудно переводить таковые проклятые шпикерские бумаги, а притом мне теперь крайне недосужно. Однако, чтоб тебе услужить, то возьму я бумагу твою к себе на квартиру и посижу за нею уже после обеда, а ты побывай у меня перед вечером, так, может быть, я перевесть ее и успею.
   -- Великую бы вы оказали мне тем милость, -- сказал он и был тем очень доволен, а я, искав всегда случая делать всякому добро, сколько от меня могло зависеть, охотно после обеда и приступил к тому и, посидев часа два, перевел ему ее и прежде еще, нежели он пришел ко мне.
   Но как же удивился я, увидев пришедшего его ко мне с превеликим кульком, наполненным сахаром и разными другими вещами.
   -- Ба, ба, ба! -- сказал я. -- Да это на что? Неужели ты думаешь, что я для того велел приттить к себе на квартиру, чтоб сорвать с тебя срыву? {Взять взятку.} Нет, нет, мой друг, я не из таких, а хотел истинно только тебе услужить и доставить скорее перевод свой. Он у меня давно уже и готов, но теперь за это самое и не отдам его тебе.
   -- Помилуй, государь! -- подхватил он, кланяясь и ублажая меня. -- Для меня это сущая безделка, и вы меня не столько одолжили, но так много, что я вам готов служить и более, и не угодно ли вам чего отправить со мною в Петербург: я на сих днях отправляюсь на своем галиоте туда и охотно бы вам тем услужил и отвез, что вам угодно.
   Я благодарил его за чувствительность к моему одолжению, а он, взглянув между тем на книги мои, установленные по многим полкам, продолжал:
   -- Вот книги, например, у вас их такое множество. Не угодно ли вам их препоручить мне отвезть куда вам угодно, в Ригу ли, в Ревель или в Петербург; где вам возить с собою в походах такое множество, а я охотно б вам тем услужил и доставил туда, куда прикажете.
   Нечаянное предложение сие поразило меня удивлением превеликим и вкупе обрадовало.
   -- Ах! Друг мой! -- воскликнул я. -- Ты надоумливаешь меня в том, что меня давно уже озабочивает. Я давно уже горюю об них и не знаю, куда мне с ними деваться? Уже не отправить ли мне их право с тобою и не отвезешь ли ты их в Петербург? Великое бы ты мне сделал тем одолжение.
   -- С превеликим удовольствием, батюшка, -- сказал он, -- галиот мой пойдет пустым и с одним только почти балластом, так если б и не столько было посылки, так можно, а это сущая безделка.
   -- Но друг мой! -- сказал я ему. -- Книги сии мне очень дорого стоят, я до них охотник и могу ли я надеяться, что они не пропадут?
   -- О, что касается до этого, -- подхватил он, -- то разве сделается какое несчастие со мною и с галиотом моим, а то извольте положиться в том смело и без всякого сомнения на меня как на честного человека и извольте только назначить мне, где и кому их отдать, а то они верно доставлены будут.
   -- Очень хорошо, мой друг! -- сказал я. -- за провоз я заплачу, что тебе угодно!
   -- Сохрани меня Господи! -- подхватил он. -- Чтоб я с вас что-нибудь за провоз такой безделки взял; а извольте-ка их готовить и, уклав в сундуки, хорошенько увязать и запечатать, чтоб они дня чрез два были готовы, а в прочем будете вы мною верно довольны.
   На сем у нас тогда и осталось, и я, дивясь сему нечаянному совсем и благоприятному случаю, отпустил его от себя с превеликим удовольствием и тотчас послал к столярам и заказал сделать сундуки для укладывания книг моих. Но тут сделался вопрос: к кому я их в Петербург отправлю? Не было у меня там ни одного коротко знакомого, а был только один офицер, служивший при Сенатской роте, из фамилии гг. Ладыженских, который, будучи соседом по Пскову зятю моему Неклюдову, был ему приятель, а сам я не знал его и в лицо, а только кой-когда с ним переписывался, да знал коротко сестру его, короткую приятельницу сестры моей. Итак, к другому, кроме его, послать мне их не к кому, но и об нем не знал я -- в Петербурге ли он тогда находился или в деревне. Но как бы то ни было, и как ни опасно было отдать всю библиотеку мою на произвол бурному и непостоянному морю и человеку совсем мне до того незнакомому, однако подумав несколько и не хотя упустить такой хорошей оказии, призвав Бога в помощь, решился на все то и на удачу отважиться и, наклав книгами целых три сундука и увязав оные и запечатав, препоручил их помянутому судовщику с письмом к помянутому г. Ладыженскому, в котором просил его отправить их при случае к моему зятю в деревню.
   Не могу изобразить, с какими чувствиями расставался я с милыми и любезными моими книгами и подвергал их всем опасностям морским.
   -- Простите, мои милые друзья! -- говорил я сам себе, их провожая. -- Велит ли Бог мне опять вас увидеть, и вами веселиться, и получать от вас пользу, и где-то и когда я вас опять увижу?
   Однако все опасения мои в рассуждении их были напрасны: Всемогущему угодно было сохранить их от всех бедствий и доставить мне в свое время в целости. Ибо так надлежало случиться, что галиот сей доехал до Петербурга благополучно и что судовщик за первый долг себе почел отыскать господина Ладыженского, а у сего и случились тогда, власно как нарочно, люди, присланные от зятя моего к нему за некоторыми надобностями с лошадьми и подводами, с ними ему их всего и удобнее и надежнее можно было отправить в деревню, куда они и привезены тогда же в целости, а оттуда отвез я уже их сам после в свою деревню.
   Сим-то образом удалось мне сохранить и препроводить в Россию мои книги. Они послужили мне потом основанием всей моей библиотеки и принесли мне не только множество невинных удовольствий, но и великую пользу. Но я возвращусь к продолжению моей истории.
   Между тем как я помянутым образом продолжал заниматься учеными делами и большую часть времени своего употреблял на учение, чтение, переводы и писание, дела правления королевством Прусским шли хотя попрежнему, но несравненно с лучшим порядком. Губернатор наш был гораздо степеннее и разумнее Корфа и во всех делах несравненно более знающ. Он входил во всякое дело с основанием и не давал никому водить себя за нос. Словом, дела потекли совсем инако, и усердие его к службе было так велико, что он не только наблюдал и исправлял все, чего требовал долг его, но денно и нощно помышлял и о том, как бы доход, получаемый тогда с королевства Прусского и простиравшийся только до двух миллионов талеров, из которых один миллион паки расходился на расходы по королевству, сделать больше и знаменитее. Он вникал в самое существо и все подробности тамошнего правления и высматривал все делаемые упущения тамошними камерами и чиноначальниками, и о взыскании оных всячески старался; и как между сими разными его затеями и особенными делами случались иногда такие, которые желалось ему сначала утаить и от самых товарищей своих советников, которые были все немцы, то полюбив меня, удостоивал поверенности сей одного меня и не редко запирался с одним со мною в своем кабинете, и я, будучи посажен им за маленький столик, принужден был иногда по нескольку часов писать диктуемые самим им мне разные прожекты, а иногда делать выписки из разных бумаг, мне им даваемых. А всеми такими стараниями и действительно не только сократил он многочисленные расходы, но почти целым миллионом увеличил доходы с сего маленького государства, и всем тем приобрел особливое благоволение от императрицы.
   Впрочем, жил он удаленным от всякой пышности и великолепия и в особливости сначала, и покуда не приехали к нему его дочери, весьма тихо и умеренно. Не было у него ни балов, ни маскарадов, как у Корфа, а хотя в торжественные праздники и давал он столы, но сии были далеко не такие большие, как при Корфе; но с того времени, как приехали к нему его дочери, что случилось еще пред начатием весны, то стал он жить сколько-нибудь открытее, и хотя далеко не так часто, как Корф, но делать иногда у себя балы, а особливо для дочерей своих, которых было у него две, и обе уже совершенные невесты, и из коих выдал он после одну замуж за бывшего у нас тут генерал-провиант-мейстером-лейтенантом, знакомца и соседа моего, князя Ивана Романовича Горчакова.
   Кроме сих двух дочерей, имел он у себя еще и сына, служившего тогда в армии еще подполковником и самого того, который прославил себя потом так много в свете и в недавние пред сим времена потряс всею Европою, и дослужился до самой высшей степени чести и славы. О сем удивительном человеке носилась уже и тогда молва, что он был странного и особливого характера и по многим отношениям сущий чудак. Почему, как случилось ему тогда на короткое время приезжать к отцу своему к нам в Кенигсберг, при котором случае удалось мне только его и видеть в жизнь мою, то и смотрел я на него с особливым любопытством, как на редкого и особливого человека; но мог ли я тогда думать, что сей человек впоследствии времени будет так велик и станет играть в свете толь великую роль, и приобретет от всего отечества своего любовь и нелицемерное почтение.
   Что касается до бывших у нас в Кенигсберге в течение сего лета происшествий, то не помню я ни одного, которое было бы сколько-нибудь достопамятно и такого, чтоб стоило упомянуть об оном, кроме одного, в котором я имел особенное соучастие, и потому расскажу вам об оном обстоятельно.
   На одного из живущих в уезде прусских дворян, принадлежащего к знаменитой фамилии графов Гревенов, человека неубогого и имеющего хорошие деревни, сделался в чем-то донос, и донос такого рода, что надлежало его схватить и тотчас отправить ко двору и в бывшую еще тогда и толико страшную тайную канцелярию {См. примечание 9 после текста в конце I тома.}. Тогда не знали мы ничего, а после узнали, что дело состояло в том, что сидючи однажды за обедом и разговаривая с своим семейством, заврался он при стоящих за стульями слугах и что-то говорил обидное и предосудительное о нашей императрице. И как один из сих слуг, будучи сущим бездельником, был им за что-то недовольным, то восхотелось ему злодейским образом отмстить своему господину. Он, ушед от него, явился прямо к губернатору и объявил, что он знает на господина своего слово и дело. Ныне, по благости небес, позабыли мы уже, что сие значит, а в тогдашние, несчастные в сем отношении времена были они ужасные и в состоянии были всякого повергнуть не только в неописанный страх и ужас, но и самое отчаяние; ибо строгость по сему была так велика, что как скоро закричит кто на кого "слово и дело", то без всякого разбирательства -- справедлив ли был донос или ложный и преступление точно ли было такое, о каком сими словами доносить велено было -- как доносчик, так и обвиняемый заковывались в железы и отправляемы были под стражею в тайную канцелярию в Петербург, несмотря какого кто звания, чина и достоинства ни был, и никто не дерзал о существе доноса и дела, как доносителя, так и обвиняемого допрашивать; а самое сие и подавало повод к ужасному злоупотреблению слов сих и к тому, что многие тысячи разного звания людей претерпели тогда совсем невинно неописанные бедствия и напасти, и хотя после и освобождались из тайной, но претерпев бесконечное множество зол и сделавшись иногда от испуга, отчаяния и претерпения нужды на век уродами.
   Таковой-то точно донос сделан был и на помянутого несчастного графа Гревена; и как, по тогдашней строгости, губернатору, без всякого дальнейшего исследования, надлежало тотчас, его заарестовав, отправить в тайную в Петербург, то нужен был исправный, расторопный и надежный человек, который бы мог сию секретную комиссию выполнить, которая тем была важнее, что граф сей жил в своих деревнях, и деревни сии лежали на самых границах польских, следовательно, при малейшей неосторожности и оплошности посланного, мог бы отбиться своими людьми и уйтить за границу в Польшу, а за таковое упущение мог бы напасть претерпеть и сам губернатор.
   И тогда так случилось, что губернатор из всего множества бывших под командою его офицеров не мог никого найтить к тому лучшего и способнейшего, кроме меня, и, может быть, потому, что я ему короче других знаком был, и он о расторопности и способности моей более был удостоверен, нежели о прочих.
   Итак, в один день -- ни думано, ни гадано -- наряжаюсь я в сию секретную посылку, и губернатор, призвав меня в свой кабинет и вручая мне написанную на нескольких листах инструкцию, говорит, чтоб я сделал ему особенное одолжение и принял бы на себя сию комиссию и постарался бы как можно ее выполнить. Я, развернув бумагу и увидев в заглавии написанное слово, по секрету, сперва было позамялся и не знал, что делать, ибо в таких посылках и комиссиях не случалось мне еще отроду бывать; но как губернатор, приметя то, ободрил меня, сказав, что тут никакой дальней опасности нет, что получу я себе довольную команду из солдат и казаков и что избирает он меня к тому единственно для того, что надеется на мою верность и известную ему способность и расторопность более, нежели на всех прочих, и, наконец, еще уверять стал, что буде исполню сие дело исправно, так почтет он то себе за одолжение, то не стал я нимало отговариваться, но приняв команду и сев на приготовленные уже подводы, в тот же час в повеленное место отправился.
   Теперь опишу я вам сие короткое, но достопамятное путешествие. Ехать мне надлежало хотя с небольшим сотню или сотни до полторы верст, но езда сия была мне довольно отяготительна, потому что я ехать принужден был в самое жаркое летнее время, в открытой прусской скверной телеге и терпеть пыль и несносный почти жар от солнца, ибо надобно знать, что в Пруссии таких кибиток и телег вовсе нет, какие у нас и у мужиков наших, но телеги их составляют длинные роспуски с двумя на ребро вкось поставленными и на подобие лестниц сделанными решетками; ни зад, ни перед ничем у них не загорожен, а и место в середине, где сидеть должно, между решеток так тесно и узко, что с нуждою усесться можно. В таковых телегах, или паче фурах, пруссаки возят и хлеб свой и сами ездят, и таковые-то по наряду из деревни приготовлены были под меня и под мою команду; казаки же мои все были верхами.
   Не езжав от роду на таких дурных и крайне беспокойных фурах и притом без всякой постилки и покрышки, размучился я вирах и на первых десяти верстах, и насилу-насилу доехал до первой станции, где мне надлежало переменить лошадей. Тут, отдохнув в доме одного честного и добродушного амтмана {Должностное лицо, старшина.}, накормившего меня досыта и напоившего чаем и кофеем, выпросил я повозку, хотя такую же, но сколько-нибудь получше и с довольным количеством соломы, могущей служить мне вместо постилки, и накрыв оную епанчами солдат моих, уселся, как на перине, и продолжал уже свой путь сколько-нибудь поспокойнее прежнего. Сих солдат послано было со мною десять человек, при одном унтер-офицере, а казаков было двенадцать человек, и в инструкции предписано, что в случае если не станет граф даваться или станут люди его отбивать, то могу я поступить военною рукою и употребить как холодное, так и огнестрельное оружие. Для показания же дороги и указания графского дома и как самого его, так учителя и нескольких из его людей, которых мне вместе с ним забрать велено, послан был со мною и сам доноситель, и приказано было его столько же беречь, как и самого графа.
   Итак, усажав солдат своих по разным телегам и приказав казакам своим ехать иным впереди, а другим позади, пустился я в путь и ехал всю ту ночь напролет и последующее утро, проезжая многие прусские городки и местечки и переменяя везде лошадей, где только мне было угодно, ибо дано мне было открытое и общее повеление всем прусским жителям, чтоб везде делано было мне вспоможение и по всем требованиям моим скорое и безотговорочное исполнение.
   Наконец, около полудня сего другого дня, приехали мы в одно небольшое местечко или городок, ближайший к дому графскому, и как он жил от сего местечка не далее двух верст, то надлежало мне тут об нем распроведать, дома ли он, и буде нет, то где и в каком месте мне его найтить можно? Как дело сие надлежало произвесть мне колико как можно искуснее и так, чтобы никто в местечке о намерении моем не догадался и не мог бы ему дать знать, то принужден я был советовать о том с бездельником-доносителем, который, будучи наряжен в солдатское платье, положен у нас был в телегу и покрыт епанчами, чтоб его кто не увидел и не узнал. Сей присоветовал мне завернуть на часок в один из тамошних шинков, и самый тот, в котором останавливаются всегда графские люди, когда приезжают и приходят в местечко, и где нередко они пьют и гуляют, и разговориться в нем как-нибудь с хозяйкою о графе, ибо он не сомневался, чтоб ей не было о том известно, где находился тогда граф наш. Но как домик сей не такой был, где б останавливались проезжие, то сделался вопрос, какую б сыскать вероятную причину к остановке в самом оном, и сие должен был уже я выдумывать. Я и выдумал ее тотчас, несколько подумав. Рассудилось мне употребить небольшую ложь и хитрость, и в самое то время, когда поровняемся мы против того домика, велеть закричать сидевшему с извозщиком моему солдату, чтоб остановились и взгореваться, что будто бы у нас испортилась повозка и надобно было ее неотменно починить, и все сие для того, чтоб, между тем, покуда они станут ее будто бы чинить на улице, мог бы я зайтить в сей дом и пробыть в оном несколько времени.
   Как положено было, так и сделано. Не успели мы с сим домом, который нам проводник наш указал, поровняться, как и закричал солдат мой во все горло:
   -- Стой! стой! стой! Колесо изломалось.
   Вмиг тогда я соскакиваю с повозки и, засуетившимся солдатам своим приказав ее скорее чинить, вхожу в домик и попавшуюся мне в дверях хозяйку ласковейшим образом, по-немецки говоря, прошу дозволить мне пробыть в доме ее несколько минут, покуда солдаты мои починят испортившуюся повозку.
   -- С превеликою охотою, -- сказала она и повела меня к себе в покои, и будучи, по счастию, крайне словоохотна и любопытна, начала тотчас расспрашивать меня, откуда и куда я с солдатами своими еду.
   У меня приготовлена уже была выдуманная на сей случай целая история. Итак, я ну ей точить балы {Заниматься балами. Балы -- лясы, балясы, пустой разговор, остроты, белендрясы.} и городить турусы на колесах {Нести турусы на колесах -- молоть чепуху.} и рассказывать сущую и такую небылицу, что она, разиня рот, меня слушала и не могла всему довольно надивиться; а как спросила она меня, какого я чину и как прозываюсь, то назвал себя майором, а фамилию выдумал совсем немецкую и уверил ее тем действительно, что я был природою не русский, а немец, каковым и почла она меня с самого начала, потому что я говорил по-немецки так хорошо, что трудно было узнать, что я русский. А как я при сем разговоре с нею употребил и ту хитрость, что не только употреблял возможнейшие к ней ласки, но и дал такой тон, что я хотя и в русской службе, но не очень русских долюбливаю, а более привержен к королю прусскому, то хозяйка моя растаяла и сделалась так благоприятна ко мне, что стала даже спрашивать меня, не угодно ли мне чего покушать, и что она с удовольствием постарается угостить меня, чем ее Бог послал.
   -- Очень хорошо, моя голубушка, -- сказал я, -- и ты меня одолжишь тем, я не ел благо еще с самого вчерашнего вечера.
   Вмиг тогда хозяйка моя побежала отыскивать мне масло, сыр, хлеб, холодное жареное и прочее, что у ней было, и накрывать скорее мне на столике скатерть; а я между тем, покуда она суетилась, с превеликим любопытством смотрел на невиданное мною до того зрелище, а именно, как делают булавки; ибо случилось так, что в самом сем доме была булавочная фабрика.
   Севши же за стол, вступил я с потчивающею и угостить меня всячески старающеюся хозяйкою в дальнейшие переговоры. Я завел материю о тамошнем местечке, хвалил его положение, распрашивал, как оно велико, чем жители наиболее питаются, и мало-помалу нечувствительно добрался до того, есть ли в близости вокруг его живущие дворяне, и кто б именно были они таковые. Тогда велеречивая хозяйка моя и вылетела тотчас с именем милостивца и знакомца своего, графа Гревена, самого того, который мне был надобен и до которого и старался я умышленно довести разговор наш.
   Не успела она назвать его, как и возопил я, будто крайне обрадовавшись и удивившись.
   -- Как! Гревен! Граф Гревен живет здесь, и недалеко, ты говоришь?
   -- Так точно, -- сказала хозяйка, -- и не будет до дома его и полумили.
   -- О! Как я этому рад, -- подхватил я, -- скажу тебе, моя голубка, что этот человек мне очень знаком, и я его люблю и искренне почитаю. Года за два до сего имел я счастие с ним познакомиться, и он оказал еще мне такую благосклонность, которую я никогда не позабуду. Но скажи ж ты мне, моя голубка, где ж он? И как поживает? Все ли он здоров и с милым семейством своим? Где ж он живет и не по дороге ли мне будет к нему заехать. Ах! Как бы я желал с ним еще повидаться, с этим добрым и честным человеком! Как еще упрашивал он меня, при последнем с ним расставаньи, чтоб заехал я к нему, если случится мне ехать когда-нибудь мимо его жилища!
   Хозяйка моя сделалась еще ласковее и дружелюбнее ко мне, услышав, что знаю, люблю и почитаю я ее милостивца. Она начала превозносить его до небес похвалами, и означая ту дорогу, по которой надлежало ему ехать и звание его деревни, присовокупила наконец, что вряд ли он теперь дома.
   -- Как? Да где ж он? -- спросил я, будто крайне встужившись, и знает ли она, куда он поехал?
   -- Люди его, -- сказала она мне, -- бывшие у меня только перед вами, сказывали мне, что уже три дня, как его нет дома, и поехал в другую свою деревню, мили за четыре отсюда; и говорят еще, что будто он там продает какую-то землю или уже продал; и поехал брать деньги.
   -- Ах! Как мне этого жаль! -- подхватил я. -- Но не дома ли хоть хозяюшка его?
   -- Нет и ее, а говорят, что поехал он и с нею, и самая барышня с ними, а дома один только старик учитель, да маленькие дети.
   -- Экое, экое горе! -- качая головою сказал я, изъявляя мое будто бы сожаление, но которое я и действительно тогда имел, ибо было мне то крайне неприятно, что графа не было тогда в доме. -- Но не сказывали ль тебе, голубка моя, люди сии, когда они ждут его обратно?
   -- Они ждут возвращения его сегодня же и говорили еще, что какой-то к ним был оттуда приезжий и сказывал, что граф в сегодняшний день выедет.
   -- Сегодня же, -- возопил я, -- о, если б я верно это знал, согласился б истинно даже ночевать здесь и подождать его приезда, так хотелось бы с ним видеться и обнять еще раз сего милого человека; но такая беда, что и медлить мне долго не можно, а спешить надобно за моим делом. Но не знаешь ли ты, моя голубка, в которой стороне эта его другая деревня, не по дороге ли моей и не могу ли я с ним повстречаться, как поеду?
   -- Этого я уже не могу знать, -- сказала она, -- слыхала я, что деревня сия где-то в этой стороне, а слыхнулось и то, что ездит он туда и оттуда двумя дорогами, иногда вот прямо тут и через клочок Польши, а иногда окладником на монастырь католицкий; итак, Богу известно, по которой он ныне поедет.
   Сие последнее извещение было мне очень неприятно, и привело меня в превеликое недоумение, что мне делать; я вышел тогда вон, будто для посмотрения, все ли починено и хорошо ли, а в самом деле, чтоб поговорить и посоветовать с лежащим под епанчею и закутанным проводником моим. Я рассказал ему в скорости всю слышанную историю, и он, услышав ее, сам возгоревался и не знал, как нам поступить лучше. Чтоб на дороге его схватить, это казалось обоим нам для нас еще лучше и способнее, нежели в доме; но вопрос был, которую дорогу нам избрать и по которой ехать к нему навстречу. Обе они были ему знакомы, и долго мы об этом думали; но, наконец, советовал он более ехать по той, которую называла хозяйка окладником {Состоящий в окладе, обложенный, окруженный.} и которая шла вся по землям прусским, а не чрез вогнувшуюся в сем месте углом Польшу, и была хотя далее, но лучше, спокойнее и полистее. Более всего советовал он избрать дорогу сию потому, что лежит на ней один католицкий кластер или монастырь, и что граф всегда заезжает к тамошним монахам, которые ему великие друзья, и любит по нескольку часов проводить с ними время, и что не сомневается он, что и в сей раз граф к ним заедет.
   Я последовал сему его совету и, решившись ехать по сей, распрощался с ласковою своею хозяйкою и, благодаря ее за угощение, просил ее, что если случится ей увидеть графа, то поклонилась бы она ему от меня и сказала, что мне очень хотелось с ним видеться; и пустился наудачу в путь сей.
   Уже было тогда за полдни, как мы выехали из местечка, и я не преминул сделать тотчас все нужные распоряжения к нападению и приказал всем солдатам зарядить ружья свои пулями, а казакам свои винтовки.
   День случился тогда прекрасный и самый длинный, летний. Но не столько обеспокоивал меня жар, сколько смущало приближение самых критических минут времени. Неизвестность, что воспоследует, и удастся ли мне с миром и тишиною выполнить свою комиссию или дойдет дело до ссоры и явлений неприятных, озабочивало меня чрезвычайно, и чем далее подавались мы вперед, тем более смущалось мое сердце и обливалось как бы кровью.
   Уже несколько часов ехали мы сим образом, переехали более двадцати верст, и уже день начал приближаться к вечеру, но ничего не было видно, и ни один человек с нами еще не встречался, и мы начинали уже было и отчаиваться; как вдруг, взъехав на один холм, увидели вдали карету и за нею еще повозку, спускающуюся также с одного холма в обширный лог {Лощина, долина, широкий овраг.}, между нами находящийся; я велел тотчас поглядеть своему проводнику, не узнает ли он кареты; как он с первого взгляда ее узнал и сказал мне, что это действительно графская, то вострепетало тогда во мне сердце и сделалось такое стеснение в груди, что я едва мог перевесть дыхание и сказать команде моей, чтоб она изготовилась и исполнила так, как от меня им дано было наставление. Не от трусости сие происходило, а от мыслей, что приближалась минута, в которую и моя собственная жизнь могла подвергнуться бедствию и опасности. Все таковые господа, думал я тогда сам себе, редко ездят, не имея при себе пары пистолет, заряженных пулями, и когда не больших, так по крайней мере карманных, и они есть верно и у графа, и ну если он, испужавшись, увидя нас его окружающих, вздумает обороняться и в первого меня бац из пистолета! Что ты тогда изволишь делать? Однако, положившись на власть божескую и предав в произвол его и сей случай, пустился я с командою моею смело навстречу к графу. Всех повозок было с нами три; итак, одной из них с несколькими солдатами и половиною казаков велел я ехать перед собою, а другой с прочими позади себя, и приказал, что как скоро телега моя поровняется против дверец кареты, то вдруг бы всем остановиться самим и казакам рассыпаться и окружить карету и повозку со всех сторон.
   Было то уже при закате почти самого солнца, как повстречались мы с каретою. Подкомандующие мои исполнили в точности все, что было им приказано, и не успел я поровняться с каретою, как в единый миг была она остановлена и сделалась окруженною со всех сторон солдатами и казаками. Я тотчас выскочил тогда из своей телеги и поступил совсем не так, как поступили бы, быть может, другие. Другой, будучи на моем месте, похотел бы еще похрабриться и оказать не только мужество свое, но присовокупить к оному крик, грубости и жестокость; но я пошел иною дорогою и, не хотя без нужды зло к злу приумножать и увеличивать испугом и без того чувствительное огорчение, рассудил избрать путь кротчайший и от всякой жестокости удаленный. Я, сняв шляпу и подошед к карете и растворив дверцы у ней, поклонился и наиучтивейшим образом спросил у оцепеневшего почти графа по-немецки:
   -- С господином ли графом Гревеном имею я честь говорить?
   -- Точно так! -- отвечал он и более не в состоянии был ничего выговорить.
   А я, с видом сожаления продолжая, сказал:
   -- Ах! Государь мой! Отпустите мне, что я должен объявить вам неприятное вам известие и, против хотения моего, исполнить порученную мне от начальства моего комиссию. Я именем императрицы, государыни моей, объявляю вам арест.
   Теперь вообразите себе, любезный приятель, честное, кроткое, миролюбивое и добродетельное семейство, жившее до того в мире, в тишине и совершенной безопасности в своей деревне, не знавшее за собой ничего худого, не ожидавшее себе нимало никакой беды и напасти и ехавшее тогда в особливом удовольствии, по причине проданной им весьма удачно одной отхожей и им ненадобной земляной дачи, получившей за нее более, нежели чего она стоила, и в нескольких тысячах талерах состоящую и тогда с ними тут в карете бывшую сумму денег, и занимавшееся тогда о том едиными издевками, шутками и приятными между собою разговорами; и представьте себе сами, каково им тогда было, когда вдруг, против всякого чаяния и ожидания, увидели они себя и остановленными и окруженными вокруг вооруженными солдатами и казаками, и в какой близкой опасности находился действительно и сам я, подходя к карете. Граф признавался потом мне сам, что не успел он еще завидеть нас издалека, как возымел уже сомнение, не шайка ли это каких-нибудь недобрых людей, узнавших каким-нибудь образом о том, что он везет деньги, и не хотящая ли у него отнять их и погубить самого его, и потому достал и приготовил уже и пистолеты свои для обороны; а как скоро усмотрел казаков, останавливающих и окружающих его карету, то сочтя нас действительно разбойниками, взвел даже и курок у своего пистолета и хотел по первому, кто к нему станет подходить, опустя окно, выстрелить и не инако, как дорого продать свою жизнь; но усмотренная им вдруг моя вежливость и снисхождение так его поразили, что опустились у него руки, а упадающая почти в обморок его графиня, власно как оживотворясь от того, так тем ободрилась, что толкая и говоря ему: "Спрячь! спрячь! спрячь скорее!" -- сама мне помогать стала отворять дверцы, и что он едва успел между тем спрятать пистолет свой в ящик под собою.
   Вот сколь много помогла мне моя учтивость и как хорошо не употреблять, без нужды, жестокости и грубости, а быть снисходительным и человеколюбивым.
   Теперь, возвращаясь к продолжению моего повествования, скажу вам, что сколько сначала ни ободрило их мое снисхождение, но объявленный арест поразил их как громовым ударом.
   -- Ах! Боже превеликий! -- возопили они, всплеснув руками и вострепетав оба.
   И прошло более двух минут, прежде нежели мог граф выговорить и единое слово далее; наконец, собравшись сколько-нибудь с силами, сказал мне:
   -- Ах! Господин офицер! не знаете ли вы, за что на нас такой гнев от монархини вашей? Бога ради, скажите, ежели знаете, и пожалейте об нас бедных!
   -- Сожалею ли я об вас или нет, -- отвечал я ему, -- это можете вы сами видеть, а хотя б вы не приметили, так видит то Всемогущий; но сказать вам того не могу, потому что истинно сам того не знаю, а мне велено только вас арестовать и...
   -- И что еще? -- подхватил он скоро. -- Уже сказывайте скорей, ради Бога, всю величину несчастия нашего!
   -- И привезть с собою в Кенигсберг! -- отвечал я, пожав плечами.
   -- Обоих нас с женою? -- подхватил он паки, едва переводя дух свой.
   -- Нет, -- отвечал я, -- до графини нет мне никакого дела, и вы можете, сударыня, быть с сей стороны спокойны, а мне надобны еще ваш учитель, да некоторые из людей ваших, о которых теперь же прошу мне сказать, где они находятся, чтоб я мог по тому принять мои меры.
   -- Ах! Господин офицер! -- отвечал он, услышав о именах их. -- Они не все теперь в одном месте, и один из них оставлен мною в той деревне, из которой я теперь еду, а прочие с учителем в настоящем моем доме и в той деревне, куда я ехал и где имею всегдашнее мое жительство.
   -- Как же нам быть? -- сказал я тогда. -- Забрать мне надобно необходимо их всех, и как бы это сделать лучше и удобнее?
   -- Эта деревня, -- отвечал он, -- несравненно ближе к той, так не удобнее ли возвратиться нам, буде вам угодно, хоть на часок в сию, а оттуда уже проехать прямою дорогою в дом мой, и там отдам я уже и сам вам всех их беспрекословно.
   -- Хорошо! Государь мой! -- сказал я и велел оборачивать карете назад, а сам, увидев, что карета была у них только двуместная и что самим им было в ней тесновато, потому что насупротив их сидела на откидной скамеечке дочь их, хотел было снисхождение и учтивство мое простереть далее и сесть в проклятую свою и крайне беспокойную фуру; однако они уже сами до того меня не допустили.
   -- Нет! нет, господин поручик, -- сказали они мне, -- не лучше ли вместе с нами, а то в фуре вам уже слишком беспокойно.
   -- Да не утесню ли я вас? -- отвечал я.
   -- Нет, -- сказали они, -- места довольно будет и для вас, дочь наша подвинется вот сюда, и вы еще усядетесь здесь.
   -- Очень хорошо, -- сказал я, и рад был тому и тем паче, что мне и предписано было не спускать графа с глаз своих и не давать ему без себя ни с кем разговаривать.
   Таким образом, усевшись кое-как в карете с ними, поехали мы обратно в ту деревню, откуда он ехал. И тогда-то имел я случай видеть наитрогательнейшее зрелище, какое только вообразить себе можно. Оба они, как граф, так и графиня, были еще люди не старые и, как видно, жили между собою согласно и друг друга любили искренно и как должно; и как оба они считали себя совершенно ни в чем не виноватыми, то, обливаясь оба слезами, спрашивали друг друга, и муж у жены, не знает ли она какой несчастию их причины и чего-нибудь за собою, а она о том же спрашивала у мужа и заклинала его сказать себе, буде он что знает за собою, и он клялся ей всеми клятвами на свете, что ничего такого не знает и не помнит, за что б мог заслужить такое несчастие. А как самое несчастие воображалось им во всей величине своей, то оба погружались они не только в глубочайшую печаль, но и самое отчаяние. Несколько времени смотрел я только на них и на обливающуюся слезами и молчавшую дочь их, девочку лет двенадцати или тринадцати и, сожалея об них, молчал; но, наконец, как они мне уж слишком жалки стали, то стал я их возможнейшим образом утешать и уговаривать и употреблял на вспоможение себе всю свою философию. Сперва не хотели было они нимало внимать словам моим, но как увидели, что я говорил им с основанием и всего более старался убедить их к возвержению печали своей на Господа и к восприятию на него надежды и упования, могущего не только уменьшить несчастие их, которого существо всем нам было еще не известно, но и совершенно их избавить, и уверять их, что он и сделает то, а особливо, если они ни в чем не виноваты; то влил я тем власно как некакой живительный бальзам в их сердце и вперил в них о себе еще несравненно лучшее мнение, нежели какое они сначала восприяли. Со всем тем, имея о всех наших русских как-то предосудительное мнение, чуть было не покусились они соблазнять меня деньгами и отведать подкупить и склонить к тому, чтоб я им дал способ скрыться и уехать в соседственную Польшу. О сем намекали они уже друг другу, говоря между собою по-французски и думая, что я сего языка не разумею, и вознамерились было уже пожертвовать хоть целою тысячью талеров, если дело пойдет на лад и я на то соглашаться стану, а особливо побуждало их к тому и то, что деньги у них были к тому готовы и вместе с ними в карете; но я при первом заикнувшемся мне издалека слове тотчас сказал им, чтоб они о том пожаловали и не помышляли и что видят они пред собою во мне честного и такого человека, который ни на что чести своей не променяет и не польстится ни на какие тысячи, хотя б их в тот час же получить было можно. Таковое бескорыстие не только их удивило, но и вперило их ко мне множайшее почтение и такую доверенность, что они не усумнились признаться мне, что находятся с ними в карете многие тысячи; а при сем самом случае граф и признавался мне в том, как почел было нас разбойниками и хотел меня застрелить и, чтоб в истине слов своих меня удостоверить и приобресть более себе доверия, то достал даже и самый спрятанный им пистолет и, выстрелив из обоих их с дозволения моего на воздух, хотел было для напоминания о сем случае меня подарить оными, но я и от сего подарка учтиво отказался.
   В сих собеседованиях доехали мы до того католицкого монастыря, в который он действительно тогда заезжал и мимо ворот которого надлежало нам тогда ехать. Тут из опасения, чтоб не мог граф каким-нибудь образом у меня ускользнуть в оный и из которого мне трудно б было его уже получить, велел я казакам ехать поближе к карете и окружить оную, но тем несколько пообиделись уже и мои арестанты.
   -- Ах! Господин поручик, -- говорил мне граф. -- Пожалуйте, в рассуждении нас ничего не опасайтесь. Когда мы при всем несчастии своем утешены по крайней мере тем счастием, что находим в вас такого честного, благородного, разумного и великодушного человека, то не похотим никогда сами, чтоб вы за нас претерпели какое зло и могли подвергнуться какому-нибудь бедствию; сохрани нас от того боже! Несчастие наше произошло не от вас, а как мы не сомневаемся, по воле божеской: так его воля и будь с нами; но вам на что же за нас несчастным быть? Нет, нет! Сего не хотим и не похотим мы сами.
   Я благодарил их за сие, но присовокупил, что был бы еще довольнее, если б мог получить от них уверительное слово, что и в обоих деревнях их не будет делано ни малейшего шума и препятствия мне в исполнении всего того, что мне от начальства приказано.
   -- В противном случае, было б вам известно, -- присовокупил я, -- что отдана в волю мою не только что иное, но даже и самая жизнь ваша. А сверх того, вот прочтите сами данное мне открытое повеление всем прусским жителям и начальствам, по силе которого могу я везде и от всех получить вспомоществование, если б и команда моя оказалась недостаточна.
   -- Сохрани нас от того, Господи, -- возопили они, -- чтоб нужда дошла до такой крайности, но мы вам даем не только честное слово, что ни малейшего нигде не будет шума и препятствия, но утверждаем слово свое и всеми клятвами в свете.
   Они и сдержали действительно слово, и я не только обеспечен был совершенно с сей стороны, но имел удовольствие видеть их обходящихся со мною, как бы с каким-нибудь ближним родственником. Но я возвращусь к продолжению моей истории.
   К помянутой деревне его доехали мы не прежде, как уже в сумерки, не въезжая в оную, остановились у тамошнего приходского священника или пастора, старика доброго и набожного, постаравшегося нас всячески угостить и накормившего нас хорошим ужином, а между тем посылал граф в деревню свою за человеком мне надобным, которого и привезли ко мне тотчас. Мы набили на него превеликие колодки и, поужинав, тотчас пустились опять в путь и для скорейшего переезда прямо уже чрез оный вдавшийся в Пруссию узкий угол Польши. Мы ехали во всю ночь напролет, и ночь сия была мне крайне мучительная; ибо как передняя скамеечка, на которой я сидел с их дочерью, была узенькая и низковата, и мне ног никуда протянуть было не можно, то сиденье для меня было самое беспокойное и мучительное, и я во всю ночь не смыкал глаз с глазом и только что посматривал на казаков, окружающих верхами карету нашу.
   Мы приехали в настоящий дом его не прежде, как уже гораздо ободняло {Рассвело, настало утро.}, и граф повел меня прямо в то место, где был учитель. Мы застали доброго и честного старика сего еще спящим, и граф, разбуживая его, сказал:
   -- Вставай-ка мой друг! Небу угодно было, чтоб постигло нас обоих с тобою несчастие, чуть ли нам с тобою не побывать в Сибири!
   Я не мог тогда довольно надивиться твердодушию старика того. Не приметил я ни в виде его ни малейшей перемены, ни ужаса и в словах смущения, а сказав только:
   -- Ну, что ж! Его святая воля и буди с нами! -- и начал тотчас с столь спокойным духом одеваться, как бы ничего не произошло и не бывало. Со всем тем удивился я тому, что граф упомянул при сем случае о Сибири, и потребовал от него в том объяснения.
   -- Ах! Господин поручик! -- сказал он. -- Теперь не сомневаюсь я почти, чтоб не побывать мне в Сибири самой. Мнимый и больным называющийся солдат ваш в фуре, как ни скрывался под епанчею, но люди мои узнали в нем прежнего сотоварища, ушедшего от меня за несколько дней до сего времени и величайшего плута и бездельника. И как теперь мы ясно видим, что все несчастие наше терпим от него и, верно, не кто иной, как он, налгал на нас по злобе какую-нибудь небылицу, то ведая ваши строгие в сем случае законы, и предчувствую, что повезут нас в Петербург в вашу Тайную Канцелярию, а оттуда, боюсь, чтоб не сослали нас в Сибирь. Жена моя с ума теперь сходит, узнав о сем бездельнике, и почитает меня уже совсем погибшим; не можно ли вам, господин поручик, ее сколько-нибудь уговорить и утешить?
   -- С превеликим удовольствием, -- сказал я и побежал тотчас в ее покой, и нашед ее плачущую навзрыд над малолетними детьми своими и называющую их бедными уже и несчастными сиротами, так печальною сценою сею растрогался, что, утирая собственные слезы, из глаз моих поневоле текущие, начал говорить ей все, что только мог придумать к ее утешению, и как их всего более устрашала Сибирь и она за верное почти полагала, что мужа ей своего на веки более не видать, и что он погибнет невозвратно, то клялся и божился я ей, что она напрасно так много тревожится и предается отчаянию, и уверял обоих их свято, что буде действительно не знают они за собою никакого важного преступления, например действительного умысла против государыни или измены настоящей, то не опасались бы нимало ссылки в Сибирь.
   Правда, говорил я далее, то посылки в Петербург, не уповаю я, чтоб могли они избавиться; но дело в том только и состоять будет, что они побывают в Петербурге.
   -- Поверьте мне как честному и никак вас не обманывающему человеку, что и там люди, имеющие сердца человеческие, а не варвары, и не всех определяют в ссылку в Сибирь, на кого от бездельников таких, каков ваш бывший слуга, бывают доносы; и как опытность доказала, что из тысячи таких доносов бывает разве один только справедливый, то и оканчивается более тем, что их же канальев, пересекут и накажут, а обвиняемые освобождаются без малейшего наказания; а то же, помяните меня, воспоследует, сударыня, и с вашим сожителем.
   Сими словами утешил и ободрил я настолько удрученную неизобразимою горестию графиню, а чтоб и более ее подкрепить, то, взяв ее за руку и шутя, продолжал:
   -- Полно, сударыня! Полно прежде времени так сокрушаться, а подите-ка лучше напоите нас чаем или кофеем, да прикажите скорее нам что-нибудь позавтракать изготовить; да не худо бы и на дорогу снабдить нас каким-нибудь пирогом и куском мяса. Ступайте-ка, сударыня, и попроворьте всем этим; мне ведь долго здесь медлить не можно: и так я, из снисхождения к вам, промедлил долее, нежели сколько мне надлежало.
   Сие побудило всех просить меня убедительнейшим образом, чтоб помедлить еще часа два или три времени, дабы успеть можно было собрать графа в такой дальний путь и снабдить всем нужнейшим, а я, под условием, чтоб графиня более не плакала, охотно на то и согласился.
   Она и действительно, ободрясь тем, стала всем проворить так хорошо, что вмиг подали нам и чай, и кофей, а часа чрез два потом изготовлен был уже не только завтрак, но и обед полный, а сверх того успела она и напечь, и нажарить, и напряжить {Нажарить в масле.} всякой всячины нам на дорогу, а не позабыта была и вся моя команда, но накормлена и напоена досыта.
   Наконец настала минута, в которую надлежало графу расстаться с домом, имением, с милою и любезною женою и со всеми малолетними детьми и расставаться когда не на век, так, по крайней мере, на неизвестное время. Каково расставание сие было, того описать никак не могу, а довольно, когда скажу, что было оно наичувствительнейшее и могущее растрогать и самого твердодушнейшего человека. Весь дом собрался для провожания графа: все, от мала до велика, любили его, как отца; все жалели об нем и прощались с ним, обливающимся слезами; что ж касается до графини, то была она вне себя и в таком состоянии, что я без жалости на нее смотреть не мог. Но всего для меня чувствительнее было, когда начал граф прощаться с детьми своими и, как не надеющийся более их видеть, благословлять их и целовать в последний раз.
   Езда наша была довольно успешна, спокойна и даже весела для нас. Мы ехали все вместе: я, граф и учитель в графской весьма спокойной одноколке на четырех колесах, и не успела первая горесть сколько-нибудь поутолиться, как и вступили мы в разговоры о разных материях. И как старик учитель был весьма доброго, веселого и шутливого характера, то и умел он разговорам нашим придавать такую живость и издевками своими так успокоить и развеселить графа, а меня даже хохотать иногда заставить, что казалось, будто едем мы все не инако, как в гости; но веселость сия продлилась только до того времени, как приехали мы в Кенигсберг, ибо тут подхватили их тотчас от меня и чрез несколько часов повезли их на почтовых в Петербург, карауля их с обнаженными шпагами.
   Губернатор был очень доволен исправным выполнением его повеления и благодарил меня за то; а как восхотел от меня слышать все подробности моего путешествия, то расхвалил меня в прах, что я поступил так, а не инако, и я так повествованием моим его разжалобил, что он сам стал искренне сожалеть о графе и желать ему благополучного возвращения.
   Сие, к общему нашему удовольствию, и воспоследовало действительно, и он возвратился к нам в ту же еще осень, не претерпев ни малейшего себе наказания в Петербурге, и я проводил его из Кенигсберга с радостными слезами на глазах. При расставаньи с ним я имел удовольствие видеть его благодарящего меня, со слезами на глазах, за все мои к нему ласки и оказанное снисхождение и уверяющего с клятвою, что он дружбы и благосклонности моей к себе по гроб не позабудет и что все его семейство обязано мне бесконечною благодарностью. Сим окончилось сие происшествие.
   Других же, подобных тому, не было во все лето; почему и остается мне теперь заменить сей недостаток кратким повествованием о главнейших происшествиях войны нашей в сие лето; но сие учиню не прежде как в последующем письме, поелику сие и без того уже слишком увеличилось, а между тем остаюсь, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.
  

Письмо 88-е.

  
   Любезный приятель! Между тем как у нас все упомянутое в последних моих письмах в Пруссии и в Кёнигсберге происходило, в Европе продолжалась по прежнему война, и кровь человеческая проливалась по пустому. Лето сего 1761 года было хотя и не так кровопролитно, как в предследующие годы и не было хотя во все продолжение оного ни одной генеральной и большой баталии, однако несмотря на то, на многих небольших сражениях и стычках, также при осадах некоторых городов, народа погублено великое множество, а в числе оного легло много и русских голов в землях чуждых и иноплеменных и, к сожалению, без малейшей пользы для любезного отечества нашего. И как в войне сего года имели и мы великое соучастие, то и расскажу вам, хотя вкратце, историю войны сей в сие лето.
   Кровопролитная война сия, продолжавшаяся уже столько лет сряду, всем воюющим народам так наскучила, что все они уже вожделели мира; но не такого расположения были их обладатели. Один только прусский король, доведенный всеми прежними кампаниями до великого изнеможения, охотно уже желал мира, но желал его без всяких с своей стороны пожертвований. Цесарева была так еще напыщена тогда, что недовольна бы еще была и возвращением ей Шлезии, буде бы не удалось ей притом достичь главной своей цели и унизить короля прусского в класс маленьких князей. Наша императрица уже нарочито утолила свой гнев на короля и не отреклась бы войну окончить. Но как Пруссию почитала она власно как своею провинциею, а добровольной уступки оной ожидать было не можно, то и нужно доставать ее было ничем иным, как продолжением войны. Шведам и шведскому двору война с Пруссиею с самого начала была ненавистна, но бразды правления были все еще в руках государственного совета, повинующегося повелениям французского двора, французский же народ более всех вожделел окончания такой войны, которая изнурила государство их и деньгами и людьми, была совсем противна интересам государственным, начата по фантазии, а по корыстолюбию и для приватных интересов министров и королевских любовниц была продолжаема; война, которая покрывала их только стыдом и бесчестием и которая, и в случае самого лучшего успеха, не обещала никакой для французского народа пользы.
   По всем сим обстоятельствам уже начинали кой-где заговаривать о мире, и назначаем был город Аугсбург для конгресса, и уже предлагаем был от короля прусского и прожект к оному, и он, желая получить себе Саксонию, уже вознамеривался расстаться и с Пруссиею и со всеми своими Вестфальскими провинциями; однако все сие не состоялось и война должна была продолжаться по прежнему.
   Всходствие чего и деланы были всеми воюющими державами опять, в продолжение зимы, все нужные приготовления к наступающей новой кампании и вымышляемы были разные прожекты и планы, как кому воевать и что предпринимать в то лето; и как главнейшую ролю во всей этой войне играла цесарева и у ней было все еще на уме и главнейшею целью завоевание Шлезии, то, сообразно с тем, расположен был так и план всем военным действиям и назначено было, чтоб быть главным действиям тут и паки совокупными силами, и чтоб опять всячески стараться соединить нашу армию с цесарскою и совокупно напасть единожды на короля прусского и победив, выгнать его совсем из Шлезии и овладеть оною. А чтоб надежнее мог быть в том успех, то и назначен был в сей раз командиром цесарской армии не прежний граф Даун, которого медленностию и неповоротливостию были недовольны, а деятельный и прямо неутомимый и расторопный генерал Лаудон. Дауну же велено было, соединившись с имперскими войсками, защищать Саксонию, между тем как в Вестфалии и гановерских местах против союзников действовали обе французские армии под командою принца Субиза и Броглио. Наконец, чтоб сделать еще более прусским войскам развлечения, то положено, чтоб мы отделили от своей армии сильный корпус в Померанию и еще бы раз испытали осадить город Кольберг, употребив уже к тому при вспоможении нашего и шведского флота гораздо множайшие силы и старались бы как можно овладеть оным, а с ним вместе и всею Помераниею.
   Вот какой план сделан был с стороны нашей и цесарской; чтож касается до короля прусского, то сей, потеряв весьма много чрез смерть короля аглинского, наилучшего своего союзника, и не получая уже более от агличан помощных денег, и растеряв почти всех своих генералов и старых солдат, принужден был принимать другие меры и, вместо прежней наступательной войны, вести в сей год более оборонительную и, по малолюдству своему, убегать колико можно генеральных баталий. И как ему все планы и сокровенные намерения неприятелей его были известны, то он, сообразуясь с ними, и разделил войска свои так, чтоб везде можно было ему сделать не только сильный отпор, но в намерениях неприятелей своих повсюду и препоны и помешательства. Итак, против французов отправил он родственников своих принца Фердинанда и наследного принца Брауншвейгского, обоих великих полководцев и героев, и поручил им, с маленькою их союзною армиею, занимать французов и всячески стараться их вытеснить из ганноверанских, вестфальских и гессенкассельских земель; против Дауна поставил он брата своего принца Гейнриха с нарочитою армиею. Померанию прикрывать и защищать от нас Кольберг поручил он родственнику своему принцу Евгению виртенбергскому и некоторым другим генералам с небольшим корпусом; движения же нашей главной армии примечать, и в походе возможнейшие делать остановки и помешательства поручил наилучшим своим генералам, а сам, с наилучшею частию своего войска, вознамерился быть против Лаудона и употребить все силы и возможности к тому, чтоб не допустить его соединиться с нами и напасть на него совокупными силами и положил, в первый еще раз, убегать колико можно в сие лето генерального сражения, которое выиграть он, по малосилию своему, никак уже не надеялся.
   Итак, всходствие сего плана, не успела весна начаться, как родственники его, принц Фердинанд и принц Брауншвейгский и открыли кампанию, и для лучшего успеха очень рано, и даже еще в феврале. И как французы всего меньше толь раннего начатия военных действий ожидали, то союзникам и удалось их далеко оттеснить и, принудив, оставить многие захваченные ими места податься назад до самого города Касселя; но в сем городе засев удержали они, наконец, стремление пруссаков и ганноверанцев, имели с ними несколько сражений, но не весьма знаменитых, с неодинаковым счастием. Иногда побивали союзники их, а иногда получали они выгоды над ними, и воина сия продолжалась у них во все лето и кончилась почти ни на чем, чему всему причиною было наиболее несогласие и вражда между собою обоих французских полководцев.
   Что касается до нашей армии, то она не так была поспешна: но новый ее предводитель г. Бутурлин, хотя тронулся с места и несколько ранее против прошлогоднего, однако, не прежде как в июне, дождавшись подножного корма; но прежде выступления своего в поход, отделил он от себя корпус в 27-ми тысячах состоящий, и поручив оный графу Румянцову, отправил оный в Померанию для третичной осады города Кольберга.
   Армия наша пошла четырьмя дивизиями по прежнему в Польшу и в Познань, где заготовлены были для нее по прежнему главные и большие магазины. Первая дивизия была под командою Фермора и шла на Сироков, вторая, предводимая князем Голицыным, на Познань, третью вел князь Долгоруков, а четвертая составляла резервный корпус и поручена была в команду графу Чернышову.
   По довольно медленном походе прибыл наконец сам генерал-фельдмаршал, 13 июня, в Познань со всем своим генеральным штабом, а князь Голицын, со второю дивизиею, перешел уже между тем реку Варту и там расположился лагерем. В Познани было обыкновенное рандеву или сборище всей армии, и тут простоял г. Бутурлин около двух недель и проводил сие время с одной стороны в сборах и в распоряжениях -- как иттить далее и обороняться против делающих нам повсюду помешательство в походе пруссаков. Сии, в числе 12,000, стояли под командою генерала Гольца при Глогау, и король, усилив его еще девятью тысячами, прислал повеление затруднять всеми образами наше шествие и нападать везде на отделенные наши корпусы. Но как сей генерал их скоропостижно умер, то принял команду над ними славный их наездник генерал Цитен и тотчас вошел в Польшу. Самое сие и побудило нашу армию соединиться скорее вместе и принять к дальнейшему шествию лучшие уже меры.
   Другое дело, сделанное господином Бутурлиным в Познани, было неожидаемое никем арестование главного нашего наездника, генерала-майора Тотлебена и отправление его как некоего злодея и преступника в Петербург. Известие сие поразило и армию всю и нас всех в Пруссии неописанным удивлением. Я уже упоминал прежде, что генерал сей сделался было у нас очень славным, командовал всеми легкими войсками и все войско его любило и полагало на него великую надежду. Никто тогда не знал тому причины, но после сделалось известно, что пострадал он и пострадал дельно за слишком уже снисходительные свои поступки в минувшем году к берлинским жителям при взятии им сего города. А носилась молва, что открыты были за ним и другие пакости; но как бы то ни было, но он был как злодей арестован, и команда над легкими войсками поручена генералу-майору Берху.
   Сколько известие сие было для нас поразительно, столько досадно было слышать о главном командире всей нашей и драться с королем прусским идущей армии, господине Бутурлине, что он не отставал от прежней своей дурной, гнусной и всего меньше предводителю такой великой армии приличной привычки. Как прежний с ума сходил на псовой охоте и зайцах, так сей никак не мог и во время важного похода сего отвыкнуть от частого и беспрерывного почти куликанья. То и дело привозились к нам о сем вести, и с одной стороны смешные, а с другой наидосаднейшие анекдоты. Ибо генерал сей при сих куликаньях своих делал бесчисленные глупости и не редко просиживал целые ночи в кружку с гренадерами, заставляя их с собою пить, петь песни и орать, и полюбившихся ему жаловал прямо в офицеры и даже в майоры, а проспавшись прашивал их просьбою сложить с себя чины и сделаться опять тем же, чем были. В сих-то и подобных тому делах упражнялся он, между тем как король прусский, которому все сие было известно, стоючи с армиею своею в Шлезии, вымышлял все средства к недопущению нас соединиться с цесарскою армиею и Лаудоном, который, получив тогда впервые еще главную над цесарскою армиею команду, бесился и досадовал на нас, что мы так долго мешкали и шли медленно: ибо как ему именно от двора своего запрещено было вступать с пруссаками прежде прибытия нашего в дело, а приказано всячески убегать сражения, то, по самому тому, и принужден он был на другом краю Шлезии в горах стоять целых два месяца по пустому и упускать наилучшее время и удобнейший случай к нападению на короля прусского.
   Наконец, 27 июня тронулся г. Бутурлин из Познани, и армия наша потянулась вдоль подле Шлезии к столичному шлезскому городу Бреславлю. Шествие сие было также очень медленное и затрудняемое повсюду пруссаками, почему и пришла армия к Бреславлю не прежде как 4-го августа, между которым временем спешил и Лаудон с цесарскою армиею иттить к нам на встречу. Чтож касается до короля прусского, то сей учинил в сие время невероятное и почти совсем невозможное дело, ибо, выступив из того места, где стоял со всею соединенною вместе своею армиею и многочисленною артиллериею, которой одной, кроме полковых пушек, было до 130 тяжелых орудий, пошел форсированными маршами и с такою скоростию в сторону к нам, что в немногие дни перешел множество миль и самым тем перехватил нашей армии путь и не допустил нас до столь скорого соединения с цесарцами, как того мы с обеих сторон желали.
   К сему, сделанному королем прусским совсем нами неожидаемому помешательству, много помогло и то, что мы, не думая ни мало осаждать город Бреславль, да и будучи к тому не в состоянии, а став подле оного, промедлили тут несколько дней и занимались, сами не зная для чего, деланием батарей и стрелянием по городу из пушек и гаубиц, также раздаванием солдатам привезенных в армию около сего времени серебряных медалей за победу над прусаками при городе Франкфурте.
   Как королю прусскому помянутым образом удалось перехватить нам путь и затруднить даже самую переправу чрез реку Одер, то принуждено было, как с нашей, так и с цесарской стороны, предпринимать разные окружные марши и контрамарши для желаемого соединения, и Лаудон с своей стороны толико был в сем случае расторопен и рачителен, что чрез несколько дней нашел средство, оставив армию свою, и с одною только своею в 50-ти эскадронах состоящею конницею, прискакать к нашей армии для подкрепления оной и с тем, чтоб убедить нас тотчас напасть на короля прусского и дать с ним баталию.. Но все его труды остались тщетны: мы никак не согласились драться одни без его пехоты и он принужден был ехать опять назад к своей армии, ничего не сделав. Наконец, по сделанным еще разным маршам и контрамаршам, 12-го августа воспоследовало при местечке Стригау толь давно вожделенное и четыре уже года искомое соединение цесарской армии с нашею, и как у нашей был уже недостаток в провианте, то Лаудон тот час и снабдил ее оным; -- но чтож воспоследовало далее?
   Как чрез соединение сие сила наша сделалась уже несравненно уже превосходнее короля прусского, ибо одна и наша армия состояла более, нежели в 60-ти тысячах, а цесарская в 72-х тысячах, а у короля и всего было не более 50-ти тысяч человек в его армии, то он, сделавшись слишком против нас слаб, отошел тотчас назад и расположился подле самого славного и крепкого своего города Швейдница лагерем. Наши же армии тотчас последовали за ним и окружили его полуциркулем так, что у него остался один только тыл на свободе, а чрез то и приведен он был в критическое и столь дурное положение, в каковом он не бывал еще никогда во все продолжение войны сей. Любимая его охота была давать сражения, но в сей раз и при такой несоразмерности в силах, было бы то для его сущая дерзость и неблагоразумие, ибо и самая победа не инако могла б быть куплена, как слишком дорогою ценою, а притом, в рассуждении столь многочисленных неприятельских армиях и мало бы принесла ему пользы; напротив того, потеряние баталии произвело бы страшные и бедственнейшие для его последствия. В сей крайности находясь и не долго думая, решился он как можно избежать сражения, и для лучшего в том успеха приступить к тому, к чему он никогда не приступал и о чем никогда и говорено не было, а именно к окопанию всего лагеря своего шанцами и к превращению всего оного в некоторый род крепости непреодолимой.
   Великое предприятие сие и начал он производить ни мало не медля и употребил к тому самое то драгоценное время, покуда предводители обеих наших армий между собою строили чины, сзывали военные советы, сумневались и делали планы и распоряжения, как мы атаковать лучше короля в его лагере. Ибо как Лаудон получил уже от монархини своей разрешение на все и ему предано было на волю -- давать ли баталию или оной убегать, то и хотел он непременно и ни мало не медля атаковать короля, к чему сначала склонен был и наш господин Бутурлин; но как надобен был к тому план, и сей, по причине несогласных и противоположных мнений и разных между нашими и австрийскими войсками политических и военных оснований, неодинаковых военных обыкновений, многих сумнительств и многоразличных потребностей, никак не мог в одни сутки сделан и все нужные распоряжения к тому учинены быть, то чрез самую сию медленность и упущено было, так сказать, золотое и удобнейшее к атакованию короля время; а сей, употребив невероятную поспешность и заставив денно и нощно работать всю свою армию -- так что всегда одна половина оной работала, а другая отдыхала -- и успел в самое короткое время не только весь свой лагерь обрыть преглубоким и прешироким рвом и высоким валом, но все линии связать шанцами и редутами, укрепить лагерь свой двадцатью четырьмя большими батареями, пред линиями поставить где рогатки, где палисадники, а пред ним прорыть в три ряда волчьи ямы, гдеж был лес, там поделать засеки и установить егерями; случившиеся же посреди лагеря четыре холма превратить в сущие бастионы, а бывшую на левом крыле гору, сделать почти настоящею цитаделью. Словом, повсюду видны были только батареи, и всякая из них снабдена была еще особого рода двумя ямами, наполненными порохом и гранатами, которые, проведенными от них кишками с порохом, можно было издалека зажигать. Сверх того велел король для батарей своих привезть из города некоторое число больших пушек, так что всех их расставлено было 460 орудий, а притом сделано 182 подкопа и все сие расположено было более на высотах, до которых и без того, за множеством речек, топких ручьев и вязких лугов, дойтить было трудно.
   Все сие огромное дело, расположенное и производимое с величайшим рассмотрением, по правилам строгой тактики и сделавшееся удивительным, образцовым и примерным, начато и окончено пруссаками в течение трех суток; так что предводители обеих наших армий, согласившись между тем о нападении на короля и обо всем условившись и уговорившись и хотев начинать уже дело, вдруг, вместо лагеря прусского, увидели пред собою целый ряд крепостей, произведенных власно как некаким волшебством, и как для атакования сих и приступания к оным потребны были совсем иные и новые меры и планы, и при делании оных являлись отчасу множайшие трудности: то на держанном о том в нашем российском лагере большом военном совете, при котором присутствовал и Даудон, предводитель наш господин Бутурлин прямо объявил, что он не хочет с армиею своею ни на что отважиться, а если дойдет между цесарцами и прусаками дело до атаки, то он отделит от своей армии корпус войск к ним на подкрепление. А и в самом деле атакование тогдашнего прусского лагеря была б самая дерзость, ибо надлежало пролить наперед целые реки крови, покуда бы дошло дело до ручной схватки за линиями внутри лагеря, и дело сие таково было, что и самые мужественные воины трепетали от единого помышления о том.
   Совсем тем Лаудону непременно хотелось на сей великий опыт отважиться, и тем паче, что как бы урон ни велик мог притом быть, но победа сделалась бы решительною для всей войны тогдашней, и произвела бы вожделеннейшие действия; в случае ж неудачи, не могло произойти важных и вредных последствий; и потому и у потреблял он наивозможнейшие старания к преклонению г. Бутурлина к сему отважному предприятию, но сей, для многих и разных причин и обстоятельств, не хотел никак на то склониться, но держался крепко сказанного единожды слова, что он не хочет ни на что отважиться.
   Между тем, как каковые совещания и уговаривания происходили и несколько дней длились, был король прусский в ежечасной готовности к сражению. Днем, когда можно было все наши движения видеть, солдаты его должны были отдыхать, а как скоро наступали сумерки, то сниманы были все палатки, и весь армейский обоз отсылался под пушки крепости Швейдница и все полки становились позадь валов, в ружье, и как вся пехота, конница и артиллерия, в каждую ночь стояла в ордер-баталии. Сам король находился всегда на главной батарее, где становилась для него маленькая палатка; но и его собственный обоз на всякую ночь отвозился прочь, а поутру опять привозился, и войски, не прежде как по восхождении уже солнца, клали ружье и разбивали опять лагерь. Кроме сего, терпела армия очень много от ужасных жаров, в самое то время бывших, и от оскудения, кроме хлеба, во всех прочих съестных припасах. Во всей армии не было почти ничего мяса и другой провизии, и солдаты наскучили уже до чрезвычайности есть один хлеб С водою; а сверх того, измучились все и от бессонницы и неудовольствие в армии было всеобщее, так что если б не удерживали валы и окопы, то верно бы она разбежалась на половину.
   Но как самое сие обстоятельство, что не могло быть из прусской армии дезертиров, чрез которых можно б было узнать о происходившем в лагере у пруссаков, и увеличивало нерешимость наших предводителей, то и стояли они несколько дней без всякого дела и поедали тщетно провиант, в котором начинал уже являться недостаток, а король прусский и ожидал тогда спасения себе всего более от голода. Сам же с сей стороны был совершенно обеспечен, потому что в Швейднице были у него запасены огромные магазины провианта и фуража; а о наших армиях он не сомневался, что им скоро есть будет нечего, потому что все окрестности так уже были очищены, что шефель, или пол-осмина ржи, покупался по 15-ти талеров, да и тому были рады. Нашей армии оскудение сие сделалось прежде всех чувствительно: к тому ж, король постарался нужду нашу еще больше увеличить и ввергнуть предводителя нашего в превеликую заботу и опасение. Он отправил генерала Платена с 7,000 человек к нам в тыл. Сей генерал, врезавшись в Польшу, нашел при Гостине наш вагенбург, окопанный ретраншаментом и прикрытый 4,000 человек. Он напал на оный и, вломившись в него, не учинив ни одного выстрела, а на штыках, и овладев оным, побил все прикрытие, взял до 2,000 человек в полон, сожег все фуры и повозки, коих число простиралось до 5,000, разорил у нас три больших магазина и угрожал даже разорением самого главного в Познани, а все сие и побудило фельдмаршала нашего, г. Бутурлина, иттить скорее назад, чтоб не погубить всей армии своей голодом.
   Итак, препроводив целых двадцать дней в делании и переделывании планов и паки отметании оных, выходивши два раза вместе с цесарцами из лагеря, для действительного уже нападения на пруссаков, и ничего не сделав, возвращаясь опять в лагерь, оставлены были им наконец все замыслы и намерения, отобраны назад все розданные уже диспозиции, и г. Бутурлин наш, оставив при цесарцах графа Чернышова, с корпусом в 20-ти тысячах состоящим, сам со всею достальною нашею армиею отошел от цесарцев и пошел назад в Польшу и в те места, откуда он в поход свой отправился.
   Известие об отшествии нашей армии произвело торжество и радость в прусском лагере. Все радовались и торжествовали, как бы получив какую-нибудь преславную победу. И хотя Лаудонова армия, с оставленным при опой российским корпусом, была почти вдвое сильнее еще королевской,-- однако они вдруг перестали принимать прежние меры к обороне. Они не стали уже по вечерам снимать лагеря, не стали отправлять назад обозов и не стали уже более по ночам становиться во фрунт, а большие пушки отвезены были назад в Швейдниц; из ям порох, гранаты и бомбы повыбраты, волчьи ямы засыпаны, рогатки сожжены и большая часть шанцов и окопов разорены и открыта паки коммуникация с уездом, и прусский лагерь снабжен был опять всеми нужными потребностьми.
   Король, по отшествии нашей армии, простоял тут еще не более двух недель. Он почитал кампанию в сей год еще неокончанною и желал еще отличить себя в оную каким-нибудь знаменитым делом. Но Лаудон стоял в крепком лагере и не оказывал охоту к сражению. Королю хотелось угрожательными маршами удалить его и прогнать назад в Богемию, или принудить в каком-нибудь выгоднейшем месте к сражению. Сверх того, и магазин в Швейднице уже истощился, а в городе Нейсе находился другой, запасной, и превеликой; а все сие побудило короля прусского тронуться наконец с места и отойтить к Минстерберху, на два дни перехода от Швейдница.
   Не успел король прусский отойтить от сей крепости,-- которая была из знаменитейших во всех прусских областях, снабдена многочисленным гарнизоном и артиллериею и всеми потребностями, имела комендантом в себе искусного и храброго генерала Цастрова, и потому считалась от осады безопасною,-- как деятельный Лаудон вознамерился испытать счастия своего над нею и взять её не формальною осадою, а нечаянным и тайным нападением на оную. Он переговорил о том с нашим графом Чернышовым, и сей, не только апробовал его намерение, но предлагал к тому даже весь свой корпус. Однако Лаудон взял только 800 человек наших гренадеров, которые соединены с 20-ю баталионами австрийской пехоты, и предприятие сие поручено генералу Амаду. Все приуготовления к тому сделаны наисокровеннейшим образом, и утаены так удачно от неприятелей, что комендант, совсем того не ожидая, не сделал ни малейших предосторожиостей, но будучи охотник пировать, имел у себя в ту самую ночь бал, как положено было произвести сие в действо. Итак, в одну ночь, в два часа после полуночи, учинено было нечаянное на крепость нападение, и для отвлечения внимания гарнизона от тех мест, где назначено было пехоте лезть на крепость по штурмовым лестницам, велел Лаудон кроатам своим произвести с противоположной стороны фальшивую атаку. Приступ сей произведен в самую темную ночь и имел успех вожделенный. Цесарцы, будучи подпоены вином, для множайшей отваги, шли наимужественнейшим образом и презирали все опасности, а особливо наши гренадеры стремились и лезли кучами, как сумасшедшие. Сим, по несчастию, трафилось в темноте зайтить в такое место, где в наружных укреплениях был преглубокий ров. И как бывший до того тут подъемный мост был сломан, то передовые, увидев пред собою страшную глубину, закричали: "Стой! стой! подавай лестницы и фашины", но офицерам нашим показалось, что сие будет слишком долго, и они, не долго думая, погнали задних, а сии, столкнув передних в ров и наполнив всю глубину сими несчастными, полезли чрез оных и взошли первые почти на городские валы и укрепления, и рубили и кололи всех кто им ни попадался. Пруссаки кричали тогда: "пардон! пардон!" но наши говорили: "нихтс пардон! какой пардон!" и продолжали только рубить и колоть. И тогда одному прусскому артиллеристу не восхотелось умереть без отмщения. Он зажег случившийся тут пороховой магазин и взорвал чрез то множество и своих и человек до 300 наших на воздух. Однако ни сие, ни вся храбрая пруссаков оборона, не могла им пособить, и крепость, по трехчасном сражении, к свету была взята и находилась уже со всею своею многочисленною артиллериею и всем гарнизоном в руках у цесарцев, и они вместе с нашими потеряли не более, как человек до тысячи на сем приступе.
   Лаудону хотелось как можно сохранить город сей от грабежа, почему и запрещено было от него накрепко и обещано было за то 100 т. гульденов в награждение; однако как в городе находилось великое богатство, свезенное изо всех мест Шлезии жителями, как в надежное и безопасное место, то трудно было цесарцев от того удержать: они пустились тотчас на оный, как скоро вошли в город, и цесарским генералам великого труда стоило остановить их в сем варварстве. Что касается до наших, то они приобрели при сем случае от всего света и даже от самых неприятелей своих великую себе честь и похвалу, как за беспримерную храбрость, так и за то, что они не пустились никак на сей грабеж, но взошед на валы, засели тут спокойно, и каждый оставался при своем оружии.
   Чрез сие овладение Швейдлицом, приобрел Лаудон цесарскому оружию крайне важную выгоду и сделал то, что цесарцы, в первый еще раз, во всю сию войну, могли в сей год взять свои зимние квартиры в Шлезии. Однако за сию великую услугу награжден был весьма дурно и единою только неблагодарностию: а провинился только тем, что дело сие предприял сам собою, и неистребовав наперед на то дозволения от императрицы и надворного военного совета, но было когда о том спрашиваться! когда всякая минута была дорога, и чрез неупущение удобного к тому случая получен и весь успех тогдашний. Словом, цесарева так прогневалась на него за то, что самому императору, мужу ее, вступившемуся за Лаудона, великого труда стоило уговорить ее и спасти его от напасти.
   Что касается до короля прусского, то совсем неожидаемое известие о потерянии Швейдлица привело его и всю его армию в неописанное изумление. Никакое несчастие во всю войну сию не подействовало так много на пруссаков, как сие. Они потеряли тогда все плоды тогдашней славной и крайне для них трудной кампании, и не без основания, страшились всех ужасов новой кампании зимней; к тому ж получены были ими тогда страшные известия о действиях наших войск в Померании, которые еще более приводили их в отчаяние. Все опустили тогда руки. Но король нашел способ ободрить и оживотворить всю свою истощенную армию и начал употреблять все силы и возможности к тому, чтоб принудить Лаудона к сражению с собою. Никогда еще он так не желал с ним схватиться, как в сей раз; но Лаудон, будучи счастием своим доволен, не хотел уже на то отважиться, но всячески убегал от сражения, так что, опасаясь от короля отчаянного нападения, препроводил хотя целых 8 ночей с россиянами под открытым небом, во ожидании нападения на себя, однако не только избег сражения, но не хотел покуситься и на овладение Бреславлем, в чем находил граф Чернышов возможность и ему было то советовал, но выбрав такое место, где б мог он иметь свободную коммуникацию с Саксониею, Богемиею и Моравиею, остановился неподвижно в лагере своем при Фрейбурге до зимы самой, где потом расположил и свою армию и наш корпус по зимним квартирам, и принудил и короля к тому же.
   Сей, около самого сего времени, подвержен был наивеличайшему во всю жизнь свою бедствию и едва было едва одним изменником не предан был в руки своих неприятелей или, в противном случае, убит до смерти: все уже было к тому приготовлено, и благополучие и жизнь короля висела уже на волоску, но досада одного утрудившегося слуги, посланного затейщиком сего зла, барона Варкотчас письмом к одному из своих соумышленников и нехотение иттить туда, спасло в сей раз короля от бедствия и погибели неизбежной. Ибо слуга, вместо назначенного места, отнес то письмо к одному деревенскому пастору, а сей доставил оное тотчас к королю, и чрез то все дело открылось и король спасся, но был так бессовестен, что спасшему его пастору не сказал и спасиба, и бедняк сей остался без всякого себе за усердие свое награждения.
   Сим-то образом кончились все военные действия в Шлезии и в сей стороне, и теперь осталось мне вам рассказать, что между тем делалось в Померании, куда, как выше упомянуто, отправлен был от нас граф Румянцов с корпусом довольно сильным для третичной осады и овладения городом Кольбергом.
   Корпус наш, как ни превосходил силою своею всех находившихся в Померании пруссаков, и самый генерал сколь ни искусен был в военном деде, но имел много труда прежде нежели достиг до желаемого... Дело сие не так легко можно было произвесть, как думали, и бездельная крепость сия навела на нас более хлопот и трудов, нежели мы и все думали и ожидали.
   Я уже упоминал вам, что уже в оба последние года делано было нами двукратное покушение к овладению сим приморским городом, и что в оба раза не удалось нам никак овладеть оною. Ошибка состояла наиболее в том, что сначала, когда ею овладеть всего легче было можно, употреблено было слишком мало силы и дело сие поручено не знающим и дурным генералам; а в сей раз имели уже время пруссаки столько тут усилиться и такие взять меры, что и знаменитому корпусу и самому искуснейшему генералу много навели они дела, и очень малого недоставало к тому, чтоб и в сей раз не пропасть всем нашим трудам и убыткам по пустому.
   Но как осада сия была во всю сию войну наидостопамятнейшая, а притом и последним нашим военным действием в войну сию против пруссаков, то опишу я вам ее подробнее, однако учиню то не теперь, а в письме последующем за сим; а теперь дозвольте мне сие, как увеличившееся не в меру, кончить и сказать вам, что я есмь ваш и проч.
  

Письмо 89-е.

  
   Любезный приятель! Предприяв в сей раз описать вам славную нашу Кольбергскую экспедицию и осаду, скажу, что граф Румянцов выступил с порученным ему корпусом, из 27-ми тысяч состоящим, в поход довольно еще рано, так что он еще июня 22-го пришел с ним к Померанскому городу Кеслину, отстоящему верст за 30 только от Кольберга и защищаемому некоторым количеством прусского войска. Но как назначен был для подкрепления его и наш флот, долженствующий приплыть из Кронштадта, то, не хотя до прибытия его приближиться к Кольбергу, и остановился он тут дожидаться помянутого флота. Самым тем и учинена была первая и великой важности ошибка; ибо как помянутый флот пришел не так скоро как ожидали, и принуждено было его дожидаться до самой половины августа месяца, то и простоял граф Румянцов тут без мала два месяца без всякого дела, а прикрывающие Кольберг прусские войска, под командою принца Евгения Виртембергского и генерала Вернера, и воспользовались сею медленностию и могли в сие время употребить все, что только можно бы было к затруднению нашей осады и к обороне Кольбергской крепости. Помянутый принц окопался с шестью тысячами человек своего войска под самыми пушками крепости и укрепил весь лагерь свой сцеплением многих и хорошо сделанных шанцев и батарей. Помогло ему много в том и выгодное для него положение места. На правом крыле своем имел он реку Перзант, протекающую почти сквозь самый город и впадающую тут в море, а на левом, глубокое и непроходимое болото, а позади себя крепость, и запасся всеми нужными потребностьми; а сверх того поделал и на берегу сильные батареи для воспрепятствования со флота делать на берег высадки войска, а всем сим и положены были непреоборимые почти затруднения нам в предприемлемой осаде.
   Наконец появился наш флот на море, и Румянцов, узнав о том, тронулся тотчас из своего места и 15-го августа занял другое померанское и в тех местах лежащее местечко Белгард. 19-го августа атаковал он помянутый городок Кеслин и потребовал его к сдаче, и как командующий в оном прусский офицер не захотел сдаваться, то велел он стрелять по нем из 20-ти пушек и гаубиц, и комендант прусский, как сначала ни оборонялся, но принужден был наконец с баталионом своим и обозом, оставя сей город, перейтить в лагерь к принцу Виртембергскому.
   Между тем, 23-го августа, флот наш подошел к Кольбергу. Он был под командою вице-адмирала Полянскаго и контр-адмирала Мартынова, и состоял из нескольких военных кораблей, бомбандирных прамов и других судов -- всего из 40 парусов,-- и 24-го августа стал пред городом на якорь и в последующий день начал тотчас по городу стрелять и бросать в него бомбы. Чрез 4 дня после того пришла и шведская эскадра, состоявшая из 8-ми военных кораблей и нескольких других судов, и соединилась с нашими. Бомбандирование и стрельба по городу продолжалась беспрерывно и 29-го августа положено было со флота сделать на берег десант, и чтоб графу Румянцов у подкреплять оный со всею своею конницею. Но пруссаки сильным сопротивлением не допустили произвесть сие в действо; а такая ж неудача была, как восхотели было 2-го сентября наши овладеть приступом всем прусским лагерем: нас отбили порядочным образом и с великим уроном. И как г. Румянцов увидел тогда, что ретраншамент сделанный у них не хуже был почти самой крепости, то 4-го сентября придвинулся он ближе к Кольбергу и окружив оный весь, сделал чрез реку Перзант коммуникационными мост и множество батарей против прусского лагеря. Из всех сих, равно как со флота, производилась по городу и по лагерю 4-го и 5-го числа жестокая и беспрерывная почти стрельба и с таким усилием, что 5-го числа, в один день, до обеда, брошено в город 236 бомб, из коих 62 попали в оный и наделали много вреда. 7-го числа была у генерала Вернера с одним нашим небольшим корпусом приместечке Пуетмине жестокая схватка, а 8-го числа наши войска, пробравшись сквозь густой лес, против левого прусского крыла находившийся, напали было на оный, но принуждены были без всякого успеха возвратиться назад.
   Около сего времени шел из Штетина небольшой корпус пруссаков, составленный из выздоровевших от ран и трех эскадронов вновь навербованных гусар, и пробирался к Кольбергу. Принц Виртенбергский, узнав о том, отправил генерал поручика Вернера к нему на встречу, чтоб препроводить их надежнее к Кольбергу и, буде можно, сделать нашим в подвозе провианта помешательство. Но нашим удалось на генерала сего напасть и не только разбить всех с ним бывших, но и самого его взять в полон.
   19-го числа на рассвете учинено было от нас на правое крыло прусского ретраншамента, при производимой как с сухого пути, так и с моря страшной стрельбы и бросании бомб, жестокое нападение. Шесть раз сряду десять баталионов нашего войска приступали с наивеличайшим жаром к оному, но никак не могли ворваться в оный и претерпели от батарей их, а особливо от прозванной нашими зеленой, великое поражение. Наконец, по пятичасном кровопролитном сражении, и овладели было мы одними их главными шанцами, но нас выгнали опять пруссаки и принудили ретироваться, поранив смертельно притом нашего генерал-майора князя Долгорукова, который от того и умер, и побили у нас до 3000 человек.
   Несмотря на то, продолжали наши беспрестанно атаковать ретраншамент прусский и так точно, как бы настоящую крепость. Мы сделали необыкновенное, совсем неслыханное нигде дело, а именно: открыли против его порядочные траншеи, поделали батареи и начали по нем, как по городу, стрелять из пушек и мелкого ружья. И как нам ответствовали тем же и пруссаки, то пропадало от стрельбы сей с обеих сторон множество народа. Ми старались то в том, то в другом месте ворваться в окопы и делали опять к оному 22-го и 27-го числа сентября сильные приступы, но в оба раза были опять отбиты с уроном.
   Сим образом оборонялся принц Виртенбергский почти отчаянным образом в своих окопах и не допускал нас чрез то еще и близко до крепости. По сей, хотя и производилась ежедневно стрельба со флота и бросание бомб, но все сие далеко еще не могло ее принудить к сдаче. При таких обстоятельствах начинала уже приближаться зима и вместе с нею умножались наши трудности. Войски наши от беспрерывных уронов уже гораздо поослабели и уменьшились, а к дальнейшему несчастию, в начале октября случилась на море прежестокая буря и растрепала весь наш соединенный флот. Один из наших военных кораблей разбит был оною и погиб, со всеми людьми и снарядами; на другом, гошпитальном судне сделался пожар и оное совсем сгорело; все сие расстроило так все во флоте, что они принуждены были отойтить прочь, и шведская эскадра отплыла в свое отечество, а вскоре за нею и наш флот отплыл в море и пошел обратно к Кронштадту.
   Несмотря на все сие, Румянцов продолжал мужественно осаду и ожидал со дня на день себе подкрепления ох главной армии. И как между тем оная уже возвратилась из своего похода и пришла обратно к померанским границам, то и отправлено было к нему на вспоможение 12 т. человек войска, а корпус легких войск, под командою генерал-майора Берха, поставлен в Штаргарде, для пресечения пруссакам коммуникации с Штетином.
   Но как и сии в силах своих от частых уронов гораздо поослабели и требовали себе подкрепления, то не преминул король и к ним прислать несколько войска на помощь и велел иттить к ним генералу своему Платену, возвратившемуся тогда из польской своей удачной экспедиции. Приближение сего славного генерала понудило наших податься несколько назад и путь ему преградить поставлением в одной тесной дефилее 6,000 человек войска, а сие и подало повод к сильной канонаде из пушек и гаубиц, продолжавшейся от первого часа до самой ночи. Но как ни старались наши воспрепятствовать в походе сему генералу, но он отчаянным образом и под картечным огнем прорвался удачно и соединился под Кольбергом с пруссаками.
   Принц Виртенбергской обрадован был очень получением себе подмоги и помощника, которого мог он всюду рассылать и препоручать ему комиссии. Главнейшее старание их было о том, как бы крепость и самих себя снабдить провиантом, в котором начинал уже являться недостаток; весь запасенный в городе был уже поеден, а вновь получать не так им было уже легко, как прежде: морем привозить не допускали их наши флоты, а сухим путем имели они коммуникацию только по приморским местам чрез местечки Трептов и Голнов из Штетина. Но наши армейские войска, распространившись всюду по Померании, делали им в подвозе сем возможнейшее помешательство. Они, узнав, что от прусаков прислан был в городок Трептау их генерал майор Кноблаух с 2,000 человек войска для надежнейшего препровождения одного нарочитого провиантского транспорта в Кольберг, атаковали оного в сем городке и, окружив, чрез несколько дней принудили, со всеми при нем бывшими войсками, отдаться нашим в полон. А таковую ж неудачу имел в доставлении в город провианта и посыланный несколько раз от принца Виртенбергского и сам генерал Платен с частию войска, и для подкрепления оного хотя и прислан был еще из Шлезии генерал Шенкендорф с 3,800 человек войска, и оба они хотя всячески старались провесть большой транспорт провианта из Штетина, но наши войски, бывшие под командою генерала Берха и других генералов, не допустили их до того и принудили Платена провиант отослать назад в Штетин, а самого возвратиться в Кольберг с пустыми руками. Все сии неудачи произвели то, что как в крепости Кольбергской, так и в лагере прусском недостаток провианта сделался ощутительнее, а особливо как возвратились опять назад некоторые из наших фрегатов и заперли опять море, которым было они начали пользоваться по отбытии наших флотов. В особливости терпели великую нужду лошади, получавшие уже не более как по полуфунту соломы в сутки. Сверх того, как уже шел ноябрь месяц и было очень холодно, то из всех недостающих потребностей всего ужаснее был для них недостаток в дровах. В сей нужде сламывалт они уже многие деревянные домы в городе и на обогревание себя употребляли. Платен советовал принцу, несмотря на все выгодное положение наших и самое великое превосходство в силах, нас атаковать; но принц усумнился на сие отважиться, а почитая нашу армию слишком еще удаленною, надеялся, что холодность времени и претерпеваемая нашими солдатами стужа и нужда, понудит Румянцова скоро оставить осаду.
   Но у сего совсем не то было на уме: но он, будучи мало помалу до того усилен, что корпус его уже до 40-а тысяч простирался, и притом имея ту выгоду, что могли к нему все потребности привозимы быть, решился, не смотря на всю суровость погоды и напавший даже самый снег, никак не отставать от начатого дела и, окружив со всех сторон и город и весь прусский лагерь, принудить принца Виртенбергского сдаться со всем корпусом своим в плен, и как его, так и город выморить голодом и принудить к сдаче. Вследствие чего неоднократно посылал он требовать сей сдачи с представлениями, что все упорство их будет тщетно и что ожидаемого сикурса мы ниоткуда и никак получить будет не можно. Однако принц и Платен отвергали мужественно все его представления и не соглашались к сдаче; но как нужда и недостаток во всем становился отчасу больше, и город так был со всех сторон окружен, что не можно было ниоткуда провезть в него ни единого воза, и при сих обстоятельствах и самый прикрывающий город корпус принца Виртенбергского обращался городу не столько уже в пользу, сколько в отягощение, ибо поедал и последний провиант,-- то начали предводители прусских войск помышлять о том, как бы им от города с войском своим уйтить и, оставив его самого собою защищаться, стараться уже снаружи освободить его от осады, или, по крайней мере, о снабдении его провиантом.
   Но отшествию сему являлись непреоборимые препятствия по множеству шанцов и батарей наших, которыми окружены они были со всех сторон: ибо, если б хотеть им отважиться силою пробиваться, то ничего не было достовернее того, что наши нападут на них и спереди, и сзади, и с боков, и перебьют всех, следовательно о том и помыслить им было не можно.
   В сей крайности находясь, решились они к предприятию, совсем никем неожидаемому и такому, которое казалось совсем невозможным и было для всех крайне удивительно. Позади города и на взморье находилось одно широкое плесо, на подобие озера, соединяющееся с морем узким, но глубоким проливом. Как наши широкое сие водяное плесо и помянутый пролив почитали глубоким, то и думали, что перейтить чрез оную никак не можно, и потому и не брали с сей стороны дальней предосторожности, а удовольствовались повреждением всех судов и лодок, какие найтить могли. Так что у пруссаков осталось только 10 рыбачьих лодок, да 7 узких челночков, в которых не более как по 6 человек помещаться было можно и сии остались потому, что как были они под пушками самой крепости, то нашим добраться до них было никак не можно. Сими-то бездельными суденышками вознамерились пруссаки воспользоваться и, будучи предводимы одним мужиком, обещавшим им показать такое место, где им, чрез помянутую воду, по бывшей в прежние времена и не глубоко водою залитой плотине, перебраться можно, решились в одну темную ночь, а именно, 14 ноября, пуститься на сие отважное предприятие и, сделав для перехода пехоте чрез глубокие места, в скорости, на козлах мост, перевели ее благополучно чрез сию воду; что ж касается до конницы, то сия, посадив за собою по гренадеру, переплыла вплавь, и все сие произведено было так тихо и так удачно, что наши узнали о том уже тогда, когда они удалились уже далеко и всему тому удивились до чрезвычайности.
   Сим-то образом воспоследовало по двадцати трехнедельном пребывании, сие славное и невероятное отшествие прусского корпуса, и граф Румянцов как-то, со всею бдительностию своею, оплошал и упустил из рук своих принца Виртенбергскаго, но за то мог уже ближе подойтить и крепости и утеснить ее со всех сторон сильнее прежнего. С сего времени начади стрелять по ней из сделанных вновь батарей и артиллерии; генерал Голмер употреблял все, что только мог, к утеснению крепости своею стрельбою. Но храбрый комендант Гейден презирал все сие, и на все повторяемые требования сдачи ответствовал только, что он до тех пор обороняться станет, покуда будет у него еще порох и хлеб. И у него не столько на уме была обороеа, сколько хлеб, которым его как принц Виртенбергский, так и генерал Платен всячески снабдить старались. Однако, как все их старания о том и попытки были неудачны, но они везде были побиваемы и недопускаемы, то наконец, и самый гарнизон в крепости начинал уже терпеть великую нужду и недостаток во всех потребностях. Самые прусские войски, находящиеся в Померании, были уже в таком изнеможении, что о важных предприятиях и освобождении города от осады, не можно было им никак помышлять. Однако, несмотря на все, принц Виртенбергский испытывал подходить к городу. Ему хотелось было сразиться с нашими, но наши уклонились от сражения, и ему, за превосходством наших, не можно было никак продраться к городу, хотя он и овладел было одним из наших редутов, обороняемым пятьюстами человек. Стужа около сего времени так была велика, что у пруссаков на сем походе замерзло 102 человека, да и вообще урон их так был велик, что они в один месяц потеряли 1,100 человек, и весь корпус их, состоявший из 30-ти баталионов пехоты, не имел в себе тогда и пяти тысяч способных к обороне.
   Во время сей претерпеваемой Кольбергом уже великой нужды в провианте, случилось плыть мимо гавани его одному купеческому судну, идущему из Кёнигсберга в Амстердам и нагруженному рожью, и буре власно, как нарочно, пригнать оное почти под самые пушки города. Пруссаки не преминули овладеть. оным и почитали оное даром, сниспосланным для них от самого неба. И как сей хлеб мог прокормить их еще несколько времени, то продолжали они упорно оборонятся, и комендант велел все стены и валы крепости улить водою, дабы при тогдашних жестоких морозах они обледенели и сделались так скользки, что, в случае приступа, не можно было нашим никак удержаться на оных, а сие и было причиною тому, что все делаемые нами приступы были неудачны, и всякий раз были отбиваемы с превеликим для нас уроном.
   Все сие и наступившая уже совершенно зима с снегом, покрывшим почти на аршин всю землю, причиняло и нам неописанное беспокойство: ибо все солдаты принуждены были жить в палатках и в сделанных на скорую руку кой-каких землянках, и вытерпливать стужу и крайнюю нужду. Но как бы то ни было, но Румянцов никак не помышлял об отступлении и дождался наконец до того, что Кольбергский гарнизон, поевши достальной хлеб и отчаявшись получить себе вспоможение, принужден был наконец сдаться и отдать нам на договор крепость, а себя военнопленным; что не прежде однако произошло, как уже после нашего зимнего Николина дня и в конце уже сего года.
   Таким образом овладели мы наконец сею досадною крепостью, и всеми своими трудами и великим уроном в людях и во всем прочем, кроме бесславия, не приобрели себе никакой пользы, ибо позднее овладение оною не послужило нам ни к чему, а сверх того, и перешла она скоро опять в руки пруссакам, как о том упомянется впоследствии. А сим и кончились все наши против пруссаков военные действия.
   Теперь, возвращаясь в продолжению моей истории, скажу, что между тем, как все сие в Шлезии и Померании происходило, продолжали мы по прежнему жить в Кёнигсберге и, получая частые известия о происходившем в армиях, только что надрывались досадою о худых успехах войск наших. Но ничто нам такой досады не производило, как помянутая, более 4-х месяцев продолжавшаяся осада города Кольберга. Единая отрада была нам только тогда, как привели к нам пленного генерала Кноблоха и пригнали почти целое стадо прусских пленных офицеров. С каким любопытством хотел я видеть сего генерала, которого имя было нам давно уже известно и нарочито громко! Но как удивился я, будучи послан к нему для некакого дела от генерала, нашел в нем, вместо величавого и мужественного воина, каковым я его себе воображал, небольшого роста сухощавого, кривого и паршивого, почти старичишка, немогущего вперить в себя ни малейшего почтения, а таковы ж почти были и все, взятые с ним в плен, прусские офицеры. Всем им и крайней бедности, и невзрачности их не могли мы довольно надивиться и не понимали, как такая нёгодь могла производить такие великие и славные дела, о каких мы были в течении войны сей наслышаны.
   Что касается до прочих происшествий, то не помню я ни о каких достойных упоминания. Все у нас было мирно, ладно и хорошо, и я, вступивши уже тогда на 24й год моей жизни, продолжал и во всю осень сию, по прежнему, ходить ежедневно в канцелярию и трудиться в переводах, а между тем заниматься науками и штудированием философии, также и чтением. Полюбя духовные книги, в особливости же те, в которых защищаем был истинный закон христианский, не знал я почти усталости при читании оных, и тем паче, что материя сия была для меня совсем новая и крайне интересная и любопытная; и как случилось в самое тогдашнее время жить в Кёнигсберге одному профессору, с особливым рачением в том упражнявшемуся, и не только написавшему многие уже книги в защищение закона христианского, но продолжавшему и тогда еще сочинять и издавать оные под заглавием: "Правое дело откровения", то я купил все сочинения сего славного мужа и читал оные с отменным любопытством и вниманием. И сколь многие приятные минуты доставляли мне сии прекрасные сочинения! Сей достопамятный человек был отцом своим, бывшим таким же профессором богословия, как и он, нарочно воспитан к тому, чтобы он мог быть некогда великим защитником закону. Сей отец его хотел было сам предприять сие великое и для всего света крайне полезное и нужное дело и собрал великую библиотеку из одних сочинений, бывших в разные времена противоборников закона, хотел на все, какие ни деланы были ими возражения, ответствовать и закон защитить от всех делаемых против его злодейских посягательств, и власно как предчувствуя, что Провидение не допустит его до совершения сего великого предприятия, приготовлял заблаговременно к тому единого сына своего и наследника, и выучив его всем употребительным в Европе языкам и наукам, посылал нарочно в Азию и в восточные края, дабы научиться тамошним азиатским языкам на месте и единственно для того, чтобы мог он тем лучше разуметь писания древних восточных авторов и из них почерпать нужные ему объяснения и доказательства. И сей-то самый сын его, прозывающийся Лилиемталем, был тогда при кёнигсбергском университете первейшим профессором богословии, и вступя в следы отца своего, приступил к исполнению того великого предприятия, какое намерен был произвесть отец его, и написал уже многие книги.
   Не могу изобразить, как много занимали меня сии его сочинения и с каким удовольствием наслаждался я, находя в них мудрые и основательные опровержения всех делаемых деистами и натуралистами возражений; нередко приведен будучи словами сих врагов закона христианского в превеликое изумление и даже самое сумнительство, чувствовал себя власно как превеликий камень с плеч своих свергающего. Прочитав то, что он говорил в опровержение их сумнительств и возражений, и радовался духом, находя в самом том божественные истины в чем, по мнению их, были великие нескладности и противоречия. Одним словом, книги сии были у меня около сего времени наилюбимейшия, и я крайне сожалел, что короткость времени недопустила меня свести с сим человеком личное и короткое знакомство, как было положил я то сделать непременно.
   С таким же удовольствием читывал я тогда и проповеди славнейших в Германии немецких и французских проповедников, а особливо Мосгеймовы, Иерусалемовы и Заковы. До сего времени о истинном красноречии и убедительности в проповедях не имел я даже и понятия никакого, и тогда только узнал какой изящности были сии, как сих, так и многих других славных и именитых мужей сочинения; и не только читывал их с превеликим удовольствием, но некоторые из их лучших проповедей и перевел даже на язык российский и чрез все то, час от часу больше утверждался в законе христианском.
   В сих-то крайне полезных занятиях и упражнениях застал меня 1762-й год,--год толико достопамятный в истории всех времен и произведший толь великие и всего меньше ожидаемые перемены во всем свете и во всех обстоятельствах тогдашнего времени. А как такую ж великую перемену произвел он и во всех обстоятельствах и до самого меня относящихся, то отложу повествование о том до письма последующего за сим, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь и прочая.
  

Письмо 90-е

  
   Любезный приятель! Не успел окончиться 1761-й год, и мы едва переступили ногою в новый 1762-й год, как прискакавший к нам из Петербурга курьер привозит к нам известие, которое всех нас поразило как громовым ударом и, всю бывшую у нас до того тишину вдруг и единым разом разрушив, смутило и всех нас встревожило до бесконечности.
   Было оно всего меньше нами ожидаемое и состояло в том, что владевшая нами тогда императрица Елисавета Петровна окончила свою жизнь и переселилась в вечность, и что во владение по ней вступил государь император Петр III.
   Известие сие было тем для нас поразительнее, что мы, не ведая совсем того, что монархиня сия давно уже недомогала, кончины ее всего меньше ожидали и узнали уже после, что она уже с некоторого времени подвержена была разным болезненным припадкам, но которые все она мужественно переносила, да и предписываемые ей медиками лекарства, принимаемые ею хотя очень редко, производили всегда вожделенное действие, и что еще 17-го ноября получила она некоторый род простудной лихорадки, но которая опять и прошла и не мешала ей заниматься по-прежнему делами. Но наконец 12го декабря вдруг сделалась с нею прежестокая рвота с кашлем и кровохарканием. Лейб-медики ее, Монсей, Шилинг и Круз, сочтя, что кровоизвержение сие происходило от гемороя, положили ей тотчас пустить кровь из руки и, к величайшему изумлению своему, увидели, что во всей крови ее было уже великое воспаление. Однако при помощи их и крепкой ее натуры казалось она 20-го числа вне опасности. Но 22-го числа, в десятом часу к вечеру, возобновилась опять рвота с кровью, соединенная с прежестоким и беспрерывным почти кашлем; и тогда как сие, так и все прочие припадки показались врачам ее столь опасными, что они за долг свой почли объявить, что императрица находится в великой опасности жизни, что и побудило ее в последующий день исповедоваться и приобщиться святых тайн, а в последующий после того день собороваться маслом. И как между тем рвота и кашель продолжался беспрерывно, то предусматривала она близкую кончину свою так достоверно, что перед вечером того дня приказала два раза прочесть обыкновенную отходную, и оканчивала жизнь свою с таким твердодушием, что повторяла все чувствительнейшие места из молитв, читаемых священником, и испустила наконец дух в самый день рождества Христова, то есть 25 декабря 1761 года.
   К нам пришло известие сие в ночь под 2-е число генваря 1762-го года, и я поныне не могу позабыть, как поразился я, пришед в сей день поутру в канцелярию и услышав от встретившегося со мною сторожа сии печальные вести. Я остолбенел и более минуты не знал, что говорить и что делать. Все канцелярские наши находились в таковом же смущении духа, все тужили и горевали о скончавшейся, все желали ей царствия небесного, и все поздравляли друг друга с новым монархом, но поздравляли не столько с радостным, сколько с огорченным духом.
   Родившись и проводив все дни под кротким правлением женским, все мы к оному так привыкли, что правление мужское было для нас очень дико и ново, и как, сверх того, все мы наслышались довольно об особливостях характера нового государя и некоторых неприятных чертах оного, а притом и тайная связь его и дружба с королем прусским была нам отчасти сведома, то все мы не сомневались в том, что предстояли нам тогда во всем превеликие перемены и что неминуемо будем иметь и мы участие в оных, и потому все говорили тогда только об одном том и все готовились всякий день к новым слухам и известиям важным, в чем нимало и не обманулись. Ибо не успели всех нас привесть к присяге и учинить в последующий день со всеми бывшими в Кенигсберге нашими войсками, а потом и самыми прусскими жителями, как на другой же день поражены мы были новым и не менее всех нас перетревожившим известием. Получается именной указ, которым повелевалось губернатору нашему сдать тотчас команду и правление королевством прусским бывшему тут генералу-поручику Панину, а самому ехать в Петербург и в Россию.
   Таковая скорая и всего меньше ожидаемая смена нашему доброму, исправному и усердному губернатору, означавшая некоторый род неблаговоления к нему от нового государя, была нам не только удивительна, но и крайне неприятна. Все мы к нему уже так привыкли и за кроткий и хороший нрав его так любили, что сожалели об нем искренно и так, как бы о родном своем. Всем нам непонятно было, за что бы такое был на него такой гнев от государя, и, не зная истинной причины, другого не заключали, что он неугоден был государю потому, что во время правления своего слишком был уже усерден к пользе государственной и не столько к пруссакам был благосклонен, как его предместник, но предпринимал иногда дела, не совсем для них приятные. Может быть, говорили мы между собою, дошли до него о том какие-нибудь жалобы, или король прусский не так им доволен был, как прежним, Корфом, и писал о том к государю.
   Что касается до его, то хотя и ему сие неожидаемое повеление было не менее поразительно, но он перенес сей случай великодушно и, не изъявив ни малейшего неудовольствия, тотчас команду и все правление новому губернатору сдал и в немногие дни собравшись, немедленно в Россию отправился.
   Мы проводили его все со слезами на глазах и все искренно благодарили его за хорошую команду и оказанные ко всем нам милости и благоприятство. Он не преминул при сдаче правления таким же образом водить нового губернатора по всем нашим канцелярским комнатам, и также всех, бывших под командою его, рекомендовать оному в милость. Я не позабыт был также при сем случае, и г. Суворов, по любви своей ко мне, расхвалил меня еще более г. Панину, нежели сколько хвалил меня Корф ему. Но сей надменный и гордый вельможа казался все то нимало не уважающим и не похотел удостоить никого из нас даже и единым своим словом. Таковая поступка не в состоянии была нас порадовать и не обещала нам много добра от губернатора нового, а сие увеличило еще более сожаление наше о г. Суворове, который не оставил также снабдить всех нас добрыми аттестатами и, прощаясь с нами при отъезде, расцеловал всех нас дружески при пожелании нам всех благ на свете. В особливости же был он отменно ласков и дружелюбен ко мне. Он проговорил со мною с полчаса о разных материях, желал мне всего доброго, советовал продолжать свои науки и распрощался со мною, как отец с сыном.
   Таким образом, не думая не гадая, и в самое короткое время, очутились мы под правлением нового и очень еще мало нам знакомого губернатора и должны были к нему привыкать и приноравливаться во всем к его нраву. Сперва думали мы, что будет нам при нем гораздо хуже, однако скоро с удовольствием узнали, что он в самом деле не таков был строг и дурен, каковым нам сначала показался, но что первым его поступком против нас причиною было то, что в тогдашнее время у всех умы находились в расстройке и ему не до того было, чтоб помышлять об нас и заниматься такими мелочьми; но как первый чад прошел, и он сколько-нибудь пооборкался, то увидели, что и он был добрый человек, заслуживающий к себе от нас любовь и почтение. В особливости же довольны мы были его адъютантом и наперсником: сей офицер назывался Иваном Демидовичем Рогожиным и, будучи до того правителем его канцелярии, имел и тогда участие в делах канцелярских. И как он был человек прямо добрый, ласковый и дружелюбный, то познакомились мы скоро, и я имел счастие свести с ним короткую дружбу и приобресть к себе от него любовь искреннюю.
   Не успели мы сколько-нибудь оборкаться, как получается вдруг опять требование всех отлучных и повеление о высылке их в армию и к полкам их. Сие растревожило меня вновь и смутило опять весь дух мой, и тем паче, что я в сей раз не надеялся уже никак отделаться по-прежнему и не сомневался уже нимало, что меня вместе с прочими вышлют в армию. С одной стороны, не мог я возлагать ни малейшей уже надежды на губернатора, меня еще очень мало знающего, а с другой, известно мне было то обстоятельство, что в канцелярии нашей можно было уже тогда обойтись и без меня, ибо г. Садовский, при помощи моей к переводу так уже привык, что мог исправлять сию должность и без меня, а втретьих, видели уже мы, что во всей военной службе начинало иттить все инако и во всем наблюдалось уже более строгости.
   При таковых обстоятельствах не стал я долго уже и думать, но предприял с того же дня понемногу сбираться к отъезду и радовался тому, что не распроданы были у меня лошади и что моя повозка была исправлена и готова. Одно только то меня озабочивало и смущало, что полк наш находился тогда в Чернышовском корпусе при цесарской армии и в превеликой от нас отдаленности. Езда в такую даль и в страны чуждые была мне очень неприятна, и потому хотя сожалеющим обо мне и говорил тогда: "что ж? когда ехать, так ехать", -- но на сердце у меня совсем было не то, и я охотнее бы остался еще долее тут, если б только можно было, а к превеликому удовольствию моему скоро и получил к тому некоторый луч надежды.
   Тот же г. Чонжин, который прежде мне так много помогал, не преминул, по любви своей ко мне, и в сей раз мне оказать свою услугу. Он, ведая расположение моих мыслей и нехотение мое отлучиться из Кенигсберга, без всякой моей о том просьбы переговорил обо мне с помянутым адъютантом Рогожиным и насказал ему столько о моем нехотении и боязни, что сей, полюбив уже меня, в тот же час ко мне прибежал и дружески мне сказал: "И братец! как тебе не стыдно, что озабочиваешься требованием отлучных и горюешь о том, как тебе ехать! У нас вряд ли уже более и война-то будет, а того и смотри, что мир и полки возвратятся сами; успеешь и тогда еще наслужиться, а между тем поживи-ка ты, брат, с нами! Малый ты такой добрый! Я, право, тебя полюбил". -- "Хорошо, Иван Демидович! -- сказал я ему, поклонившись. -- И вы меня очень одолжаете своим благоприятством, но как то еще угодно будет генералу, чтоб не изволил приказать он?" -- "И, подхватил г. Рогожин, -- молись-ка, сударь, богу, страшен сон, но милостив бог: у генерала замолвим и мы словцо-другое, и генерал также человек добрый и милостивый и нас иногда слушает".
   Слова сии послужили тогда мне власно как некиим лекарством и успокоили мое волнующееся сердце. А вскоре после того обрадовано оно было несравненно еще более получением к нам того славного манифеста о вольности дворянства, которым благоугодно было новому государю облагодетельствовать все российское дворянство и приобресть тем вечную благодарность. Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезного отечества. Все вспрыгались почти от радости и, благодаря государя, благословляли ту минуту, в которую угодно было ему подписать указ сей. Но было чему и радоваться. До того времени все российское дворянство связано было по рукам и по ногам; оно обязано было все неминуемо служить, и дети их, вступая в военную службу в самой еще юности своей, принуждены были продолжать оную во всю свою жизнь и до самой своей старости или по крайней мере, до того, покуда сделаются калеками или за действительными болезнями более служить будут не в состоянии, и во всю свою жизнь лишаться домов своих, жить от родных своих в удалении и разлуке и видаться с ними только при делаемых койкогда им годовых отпусках. В сих и в командировках из полков в Москву для приема амуниции была вся их и единственная отрада, а отставки были так трудны и наводили столько хлопот и убытков оным ищущим и добивающимся, что многим и помыслить о том было не можно. А посему посудите, каково было нам всем служить, а особливо чувствовавшим себя не рожденным к военной жизни! Все мы предавались обыкновенному отчаянию, и всякий всего меньше помышлял о том, чтоб ему жить некогда можно было дома, и какова ж приятна и радостна должна была быть для нас та минута, в которую узнали мы, что сняты были с нас помянутые узы и нам дарована была совершенная вольность и отдано в наш полный произвол, хотим ли мы вступить в службу или нет, а и служить только до того, покуда похочется, а в случае нехотения служить более, могли уже тотчас получать абшиты и отпускаемы быть в свои домы и жилища!
   Словом, всеобщая радость о том была неописанная, а какое действие в моей душе произвела сия драгоценная бумажка, того не могу уже я никак выразить. Я сам себя почти не вспомнил от неописанного удовольствия и не верил почти глазам своим при читании оной. Я, полюбив науки и прилепившись к учености, возненавидел уже давно шумную и беспокойную военную жизнь и ничего уже так в сердце своем не желал, как удалиться в деревню, посвятить себя мирной и спокойной деревенской жизни и проводить достальные дни свои посреди книг своих и в сообществе с музами, но до сего не мог льститься и малейшею надеждою к тому. Итак, судите сами, коль много должен был я обрадоваться тогда, как узнал, что к тому не только сделалась возможность, но что мог я службу свою оставить, когда мне захочется.
   Я положил с того же часа учинить сие действительно и дожидаться только до того, как учинять тому другие начали. Ибо самому мне первому в отставку проситься и совестно еще было, и не хотелось. В сем расположении мыслей и остался я уже смелее и спокойнее продолжать жить в Кенигсберге и ходить по-прежнему всякий день в канцелярию. Но тут голова моя занята была уже не столько помышлениями о будущей своей деревенской жизни. Я исчислял уже в уме своем все приятности оной и помышлял, как я ими наслаждаться буду, и веселился уже в душе предварительно оными. Но мог ли я тогда думать и ожидать, чтоб с последующею затем первою почтою получится другая и такая бумага, которая в состоянии будет все помянутые мои лестные надежды вдруг и единым разом разрушить и повергнуть меня опять в тысячу забот, сумнительств, досад и недоумений, и власно втолкнуть в целый лабиринт совсем новых и таких мыслей, какие мне до того никогда и в голову не приходили.
   Было сие, как теперь помню, первого числа февраля, когда, пришед по обыкновению своему поутру, в канцелярию и сидючи на своем месте, увидел я кучу целую пакетов, пронесенную мимо нас в судейскую. "Э! э! э! сколько!" -- воскликнул я, удивившись и обратясь к товарищам своим, продолжал: -- Новостей, новостей небось и тут превеликое множество, и нет ли опять писем от Ивана Тимофеевича Балабина? не отпишет ли он опять чего-нибудь к нам хорошенького?" Ибо надобно знать, что сей прежний наш сотоварищ и друг не позабыл нас и, по приезде своем в Петербург, пописывал нередко ко многим нашим канцелярским, а в том числе и ко мне, письма и уведомлял нас о петербургских новостях и происшествиях: а тогда в особливости была у него беспрестанная переписка с нашим асессором, через которого выписывал он к себе от нас флер и креп черный, в котором, по случаю делаемых к погребению императрицы приуготовлений в Петербурге, сделался недостаток и превеликая дороговизна: а как у нас можно было купить его за безделку и пересылать к нему в пакетах безданно, беспошлинно, то и мог он так его продавать вдесятеро дороже и на том получать себе хороший прибыток. А как он притом уведомлял нас и обо всем происходящем в Петербурге, то все письма его были для нас крайне интересны, и мы дожидались их всегда с превеликим любопытством.
   Не успел я помянутым образом с товарищами своими о тогдашних обстоятельствах разговориться и проводить в том несколько минут, как вдруг выходит к нам наш асессор Чонжин и, обратясь ко мне, говорит: "Ну, брат, теперь уже нечего делать, и теперь уже ехать молодцу, хоть бы и не хотелось, -- миновать уже никак нельзя. Прощай, брат Андрей Тимофеевич!" -- "Что такое? -- спросил я у него. -- Не опять ли уже требование?" -- "Какое тебе требование, -- подхватил он, -- и целый указ о тебе именно, да откуда ж еще? Из самой военной коллегии". -- "Что вы говорите? -- сказал я, почти оцепеневши. -- Не вправду ли?" -- "Ей! ей! -- отвечал он и тотчас побежал опять в судейскую, ибо в самую ту минуту выбежал за ним сторож и звал его к генералу, а я, оставшись, стоял как пень и не знал, что мне говорить и о том думать. Меня продрало с головы до ног, взволновалась во мне вся кровь и стеснилась так в грудь мою, что я едва мог переводить дыхание. Но я не успел еще собраться с духом и опамятоваться, как выбегает г. Чонжин опять с самым указом в руках и, бросив его ко мне на стол и сказав: "На! вот прочти сам, так увидишь!" -- опять в ту же минуту ушел в судейскую. Дрожащими руками и с трепещущим сердцем поднял я сию бумагу, но каким же новым и неизобразимым изумлением поразился я, когда, начав не читать, а пожирать глазами писанное, увидел, что пожалован был во флигель-адъютанты к генерал-аншефу Корфу и что повелевалось меня отправить немедленно в Петербург в штат к помянутому генералу.
   "Господи, помилуй! -- возопил я. -- И как же это так?" -- и, выпустив бумагу из рук, начал креститься. Слова сии, сказанные вслух, и сделавшаяся во всем лице моем от нечаянного известия сия перемена возбудили во всех случившихся подле меня превеликое любопытство. Но никто так не интересовался тем, как сидевший против меня товарищ мой г. Садовский. Сей, любя меня как истинный друг, брал во всем, относящемся до меня, превеликое соучастие и потому, любопытствуя более всех, подхватил бумагу, и не успел того же увидеть, как, вскочив со стула, начал меня поздравлять с новым чином и желать мне более и более и дальнейшего еще повышения. И тогда, менее нежели в минуту, рассевается слух о сем по всей канцелярии, и все в один миг, и секретари, и подъячие, и разночинцы, вскочив с своих мест, прибегают ко мне и, окружив со всех сторон, радуются искренно моему благополучию и поздравляют меня с оным. "Батюшки мои! -- говорю я им. -- Благодарю покорно вас всех, но спросили бы вы наперед, рад ли я тому и желал ли всего этого?" Я и подлинно не знал тогда сам: радоваться ли мне или печалиться более о том, что случилось тогда со мною такое совсем нечаянное и всего меньше мною желаемое происшествие. С одной стороны, хотя и веселило меня то, что я получил чрез сие капитанский чин, но как вспомнил, какого бешеного нрава был наш генерал прежний г. Корф, как трудно и невозможно почти было ему во всем угодить, и притом воображал себе все те труды и убытки, какие должен я буду иметь при экипировании себя в сем новом чине и при отправлении сей трудной должности, то все сие уменьшало неведомо как мою первую радость; а как кинулось мне и то в голову, что происшествие сие произвело непреоборимую почти преграду к восприятому намерению моему иттить в отставку, то сие еще и больше меня смутило и в такую расстройку привело все мои мысли, что я не слыхал почти, что мне говорили, и не знал, что им ответствовать.
   Посреди самого сего моего недоумения и замешательства мыслей вдруг вбегает к нам определенный к почте офицер г. Багеут и, вынимая из кармана письмо, говорит мне: "Отпусти, братец! виноват я пред тобою: давеча был здесь и не отдал тебе письма, позабылся совсем и насилу же теперь вспомнил". С превеликою жадностью и благодаря схватил я у него оное и, увидев, что было оно от помянутого г. Балабина, в тот же миг читать начал. Сей старинный мой знакомец и друг уведомлял меня в оном, что государю угодно было -- по особливой милости и благоволению своему к его генералу -- пожаловать его в генерал-аншефы и, сверх того, сделать еще шефом одного кирасирского полку, и что как ему как генерал-аншефу уже надобно было сформировать себе обыкновенный штат, то угодно было ему сделать его, Балабина, своим генерал-адъютантом, а во флигель-адъютанты истребовать от военной коллегии меня и князя Урусова. Далее, поздравляя меня с тем, говорил он в письме своем, что генерал сделал все сие по единой своей ко мне благосклонности и приказал ему ко мне отписать, что хотя бы и желал он, чтоб я к нему приехал скорее, однако, как у него уже один флигель-адъютант есть, то что я могу и несколько помедлить и не имею нужды слишком сборами своими спешить, а исправлял себя исподволь и постарался б только приехать к нему по зимнему тогдашнему пути и не упустить оного.
   Сие сколько-нибудь меня еще поутешило, и прежнее смущение мое уменьшилось. Со всем тем бесчисленные хлопоты и убытки, с сим чином сопряженные, а равно и вожделеннейшая мною отставка не выходили у меня никак из ума. Но не успел я о сем последнем вымолвить слов двух или трех, как все друзья мои и приятели напустились на меня и начали со всех сторон тазать и осуждать, что я прилепляюсь к таким мыслям. И дурно то, говорили они, неприлично, и нимало не кстати мне, будучи таким молодым и таких дарований и способностей человеком, помышлять об отставке, а особливо при таких обстоятельствах, когда открывается мне сама собою такая прекрасная прешпектива и я, безсомненно, могу надеяться произойтить и далее в люди и дослужиться даже сам до чинов генеральских. Одним словом, чтоб я таки и не помышлял нимало об отставке, а с богом бы собирался и отправлялся в Петербург.
   Сим и подобным сему образом говорили и уговаривали тогда все мои друзья и знакомцы, а как и самому мне то в особливости казалось примечания и уважения достойным, что произошло все сие без всякого моего о том домогательства и искания, а само собою, а все такие случаи издавна привык уже я почитать велениями самих небес и действиями пекущегося обо мне промысла божеского, и каковым последовать беспрекословно полагал я себе во всю жизнь мою за правило, то, подумав о том хорошенько и говоря сам себе, что я нимало не знаю, к чему, на что все сие делается, и почему знать, может быть, промысл божеский и действительно предпринимает со мною что-нибудь особливое, и решился наконец, благословясь, последовать делаемому мне призыву охотно, и с того же дня приступил к приуготовлению себя к возвращению в милое и любезное отечество и ко вступлению в новую должность.
   Меня спустили в тот же день из канцелярии и уволили от должности, которую я исправлял до того столько лет сряду и уже так к ней привык, что не хотел с нею и расстаться, и как начался уже тогда февраль и времени до последнего пути оставалось уже не много, то спешил я воспользоваться оным и, пришед на квартиру, начал помышлять о всех нужных приуготовлениях как к отъезду, так и к экипированию себя хотя излегка, на первый случай, и так, чтоб мне было, по крайней мере, в чем к генералу моему явиться и исправлять свою должность.
   Но не успел я тут в подробности о том подумать, что и что мне было необходимо надобно и без чего не можно мне было никак обойтись, как ужаснулся я, увидев, что вещей сих набралось великое и такое множество, что на покупку и исправление половины оных у меня тогда не доставало денег. Надобна была мне добрая лошадь, надобно было седло со всем прибором, надобен был когда не два, так, по крайней мере, один новый кавалерийский и уже синий мундир, надобно было несколько пар добрых сапогов, надобны были серебряные шпоры и шляпа, надобен богатый золотой шарф и прочее. Сверх того, нужно было поставить повозку на сапоги и искупить разные другие нужные для столь долгого путешествия вещи, да и для дорожных издержек потребны были деньги. А наконец, и с самим хозяином за кормление меня более года нужно было расплатиться, и на все сие по смете моей требовалась немалая сумма, но у меня и половины ее не было, и я не знал, где мне тогда было взять оную; ибо что касается до содержания себя в Петербурге и до тамошних еще множайших издержек, то надеялся я нужные деньги к тому выписать туда и получить из деревни, а до того времени не сомневался, что одолжит меня и генерал заимообразно, а чтоб могли сии поспеть туда к моему приезду, то с первою же почтою послал я письмо о том через Москву к живущему в деревне дяде моему родному и просил его истребовать от приказчика моего сколько можно более денег и перевезти ко мне чрез кого-нибудь в Петербург.
   Итак, не зная, где взять нужные для тогдашнего времени деньги, взгоревался я неведомо как; но каким же удовольствием поразился я, когда открывшись в том старшему из слуг своих был от него, против всякого чаяния и ожидания моего, утешен и успокоен. "Вот какая беда! -- сказал он мне. -- Денег! да сколько вам их, сударь, надобно?" -- "По меньшей мере, рублей сто, Яков!" -- сказал я. "И, барин! -- подхватил он. -- Так не извольте, сударь, тужить о том и горевать, у меня целых полтораста есть, что мне с ними делать? возьмите их, сударь, и употребляйте, на что вам угодно, а мне когда-нибудь их отдадите уже, а теперь на что мне они".
   Не могу никак изобразить, сколько много обрадовал он меня сим предложением и сколь чувствительно мне было в тогдашней моей нужде сделанное им мне сими деньгами вспоможение! Никогда не забуду я сей его услуги, которая меня тогда сколько обрадовала, столько и удивила, ибо я никак не знал и никак не думал, чтоб у него могло быть столько денег. При вопрошении ж моем, где бог ему послал такое множество оных, сказал он мне: "Где! да разве не изволили, сударь, знать, что я, стоючи на особливой квартире, во все время бытности нашей здесь переторговывал лошадьми и, покупая оных у наших русских извозчиков дешевою ценою, продавывал их здешним прусским мужикам с барышишком, иногда довольно большим, иногда маленьким, как случится; а как я не пью и не мотаю, то не только содержал себя сам во все сие время барышами, не требуя от вас себе ни полушки, но вот сколько и скопил себе еще их по милости вашей. А как я, сударь, и сам ваш, то извольте их взять, и я рад, что они у меня на сию пору случились".
   Я не мог, чтоб не расхвалить его за бережливость, и благодарил искренно за его важную услугу. С меня свалилась тогда власно как гора некая, и как у меня с сими сделалось тогда денег довольно на все надобности, то в миг закипело все и все. Тотчас поспел у меня мундир, тотчас и все прочее, и осталось еще довольно их на расплату и на дорогу.
   Не менее удивил меня и старик, мой хозяин, которому весьма охотно хотел я заплатить как за кормление меня и поение чаем и кофеем, так и за мытье моего и употребление его белья. Он и старушка, его жена, руками и ногами воспротивились тому, как я принес им целые пригоршни рублей и просил их, чтоб они взяли за них сколько им угодно. "Сохрани нас от того боже, -- закричали они, -- чтобы мы взяли с вас, г. капитан, хоть один грош за кушанье и прочее. Мы никак не разорились от того, и нам было сие совсем нечувствительно, а мы и без того так довольны вами, что не можем вам никак того изобразить. Если б стояли у нас не вы, а кто-нибудь иной из ваших, то чего бы не было с нами и с детьми нашими. Мы несчастные бы были люди и не того б могли лишиться. Нет! нет! бога ради! Возьмите это назад и не обижайте нас этим. Нас бог пропитает и без того, а вам сгодятся они на дорогу. Путь дальний, и до Петербурга отсюда неблизко; а нам дозвольте иметь то удовольствие, что мы услужили вам за всю вашу дружбу и благоприятство к нам сею безделкою". Что мне было тогда делать? Я сколько ни старался их уговорить, чтоб они сколько-нибудь взяли, но они не согласились никак на то, и так меня добродушием своим растрогали, что я со слезами на глазах обнял обоих старичков и изъявлял им мою чувствительность и благодарность, а они не преминули поступить и далее, но перед отъездом не только наготовили мне всякой провизии на дорогу, но перемыли и перечинили все мое белье, а которое показалось им худо, то тайком переменили и добавили недостававшее своим, и просили слугу моего, чтоб мне о том не сказывать.
   Вот каких добродушных, честных и благородных людей случалось мне иметь у себя хозяевами; но надобно сказать и то, что были они не пруссаки, а природные швейцарцы.
   Подобное же почти тому происходило, когда я пред отъездом в последний раз пришел к учителю своему г. Вейману прощаться. Не могу изобразить, с каким сожалением он со мною расставался и с каким усердием желал, чтоб я был счастлив и благополучен. Я хотел также возблагодарить его за все его труды и старание, прося принять от меня сверточек червонцев; но он ни под каким видом на то не согласился, как я и ожидал того, и насилу преклонил я принять в подарок от меня калмыцкий тулуп, который купил я у наших приезжих русских купцов, да и сей убедил я его принять только тем, что уверил его, что он у меня не купленный, а присланный ко мне из деревни, и что прошу его принять только для того, чтоб, нося его, мог он вспоминать об ученике своем. Он расцеловал меня за то и простился, утирая слезы, текущие из глаз его. Так свыклись было мы с ним, и столь много любил он меня всегда.
   Наконец, как все было уже исправлено и к отъезду готово, то, раскланявшись с генералом, от которого, по краткости времени, не видал я ни худа ни добра, пригласил я к себе всех своих друзей и знакомых, и, поподчивав их на прощанье хорошенько разными винами и прочим, чем мог, распрощался я со всеми ими и с плачущими добродушными хозяевами, отправился наконец в путь свой.
   Не могу никак изобразить, с какими чувствованиями выезжал я из сего города и как распращивался со всеми улицами, по которым я ехал, и со всеми знакомыми себе местами. Вся внутренность души моей преисполнена была некакими нежными чувствами, и я так был всем тем растроган, что едва успевал утирать слезы, текущие против хотения из глаз моих. Меньший из гг. Олиных, наших юнкеров, и сотоварищ мой г. Садовский решились проводить меня до самых ворот города. Оба они более всех меня любили, и обоих их почитал я наилучшими своими друзьями. Чего и чего не говорили мы с ними в сии последние минуты, и каких уверений не делали мы друг другу о продолжении любви и дружества нашего! Я условился с обоими ими переписываться из Петербурга и сдержал свое слово в рассуждении первого. Что ж касается до г. Садовского, то небу угодно было лишить его жизни прежде, нежели мог он получить и первого письма моего к себе из Петербурга. Он занемог через несколько дней после моего отъезда, и жестокая горячка похитила у меня сего друга и переселила в вечность. Мы расстались тогда с ним и г. Олиным, смочив взаимно лица наши слезами, и я всего меньше думал, что прощаюся с первым уже навеки.
   Как скоро отъехал я версты две от города и взъехал на знакомый мне холм, с которого можно было город сей не впоследния видеть, то, предчувствуя, что мне его никогда уже более не видать, восхотелось мне еще раз на него хорошенько насмотреться. Я велел слуге своему остановиться и, привстав в кибитке своей, с целую четверть часа смотрел на него с чувствиями нежности, любви и благодарности. Я пробегал мыслями все время пребывания моего в нем, воспоминал все приятные и веселые дни, препровожденные в оном, исчислял все пользы, приобретенные в нем, и, беседуя с ним душевно, молча говорил: "Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее -- спознал творца моего, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному. Ты воззвал меня на сей путь священный и успел уже дать почувствовать мне все приятности оного. Сколько драгоценных и радостных минут проводил я, уже в тебе! Сколько дней, преисполненных веселием, прожито в тебе мною, град милый и любезный! Никогда не позабуду я тебя и время, прожитое в недрах твоих! Ежели доживу до старости, то и при вечере дней моих буду еще вспоминать все приятности, которыми в тебе наслаждался. Слеза горячая, текущая теперь из очей моих, есть жертва благодарности моей за вся и все, полученное от тебя! Прости навеки!"
   Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.
   Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда-нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.
   Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4-го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из-подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.
   Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где-нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на поларшина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.
   Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.
   Отправившись из Митавы, доехали мы 13го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.
   В городе Вальмерах, куда приехал я 15-го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когдато то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.
   Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.
   Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.
   Наконец 24-го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.

(7 нояб. 1801).

  

КОНЕЦ ВОСЬМОЙ ЧАСТИ

Часть девятая

ИСТОРИЯ

МОЕЙ ПЕТЕРБУРГСКОЙ

СЛУЖБЫ

Сочинена 1800 года, переписана 1805 года

  

В ПЕТЕРБУРГЕ

ПИСЬМО 91-е

  
   Любезный приятель! Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятная, как и военная.
   Продолжалась она во все время царствования императора Петра III -- время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется навеки достопамятным.
   И как мне почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге случилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересно и любопытно, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.
   В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествования мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещения и что въезжал я в сей город с чувствиями особливыми и такими, которые никак изобразить не могу, -- вам, известно уже, по какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.
   Я поспешил к прежнему своему начальнику, генерал-аншефу Корфу, отправлявшему тогда должность генерала-полицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигель-адъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.
   Не успел я, приблизившись к Петербургу, усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколень, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца Зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал, как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновись помышления обо всем вышеупомянутом, в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил:
   -- О град! Град пышный и великолепный!.. Паки вижу я тебя! Паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каков-то будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте, и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но что-то будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко может быть! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почему знать, может быть, ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть, будет и противное тому, и я минуту сию благославлять стану?
   Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но, наконец, одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних -- прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.
   Мое первое попечение было о том, чтобы приискать себе на первый случай какую-нибудь квартирку, ибо прямо к генералу во двор в кибитке своей мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако все-таки хотелось мне, на первый случай обострожиться где-нибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.
   И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, но довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близко от дома генеральского и притом не дорогая.
   На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещения, вставши поранее, и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше, и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и, пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.
   Меня провели к нему в другие маленькие хоромцы, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками, говоря:
   -- Ах! Друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! Как я рад, что ты, наконец, к нам приехал; мы в прах тебя уже заждались и не знали, что о тебе думать, -- боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперешней половоди! Ну, скажи же ты мне, мой друг!.. -- продолжал он, меня обнимая и много раз целуя. -- Все ли ты здорово и благополучно ехал? Все ли живы и здоровы наши кенигсбергские друзья и знакомцы? Как они поживают и помнят ли меня?
   -- Все, все хорошо и слава Богу! -- отвечал я. -- И кенигсбергские наши все живы и здоровы, все вас по-прежнему еще любят и все велели вам кланяться.
   -- Ну пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, -- подхватил он. -- Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили.
   -- Хорошо, -- сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.
   Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающимся, с стоящим перед ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.
   Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он:
   -- Ах! Вот и ты, Болотов! Слава, слава Богу, что и ты приехал! Мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты по такой распутице ехал? Поди, поди, мой друг, и поцелуемся...
   Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен столь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость.
   -- Не за что! Не за что! -- подхватил он. -- А я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб нам тебя помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мой друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и по любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение.
   Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение и милость.
   -- Хорошо, мой друг! -- подхватил он. -- Я и не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? И что поделывали там хорошенького?
   Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему, что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился?
   -- На квартире, -- сказал я.
   -- Но для чего же не ко мне прямо на двор взъехал? Мы нашли бы, может быть, местечко где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме.
   Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь сколько-нибудь более свободы, а потому и отвечал я, что могу стоять и на квартире.
   -- Очень, очень хорошо! -- подхватил он. -- Но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? И не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?
   -- Очень близко, -- отвечал я, -- и чрез несколько только дворов от вашего дома.
   -- Всего лучше, -- подхватил он, -- но хороша ли и покойна ли она?
   -- Хороша, ваше высокопревосходительство!
   -- Ну, так, поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем нимало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадей-то... небось, ты ведь на своих приехал?
   -- На своих, -- сказал я.
   -- Лошадей-то можешь ты всех распродать; на что они тебе здесь? А оставь только одну, на которой тебе со мной ездить, да и той вели-ка ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься. {В смысле -- не траться.}
   Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал:
   -- Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб съездил ты на минутку во дворец.
   Я извинился в том, сказывая, что я пришел пешком и того не знал и что нет теперь со мною лошади.
   -- Лошадь -- безделица! -- сказал он. -- Ею бы мы тебя уже снабдили... но постой, -- продолжал он, -- шпоры-то есть и у меня излишние. Подай-ка, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!... А ты, мой друг, -- обратись к одному полицейскому офицеру, продолжал он, -- ссуди-ка нас, пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послать-то мне очень нужно!
   -- С превеликою радостью! -- отвечал офицер, -- лошадь готова! -- и пошел приказывать подавать ее, а слуга между тем отыскивал шпоры, надевал их на мои ноги.
   Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему и приступиться и подъехать.
   Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал:
   -- Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?..
   Слова сии поразили и смутили меня еще более.
   -- Вот тебе на! -- говорил я сам в себе, -- и первый блин уже комом, и не напасть ли сущая? Ну как это мне там и у кого распроведывать? Никого-то я там не знаю и ни к кому приступиться, верно не посмею! Ах! Какое горе!
   Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что ком-миссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, по счастию, он сам, взглянув не меня, смущение мое приметил и, власно как опомнившись, мне сказал:
   -- Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце и ни положения его и ничего не знаешь?
   -- Точно так, ваше высокопревосходительство! -- подхватил я. -- И когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был.
   -- Хорошо ж, -- сказал он, -- так я дам кого-нибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там как поступить, дам тебе наставление.
   -- Очень хорошо, -- сказал я.
   -- А вот каким образом, -- продолжал он, -- как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери налево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового и ты постой тут и подожди, покуда войдет какой-нибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпринтера, и вели-таки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж, говори с ним по-немецки, а не по-русски, и скажи, что я велел просить распроведовать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? И чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет тебе подождать, то подожди.
   -- Хорошо! -- сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.
   Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если б не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по-писанному и, нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какой-то из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне:
   -- Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю.
   И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатс-секретарем и министром, и, как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он все утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу, и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне:
   -- Пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру.
   Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерал и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не такт, пышно и весело, как в Кёнигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя, когда генерал не обедал дома, а где-нибудь в гостях, или во дворце у государя.
   По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральс-адютант, разсказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому.
   Был тут наш обер-квартермистер Ланг, был обер-аудитор Ушаков, был генеральский приватный секретари. Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигель-адютант князь Урусов -- все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.
   Но ни с кем так я скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения и притом студировавший в университетах и довольно ученый.
   Он не успел узнать, что я говорю по-немецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, повел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку и, увидев меня крайне любопытным и все книги его, которых-таки было довольно, с великою жадностью пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужено, посещать его стану в сих комнатах и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.
   Из всех наших штатских сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойца на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома; то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и поныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстраивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.
   В сем-то деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.
   О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том как-то короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы по-прежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, -- было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.
   Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:
   "Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной".
   Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.
   Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все как-то не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.
   Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемониею, в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.
   Теперь следовало бы мне сказать вам что-нибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.
  

ПИСЬМО 92

  
   Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.
   Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом Карлом-Фридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва Карлом-Петром Ульрихом.
   Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.
   По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он как-то не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что каким-то образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был как-то льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой
   Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тогда ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение и переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу, и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден и у нас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,
   Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась как-то нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какой-нибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так и всем россиянам, до которых доходил слух об оном, и что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.
   Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие и побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, и довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при двере его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.
   Со всем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих что-нибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?) как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной несчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие каким-то случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.
   Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя по-прежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.
   Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.
   Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.
   Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод. Но всеобщие негодования сии увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими в пиршествах и питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем и обо всем, и даже о самых величайших таинствах и делах государственных.
   Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже и тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.
   Первейшею и наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать по-прежнему "слово и дело", и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.
   Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое "Фридрихово уложение", но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.
   Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.
   Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.
   К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.
   Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.
   А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.
   Наконец и самым полкам не велел более называться по-прежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.
   Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде, и подписано марта 16-го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцем Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.
   Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.
   Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.
   Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.
   Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.
   И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.
   Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь... и прочее.
  

ПЕТЕРБУРГСКАЯ СЛУЖБА

ПИСЬМО 93-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего приехал я к генералу своему уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным и уже в шпорах на лошади, с завороченными полами.
   Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающим дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он:
   -- Ну, вот, хорошо! Одевайся всегда так-то и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирце-то надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой, и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?
   -- Нет еще! -- отвечал я.
   -- Так посмотри их, -- подхватил генерал. -- Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбантом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!
   -- Хорошо, -- сказал я и хотел было выйтить.
   -- Но лошадь ли есть у тебя, -- спросил еще генерал, -- и хороша ли?
   -- Есть, -- отвечал я, -- и, кажется, изрядная. У меня и подлинно была одна лошаденка довольно
   изрядная.
   -- Ну! Хорошо ж, мой друг! Поди ж к Балабину. Он расскажет и о том, в чем состоять должна и должность твоя.
   Господин Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.
   -- Ну, был ли ты у генерала, -- спросил он, -- и являлся ли к нему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано и нередко рассылает нашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.
   -- Хорошо, -- сказал я, -- у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.
   -- Изволь, изволь, мой друг, -- отвечал он мне, усмехнувшись, -- но сядь-ка и напьемся наперед чаю...
   Между тем как его подавали, продолжал он так:
   -- Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтобы быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом и быть всегда при боце -- вот и все... А мундирцы-то посмотри-ка, брат, у нас какие! -- и велел слуге своему подать свой и показать мне оный.
   Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:
   -- Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает сколько стоит?
   -- Да! Таки стоит копейки, другой, третьей, -- сказал он, -- и сотняга рублей надобна.
   -- Что вы говорите? -- подхватил я, удивившись, и позадумался очень.
   -- Что? Или он тебе слишком дорог кажется? -- продолжал он, но это еще славу Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие! Еще и более баляндрясов-то всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном, то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбант стоит! За все лупят с нас мастеровые втридорога, и все от поспешности только.
   -- Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? -- спросил я.
   -- Об этом ты не заботься! -- сказал он. -- Эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньги-то, и достаточно ли их будет?
   -- То-то и беда-то! -- отвечал я. -- Деньги-то будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперь-то маловато и вряд ли столько наберется.
   -- Ну что ж! -- сказал он. -- Иное-то возьмем в долг, а за иное, где надобно, заплатим деньги, и буде мало, так, пожалуй, я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня, сколько тебе их надобно.
   Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.
   Тут нашел я съехавшихся между тем и других сотоварищей своих. Был то упомянутый другой флигель-адъютант князь Урусов и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздороваться и молвить слова два-три об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим! Шел тут строем деташамент {Французское -- отряд.} гвардии, разряженный, распудренный и одетый в новые тогдашние мундиры, и маршировал церемониею.
   Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом низенький и толстенький старичек с своим эспантоном {Эспонтон -- небольшая пика, длиною около 7 футов, с плоским наконечником и поперечным упором. В России со времен Петра I эспонтоном были вооружены в строю все мушкетерские офицеры; при Екатерине II они были оставлены только в гвардии, а в 1807 г. отменены.} и в мундире, унизанном золотыми нашивками, с звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!...
   -- Это что за человек? -- спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова, -- ... надобно быть какому-нибудь генералу?...
   -- Как! -- отвечал мне князь. -- Разве вы не узнали! Это князь Никита Юрьевич!
   -- Князь Никита Юрьевич, -- удивляясь, подхватил я, -- какой это? Неужели Трубецкой?
   -- Точно так! -- отвечал мне князь.
   -- Что вы говорите!.. -- воскликнул я, еще более удивившись. -- Господи помилуй! Да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генерал-прокурором и первейшим человеком в государстве! Да разве он ныне уже не тем?
   -- Никак, -- отвечал князь, -- он и ныне не только тем же и таким же генерал-прокурором, как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом.
   -- Но умилосердитесь, государь мой, -- продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать, -- как же это? Я считал его дряхлым и так болезнью своих ног отягощенным стариком, что, как говорили тогда, он затем и во дворец, и в Сенат по нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа!
   -- О! -- отвечал мне князь, усмехаясь. -- Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, а наряду с молодыми маршируют и также хорошехонько топчут и месят грязь, как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!
   -- Ну! Нечего более говорить!... -- сказал я, изумившись, и не могу тому надивиться...
   -- Но вы еще и то увидите! -- сказал князь, -- Поживите-ка с нами, и посмотрите на всех и все у нас, в Петербурге!
   Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:
   -- Ну, поедем-ка, мой друг! -- пошел садиться в карету.
   Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь, по левую сторону его кареты и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни назади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.
   По распоряжении нас сим образом и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал ажно треск и стук от колес.
   Цуг {Старинная запряжка шестерней; здесь упряжь, постройка, выезд.} у него был ямской и самый добрый, и поелику был он генерал-полицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.
   Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали {Горланили, шумели, болтали.} тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, и все, что об них было ему известно.
   Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.
   Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.
   -- Не хотите ли? -- сказал он мне, -- походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?
   -- Очень хорошо! -- сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.
   Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.
   Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему что-нибудь особливое было известно.
   Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.
   Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.
   По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральс-адъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.
   Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: "Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен". -- Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. -- "Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?" -- Найду, отвечал я, мне указывали оный. -- "Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет". Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.
   К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах и свояки между собою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.
   Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. -- "От кого ты, мой друг, прислан?" -- От Николая Андреевича Корфа, сказал я. -- Не успел он сего услышать, как возопил: -- "А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?"
   Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.
   -- "Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?" -- Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.
   А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.
   Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру на отдохновение.
   Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.
   На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.
   Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: -- Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. -- "О! подхватил генерал: -- тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?" -- Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! -- "Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать".
   Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.
   С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.
   Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: "Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!..."
   Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не инако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тут-то было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралтейскую сторону с одного конца до другого. "Господи!", думал я и говорил сам в себе, "долго ли этому длиться и будет ли этому конец?" -- Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. "Ну!" думал я: "слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем"; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тут-то было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. "Господи! думал я тогда: "ну, если все так то, так это будет сущая каторга?" -- Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой... Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.
   Всю половину дня проездили мы сим образом и не прежде домой возвратились, как уже при свечах. Тут нашли мы встречающего нас генеральс-адъютанта, и как он у меня стал спрашивать, где и где мы побывали и какова мне петербургская жизнь кажется? -- то, сделав ему нренизкий поклон, сказал я: "Ну, брат! спасибо! Ежели так то все у вас, то прах бы вас побрал и с жизнью вашею! да это и черт знает что! Я так измучился, что не чувствую почти ни рук, ни ног, а спину разогнуть истинно не могу. Я от роду не езжал никогда так много и так измучился, что и не знаю, буду ли в состоянии и встать завтра". "Ну, что ж? сказал мне на сие г. Балабин, завтра хоть и отдохни и сюда хотя и не езди". -- "Да генерал-то как же, не осердился б?" спросил я. -- "Вот тебе на! отвечал он: ведь тебе не измучиться же стать, до крайности. Изволь, сударь, изволь оставаться себе смело во весь день дома и отдыхай себе, а я уже возьму на себя сказать о том генералу и извинить тебя".
   Рад я неведомо как был сему данному мне совету и дозволению, и положил действительно его исполнить, но если б и не хотел, но принужден бы был исполнить то и по неволе; ибо оба сии дни так меня отделали, а особливо последний так меня доконал, что я в самом деле не мог никак встать по утру от расслабления во всех членах и от превеликой боли в спине и в пояснице. Так хорошо отделало меня скаканье. Словом, я пролежал до половины дня в постели, чего со мною никогда не бывало.
   Но чего молодость и здоровое сложение тела вытерпеть и перенесть не может, и к чему не можно привыкнуть? Не успел тот день пройтить, как почувствовал я себя опять здоровым и так оправившимся, как бы ничего не бывало. Тогда совестно уже было мне оставаться на квартире долее, и я явился опять к генералу, который, увидев меня, не преминул пошутить надо мною и говорил, что произошло сие от непривычки моей к верховой езде, и что некогда с самим им тому подобное было, почему и уверял, что это ничего не значит, и что я впредь подобного тому ощущать не буду: что и действительно была правда. Ибо с того времени, хотя нередко езжали мы также всякий день и не только не меньше прежнего, но иногда еще и больше, но я не чувствовал уже никогда более такого расслабления и боли в спине и пояснице, но ниже и дальней усталости, и сам тому не мог довольно надивиться; одни только ноги спарил было я, по непривычке ходить всегда в толстых и плотных сапогах из аглинской кожи, но и в том нашел средство скоро себе пособить.
   Оправившись помянутым образом и собравшись опять с силами, начал я, по-прежнему, всякий день ездить с генералом по разным домам знаменитейших тогда господ, а иногда и один, будучи от него за чем к ним посылаем. Между тем начинал у нас приближаться праздник святыя Пасхи, случившийся в сей год апреля <Неразборчиво>го числа. Во всем Петербурге кипело тогда и волновалось, и все готовились к сему торжеству и тем паче, что государь намерен был взять оный уже в новом зимнем дворце и перейтить в оный накануне. Ему хотелось, чтоб все шефы находившихся тогда в Петербурге полков изготовили уже к сему времени новые в полках своих мундиры, дабы все в сей праздник могли быть уже в оных, а всходствие того и мне генерал мой не один уже раз напоминал о мундире, но о котором и сам я уже заботился и к удовольствию своему и получил его от портного за несколько дней до праздника. Он был белый, с зеленым воротником с палевым камзолом и нижним платьем. Пуговицы же, нашивки и аксельбант, которым он был украшен, были серебряные, а потому и стоил он не малых денег и со всем прибором, действительно, более ста рублей. Однако я, продав излишних лошадей деньгами на то кое-как и почти без займов поисправил, а вскоре потом имел удовольствие получить и из Москвы себе их Целых триста рублей, от чего и сделался я ими тогда столь богатым, каковым никогда не бывал, и очень доволен был своими родственниками, постаравшимися о том и переведшими их ко мне чрез одного купца петербургского, который не преминул тотчас велеть меня отыскать и дать мне знать, чтоб я приходил и брал от него деньги.
   Сим окончу я сие письмо, а как праздновали мы праздник и что у нас происходило далее в Петербурге, о том узнаете вы из письма последующего, а теперь остаюсь навсегда ваш, и прочая.
  

ПРАЗДНОВАНИЕ ПАСХИ

ПИСЬМО 94-е

  
   Любезный приятель! Наконец наступил праздник Святыя Пасхи. Я уже упоминал вам в прежнем письме своем, что к торжеству сему деланы были во всем Петербурге приуготовления превеликия. Но нигде так сие приметно не было, как во дворце. Государю хотелось неотменно перейтить к оному в большой новопостроенный дом свой; но как оный был еще не совсем во внутренности отделан, то спешили денно и ночно его окончить и все оставшее доделать. Во все последние дни перед праздником кипели в оном целые тысячи народа, и как оставался наконец один луг пред дворцом неочищенным и так загромощенным, что не могло быть ко дворцу и приезду, то не знали, что с ним делать и как успеть очистить его в столь короткое, оставшееся уже до праздника время.
   Луг сей был превеликий и обширный, лежавший пред дворцом и адмиралтейством и простиравшийся поперек почти до самой Мойки, а вдоль от Миллионной до Исаакиевской церкви. Все сие обширное место не заграждено еще было тогда как ныне, великим множеством сплошных, пышных и великолепных зданий, а загромощено было сплошь премножеством хибарок, избушек, шалашей и сарайчиков, в которых жили все те мастеровые, которые строили Зимний дворец, и где заготовляемы и обрабатываемы были и материалы. Кроме сего, во многих местах лежали целые горы и бугры щеп, мусора, половинок кирпича, щебня, камня и прочего всякого вздора. {См. примечание 2 после текста.}
   Как к очищению всего такого дрязга потребно было очень много и времени и кошта, а особливо, если производить оное, по обыкновению, наемными людьми, и успеть тем никак было не можно, то доложено было о том государю. Сей и сам не знал сначала, что делать; но как ему неотменно хотелось, чтоб сей дрязг к празднику был очищен, то самый генерал мой надоумил его и доложил: не пожертвовать ли всем сим дрязгом всем петербургским жителям, и не угодно ли будет ему повелеть чрез полицию свою публиковать, чтоб всякий, кто только хочет, шел и брал себе безданно, беспошлинно, все, что тут есть: доски, обрубки, щепы, каменья, кирпичья и все прочее. Государю полюбилось крайне сие предложение, и он приказал тотчас сие исполнить. Вмиг тогда рассеиваются полицейские по всему Петербургу, бегают по всем дворам и повещают, чтоб шли на площадь перед дворцом, очищали бы оную и брали б себе, что хотели. И что ж произошло тогда от сей публикации?
   Весь Петербург власно как взбеленился в один миг от того. Со всех сторон и изо всех улиц бежали и ехали целые тысячи народа. Всякий спешил и, желая захватить что-нибудь получше, бежал без ума, без памяти и, добежав, кромсал, рвал и тащил, что ни попадалось ему прежде всего в руки, и спешить относить или отвозить в дом свой и опять возвращаться скорее. Шум, крик, вопль, всеобщая радость и восклицания наполняли тогда весь воздух, и все сие представляло в сей день редкое, необыкновенное и такое зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться было не можно. Сам государь не мог довольно нахохотаться, смотря на оное: ибо было сие пред обоими дворцами -- старым и новым, и все в превеликой радости, волокли, везли и тащили добычи свои мимо оных. И что ж? Не успело истинно пройтить нескольких часов, как от всего несметного множества хижин, лачужек, хибарок и шалашей не осталось ни одного бревнышка, ни одного отрубочка и ни единой дощечки, а к вечеру как не бывало и всех щеп, мусора и другого дрязга и не осталось ни единого камешка и половинки кирпичной. Все было свезено и счищено, и на все то нашлись охотники. Но нельзя и не так! И одно рвение друг пред другом побуждало всякого спешить на площадь и довольствоваться уже тем, что от других оставалось. Коротко, самые мои люди воспринимали в том такое ж участие, и я удивился, увидев ввечеру, по возвращении своем на квартиру, превеликую стопу, накладенную из бревешек, досток, обрубков и тому подобного, и не верил почти, чтоб можно было успеть им навозить такое великое множество. Словом, дрязгу сего было так много, что нам во все пребывание наше в Петербурге не только не было нужды покупать дров, но мы при отъезде столько еще продали оставшегося, что могли тем заплатить за весь постой хозяину.
   Не успели помянутую площадь очистить, как государь и переехал в Зимний дворец, и переселение сие произведено в великую субботу, при котором случае не было однако никакой особливой церемонии. А и самое духовное торжество праздника не было так производимо во дворце, как в прежние времена, при бывшей императрице, ибо как государь не хранил вовсе поста и вышеупомянутое имел отвращение от нашей религии, то и не присутствовал даже, по прежнему обыкновению, при завтрени, а предоставил все сие одним только духовным и императрице, своей супруге. И все торжество состояло только в сборище к нему во дворец всех знаменитейших особ для поздравления его как с праздником, так и новосельем.
   Мне самому не удалось в сей год чувствовать всю обыкновенную приятность, с сим праздником сопряженную: Я встал хотя и очень рано, но принужден был помышлять не о завтрени и богомолье, а о том, как бы скорее и лучше причесаться и, убравшись в свой новый мундир, ехать к генералу и с ним, с светом, вдруг скакать в разные домы знаменитейших господ для поздравления, и я так всем тем был занят, что насилу урвал несколько минут досужных для забежания в полицейскую церковь и отслушания в ней кончика обедни.
   Генерал, как по должности своей, так и для политических причин, ездил в сие утро по разным местам отменно и так много, что мы с ним не прежде во дворец приехали, как уже в одиннадцать часов, и когда уже был он весь наполнен народом, и вся площадь установлена была бесчисленным множеством карет и экипажей. Для меня зрелище сие было новое, но любопытнейшее дожидалось меня во внутренности дворца самого, в котором я до того времени еще не бывал. И самая уже огромность и пышность здания приводила меня в некоторое приятное изумление, а когда вошел я с генералом внутрь сих новых императорских чертогов и увидел впервые еще от роду всю пышность и великолепие дворца нашего, то пришел в такое приятное восхищение, что сам себя почти не вспомнил от удовольствия.
   Все комнаты, через которые мы проходили, набиты были несметным множеством народа и людей разных чинов и достоинств. Все одеты и разряжены были впрах и все в наилучшем своем платье и убранствах. Но ни в которой комнате не поражен я был таким приятным удивлением, как в последней и той, которая была перед тою, в которой находился сам государь, окруженный великим множеством генералов и как своих, так и иностранных министров. Поелику {В смысле -- так как.} и сия, далее которой нам входить не дозволялось, набита была несметным множеством как военных, так и штатских чиновников, а особливо штаб-офицеров, а в числе оных было и тут множество еще генералов, и все они были в новых своих мундирах, то истинно засмотрелся я на разноцветность и разнообразность оных! Каких это разных колеров тут не было! И какими разными и новыми прикрасами не различены они были друг от друга! Привыкнув до сего видеть везде одни только зеленые и синие единообразные мундиры и увидев тогда вдруг такую разнообразицу, не могли мы довольно начудиться и насмотреться и только и знали, что любопытствовали и спрашивали, каких полков из них которые, а наиболее те, которые нам более прочих нравились. Не меньшее же любопытство производили во мне и иностранные министры, выходившие в нашу комнату из внутренней государевой, разновидными и разнообразными орденами и кавалериями {Орденскими знаками, лентами.} своими. И товарищ мой, князь Урусов, которому все они были уже известны, должен был мне о каждом из них сказывать.
   На все сие я так засмотрелся и всеми сими невиданными до сего зрелищами так залюбовался, что позабыл и о всей усталости своей и не горевал о том, что во всей той комнате не было нигде ни единого стульца, где бы можно было хоть на несколько минут присесть для отдохновения.
   Но все мое любопытство было еще до того времени удовольствовано не совершенно, а оставалось еще важнейшее, а именно: чтобы видеть государя и государыню. Так случилось, что сколько раз ни бывал я до того во дворце, но никогда еще до того времени не удавалось мне видеть оных в самой близости, а видал их только в портретах, а потому давно уже и не ведомо, как добивался и желал видеть как их, так и самую фаворитку государеву, Воронцову, о которой, наслышавшись о чрезвычайной и непомерной любви к ней государя, будучи еще в Кенигсберге, мечтал я, что надобно ей быть красавицей превеликой. И как сей день и случай казался мне к тому наилучшим и способнейшим, и я никак не сомневался, что увижу их непременно в то время, когда они пойдут к столу чрез ту комнату, в которой мы находились, как о том мне сказывали, то, протеснившись сквозь людей, стал я нарочно и заблаговременно подле самых дверей, чтобы не пропустить их и видеть в самой близости, когда они проходить станут.
   Не успел я тут остановиться, как чрез несколько минут и увидел двух женщин в черном платье, и обоих в Екатерининских алых кавалериях, идущих друг за другом из отдаленных покоев в комнату к государю. Я пропустил их без всякого почти внимания, и не инако думал, что были они какие-нибудь придворные госпожи, ибо о государыне и фаворитке думал я, что они давно уже в комнатах государских, в которые нам за народом ничего было не видно. Но каким удивлением поразился я, когда, спросив тихо у стоявшего подле себя одного полицейского, и мне уже знакомого офицера, кто б такова была передняя из прошедших мимо нас госпож, услышал от него, что была то самая императрица! Мне сего и в голову никак не приходило, ибо, видая до сего один только портрет ее, писанный уже давно, и тогда еще, когда была она великою княгинею, и гораздо моложе, и видя тут женщину низкую, дородную и совсем не такую, не только не узнал, но не мог никак и подумать, чтоб то была она. Я досадовал неведомо как на себя, что не рассмотрел ее более; но как несказанно увеличилось удивление мое, когда на дальнейший сделанный ему вопрос о том, кто б такова была другая и шедшая за нею толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня, он, усмехнувшись, мне сказал:
   -- Как, братец! Неужели ты не знаешь? Это Елисавета Романовна!
   -- Что ты говоришь? -- оцепенев даже от удивления, воскликнул я, -- Эта-то Елисавета Романовна!.. Ах! Боже мой... да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем любить и любить еще так сильно государю?
   -- Что изволишь делать? -- отвечал мне тихонько офицер, -- и ты дивись уже этому, а мы дивились, дивились, да и перестали уже.
   -- Ну, правду сказать, есть чему и дивиться, -- подхватил я, пожимая только плечами, ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на нее было отвратительно и гнусно.
   Еще я не опомнился от чрезмерного своего удивления, как взволновался весь народ и, разделяясь в две стороны, сделал улицу и свободный проход идущим и вдали уже показавшемуся государю. Не могу никак изобразить, с какими разными душевными движениями смотрел я в первый раз тогда на сего монарха и тогдашнего обладателя всей России. Куча народа, состоявшая из первейших чиновников и вельмож государственных, последовали за ним и провожали его в столовую в своих орденах, лентах и в богатых одеждах.
   Наш генерал шел туг же и разговаривал с фавориткою государевою; но я в сей раз не удостоил ее уже и зрением, а смотрел вслед за государем и императрицею и сам в себе только всему видимому дивился и пожимал плечами.
   Как генералу нашему, за помянутым разговором с идущею с ним рядом фавориткою, не удалось на меня взглянуть, и никто ему из товарищей моих в толпе на глаза не попался, то по ушествии их не знали мы, что нам делать, и домой ли ехать или тут оставаться далее и дожидаться повеления от генерала. И как домой ехать мы не отважились, то чуть было не дошло до того, чтобы быть нам для праздника такого без обеда. Мы и были б действительно без него, если б, по счастию, третьему товарищу нашему, полицейскому офицеру, которому во дворце было все знакомое, не удалось пронюхать и узнать, что в задних и отдаленных комнатах есть накрытый превеликий стол для караульных офицеров и ординарцев. Он не успел узнать о сем, как, прибежав к нам, звал нас скорее с собою туда, уверяя, что и нам там можно обедать, нужно только захватить и не упустить место. Сперва посовестились было мы и не хотели нартом там искать себе обеда, но он силою почти нас за собою утащил и, проведя нас чрез множество комнат и на другой даже край дворца, привел нас действительно к превеликому столу, установленному уже кушаньями, и за который как караульные офицеры, так и многие другие начинали уж садиться.
   Мы сели также, хотя без всякого приглашения, и наелись и напились себе досыта, и были смелостью своею очень довольны, ибо узнали чрез то, что и впредь нам всегда можно сим офицерским и ординарческим столом пользоваться и когда ни похотим оставаться тут обедать, что мы и действительно потом и не раз делывали, а особливо когда случалось, что не хотелось нам ехать домой на короткое время.
   Как обед наш не так долго продолжался, как государев, то кончивши оный, пошли мы в тот покой, который служил вместо буфета и был подле самого того, где государь кушал, дабы мог генерал наш, вставши из-за стола, тотчас нас увидеть, ибо всем надлежало, вставши из-за стола, иттить чрез покой сей.
   Но мы принуждены были долго сего обратного шествия дожидаться: государь любил посидеть за столом и повеселиться. Натурально, не гуляли притом и рюмки. Более часа дожидались мы тут, покуда стол кончится, и имели удовольствие в сие время слышать голос государев и почти все им говорящее. Голос у него был очень громкий, скаросый, неприятный, и было в нем нечто особое и такое, что отличало его так много от всех прочих голосов, что можно было его не только слышать издалека, но и отличать от всех прочих. Наконец, встали они, и как государь пошел тотчас опять во внутренние свои чертоги, то вышел вслед за ним и генерал наш и обрадовался, нас увидев.
   -- Ну! Спасибо, что вы здесь, -- сказал он, -- и что домой не уезжали; мне давеча сказать вам о том было некогда, но обедали-ль вы? Вам бы здесь пообедать за столом офицерским!
   Мы сказали ему, что мы сие уже сделали.
   -- Ну! Хорошо ж, -- сказал он, -- так поедем же теперь домой и отдохнем.
   Сказав сие, пошли мы вниз, где князь, товарищ мой, отпросился от него к своим родным, а я поехал с ним и готовиться был должен ехать с ним опять во дворец на куртаг с товарищем моим, полицейским офицером.
   По приезде к нему в дом отпросился я тотчас на свою квартиру, чтоб отдохнуть хоть часок на оной; ибо как я почти всю ту ночь не спал, то склонил меня тогда ужасно сон, и я впервые еще в сей день спал после обеда. Но, чтоб не заспаться, то посадил подле себя человека с часами и велел ему тотчас себя разбудить, как скоро пройдет час. О сем упоминаю я для того, что как в последующее время и часто таким образом удавалось мне по ночам спать очень мало и заменять то единочасным спаньем после обеда, и я таким же образом всегда саживал подле себя слугу для буженин, то чрез короткое время обратилось сие в такую привычку, что, наконец, не было нужды меня будить, но я уже и сам точь в точь по прошествии часа просыпался, а что удивительнее всего, то и на все продолжение жизни моей всегда, когда ни случалось мне после обеда спать, никогда не сыпал более часа и всякий раз, как тогда, пробуждался сам собой.
   Как куртаги придворные были тогда для меня также зрелищем новым и никогда еще невиданным, то охотно я поехал на оный с генералом и, делаясь час от часу во дворце смелейшим, нашел средство наконец втесниться и войтить туда ж в галерею, где он продолжался.
   Тут насмотрелся я уже досыта, как на государя, так и всему тут происходившему. Видел, как тут играли в карты и как танцовали, наслушался прекрасной музыки, в которой государь сам брал соучастие и играл на скрипице вместе с прочими концерты, и довольно хорошо и бегло; наконец, за большим столом и со многими, с превеликим хохотанием и криком забавлялся он в любимую свою игру кампию, которую игру также не видывал я никогда до того времени; и как хотелось мне ее очень видеть, то был так уже смел и отважен, что подошел близехонько к столу, смотрел на оную и не мог довольно насмотреться и надивиться.
   Мы пробыли тут с генералом до самого окончания сей вечеринки, а как он оставлен был у государя и ужинать, то принужден был и я опять тут окончания оного дожидаться и также перехватить хоть немного за столом офицерским. Но ожидание конца ужина, бывшего в прежней столовой, было для нас очень скучновато.
   Ужин продлился очень долго и гораздо за полночь, и мы все сие время должны были галанить и ждать в проходной буфетной. И как не было, как в сем, так и во всех других тут комнатах ни единого стульца, на которое бы можно было присесть и отдохнуть, то, от беспрерывного стояния и хождения взад и вперед, для прогнания дремоты, вирах мы все измучились, а особливо я, по непривычке. Сон клонил меня немилосердным образом, а подремать не было нигде ни малейшего способа. Несколько раз испытывал я становиться для сего где-нибудь к стенке или к уголку, но все мои испытания были тщетны, ибо не успеют глаза начать сжиматься и сон воспринимать верх над бдением, как вдруг подгибаются колени и, приводя чрез то человека в движение, разбужают оного к неописанной досаде и мешают сладкой дремоте.
   Измучившись и изломавшись, насилу-насилу дождался я конца сего ужина и всей бывшей за оным доброй попойке. Мы возвратились домой почти уже пред рассветом, а как поутру должен был я опять вставать рано, то судите, каково мне тогда было!
   Но первый день куда уже ни шел! Я имел много труда и беспокойства, но за то, по крайней мере, насмотрелся многому, а потому и не помышлял и горевать даже о помянутых беспокойствах, думая, что впредь, по крайней мере, не таково будет, но как увидел, что и все последующие дни были ничем не лучше, а точно таковые ж, и не было дня, в который бы мы с генералом по нескольку десятков верст и всегда почти вскачь не объездили, не побывали во множестве домах, и разов двух не посетили дворца, и в оном либо обедали, либо ужинали, либо обедать к кому-нибудь из первейших вельмож вместе с государем не ездили, и я, всякий раз таким же образом измучившись и изломавшись, не прежде, как уже перед светом домой возвращался, то скоро почувствовал всю тягость такой беспокойной и прямо почти собачьей жизни, и не только разъезды свои с генералом, и беспрерывные рассылания меня то в тот, то в другой край Петербурга до крайности возненавидел и проклинал; но и самый дворец, со всеми пышностями и веселостью его, которые и в первый раз так были для меня занимательны и забавны, наконец так мне опостылел и надоел, что мне об нем и вспоминать не хотелось, и я за величайшее наказание считал, когда доводилось мне с генералом нашим в него ехать.
   Какая б собственно причина побуждала генерала моего к толь частым посещениям знатнейших господ и других разных людей, того, как тогда мы все не знали и не понимали, так истинно не знаю я и поныне.
   Будучи генерал-полицеймейстером в государстве и имея толь великую обузу дел на себе, что ему в каждое утро приносили из полиции целые кипы бумаг для читания и подписывания, казалось, что могло б и одно сие его занимать, умалчивая о прочих делах, к его должности относящихся, и за сими не до того, казалось, было ему, чтоб разъезжать по гостям и терять на то время свое.
   Но он, при всей тогдашней строгости государя, по-видимому, всего меньше рачил о исправном исправлении толь важной должности своей и всего реже езжал по делам, до должности его относящимся. Но, напротив того, так мало ее уважал, что и десятой доли приносимых и заготовленных к подписанию его бумаг не прочитывал, а подписывал множайшие из них, совсем не читая. А все выезды его были по большей части к канцлеру и к некоторым другим из знаменитейших наших господ, как например, к прежнему моему командиру, генералу Вильбоэ, который был тогда у нас фельдцейхмейстером, принцу Гольштинскому, Шувалову, Скавронскому и многим другим, а что всего удивительнее, то и к самым иностранным министрам, а особливо к аглинскому и прусскому, до которых равно как и до других министров, казалось, не было б ему ни малейшего дела. Со всем тем, он не только сам езжал ко всем к ним очень нередко, но сверх того обоих нас с князем замучивал посылками к ним то и дело, и что всего досаднее, за сущими иногда безделицами и ничего не стоящими делами.
   Не могу и поныне забыть, с каким огорчением и досадою скачешь без памяти иногда версты две к какому-нибудь паршивому паричишке и единственно только за тем, чтоб спросить в добром ли он здоровье.
   Часто случалось, что он обоим нам одним утром домов по десяти наскажет куда ехать, и мы скачем, как угорелые кошки, и за все свои труды, что всего было досадней, получаем еще от чудного своего генерала брани. Часто случалось, что, будучи как-то беспамятен или имея голову набитую уже слишком всяким вздором, позабывал он, кому из нас приказал куда съездить, и вдруг требовал от меня отчета в том, о чем приказывал князю, а от него в том, что было мне поручено, а что всего смешнее и досаднее, то случалось не однажды, что, насказывая нам многих, к кому ехать, про иного позабывал, а потом спрашивал, были ли мы у того? И как скажешь и докажешь записками своими, что про того он и не упоминал вовсе, то сердился, досадовал и бранил нас за то, для чего сами не догадались заехать или ему не напомнили. Не чудные ли по истине и не сумасбродные ли были требования и взыскания таковые? Но мы должны были молчать, терпеть и переносить его гнев праведный, внутренно же не могли, чтоб не хохотать тому и не смеяться.
   Далее скажу, что ко всем сим рассылкам употребляем был от генерала более я, нежели князь Урусов и, может быть, потому что умел я говорить по-немецки и мог с множайшими из тех, к коим он посылал, говорить на природном языке, ибо множайшие из них были немцы. Сверх того князь Урусов был как-то увертливее меня и находил средства отбывать иногда не только от таких посылок, но и от самой езды с генералом; и потому он и в половину столько не терпел беспокойств, сколько я, а особливо сначала и покуда я сколько-нибудь не наторел и научился также кое-как и отбывать иногда.
   В самые выезды свои со двора и разъезды по домам знатных вельмож, а особливо после полдни, бирал он обыкновенно только меня одного; но сии для меня сопряжены были не настолько с беспокойством, сколько со скукою, ибо я имел всегда, по крайней мере, ту выгоду, что мог везде находить стулья и место где сидеть во все то время, покуда генерал сиживал у хозяина. И сначала переламливала меня только одна скука, а особливо в таких домах, где он сиживал по нескольку часов сряду, и я принужден бывал все сие время провожать один-одинешенек, в Какой-нибудь пустой передней комнате; но как после я догадался и стал запасаться всегда на такие случаи какой-нибудь любопытною книжкою в кармане, то бывало, засев где-нибудь в уголок или подле окошечка, вынимаю себе книжку, занимаюсь себе чтением, как бы дома, и не горюю о том, сколько б ни сидел генерал у хозяина.
   Но во дворце было дело совсем иное: тут не только что о читанье токмо и помыслить было не можно, но та пуще всего была напасть, что сидеть было вовсе не на чем. Я уже упоминал, что во всех тех комнатах, где мы бывали, не было тогда ни единого стульца, а стояли только в одной проходной комнате одни канапе, но и те были обиты богатым штофом и такие, на каких мы сначала на смели и помыслить, чтоб садиться, к тому же стояли они не в самой той комнате, где мы во время утренних генеральских приездов всегда должны были отстаивать и его дожидаться. Комната сия была самая та, о которой я уже упоминал, а именно ближняя подле той, где государь обыкновенно бывает и с приезжающими к нему по утрам разговаривает, и которую редко не нахаживали мы наполненную многими людьми. Итак, принуждены будучи в ней иногда по нескольку часов стоять и без всякого дела галанить, имели только ту отраду и удовольствие, что могли всегда в растворенные двери слышать, что государь ни говорил с другими, а иногда и самого его и все деяния видеть. Но сие удовольствие было для нас удовольствием только сначала, а впоследствии времени скоро дошло до того, что мы желали уже, чтобы разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок аглинского пива, до которого был он превеликий охотник, уже опорознившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда пред иностранными министрами, видящими и слышащими то, и, бессомненно, смеющимися внутренно. Истинно бывало, вся душа так поражается всем тем, что бежал бы неоглядкою от зрелища такового! -- так больно было все то видеть и слышать.
   Но никогда так много не поражался я досадными зрелищами таковыми, как в то время, когда случалось государю езжать обедать к кому-нибудь из любимцев и вельможей своих, и куда должны были последовать все те, к которым оказывал он отменное свое благоволение, как, например, и генерал мой и многие другие, а за ними и все их адъютанты и ординарцы. Табун бывало целый поскачет вслед за поехавшими, и хозяин успевай только всех угащивать и подчивать; ибо натурально везде и для нас даваемы были столы. Одни только трубки и табак приваживали мы с собою из дворца свой. Ибо, как государь был охотник до курения табаку и любил, чтоб и другие курили, а все тому натурально в угодность государю и подражать старались, то и приказывал государь всюду, куда ни поедет, возить с собою целую корзину голландских глиняных трубок и множество картузов {Пакетов.} с кнастером {Кнастер -- особый сорт табаку, употреблявшийся иностранцами.} и другими табаками, и не успеем куда приехать, как и закурятся у нас несколько десятков трубок и в один миг вся комната наполнится густейшим дымом, а государю то было и любо, и он ходючи по комнате только что шутил, хвалил и хохотал. Но сие куда бы уже ни шло, если б не было дальнейшего и для всех россиян постыднейшего. Но та-та была и беда наша! Не успевают бывало сесть за стол, как и загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, вставши из-за стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и не сообразности сущие. А однажды, как теперь вижу, дошло до того, что вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать:
   -- Ну! ну! братцы, кто удалее, кто сшибет с ног кого первый? -- и так далее.
   А по сему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкающихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крик, шум, биение в ладоши раздавались только всюду, а покалы только что гремели. Они должны были служить наказанием тому, кто не мог удержаться на ногах и упадал на землю. Однако все сие было еще ничто против тех разнообразных сцен, какие бывали после того и когда дохаживали до того, что продукты бакхусовы {Хмельные напитки.} оглумляли {Одуряли, доводили до беспамятство; оглум -- столбняк.} всех пирующих даже до такой степени, что у иного наконец и сил не было выттить и сесть в линею, а гренадеры выносили уже туда на руках своих.
   Но никогда так сильно дружба с Бакхусом {Бахус, Вакх, у греков чаще Дионис -- бог вина, оргий.} не возобновляема была, как во дворце за ужинами, за которыми должен был и генерал мой очень часто присутствовать. Государь любил его как-то около сего времени очень и был к нему милостив, а потому и езжал он почти ежедневно во дворец, а с ним и моя милость. Итак, бывало засядут они себе за стол и, вступя в премудрые и пространные разговоры, ну погромыхивать рюмками и стаканами, а мы между тем во всю ночь галанить и ходить взад и вперед по буфетной, присланиваться к стенам и к уголкам, ссориться ежеминутно со сном и дремотою, мурчать себе под нос и проклинать час своего рождения. Не могу и поныне позабыть, как досадны и мучительны бывали для нас сии дворцовые предлинные ужины и к каким даже дуростям доводимы были мы иногда непреодолимым почти хотением спать.
   Как во всех тут комнатах не было ни единого стульца, где б можно было хоть на минуточку присесть, стоючи же подле стенки дремать никак было не можно, потому что колени подгибались: то что ж наконец выдумали и затеяли мы, или прямо сказать я, ибо признаюсь, что заводчиком тому был я собственно. Философствуя долгое время и вымышляя, как бы пособить нужде своей и найтить способ дремать, -- взглянул я однажды на бывшую в той комнате, превеликую и четвероугольную печь и находившийся подле ее запечек или узкую пустоту между печью и стеною. Вмиг тогда пришло мне в голову испытать, уже не можно ли было хоть с нуждою протесниться боком в пустоту сию и ущемить себя так между печью и стеною, чтоб проклятым коленам не можно было сгибаться и мешать мне спать стоючи. Я попробовал сие сперва тайком, но как скоро увидел, что было то действительно очень хорошо и что протеснясь туда стоишь, как в тисках, и колена ни мало уже не мешают дремать, как побежал искать, между множеством нашей братьи, товарища своего, полицейского офицера, и, подхватя его за руку сказал: "Ну, брат! пойдемка. Я нашел наконец место, где нам можно сколько хотим себе дремать, а надобно нам только помогать друг другу".
   Он любопытен был весьма видеть оное, и как ему я запечек указал и растолковал все дело, то сказал он: -- "Хорошо бы, брат; но нука тут заспишься, а государь между тем встанет и пойдет здесь мимо самого сего места в спальню свою и увидит: куда тогда деваться и что делать!" -- Экой ты! подхватил я: да разве не можно нам спать тут попеременно, то тебе, то мне, а между тем, друг от друга не отходить, а стоять на карауле, и тотчас спящего будить, как скоро в столовой заворошутся и вставать станут? -- "Ну, дело! сказал он: право дело! начинай же, брат, ты первый, и полезай, а я буду между тем твой верный страж, и не только тебя разбужу, как скоро вставать станут, но и стану вот тут в уголку и загорожу тебя спиною, так что никто не увидит тебя". -- Ей, ей, хороню! подхватил я: -- но какая нужда давать мне так долго спать, дай мне хоть немножко вздремнуть, а там пушу я тебя и стану караулить также. -- Сказав сие, приступил я к делу, и средство сие было так удачно, что оба мы выспались в сей вечер, как хотели, и повторяли то не один раз, а смотря на нас делывали йотом то же и другие наши братья -- адъютанты и ординарны, которых всегда была тут толпа превеликая, и скоро уже дошло, что всякий в захват старался овладеть сим местом.
   В другой раз, и как место сие помянутым образом захвачено было уже иными, догадало меня сделать другую проказу. Давно уже грыз я зубы на помянутые выше сего штофные канапе, стоящие в среднем проходном покое, а также по несчастию на самой дороге, где государю, идучи во внутренние свои чертоги, проходить надлежало. Вся наша братья, равно как и мы, почитали их власно как священными, и не смели к ним никак прикасаться, к тому же и отдаленность их от того места, где мы галанивали и самое местоположение их, от того всякого удерживало; но как я, оборкавшись во дворне, сделался уже смелее и отважнее, то давно уже было у меня на уме испытать, прикорнуть также и на них; а чтоб не застал государь, то употребить также на вспоможение себе своего товарища полицейского офицера. Но тогда, власно как нарочно, случись так, что увидел я на канапях сих придворного пажа, почивающего себе спокойно и растянувшегося, как па кровати.
   -- Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.
   В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: "государь, государь идет". -- Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу -- паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.
   Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: "извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать". Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: "Пустое, брат! не правда и не мешай мне!" Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков и не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах и начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: "пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь". -- Но как и сие не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: "ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!" Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще и более меня беспокоить и даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: "Слышишь! пошел прочь, щенок, и не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!" -- "Как бы не так!" сказал он. -- "А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его".
   Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, и не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: и как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться и спать иногда на канапях сих.
   Но я заговорился уже так и позабыл, что письмо мое уже слишком увеличилось и что мне давно пора его кончить; итак, окончив сим, скажу, что я есмь навсегда, и прочее.
  

ЗАГОВОР

ПИСЬМО 95-е

  
   Любезный приятель! Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Валабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, а особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.
   И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по проишествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез нее на Васильевский Остров моста и по наступлении весны не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.
   Произошло сие более от двух или трех причин, и во-первых, оттого, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене того старичка Волчкова, который славен у нас переводами многих (сочинений), стал по-прежнему ездить к ней очень часто на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробывать у ней по целой иногда половине дня и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не биривал {Многократное от "брал".}, то, при всех таких случаях и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя. Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные там пиршества, о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.
   Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все, будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и желея об ожидаемом потерянии Прусии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштинцам, -- отважились публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеривается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства, изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения или важного во всем переворота не претерпеть бы и самому ему чего-нибудь, яко любимцу государеву, при таком случае -- уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя сколько-нибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сия-то была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда по несколько часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится, и отчего примеченная нами перемена происходила.
   Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час-от-часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно делалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир, и что приготовляется уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали и озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы и самим чего-нибудь.
   -- Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет, -- говаривали мы не один раз между собою, -- то генералу нашему трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него, как другие; но разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним что-нибудь дурное, то берегись и мы все, при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками, и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно.
   Сим и подобным тому образом говаривали мы часто между собою, поканчивали обыкновенно разговор свой общим гореванием о том, что живем в такие сумнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды впрочем, никакого добра ожидать не можно; ибо не в похвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство и обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп и никогда даже и не помышлял о том, чтоб чем-нибудь нас облагодетельствовать или возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чем-нибудь существительным. Никто из нас не видал от него во всю нашу бытность при нем ни малейшего себе подарка или какого благодеяния особливого, а все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.
   Теперь, кстати, расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, перед обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый господин Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и, сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую роль в государстве нашем. Я имел уже случай в прежних письмах своих сказывать вам, что сей человек был мне знаком по Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцовать по мещанским свадьбам, танцовали вместе на генеральских балах и маскарадах и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сей-то человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал и не знал, не ведал, где он и находится, то, обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками побежал к нему, закричав:
   -- Ба! ба! ба! Григорий Григорьевич!..
   А он в ту же минуту, узнав меня также, с прежнею ласкою ко мне, воскликнул:
   -- Ах! Болотенько (ибо так всегда он меня любя и шутя в Кенигсберге называл)! Друг мой! Откуда ты это взялся? Каким образом очутился здесь? Уж не в штате ли у Николая Андреевича?
   -- Точно так! -- отвечал я ему, обнимающему и целующему меня дружески. -- Флигель его адъютантом!.. Ах, боже мой! -- продолжал я, -- как я рад этому, что тебя здесь нахожу и вижу здоровым и благополучным.
   -- Ко мне, ко мне, братец, пожалуй! -- сказал он. -- Я живу вот здесь близехонько, подле дворца самого, на Мойке!
   -- Но скажи ж ты мне, -- подхватил я, -- где ж ты ныне находишься и при чем таком! Вот уж не в полевом прежнем, а в артиллерийском мундире; уж не сделался ли ты, враг, {Враг -- собственно противник, супостат; часто в смысле нашего: черт, дьявол, леший.} артиллеристом.
   -- Здесь, здесь, братец, -- отвечал он, захохотавши, -- точно артиллеристом и господином еще цальмейстером {Немецкое -- казначеем.} при артиллерии.
   -- Ну поздравляю ж, поздравляю тебя, Григорий Григорьевич, получив чин сей! Дай Бог тебе и выше, и выше. Еще ты лучше и пригоже в этом мундире. Ей-ей, красавец! Сущий враг!
   Я хотел было далее говорить, но вошедший в ту минуту к нам генерал наш помешал мне в том и, увидев г. Орлова, который ему также по прежнему знакомству очень был известен, также воскликнул:
   -- А, Григорий Григорьевич! Здравствуй, мой друг! -- и поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет и пробыл там с ним более часа.
   Что они там с ним говорили, того ничего я уже не знаю, а видел только то, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески, разговаривал за столом с ним о кенигсбергской нашей жизни и о том, как мы там поживали, веселились и танцовали вместе и о прочем. Когда же встали из-за стола и г. Орлову пришло время от нас ехать, то, обняв, расцеловал он меня, опять по прежнему своему кенигсбергскому еще обыкновению и опять убедительнейшим образом стал меня звать к себе и просить, чтоб я у него побывал и навестил в его квартире.
   -- Хорошо, хорошо! -- сказал я. -- Как скоро только можно будет, то твой гость, и побываю у тебя.
   Сим кончилось тогда наше первое свидание, и я почел его ничего не значащим; да и можно ль было мне тогда помышлять и вообразить себе, что призыв сей был превеликой важности и открывал было мне путь к достижению высоких чинов и достоинств к приобретению великих богатств и к восшествию, может быть, на высокие ступени чести и знатности. Ибо я тогда ничего еще об Орлове не знал, и мне в голову тогда вселиться никак не могло, чтоб был сей человек тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице и, будучи к ней в особливости привержен, замышлял уже играть свою роль и набирал для ей и для производства замышляемого великого дела и последовавшего потом славного переворота из всех друзей и знакомцев свою партию, и которых всех он потом осчастливил, вывел в люди, поделал знатными боярами богачами и на век счастливыми, и чтоб, как сумневаться в том не можно, назначил он и меня тогда в уме своем себе в товарищи.
   Всего того не зная ни мало и не ведая, и пропустил я сей случай без всякого уважения. Но как удивился, как чрез несколько дней является ко мне присланный нарочно от г. Орлова, кланяется от него и говорит, что приказал он меня звать как можно к себе и что есть ему до меня нужда!
   -- Хорошо, хорошо, братец! -- сказал я присланному. -- Я побываю у него, как скоро найду свободное время.
   -- Он было приказал вас звать теперь к себе, и приказал было мне проводить вас до его квартиры.
   -- Душевно б рад, мой друг, но теперь мне никак не можно! Вот, видишь, карета стоит перед крыльцом, генерал сию минуту едет со двора, и мне надобно с ним ехать. Итак, кланяйся, братец, Григорию Григорьевичу и скажи, что теперь мне никак не досужно и что я повидаюсь с ним после.
   Сие и в самом деле так было: мы в тот же час поехали со двора, и я не уважил и сего вторичного призыва, и почел оный ничего не значащим, и мысленно еще сам смеялся и говорил:
   -- Какая чорту нужда! А так, небось, хочется пошалберить и повидаться.
   Но не успело еще несколько дней пройтить, как, к превеликому удивлению моему, является опять тот же присланный от г. Орлова и, остановив меня в сенях, спешащего иттить к генералу, и опять кланяется мне от него, и опять зовет к нему почти неотступно, говоря, что он велел мне сказать, что, ей-ей, есть ему до меня крайняя нужда и чтоб я как можно к нему пожаловал, приехал и хоть бы на одну минуту.
   -- Батюшка ты мой! -- отвечал я ему. -- Ей-ей! Мне и теперь никак не можно. Генерал спрашивает меня, и я, видишь, спешу иттить к нему.
   Сие было и в самом деле, и генерал чрез несколько минут послал меня со двора и надавал мне столько комиссий, что я с превеликою досадою до самого обеда проездил и впрах измучился. Но на дороге не один раз приходило мне на мысль сие призывание.
   -- Господи, -- говорил я сам себе и говорил не однажды, -- какая бы такая Орлову была до меня нужда? Да еще крайняя? Никаких у нас с ним не было связей и никаких таких дел между нами, по которым бы могла дойтить до меня когда-нибудь надобность, а того меньше и нужда!.. Не понимаю я!.. -- продолжал я, пожимая плечами, и отъехавши опять то же и то же вспоминал и дивился.
   Наконец, и вздумал было к нему завернуть, но так случись, что было тогда уже поздно, надобно было поспешать домой к генералу, а к тому ж как-то и позабыл я и не мог в точности вспомнить, где именно была его квартира, а у присланного хотел было еще расспросить, но его, вышедши в сени, уже не застал, он тогда уже уехал; сверх того, опасаясь, чтоб сие меня не задержало, отложил я и в сей раз свидание с ним до другого случая, а пропустил благополучно и сей случай и не уважил нимало и сего третичного призыва.
   Но как бы вы думали, любезный приятель, ведь при сем одном не осталось еще сие. Но г. Орлову видно так усердно хотелось вплести меня в свое дело, что не преминул решиться он сам опять к генералу и нарочно только для того приехать, чтоб со мною видеться, и меня как можно убедить приехать к нему; и потому, нашед меня в сей раз в зале, тотчас ко мне адресовался и власно, как с некакою досадою мне сказал:
   -- Эх, братец, ты какой! Не мог ты по сие время никак побывать у меня, как я тебя и сам и чрез посланного просил о том!
   -- Эх, братец, -- отвечал я, -- ну как это? Разве не знаешь ты нашего генерала и не насмотрелся в Кенигсберге, каков он и каково жить при нем его подкомандующим. Ведь он и здесь таков же: будь безотлучно при нем и как от дяди ни пяди. Если б можно было, то давно бы побывал, а то, ей-ей, не мог никак ни на один час во все сии дни от него оторваться. Замучил-таки нас до бесконечности.
   -- Да как-таки так, -- подхватил он, -- как бы не найтить свободного времени, если б похотел; а я божусь тебе, что имею до тебя крайнюю нужду и что искренно нарочно для того сюда наиболее и поехал, чтоб тебя звать к себе; ну, поедем же хоть теперь ко мне!
   -- Нельзя, голубчик мой, и теперь никак, -- отвечал я. -- Генерал уже совсем готов и собирается ехать со двора, и мне приказано уже от него, чтоб с ним ехать!
   -- Экое горе! -- подхватил он. -- А мне крайняя до тебя есть нужда, и ты не поверишь, какая крайняя надобность поговорить с тобою.
   -- Господи, -- удивляясь отвечал я, -- да какой такой нужде необходимой быть?.. Не понимаю я, никаких у нас с тобою дел нет и не было!
   -- Этакой ты; ну, право, нужда, ей-ей! Нужда, и нужда крайняя!
   -- Фу, какой! -- подхватил я. -- Ежели есть нужда, так разве не можно тебе сказать мне ее здесь и теперь же!
   -- Нет, нельзя никак, -- отвечал он, -- а мне хотелось бы поговорить с тобою дома о том; пожалуйста, братец, поедем.
   -- Ну, истинно нельзя, голубчик ты мой! -- отвечал я. -- А ежели подлинно есть тебе нужда, то для чего ж и здесь не сказать? Разве не хочешь говорить о том при людях? Ну так пойдем вот туда, в дальние комнаты, там никого нет, и мы можем себе говорить обо всем и обо всем, никто нас не увидит и не услышит, а благо время к тому теперь свободное, и генерал еще не совсем оделся.
   От предложения сего позадумался было он, однако, вдруг опять, власно как встрепенувшись, мне сказал:
   -- Нет, мой друг! Здесь никак и ни под каким видом нельзя, а, пожалуйста, приезжай ко мне! Ты одолжишь меня тем неведомо как!
   Тут опять, и власно как нарочно, растворились двери в комнату генеральскую, и как нам против самых оных тогда стоять случилось, то генерал, увидев Орлова, стал звать его к себе, и он принужден был, оставив меня, иттить к нему. Но в сей раз не долее пробыл он у него, как только несколько минут, но, проходя опять через залу, не преминул поцеловаться со мною и опять мне сказать:
   -- Ну, пожалуйста же, мой друг, побывай у меня, и как можно скорей, ты всегда найдешь меня дома, а особливо по утрам.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал я, -- и как скоро только можно будет.
   С сим и расстались мы тогда с сим человеком, и я ему хотя и верное почти дал слово побывать у него, но в самом деле стали мне неотступные его просьбы и столь усиленные зовы уже и несколько подозрительны становиться и приводить меня в недоумение превеликое, так что я, поехав тогда с генералом, во всю дорогу о том думал и сам себе говорил:
   -- Господи, что за диковинка и что за нужда такая? Не понимаю я! Никакой, кажется, нужды быть не можно, а того меньше такой, о которой при людях и даже в доме у нас говорить не можно! Не понимаю, что за секреты такие? Уж нет ли каких у него сплетней особливых, и не хочет ли он уже меня заманить во что-нибудь дурное? Да! Вот и нашел человека! -- продолжал я сам себе, усмехаясь, говорить. -- Тотчас ведь и согласился на все! Не на такого он напал!
   Сим и подобным сему образом размышлял и сам с собою говорил я тогда во все утро и всячески старался мыслями своими добраться до того, зачем таким призывал он меня к себе. Более всего подозревал я, что не по масонским ли делам то было?
   Принадлежал он, как то известно было мне, к сему ордену. И как он не однажды меня и в Кенигсберге еще ко вступлению в оный уговаривать старался, но я, имея как-то во всю жизнь мою отвращение как от сего ордена, так от всех других подобных тайных связей и обществ, не соглашался к тому никак; то приходило мне в мысль, не хотел ли он и тогда заманить меня в оный и не затем ли призывал меня с таким усилием, но истинной причины никак мне и в голову не приходило.
   Совсем тем, как тогдашнее время было очень шатко и самое критическое, то не имел я охоты входить ни в какие сплетни, а особливо при тогдашнем моем философическом расположении мыслей, и потому, подумав гораздо и сказав сам себе:
   -- Уж ехать ли мне к нему и не погодить ли по крайней мере еще? Решился, наконец, к сему последнему, а чрез самое сие все это происшествие тем и кончилось. Г. Орлов более сего уже мне не скучал и меня не видал, а я также, чем далее, тем меньше охоты имел к нему ехать и скоро совсем о том и думать перестал.
   Но после как по вступлении на престол императрицы Екатерины открылось, что такое был Орлов и что он тогда делал и предпринимал, то легко я мог в помянутом его усиленном домогательстве к зама-нению меня к себе усмотреть истинную причину и не мог уже нимало сумневаться в том, что ему хотелось вплесть меня в тогдашний свой комплот и преклонить вступить вместе с тем в заговор тогдашний и хотелось, может быть, потому наиболее, что я был у Корфа адъютантом, а сей находился в милости у государя, и они, может быть, ласкались надеждою узнавать от меня о многом, до государя относящемся.
   Но, как бы то ни было, но я крайне поразился изумлением, услышав о революции и обо всем, во время оной и после происходившем. Однако не думайте, любезный приятель, чтоб я терзался при том сожалением и тужением о том, что упустил четверократный призыв себя к тому же, может быть, счастью, каким воспользовались тогда все сообщники гг. Орловых и бывшие с ними в заговоре, и досадою на самого себя, для чего не послушался я г. Орлова и не ездил тогда к нему, к чему натурально, если б только похотел, то мог бы найтить свободное время. Нет, нет, любезный приятель, сие всего меньше меня беспокоило; а я как тогда, так и после и даже и поныне, всегда, когда ни вспомню тогдашнее время и все помянутое с г. Орловым происшествие, как нахожу во всем оном нечто таинственное и примечаю почти явные следы действия пекущегося тогда о истинном благе моего промысла Господня, старавшегося как чрез все вышеупомянутое, власно как нарочно случившееся мне препятствия и невозможности к езде к г. Орлову, так и последующим потом удивительным почти нехотением моим, или паче никаким и власно как по неволе удержанием меня от того, спасти и предохранить меня, когда не от совершенного бедствия и несчастия, которое могло всего легче воспоследовать, так по меньшей мере от наимучительнейшего состояния.
   Ибо, судя по тогдашнему моему расположению мыслей и прямо по философическим правилам жизни, к каким я прилепился столь крепко еще в Кенигсберге, за верное полагаю, что я никак бы ни под каким видом не согласился на предложение г. Орлова, если б я к нему тогда и поехал и от него оное услышал, но что оное поразило бы меня как громовым ударом, смутило бы весь мой дух и повергло бы меня в наимучительнейшее состояние. Ибо, как, с одной стороны, вся душа моя была тогда всего меньше заражена честолюбием и любостяжательством и всего меньше обожала знатные и высокие достоинствы, а жаждала единственно только мирной, сельской, спокойной и уединенной жизни, в которой бы мог я заниматься науками и утешаться приятностями оных; а с другой стороны, дело сие и тогдашнее предприятие г. Орлова было такого рода, которого счастливый и отменно удачный успех не мог еще быть никак предвидим и считаться достоверным, то, напротив того, все сие отважное предприятие сопряжено было с явною и наивеличайшею опасностью, и всякому, воспринимающему в заговоре том соучастие, надлежало тогда, власно как на карту, становить не только все свое благоденствие, но и жизнь самую, и подвергаться самопроизвольно всем величайшим бедствиям в свете; то подумал ли бы и восхотел ли б я тогда для недостоверного получения таких выгод, которые почитал я тогда сущими ничтожностьми и единою мечтою, самопроизвольно несть голову свою на плаху и подвергнуть себя без всякой нужды наивеличайшей опасности в жизни и пожертвовать тому всем спокойствием и благоденствием в жизни?
   Нет! нет! Никогда бы и никак я на то не согласился, и как бы г. Орлов не стал меня уговаривать, но я верно бы его не послушался. А как бы скоро сие случилось, то подумайте, не подверг ли б я себя и самым сим превеликой опасности? Не вооружил ли б я всю их шайку на себя злобою? Не произвел ли б во всех их опасение, чтоб я не донес на них государю и не подверг их всех опасности величайшей, и не могли-ль бы они, для обеспечения себя от меня, предпринять против самого меня еще чего-нибудь злого и даже восхотеть сбыть меня с рук и с света? Да хотя б и того не было, как не мог ли б я и после, как не хотевший быть с ними заодно, претерпеть какого-нибудь за то бедствия и опасности? А оставляя и все сие, не могло ль бы единое узнание такого страшного дела, при всем нехотении вступить в такой опасный заговор, подвергнуть меня в наимучительнейшую нерешимость, крайнее сумнительство и недоумение, что мне тогда делать, и молчать ли о том или донести где надлежало? Оба сии случаи были б для меня страшны и могли б дух мой поражать неописанным страхом и ужасом; ибо и самое молчание не сопряжено ль уже было с явною опасностию и ожиданием непременного себе бедствия, в случае если б заговор открылся и вкупе узнано было, что и я о том знал и ведал? Не стал ли б тогда меня самый долг присяги побуждать открыть столь страшный заговор самому государю? Но отважился ли бы я и на сие предприятие? А все сие не стало ль бы меня ежеминутно терзать и мучить?
   Итак, другого не заключаю, что благодетельствующий мне промысл Всемогущего, положивший доставить мне и без того такую жизнь, какую только желало мое сердце, и одарить меня истинным, а не ложным благополучием жизни, восхотел меня всем тем спасти и не только от величайших бедствий и опасностей, но оказать мне и самым тем наивеличайшее благодеяние в жизни.
   Но я удалился уже от моего повествования и письмо мое так увеличилось, что мне пора его кончить и сказать вам, что я есмь, и прочее.
  

ОКОНЧАНИЕ ВОЙНЫ С ПРУССИЕЙ

ПИСЬМО 96-е

  
   Любезный приятель! Между тем государь, будучи в совершенной беспечности, продолжал провождать время свое по-прежнему, в ежедневных опоражниваниях бутылок с аглинским своим любимым пивом, в частых у себя, а особливо по вечерам, пирушках с любимцами своими и фавориткой, в удостоивании первейших вельмож своих посещениями, в экзерцировании и превращении на иной лад любезного своего кадетского корпуса и войск, как бывших тогда в Петербурге, так и вновь пришедших. А между тем при помощи любимцев своих занимался и разными политическими делами, также и относящимся до правления.
   Он сделал во всей армии и во всем военном штате великую перемену, и старался все учредить на ноге прусской. Перемена была совсем прежняя экзерциция на манер прусский; мундиры пошиты по прусскому покрою; прежние и наиприличнейшие древние звания полков но городам уничтожены и, как я уже упоминал, велено было им называться уже по фамилиям их шефов, которым велено было и мундиры каждого полку отличить от других, чем они пожелают сами. Звание генерал-аншефов уничтожено, и велено им называться просто генералами, а бригадирская степень уничтожена совсем, и полковники, по прусскому манеру, производились уже прямо в генерал-майоры. Прежде бывшее наказание солдат и всех военных батожьем, кошками и кнутом отменено, и велено наказывать палками и фухтелем, и для экзерцирования войска велено было собраться к Петербургу пятнадцати тысячам войска и стать лагерем. А для лучшего во всех военных распоряжениях успеха, составлена особая военная комиссия, в которой членами сделаны: принц Жорж, князь Трубецкой, Вильбоэ, Глебов, Мельгунов и генерал-адъютант барон Унгер, а председательствовал в оной сам государь своею особою.
   Далее, прежняя лейб-компания была распущена, поелику содержание оной ежегодно до двух миллионов рублей государству стоило; напротив того, прежний его голштинский конный полк получил все преимущества конной гвардии, а принцу Жоржу поручена была над ним команда. В самой Гольштинии велел он учредить 9 пехотных и 6 конных полков, с особым баталионом артиллерии. Начальство же над кадетским корпусом, при котором он сам до того был и шефом и директором, по сделанном наперед нарочно для того особом и великом торжестве, обеде и экзерцировании, поручил он генерал-поручику и прежде бывшему императрицы Елисаветы фавориту, Ивану Ивановичу Шувалову.
   Равномерное попечение начал было иметь сей государь и о поправлении и приведении в лучшее состояние нашего флота, и хотел, чтоб английские морские офицеры принимали у нас во флоте службу, и чтоб корабли вперед строены были не в Петербурге, а в Кронштадте. И в мае имел он удовольствие спустить при себе два вновь построенных военных семидесятипушечных корабля. Мне самому случилось быть при сем спуске оных и видеть всю употребляемую при том пышную церемонию. Стечение народа было притом бесчисленное, и государь присутствовал при том сам, с императрицею и со всем своим придворным штатом и всеми иностранными министрами, и назвал один из них "Королем Фридрихом", а другой "Принцем Жоржем". Не могу изобразить, как напряжено было тогда у всех любопытство, когда в несколько сот топоров начали вдруг подрубать подпоры, и как приятна была для всех та минута, когда корабль по склизам полетел вдруг с берега в реку Неву, и рассекал впервые хребет оной своими громадами. Гром от пушечной пальбы, кричание "ура", радостные восклицания народа, и звук труб, литавр и прочей музыки, раздавался тогда по всем окрестностям и придавал зрелищу сему еще более пышности и величия.
   Относительно до дел внутреннего правления государственного, то сенату предоставлен был только департамент гражданских дел, и не велено было ему более ни во что мешаться. А для попечения о славе государства и благоденствия подданных, сделана конференция и членами оной принц Жорж, принц Голштейн-Бекский, граф Миних, князь Трубецкой, канцлер Воронцов, Вильбоэ, князь Волконский, Мельгунов и Волков. А чтоб не отягощен был государь просьбами, то запрещено было подавать государю лично челобитные, а велено просить обо всем в учрежденных к тому местах.
   В самой полиции сделаны некоторые перемены: уничтожены везде полицеймейстеры, и оставлены только в обеих столицах, и московскому велено быть подсудимым нашему генералу, яко главному полицеймейстеру.
   Издан был также указ, относящийся до поспешествования коммерции и торговле, и силою оного дозволен был выпуск за море хлеба, солонины и живого скота, и многие другие полезные для торговли установления.
   Далее были, по приказанию его, освобождены из неволи, кроме Миниха, и многие другие, бывшие в ссылке, а наиглавнейший Бирон, герцог курляндский, с обоими сыновьями своими. Барон Менгден с фамилиею, барон Стрешнев и граф Лешток с женою: и всем возвращены прежние их чины, имения и достоинства.
   В самом придворном церемониале сделаны были некоторые перемены, и государь требовал от всех иностранных министров, чтоб они первые свои визиты делали принцу Жоржу, поелику он его почитал первым принцем крови. Что касается до войны нашей с пруссаками, то, по пресечении военных действий, с самого вступления государева на престол, переговоры о мире начало свое восприяли и продолжались, при содействии самого государя, с такою ревностию, что <неразборчиво, 26(?)> апреля был наконец тот день, в который несчастная сия и толь многой крови и убытков нам стоющая война, получила действительное свое окончание, и в который заключен был между нами и пруссаками, так называемый вечный мир и самим государем подписан. А 30го числа, того ж месяца, был он и всему собранному ко двору генералитету и другим знатнейшим особам чрез великого канцлера, графа Воронцова, объявлен. И государь принимал от всех поздравления с оным, и дал потом превеликий обед, радуяся оному, как бы какой великой находке, и при продолжении стола, при беспрестанной пальбе из пушек, пил за здоровье короля прусского, к крайней досаде и огорчению всех истинных сынов отечества. После сего обнародован был сей мир и во всем городе, и 10-е число мая назначено для всеобщего мирного торжества.
   Торжество сие последовало действительно помянутого числа и было в своем роде хотя самое пышное и великолепное, но для всех россиян не весьма приятное.
   Собрание во дворце всех знатных господ и генералитета было многочисленное, а стечение народа, для смотрения приготовленного к сему случаю огромного и прекрасного фейерверка, было несметное.
   Для обеда и бала после оного приготовлен и с великой поспешностью отделан был большой зал во дворце, в том фасаде оного, который был под окнами на Неву-реку. И государь, опорожнив, может быть, во время стола излишнюю рюмку вина и в энтузиазме своем к королю прусскому дошел даже до такого забвения самого себя, что публично, при всем великом множестве придворных и других знатных особ и при всех иностранных министрах, стал пред портретом короля прусского на колени и, воздавая оному непомерное уже почтение, назвал его своим государем; происшествие, покрывшее всех присутствующих при том стыдом неизъяснимым и сделавшееся столь громким, что молва о том на другой же день разнеслась по всему Петербургу и произвела в сердцах всех россиян и во всем народе крайне неприятное впечатление. Совсем тем самому мне происшествия сего не случилось видеть и помянутых слов, произведших потом страшные действия, слышать своими ушами, а говорили только тогда все о том.
   Нехотение пробыть сей день без обеда и весь оный промучиться в тесноте и в крайней скуке между множеством нашей братии в передних дворцовых комнатах, а напротив того, крайнее любопытство и желание видеть на свободе сожжение фейерверка и оным досыта налюбоваться, побудило меня употребить в сей день небольшую и позволительную хитрость и под предлогом недомогания отделаться в сей день от езды за генералом и остаться дома. Итак, пообедав в свое время и одевшись попростее, пошел я заблаговременно ко дворцу, и, выбрав себе наилучшее и способнейшее для смотрения фейерверка место, стал спокойно зажжения оного дожидаться. И хотя был тогда принужден ждать того несколько часов и не без скуки, однако заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении сего наипрекраснейшего зрелища, продолжавшегося несколько часов сряду и достойного по всем отношениям всякого внимания от любопытного человека.
   Был он самый огромный и стоющий много тысяч. Главнейшие его фитильные щиты воздвигнуты были на берегу Васильевского острова против дворца и окон самой оной залы, где отправлялось тогда торжество. Впереди, против сих щитов, поделаны были другие движущиеся колоссальные фигуры, изображающие Пруссию и Россию, которые будучи сдвигаемы по склизам {От скользить, скользский, склизкий.} и загоревшись, сходились издалека вместе и, схватившись над жертвенником руками, означали примирение. Не успело сего произойтить, как произросло вдруг на сем месте пальмовое дерево, горевшее наипрекраснейшим зеленым и таким огнем, какого я никогда до того не видывал. А вслед за сим, выросли тут же и многие другие такие же деревья и составили власно как амфитеатр кругом сего места. Уже и одно сие зрелище было таково, что я не мог им довольно налюбоваться; но сколь удовольствие мое увеличилось, когда вслед за сим вспыхнул и загорелся вдруг большой щит и когда, по прошествии первого дыма, представился зрению моему огромный и великолепный Янусов храм с галереями по обоим сторонам и двумя портиками или присенками, горящий разными и прекрасными фитильными огнями. Не видав никогда еще в таком совершенстве сделанный фитильный щит, не мог я зрелищем сим насытить тогда довольно глаз своих. А неменьшим удовольствием наполнялось сердце мое при последующих потом и более часу сряду продолжавшихся верховых и низменных огнях и много различных фигур, составляющихся из оных. Какое множество горело тут разного рода наипрекраснейших колес огненных и фонтанов и других тому подобных штук! Какое множество выпущено было верховых ракет и луст-кугелей! Какое множество бураков с швермерами и звездами и какое множество разных водяных фигур, горевших на Неве перед дворцом самым и производивших разные звуки и шумы. Зрелища сии были так разнообразны и хороши, что я истинно едва успевал следовать очами своими за всеми сими и на большую часть новыми и невиданными для меня предметами, и удовольствие мое было превеликое.
   Наконец,, не менее увеселяли меня и другие щиты, построенные на больших ладьях, приводимые по воде и устанавливаемые против дворца на место сгоревших. Один из них был прорезной и составленный из искр несметного множества швермеров и колес, горевших позади его, а другой -- из так называемых свечек и белого огня, и обе сделанные очень хорошо и горевшие весьма удачно.
   Словом, фейерверк сей был огромный и такой, какие бывают редки, и стечение смотревшего народа было чрезвычайно великое. Все берега Невы и все ближние места были унизаны людьми, а не осталась и сама река праздною, но усеяна была множеством суденышков, наполненных зрителями. По счастию, погода случилась тогда самая тихая и наиприятнейшая вешняя, только жаль было, что вечер тогда случился светловат и не так было темно, как для фейерверка было надобно. Впрочем, зрелище сие продолжалось нарочито долго, и мы не прежде разошлись, как уже около полуночи.
   Сим образом, кончилось мирное торжество в тот первый день. Но государю угодно было, чтоб оно некоторым образом продолжалось и в последующий день. Но как в оный выставлены были только для подлого народа быки {Быки -- закуска, постное блюдо: толокно с постным маслом.} и вино, то о сем, как не заслуживающем дальнего внимания деле, я и не упоминаю; а вспомнив, что письмо мое достигло обыкновенных своих пределов, решился на сем месте остановиться и предоставить дальнейшее повествование письму будущему, сказав вам, что я есмь, и прочее.
  

НАРОДНЫЙ РОПОТ

ПИСЬМО 97-е

  
   Любезный приятель! Как государь ни старался сделать мирное свое торжество для всех подданных своих приятнейшим и самою пышностию оного ослепить народ подлый, однако сделанное им чрез помянутую крайне неосторожную поступку и ни с чем не сообразное уничижение себя пред портретом короля прусского, неприятное и глубокое впечатление осталось в сердцах подданных его неизгладимым и не только не уменьшило, но бесконечно еще увеличило всеобщее на него негодование. Все, до которых только доходил о том слух, были поступкою сею крайне недовольны, а как присовокупилось к тому и то, что тогда всему народу сделалось уже известно, что примирились мы с пруссаками ни на чем и он при заключении мира сего не удержал себе ни малейшей частички из завоеванных земель, а положено было не только Померанию, но и все королевство прусское отдать обратно, которого всем россиянам было крайне жаль и о котором некоторым известно было, что король, находясь в последней своей крайней нужде, намерен был уже и сам уступить его нам навеки, если б мог только купить через то одно себе -- мир. А тогда не только получил его, так сказать, безданно, беспошлинно, но, сверх того, и ту, совсем неожидаемую им и неописанно полезную для него выгоду, что государь наш из единой любви и непомерного к нему почтения, отстав от прежних всех союзников наших, с которыми вместе толико лет проливали мы кровь свою, за которых потеряли толь многие тысячи наилучших своих воинов и пожертвовали толь многими миллионами наших денег и истощили тем даже все государство наше, и не только отстал, но расположился еще и помогать против их королю прусскому всеми своими силами и возможностьми, и что для учинения тому начала велел уже бывшему при цесарской армии Чернышевскому корпусу примкнуть к прусской армии и вместе с пруссаками воевать против прежних наших союзников цесарцев. А рассеявшаяся о том в народе повсеместная молва прибавляла еще, что будто бы государь помянутый наш в двадцати тысячах человек состоящий Чернышевский корпус даже подарил совсем и навсегда королю прусскому; а со всем тем о возвращении прочей армии в Россию никто еще не говорил ни слова, а напротив того начинала рассеиваться молва, что государь, всем тем еще не удовольствуясь, затевал еще за Голштинию свою какую-то новую войну против Датского королевства и что готовился уже флот наш к отплытию в море, а армии нашей велено было иттить опять в поход и пробираться через Померанию в Мекленбург, и что некоторая оной часть, под предводительством графа Румянцева, туда уже выступила; и что у государя не то было на уме, чтоб через помянутое примирение с королем прусским доставить государству своему мир, тишину, спокойствие и отдохновение, но он вознамерился через предпринимайте без всякой нужды новой, отдаленной и совсем бесполезной для нас войны повергнуть все государство свое вновь в бездну многоразличных зол и отягощений и войны сей так жаждал, что вознамеривался даже сам в поход с армией своею отправиться и, самолично командуя оной, и королю прусскому помогать, и с новыми неприятелями драться. То все сие не только огорчало и смущало умы всех россиян, но и сердца их раздражало против его до бесконечности и так, что никто не мог взирать на него с спокойным духом и не чувствуя в душе и сердце своем досады и крайнего негодования и неудовольствия на него.
   А все сие и произвело то последствие, что не успело помянутое мирное торжество окончиться, как бывший до того, но все еще сносный и сокровенный народный ропот увеличился тогда вдруг скорыми шагами и дошел до того, что сделался почти совершенно явным и публичным. Все не шептали уже, а говорили о том въявь и ничего не опасаясь, и выводили из всего вышеописанного такие следствия, которые всякого устрашить и в крайнее сумнение о благоденствии всего государства повергать в состояние были.
   Теперь посудите, каково ж было тогда нам, находившимся при полицейском генерале и о увеличивающемся с каждым днем помянутом всенародном ропоте, огорчении и неудовольствии получающим ежедневные уведомления? Не долженствовало ль нам тогда наверное полагать, что таковой необыкновенный ропот произведет страшное действие и что неминуемо произойдет какой-нибудь бунт или всенародный мятеж и возмущение? Ах! любезный приятель, мы того с каждым почти часом и ожидали, и я не могу вам изобразить, каково было для нас сие критическое время и сколь много смущались сердца наши от того ежедневно.
   Но никто, я думаю, так много всем тем не смущался, как я. Известное уже вам тогдашнее расположение моего духа и мыслей делало меня ко всему тому еще чувствительнейшим. Я воображал себе все могущие при таком случае быть опасности и бедствия, тужил тысячу раз, что находился тогда при такой должности и жил при таком генерале, который, в случае мятежа или возмущения, всего легче мог и сам погибнуть, и нас с собою погубить; желал быть тогда за тысячу верст от него в отдалении; помышлял уже несколько раз о том, что воспользуюсь дарованною всему дворянству вольностью, просить в отставку и требовать себя абшида {Немецкое -- отставка; здесь, в смысле послужного списка, аттестата.}, но и досадовал вкупе и досадовал неведомо как, что тогда собственно учинить того было не можно и что необходимо долженствовало дожидаться наперед месяца сентября, с которого дозволено только было проситься в отставку. Сие обстоятельство паче всего меня огорчало, и я истинно не знаю, что бы со мною было и до чего б я дошел, если б при всех сих -- крайне смутных обстоятельствах -- не подкрепляло меня мое твердое упование на моего Бога и сделанное единожды навсегда препоручение себя в его Святую волю не ободряло весь мой дух и не успокаивало сердце. Я надеялся, что святой его и пекущийся о благе моем промысл верно не оставит меня и при сем случае и произведет то, что за лучшее и полезнейшее для меня признает. И, ах! Я не постыдился и в сей раз в сем уповании моем на моего творца и Бога!
   Он и действительно не оставил меня и произвел то, чего я всего меньше мог тогда ожидать и думать! Словом, Святой воле его угодно было расположить тогда так обстоятельствы, что я вдруг и против всякого чаяния и ожидания сперва власно как некоею невидимою силою оторван был от моего генерала, наводившего собою на нас толь великое опасение, а вскоре потом ни думано, ни гадано получил то, чего только жаждала вся душа моя и вожделело сердце. И как происшествие сие принадлежит к достопамятнейшим в моей жизни и имело великое влияние на весь остаток оной, то и опишу я оное вам в подробности.
   Случилось это в один день и, что удивительнее, в самый таковой, в который мы по дошедшим до нас чрез полицейских служителей новым слухам о увеличившемся ропоте и недовольствии народном в особливости были растревожены, и о том, собравшись перед самым обедом в кучку, между собою судачили, воздыхали и говорили, как вдруг без памяти прискакал к генералу нашему один из государевых ординарцев и, пробежав мимо нас к генералу в кабинет, ему сказал, чтоб он в ту же минуту ехал к государю и что государь на него в гневе. Не могу изобразить, как нас всех необыкновенное сие явление поразило и удивило. Что ж касается до генерала, который только что взъехал тогда во двор, возвратившись из обыкновенных своих всякий день путешествиев и расположившись на сей день обедать дома, хотел было только скидывать с себя кавалерию и раздеваться; то он, побледнев и посмертнев от сей неожидаемой вести, только что кричал: "Карету! Скорей карету!" и бежал в нее садиться опять, и как оная была еще не отпряжена и ее вмиг опять подвезли, то, подхватя с собой товарища моего, князя Урусова и полицейского ординарца, которые одни в тот день с ним ездили, полетел от нас как молния туда, где государь тогда находился, и с такою поспешностию, что едва успел нам сказать, чтоб мы погодили обедать, покуда он либо сам приедет, либо пришлет карету обратно.
   Оставшись после его, не знали мы, что думать и гадать о сем происшествии, и прежнее наше судаченье сделалось еще больше и важнее.
   -- Уж не произошло ли чего особливого? -- говорили мы между собой. -- Уж не сделалось ли где мятежа или возмущения какого? Ныне того и смотри, и гляди!
   О государе всем нам известно было, что он в то утро поехал за город смотреть пришедший только накануне того дня к Петербургу прежний свой и любимый кирасирский полк.
   -- Уж не произошло ли там чего-нибудь не дарового? -- продолжали мы говорить. -- Или не увидел ли он чего во время езды своей туда?.. И, ахти!.. Беда будет тогда генералу нашему!.. На первого он оборвется на него и первому скажет, для чего он, будучи полицеймейстером, не глядит, не смотрит...
   Далее думали мы и говорили мы:
   -- Уж не узнал ли каким-нибудь образом государь, что генерал наш тайком и часто ездит к государыне и просиживает у ней по нескольку часов сряду, и не за то ли он на него разгневался?..
   Сим и подобным сему образом догадывались и говорили мы между собою, дожидаясь возвращения генеральского, и сгорали крайним любопытством, желая узнать истинную причину, которая, однако, при всех наших думаньях и догадках никому из нас и на мысль не приходила. А потому и судите, сколь великому надлежало быть нашему изумлению, и сколь сильно поражены были мы все, когда, вместо генерала, прискакал к нам один товарищ мой, князь Урусов и, вбежав к нам в зал, его любопытством встречающим, учинил нам пренизкий поклон и сказал:
   -- Ну, братцы! поздравляю вас всех!
   -- С чем таким? -- подхватили мы и воспылали еще множайшим любопытством слышать дальнейшее.
   -- А вот с тем, государи мои, -- продолжал он, -- что всякий из нас изволь-ка готовиться в путь!
   -- Куда это? -- спросили мы в несколько голосов и перетревожились уже от одного слова сего.
   -- Куда? -- подхватил он. -- Ни меньше ни больше как в заграничную армию!
   -- Что ты говоришь? -- спросили мы, крайне смутившись. -- Неужели генерала посылают в армию?
   -- Какое тебе генерал? -- отвечал он. -- Генерал как генерал остается там же, где был, и поехал теперь с государем обедать, а изволь-ка все мы за границу!
   -- Как это? -- подхватили мы, еще больше изумившись. -- Нам то, зачем же таким в армию?
   -- Как зачем? -- сказал он. -- Затем, чтоб служить, иттить с нею в поход и воевать против неприятеля. Словом, было б вам всем, государи мои, известно и ведомо, что мы уже теперь не находимся в штате у генерала; а всех нас у него отняли, велено отправить нас в армию и распределить по полкам опять.
   Слова сии поразили нас всех как громовым ударом. Мы оцепенели, даже и не в состоянии были долго выговорить ни единого слова. Но вдруг потом приударились в разные голоса спрашивать и говорить. Иной, не веря всему тому, говорил, что он шутит; другой считал это пустяками; третий крестился и говорил:
   -- Господи, помилуй! Как это можно!
   Но те, которые не находили в том шутки, приступали к князю и просили его, чтоб он не томил их больше и сказал им: подлинно ли все то правда, и буде он не шутит, то каким же образом и как это так сделалось и от кого произошла такая неожидаемость?
   И тогда князь, побожившись, что он нимало не шутит и что то не только точная правда, но он слышал и знает, от кого и произошло все сие.
   -- Словом, -- продолжал он, оборотясь к стоящему с ним рядом нашему обер-квартермистру Лангу, -- говорить, причиною тому не кто иной, как вы, и по милости вашей вышла на нас всех теперь такая невзгода и беда!
   -- От меня? -- с удивлением спросил Ланг.
   -- Точно так, и от вас одних все это загорелось; а вот я вам и расскажу все дело. Вы ведь были прежде сего в кирасирском государевом полку и из оного к нам взяты?
   -- Был! -- сказал на сие Ланг. -- Ну, так что ж?
   -- А вот что, -- отвечал князь. -- Как государю все офицеры сего полку, а в том числе и вы, были коротко известны, то сегодня, приехавши смотреть свой полк, не находит он вас и спрашивает, где б вы были и для чего вас нет во фрунте. Ему отвечают, что вас давно уже нет в полку и что вы взяты генералом нашим к нему в обер-квартермистры. Государь не успел сего услышать, как и вспылил, и прогневался ужасным образом на нашего генерала. "Как это смел, -- кричал он в гневе, -- взять его Корф из полку моего, как мог отважиться сделать то и оторвать от полку лучшего офицера и без моей воли и приказания? Да на что ему обер-квартермистр? Армией ли он командует? В походе что ли был? Ба! ба! ба! Да на что ему и штат-то весь?" Никто не посмел сказать на сие государю ни одного слова, а он, час от часу все более гневаясь, велел в тот же миг скакать ординарцу за генералом нашим, а сам тотчас между тем дал именное повеление, чтоб у всех генералов, кои не командуют действительно войсками и не в армии, штатам впредь не быть и у всех таковых чтоб оные отнять и, отослав в армию, распределить по полкам. -- Вот, государи мои! -- продолжал князь, -- как началось, произошло и кончилось это дело. Генерал наш, прискакав, хотя и оправдался перед государем тем, что по прежним распорядкам имел он право требовать кого хотел, сделанного переменить не только уже не мог, но не посмел и заикнуться о том, а доволен был, что государев гнев на него поутих и что получил он приказание ехать с ним обедать к принцу Жоржу, а с сим известием и прислал он меня к вам, государи мои!..
   Теперь не могу я никак изобразить, с каким любопытством мы все сие слушали и в каковых разных душевных движениях были мы все при окончании сей повести, а при услышании о сей ужасной и всего меньше ожидаемой с нами перемене. Мы задумались, повесили все головы и не знали, что думать и говорить. Никому из нас не хотелось ехать в армию и к тому ж еще и заграничную, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда известно нам уже было, что начиналась новая война против датчан.
   Но никому не было известие сие так поразительно, как мне, едва только из-за границы приехавшему и в отечество свое возвратившемуся.
   -- Ах, батюшки мои!.. -- говорил я. -- Ну-ка, велят распределить еще по самым тем полкам, где кто до сего распределения сюда был?.. Что тогда со мною будет? Полк-то наш в Чернышевском корпусе и находится теперь при прусской армии! И ну-ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего навеки. О, Боже всемогущий, что тогда со мною будет? Полк-то наш в Чернышовском корпусе, и находится теперь при прусской армии! и ну-ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего на веки. О, Боже Всемогущий, что тогда со мною будет?"
   Сим и подобным сему образом говорил я тогда и вслух и сам с собою. Сердце замирало во мне при едином воображении сей обратной езды в армию, и мысли о сем так смутили и растревожили весь дух мой, что я, севши за стол, во весь обед не в состоянии был проглотить единого куска хлеба. А не в меньшем беспокойствии и душевном смущении находились и все прочие мои сотоварищи. Всем им до крайности неприятна была сия перемена, и как всякому самому до себя тогда было, то никто и не помышлял о том, чтоб утешать других в сей нечаянной горести и печали. Один только Ланг не горевал о том, ибо надеялся, что он останется в Петербурге, и что его определят по прежнему в полк, из которого он только что прибыл к нам пред недавним временем. Все мы завидовали ему в том, и в сердцах своих немилосердно его ругали и бранили за то, что он был всему тому, хотя правду сказать, невинною с своей стороны причиною.
   "Догадало и генерала, -- говорили мы тихонько между собою: набирать себе еще обер-квартермистров, обер-аудиторов! Ну, на что сударь, в самом деле они ему? Мы хотя службу служили, и всякий день были не без дела, а они-то... На боку только лежали и за ними только и всего дела было, чтоб приходить сюда обедать, и опять иттить на квартиры и заниматься, чем хотели". Совсем тем, что мы ни говорили и как о том ни судачили и ни рассуждали, но как дело было сделано, и генералу приказано уже было нас немедленно представить в военную коллегию, то и не выходило у нас сие ни на минуту из ума и из памяти, и подало повод к тому, что мы, вставши из-за стола, сделали между собою общий совет и стали думать и гадать о том, как нам в сем случае быть и что при сих обстоятельствах делать? И нет ли еще возможности какой к тому, чтоб нам отбыть от распределения по полкам и отправления нас в заграничную армию. "Уже не может ли, -- говорили некоторые из нас -- пособить нам в сем случае генерал наш? Хоть бы уж эту милость сделал он нам за все наши труды и беспокойную службу при нем!"
   "Где генералу это сделать, говорили напротив того другие: и можно ли ему чем помочь, когда дано о том имянное повеление! Он не посмеет и заикнуться теперь о том, а особливо по обстоятельству, что и дело-то, все произошло от него. Теперь все наши братья его ругать и бранить за сие будут!"
   Что касается до меня, то мне толкнулся тогда указ о вольности дворянству в голову, и я, приценясь мыслями к тому, твердил только, что ничего бы так не хотел, как получить абшид и уйти в отставку, а не знаю только, как бы это можно было сделать; но как таковое желание из всех нас имел только я один, а всем прочим не хотелось еще выбыть совсем из службы, а иным и некуда было иттить в отставку, то они не только не советовали и мне того, но говорили еще, что едва ли и можно будет мне сие сделать; и тем доводили меня до отчаяния.
   С целый час проговорили и просудачили мы о сем на тогдашнем общем совете, и наконец, с общего согласия, положили, чтоб на утрие поранее всем нам собраться и, при предводительстве нашего генеральс-адъютанта Балабина предстать пред генерала с униженнейшею нашею о том просьбою. -- "Попытка не шутка, говорил господин Балабин, а спрос не беда!.. отведаем, попросим!.. Возьмется что-нибудь для нас сделать -- хорошо, а не возьмется, так мы и поклон ему, и станем искать уже другой какой дороги!.."
   С сим разошлись мы тогда, и я, пришед на квартиру свою, всю почти ночь о том тогда продумал, и попросил в тайне Творца моего и Бога, о вспоможении мне в сем случае и о том, чтоб Он сам наставил и надоумил меня, что мне делать и сам бы мне в том руководствовал и помогал. На утрие собрались мы по сделанному условию все в кучку ранехонько к генералу в дом, и, дождавшись как он встал, пошли к нему в кабинет.
   Генерал встретил нас изъявлением искреннего своего сожаления о происшедшем и о том, что против хотения своего принужден теперь лишиться нас. И изъявлял нам, как он нами был доволен, и как бы не хотел никогда расстаться с нами...
   Мы кланялись ему и благодарили за хорошее его об нас мнение, и уверяли также и с своей стороны, что мы так милостию его довольны были, что хотели бы всегда служить при нем, хотя в самом деле совсем не то, а другое на сердце и на уме у нас тогда было, и мы с сей стороны и ради еще были, что от него отделались благополучно; но как скоро первый сей церемониал кончился, то, смигнувшись, начали мы все говорить, и кланяясь, просить его о вспоможении нам в нашей нужде, и о исходатайствовании того, чтоб нас не посылать в армию, а распределили б тут где-нибудь, по местам разным. Генерал не успел сего услышать, как вдруг переменил тон, и стал нам клясться и божиться, что хотя бы он и душевно желал пособить нам в сем случае, но не находит себя ни мало к тому в состоянии, и чтоб мы пожаловали его в сем случае -- извинили! Словом, он отказал нам в нашей просьбе совершенно, и чтоб прервать скорей с нами о том разговор, то кликал своего слугу, и велел подавать себе одеваться и посылать полицейского секретаря с делами, который обыкновенно был уже к тому наготове.
   Досадно и крайне чувствительно всем нам было слышать такой скорый, холодный и совершенный отказ от генерала, и видеть явное нехотение оказать нам в сем случае, хотя б малое какое со стороны своей вспоможение, например, хотя бы обещал попросить об нас кого-нибудь из своих приятелей и знакомых, что бы ему всего легче можно было и сделать, а не только обещать. И как мы увидели, что он нас тем власно как вон выгонял, то поклонившись ему, вышли вон, мурча всякий себе под нос, и ругая его в мыслях за то немилосердным образом.
   Мы, смолвившись, прошли все чрез зал, в угольную и на другом краю дома находящуюся комнату, чтоб и поговорить свободнее между собою и опять посоветовать, что делать. Там изливали мы на языки наши все тогдашние чувствования сердец наших: бранили и ругали генерала за его к нам неблагодарность, за неуважение всех оказанных ему бесчисленных и почти рабских услуг и за нехотение помочь нам ни на волос, при тогдашних тесных наших обстоятельствах, в которые ввергнуты мы были по его же милости и безрассудку. Но как все таковые брани не в состоянии были нам принесть ни малейшей пользы, то, наговорившись досыта, приступили мы опять к совещаниям о том, что делать.
   -- "Ну, братцы!.. сказал нам опять наш бывший генеральс-адъютант Балабин. Когда его высокопревосходительство изволил нам так милостиво на отрез отказать, так не остается теперь другого, как всякому искать самому себе другую и лучшую дорогу. Нет ли, государи мои, у всякого из вас каких-нибудь других милостивцев и знакомцев, которые бы могли за вас в военной коллегии замолвить слово? Ступайте-ка, господа, теперь по домам своим и поищите-ка их. Здесь у генерала делать нам уже более нечего. Ломоть уже отрезан и не пристанет, и так надобно поспешить и постараться о том, покуда еще не написано представление об нас, и как писать оное никому иному, как мне будет надобно, то я постараюсь уже между тем сколько можно оным помешкать. Ступайте-ка, ступайте и нечего медлить, господа! надобно ковать железо, покуда горячо. Ищите себе милостивцев и покровителей и приходите-ка завтра опять и гораздо поранее ко мне".
   Все одобрили его мысли и предложение, и дав требованное обещание, пошли, кто куда знал. А как и мне делать более уже тут нечего было, то пошел и я, но сам истинно не зная куда? Ибо, как у меня из всех знатных не было ни единого человека знакомого и такого, к которому бы я мог в сей нужде прибегнуть, то не знал я, куда иттить и к кому преклонить мне бедную свою голову тогда. Никогда еще не был я так сильно печалию огорчен, как в сии крайние критические минуты. Я пошел, повеся голову из дома генеральского, и, идучи мимо окна, под которым он тогда сидел и чесался, взглянув на него, сам в себе подумал и, качав головой, говорил: "То-то только я от тебя, государь мой, и нажил! Затем-то только ты меня сюда выписал, и тем-то только возблагодарил за все мои труды и услуги? Ну, "Бог с тобою!" продолжал я и, сказав сие, махнул рукою и пошел, не озираючись, далее!
   Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне, любезный приятель, на сем месте остановиться и, предоставляя дальнейшее повествование письму будущего, сие окончить уверением, что я есмь, и прочая.
  

ОТСТАВКА

ПИСЬМО 98-е

  
   Любезный приятель! В сегодняшнем письме расскажу я вам о новом опыте милосердия Божеского ко мне и о новой черте действий благодетельствующего и пекущегося обо мне святого Его Промысла, и самым тем докажу ту истину великую, что Всемогущий никогда так охотно слабым своим и немощным тварям, возлагающим на него всю свою надежду и упование, в нуждах их не помогает, как тогда, когда не остается уже им никакой помощи и надежды на других смертных, толико же слабых и немощных, как они и сами, и что Он находит, власно как особливое удовольствие в том.
   Самое сие случилось тогда опять действительно со мною, и я имел удовольствие видеть в собственном примере своем и в сей раз подтверждение справедливости той простой пословицы нашей, что "когда Бог пристанет, так и пастыря приставит".
   Не успел я помянутым образом, вышед из дома генеральского в крайнем недоумении, задумчивости и огорчения, несколько сот шагов отойтить, идучи сам почти не зная куда и зачем, как вдруг и власно, как бы кто мне в уши шепнул, пришла мне на мысль та Куносова любимая и наизусть мною дорогою выученная немецкая, духовная ода, о которой я вам однажды уже упоминал и которая начиналась следующими словами:
   "Есть Бог..."
   и вдруг меня ободрила, что я власно как оживотворился, и в уме своем, как из сна воспрянув, сказал: "Фу! какая беда? что я за правду так горюю и отчаиваюсь? Нет у меня милостивцев и покровителей на земле, так есть на небесах и сильнее всех оных! Есть такой, Который более скорее всего может, и на Которого мне всего более надеяться можно". Слова сии влили, как некакий живительный бальзам в уязвленную горестью мою душу. Вся она в единый миг успокоилась тогда, сердце ж вострепетало как от радости какой, и разлило по всей крови моей некое приятное ощущение.
   "Великий Боже! возопил я тогда, вообразив себе как можно живее его близкое присутствие к себе и устремя все душевные помышления и все чувствования моего сердца к Нему: вот случай, при каких Ты отменно любишь помогать! Помоги Ты мне в нужде моей, да воспрославлю имя твое. Никого нет у меня, кроме Тебя, к кому б мог я прибежище взять. Наставь и научи Ты меня сам и покажи след, куда иттить и что мне делать?"
   Мысли сии так меня тогда расстрогали, что как в самую ту минуту случилось мне поровняться с одною церковью? стоявшею подле пути моего, и я увидел входящих в нее людей, то вдруг произошло желание во мне зайтить в оную и помолиться. "Пойду! сказал я сам себе, и ввергну себя вместе с ними к подножию ног моего Господа, препоручу вновь себя в святую волю Его". И что ж произошло и вышло из сего?
   Не успел я войтить в церковь сию, как вдруг поражает меня вид внутренности оной.
   Я узнаю оную и вспоминаю, что некогда бывал в ней, и бывал много раз, словом, что она была самая та, в которую хаживал я так часто по приказанию господина Яковлева, когда, в прежнюю мою бытность в Петербурге, просил я произведении себя в офицеры, и как самая она привела мне на память и сего тогдашнего моего милостивца и благодетеля, то, поразившись вдруг напоминанием сим, сказал я в мыслях сам в себе: "Да вот у меня есть знакомец и милостивец в Петербурге. Я и позабыл совсем про него! Но ахти! продолжал я: где-то он ныне? Чем-то и при какой должности?.. Не случилось мне как-то ни самого его видеть, ни разговориться ни с кем про него? Кудато делись они по смерти генерала их, графа Шувалова, при котором он играл такую великую ролю? В Петербурге ль то он еще, или куда выбыл? мне и не ума было об этом расспросить и распроведать; а вот при теперешнем случае он, может быть, мне бы и пригодился? Что я не распроведаю о том? право! распроведать бы... но где и как? Постой, -- воскликнул я, продолжая о сем мыслить и час от часу прилепляясь более к этой мысли: всего лучше распроведать о том в доме том, где он тогда жил и который был недалеко отсюда, и мне довольно был знаком и приметен".
   -- "Уж не пойтить ли мне теперь же туда? Время, благо, праздное и свободное! на квартире что ж я буду делать!.. Ей-ей! Сбегаю-ка я туда! Почему знать, может быть и (не) по слепому случаю зашел я сюда в церковь!.. Может быть и сама судьба завела меня сюда, чтоб напомнить мне о сем человеке, и кто знает! может быть он и ныне в состоянии будет мне помочь так, как помог при тогдашнем случае? и ах! когда бы могло это так случиться, и он помог бы мне! Пойду! Ей-ей, пойду, и буде он тут, то адресуюсь прямо к нему! Не великая беда, если и не удастся. Говорится же в пословице: "попытка не шутка, а спрос не беда". Сказав сие, и будучи всеми мыслями и словами сими растроган очень, не стал я долго медлить, но положив с особливым усердием несколько земных поклонов, и вздохнув из глубины сердца моего к небесам, побежал я искать дома, где жил до того господин Яковлев, и как мне от церкви все улицы и переулки были еще довольно памятны, то и не трудно мне было его найтить.
   Теперь, судите же о изумлении и крайнем удовольствии моем, когда, подошед к воротам дома сего, увидел я сходящего с крыльца одного армейского офицера, идущего ко мне па встречу и мне на сделанный мною учтивый вопрос, не может ли он мне сказать, кто живет ныне в этом доме? мне сказавшего:
   "Как кто! да разве вы не знаете? Хозяин, сударь, оного, Михайла Александрович Яковлев"! -- Что вы говорите? -- воскликнул я, обрадуясь до чрезвычайности.
   "Но не знаете ли вы, -- спросил я далее: дома ли он теперь или нет, и где б мне его найтить было можно? он мои давнишний знакомец! -- "Как не знать, отвечал он: я сей только час его видел и иду от него. Он дома, и вы извольте только иттить прямо на крыльцо, а там в зал, а оттуда в двери на лево. Он сидит в кабинете своем, и об вас тотчас ему доложат". -- Покорно вас, батюшка, благодарю, сказал я: вы меня очень обрадовали; но хотелось бы мне вас еще спросить, чем он ныне и служит ли еще и буде служить, то где и при какой должности? -- "Как? ответствовал он мне, удивившись. Неужели вы, батюшка, и того не знаете? он, сударь, бригадир и заседает в военной коллегии, и хотя вторым, но важнейшим из всех членов. Все почти дела он один делает!" -- Не вправду ли? О Боже Всемогущий! воскликнул я, сам себя почти не вспомнив от удовольствия и радости. Ах! как вы меня обрадовали, государь мой! и как я вам за сие благодарен.
   Офицер удивился моему восторгу и не преминул спросить меня, не имею ли я до него нужды, и не нужно ли мне в чем-нибудь его вспоможения?
   -- То-то и дело! -- отвечал я, и нужда превеликая!
   Как генерала своего не застал я дома, то побежал прямо к господину Балабину, с которым и хотелось мне более видеться, и сообщи, ему все, что со мною случилось и рассказал о всех словах г. Яковлева. Он дивился не менее моего нечаянности сего случая, и рад был неведомо как, что я так скоро сим делом спроворил. "Ну! спасибо! право спасибо, Андрей Тимофеевич! говорил он. При тебе, может быть, и нам всем хорошо будет. И на что нам всем лучше сего ходатая и попечителя, и иском бы искать, не найтить нам лучшего. Я сам знаю, что он ворочает почти один всеми делами в военной коллегии. А что касается до генерала нашего, продолжал он, так уговорить его написать то беру уже я на себя. Я на горло ему наступлю, если вздумает он и в том уже нам отказать! Он и не хотя у меня напишет. Соберитесь-ка завтра поранее сюда, и положитесь в том на меня."
   Пришед на квартиру, препроводил я весь остаток того дня уже повеселее прежнего, а люди мои почти вспрыгались от радости, когда я им сказал, что Бог подаст нам надежду быть скоро дома и получить отставку. Да и в ночь, последующую за сим, спал я уже спокойнее, нежели в прошедшую; ибо голова моя набита была мыслями не об армии и не о войне, а уже воображениями приятной сельской жизни.
   На утрие, как пришел я в дом генеральский, то нашел всех моих бывших сотоварищей в собрании, и г. Балабина, ушедшего уже к генералу, с написанным об нас представлением. Он успел уже до меня отобрать ото всех желания и вписать оные против имен в список; а вскоре после того вышел и он от генерала, и завидев нас, сказал: -- "Ну! братцы! скажите спасибо!.. Было хлопот довольно, и на силу, на силу уломал я его, как доброго черта. Не хотел было никак подписывать написанного мною, и чего и чего не говорил он! И не смеет-то, и боится-то государя сделать об нас такое представление, и будет-то оно ни мало не кстати; и не произведет-то нам никакой пользы, и коллегия-то его не послушает, и поднимет только на смех и ничего-то из того не выйдет!.. Словом, он отговаривался всем и всем; но я приступил к нему уже не путем, и говорил наконец: пускай же не выйдет из того ничего, и коллегия его не послушает; но по крайней мере, он не останется нам ничем должен, и мы будем уже на несчастие свое, а не на его жаловаться. И сим-то и подобным тому образом, на силу на силу, преклонил его к тому, чтоб послать такое представление на Божью волю и на удачу. И теперь пойдемте, господа, он велел мне всех вас к себе представить".
   "Ну, так ступайте, батюшка, с Богом и адресуйтесь к нему прямо. Он человек милостивый, и если только ему можно, то все для вас сделает, а особливо, если вы ему знакомы". Сказав сие и раскланявшись со мною, пошел он своим путем далее, а я, оставшись, в несколько минут не мог собраться с духом от удивительного сплетения всех сих обстоятельств, поразившего меня нечаянностию своею до чрезвычайности.
   Наконец, взошед на крыльцо, а потом в зал, довольно мне еще памятный и знакомый, удивился я не нашед в нем ни одного человека, а увидев в правой стороне большие стеклянные двери, а за ними домашнюю церковь, которой в прежнюю мою бытность совсем тут не было. Я, помолившись и тут моему Создателю, и восслав к Нему благодарный вздох за нечаянное приведение меня в дом сей, пошел прямо туда, куда мне сказано было, то есть влево и во внутренние комнаты г. Яковлева. Тут нахожу я одного только лакея, который не успел меня увидеть, как, вскочив, побежал было обо мне сказывать. Но не успел он растворить в кабинет двери, как г. Яковлев, увидев меня сказал: "Пожалуйте сюда!" и между тем, как я ему кланялся и собирался говорить, продолжал: "Что-то мне знакомо лицо ваше, батюшка! кто вы таковы? Пожалуйте мне скажите".
   Не успел я вымолвить, что я Болотов, как спешил он меня обнять и, целуя, продолжал:
   "Ах! Боже мой! сын покойного Тимофея Петровича! Все ли, мой друг здоров? где ты ныне и чем служишь? Да! да! да! бишь при Корфе! продолжал он: и я позабыл было, что мы определили тебя к нему во флигель-адъютанты. Ну! давно ли ты приехал, и хорошо ли тебе служить-то при нем, человек он как-то слишком горячий"! -- Это так! Но это бы все ничего, сказал я. Мы уже привыкли к нему. Но теперь не то меня смущает и огорчает. -- "А что ж"? спросил он меня с поспешностию. -- Ах, батюшка, Михаила Александрович! Нас ведь от него отняли, и велено отправить опять нас в армию! -- "Как это и каким образом"? спросил он удивившись, ибо слух о том до него еще не достиг. Тогда рассказал я ему все дело и, окончив повествование свое, примолвил: "Вот в каких досадных обстоятельствах мы теперь находимся; и я пришел теперь к вам, батюшка Михаила Александрович, просить, нельзя ли вам сделать надо мною великую свою милость. Тогда вы меня, как из мертвых воскресили и всему благополучию моему положили начало, воскресите, батюшка, меня и ныне, если только можно, и избавьте меня каким-нибудь образом от армии, и чтоб мне не ехать опять за границу, откуда я только что приехал. Я всю надежду мою на вас одного полагаю, и вы обяжите ценя тем до бесконечности".
   "Хорошо, мой друг! сказал мне на сие г. Яковлев, и сказав сие, задумался. Я не знаю еще, продолжал он: сделанного об вас нам предписания. Ну, если предписано очень строго и никак того сделать нельзя будет, в таком случае ты меня уж извини тогда, мой друг, невозможного и сам Бог от нас не требует. Однако, между тем, скажи ты мне, куда ж бы тебе хотелось, если не в армию"? -- Ах, батюшка Михаила Александрович! сказал я. Если б только можно было, то я бы никуда не хотел, а желал бы всего более удалиться в свою деревнишку, и питаться в ней чем Бог послал и своими трудами.
   "Это всего лучше! подхватил г. Яковлев, и при нынешних обстоятельствах не мог ты, мой друг, ничего благоразумнее сего выдумать, и я очень бы и очень жалел, если б мог тебе пособить в сем случае. Однако, молись прилежнее Богу и ходи только почаще распроведывать обо всем к нам в военную коллегию. Может быть, мы это как-нибудь и сделаем. Это сколько-нибудь уже легче прочего, а то признаюсь тебе, мой друг, определение ныне по другим местам сопряжено с крайними затруднениями". Я учинил ему за сие пренизкий поклон и хотел было приносить ему тысячу благодарений; но он, не допуская меня до того, спросил далее: -- "Но скажи как ты мне то наперед, послано ли уже от генерала вашего к нам представление об вас, или еще не послано"? -- Нет еще, сказал я. -- "Ну хорошо ж; отвечал он: так слушай же, мой друг! Чтоб удобнее нам можно было сделать, то постарайся ты уже о том, чтоб генерал ваш в представлении своем об вас, не упоминал, ничего об отправлении вас в армию, а вместо того примолвил только, что он просит военную коллегию о учреждении с вами но желаниям вашим, а желания сии чтоб объяснены были против имен ваших в приложенном к представлению списке, и попросите его как можно, чтоб он сие сделал". -- Очень хорошо! сказал я, а с сим и отпустил он меня тогда от себя.
   Теперь легко вы можете сами, любезный приятель, вообразить, с какою радостию побежал я от него к дому генеральскому и сколь приятно было для меня сие краткое путешествие. Я не слыхал почти ног под собою, и все мысли мои заняты были тем и упоены приятнейшею надеждою. Сколько раз на пути сем благодарил я моего Господа, за ниспосланную ко мне и столь очевидную почти от Него помощь и покровительство, и не сомневался уже никак в достижении до желаемого.
   Все мы благодарили г. Балабина за его об нас старание и пошли за ним в кабинет к генералу.
   "Ну, государи мои! сказал он нам при входе: хотя бы мне и следовало, но я расположился уже представить об вас военной коллегии так, как вам хотелось; вот оно. Возьмите его и доставьте сами в коллегию, и дай Бог вам получить все, желаемое вами". Мы кланялись ему и благодарили, и как из всех нас один только я объявил желание иттить в отставку на свое пропитание, а прочим всем хотелось по большей части к делам, то, при выходе нашем от него, кликнул он меня назад и мне по-немецки сказал: "Так ты домой, Болотов, хочешь! и на свое пропитание?" Домой, ваше высокопревосходительство! "Хоть бы и раненько иттить тебе в отставку, продолжал он: при нынешних обстоятельствах разумнее всех это ты делаешь. С Богом, мой друг, с Богом! и дай Бог тебе получить желаемое, и чем бы скорей, тем лучше".
   С сими словами отпустил он меня, и мы в тот же час все гурьбою пошли в военную коллегию и представление о себе подали. Тут велено было нам несколько обождать, а чрез полчаса и вышел к нам г. Яковлев и, спросив нас всем моим товарищам сказал, чтоб они взяли терпение и пообождали, покуда коллегия найдет праздные места, в которые бы можно было их разместить по их желаниям, а между тем от времени справливались бы они о том в коллегии. "А что до вас, г. Болотов, касается, -- обратясь ко мне, продолжал он: -- то вы извольте об отставке вас, в силу указа о вольности дворянства, подать в коллегию особую челобитную; да вот, постойте, я велю ее вам и написать". Сказав сие, обратился он к одному стоявшему тут вахмистру и велел меня отвесть к одному повытчику, чтоб он тотчас написал мне челобитную об отставке и чтоб она в тот же еще день и к подаче подоспела.
   Все удивились такому обо мне особенному приказанию, а вахмистр оказал такую ревность к исполнению повеленного, что в тот же миг подхватил меня и помчал чрез набитые народом комнаты в самую крайнюю, с такою поспешностию, что не дал времени с завидующими уже мне товарищами моими молвить и одного слова и с ними проститься; и, приведя туда, отдал меня с рук на руки повытчику и пересказал все, что ему приказано было. Повытчик мой, не сказав ни ему, ни мне на то ни одного слова, и дав только ему знак рукою, чтобы он шел, сел себе писать по прежнему.
   Я тотчас догадался, что сие значило, и, отвернувшись к стороне, выхватил из кошелька рубль и, всунув ему непреметно его в руку, на ухо ему шепнул: "Пожалуй-ка, мой друг, потрудись и поспеши челобитную написать и будь уверен, что я буду тебе благодарен".
   Не успел я сего сделать, как и началась у нас с ним, против всякого ожидания, сущая комедия. Он вдруг-таки, приподнявшись с места и обратившись ко мне, ну предо мною кривляться и коверкаться, бить себя но брюху, косить разными и Бог знает какими странными манерами свой рот, и вместо всего ответа, с великою поспешностью и только брызгая на меня слюны изо рта, произносить сперва только: -- "Из-из-из-из-из-из-из, -- а там -- су-су-су-су-су-су-су, а потом: то-то-то-то-то-то" и всем тем в такое удивление меня привел, что я остолбенел, и не знал, на что подумать, и сам только в себе твердил и говорил: "Господи! что это такое! И как его по безконечному твержению "из-из-су-су-су и то-то-то", наконец власно, как прорвало, и он вдруг сказал: "изволь, сударь, тотчас", то насилу мог догадаться, что он был превеличайший заика, и насилу удержался, чтоб, смотря на кривлянье рожи его, самому не захохотать и пред ним не одурачиться. Совсем тем, он был деловой и добрый человек, и хоть долго не выговорил: "изволь, сударь, тотчас", но за то, действительно, у него тотчас все поспело, так, что я в тот же еще день успел подать мою челобитную.
   Как сим отправлением нас в военную коллегию должность наша при генерале кончилась, то с сего времени не стал я уже к нему ходить по прежнему ежедневно, а только тогда, как мне хотелось; а чтоб более иметь покоя и свободы, то приказывал варить себе иногда есть дома и занимался уже более литературными своими упражнениями, продолжая между тем переписку с кёнигсбергскими своими друзьями, а особливо с г. Олениным, Александром Ивановичем. Из писанных в сие время к нему писем, хранится у меня и по ныне еще одно, достопамятнейшее и писанное в ответ на то, которым уведомлял он меня о смерти общего друга нашего г. Садовского, которого мне очень жаль было. Я поместил оное в число моих разных нравоучительных сочинений, собранных в особой книжке.
   Напротив того, не оставлял я ходить в военную коллегию для распроведывания, что происходит ежедневно. Она была тогда на прежнем своем месте, в Большой Связи на Васильевском острове, и господин Яковлев так турил моим делом, что на четвертый день после того, а именно 24 мая, назначен был для нас всех, просившихся тогда в отставку, смотр, и мы должны были поодиночке входить в присутственную комнату и показывать себя господам членам. Смотр сей для некоторых из означенных к оному был и неблагоприятен. Они выходили из судейской с огорченными и печальными лицами и сказывали, что им было для разных причин отказано. Я трепетал тогда духом, боясь, чтоб не последовало того же и со мною, и минута, в которую предстал я пред господ решителей своего жребия, была для меня самая тяжкая: я стоял ни жив ни мертв, когда они меня осматривали с головы до ног и бывший первым членом генерал-поручик Караулов стал говорить другим, что мне в отставку было бы еще рано и я слишком еще молод.
   Вся кровь во мне взволновалась при услышании сего слова, а сердце затрепетало так, что хотело выскочить из груди моей; но, по счастию, г. Яковлев недолго дал мне страдать в сем мучительном состоянии. Он, обратись к г. Караулову, сказал:
   -- Он ведь просится на свое пропитание, так для чего ж не отпустить нам его?
   И не дожидавшись его ответа, а обратись ко мне, спешил громко произнесть то важное и толико ободрившее и обрадовавшее меня слово:
   -- С Богом! С Богом, когда на свое пропитание! А как то же повторил уже и господин Караулов,
   то я, сделав им пренизкий поклон, вышел из судейской, сам себя почти не вспомнив от радости и удовольствия. Ибо минута сия была решительная, и я мог уже считать себя с самой оной отставленным и от всей службы освобожденным вольным человеком. Не могу изобразить, с каким удовольствием шел я тогда на свою квартиру и как обрадовал известием о том людей своих. И поелику я тогда почитал отставку свою достоверною и надеялся вскоре получить и свой абшид, то начали мы с самого того дня собираться к отъезду из Петербурга в деревню и запасаться всем нужным к такому дальнему путешествию. Я тотчас поручил приискивать мне скорее купить лошадей, ибо прежние были распроданы, и люди мои так тем спроворили, что достали мне на третий же день после того купить прекрасную и добрую пару серых лошадей, а как третья у меня уже была, то в короткое время и готовы мы были уже к отъезду. Со всем тем, дело мое в военной коллегии по разным обстоятельствам продлилось долее, нежели как я думал и ожидал, и даже до самого 14-го июня месяца.
   Во все сие время не оставлял я всякий день ходить в военную коллегию и горел как на огне, желая получить скорее свой абшид. Пуще всего тревожило меня то, что обстоятельствы в сие время в Петербурге становились час от часу сумнительнейшими. Ибо как государь около сего времени со всем своим двором отбыл из Петербурга на летнее жилище в любезный свой Ораниенбаум, то по отъезде его народный ропот и неудовольствие так увеличились, что мы всякий день того и смотрели, что произойдет что-нибудь важное, и я трепетал духом и боялся, чтоб таковой случай не остановил моего дела и не захватил меня еще неотставленным совершенно и чтоб не мог еще совсем оного разрушить.
   Наконец настало помянутое 14-е число июня, день, наидостопамятнейший в моей жизни; и я получил свой с толиким вожделением желаемый абшид. В оном переименован я был из флигель-адъютантов армейским капитаном; ибо как я в чине сем не выслужил еще года, то сколько ни хотелось господину Яковлеву дать мне при отставке чин майорский, но учинить того никак было не можно; но я всего меньше гнался уже за оным, а желал только того, чтоб меня скорее отставили и отпустили на свободу.
   Таким образом кончилась в сей день вся моя 14 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид, сделался свободным и вольным навсегда человеком.
   Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когда-нибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело в карман, власно как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка.
   Сколько ни случилось тогда со мною мелких денег, оставшихся от тех, кои роздал я в коллегии подъячим, писцам и сторожам, все их роздал попадающимся мне на встречу нищим, и за благодарный молебен, который заставил я в то же время отслужить, забежав в ту же самую церковь, из которой произошло мое благополучие, с радостию заплатил целый рубль служившему священнику.
   С каким же усердием и с какими чувствами душевными благодарил я во время оного Всевышнее Существо, того изобразить уже никак не могу. Впрочем, хотел было я в тот же час забежать к генералу своему и с ним распрощаться, дабы на утрие ж можно было мне ехать из Петербурга; но как услышал, что его нет дома и что не будет и обедать домой, то пробежал прямо на квартиру и там обрадовал также своих людей. С величайшим удовольствием отобедал, а после обеда не преминул сходить в дом к г. Яковлеву и принесть см за милость и благодеяние, оказанное им мне, наичувствительнейшее благодарение.
   Он принял меня в сей раз еще ласковее, нежели прежде, изъявлял удовольствие свое, что мог мне в сем случае услужить, жалел что не мог мне доставить майорского чина; был признательностию моею очень доволен, проговорил со мною более часа и отпустил меня, с пожеланием мне всех благ на свете. Словом, он очаровал меня своими поступками, и я так доволен был сим человеком, что и по ныне еще благословляю мысленно намять его и желаю праху его ненарушимого покоя.
   По отдании долга сему моему милостивцу и благодетелю, осталось мне распрощаться только с моим генералом и также поблагодарить его за все оказанное им мне добро, во всю мою при нем кёнигсбергскую и тогдашнюю бытность. Правда, хоть добра сего было и очень мало, и не только я, но и никто из всех подкомандующих его не мог похвалиться, чтоб воспользоваться от него какими-нибудь особыми милостями и благодеяниями, и он был как-то очень скуп на оные и не умел ни мало ценить все делаемые ему услуги, однако, как казалось, требовал того не только долг, но и самая благопристойность, чтоб его поблагодарить за все и все, то положил я сделать то в последующее утро и какою-нибудь половинкою дня пожертвовать сему долгу. Но вообразите себе, любезный приятель, сколь великой надлежало быть моей досаде, когда, пришед поутру к нему в дом, услышал я, что к нему присылай был от государя нарочный, и что он еще в ту же ночь ускакал к нему в Ораниенбаум. Меня поразило известие сие как громовым ударом, и я руки почти у себя ел, что не сходил к нему накануне того дня в вечеру проститься как и хотел было то сделать. Но как пособить тому было уже нечем, то пошел я к бывшему его и живущему еще по-прежнему тут в доме генеральс-адъютанту Балабину, чтоб спросить его, не знает ли он, на долго ли генерал туда поехал, и что он присоветует мне делать: дожидаться ли его возвращения, или не дожидаться. Сей искренний друг сказал мне, что хотя он никак не знает, на долго ли генерал отлучился, однако не думает, чтоб отсутствие его могло надолго продолжиться, и что я очень дурно сделаю, ежели не дождусь его и уеду, не распрощавшись. Я признался в том и сам, и хотя у меня и все уже к отъезду было в готовности и спешить оным побуждало меня все и все, однако, как сам собою, так и по совету друга моего, решился я дождаться генеральского возвращения.
   Но не досада ли для меня была сущая, когда власно, как нарочно, для мучения моего, случись так, что государь зачем-то задержал его там долее, нежели все мы думали и ожидали. Итак, я его ждать день, ждать другой, не едет, наступил третий.
   Проходит и оный, а о возвращении генеральском нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Нетерпеливость меня пронимает. Я мучусь и горю, как на огне, посылаю то и дело людей проведывать к нему в дом, измучиваю всех оных, а не пронявшись тем, иду наконец сам и опять к г. Балабину, и спрашиваю, нет ли по крайней мере какого слуха о генерале. -- "Вот тебе и слух весь, говорит он: что генерал еще там и не знает и сам, когда государь его отпустит и также пряжится как на огне". Горе на меня напало тогда превеликое. Господи! когда это будет? говорю я и требую опять совета; а он опять советует мне ждать, а буде не хочу, то другого не останется, как съездить разве самому в Ораниенбаум и с генералом проститься. -- И! что ты говоришь! подхватил я, поеду ли я туда; кого и смотри, что бунт и возмущение и беда; не только кому иному, но и самому государю; а я чтоб туда поехал!.. Долго ли до беды! пропади они!
   "То правда, отвечал г. Балабин, ехать туда теперь очень, очень страшненько, как попадешься под обух, так нечего говорить!" -- То-то и дело, подхватил я: а здесь все-таки воля Господня! лошади у меня готовы и все укладено почти, и какова не мера, так долго ли запречь и навострить лыжи.
   Сим образом поговорив и вновь посудачив о тогдашних смутных и опасных обстоятельствах, решился наконец я, положась на волю божескую, дожидаться еще генерала. И жду опять день, жду другой, жду третий, но о генерале все еще нет ни слуху, ни духу, ни послушания, а волнение в народе час от часу увеличивается. Уже видим мы, что ходят люди, а особливо гвардейцы, толпами и въявь почти ругают и бранят государя. "Боже Всемогущий! говорим мы, сошедшись с помянутым господином Балабиным, что это выйдет из сего? не даровым истинно все это пахнет"! и считаем почти часы, которые проходили еще с миром и благополучно.
   Наконец, и только уже за шесть дней до воспоследовавшей революции, к неописанному моему удовольствию, прискакал наш генерал, и мы на силу, на силу его дождались. И как он прислан был только на несколько часов от государя в Петербург, и ему для обратной езды переменяли только лошади, то друг мой, услышав о том, присылает ко мне с известием о том нарочного, и с напоминанием, чтоб я спешил скорее и заставал генерала. Я не вспомнил сам себя тогда от радости, и как стоял, так и побежал к генералу.
   Сей ничего еще не знал о моей отставке и обрадовался, услышав, что я получил так скоро желаемое увольнение. "Счастливый ты человек, мой друг, сказал он мне: что ты уж на свободе! Я сам желал бы теперь находиться отсюда верст за тысячу. Прости, мой голубчик! продолжал он, меня целуя: Дай Бог тебе всякого благополучия, и чтоб жить тебе весело и счастливо в деревне". Я поблагодарил его за все его оказанные благосклонности и, прощаясь с ним, пожелал и ему от искреннего сердца всех на свете благ, позабыв все претерпенные от него в разные времена досады и огорчения, и это было в последний раз, что я его видел.
   После сего не стал я уже ни минуты долее медлить в Петербурге; но уклавшись, велел скорей запрятать лошадей и, пролив слезы две, три при прощаньи с моим другом г. Балабиным, поскакал неоглядкою из сего столичного города, оставив его и все в нем в наисмутнейшем состоянии, и будучи неведомо как рад, что уплелся из него целым и невредимым. И как самым сим кончилась и вся моя петербургская служба и в сей столице пребывание, то окончу сим и теперешнее письмо свое, сказав, что я есмь, и прочее.
  

РЕВОЛЮЦИЯ 1762 ГОДА

ПИСЬМО 99-е

  
   Любезный приятель! Продолжая теперь повествование мое далее, скажу вам, что не успели мы, выбравшись за заставу, от Петербурга несколько отъехать, как сделавшееся в повозке моей небольшое повреждение принудило нас на несколько минут остановиться, и как случилось сие в таком месте, откуда можно было нам еще сей город видеть, то, воспользуясь сею остановкою, восхотел я посмотреть еще на него в последний раз и посмотреть не одними телесными, но вкупе и умственными, душевными очами. Итак, покуда кибитку поправляли, вышел я из оной и, присев на случившийся тут небольшой бугорок и смотря на город сей, углубился в разные об нем размышления. Я вспоминал, с какими чувствиями я в него въезжал за три месяца до того, пробегал в мыслях своих все мною виденное в нем в течение сего времени и все случившееся в нем со мною, и наконец, вообразив все критическое и смутное положение, в котором я его оставил, сам себе говорил:
   -- Ах! Что-то произойдет в тебе, милый и любезный город? Не обагришься ли ты вскоре кровью граждан твоих и не текли бы целые потоки оной по твоим стогнам и мостовым! Обстоятельства очень дурны, в каких я покинул тебя! Наготове все к превеликому в тебе возмущению. Дай Бог, чтоб не произошло бунта, подобного стрелецкому!.. Слава Богу, что я уплелся из тебя благовременно и что не увижу всех зол, которые готовятся, может быть, поразить тебя. Счастлив ты будешь, если произойдет в тебе что-нибудь не столь опасное и бедственное, и ты отделаешься без междуусобноЙ брани от того. Но я-то, я-то! Зачем таким приведен был в недра твои?.. Не получил я в тебе в сей раз ни малейшей себе пользы, кроме того, что отставлен от службы; но сие не мог ли б я при нынешних обстоятельствах и не будучи в тебе и везде получить?.. Со всем тем, верно не без причины же приведен я был в тебя судьбою моею?... И ах! не для того ли сие было, чтоб, во-первых: избавить меня через то от езды из Кенигсберга к полку моему, бывшему тогда в землях цесарских, а ныне находящемуся в прусских владениях, в корпусе графа Чернышева, куда б по разрушении нашего правления королевством прусским, должен был неминуемо ехать и ныне вместе с пруссаками воевать против цесарцев и там подвергаться таким же военным опасностям, каким подвергаются другие офицеры полку нашего. И благодетельная судьба не хотела ли меня спасти и освободить от оных! Во-вторых: чтоб я, находясь в тебе, имел случай видеть большой свет, видеть двор и все происходящее в нем, насмотреться жизни знатных и больших бояр, насмотреться до того, чтоб получить к ней и ко всему виденному омерзение совершенное. Сего только мне недоставало еще, и сие, может быть, и надобно было еще к тому, чтоб я не мог впредь и ею никогда прельщаться и тем спокойнее и счастливее жить в деревне, куда теперь ведет меня судьба моя!.. И ах! ежели это так, то сколь обязан я за то пекущемуся о пользе моей промыслу Господню? Сколь много должен я благодарить его за то! А что оный имел и здесь попечение обо мне, это доказал мне ясно последний случай и почти очевидное вспоможение, оказанное им мне при отставке моей. Вообще, мог ли я при отъезде моем из Кенигсберга думать и помышлять, чтоб я в такое короткое время мог так много увидеть, так многое узнать и так скоро получить то, чего желало всего более мое сердце? Не очевидное ли в том во всем было распоряжение судеб и промысла обо мне Господня?.. Мог ли я даже за месяц до сего думать и помышлять, чтоб я теперь уже был совершенно на свободе и так скоро находиться буду в путешествии и куда же? На свою родину и в деревню, которую за полгода до сего никогда и видеть не надеялся?.. Ах! все это действовала невидимая рука Господня, и не обязан ли я ему за то бесконечною благодарностью.
   Сим и подобным сему образом говорил я сам с собою до тех пор, покуда продолжалась поправка, и меня стали звать садиться в повозку. Тогда, взглянув в последний раз на Петербург и сказав:
   -- Прости, любезный град! Велит ли Бог мне когда опять тебя видеть? -- сел в свою кибитку и, поскакав, старался и в самый еще тот же день отъехать колико можно далее. Однако, как мы ни спешили, но не прежде могли доехать до Новагорода, как 25-го числа июня. Тут сделался вопрос: куда мне ехать и прямо ли продолжать свой путь в Москву, или повернуть направо во Псков и заехать к старшей сестре моей и ее мужу, г. Неклюдову. Многие причины убеждали меня к сему последнему. Уже миновало тому более шести лет, как я расстался с сею сестрою моею, и Богу известно, когда б удалось мне ее видеть опять, если б не решился я тогда к ней заехать.
   Отдаленность жилища ее от моих деревень не могла подавать мне никакой надежды к скорому с нею свиданию, к тому ж влекла меня к ней и маленькая моя библиотечка. Вся она, будучи из Кенигсберга морем в Петербург, а оттуда к ней привезена, находилась у ней в доме, и мне хотелось привезть ее с собою в свою деревенскую хижину; а не менее и самая любовь, которую с самого младенчества имел я к сестре своей, к тому ж меня преклоняла. А все сие и убедило меня велеть поворачивать вправо и ехать по псковской дороге.
   Как время было тогда почти наилучшее в году и погода случилась добрая и сухая, то ехать нам при спокойном и радостном сердце было не скучно и хорошо; и езда продолжалась с таким успехом, что мы 28-го июня доехали благополучно до Пскова, а 29-го числа и до жилища сестры моей, не имев в пути сем никаких приключений, кои стоили б того, чтоб упомянуть об оных.
   Не успел я приблизиться к тем пределам, где жила сестра моя, и увидеть те места, которые мне с малолетства были знакомы и в которых я весь почти четырнадцатый год моей жизни препроводил так весело и хорошо, как по всей душе моей разлилась некая неизобразимая радость, и я на все знакомые себе места смотрел с таким удовольствием, какое удобнее чувствовать, нежели описать можно. Я нашел в самом селении зятя моего уже превеликую перемену. Он жил хотя еще в прежнем своем доме, но у него построен был уже новый, несравненно перед тем огромнейший, и воздвигнут на высоком холме на поле по конец всего селения сего и стоящий несравненно на красивейшем перед прежним месте. Я увидел здание сие уже издалека и не узнал бы, если б не так коротко знакомы были мне все окрестности оного.
   Зять мой и сестра находились тогда дома, как я приехал, и как они обо мне давно уже ничего не слыхали и, не зная даже и о петербургской моей службе, считали меня все еще в армии и в Кенигсберге, то, судите сами, сколь великой надлежало быть их радости, когда они вдруг увидели меня, вошедшего к себе в комнату. Сестра моя сама себя не вспомнила от чрезмерности оныя, а не менее рад был и я, ее увидев. Слезы радости и удовольствия текли только тогда из ее и из моих очей, и мы едва успевали отирать оные. А не менее рад был приезду моему и зять мой. Что ж касается до их сына, которого имели они только одного и которого, оставив ребенком, увидел я тогда уже довольно взрослым мальчиком, то он не знал, как лучше приласкаться ко мне и не отходил от меня ни пяди. Весь дом и все люди их, любившие меня издавна, сбежались от мала до велика; все хотели видеть меня, и я принужден был всем давать целовать руки свои. И, о как приятны были мне первые минуты сии. Сестра не могла довольно наговориться со мною, а услышав, что я уже в отставке, не могла долго поверить, а потом довольно надивиться и нарадоваться тому. Словом, вечер сей был для всех нас радостный и один из наилучших в жизни моей.
   Я расположился в сей раз пробыть у сестры моей не более недель двух или трех, дабы мне можно было до осени еще успеть доехать до своей деревни. Но не прошло еще и одной недели с приезда моего, как вдруг получаем мы то важное и всех нас до крайности поразившее известие, что произошла у нас в Петербурге известная революция, что государь свергнут был с престола и что взошла на оный супруга его, императрица Екатерина II {См. примечание 1 после текста.}.
   Не могу и поныне забыть того, как много удивились все тогда такой великой и неожидаемой перемене, как и была она всем поразительна и как многие всему тому обрадовались, а особливо те, которым характер бывшего императора был довольно известен и которые о добром характере нашей новой императрицы наслышались. Для меня все сие было уже не так удивительно, ибо я того некоторым образом уже и ожидал. И как я из Петербурга только что приехал, то и заметан был от всех о тамошних происшествиях вопросами, и я принужден был, как родным своим, так и приезжавшим к им соседям все, что знал и самолично видел, рассказывать. Но как и я о точных обстоятельствах сего великого происшествия столь же мало знал, как и они, ибо из первого короткого о том манифеста ничего дельного нам усмотреть было не можно, то не менее и я был любопытен о всех подробностях узнать, как и они. Узнав же потом обо всем в подробность, радовались тому, что совершилось сие без всякой междуусобной брани и обагрения земли кровью человеческой.
   Теперь не за излишее почел я известить вас, любезный приятель, хотя вкратце о помянутых подробностях сей великой революции, при которой хотя и не случилось мне быть самолично, но как наиглавнейшие обстоятельствы оной и бывшие при том происшествия сделались мне со временем знакомы, то и могу вам оные, как современник тому, пересказать и тем усовершенствовать сколько-нибудь историю о правлении, жизни и конце бывшего у нас императора Петра III.
   Я уже упоминал вам, каким слабостям и невоздержанностям подвержен был сей внук Петра Великого и как своими крайне соблазнительными и неосторожными поступками возбудил он в народе на себя ропот и неудовольствие, а в высших и знатных господах совершенную к себе ненависть. Со всем тем и каково сие всенародное неудовольствие было ни велико, однако, казалось, что государю всего того вовсе было неизвестно. Он, окружен будучи льстецами и негодными людьми и не зная ничего или не хотя-таки и знать, что в народе происходило и в каком расположении были сердца оного, продолжал беззаботно по-прежнему упражняться всякий день в пированиях, забавах и всякого рода увеселениях и обыкновенном своем прилежном опоражнивании рюмок и стаканов. И дабы свободнее можно было ему во всем том, в сообществе с любимцами и любовницею своею, Воронцовой, упражняться, переехал со всем своим придворным штатом в любимый свой Ораниенбаум, где и происходили у него ежедневно по дням муштрования своего голштинского маленького и только в 600 человек состоящего корпуса, но на который он всех больше надеялся, а по вечерам пирушки и всех родов забавы. А как приближался день его имянин и ему хотелось препроводить его как можно веселее, то и приглашены были туда из Петербурга многие знатные обоего пола особы, и по сему случаю было там великое собрание оных.
   Между всеми сими веселостьми и забавами не оставлял он, однако, заниматься временно и политическими делами и затеями; но все они были как-то невпопад и не столько в пользу, сколько во вред ему служили и обращались. Привязанность его к помянутому дяде своему, голштинскому принцу Жоржу, была так велика, что он, не удовольствуясь тем, что осыпал его честьми и богатством и сделал штатгальтером и наместником своим во всей Голштинии, но восхотел еще, каким бы то образом ни было, доставить ему и Курляндское герцогство во владение, которым владел тогда принц Карл, сын Августа, короля польского. У сего принца намерен был государь, оное отняв, доставить сперва освобожденному из ссылки прежнему герцогу Бирону, а сего заставить потом поменяться на иные земли с принцем Жоржем.
   Итак, сие намерение занимало его с одной стороны, а с другой, и всего более, занят был он затеваемою войною против датчан. На сих сердит он был издавна и ненавидел их даже с младенчества своего, за овладение ими каким-то неправедным образом большею частик" его Голштинии. Сию-то старинную обиду хотелось ему в сие время отмстить и возвратить из Голштинии все отнятое ими прежде, и по самому тому и деланы были уже с самого вступления его на престол к войне сей всякого рода приготовления. А как слухи до него дошли, что и датчане, предусматривая восходящую на них страшную бурю, также не спали, а равномерно не только делали сильные к войне приготовления, но и поспешили захватить войсками своими некоторые нужные и крайне ему надобные места; то сие так его разгорячило, что он, приказав иттить армией своей из Пруссии прямо туда, решился отправиться сам для предводительствования оною и назначил уже и самый день к своему отъезду, долженствующему воспоследовать вскоре после отпразднования его именин Петрова дня. Принца же Жоржа отправить в Голштинию наперед, который для собрания себя в сей путь и приехал уже из Ораниенбаума в Петербург, и по самому тому и случилось ему быть в сем городе, когда произошла известная революция.
   Таковые его замыслы и предприятия были всем россиянам столь неприятны, что некоторые из бывших у него в доверенности и прямо ему усердствующих вельмож отговаривали ему, сколько могли, все сие оставить, а советовали лучше ехать в Москву и поспешить возложением на себя императорской короны, дабы через то удостоверить себя поболее в верности и преданности к себе своих подданных; также, чтоб он лучше первое время правления своего употребил на узнание своего государства, нежели на путешествие в чужие земли и на занятие себя такими делами, в которых он еще не имел опытности. Но все таковые представления и предлагаемые ему примеры деда его, Петра Великого, были тщетны. Он не внимал никаким сим искренним советам, отвергал все оные, а последовал только внушениям своих льстецов и друзей ложных, старающихся слабостьми его всячески воспользоваться и толикий верх над ним уже восприявших, что он повиновался почти во всем хотениям оных.
   У сих негодных людей наиглавнейшее попечение было о том, чтоб рассорить его с императрицею, его супругою, и привесть ее ему в ненависть совершенную, и не можно довольно изобразить, сколь много они в том успели. Они довели его до того, что он не только говорил об ней с явным презрением публично, но употреблял притом столь непристойные выражения, что никто не мог оных слышать без досады и огорчения. Словом, слабость его в сем случае до того простиралась, что запрещено было от него даже садовникам петергофским, где тогда сия государыня по его велению находилась, давать ей те садовые фрукты, о которых он знал, что она была до них великая охотница.
   При таком расположении его духа и произведенной ненависти к его супруге, не трудно было им наговорить ему, что сплетается против него от нее с некоторыми приверженными к ней людьми умысел и заговор и что у ней на уме есть тотчас по отбытии его из государства уехать в Москву и там, при помощи их, велеть себя короновать и что она посягает на самую жизнь его. И как государь всему тому поверил, то и стал думать только о том, чтоб супругу свою схватить и заключить на весь ее век в монастырь. Сие, может быть, он и произвел бы действительно, если б обыкновенная его неосторожность все его намерения, разрушив, не уничтожила. Так случилось, что накануне самого того дня, в который положено было им сие исполнить и в действо произвесть, ужинал он в доме у одного из своих первейших министров, где, по несчастию его, находились и некоторые из преданных императрице и такие люди, которым поручено было от нее наблюдать все его движения и замечать каждое его слово и деяние. Итак, при присутствии их надобно было ему проговориться и неосторожно выговорить некоторые слова, до помянутого намерения относящиеся. Не успел один из сих преданных императрице оных услышать и из них усмотреть намерения государя, как в тот же момент ускользает он из того дома и скачет в ту же ночь в Петергоф, где находилась тогда императрица и, ничего о том не зная, спала спокойно с одной только наперсницею своею. Всего удивительнее то, что наперсницею сею и вернейшею приятельницей ее была родная сестра любовницы государевой, Катерина Романовна Воронцова, бывшая замужем за князем Дашковым, и женщина отличных свойств и совсем не такого характера, какого была сестра ее {См. примечание 3 после текста.}. Обеих их разбуждают и прискакавший уведомляет их, в какой опасности они находятся. Императрице сделался тогда каждый час и каждая минута дорога. По случаю заарестования одного из числа приверженных к ней, подозревала она, что государь узнал как-нибудь о их заговоре; к тому ж и он сам дал ей знать, что желает он в следующий день вместе с нею обедать в Петергофе, а в самый сей день и намерен он был ею овладеть. Итак, государыне нельзя было терять ни минуты времени, и она должна была употреблять все, что только могла, и отваживаться на все для своего спасения; а потому минута сия и сделалась решительною, и она мужественно отважилась на то предприятие, которому все так много после удивлялись. Она в тот же миг выходит тайно из дворца петергофского, садится в простую коляску и господами Орловыми с величайшею поспешностью отвозится в Петербург. Она приезжает 28-го июня еще до восхождения солнца в Невский монастырь и посылает тотчас в гвардейские полки за знаменитейшими их и преданными ей начальниками оных. Сии рассеивают тотчас слух о том по всей гвардии и по всему городу, так что в семь часов утра был уже весь Петербург в движении. Вся гвардия без всякого порядка бежала по улицам, и смутный крик и вопль народа, не знающего еще о истинной тому причине, предвозвещал всеобщую перемену. А через несколько потом минут и является государыня, въезжающая в город, окруженная почти всею конною гвардиею, ее прикрывающею. Шествие ее простиралось прямо к Казанской соборной церкви, и тут провозглашается она императрицею и самодержицею всероссийскою и принимает первую, от случившихся при ней, присягу; а потом, при провождении своей гвардии и множества бегущего вслед народа, шествует в Зимний дворец и окружается там гвардиею и бесчисленным множеством всякого звания людей, радующихся и кричащих: -- Да здравствует мать наша императрица Екатерина!
   Со всем тем для всех непонятно было сие происшествие. Самый народ, наполняющий всю площадь и все улицы кругом дворца и восклицающий во все горло, не знал ничего о самых обстоятельствах сего дела. Тотчас привезены были и поставлены для защищения входа во дворец заряженные ядрами и картечами пушки, расстановлены по всем улицам солдаты и распущен слух, что государь, будучи на охоте, упал с лошади и убился до смерти и что государыня, как опекунша великого князя, ее сына, принимает присягу. В самое то же время приказано было всем полкам, всему духовенству, всем коллегиям и другим чиновникам собраться к Зимнему дворцу для учинения присяги императрице, которая и учинена всеми, не только без всякого прекословия, но всеми охотно и с радостию превеликою. Наконец издан был в тот же еще день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать разосланы всюду во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры.
   Между тем, как сия торжественная присяга производилась, забраны были под караул все те, на которых было хотя некоторое подозрение, а народ вламывался силою в кабаки и, опиваясь вином, бурлил и грозил перебить всех иностранцев; но до чего, однако, был не допущен, так что претерпел от него только один принц Жорж, дядя государев. Сей не успел увидеть самопервейшего стечения народа, как догадавшись о истинной тому причине, вскакивает с поспешностью на лошадь и скачет в Ораниенбаум к государю. Никто из всех слуг его не видал, как он вышел из дома, и один только гусар его последовал за ним. Но один отряд конной гвардии, встретившись с ним за несколько шагов от дома, узнав, схватывает его и, позабыв все почтение, должное дяде императорскому, снимает с него шляпу и принуждает сойтить с лошади, и он подвергается при сем случае величайшей опасности. Один рейтар {Немецкое -- кавалерист, всадник.} взмахнулся уже на него палашом своим и разнес бы ему голову, если б, по счастию, не был еще благовременно удержан и до того не допущен. Его сажают в карету и везут ко дворцу; но в самое то время, когда он стал из нее выходить, присылается повеление отвезть его опять в его дом и приставить там к нему и ко всему его семейству крепкий караул. Принц, при привезении его туда, находит весь свой дом уже разграбленным, людей своих всех изувеченных и запертых в погреб, все двери разломанные и все комнаты начисто очищенные. У самых принцев, сыновей его, отняты часы, деньги, сняты кавалерии и сорваны даже мундиры самые. Одна только спальня принцессы осталась пощаженною, да и то потому, что защищал ее один унтер-офицер. Принц, увидев сие, сделался как сумасшедший от ярости, но ему ни метить за сие, ни племяннику своему, императору, помочь было уже не можно.
   Такое ж несчастие претерпел при самом сем случае и мой генерал Корф, случившийся в сие время также в Петербурге. Толпа гренадер вломилась в дом его и не только разграбила многое, но и самому ему надавала толчков; но, по счастию, присланный от государыни успел еще остановить все сие и спасти его от погибели.
   Между тем, как все сие происходило в Петербурге, государь, ничего о том не зная, не ведая, находился в своем Ораниенбауме, и говорили, что оплошность его была так велика, что в ту же еще ночь, когда государыня уехала из Петергофа, некто хотел его о том уведомить и, написав цидулку, положил подле него в то время, когда он, веселяся на вечеринке, играл на скрипице своей какой-то концерт, и хотя цидулку сию он и усмотрел, но находясь в музыкальном энтузиазме и не хотя никак прервать игру, оставил ее без уважения, а намерен был прочесть ее после; но как по окончании концерта он об ней вовсе позабыл и от стола того отошел прочь, то нашлись другие, которые видевши все то и как подозрительную ее искусненно и поприбрали к себе, и чрез то не допустили его узнать и прочесть такое уведомление, от которого зависела безопасность не только его престола, но и самой жизни. А как и в Петербурге приняты были все предосторожности и расставлены были по всем дорогам люди, чтоб никто не мог прокрасться и дать обо всем происходившем знать государю, то и не узнал он до самого того времени, как по намерению своему приехал в Петергоф, чтоб в последний раз с государыней отобедать и ее взять потом под караул. Теперь посудите сами, сколь изумление его долженствовало быть велико, когда, приехав в Петергоф, не нашел он тут никого, и легко мог заключить, что это значило и чего ему опасаться тогда надлежало. Неожидаемость сия поразила его как громовым ударом и повергла в неописанный страх и ужас... Со всем тем усматривал он, что надлежало ему принимать скорейшие меры, и его первое намерение было то, чтоб послать за своими голштинскими войсками и защититься ими от насилия. Но престарелый фельдмаршал Миних представил ему, что такому маленькому числу войска и шестистам его человекам не можно никак противоборствовать целой армии и что в случае обороны легко можно произойтить, что от раздраженных россиян и все находящиеся в Петербурге иностранцы могут быть изрублены. Напротив того, предлагал он два пути, которые неоспоримо в тогдашнем случае были наилучшие, выключая третьего, но о котором тогда ни государю, ни другим и в мысль не пришло.
   -- Всего будет лучше, -- говорил ему сей опытный генерал, -- чтоб ваше величество либо прямо отсюда в Петербург отправиться изволили, либо морем в Кронштадт уехали. Что касается до первого пути, то не сомневаюсь я, что народ теперь уже уговорен; однако если увидит он ваше величество, то не преминет объявить себя за вас и взять вашу сторону. Если ж, напротив того, отправимся мы в Кронштадт, то овладеем флотом и крепостью и можем противников наших принудить к договорам с собою.
   Государь избрал сие последнее. Отсылает голштинцев своих обратно в Ораниенбаум, приказывает им тотчас сдаться, как скоро на них нападут, а сам, со всеми при нем бывшими, садится на яхту и отплывает к Кронштадту. Многие знатные госпожи, коих мужья были в Петербурге, не восхотели отстать от своего государя и последовали за оным.
   Как расстояние от Петергофа до Кронштадта не очень велико, то приплывают они туда довольно еще рано, но принимаются очень худо. Часовые кричат, чтоб яхта не приставала к берегу, и как государь сам кричит и о своем присутствии им объявляет, то они отвечают ему, сказывая напрямки, что он уже не император, а обладает Россиею уже не он, а императрица Екатерина Вторая. Потом говорят ему, чтоб он отъезжал прочь, а в противном случае дадут они залп изо всех пушек по его судну.
   Что оставалось тогда сему несчастному государю делать? Он приводится тем в неописанное изумление и другого не находит, как восприять обратный путь. Несчастие начало его гнать уже повсюду, и согласно с тем сплелись и обстоятельства все удивительным образом. Известие о вступлении государыни на престол получено было в Кронштадт только за полчаса до его прибытия и привез оное один офицер из Петербурга, с повелением, чтоб комендант присягал со всем гарнизоном императрице. И надобно ж было так случиться, что комендант сею неожидаемостью приведен был в такое смущение и замешательство мыслей, что ему и в голову не пришло того, чтоб сего присланного арестовать и донесть о том государю. А он начал только делать некоторые оговорки, дабы собраться между тем с духом; а присланный так был расторопен, что воспользуясь сим изумлением коменданта, велел тотчас самого его арестовать приехавшим с ним многим солдатам, сказав ему при том то славное и достопамятное слово:
   -- Ну, государь мой, когда не имели вы столько духа, чтоб меня арестовать, так арестую я вас.
   Между тем яхта отвозит изумленных пловцов своих в обратный путь и приплывает с ними уже не в Петергоф, а прямо к Ораниенбауму, однако не прежде как уже поутру на другой день. Тут поражается государь еще ужаснейшим известием, а именно, что императрица, его супруга, прибыла уже с многочисленным войском и со многими пушками из Петербурга в Петергоф. Было сие действительно так; ибо государыня успела еще в тот же день, собрав все гвардейские и другие бывшие в Петербурге полки и предводительствуя сама ими, вечером из Петербурга выступить и, переночевав по походному в Красном Кабачке, со светом вдруг отправиться далее, и как Петергоф отстоит только 28 верст от Петербурга, то и прибыла она в оный еще очень рано. А не успел государь от поразившего его, как громовым ударом, известия сего опамятоваться и собраться с духом, как доносят ему, что от новой государыни прибыл уже князь Меньшиков с некоторым числом войска и с пушками для вступления с ним в переговоры, и требует, чтоб все голштинские войска сдались ему военнопленными. Сие смутило еще более государя и расстроило так все его мысли, что как некоторые из офицеров его, случившиеся при том, как было принесено известие сие, стали возобновлять уверения свои, что они готовы стоять до последней капли крови за своего государя и охотно жертвуют ему своею жизнью, то не хотел он никак согласиться на то, чтоб толико храбрые люди вдавались, защищая его, в очевидную опасность. И пекущийся о благе России промысл Господень так тогда затмнил весь его ум и разум, что он и не помыслил даже о том, что ему оставался еще тогда путь, никем еще не прегражденный и свободный. Он имел тогда при себе более 200 человек гусар и драгунов, снабденных добрыми лошадьми, преисполненных мужества и готовых обороняться и защищать его до последней капли крови. Весь зад был у него отверстым и свободным и не легко ль было ему пуститься с ними в Лифляндию и далее? В Пруссии ожидала уже прибытия его сильная армия, на которую мог бы он положиться. Бывшая с императрицею гвардия не могла бы его никак догнать, она находилась от него еще за 20 верст расстоянием, в Петергофе, и он, по крайней мере, предускорил бы оную пятью часами. Никто бы не дерзнул остановить его на дороге, а если б и похотел какой-нибудь гарнизон в крепости его задержать, так могли бы гусары его и драгуны очистить ему путь своим оружием. Но все сии выгоды ни он, ни все друзья его тогда не усматривали, а встрепенулись тогда уже о том помышлять, когда было уже поздно.
   Но что говорить! Когда судьба похочет кого гнать или когда правителю мира что не угодно, так может ли тут человек что-нибудь сделать? А от того и произошло, что вместо всего вышеупомянутого государь впал тогда в такое малодушие, что решился послать к супруге своей два письма, и в одном из оных, посланном с князем Голицыным, просил он только, чтоб отпустить его в голштинское его герцогство, а в другом, отправленном с генералом-майором Михаилом Львовичем Измайловым, предлагал он даже произвольное отречение от короны и от всех прав на российское государство, если только отпустят его с Елизаветой Воронцовою и адъютантом его, Гудо-вичем, в помянутое герцогство.
   Легко можно вообразить себе, какое действие долженствовали произвесть в императрице таковые предложения! Однако по благоразумию своему она тем одним была еще не довольна, но чрез упомянутого Измайлова дала ему знать, что буде последнее его предложение искренно, то надобно, чтоб отречение его от короны Российской было произвольное, а не принужденное, и написанное по надлежащей форме и собственною его рукою. И г. Измайлов умел преклонить и уговорить его к тому, что он и согласился наконец на то и дал от себя оное и точно такое, какого хотела императрица.
   Не успел он сего достопамятного начертания написать и оное доставить до рук императрицы, как посажен он был с графинею Воронцовой и любимцем своим Гудовичем в одну карету и привезен в Петергоф, где тотчас разлучен он был со всеми своими друзьями и служителями и под крепким присмотром отвезен в мызу Ропщу и посажен под стражу. Ни один из служителей его не дерзнул следовать за оным, и один только арап его отважился стать за каретою, но и того на другой же день отправили в Петербург обратно.
   Таким образом кончилось сим правление Петра III, и несчастный государь сей, имевший за немногие дни до того в руках своих жизнь более 30-ти миллионов смертных, увидел себя тогда пленником у собственных своих подданных и даже до того, что не имел при себе ни единого из слуг своих; а сие несчастие и жестокость судьбы его так его поразили, что чрез немногие дни он в заточении своем занемог, как говорили тогда, сильною коликою и, претерпев от болезни столь жестокое страдание, что крик и стенания его можно было слышать даже на дворе, в седьмой день даже и жизнь свою кончил, и 21-го числа того ж июля месяца погребен был в Невском монастыре без всякой дальней церемонии. А сие и утвердило императрицу Екатерину на престоле к славе и благоденствию всей России.
   Таково-то окончание получила славная сия революция, удивившая тогда всю Европу, как своею необыкновенностью, так и благополучным своим окончанием. Все мы не могли также довольно оной надивиться и, хотя я тогда и мог заключать, что легко бы и я мог иметь в ней такое же соучастие, как господа Орловы и многие другие, бывшие с ними в сообществе и заговоре, однако нимало не тужил о том, что того не сделалось, а доволен был своим жребием и тем, что угодно было учинить со мною промыслу Господню.
   Но как письмо мое слишком увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь ваш, и прочее.
  

В МОСКВЕ

ПИСЬМО 100-е

  
   Любезный приятель! Возвращаясь теперь к продолжению истории моей, скажу вам, что пребывание мое и в сей раз у сестры и зятя моего было для меня таково ж весело и приятно, как и в прежние мои пребывания в сем милом и навсегда любезном для меня доме.
   Оба они, любя меня чистосердечно, старались наперерыв друг пред другом сделать мне оное колико можно веселейшим и побудить меня чрез то прожить у них долее. Не оставлен был ни один род из всех деревенских забав и увеселений, который бы неупотребляем был оными для доставления мне множайшего удовольствия и не остался ни один из всех живущих по близости к ним соседей и знакомцев, который бы несколько раз у нас не побывал и к которому бы мы не ездили. И как лета мои и тогдашние обстоятельствы были таковы, что мне можно было помышлять уже и о женитьбе, и сестра не советовала мне оною долго медлить, да и сам я усматривал уже в том необходимую надобность, то по любви своей ко мне ничего она так не желала, как переманить меня на свою сторону и буде б только можно было, преклонить меня жениться на какой-нибудь тамошней девушке; а потому не успело несколько дней пройтить после моего к ним приезда, как и начала она уже приступать к тому издалека и сперва расхваливать мне всячески тамошние их прибыточныя деревни и хорошее общежительство в их соседстве, а потом шутя мне говорить: "А что, братец, ну-ка бы ты здесь у нас вздумал жениться! как бы я тому была рада и как бы стала благодарить за то Бога! Подумай-ка, право, голубчик братец!" -- "Зачем дело стало! отвечал я ей, также смеючись, сыщи, сестрица, невесту и подавай сюда; мы, может быть, и женимся! пришла б только по мысли и не была б совсем бедная. Ныне, говорил я далее: уже я не такой ребенок, как был прежде, и не стану уже стыдиться так, как в то время, когда надоедала ты мне так много своею невестою Сумароцкою".-- "Ах! тата на меня беда!" подхватила она, "что эта-та враговка у нас ушла и уже замужем, а то бы я, хотя на горло наступила, а женила бы тебя на ней!" -- "Что так строго", смеючись, говорил я, -- "на этой бы и сам я может быть охотно женился; но что о том говорить, чего воротить не можно; а нет ли у вас других каких, ей подобных?" -- То-то моя и беда", говорила она,-- "что подобных-то ей нет у нас во всем околотке. Правда, невест довольно, но все они не по тебе, братец. Иная слишком уже бедна, иная, хотя и с достатком, но нравов и обычаев таких, что и сама я не присоветовала б тебе на них жениться. Пропади они совсем! а есть одна, которая и вдвое еще богатее Сумароцкой, и которую можно назвать богатою невестою, да и нрава она такого, что я не желала б с сей стороны лучшей для тебя, да и верно почти знаю, что ее и отдали б за тебя; но..." "Что но? подхватил я,-- разве дура какая? И ежели дура, то волен Бог и с достатком и со всем ее хорошим нравом"... "Ах нет! братец, сказала она: дурою назвать ее никак не можно. Она умница и воспитана очень хорошо и учена довольно. Но..." -- "Что ж такое?" спросил я далее: "поэтому знать собою-то не хороша и лицом дурна?" -- "То-то и есть!" отвечала она, "и то-то самое и озабочивает меня, а когда бы не то-то, так бы готова тебе неведомо как кланяться и просить, чтоб ты не искал никакой другой, а женился бы на ней. Верно бы я могла сказать, чтоб был ты счастлив; а деревни-то, деревни какие!" -- "Но неужели, сестрица", сказал я, "уже так она дурна, что ни к чему не годится? Не была б только совсем отвратительна, а то бы я за излишнею красотою и сам не погнался. Я ведаю, что красота вещь совсем непрочная, а сверх того, скорей всего к ней и привыкнуть можно".-- "Ох, голубчик, братец! то-то мое и горе, что нехороша и так нехороша, что я никак не осмелюсь и предлагать тебе ее; а разве бы ты сам вздумал и захотел!... Но молчи, братец, они хотели у нас побывать на сих днях, и ты можешь ее увидеть и сам лучше судить, а то я не отваживаюсь и говорить об ней".-- "Хорошо, сестрица, посмотрим"...
   Сим образом окончили мы тогда сей разговор, и хотя был он почти издевочной, но во мне не преминул он произвесть некоторого впечатления.-- Деревни тамошние были в самом деле таковы, что стоило того, чтоб помыслить о женитьбе в тамошней, мне с младенчества приятной стороне, а особливо, если б случилось найтить невесту по своим мыслям. Но как мысли сии имели тесное сопряжение с сердцем, а сердце было во мне не топорной работы, а рождено было уже с нежнейшими чувствованиями, то слыша от сестры таковое помянутоц невесте описание, и не уповал я, чтоб она могла мне полюбиться. Совсем тем любопытен был я ее видеть и с некоторою нетерпеливостию дожидался приезда к нам господ Темашовых.
   Наконец, чрез несколько дней после того и в самое такое время, когда ходил я один но милым и издавна мне знакомым прекрасным берегам реки Лжи, и вспоминая тогдашнее свое уженье и разъезжание на своем челночке по ее прекрасным заводям и изгибам и всем тем любовался, увидел я бегущих ко мне из дома людей и сказывающих мне, что приехали гости господа Темашовы.-- Сердце вострепетало во мне при услышании сего называния, ибо мне известно было, что помянутая невеста была дочь господина Темашова. И как сам он был мне еще тогда знаком, как я жил в первый раз у сестры моей, то спешил я спросить у человека, один, что ли, Иван Иванович, или с семейством? -- "Нет, сударь", отвечал мне малый,-- "самого его нет, да он никуда, за слабостию, не ездит, а боярыня только тут с старшею своею дочерью... И сестрица приказала вас просить, чтоб вы скорее приходили и сколько-нибудь поприоделись. Сие увеличило еще больше трепетание моего духа, происшедшее может быть от того, что сей случай был еще первый, что мне должно было видеть девушку, предлагаемую мне некоторым образом в невесты.-- "Хорошо! хорошо!" сказал я малому,-- "я тотчас буду, а ты беги между тем наперед и скажи человеку моему, чтоб приготовил мне иное платье".-- По отходе его пошел и я вслед за ним, но спешить шествием своим совсем был не в состоянии. Дух мой приведен был случаем сим в такое смущение, что я едва в силах был переступать ногами и во всю дорогу не выходила у меня невеста сия из ума, и вся голова моя наполнена была разными об ней и о женитьбе своей помышлениями. Когда же, пришед в задние комнаты и с поспешностию переодевшись, пошел я в те комнаты, где сестра моя с гостьми сидела, то сердце мое так в груди моей стеснилось, что с превеликою нуждою переступил я чрез порог и едва в силах был отворить к ним двери. Вот что могут производить предварительные к чему-нибудь нас предуготовления!...
   Но как же поразился я, увидев госпожу Темашову. Я остолбенел почти от первого на нее взгляда. Сколько ни воображал я себе ее дурною, но она превзошла все мои чаяния и ожидания. Еще никогда до того времени не случалось мне видеть девушки столь дурной, нескладной и имеющей вид и лицо толико отвратительное. Она имела не только нескладный и совсем непропорциональный с летами ее стан, но была широкорожа, ряба, безобразна, а что всего хуже, имела один глаз совсем белый и покрытый бельмом превеликим. Сердце во мне даже замерло, когда я, расцеловавшись с матерью ее, в первый раз взглянул на нее и ей поклонился! Словом, она так смутила меня тогда, что я не имел даже столько духа, чтоб и взглянуть на нее в другой раз, а не только чтоб ее рассматривать, или отыскивать в ней, хотя небольшие бы, какие приятности.
  
   Сестра моя, не спускавшая с меня глаз и примечавшая все мои движения, легко могла приметить действие, произведенное девушкою сею в душе моей; и хотя не сомневалась уже в тои, что она мне никак не нравилась, однако не преминула меня смеючись о том спросить, как скоро нашла к тому удобный случай. "Ну, что братец?" сказала она. -- "Что сестрица!" отвечал я, "истину и чистосердечно тебе сказать, что если б было за нею и целая тысяча душ, если б и нрав имела она самый ангельской, то и тогда никак не мог бы я иметь столько духа, чтоб на ней жениться. И возможно ли, что нет-то ни в чем ни малейшей приятности!" -- "Это я предугадывала уже наперед", подхватила она,-- "и потому не смела и предлагать тебе ее, а теперь еще более и сама вижу, что совсем-то она тебе не под стать и теперь жалею неведомо как, что нет на ту пору здесь и Дубровских".-- "Если и та такая ж", сказал я,-- "то не для чего тужить, сестрица".-- "Ах нет! братец", отвечала она, -- "на ту бы верно ты стал пристальнее смотреть. Девушка предорогая и сама собою очень не дурна, а и достаток не многим чем меньше этой; но на ту беду уехали враги в Порховские свои деревни и неизвестно, когда они оттуда и будут".-- "Ну что же и говорить о том, что невозможно", сказал я и пошел в комнату к гостям нашим, но с сердцем облегченным уже, власно, как от бремени превеликого.
   Сим кончилось тогда первое мое, и так сказать, полусватанье. Гости сии у нас в тот день ночевали и на другой день обедали, и мать девушки сей как ни старалась оказывать мне возможнейшие ласки и просить, чтоб вместе с сестрицею и я удостоил их своим посещением, но я внутренно всему тому только смеялся и всего меньше на уме имел к ним ехать, а помышлял уже более о том, как бы мне отправиться в дальнейший путь и поспешать в милое и любезное свое Дворяниново.
   Но как я ни спешил своим отъездом, но не мог никак вырваться прежде, как по наступлении уже августа месяца. Сестра и сам зять мой не хотели меня никак отпустить скоро и упрашивали неведомо как, чтоб я сделал им удовольствие и погостил у них по долее.
   -- Кому-то велит Бог впредь видеться и когда-то это будет! -- твердили они то и дело оба. -- Живем мы не так близко друг от друга, -- продолжали они, -- чтоб можно было нам льстить себя частыми свиданиями.
   -- Да, -- говорил и я, -- проклятая отдаленность много тому мешает; однако все-таки отчаиваться не можно.
   -- То так, -- подхватил зять мой, -- но лета и слабости нас стращают. Почему знать? Вот, может быть, уж и в последний раз мы тебя видим!.. Я, по слабости здоровья своего, не смею и подумать о том, чтоб мог пуститься в такой дальний путь, а и тебе нужно только заехать в такую даль и там обострожившись {Укрепившись; от острог -- частокол.} жениться, как позабудешь и об Опанкине.
   -- И, что вы говорите! -- подхватил я. -- Этого никогда не будет, чтоб я позабыл сие милое селение и вас, любезных родных моих.
   -- Хорошо, посмотрим, -- сказал зять, -- и дай Бог, чтоб мы дожили до того, чтоб увидели опять вас в странах здешних.
   Сие говорил он, власно как предчувствуя, что ему впредь меня уже никогда не видать и что и самого меня судьба едва ли допустит видеть опять его Опанкино. Я и действительно с того времени уже не видал сего обиталища родных моих, равно как и с ним в последний раз уже тогда виделся.
   -- Но что вы ни говорите, -- сказал мне наконец зять мой, -- но я не отпущу вас никак до того времени, покуда не перейду в новые хоромы. Воля твоя, а, по крайней мере, сделай нам то удовольствие, что отпразднуй вместе с нами новоселье и поживи хоть немного дней вместе с нами в новом нашем доме; а там уж и Бог с тобой!..
   Что было делать и как можно было отговориться? Я принужден был дать слово и пробыть у них до сего деревенского праздника. Сие и совершилось вскоре после того времени, и праздник сей был в своем роде превеликий. Все соседственное дворянство и все друзья и знакомцы приглашены были к оному. Весь новый дом, как ни велик был, но наполнен был людьми и гостями, и как съехалось множество и господ, и госпож, и девиц, то мы и повеселились-таки в сей последний раз гораздо и гораздо, и окончили пиршество сие с удовольствием особливым.
   После сего не стал я уже долее медлить, да и они не держали уже меня более. Итак, собравшись и уклав всю свою библиотеку на особую подводу, которою снабдил меня мой зять, 10-го августа отправился я в сей путь, распрощавшись с сими милыми и любезными родными и смочив взаимно друг у друга слезами свои лица.
   Не могу изобразить, сколь чувствительны для меня были проводы из сего селения. Все люди собрались провожать меня и все целовались со мною, как не надеясь уже никогда более видеть, что, кроме немногих, и действительно так случилось. Зять и сестра провожали меня версты три и до самой реки Утрой, и я навек не позабуду той минуты, когда, расставшись с ними и переехав вброд реку, с другого берега видел я в последний раз возвращающегося уже в дом моего зятя, машущего своею шляпою и кричащего мне:
   -- Прости, прости, мой друг!
   Езда моя была благоуспешна; я ехал опять чрез Псков, Новгород и другие города, лежащие до Москвы на большой дороге, и на все сии, с младенчества мне знакомые, места и города смотрел уже тогда совсем не с такими чувствиями, как сматривал прежде. Я был уже тогда в совершенном возрасте и все знания мои были несравненно уже обширнейшими пред прежними. Мне известны были уже истории городов, мною виденных, и я много уже знал, что происходило в древности в местах тех, чрез которые доводилось мне тогда ехать. Итак, я воображал себе сии происшествия и смотрел на все не только с любопытнейшими очами, но и с разными при том чувствиями и тем всем делал путь сей для себя приятнейшим.
   Впрочем, не помню я, чтоб случилось со мною в продолжение путешествия сего что-нибудь особливое, кроме двух происшествий, достойных некоторого замечания.
   Первое случилось на пути между Псковом и Новым-городом, и было следующее. Мы отъехали уже от Пскова несколько десятков верст, как вдруг, против всякого чаяния и ожидания, останавливает нас поставленная на большой дороге застава и говорит, чтоб мы далее не ехали. "Что таково?" спросили мы удивившись, "и для чего?" -- "А для того", отвечают нам, "что там впереди, во всех деревнях по дороге, конский жестокий падеж; так чтоб не заразить и вам своих лошадей и не лишиться оных". Мы обмерли и спужались, сие услышав. Никогда еще такой беды с нами не случалось. Я воображал себе всю опасность сего случая и не знал, что мне делать.
   -- "Да как же нам быть?" спросил я;-- "и что делать?" -- "Что изволите", говорили стоящие на заставе, "либо назад поезжайте, либо ступайте в объезд, стороною, вот по этой дороге, направо".-- "Да далеко ли будет нам надобно ехать?" -- "Да не близко", сказали они, "и крюк вам будет большой и верст тридцать лишних. Вы выедете уже под самый почти Новгород".-- "Да как же нам найтить дорогу эту? совсем она нам незнакома". -- "Язык до Киева доведет", сказали они, "а сверх того мы вам расскажем и деревни, чрез которые вам ехать; хоть запишите себе их".-- "Хорошо!" сказал я, "но там и в этих деревнях, разве еще нет падежа?" -- "Есть кой-где и там, но не везде и не таков еще силен; но по крайней мере все дорожные, через них теперь ездят и вы может быть проедете благополучно. Расспрашивайте только поприлежнее и где падеж есть, там поскорей проезжайте".-- "Экая беда!" говорил я, "и там не совсем безопасно. Что делать ребята? спросил я у людей, обратившись к оным: -- как вы думаете? пускаться ли нам на сию опасность, или не возвратиться ли уже назад опять к сестрице?" -- "И, что вы сударь! воскликнули они, сие услышав: -- уже назад ехать! Как это? Уже столько отъехавши, да назад ворочаться!" -- "Да как же быть-то?" спросил я далее.-- "А так и быть, говорили они: -- "что, положась на власть Божию, пускаться в путь; благо есть объезд; когда люди ездят, то для чего ж и нам не проехать?" -- "Ну, буди же по глаголу вашему!" сказал я несколько подумав, и возложив упование свое на Бога,-- "поворачивай вправо!..."
   Но ах! с каким страхом и душевным беспокойством ехали мы сим дальним объездом. Было сие, как теперь помню, в самые полдни, как мы своротили с большой дороги и проезжать нам доводилось премножество деревень. Въезжая в каждую, первое наше попечение было о том, чтоб узнать все ли было тут здорово и не валятся ли лошади? И как скоро узнавали, что падеж есть, то со страхом и трепетом припускали во всю скачь лошадей, пролетали как молния сквозь оные и неоглядкою старались уехать далее. Но как досадовали мы и как увеличился страх и опасение наше, когда везде, куда ни приезжали мы, нам сказывали тоже, а именно: что тут надеж есть, а в предследующей деревне его еще не было. По приезде туда сказывали нам тоже и теми ж самыми словами. "Господи помилуй, долго ли это будет? говорили мы: -- и найдем ли мы где-нибудь здоровое еще место?" И поговорив сим образом, пустимся опять скакать. Но нам и в ум не приходило, что бездельники сии нам не везде сказывали правду, и что опасаясь столько же нас, сколько боялись их мы, они нарочно иногда всклепывали на селение свое падеж, чтобы побудить нас тем ехать далее. Наконец измучили мы в прах лошадей своих и довели до того, что не могли они бежать далее. И как тогда наступала уже и ночь, то рады, рады были, что доехали, хотя уже с нуждою, до одного селения, о котором уверили нас, что в нем действительно падежа еще не было.
   Но что ж? Не успели мы в оном посреди широкой улицы ночевать расположиться и лошадей своих отпречь, как подходят к нам другие и сказывают, что падеж есть и у них и что в самый тот день пало у них более десяти лошадей. Господи! как мы тогда все оробели и перетрусились. "Давай, давай скорее!-- закричал я: -- и запрягай опять лошадей!" -- Но мужики рассмеялись только тому и мне говорили: "Куда вам, барин, далее ехать на измученных лошадях ваших? Впереди целых пятнадцать верст нет ни одного селения на дороге, да и там такой же падеж уже есть, как у нас. Ночуйте-ка здесь с Богом; но лошадей-то не пускайте с места и кормите уже при повозках. Мы вам добудем уже и накосим травки свеженькой".
   Что было тогда делать? Мы против хотения и с превеликим хотя страхом, но принуждены были остаться тут ночевать, и от сумления не спали почти всю ночь, так настращал нас сей проклятый лошадиный мор. Но было, правда, чего и опасаться, и одна мысль о потерянии всех лошадей своих, посреди мест, зараженных повсюду сею конскою эпидемиею, по невозможности достать иных, нагоняла на нас страх и ужас, и мы сами себя не вспомнили от радости и не знали, как возблагодарить Бога, как выехали мы наконец благополучно из сих опасных мест и взъехали опять, неподалеку уже от Новагорода, на большую дорогу и к такой же заставе.
   Вид сего города, усмотренный издалека, возбудил тогда во мне мысль о Синаве и Труворе. Имена сих древних обитателей Новагорода были у меня в особливости затвержены по трагедии Сумароковской, из которой знал я многие места и монологи наизусть и декламировал оные нередко; а сие и произвело во мне тогда разные чувствования и побудило говорить в душе своей: "Ах! вот тут и в сих-то местах жили некогда Гостомысл, Синав и Трувор. Хоть и не было в точности всех тех происшествий с ними, какие написаны г. Сумарововым, но что они были и жили некогда тут, это правда". А таким же образом с особливыми чувствиями смотрел я и на площадь городскую, где некогда висел славный новогородский вечевой колокол и на мост в городе, переезжая по оному реку Волхов. "Вот тут-то,-- говорил я сам себе,-- побиваемы были некогда долбнею все несчастные дворяне новогородские и повергалися в воду, и сия-то река уносила их прочь в быстрых струях своих и служила им могилою. Были ж времена! --продолжал я, и углубляясь далее в мыслях, напоминал всю историю сего в древности столь славного и великого республиканского города:-- сколько пролито тут крови человеческой; сколь часто обагряемы были ею все окрестности сии, сколь многие миллионы людей обитали некогда на них и коль многих смертных прахи сокрыты в недрах земли, в окрестностях и внутри сего старинного города, бывшего некогда столь великим". Наконец не мог я довольно надивиться быстроте реки тутошней, вытекающей из озера Ильменя, и как случилось нам тут ночевать, то весь вечер проводил я на берегах оной в разных помышлениях.
   Другое происшествие случилось с нами в горах Валдайских. Переезжая славную сию цепь гор, съехался я тут с одним мне давно знакомым и вместе со мною в одном полку служившим офицером. Был то г. Федцов; и он, препроводив всю жизнь свою в военной службе, дослужившись капитанского ранга, ехал тогда из армии также в отставку и поспешал в деревню в жене своей и детям, с которыми он многие уже годы не видался, и также не надеялся было никогда видеть; неведомо как радовался тогда тому, что вынес его Бог из чужих земель благополучно и без получения на всех многих сражениях, на которых ему бывать случалось, ни единой раны и никакого увечья
   Мы обрадовались неведомо как, друг друга узнавши, и севши к нему в повозку не могли довольно наговориться. Он расспрашивал обо всем меня, а я таким же образом расспрашивал его, и он рассказывал мне и о полку нашем и обо всем, что с ним в последние годы службы происходило, и окончил повествование свое, как теперь помню, сими словами: "Так-то, братец, послужили, походили по чужой стороне, потерпели довольно нужды, набрались довольно и страхов и всего и всего, но по крайней мере теперь, слава Богу, еду на покой и провождать последние дни свои в мире и тишине с бабенкою своею и ребятишками". -- Но ах! может ли человек что-нибудь наверное заключить о предбудущем и предвидеть, что предстоит ему впереди и за самое иногда короткое время! Всего-то меньше можем мы все это знать, и последующее послужило мне истине сей новым и крайне поразительным для меня доказательством.
   Не успел он помянутых последних слов выговорить, как увидел я, что надлежало нам в ту самую минуту начинать спускаться с одной превысокой и крутой горы, и что спуск был дурен, и шел излучиною и влеве у нас была превеликая стремнина и глубокий буерак. Будучи как-то всегда не очень смел и в таких случаях отважен, и сделав уже издавна привычку выходить на горах таких из повозки и сходить вниз пешком, восхотел я и в сей раз сделать тоже, и говоря повозчику, чтоб он на минуту остановился, стал вылезать из кибитки. Но г. Федцов не пускает меня и говорит мне:
   -- "И, братец, как тебе не стыдно? Уже боишься такой бездельной горы, а еще служил! И такие ли горы мы переезжали иногда! -- Сиди, сударь, и не бойся ничего, лошади у меня смирные и мы съедем хорошехонько!"
   -- Нет, воля твоя, брат,-- отвечал я ему: -- а я ни из чего не соглашусь с такой страшной горы ехать, а пусти-ка меня долой. Дело-то будет здоровее,-- труд невелик сойтить. Ноги, слава Богу, есть и здоровы еще, а говорится в пословице: береженого коня и Бог бережет. И сказав сие спрыгнул я с его повозки, а он, захохотав, далее сказал:
   -- "Этакой ты какой трус; ты, брат, истинный и горе, а не воин!"
   -- Ну, пускай трус,-- говорю я:-- и называй ты меня как хочешь, а я знаю то, что по крайней мере дух во мне будет в спокойствии, да и на что без нужды подвергать себя опасности. Словом, я советовал бы и тебе, брат, тоже сделать.
   -- "И пустое,-- возопил он:-- невидальщина какая! Ступай, малый!"
   Но что ж, не успел он несколько сажен от меня отъехать, как лошади его вдруг отчего-то вздурились и понесли его вниз. Они держать, они кричать, останавливать, но не тут-то было. Лошади взяли верх, несут во всю прыть и по самому краю стремнины. Я обмер, испужался сие увидев, но не успел еще опомниться, как гляжу, повозки его на горе как небывало и очутилась она вдруг уже опрокинутая и лежащая в буераке, куда с горы полетела она стремглав, сорвавшись с передней оси.
   Не могу изобразить, коликим ужасом поразило нас сие несчастное приключение. Мы, остановив лошадей своих, без памяти побежали помогать упавшим и коих крик и вопль достигал до нас из буерака, и чуть было сами не полетели стремглав, слезая с крутизны той стремнины. И что ж? В каком жалком положении находим оных! Оба они лежали придавленные их повозкою, и кричали, чтоб мы как можно скорее их спасали и не дали им задохнуться. С превеликою нуждою своротили мы с них повозку и нашли слугу, отделавшагося еще довольно удачно, а господина самого с переломленною рукою, вышибенною ногою и переломленными двумя ребрами на боку и от превеликой боли, как корова, заревевшего.
   Что было тогда нам с ним делать? Превеликое сожаление поразило нас всех и все мы горевали и тужили об нем, но пособить сами не знали чем и как между тем прибежали к нам и прочие люди, съехавшие под гору благополучно с нашими повозками, и там и его лошадей поймавшие и своих остановившие, то при помощи их выволокли мы всеми не правдами повозку его из буерака и рады были уже и тому, что она не изломалась совсем и что можно было нам, положив его как-нибудь в повозку, довезть до ближнего впереди селения.
   Тут остановился и я для него и не поехал уже в тот день далее. Человечество требовало подания помощи, и хотя мы всего меньше в состоянии были подать оную, но по крайней мере сделали ему к боку припарку, а руку его связали в лубки как умели; а для выправления вышибенной ноги отыскали тут костоправа. Он препроводил всю ту ночь в неописанном страдании и раскаивался, но уже поздно, что не послушал моего совета. Но как нам за ним тут долее жить остаться было не можно, то поутру на другой день, оставив его тут и пожелав скорого выздоровления, продолжали мы свой путь далее.
   В Москву приехали мы 30-го августа, и приезд в сей столичный город не менее был для меня чувствителен и приятен. Не видав оного уже много лет, не мог я довольно налюбоваться и видом его, как скоро он нам вдали еще показался. С неописанной радостью перекрестился я, завидев впервые его башни и колокольни, и благодарил Бога, что довел он меня до оного благополучно. И как мы приехали в оный уже к вечеру, то решился я в оном передневать для запасения себя кой-какими надобностями для будущей деревенской жизни. Пуще всего хотелось мне запастись тут какими-нибудь экономическими книгами: до сего во всей моей библиотеке не было ни одной экономической, потому что, как не надеялся я никак быть скоро дома, то и не запасался ими, и у меня часть сия была совсем в небрежении. А тогда, как ехал я домой для посвящения себя навсегда деревенской жизни, то считал уже необходимостью познакомиться и с экономиею. И как я всего меньше разумел оную, то и надеялся научиться оной из книг, и потому и желал в Москве запастись хоть несколькими на первый случай.
   Но сколь же удовольствие мое было велико, когда при распроведывании о том, нет ли в Москве книжной и такой лавки, где б продавались не одни русские, но вкупе и иностранные книги, услышал я, что есть точно такая подле Воскресенских ворот {См. примечание 4 после текста.}. С превеликою поспешностью побежал я в оную. Но сколь радость и удовольствие мое увеличилось еще больше, когда нашел я тут лавку, подобную почти во всем такой, какую видел я в Пруссии в Кенигсберге, и в которой продавалось великое множество всякого рода немецких и французских книг в переплете и без переплета. Я спросил каталог, и как мне его подали, то спешил отыскивать в нем и потом пересматривать все экономические; и как по счастию случилось со мною тогда довольное число оставшихся денег, то накупил я несколько десятков оных, и как вообще экономических, так в особливости и садовых, и повез их с собою, как бы новое какое сокровище, в деревню.
   Мы выехали из Москвы сентября первого числа, и как ехать нам оставалось уже немного, то скоро и доехали до Серпухова, а, наконец, 3-го числа достигли и до тех пределов, где я увидел свет в первый раз в своей жизни и проводил многие годы в моем младенчестве и малолетстве. День сей мне в особливости памятен.
   Никогда не позабуду я того, каким неописанным и сладким удовольствием наполнялась вся душа моя при приближении к тем местам, где было мое жилище и как, подъезжая к Городне, восхищался я видимыми уже вдали знакомыми мне лесами и местоположениями приятными; как приветствовал я все оные, как мысленно говорил со всеми ими и как, проехав Городню и поворотив для скорейшего приезда вправо мимо Дурнева, досадовал я на горящую под повозкою моею ось, не допускающую нас так поспешать ездою своею, как мне тогда хотелось. Во всю дорогу она у нас ни однажды не горела, а тут вздумала гореть, как бы нарочно, для увеличения моей нетерпеливости. С какою досадою принуждены были мы несколько раз для нее останавливаться и, скидывая колесо, тушить оную, и чем ни тушили мы ее и колесо! Но, наконец, преодолели мы сие последнее препятствие, и я довольно еще рано приехал в любезное свое Дворяниново и в обиталище предков своих и свое собственное.
   А сим и окончу я, друг мой, и письмо сие, а вкупе и все сие собрание оных, сказав вам, что я есмь ваш, и прочая.
  

КОНЕЦ ДЕВЯТОЙ ЧАСТИ

Часть десятая

В ДВОРЯНИНОВЕ

ИСТОРИЯ

МОЕЙ ПЕРВОЙ

ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ

ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ

И, В ОСОБЕННОСТИ,

ПЕРИОДА ОНОЙ

ДО ЖЕНИТЬБЫ

1762-1763

  
  

ВСТУПЛЕНИЕ ПЕРВЫЙ ДЕНЬ В ДЕРЕВНЕ

ПИСЬМО 101-е

  
   Любезный приятель! В предследовавших пред сим моих письмах сообщил я вам историю моих предков, моего младенчества, моего малолетства и всей моей военной службы. А теперь начну описывать вам историю моей первой двенадцатилетней деревенской жизни, как нового, и такого периода моей жизни, который можно почесть самым цветущим во все течение оной: ибо простирался он с двадцать пятого по тридцать седьмой год моего возраста. Но не знаю, будет ли история сего времени для вас так любопытна и занимательна, чтоб могли вы ее читать без скуки и иметь при том хоть некоторое удовольствие. Никаких отменно важных и особливых происшествий не случилось со мною во все продолжение сего времени; но оно протекало в мире, тишине и во всех удовольствиях, какие только может доставлять уединенная, простая и невинная сельская жизнь мыслящему и чувствительное сердце имеющему человеку.
   Я расскажу вам, как по приезде из службы в отставку обостроживался я в маленьком своем домишке, как учился хозяйничать и привыкал к сельской экономии, поправлял и приводил в лучшее состояние свое домоводство, как познакомливался с своими соседьми и приобретал их к себе в дружбу и любовь; как потом женился, нажил себе детей, построил дом новый, завел сады; сделался экономическим, историческим и философическим писателем и вообще, как и в чем наиболее препровождал праздное время: чем себя занимал, чем веселился и что предпринимал для сделания себе уединенной сельской жизни приятною и веселою, покуда, наконец, провидению угодно было паки меня на несколько лет оторвать от дома и доставить мне иной, и такой род жизни, который был для меня совсем новый, и хотя с меньшею вольностию соединенный, но не меньше приятный и полезный.
   Вот краткое содержание истории всего того периода времени, который я описывать теперь предпринимаю. Но я не знаю, найду ли при описывании всего того доволь таких вещей, которые бы могли сколько-нибудь достойны быть вашего любопытства и поддерживать внимание ваше при читании оного. И вы извините уже меня в том, когда, за неимением важных вещей, буду я иногда рассказывать вам о самых мелочах и безделках, и делать то более для того, что когда не вам, так для потомков моих могут и они быть столь же интересны и любопытны, как и другие. Словом, я поступлю таким же образом, как делал прежде, и дело стану мешать с бездельем и самым тем придавать повествованию своему сколько-нибудь более живости и приятности.
   Итак, приступая к продолжению моего прежнего повествования и прицепливаясь опять к прерванной нити оного, скажу вам, что помянутый третий день месяца сентября 1762-го года, в который возвратился я из службы в свою деревню, был одним из наиприятнейших в моей жизни. Я рассказывал уже вам, как мы, приближаясь к тем пределам, где я родился, поспешали своею ездою, как предварительно веселился уже я всеми окрестностями, наше жилище окружающими, и как досадовал на горящую ось под повозкою моею, мешавшую нам поспешать по желанию; а теперь опишу вам все подробности сего достопамятного моего возвращения и приезда в свое обиталище.
   День случился тогда ясный и погода самая теплая, тихая и наилучшая из сентябрьских, и мы, потушив и подмазав вновь свое колесо, не ехали, а катились по гладкой и сухой тогда дороге. Я только и знал, что твердил повозчику своему, чтобы он понуживал {Понуждал, заставлял; здесь -- погонял.} лошадей и спешил довезть меня до двора прежде еще наступления вечера. Мне хотелось приехать в дом мой сколько можно поранее для того, чтоб успеть еще можно было из повозок выбраться и сколько нибудь осмотреться; а старанием толико же поспешающего к жене своей моего кучера, мы и действительно доехали довольно рано и задолго еще до захождения солнечного. Чтобы лучше успеть в том, то предложил он мне -- не прикажу ли я своротить с большой Тульской дороги еще прежде приезда в Ярославцево, где мы обыкновенно, едучи из Москвы, сворачиваем вправо, и брался меня провезть прямо от Городни знакомыми ему полевыми дорожками и тропинками, и как я на то согласился, то и провез он меня прямо мимо Дурнева и чрез Трешню так, что мы подъехали к селению нашему уже не от Яблонова, а с Хмырова.
   Теперь никак не могу я изобразить того сладкого восхищения, в котором находилась вся душа моя при приближении к нашему жилищу. И ах! как вспрыгалось и вострепеталось сердце мое от радости и удовольствия, когда увидел я вдруг пред собою те высокие березовые рощи, которые окружают селение наше с стороны северной и делают его неприметным и с сей стороны невидимым. Я перекрестился и благодарил из глубины сердца моего Бога за благополучное доставление меня до дома, и не мог довольно насытить зрения своего, смотря на ближние наши поля и все знакомые еще мне рощи и деревья. Мне казалось, что все они приветствовали меня, разговаривали со мною и радовались моему приезду. Я сам здоровался и говорил со всеми ими в своих мыслях. А не успели мы въехать в длинный свой между садов проулок, как радующийся кучер мой полетел со мною как стрела, и раздавался только по рощам стук и громкий его свист, и ежеминутные его окрики на лошадей, и понукание оных. В единый миг очутились мы пред старинными и большими воротами моего двора, покрытыми огромною кровлею и снабженными претолстыми и узорчатыми вереями {Вереи -- столбы, на которые навешивают ворота.}, и вмиг вскакивают спутники мои с повозок, и с громким скрытом растворяют оные, и мы въезжаем на двор, и летим как молния к крыльцу господского дома.
   Во всем доме никто тогда еще не знал и не ведал о моей отставке и возвращении в дом свой; но все, считая меня еще в службе и в Петербурге, всего меньше нас ожидали. И как время тогда было рабочее, и не весь хлеб убран был еще с поля, то и не было почти никого, кроме одних старух и ребятишек тогда в доме.
   Все сии, увидев взъехавшие на передний двор повозки, не знают, что б это значило, сбегаются со всех сторон видеть сию необыкновенность и, узнав моего кучера, разбегаются паки врознь и с громким кричанием: "боярин, боярин приехал!" рассевают слух о том по всем избам и клетям, где знали, что находились тогда их деды и бабки.
   Вдруг тогда оживотворяется весь двор: со всех сторон и углов оного стекаются старики и старухи и, позабыв всю свою дряхлость и слабость, спешат и бредут видеть своего барина. И мне не успели еще отпереть замкнутых хором моих, как увидел я себя всеми ими окруженным. Все кланялись, все целовали мои руки, все изъявляли радость о том, что Бог вынес меня на Святую Русь, и все говорили, что они меня не чаяли уже и видеть, и теперь почти глазам своим не верят и не могут довольно тому нарадоваться; и что они говорили правду, то доказывали мне слезы, текшие действительно из глаз некоторых из них от радости.
   Приятно было мне смотреть на сии нелицемерные знаки их ко мне любви и усердия; а вскоре за сим увидел я и усача домоправителя своего, поспешавшего ко мне с гумна, где находился он с мужиками и складывал хлеб, привезенный ими с полей в оное. Старик он был совершенный, служивший еще при покойном отце моем кучером, и, привыкнув еще тогда ходить в усах, не хотел и по смерть расстаться с оными. Звали его Григорьем, а по прозвищу Грибаном, и я управлением его был нарочито доволен. Для сего человека была тогда сугубая радость: вместе со мною увидел он возвратившегося к нему и меньшего сына своего -- в младшем, а родного племянника -- в старшем из слуг моих. При целовании им руки моей горячая слеза, капнувшая из глаз его и ее смочившая, так меня тронула, что я поцеловал сего старинного слугу отца моего и радовался, что нашел его еще в силах и довольно бодрым. Потом дал ему волю обниматься с приехавшими родными своими, а сам пошел в отворенные уже сени дома моего.
   Не могу забыть той минуты, в которую вошел я впервые тогда в переднюю комнату моего дома, и тех чувствований, какими преисполнена была тогда вся душа моя. Каково ни мало и ни любезно было мне сие обиталище предков моих и мое собственное в малолетстве; но возвращаясь тогда в оное, не только уже в совершенном разуме, но, так сказать, из большого света и насмотревшись многому большому, смотрел я на все иными уже глазами: и как сделал я уже привычку жить в домах светлых и хороших, то показался мне тогда дом мой и малым-то, и дурным, и тюрьма тюрьмой, как и в самом деле был он. А особливо тогда при вечере, с маленькими своими потускневшими окошками и от древности почти почерневшим потолком и стенами -- весьма, весьма не светел. И передняя моя комната, по множеству образов, в кивотах и без них, которыми установлены были все полки и стены в угле переднем, походила более на старинную какую-нибудь большую часовню, нежели на зал господского дома, а особый пустынный запах придавал еще более неприятности. Со всем тем я первейшим делом почел повергнуть себя ниц пред святынями, которым поклонялись еще самые прадеды и предки мои, и принесть Господу благодарения моего за благополучное возвращение в тот дом, в котором я родился и впервые стал дышать воздухом.
   Между тем, как выбирали из повозок и носили все в хоромы, пересматривал я всех предстоящих предо мною и, разговаривая с ними, искал глазами своими старинного своего слугу и дядьку Артамона. Время изгладило уже данным давно в сердце моем всю бывшую на него досаду и возобновило паки прежнюю мою любовь и приверженность к нему. Он приходил мне во время путешествия моего многажды на ум, и я располагал уже в мыслях своих -- как мы опять с ним жить и вместе о поправлении дома и экономии моей трудиться станем. Но как он тогда не встречался нигде с зрением моим, то любопытство меня побудило спросить об нем у жены его.
   -- Ах, батюшка, -- сказала она мне, утирая слезы, потекшие ручьями из глаз ее. -- Его уже нет на свете! Дня три только тому, как мы его схоронили.
   -- Что ты говоришь? -- воскликнул я, чрезвычайно сим известием поразившись.
   Горячая слеза покатилась тогда из глаз моих, и я не мог далее выговорить ни одного слова. Минуты две стоял я, отворотившись с молчанием и утирая глаза свои и щеки. Сию жертву благодарности и сожаления принес я тогда праху сего любимца и воспитателя своего, и сие так меня растрогало, что я весь тот вечер далеко не таково весело проводил, как надеялся.
   -- Куда как мне жаль твоего мужа, -- говорил я жене его, -- но воля Господня и со всеми нами! Между тем постарайся-ка, Алена, о том, чтоб мне было что поужинать.
   -- Тотчас, батюшка, -- сказала она, забыв на тот раз всю печаль и огорчение свое, и пошла готовить мне мой ужин. Ибо скажу вам, что она, как при покойной еще моей матери, так и в прежнее мое жительство в деревне отправляла должность стряпухи и была в сем рукомесле довольно искусна.
   Между тем, как оный готовили, осматривался я в своих, пустынью и гнилью пахнувших хоромах: ходил по всем комнатам, поднимал окошечки для впущения свежего воздуха и помышлял о том, как бы мне в них лучше обострожиться и расположиться, и которую из комнат назначить себе спальнею, которую жилою и гостиною, и где назначить место для лучшего своего на службе приобретения и всего моего тогдашнего сокровища, а именно своей библиотечки. Как и всех к жилью сколько-нибудь способных комнат было только две, а третья, передняя была почти пустая и холодная, то не долго было делать мне выбор и распоряжения. В сию велел я переносить все сундуки свои с книгами, угольную назначил своею спальнею, а вкупе и жилою, и гостиною, и столовою; а комнату, которая всех прочих была еще сколько-нибудь посветлее и веселее, сделал до времени и заднею, и лакейскою своею, и всем, и всем.
   В сих распоряжениях и не видел я, как прошла оставшая часть дня и наступил вечер. Я спешил тогда поужинать и лечь спать на постланной для меня на том же месте постели, где сыпала покойная мать моя. Я надеялся, что от дорожных трудов и беспокойств просплю я всю ночь как убитый, но в мыслях своих обманулся.
   Не успело пройтить и двух часов после того как я заснул и все в доме угомонилось, как вдруг посещает меня на постели моей незванная и совсем неожиданная гостья, пресекает мой сладкий сон, заставливает меня с постели моей вскочить, будить и кликать спавших в комнате людей и просить их, чтоб они мне, как умели помогали в моей нужде.
   Ну! теперь думайте и гадайте, что б это была за гостья; только ради Бога не заключайте ничего худого и непристойного. То хотя и правда, что была то одна из тутошних жительниц; однако прошу меня не обидеть... была то не женщина, а госпожа крыса, и крыса превеличайшая.
   Далее, не подумайте, чтоб я вскочил, испужавшись оной. Ах, нет! Крыс и мышей я никогда не баивался; а вскочить принудила меня самая неволя: ибо госпоже крысе вздумалось поступить со мною как-то неучтиво и приласкать приежнего в жилище свое гостя уже слишком грубо. Словом, думать было надобно, что была она, либо наиглупейшая из сих тварей, либо крайне голодна и несколько дней ничего не ела: ибо судите, не дура ли она была самая и не глупейшая тварь в свете, что не умела разобрать, что живое тело и что мясо, но, сочтя один палец руки моей, закинутой за голову и лежащей на подушке, куском какого-нибудь мяса и обрадуясь, нашед находку сию, может быть, еще в первый раз в своей жизни, так по своей вере его типнула {Схватила.} и куснула, что вырвала из него даже целый кусок тела, величиною с большую горошинку. Ну, можно ли быть глупее и безрассуднее сей негодяйки и быть такою неучтивицею против обладателя своего жилища?
   Однако заплатил же и я ей за наглость и грубость сию такою же монетою и доказал ей, что не она, а я господин сему жилищу. Не успела боль, сделавшаяся от того, меня разбудить, как, почувствовав подле уязвленного пальца своего нечто отменно мягкое, не с другого слова, схватил я гостью свою и так удачно рукою, что не могла она никак из оной вырваться, да и не имела к тому и времени: ибо я в тот же миг, взмахнув, так мужественно и сильно бросил ее на пол, что она и не пикнула, но тут же тогда и околела.
   Произведя такое героическое дело и учинив столь жестокое враговке {Женский род от враг; более употребительное -- врагуша.} своей наказание, лег было я по-прежнему и хотел продолжать спать, но боль руки и лиющаяся из раны кровь принудила меня встать и помянутым образом раскликать спавших людей, велеть им принесть скорее к себе кусок густой грязи и сыскать какую-нибудь тряпицу для перевязания моей раны.
   Вот первое происшествие, случившееся со мною по возвращении моем в дом из службы. И возможно ли?.. Во все продолжение оной на самом сражении не был я ни однажды ранен, а тут проклятая крыса так меня поранила и уязвила, что я несколько дней принужден был ходить с обвязанным пальцем, и хотя не мог тому довольно насмеяться, но нередко рана сия и докладывала мне своею болью и заставляла почти охать.
   На другой день собрались ко мне все мои крестьяне на поклон и нанесли мне множество всякой всячины. Я, поздоровавшись и поговорив со всеми ими, пошел таким же образом осматривать всю свою усадьбу и все знакомые себе места, как осматривал в предследовавший вечер свои хоромы. Тут опять, смотря на все также другими глазами, не мог я надивиться тому, что все казалось мне сначала как-то слишком мало, бедно, мизерно и далеко не таково, каковым привык я воображать себе все с малолетства. Все вещи в малолетстве кажутся нам как-то крупнее и величавее, нежели каковы они в самом деле. Прежние мои пруды показались мне тогда сущими лужицами, сады ничего не значащими и зарослыми всякой дичью, строение все обветшалым, слишком бедным, малым и похожим более на крестьянское, нежели на господское, и расположение всему самым глупым и безрассудным.
   Не успел я, обходивши все места, возвратиться в хоромы, как нахожу в них уже первых моих посетителей и гостей, пришедших ко мне и дожидавшихся моего возвращения. Был то приходский наш священник, отец Иларион, с братом своим, дьяконом Иваном. Они, поздравляя меня с приездом, не могли довольно изобразить того, как они были обрадованы, услышав о моем возвращении из службы, и я уверен был, что они говорили правду. Любя обоих сих духовных особ с моего младенчества, не перестал я еще и тогда их любить и был очень доволен посещением оных. И как сие случилось кстати, то и просил я отца Илариона отслужить в доме моем тогда же благодарный молебен Господу Богу и, освятив воду, окропить ею все мое будущее обиталище.
   С превеликою охотою учинил он то, чего я требовал; а между тем, покуда посланные ходили за ризами, книгами и прочим, расспрашивал я у его обо всем, как у сведущего все и такого человека, который мог обо всем подать мне лучшее понятие, нежели мои люди. Словом, я занялся почти весь тот день сими первыми и приятными для меня гостями. Они должны были, по отслужении молебна, остаться у меня обедать, обходить со мною еще многие места в моей усадьбе и пробыть у меня столько, сколько мне хотелось. И как отец Иларион умел очень хорошо, важно и сладко говорить, а брат его был веселого и доброго характера и умел разговоры свои приправлять приятными шуточками и издевками, то было мне с ними и не скучно; и могу сказать, что они мне как тогда, так и после бывали всегда приятными гостями, и я всегда был рад, когда они ко мне прихаживали.
   От сего-то отца Илариона узнал я тогда, во-первых, что Дворяниново наше было в сие время не таково пусто, как в прежнюю мою бытность, и что во время отсутствия моего произошли с обоими соседями однофамильцами и родственниками моими важные перемены. О прежнем моем ближайшем соседе и родном брате отца моего, сказывал он, что старичку сему наскучило как-то, наконец, жить в прежнем вдовстве своем и вздумалось при старости жениться; но что женитьба сия была ему не слишком удачна, власно как бы в наказание за то, что погнался он за одним достатком: ибо невеста его была хотя девушка довольно достаточная, но таких же почти престарелых лет, как и он: и что во время свадьбы их вся еще Москва смеялась тому, что новобрачным сим было полтораста лет от роду.
   Я удивился, сие услышав. Но удивление увеличилось еще больше, когда, при дальнейшем расспрашивании о том, кто она такова и есть ли у ней с ним дети, отец Иларион, рассмеявшись, мне сказал:
   -- Каким, сударь, быть детям!.. Посмотрите-ка только тетушку вашу, вы удивитесь и не поверите, как это могло статься, что такому благоразумному человеку, каков Матвей Петрович, вздумалось жениться на такой дряхлой, больной и такой старушке, которую вскоре после свадьбы расшиб и паралич, и которая и поныне, и с самого того времени без языка и не может выговорить ни одного слова.
   -- Что вы говорите? -- воскликнул я, удивившись. -- Ах, какая диковинка!.. Но в доме ли они и здесь ли теперь?
   -- Нет, -- отвечал мне отец Иларион, -- а оба они теперь в Москве и живут у брата ее, господина Павлова, весьма зажиточного человека.
   -- Жаль же мне, -- сказал я, -- что я этого не знал; а то повидался бы с ним в Москве, ехавши через оную.
   -- Это вы еще успеете сделать, -- отвечал мне отец Иларион. -- Они живут безсъездно в Москве, а особливо в зимнее время; и как вы поедете, надеюсь, в оную для коронации государыни, которая, как говорят, в нынешнем же месяце воспоследует, то и можете не только им, но и всему их житью и бытью и семейству досыта насмотреться и надивиться.
   Что касается другого моего однофамильца и родственника, живущего также в одной со мною деревне и который доводился мне внучатной дед и был самый тот, у которого бывал я в прежнюю мою в Петербурге бытность, и о котором я имел уже случай вам упоминать, то сказывал отец Иларион, что и сей, будучи из полковников пожалован генерал-майором, находился потом несколько лет сыщиком воров и разбойников в Нижнем-Новегороде; и наконец, будучи отставлен и получив генерал-поручицкой штатский чин, живет уже несколько лет в деревне и в здешнем доме дедов и отцов своих.
   -- Во, во, во, -- сказал я удивившись, -- так и у нас теперь завелись здесь превосходительные и генералы! Ну, слава Богу!.. Но не вздумалось ли и сему также на старости лет жениться, как и моему дядюшке?
   -- Конечно, -- отвечал мне отец Иларион, -- Но сей, по крайней мере, взял уже за себя хотя вдову, но гораздо уже и достаточнее и помолоясе, и всем и всем получше, и Софья Ивановна у нас боярыня изрядная и хоть куда бы. Но самому-то ему деревенская жизнь как-то не посчастливилась...
   -- А что такое? -- спросил я.
   -- Стрелял как-то из окошка из штуцара {Нарезное ружье, винтовка.} -- отвечал он мне -- и штуцар этот разорвало и повредило ему так руку, что остался у него на ней один только указательный палец, а прочие все лекаря принуждены были отрезать, и насилу насилу могли залечить. Несколько недель принужден он был жить для сего в Туле, но и теперь еще носит ее всю обвязанную.
   -- Что вы говорите? -- воскликнул я удивившись. -- Ах, какое несчастие! И вот другой пример на глазах моих, что человек целый век служил, бывал на войнах и в сражениях, но нигде не был ранен и поврежден, а наконец, приехав домой на покой, претерпевает какое несчастие.
   Потом рассказал я отцу Илариону то, что случилось на дороге с господином Федцовым и что довелось самому видеть.
   Наконец, на вопрос: дома ли сей генерал тогда находился? сказал мне отец Иларион:
   -- Дома, сударь. И где же им быть? Он никуда почти не ездит; и только изредка кое-когда бывает у сестрицы своей Варвары Матвеевны Темерязевой.
   -- А жива еще сия милая старушка? -- спросил я.
   -- Жива еще и все такова же -- отвечал он. -- И мы сегодня же еще ее видали, заходя давеча на часок к Никите Матвеевичу. И они все еще изъявляли великую радость о вашем приезде и усердно желают вас видеть, а особливо генеральша.
   -- Что таково? -- воскликнул я удивившись.
   -- Так-таки, -- отвечал мне отец Иларион, -- люди вы еще не знакомые, и она еще новый человек; так хочет вас видеть и с вами познакомиться. А легко статься может, что и другое что-нибудь имеет на мыслях.
   -- А что бы такое это было? -- спросил я с родившимся во мне тотчас и превеликим любопытством.
   -- Бог знает, -- сказал отец Иларион усмехнувшись. -- Может быть, я и обманываюсь, и она мыслей таких и не имеет; но по натуральности судя, быть это легко может. У ней есть от первого мужа дети, сын да дочь, и сия живет при ней, и девушка изрядная и поспевает в невесты; а вы, батюшка, человек также молодой, холостой, достаточный; приехали теперь в отставку, и вам не одному же жить в деревне, а натурально надобно будет помышлять и о том, чтоб нажить себе и хозяюшку. Ну, так судите сами, милостивый государь, не легко ли статься может, что познакомившись с вами, не захочет ли она попробовать вас ей в женихи? Ей, как матери, то и натурально.
   -- Во, во, во, -- сказал я. -- Этого я всего не ведал; и хорошо, батюшка, что вы мне это сказали. Я очень вам за то благодарен.
   -- Однако, -- отвечал мне отец Иларион, -- невеста не невеста, а вам, батюшка, отбегать от них ненадобно. Люди они старые, почтенные, хотя дельные, но все родственники.
   -- Конечно, -- сказал я.
   -- Мой и первый выезд будет к ним; и как скоро осмотрюсь, то и побываю у них.
   После того говорили мы о других моих дальних родственниках, живших у меня не в дальнем соседстве. Но все они были уже тогда в царстве мертвых, и из всех их был почти только один, по имени Захарий Федорович Каверин, живший тогда от меня неподалеку. Сей добренькой и мягкодушный старичок доводился мне по матери внучатым дядею и был мне очень знаком. Он служил в последнее время в одном со мною полку и, будучи секунд-майором, оставался с батальоном в Кенигсберге, где я его нередко видал, и как он был там и с женою своею, и детьми, то не один раз случалось мне бывать у них и на квартире и обходиться с ними, как с родными. Я очень рад был, узнав, что находился уже он также почти в отставке и жил тогда с женою и детьми своими в маленьком своем домике в селе Каверине, и положил возобновить с ним прежнее свое знакомство.
   Кроме сего, сказывал мне отец Иларион, что жива еще и та любезная старушка, Матрена Ивановна Аникеева, которая была родная сестра дяди моего, г. Арсеньева, а мне тетка, и которую за добрый ее и ласковый характер любил я с самого еще младенчества. Я положил и с нею повидаться, как скоро только мне возможно будет, и жалел только, что жила она от меня не близко, и верст за сорок от моего селения, под Каширою, и мне часто с нею видеться было не можно.
   В сих немногих особах состояли в сие время все близ меня живущие мои родственники. А из живущих далее известен был мне еще один, из фамилии господ Бакеевых, а по имени Василий Никитич, который доводился матери моей внучатный брат, но был ею отменно почитаем. Но как сей находился еще в службе и служил в Москве при полиции, то и не случалось мне до того времени никогда его еще видать. Следовательно, и знал я его по одному только имени и по тому, что он не оставлял нас при разных случаях своими вспоможениями, и между прочим и самым переводом ко мне денег из деревни в Петербург. С сим своим дельным родственником положил я также при первой езде своей в Москву познакомиться; и тем паче, что доброту его характера все не могли мне довольно выхвалить.
   Я не преминул также расспросить отца Илариона и обо всех прочих соседях, живущих от меня неподалеку, и с которыми, как думал, надлежало мне со временем познакомиться. И он не только известил меня об них, но и описал их и характеры, сколько мог, и поколику они самому ему были известны, и всем тем услужил мне так, что я был им очень доволен и отпустил от себя, благодаря искренно за сие посещение.
   В сем собеседовании с отцом Иларионом препроводил я с удовольствием большую часть первого дня моей деревенской жизни. По ушествии же его, ходил я еще раз по всем местам моей усадьбы: посетил свое господское гумно, полюбовался многими скирдами, складенными вновь из своженного хлеба, обходил все рощи.
   Но паче всего хотелось мне походить по остаткам старинных наших садов и порассмотреть пристальнее тогдашнее их весьма жалкое и незавидное состояние: ибо охота к ним начинала уже тогда во мне рождаться. И я, едучи еще дорогою, помышлял многажды о том, как бы мне их поправить и привесть в лучшее и такое состояние, чтоб мне можно было в них с удовольствием провождать время в своем сельском уединении. И как мне часть сия хозяйства столь же мало или еще меньше была известна, нежели все прочие, то, для самого того в проезд свой чрез Москву и запасся я несколькими иностранными, до садоводства относящимися, книгами, из которых вознамеревался я искусству сему учиться. Паче же всего любопытен я был видеть младший из всех наших садов и тот, о котором писал я еще из Кенигсберга к своему бывшему дядьке, чтоб он мне его, по посланному тогда к нему рисунку, превратил в регулярный. {Правильный -- здесь; благоустроенный.}
   Но в каком состоянии нашел я оные и другие места в моей усадьбе, о том услышите вы в письме последующем, которое к тому назначаю я в особливости, а теперешнее, как довольно увеличившееся, сим кончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.
  

СОСТОЯНИЕ МОЕГО ДОМА И ДЕРЕВНИ.

Письмо 102-е.

  
   Любезный приятель! Вот письмо, о котором предварительно вам сказываю, что оно для вас будет скучнее всех прочих, и таково, что я вам отдаю на волю: хотите вы его читайте, хотите нет, а оставляйте сие моим потомкам, для коих наиболее я его назначаю. Сим, как думаю, будет оно довольно любопытно и интересно: ибо в оном положил я описать в подробности все тогдашнее состояние моего дома, садов и прочих частей усадьбы, дабы могли они видеть, в каком положении и состоянии было все мое жилище и усадьба в старину и при моих предках, ибо в таком точно и застал я тогда все оное; а из сего тем яснее потом усмотреть все деланные мною, от времени до времени, разные перемены и превращения. Словом, я опишу все тогдашнее наше прямо наипростейшее и самое почти бедное, мизерное и ничего не значущее деревенское обиталище, и для лучшего объяснения приобщив к тому и чертеж всему моему двору и всей моей усадьбе, буду на него, при описании моем, ссылаться и вкупе сказывать, что на тех местах находится ныне.
   Итак, приступая теперь к сему предприятию, за которое, может быть, любопытнейшие из потомков моих скажут мне спасибо, начну с моего господского тогдашнего дома, в котором я, по особливой милости ко мне Господней, имел счастие родиться.
   Дом сей нашел я в том же состоянии, в каком оставил его, отъезжая на службу, и которого как наружный вид, так и внутреннее расположение имел я уже случай вам описать и изобразить рисунком в одном из предследующих моих писем {См. письмо 15-е во II-й части том I, стр. 154. А. Б.}. Вся разница состояла в том, что он, будучи и без того очень стар и построен за многие десятки лет еще до рождения моего, и стоявши во все время продолженія моей военной службы в запустении, еще более одревнел и был тогда самая милая старина, удрученная толико тягостию протекших многих лет, что нашел я его почти вросшим в землю, и столь низким, что из иных окон можно было доставать рукою до земли самой; а драницы, которыми он по старинному обыкновению покрыт был, поросли уже все густым зеленым мохом и скрывали под собою превысокой и препросторной чердак, служивший некогда вместо кладовых, для поклажи всякой всячины, а особливо, по милому древнему обыкновению, яблок и груш в один рядок на разостланной соломе. Маленькая, дождями размытая и почти развалившаяся труба, торчала только одна из поседевшей кровли и служила обиталищем галкам.
   Дом сей (1) {См. число сие в рисунке, равно как и все прочие, означенные в скобках. А. Б.}, каков ни стар и ни прост был, но мысли, что живали в нем мои предки и что я сам впервые в оном (стал) дышать воздухом; также, воспоминания приятных дней младенчества и юности, препровожденных в оном, делали мне его и тогда еще милым и любезным. Он стоял в сие время между обоих дворов, переднего и заднего, занимал собою весь нижний фас, так издревле называемого, переднего двора (2), и прикасался одним и глухим концом к старинному садику моих предков.
   Ныне место сие, где он стоял, лежит посреди двора моего, против самых временных хоромцев и погреба, и незанято никаким строеніем. Оно мне мило и любезно еще и поныне. И как оно лежит в виду из окон моего кабинета, то нередко и ныне еще, при вечере дней своих, смотря на оное, преселяюсь я мыслями и воображениями своими в лета юности и младенчества своего, воспоминаю все тогда бывшее, наслаждаюсь и поныне еще удовольствиями тогдашнего златого века, и оканчивая всегда взглядом на известное мне еще и то самое место, где я родился и благодарным вздохом ко Творцу моему за то, что по велению Его родился я тут, а не в ином каком месте и не посреди диких каких народов и в бедности, а в недрах земли христианской и от родителей, доставших мне и в колыбели уже бесчисленные преимущества пред многими миллионами других, и подобных мне тварей и обитателей земли сей.
   Что касается до помянутого переднего господского двора, то был он самый маленький, и от малой ходьбы по оному, всегда порослый мягкою муравою и чистый. О мализне его можно по тому судить, что весь нижний его фас и западный бок занимали наши хоромы с крошечным огородком пред окнами, в конце дома (3); а немногим чем больше была и вся длина его. Со всем тем, в малолетстве казался он мне превеликим. И я и поныне еще, смотря на сие место, вспоминаю нередко и с удовольствием те дни, когда строивал я на нем в зимнее время из снега города с башнями и воротами, и препровождал иногда время свое в невинных детских разных играх и забавах, а особливо в игрании с братом моим двоюродным и множеством ребятишек, в любезную нашу килку или мяч, -- игру, требовавшую великое внимание и расторопность, и увеселявшую нас до чрезвычанйости. Впрочем, место сие и ныне ничем незанято, но составляет уже только четвертую часть двора моего.
   Вплоть подле самых почти хором и перед крыльцом оных, стояли тогда питательницы предков моих или хлебные их житницы и амбары (4). Они не уступали хоромам ни престарелостию своею, ни дряхлостию. Их было три. Все они стояли рядом, и о двух из них не знали и старики самые, когда и кем из предков моих были они строены. Превеликие и толстые плиты, взгромощенные друг на друга, лежали против первых двух и служили вместо крылец, для удобнейшего вхождения на присенки оных; а чугунная доска висела под навесами сих присенков, долженствовавшая всякую ночь звуком своим наводить страх ворам и крысам, а хозяев удостоверять о бдении караульщиков. Все сии наиважнейшие в тогдашние времена здания покрыты были уже и в древность самую тесом. Но как оный от древности весь изтрупарешил, то солома должна была прикрывать оный и составлять кровлю на сих зданиях, не более как сажен на пять от хором отдаленных. Одни только маленькие низенькие решетчатые дверцы в сад, с двумя небольшими по обеим сторонам звеньями такой же негодной решетки, отделяли оные только от хором, и служили входом в сад господской, который в старину толико уважался, что запечатывался и летнее время восковою печатью, -- что мне памятно еще с малолетства, и более потому, что для меня удивительно было то, что воск, будучи сначала желтым, в короткое время побелев на воздухе, превращался в так называемый -- ярый или белой, чему я тогда не знал причины. Впрочем, житницы сии стояли на самом том месте, где ныне стоит моя конюшня и сарай каретный и, составляя северный бок двора переднего, стояли тут так давно, что, как за несколько лет до сего, вздумалось мне, для опростания сего места, перенесть их на улицу за двор, то нашел я под ними такое множество нагнившей, из одного сыпавшегося из них хлеба и сора, доброй земли, что, при сгребании оной, насыпали мне из нее целую гору в саду, за ними находившемся.
   Весь третий бок помянутого переднего двора занимал собою старинный наш не каретный, а колясочный сарай (5); ибо карет тогда еще не знавали. Он покрыт был также соломою, и стоит еще и но ныне на том же месте и довольно еще крепок, хотя тому уже более ста лет, как он построен.
   Вплоть подле сего и в углу сего переднего фаса были наши старинные большие и главные на двор ворота (6), с толстыми резными разными вычурами вереями и превеликою калиткою. Они имели на себе превеликую и преширокую, по старинному обыкновению, кровлю, покрытую тесом, и от древности, так много обросшим зеленым мохом что был почти неприметен.
   Вплоть подле их стояла на самом углу двора сего одна из наших людских изб, называемая переднею (7). Она была хотя вкупе жилищем моего прикащика, но красного окна не имела у себя ни одного -- тогда мало еще об них знавали -- а была она черная и точно такая же, какие бывают у крестьян наших.
   Сим образом огражден был мои господский двор со всех трех сторон сплошным и беспрерывным строением. Что ж касается до четвертой, то с сей стороны отделялся он от другого, и так называемого заднего двора, простенькою решеткою; и одна только небольшая и высокая конюшня с 4-мя стойлами занимала собою часть сего фаса и стояла вплоть подле избы помянутой (3).
   Вот вам описание всего переднего двора господского. Теперь опишу таким же образом старинный наш задний двор (9). Оный был уже гораздо больше переднего, но не столь порядочный, а иррегулярный, узкий, протянутый в длину по берегу крутой нашей Осиповской вершины, загнувшийся потом кругом хором глаголем и оные, с двух лучших сторон, как-то, с полуденной и западной, огибающий собою. Он был наибезпорядочнейший в свете, загромощен множеством всякого рода мелких и простейших строений, засорен навозом и всяким дрязгом и сором, и осенен с полуденной стороны несколькими старинными большими претолстыми дубами, видевшими еще самых прадедов наших. Многие другие деревья, выросшие вместе с ними на берегах помянутого каменистого буерака, сотовариществовали оным и закрывали собою всю сию полуденную сторону; а насажденная за ними высокая березовая роща придавала еще более густоты и делали с сей стороны и дом и двор наш совсем невидимым.
  
   Начало свое воспринимал сей задний двор от помянутой нашей верхней или передней избы, подле которой был и передний выезд на него особыми воротами (10). Ряд людских клетей, пунек и закут ограждал его от улицы, а подле их, к вершине находились наши скотские дворы: и сперва (11) овчарник, а там коровник (12). К сим примыкал сараи для разной поклажи (13), а под ним теплый погреб, с предлинным каменным выходом, и самый тот же, который, хотя в превратном виде, но существует и поныне; а подле его старинный наш ледник (14); а позадь оных тот же самый ряд людских клетей и приклетов, который стоит еще и поныне и служит двору моему ограждением от вершины. Но подле ледника и вплоть почти стояла тогда другая людская изба, называемая среднею, походившая еще более передней на крестьянскую (15), а вплоть подле ее находился наш конный или лошадиный двор, или, как в старину было обыкновение называть, вор (16), построенный на углу двора, к вершине, на самом том месте, где ныне стоит наша кухня.
   Наконец, заднюю сторону двора всего и наилучшее место во всей усадьбе и самое то, где построил я потом нынешний дом свой, занимал собою небольшой овощной огородец (17), с отделенным от него пчельничком (18) и его омшенником. Задний же выезд с сего двора был на том месте, где ныне стоит ткацкая; а тогда тут стояла третья лачуга (19), называемая нижнею избою, и которая была еще хуже и мизернее обеих прочих и ворота были вплоть подле ее (20), между ею и огородом, огражденным высоким плетнем. А пристроенные к ней клетушки, пунки и закуты и разные другие хибарки в закорот к хоромам, составляли последний боковой фас двора сего и заграждали его от сада. Все они примыкали к так называемой исстари черной горнице (21), стоявшей подле самого заднего крыльца из хором и составлявшей и кухню нашу, и приспешню, и жилище бывшего моего дядьки с его семейством и всех бывавших на сенях.
   Вот вам описание всего моего тогдашнего господского, и прямо можно сказать, бедного и совсем расстроенного, во всех частях обветшалого и развалившегося дворишка: ибо как было уже около двадцати лет, как в оном ничего вновь строено и переправляемо не было, а все предано одному течению натуры, то и натурально долженствовало все опуститься и обвалиться. Сам я во все сие время находился в малолетстве и в службе, а домоправители во все сие время были таковы, что они всего меньше о таковых поправлениях помышляли, а наблюдали более свое спокойство и карманы. А как присовокуплялись к тому и деревенские браги, то и подавно о таких поправлениях всего нужного в домоводстве помышлять было некогда и недосужно; а от меня они к тому приказаниев не получали.
   А каков был мой двор, таковы же были и все прочие немногие господские здания, разбросанные кой-где по моей усадьбе. Самая сия была, как исстари, так и тогда очень-очень тесновата, и не простиралась ни на шаг через вершину и запруды наши. Сии ограждали все наше жилище с сей стороны от полей хлебных, примыкавших тогда вплоть к вершине: ибо, ни нынешнего гумна моего, ни риги, ни сада, ни сарая там еще не было; а была только одна березовая большая роща (22), что на клину насажденная покойною матерью моею до моего еще рождения на ближней полевой земле. Вся она сначала не имела в себе более полудесятины, ибо столько случилось у нас тут самой ближней земли. Но, как смотря на нее, восхотелось тут же рощу, насадить и деверю ее, а моему дяде и занять тем и другую полниву, ему принадлежавшую: а сверх того запущен был под нее клин земли к самой вершине, который принадлежал нам вообще, то чрез самое то она и увеличилась.
   Что касается до прудов, то было их тогда только два, из коих один назывался нижним (23), а другой верхним (24). Оба они составляли почти лужицы, оба сделаны. были еще в самой древности, и теми из предков моих. которые первые основали тут слое жилище, и оба, будучи многие годы нечищены, были заплывшими почти тиною и грязью, и требовали себе поправки и возобновления.
   Я уже упомянул, что за сими прудами не было у нас уже ничего, а по сю сторону против плотины верхнего пруда стояли у нас господские овины с своими токами и половнями. Их было у нас только два (25, 26,) и оба ничем не лучше и непросторнее крестьянских. Они стояли рядом, а сараи или половни, в которых собирался мелкий гуменный корм и солома, были и того еще ближе ко двору (27, 28) и посреди улицы. Самый же хлебник или скирдник был далее за овинами, и отделен от них небольшою рощицею, из немногих больших и разных дерев состоявшей, и бывший в том месте, где теперь у меня вишенный сад за пчельником (29). Рвы, которыми сей хлебник был окопан, видны отчасти и поныне, хотя место сие служит теперь нам вместо огорода, и снабжает меня табаком и маслом и другими огородными продуктами.
   Позадь гумна сего, к полю, находилась у нас тогда наша, так называемая, молодая роща (30). Она прикрывала с северо-восточной стороны всю нашу усадьбу, и защищала ее от бурь и метелей. Покойная мать моя садила ее сама, и я запомню, как она была еще маленькая, и как ее еще поливали бабы, хотя протекло уже после того много лет.
   От сей рощи до самого двора моего простирался большой наш коноплянник, занимавший тогда все то место, которое теперь под моим верхним садом (31). По всему видимому, место сие было уже из самой древности назначено и употребляемо под посев господских и людских коноплей, было огорожено кругом кой-какими плетнишками и почитаемо столь свято, что сама покойная мать моя едва в силах была отважиться оторвать от коноплянника сего самый маленький и ближний ко двору уголок и засадить оный несколькими десятками яблоней и другими садовыми деревьями.
   Маленький сей садик, бывший любимым у покойной моей матери и у самого меня в малолетстве, находился в самом том месте, где теперь у меня спаржа (32), и был самый тот, о котором писал я домой еще из Кёнигсберга, чтоб его распространить, увеличить и насадить в него еще более всякого рода садовых дерев, сделать его регулярным. Комиссия сия поручена была от меня прежде бывшему моему дядьке, как человеку, могущему разобрать посланный тогда к нему от меня расположению сада сего прожект и рисунок, -- что им, сколько умелось, и произведено было в действо. А потому и занимал уже сей сад тогда целую треть помянутого большого коноплянника. И я еще очень любопытен был видеть, как дядька мой произвел сие дело и положил всему регулярству моих прежних садов первое основание.
   Но удовольствие мое было гораздо меньше мною наперед воображаемого: ибо, хотя и нашел я его насажденным так, как мною было предписано, хотя без наблюдения точной во всем меры и пропорции, но заросшим так всяким дрязгом и травою, что не было почти нигде и по самым дорожкам его прохода. А притом и деревья все были в слабом и дурном состоянии и не совсем еще укоренившиеся.
   Сад сей отделялся от двора и от другого сада узким и исстари грязным проезжим проулком, который на самом том же месте существует и ноныне. Покойная родительница моя осадила оный березками и другими деревьями с обоих боков; и некоторые из берез сих и поныне еще растут и, украшая собою мои двор, нередко утешают меня в зимнее время прекрасными инеями и позлащенными от солнца верхами своими.
   Помянутый другой и самый главный сад лежал по другую сторону помянутого проулка, и прилегал к северному боку всего двора моего (33). Сей сад был самый старинный, и никто из живших тогда не знал и не помнил -- кем и когда он насажден и тут заведен был. То только мне известно. что он и тогда еще, как я начал сам себя помнить, был уже престарелым и большим: почему и заключаю я, что первейшее основание положено ему, либо еще прапрадедом моим, Осипом Ерофеевичем, либо прадедом, Иларионом Осиповичем, как первыми места сего обитателями.
   Впрочем, каким сад сей в малолетстве моем ни казался мне огромным, но тогда нашел я и его не только малым, но и ничего незначущим. Весь он не занимал и полудесятины собою; был очень узок и отделялся только плетнем от сада дяди моего. Плодовитых дерев имел он в себе очень мало: ибо старинные почти все уже кончили сизой век и остались из них весьма только немногие; а вновь подсаженных было также очень немного. Напротив того, разного рода диких дерев, а особливо берез и осин, которыми он в последние годы по своей воле зарастал, было так много, что и тогда уже был он способен к сделанию из него сада аглинского, и можно бы было сделать еще лучший, нежели какой сделал я из него в последние времена.
   Впрочем, длиною своею простирался он от помянутого проулка до самого ребра горы к речке, ниже двора моего находящейся. Маленькая и ни к чему годная сажелка, выкопанная, как думать надобно, также первейшими еще из моих предков и от долготы времени вся заплывшая и заросшая тиною (34) и небольшая черная банишка, поставленная в саду на берегу оной (35), находились на сем нижнем краю сего сада и занимала собою сие наилучшее и прекраснейшее место во всей усадьбе; но тогда было оно самое презреннейшее и худшее. Один только, стоявший на берегу сей лужицы, престарелый и едва уже дышущий дуб ознаменовал оное и вкупе древность сего произведения рук человеческих.
   За сею сажелкою и за плетнем, ограждающим сад сей, с стороны этой не было уже более ничего, кроме одной крутой, искривленной и самой безобразнейшей горы (30), с растущими кой-где по ней превеликими кривыми безобразными и престарелыми березами. От того места, где была на горе помянутая сажелка, простиралось вниз по ней небольшое углубление с грязным ручейком, на котором, в самом низу и там, где у меня ныне вечерная (?) сиделка и карпная сажелка, была под большою и дряхлою лозою небольшая топкая и непроходимая яма, в которой мачивали старики наши пеньку свою.
   Две косые, крутые и скверные дороги пресекали скверную гору сию вкось. И одна из них шла внизу мимо всей моей усадьбы на двор, к живущему подле меня дяде моему; а другая проложена была снизу по крутой косине горы ко мне на двор и была так крута и дурна, что по ней в повозках съезжать никак было не можно, а гонялся только по ней скот на реку и в поля в летнее время. А сверх того испещрена была вся сия прескверная гора множеством пробитых по косине ее в разных местах тропинок и дорожек. Что все замечаю я в особливости для того, что в последующее время не осталось из всего того ни малейшего следа; но вся гора сия превращена в наилучшее место во всей моей усадьбе.
   Одна только маленькая и крутейшая частичка сей горы занята была ёще стариками нашими под сад, которого остатки застал еще я, при возвращении моем из службы. Сей сад (37), называемый исстари нижним, был очень невелик и простирался только от помянутого огорода, подле двора бывшего, но косую съездную нашу дорогу вниз с горы. И как подле плетня, ограждающего его от горы, насажены были покойною родительницею моею и в самый тот год как я родился, березки, и из оных три стоят еще и поныне и одна в наилучшем месте пред окнами моего дома и служащая мне вместо ветромера, то и могут они собою доказывать, где была тогда съездная с горы дорога и покуда простирался наш нижний сад, по горе к реке. В сторону же к вершине простирался он вплоть по ручей, и старинный наш лучший ключ, известный под именем Течки, были всегда в саду этом. Впрочем, весь сей сад состоял только из немногих старинных и ни к чему годных яблоней, разбросанных по самой крутизне горы; а внизу, где он оканчивался и где теперь вершинная сажелка, бывала у нас на ручье и колодезе винокурня деревенская (38).
   Вот вам подробное описание всего моего обиталища, которое, по всей справедливости, было незавидно и мило мне только потому, что я тут родился и жил то нескольку времени в моем младенчестве и в малолетстве. А впрочем было не только наипростейшее в свете, но требовавшее во всех частях своих переправки, а в иных и совершенного переворота. А каков был мой дом со двором, таковы же точно и ничем не лучше были и оба соседские господские домы в нашей деревне. А всего удивительнее было то, что и самое расположение внутренних комнат было во всех домах одинаково: власно так, как бы старики наши лучшего расположения выдумать не умели, или не имели к тому столько духа. У самого дяди моего Матвея Петровича, бывшего в свое время хорошим геометром и инженером, был точно такой же, и вся разница состояла в том, что был дом его меньше и власно как миниатюрный перед нашими.
   Оба сии дома были неподалеку от моего, и дом помянутого генерала Никиты Матвеевича Болотова, находился только за вершиною, и окружен был почти вокруг старинным садом, насажденным еще его дедом Кириллою Ерофеевичем, яко первым основателем всего сего селения. Место, избранное им под дом, было также одним не из самолучших, и хоромы были также спрятаны и поставлены так, что из них всего нашего изящного местоположения было совсем невидно.
   И старики наши любливали как-то смотреть только на свой двор и передние ворота.
   Что касается до дома и двора дяди моего Матвея Петровича, то, как сему, по разделе с моим покойным родителем, вздумалось поселиться внутри той половины сада, которая ему досталась, то и сделался дом его к нам очень близок и не более, как только сажен на 30 или на 40 от оного. И как в последние пред сим времена из всего сего двора не осталось и следа, то и замечу я впредь для памяти, что хоромцы его стояли лицом к нашему двору, а узким боком под гору; и что под самыми окнами с сей стороны стояла та яблонь, которая, будучи повалена бурею, растет у меня теперь неподалеку от парников, лежучи, и известна под именем лежанки, а за сими хоромцами и далее к вершине, был его задний двор, с избами, скотскими дворами и закутами.
   Впрочем, надобно заметить, что каков беден был наш дом и двор, таковы ж были и все деревни наши. Будучи людьми малодостаточными, имели мы их очень немногие и малолюдные. У меня во всем здешнем селении было только 3 двора, да в деревне Болотове 2, да в Тулеине 6: и всего здесь только 11 дворов. А и в других деревнях также сущая малость и клочки самые малые, как например, в ближней из сих, каширской моей деревне, Калитине, было только крестьянских два двора, да двор господский; а в деревне Бурцовой только 1 двор. В епифанской моей деревне, Романцове, только 2 двора, а в чернской? Есиповой, только 1 двор, да в шадской, что ныне тамбовская, дворов с десять. Вот и все мое господское имение, ибо более сего я не имел. А как присовокуплялось к тому и то досадное обстоятельство, что все сии мелкие и ничего незначущия деревнишки не только были малоземельны, но и земля везде находилась в чрезполосном владении с другими посторонними помещиками, и посему ничего особливого с нею предпринимать было не можно, то и проистекло от всего того-то натуральное следствие, что и доходы наши с них были чрезвычайно малы и ничего почти незначущими.
   В сии-то бедные и малодоходные деревнишки приехал я тогда жить, и ими-то должен был не только содержать себя, но и поправлять свое жилище; а сверх того должен был помышлять и о заведении всего того, чего у меня недоставало и о снабдении и дома своего, и самого себя множеством разных и необходимо нужных вещей: ибо, не только у самого меня не было никакого порядочного платья, кроме моих прежних и тех мундиров, которые мне тогда и носить было уже не можно, но не было у меня ни довольных лошадей, ни конской сбруи, ни экипажей для езды, ни лакеев, ни ливреи на них, а в доме не было ни единой почти посудины, кроме немногой старинной и изломанной оловянной, и нескольких стаканов и рюмок, а из мебелей ни единого почти стульца, ни единого столика, ни одних кресел и канапе; а о комодах и прочем и говорить нечего. Итак, всеми, и всем надлежало мне заводиться и всем обостроживаться в своем доме, и обо всем тогда мыслить и рассуждать, а особливо в первые дни по моем приезде.
   Сим кончу я сие мое почти совсем побочное письмо; а в последующем приступлю к дальнейшему продолжению моей истории, сказав между тем, что я есмь и прочая.

<center><img src="b02_01.jpg"></center>

  

СВИДАНИЕ С РОДНЫМИ И ЕЗДА В МОСКВУ

ПИСЬМО 103-е

  
   Любезный приятель! Приступая теперь к продолжению моей повести, скажу, что не успел я, по возвращении в деревню, всю свою усадьбу и все строения и сады окинуть глазом, а в доме всем разобраться, как усмотренные в премногих вещах недостатки заставили меня тотчас же начинать помышлять о том, как бы себя скорее всеми ими запасти и в доме всем обосторожиться получше. А ко всему тому потребны были и деньги, то самое сие побуждало меня войтить и в состояние моих доходов и деревень. И как о сем надеялся я всего лучше узнать от старика своего приказчика, то и призван был он на конференцию о том со мною и должен был мне все и все рассказывать, что ему было о сем известно.
   Уведомления его были для меня не весьма радостны и приятны. Он изображал мне состояние моих деревень таковым, каковым оно действительно было, то есть очень худым и недостаточным; а и доходы, получаемые с них, не увеличивать, а уменьшать еще старался, к чему он имел и причину; ибо боялся, чтоб я за все прошедшие годы не стал его считать и делать с него взыскания.
   Но как бы то ни было, но я, узнав всю малочисленность моих доходов, гораздо и гораздо от того сначала позадумался и смутился. Ибо видел ясно, что я в прежних мыслях о деревнях своих очень много обманулся, и что они далеко не таковы были выгодны, каковыми я их себе воображал, и что мне не без труда будет получать с них столько, сколько нужно было мне и на свое содержание, и на запасение себя всем нужным.
   Мысли о сем озабочивали меня чрезвычайно, и признаюсь, что приуменьшили гораздо собою и то удовольствие, какое я имел сначала по возвращении из службы в дом свой. На все и на все потребны были деньги, а денег сих не было, и я горевал, не зная, где мне столько их будет доставать, сколько нужно было их для исправления всех нужд и необходимых потребностей.
   Однако, вся сия горесть и печаль моя недолго продолжалась: я возвергнул ее по обыковению своему, на Господа, и в утешение сам себе сказал:
   "И! был бы у меня только Бог и Бог любящий меня и пекущийся обо мне, а прочее все уже будет!.. Что достаток мой невелик и я небогат, это правда; но не с ума же мне от того сойтить... И, продолжал я: не тот богат, кто имеет много, а тот, кто доволен тем, что у него есть и умеет пользоваться оным. К тому ж, достатки-то не рукою ли Всемогущаго нам всем раздаются и неоделяемся (ли) мы ими по его премудрому рассмотрению и произволению святому?... Итак, можно ли мне и помыслить о том, чтоб дерзнуть роптать на то, для чего мой достаток невелик и не больше теперешнего?... Не получил ли я и тот от Зиждителя моего без всяких моих заслуг и нрава на то?... Не от единого ли святого произволения его зависело то, что и такой я еще имею?... Сколько есть миллионов людей на свете, и сколько тысяч моей братьи дворян самих, которые и того не имеют, что и я имею, и которые бы счастливейшими людьми себя почли, если б могли иметь столько, сколько я имею быть на моем месте?... Для чего же мне не почитать себя счастливым? И! продолжал я, я счастлив и пересчастлив еще пред многими другими, и мне нужно только уметь пользоваться тем, что имею я, н чувствовать все преимущество состояния своего пред другими. Не надобно только мне никогда смотреть вверх, а надобно смотреть вниз себя -- так и буду всем доволен... Ну, что ж за беда, что я не слишком богат? Не всем же быть богатым! -- Ну, когда не богат, так и живи так: не затевай ничего излишнего, не гоняйся во всем за богатыми, а протягивай, говоря по пословице, ножки свои по одёжке, так и будет дело в шляпе и все ладно и хорошо".
   Сим и подобным сему образом сам с собою говоря и рассуждая, я не только утешил сам себя очень скоро и возвратил духу своему всю прежнюю веселость и спокойствие, но, подкрепляясь мыслями таковыми действительно положил во всю будущую деревенскую жизнь свою за главное правило себе почитать, чтоб не гоняться никак за живущими не по своим достаткам, а держатся как можно умеренности и середины; а равномерно -- ничем и не спешить и от единой поспешности сей отнюдь не входить в долги, как то иные делают нередко и чрез то разоряются в немногие годы. Словом, я положил вести себя и жить (по) пословице говоря: ни шатко, ни валко, ни на сторону,-- и жить так, чтоб расходы никак не превосходили доходов, а довольствоваться во всех случаях тем, чем Бог послал, а не выходить никогда за пределы состояния и достатка своего. А сие и помогло мне очень много, как то окажется изъ последствия.
   Итак, осмотрев все строения в доме моем, хотя и видел я, что нужна всем им превеликая реформа и поправление; однако, соображаясь с помянутым правилом. Положил до оного на первый случай нимало еще не касаться, а предоставляя то до будущего и удобнейшего времени, хотел только снабдить себя такими вещами, без которых мне не можно уже было никак обойтиться. И как для самого сего нужно было побывать хоть на короткое время в Москве, то и положил, осмотревшись в доме, туда на несколько дней съездить; а между тем познакомиться сколько-нибудь с соседями своими. Но и в рассуждении сих вознамеревался я не спешить никак сводить тесного знакомства со всеми ими, а особливо с теми, кои мне были еще вовсе незнакомы, а довольствоваться на первый случай одними только ближними, и такими, которые были мне либо сродни, либо знакомы.
   Из сих первым и знаменитейшим из всех был помянутый и ближний мой сосед Никита Матвеевич Болотов. Я за долг себе почитал побывать у него всех прочих прежде и сходить к нему на третий день по своем приезде. И как я сего человека с самого того времени не видал, как я, по произведении меня в офицеры, бывал у него в Петербурге, когда был он еще только полковником, то был я очень любопытен видеть, как примет он меня и как обойдется со мною, сделавшись генералом. Но, к удивлению моему, не нашел я ни в нем, ни в доме его ничего такого, чтоб походило на генеральское, но во всем господствовала единая деревенская простота, и все пахло не пышностию, а также единою только умеренностию и небогатым состоянием. Ибо и сей родственник мой, хотя и всю свою жизнь провел в военной службе и служил беспорочно, но не вывез с собою также никаких богатств и сокровищ, а деревнями собственно своими был он еще беднее меня. Итак, все обстоятельствы принуждали его жить не по-генеральски, а весьма умеренно и просто.
   Что ж касается до собственно его особы, то нашел я его точно таковым же, как он был и прежде. Он принял меня и обходился хотя ласково, но с таким удалением от откровенного, поверенного и дружелюбного родственного обхождения, что я легко мог видеть, что все его ласки и благоприятствы происходили не от чистого сердца, а имели основание свое на едином досадном этикете или, того еще хуже, на природном свойственном ему лукавстве. Почему и заключал предварительно, что вряд ли этот дом найду я таким, где мне можно было бывать часто; но паче опасался, чтоб примечаемая во всем обхождении крайняя принужденность мне скоро не наскучила б и не отдалила меня от сего дома, что и воспоследовало действительно. Ибо не успел в нем побывать несколько раз, как, видя всегда единообразное обхождение, удаленное от всякого простосердечия и откровенности, и принужден будучи всегда сидеть на месте и строго наблюдать все чины, так всем тем наскучил, что стал ездить к нему как можно реже и просиживать у него кратчайшее время.
   Что касается до превосходительной его молодой супруги, то называлась она Софья Ивановна, была гораздо его моложе и показалась мне боярынею очень-очень незамысловатою, а простодушною и прямо деревенскою. Она вышла за него вдовою, и была до того в замужстве за господином Митковым, от которого имела двух детей, сына и дочь. Первый находился в службе, а вторая жила и воспитывалась при ней. Отец Иларион, разговорами и рассказываниями своими возбудил во мне особливое любопытство видеть сию девушку. Но я нашел ее хотя изрядною лицом, но слишком еще молодою, и притом столь простого деревенского воспитания, что я, с первого почти взгляда, решительно заключил, что хотя б была она и старее тогдашнего, но в невесты для меня никак бы не годилась. Все что-то находил я в ней несогласное с моими мыслями и желаниями и не мог никак прилепляться к ней мыслями. Почему, будучи с сей стороны совершенно обеспечен, обходился я как с нею, так и с матерью ее равнодушно и хладнокровно.
   Сия ласкалась ко мне сколько умела и сколько ей было можно. Ибо надобно знать, что как сей отдаленный родственник мой был не только странного, но и прямо оригинального, удивительного и непостижимого характера, и особливость характера сего имела, между прочим, и то в себе, что он и с самыми ближними родными своими не обходился никогда откровенно, но ко всему свету имел недоверчивость; то и проистекала из того беспредельная ревнивость к обеим женам его, -- которая, относительно до первой его жены, бывшей из фамилии Елагиных и называвшеюся Ириною Герасимовною, простиралась даже до варварской и такой жестокости, что она едва ли не лишилась и самой жизни от того, и пострадала невиннейшим с своей стороны образом. Ибо все подозрение его было совсем пустое и неосновательное. Да и предметом ревности его был никто иной, как упомянутый приходский наш поп, отец Иларион, хотя он был совсем не такого характера и всего меньше мог составлять тайного любовника. Но как бы то ни было, но ревнивому старику возмечталось что-то такое и довело его до таких глупостей, которые не походили ни на что и не приносили ему ни малейшей чести. И как слух о том рассеялся всюду и молва о скорой кончине его жены не весьма была для его выгодна и благоприятна, то самое сие и побудило сего старика жениться на сей второй жене без дальных разборов и следующим, особым образом.
   Некогда случилось сей госпоже ехать сквозь нашу деревню в село Кошкино, где имела она родственников. Лишь только начала она въезжать в наше селение и в околицу против самых ворот дома сего моего родственника находившихся, как кучер ее был так неосторожен, что зацепил за верею сих воротищ, и так неловко, что изломались от того и ось и колесо под ее коляскою и она принуждена была остановиться, и разослать людей всюду искать другого колеса, на котором бы ей можно было доехать, и дерева, для подделания оси. Родственник мой был тогда уже генералом и незадолго до того приехал только из службы в отставку и находился тогда дома. Слуга адресуется к первому к нему с уничиженнейшею просьбою о вспоможении госпоже его в ее нужде. Сей охотно брался одолжить ее и осью и колесом, но не знал только найдется ли в доме его к тому способное. Он послал тотчас за человеком, управлявшим его домом; а между тем, расспрашивает человека о его госпоже и обо всем, до ней относящемся. И слышит от него, что она была нестарая еще вдова, что имела намерение иттить вторично замуж и что есть у нее хорошие степные деревни и достаток изрядный. Все сие возбуждает в нем любопытство и желание узнать ее лично и с нею познакомиться, и тем паче, что у него у самого давно уже на уме была вторичная женитьба. Был он хотя и очень уже стар и вдовствовал уже несколько лет, но одиночество в уединенной сельской жизни скоро ему так наскучило, что он положил неотменно жениться на другой жене, как скоро только найдет себе невесту по своим мыслям.
   Итак, не успел он все вышеупомянутое о госпоже Митковой услышать, как получает тотчас мысль: не могла ль бы она годиться ему в невесты? И недолго думая, посылает к ней человека с просьбою, чтоб, между тем, покуда станут чинить ее колесо и подделывать ось, благоволила б она зайтить к нему в дом, где ей спокойнее будет того дожидаться, нежели на улице. Госпожа принимает охотно сие предложение и идет чрез двор пешком, и нравится старику уже при первом взгляде и еще издали. Он приветствует ее всячески и осыпает всевозможнейшими ласками; он старается угостить ее как можно лучше и, приметив произведенное всем тем особое в ней удовольствие, предпринимает вдруг за нее свататься и предлагает сам собою, без дальних околичностей, ей свою руку.
   Госпожу Миткову поразило таковое нечаянное и всего меньше ею ожидаемое предложение! Но как он ласками и учтивостями своими так ее очаровал, что показался ей совершенным ангелом, а присовокупилось к тому и то, что вышедши за него, будет она превосходительною, то все сие и смутило ее так, что родственник мой легко мог приметить, что предложение его ей не совсем противно, а напротив того, приятно было. А будучи хитрым и лукавым человеком, и восхотел он ковать железо, покуда оно было еще горячо; и не давая ей время даже опомниться, а не только чтобы узнать и распроведать о всех обстоятельствах, до первой его жены относящихся, спроворил так хорошо, что они в тот же день ударили по рукам и в тот же самый день и обвенчались в церкви!
   Сим-то странным образом женился сей мой родственник на сей второй своей жене, но которая скоро увидела, что она не столь была счастлива, как она себе мечтала прежде. Называние ее превосходительною, сколько сначала было ей приятно и лестно, столько сделалось после ненавистны, и таким которое охотно б она хотела и не иметь, если б была только впрочем более счастлива. Но сего-то самого и недоставало. Родственник мой, по недоверчивости своей, содержал и ее в превеликой неволе и такой строгости, что она связана была и по рукам и по ногам во всех своих поступках, и должна была говорить и делать все только то, что ему было угодно, и беспрестанно смотреть ему в глаза и узнавать его мысли.
   Все сие было так приметно, что я мог усмотреть сие и при первом уже свидании с ними. И как он ни старался наружно оказывать ей ласки и любовь свою, но я видел, что все, сие делано было только для гостей и посторонних, а в самом деле жизнь их не такова была. блаженна и хороша, каковою казалась снаружи.
   Что касается до сына моего родственника, которого он одного только и имел, то сего не было тогда дома. Он записан был в гвардию; но попечение об нем отца его, по странности характера его, было столь малое, что он не мог даже выхлопотать ему унтер-офицерского чина, а служил он только капралом.
   Я препроводил у сего старика, моего родственника, почти весь тот день: ибо, как я хотел оказать ему честь и в первый раз пришел к нему поутру, то не отпустил он меня без обеда и продержал долго и после оного, рассказывая мне истории, как о своей женитьбе, так и несчастном повреждении руки своей, которую и тогда носил еще он в черном тафтяном мешочке. Сие увеличило еще более его безобразие, ибо был он и от природы не очень хорош собою: высок, сутуловат, белокур, ряб, дурного расположения лица, а при всем том еще, без одного глаза.
   Но как бы то ни было, но я не только тогдашним его приемом был доволен, но и во все достальные годы его жизни не оказал он мне ничего такого, чем бы я мог быть в особливости недовольным. Правда, хотя и не было между нами дружеского и откровенного обхождения, но какого он и ни с кем не имел. И мы с ним видались не слишком часто, но по крайней мере, могу то в похвалу ему сказать, что он меня любил и повсюду отзывался обо мне с похвалою и уверениями, что он был мною весьма доволен. А сего для меня было по нужде уже и довольно.
   Побывав у него, препроводил я первые десять дней жительства своего в деревне в разных экономических упражнениях. Я объездил все свои дачи и земли, осмотрел леса и хлебные поля, с которых убираем был тогда последний хлеб; обходил несколько раз вновь все сады свои, разговаривал обо всей экономии деревенской с стариком прикащиком своим; располагался мыслями, что и что мне предприять в приближающуюся осень, и для получения лучшего понятия обо всей деревенской экономии, посвящал. все почти праздное свое время чтению купленных мною в Москве экономических книг. А сии и снабдили меня многими новыми и такими познаниями, каких я до того вовсе не имел, и нечувствительно начали вперять в меня охоту, как к деревенской экономии вообще, так в особливости к садам: так, что я, сделавшись почти до них совершенным уже охотником, положил, в ту же еще осень приступить к распространению оных, и начал сие тотчас по возвращении своем из Москвы, куда хотелось мне прежде еще наступления самой осени на короткое время съездить.
   Причины, понуждавшие меня к сей первой езде моей в столицу были разные. Во-первых, нужно мне было купить многие нужные и такие вещи, без коих мне никоим образом обойтиться было не можно; во-вторых, хотелось мне повидаться с дядей моим родным, Матвеем Петровичем и некоторыми другими своими, в Москве тогда находившимися родственниками; а в-третьих, хотелось мне кстати видеть и коронацию нашей новой императрицы, о прибытии которой в скором времени в Москву уже носились тогда слухи.
   Итак, собравшись налегке, поехал я в Москву в том же еще сентябре месяце. И по приезде своем туда, первым долгом своим почел съездить к помянутому дяде своему, для принесения ему благодарности за попечение об моих деревнях, во время моего шестилетнего отсутствия.
   Я нашел его в доме у шурина его, господина Павлова, где он обыкновенно живал во время пребывания своего в сем столичном городе. И дядя мой был очень обрадован, увидев меня тогда впервые по возвращении из службы; и как он меня любил искренно еще в малолетстве, то, увидев тогда уже в совершенном возрасте, полюбил меня еще больше и не мог со мною обо всем довольно наговориться. Он рекомендовал меня своей жене, а моей тетке, но сия могла говорить с нами и изъявлять ласки свои мне одними только пантомимами. Я нашел ее в прежалостном положении, и кроме паралича, столь дряхлою и слабою, что не мог довольно надивиться тому, как вздумалось дяде моему избрать себе на старости такую подругу. Совсем тем, казались они друг другом быть довольными и ни мало не раскаивающимися о своем соединении.
   С ними находился тогда тут и меньшой и любимейший сын дядин, Гаврила, мальчик уже довольно взрослый, но воспитанный очень худо. Другого же его и старшего сына, а моего прежнего в играх сотоварища, Михайлы Матвеевича, тогда при нем не находилось, ибо он был в службе и служил в артиллерии; был уже офицером и находился тогда от Москвы в отсутствии.
   Что касается до господина Павлова, его шурина, которого звали Данилою Степановичем, то обласкан я был и от него, равно как и от жены его, Анны Артемьевны и детей их, которых было у него трое: два сына и дочь, -- из коих первые были уже взрослые, а последняя выходившая только из лет детских.
   Кроме сего, не преминул я также отыскать в Москве и другого моего дядю, господина Арсеньева, Тараса Ивановича, которому так много обязан я был за попечение обо мне в малолетстве и содержании у себя в доме петербургском. Он служил тогда при московской полиции чиновным человеком и обрадовался чрезвычайно, увидев меня таким, каковым я тогда был. Жена его также была мне очень рада; а узнал меня и полюбил при сем случае и брат ее, а мой по деревням недальний сосед, Андрей Петрович Давыдов. И как сей вскоре отъезжал в свою деревню, то звал меня к себе в оную, и я принужден был то ему обещать.
   Кратковременность моего тогдашнего в Москве пребывания не допустила меня видеться тогда с прочими родственниками своими, в сем столичном городе находившимися, но я отложил до своего вторичного в Москву приезда зимою и на должайшее время. А в сей раз я так спешил возвращением в свой дом, что не успел все нужное и что надобно было искупить, как не захотел дожидаться и коронации самой и для оной проживать несколько лишних дней в Москве; но, распрощавшись до зимы с дядею, пустился в обратный путь и приехал домой еще 20-го числа, того ж еще сентября месяца.
   Не успел я возвратиться опять в свой дом, как и приступил уже к поправлению в разных пунктах моего домоводства и экономии. Мое первое и наиглавнейшее дело в сию первую осень состояло в распространении нашего молодого сада за проулком, известного ныне под именем верхнего. Всею прибавкою оного, сделанного умершим моим дядькою, был я весьма недоволен, но мне восхотелось распространить его и увеличить гораздо больше. И как, по счастию, случился подле самого сего сада превеликий коноплянник, занимающий все место между им и рощею, то и решился я весь оный занять под сад и совокупить с помянутым маленьким садиком.
   Не могу и поныне надивиться тому, как имел я столько духа, что мог пуститься на такое великое предприятие, то есть на уничтожение всего старинного коноплянника и превращение его в большой и обширный регулярный сад, дело, которое бы в старину почтено было за великое законопреступление, а предприятие сие беспримерною героическою отвагою! А оттого самого и от излишнего уважения и почтения к старине старики наши так мало и делывали дел и оттого так мало и оставили нам подле себя вещей, могущим нам припоминать оных.
   Но как бы то ни было и как косо ни смотрели все старики из дворовых моих людей на затеваемое мною новое и, по мнению их, величайшее дело, но я приступил к оному и прожектировал план; как умелось, так и расчертил, и потом и начал засаживать его липками и яблонками. Все мои дворовые люди и все крестьяне, сколько я их не имел в близости, должны были помогать мне в сем великом деле и возить из леса липки и другие деревья, и копая рвы и ямки, садить оные в них и заниматься с утра до вечера.
   Что касается до меня, то я был почти безвыходно в саду сем. И как это была для меня первоученка {Первоначальное обучение чему-нибудь.}, и я в первый еще раз в жизни заводил у себя совсем новый сад, то не мог довольно нарадоваться и навеселиться, когда начал он образоваться и получать свой вид и фигуру. Сколько раз ходил я взад и вперед по длинным и прямым, липками усаженным дорожкам и аллейкам! Сколько раз я до восхищения даже любовался яблонками и всем сим произведением ума и рук своих! И какие горы удовольствия не обещевал я себе от него в предбудущее время! Словом, я плавал тогда в неописанном удовольствии, и оным заплачен был с лихвою за все труды и убытки, которые употреблены были мною при посадке оного.
   Но сколько же и погрешностей наделано было мною при основании и заведении тогда сего сада! И как тужу я и поныне, что я тогда слишком уже поспешил заведением оного и не взял времени, чтоб познакомиться наперед короче со всеми обстоятельствами деревенскими и с самым существом садов, которые до того были мне известны по одной наслышке; а, впрочем, был я в рассуждении их совсем еще не знающим и во всех моих делах бродил, как курица слепая.
   По несчастию не имел я никакого человека, знающего сколько-нибудь это дело и могущего меня, в ином случае, остерегать, или подавать мне советы. А совещался я с одними только книгами, и книгами не нашими, а иностранными, писанными не на наш климат и по не нашим обстоятельствам, и потому могущими скорее всего заводить нас в лабиринты погрешностей и ошибок, как то и со мною тогда отчасти случилось, но что, по новости моей и но совершенному недостатку практических знаний, ни мало и не удивительно.
   Первая и величайшая ошибка была та, что сделал его регулярным, нимало не подумав о том, что такой большой регулярный сад во всей форме и порядке впредь содержать, по малолюдству моему и недостатку, не будет мне никакой возможности. Мне и в мысль тогда не приходило, что я очень скоро в том раскаюсь, и после тужить буду о том, что предпринимал я тогда очень много трудов напрасных и излишних, и всеми ими не столько пользы, сколько вреда себе наделал. Но к несчастию, в тогдашнее время ни о каких других садах не было еще и понятия; а регулярные сады были только одни в обыкновении и повсюду в величайшей моде. А потому и мне, видавшему их кое-где мельком, восхотелось неотменно и самому иметь у себя сад регулярный, и при основании и расположении оного оказать мнимое знание свое и искусство.
   Сие показал я и удивил оным многих при сем случае: все не могли довольно надивиться тому, как недели в две, или в три, совсем на пустом месте, проявился у меня уже превеликий сад, усаженный несколькими сотнями превеликих яблонок и многими тысячами липок и других лесных дерев, и с таким множеством длинных и поперечных, прямых и окружных аллей и дорог, что без усталости все их обходить никому было не можно! Но ах, сколь мало знал я тогда, что все сие регулярство далеко не принесет мне столько удовольствия, сколь многого я ожидал и от него тогда получить ласкался. Но напротив того, что я весьма споро и так к нему пригляжусь, что оное не только не будет более меня собою веселить, но даже мне наскучит; и что многие из насажденных мною дорог останутся почти навсегда пустыми и никем никогда, и ниже самим мною, не посещаемыми; и что напротив того, стрижка липок и чищение дорог обратится скоро в превеликое отягощение и надоест мне как горькая редька! И мог ли я себе тогда воображать и предвидеть то, что, промучившись несколько лет с ними и не видя никакой себе от них пользы, а примечая только существительный вред, ими саду производимый, принужден буду, наконец, все милое и прелестное тогда его регулярство уничтожат, и многие из насаженных липок и дорожек вырубать совсем вон, как для опростания тщетно и без всякой пользы занимаемого ими места, так и для того, чтоб они не мешали собою караулить плоды и не отгоняли купцов, покупающих оные на деревьях.
   Вторая и важнейшая еще той и существительнейшая погрешность состояла в том, что я от излишней поспешности и от непомерного желания видеть у себя скорее сад, не постарался столько, сколько б надлежало о том, чтоб запастись для засадки сего сада прививочными и лучших пород деревцами, а употребил к тому какие мне прежде других попались. Но к несчастию, в тогдашнее время, как в Туле, так и в других местах и не производилось еще такой великой торговли прививочными деревцами, какая производится ныне, и садовое искусство было еще в таком младенчестве, что не знавали еще нигде и самого прививания в очко, или листочками, и я почти первый ввел сей род прививания в обыкновение, научась сам сему искусству из книг, а не от других людей. А посему, хороших прививочных деревцов и достать и взять было негде; а где они и были, так продавались, по тогдашним временам, еще слишком дорого.
   При таких обстоятельствах, я неведомо как еще рад был, что нашли мне неподалеку от нас, а именно, в селе Типецах, у мужика, целую грядку с предлинными и превысокими яблонками, воспитанными им от посеянных почек, выниманных, по уверению его, из самых добрых украинских яблок, и что сторговали мне их за цену очень сносную и не дороже, как по 7-ми копеек за яблонку.
   Не могу изобразить, как обрадован я был сею покупкою: я считал ее неинако как находкою, и не мог довольно налюбоваться и ростом и дородством новокупленных своих яблонок. И с каким удовольствием разнашивал я тогда и раскладывал их по ямам, и с каким тщанием старался сам о лучшем сажании и закрывании кореньев их землею!
   Но ах, сколь мало знал я тогда, что я делал, и сколь мало все они были того достойны! Мне и в мысль тогда не приходило, что я сажал сущую и такую дрянь, которая саду моему была пагубна и навек его портила, и что я в последующее время тысячу раз тужить о том буду, что я ими, а не лучшими деревьями занимал тогда наилучшие места в саду этом. Да и можно ль чего доброго ожидать от почек, особливо сеяных и воспитанных мужиком. От почек, взятых и из самых лучших яблок, редко выращиваются хорошие, а на большую часть вырастает всякая дрянь и негодь; а из набранных из всякой дряни, как то бессомненно было с сими, и подавно не можно было ожидать хорошего. Но мне обстоятельства сего было еще тогда неизвестно; а я думал, что от ночек из хороших яблок надобно и родиться хорошим яблоням, и полагаясь в том на уверения сего мужика, и думал, что я нажил ими целое сокровище. А что они по вышине своей были так дешевы, то мне и в ум не приходило, что было это оттого, что они у мужика на грядке уже переросли и он не знал, куда ему с ними деваться, и рад был их за что-нибудь сжить с рук своих.
   Но как бы то ни было, но я засадил весь мой сад сею, ни к чему годною и такою дрянью, которая и поныне мне только досаду причиняет, и, выросши с дубья, не только приносит плод ни к чему годной, но и дают плода так мало и приходят с плодом так редко, что не один уже раз собирался я от досады все их вырубить. И многие действительно, нимало не жалея, рублю, режу и кромсаю, стараясь их, но уже поздно, превратить в лучшие и достойнейшие садов моих деревья. И за счастие себе еще почитаю, что накупил их тогда не так много, чтоб можно было мне напичкать ими весь мой сад часто, и что садил я их так редко, что между ими мог еще подле помещать яблонки, воспитанные уже дома и родов лучших.
   Но как бы то ни было, но я произвел у себя в самое короткое время преогромный регулярный сад, которым не мог довольно налюбоваться. И как было сие моим первым деянием экономическим, то и был я оным весьма доволен; и тем паче, что мог оное показать гостям своим в приближающийся день именин моих, к которому хотелось мне пригласить соседей и сделать для них обед и маленький деревенский праздник.
   Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне на сем месте остановиться и оное окончить, сказав вам, что я есмь, и прочее.
  

СОСЕДИ И ИМЕНИНЫ

ПИСЬМО 104-е

  
   Любезный приятель! Последнее письмо кончил я уведомлением вас о насажденном вновь саде и о намерении моем праздновать приближавшийся день именин моих. А теперь, прежде описания торжества сего, расскажу вам о тех из моих соседей, с которыми успел я до того времени познакомиться и которых хотелось мне пригласить к помянутому празднику.
   Из всех сих, наидостопамятнейшим был живущий от меня неподалеку, господин Ладыженской, по имени Александр Иванович. Как жилище его не далее от меня было, как верст пять и на той же самой речке, а от другой моей деревни, Тулеино, не далее одной версты, и я наслышался об нем, что и он, также как и я служил в армии, был в прусских походах и из службы недавно только приехал в отставку, то хотелось мне с ним познакомиться. И хотя доходили до меня некоторые слухи о странности и особливости его характера, но я, не уважая того, поехал к нему, как к своему сослуживцу наперед сам, и был очень тем доволен, что сие сделал.
   Я нашел в господине Ладыженском человека не только очень доброго, но разумного, и по самой особливости характера своего, очень забавного и веселого -- так, что с ним никогда не скучно было провождать время. Как он, так жена его были посещением моим очень довольны, и оба они наперерыв друг пред другом так ко мне ласкались, что я с самого того дня их полюбил и не преставал любить по самую смерть их. А не менее полюбили и они меня; и как обходились они просто, без всяких этикетов или чинов и лукавства, а чистосердечию, дружелюбно и откровенно, то и возстановилось у меня с сим домом искреннее дружество, которым пользовался я во все время первого моего в деревне жительства, и был приязнию их, а особливо Авдотьи Александровны жены его, боярыни ласковой и простодушной, очень доволен. А потому и с охотою согласился быть, по желанию их, восприемником детей их, и чрез то сдружились мы с ними еще более.
   Неподалеку от него жил другой наш сослуживец господин Иевский, Семен Михайлович. Он отставлен был, также как и господин Ладыженский, майором, и был женат на родной сестре того самого господина Селиверстова, которого, при местечке Ковнах, зарыли мы в песок сыпучий так, как я упоминал о том при описании первого нашего похода в Пруссию. Как сей г. Иевский жил от г. Ладыженского не далее двух верст, и оба сии дома были между собою знакомы и дружны, и часто видались, то имел случай и я, находясь однажды у господина Ладыженского, спознакомиться с сим г. Иевским. Но как характер его был совсем отменный от характера г. Ладыженскаго, а того более еще от моего, и, между прочим, несогласен был и в том, что он нередко приносил жертву Бахусу, и во время сих жертвоприношений был весьма неугомонен, то и не имел я охоты сводить с ним тесную дружбу, но оставался при одном знакомстве; что и потому почитал я за надобное, что у него была дочь таких лет, что могла выдана быть уже и замуж. А как мне она не гораздо была подстать, то и убегал я, сколько мог, от близкого знакомства с сим домом.
   Кроме сих, спознакомился я еще с одним, довольно знаменитым дворянином, из фамилии господ Хвощинских, а по имени Василием Панфиловнчем. Я узнал его в доме помянутого генерала, деда моего, которому доводился он племянником, и по самому тому, езжал к нему часто и с женою своею. И как случалось нам бывать вместе, то чрез то и познакомились мы с сим человеком, и я благоприятством его к себе был всегда доволен.
   Тут же в доме возобновил я старинное знакомство и с сестрою сего моего знаменитого соседа и самою тою старушкою, Варварою Матвеевною Темирязевою, которая предала мне повесть о пленнике нашем, Еремее Гавриловиче. Она была в сие время уже очень стара, жила, верст за 15 от нас, в деревне Костине, с овдовевшею и довольно еще молодою невесткою своею, Татьяною Михайловною, и ее детьми, а своими внучатами, коих было у нее двое, но оба еще малолетние. И как старушка сия езжала нередко к брату своему, помянутому генералу, то по сему случаю возобновил и я с нею знакомство и бывал несколько.
   Я непреминул также, и тотчас по возвращении своем из Москвы съездить к преждеупоминаемому внучатному дяде своему, Захарию Федоровичу Каверину, и возобновить с ним прежнее знакомство и дружбу. Я нашел его в прежалком положении. Будучи человеком очень небогатым, имел он, по несчастию своему, жену редкого, особливого и столь странного и строптивого характера и нрава, что ни с кем не могла она ужиться в мире и в тишине, а всего меньше с своими рабами.
   Сии были у них прямо несчастные твари. За все про все, и не только за дело, но и за самые безделицы принуждены они были от сей беспутной и вздорной женщины вытерпливать не только всякие брани и ругательства, но и самые побои и мучительства. Почему и неудивительно было, что они, будучи нередко сею женщиною доводимы до того, что животу своему были не рады, принуждены были от них уходить и в бегстве искать себе спасения и отрады.
   Словом, нрав сей удивительной женщины до того был худ, что не успел дядя мой, выпросившись из службы, на время приехать пожить в маленькую свою и ничего незначащую деревнишку, как в самое короткое время успела она не только всех, служивших при них и живших во дворе людей, но и самых крестьян разогнать, и до того дойтить, что им не с кем почти жить было, и вместо лакеев прислуживали им небольшие, набранные из крестьян, девчонки. И в таком-то точно положении нашел я тогда сию злополучную чету супружников и не мог, как странному характеру сей удивительной женщины, так и добродушию, мягкосердию, кротости и смиреномудрию несчастного моего дяди, переносящему все то с терпением, довольно надивиться.
   Кроме сих благородных люден, возобновил я старинное знакомство с живущими на заводах у нас немцами, кои в тогдашнее время всеми соседственными дворянами принимаемы были так, как бы полублагородные. Они имели вход во все домы и везде их сажали с собою и обходились с ними так, как бы с бедными какими дворянами -- чего они по хорошему своему поведению и порядочному образу жизни, были и некоторым образом и достойны. Из них были тогда наизнаменитейшими из живших на Саламыковском заводе, Мартын Петров Шосве; а из живших на Ченцовском заводе, Иван Тусеев, Навей Иванов и старик Ян Тинтер. Все они были мне знакомы и все езжали и хаживали ко мне; но никто из них так ко мне не ласкался и так часто у меня не бывал, как старуха жена Яна Тинтера, с обоими своими сыновьями, Янкою и Навеем. Она известна была повсюду под именем Ивановны, и старуха была отменно добрая, и такого веселого и хорошего характера, что я всегда бывал рад, когда она ко мне прихаживала.
   С сими разными людьми и соседями свел я знакомство и дружбу в первые дни жительства моего в деревне. И их-то или паче знаменитейших из них хотелось мне пригласить к себе в день именин моих. Чтоб торжество сие сделать колико можно лучшим, то прибрал я сколько мог свою хату; велел выломать из не я все старинные лавки и полки; замазал на стенах все прежнее свое гвазданье и глупые фигуры; выбелил потолок, стены и печь; вынес прежний длинный и простейший дубовый стол, отыскал другой складной и лучший, а для сиденья успел отделать и обить канапе и дюжину стульев. Соседственный Домнинский и принадлежавший г. Хитрову столяр призыван был еще до отъезда моего в Москву ко мне, и подряжен был не только сделать мне в самой скорости помянутые канапе и стулья, но и выучить еще одного молодого крестьянина моего столярному искусству, которого рекомендовали мне, как отменно к тому способного человека.
   По особливому счастию и случился у меня тогда из молодых крестьян, действительно, с такими отменными дарованиями и способностями, что ему не было нужды учиться долее одного месяца. И как сие время ни коротко было, однако, я получил в нем не только хорошего столяра, но вкупе рещика, токаря, колесника, каретника, золотаря и такого во всем художника, что я был им крайне доволен. И он, живши всегда при мне, при помощи моей, так всему наблошнился, что в последующие времена в состоянии был вступать в разные подряды, делать и золочивать иконостасы, убирал дворянские домы и предпринимал и другие подобные тому дела, превосходящие почти его силы и возможности, и обучил всему тому не только мне другого человека, но и все свое семейство.
   Прибравши помянутым образом свои хоромцы и сделав предпринимаемому торжеству все нужные приготовления и воздав в 7-й день октября, как в день рождения моего, Творцу и Богу моему благодарение за покровительство его во все протекшие 24 года моей жизни, и начав препровождать двадцать пятый год своего века, пригласил я всех помянутых соседей своих в 17-е число, как в день именин моих, к обеду; и был столь счастлив, что все почти они посещением своим меня и удостоили.
   Первым и наиглавнейшим гостем был у меня генерал, мой дедушка и ее превосходительство его супруга. С ним вместе не отрекся посетить меня, случившийся тогда у него и помянутый господин Хвощинский с женою, равно как и старушка, сестра генеральская, с своею невесткою. За сими следовал дядя мой, г. Каверин; но сей был один, а супруга его изволила отказаться и не поехала. Далее пожаловал ко мне ближний мой сосед г. Ладыженский, с женою; а как ко всем им присовокупился и отец Иларион с дьяконом, то и составилась нарочитая компания.
   Поелику было сие еще в первый раз от роду, что я трактовал у себя так многих и столь знаменитых гостей, то старался я угостить их колико можно лучше и сколько ума и знания моего к тому доставало. Но каков сей обед и каково сие угощение было в самом деле, о том я уже и не говорю; а довольно, когда скажу, что я и поныне еще совещусь и сам себя стыжусь, когда ни вспоминаю сей праздник и все его несовершенства и то, как я тогда гостей своих угощал их потчевал. Но правду сказать, чего лучшего можно было и требовать от холостого, в пустом доме жить только начинавшего и всех тогдашних обрядов и обыкновений еще не знавшего молодого и одинокого человека?
   Но как бы то ни было, но гости мои угощением моим все были довольны и за столом были очень веселы. Господин Ладыженский развеселял всю компанию своими шутками и издевками, и нередко заставлял всех хохотать и до слез почти смеяться. Наилюбимейшая его привычка была говорить виршами, не разбирая, кстати ль бы то было или некстати; но самым тем и смешил он всех присутствующих.
   А как после обеда не преминул я всех их сводить и показать им и свой вновь насажденный сад, то тем так их всех очаровал, что они не могли приписать мне довольно похвал. И я получил от торжества сего ту пользу, что с самого того времени начал уже повсюду разноситься обо мне слух, что я, несмотря на всю молодость свою, был хороший эконом и превеликий до садов охотник, хотя в самом деле я весьма еще от того был удаленным.
   По отпраздновании сего праздника, принялся я опять за разные экономические дела, и пользуясь достальными способным к садке дерев временем осенним, успел сделать в новом саду своем еще одно дельцо, а именно, положить первое основание садовому своему магазину или питомнику. Я назначил к тому особое место, велел оное вскопать и переделать в грядки; а потом насадил на них множество молодых лесных яблонок; а на иных грядках насеял яблочных зерен или почек, и последовал во всем том наставлениям иностранных писателей. Хотел было я и кроме сего предпринимать еще кое-что в садах моих, но наставшие осенние дожди и ненастья, сделавшие повсюду грязь, и наконец самая стужа и зазимье, согнали меня с надворья и принудили сидеть в тепле и помышлять о внутренних занятиях и забавах.
   И тогда-то, особливо в короткие и мрачные дни и длинные осенние вечера, почувствовал и узнал я впервые, что такое есть холостая и уединенная, одиночная и прямо деревенская жизнь! И как до того времени живал я всегда в людстве, был на людях и имел с светом сообщение; а тогда вдруг увидел себя удаленного от всякого сообщения с светом и в совершенном одиночестве и уединении.
   Перемена сия, а особливо сначала, по непривычке еще, была для меня очень поразительна! И я не знаю, чтоб со мною было, если б не помогла мне в сем случае охота моя к книгам и литературе. Тут-то оказали книги и науки мои первую и наиважнейшую мне услугу, превратив скоро и самое скучнейшее осеннее время в наиприятнейшее и усладив так мою уединенную жизнь, что не только не чувствовал ни малейшей скуки и тягости, с уединением сопряженной, но, напротив того, был еще так весел, что и не видал, как протекали дни и длинные вечера.
   Ибо, не успел я приняться опять за свои книги, как тотчас и завели они меня в разные ученые упражнения и сделали то, что мне и в сие скучное осеннее время сделалась всякая минута так дорога, что мне не хотелось терять оную понапрасну. Почему и находился я в беспрерывных упражнениях и занимался то чтением книг, то размышлениями о читанном, то самим описанием, и либо сочинением чего-нибудь, либо переводом, либо переписыванием набело. И употреблял к тому не только все дневное время, но просиживал и вечера, и занимался иногда тем до полуночи самой, сидючи один с свечкою в больших своих и пустых почти хоромах и не чувствовав нимало скуки, с таким одиночеством и уединеннием сопряженной.
   Я прочел в сие время не только множество разных книг, но, занимаясь нередко философическими мыслями, сочинил некоторые небольшие нравоучительные пьесы. Из сих в особливости памятны мне мысли мои "о времени и о душевном сне", в котором погружены бывают все люди, и некоторые другие, помещенные в книге, содержащей в себе первые опыты моих нравоучительных сочинений. И сии сочинения могут служить свидетельством тогдашнего расположения и занятия моих мыслей.
   Словом, ученые мои упражнения произвели то, что я вместо скуки начинал и тогда уже чувствовать всю приятность свободной и ни от кого не зависимой, непринужденной и спокойной деревенской жизни, и не скучал нимало ни временем, ни одиночеством своим.
   Единого мне только недоставало, а именно человека, с которым бы я мог говорить о книгах и о ученых делах, и которому бы я мог сообщать самые чувствования души моей и от него тем же самым пользоваться. Из всех моих немногих тогдашних соседей не находил я ни одного, который бы был к тому сколько-нибудь способен и с которым бы мог я с сей стороны делить свое время. Господин Ладыженский был хотя и добрый, любезный и такой мне сосед, с которым я не редко и с удовольствием видался, но будучи вовсе неученым, не мог он быть мне таким собеседником, какого мне недоставало и какого желала иметь вся внутренность души моей.
   Наконец, удовольствовано было некоторым образом и в том мое вожделение. В один день, и когда я всего меньше о том думал и помышлял, въезжает ко мне один гость на двор. Мы смотрим и не узнаем, кто б такой был это?... Но как обрадовался и удивился я, увидев вошедшего к себе самого того господина Писарева, с которым познакомился я еще в Кёнигсберге, -- с которым съехался и ехал несколько времени вместе во время езды своей в Петербург и с которым не одну, а многие минуты препроводили мы в таких разговорах, какие были для меня во всякое время наиприятнейшими из всех, и составляли истинную пищу душевную!
   -- "Ах, батюшка ты мой, Иван Тимофеевич!-- воскликнул я его узнав.-- Откуда это ты взялся? И как это тебя Бог ко мне принес?.."
   -- Откуда и взялся, а вот видишь здесь у тебя, мой друг,-- отвечал он мне, меня обнимая и целуя.-- То-то, держись друга, продолжал он мне говорить: не успел узнать и услышать только, что ты приехал в отставку и теперь живешь в своем доме, как на другой же день к тебе и поскакал, мой друг.
   -- "О, как ты меня обрадовал и одолжил тем,-- говорил я ему. -- Но скажи, пожалуй, где же ты живешь. И далече ли отсюда?"
   -- Очень не далеко,-- отвечал он мне,-- всего только верст за тридцать. Я сегодня же, позавтракав дома, к тебе поехал. И вот, видишь, как приехал еще рано.
   -- "О, как я этому рад!-- подхватил я, его сажая.-- И поэтому мы можем с тобою часто видеться; и ты наградишь мне собою то, чего недостает мне только в нынешней моей деревенской жизни. Пожалуюсь тебе, любезный друг, что хоть много соседей, но истинно не с кем и одного словца разумного промолвить. Но теперь, с тобою, мой друг, можем мы опять по прежнему говорить и провождать часы в удовольствии особливом".
   -- Те же вести и у нас,-- сказал он:-- меня самого наиболее то же протурило сюда. И мне столь усердно восхотелось возобновить наше прежнее дружество с тобою, что я покоя не имел покуда тебя не увидел.
   Я благодарил вновь за то моего любезного гостя и старался угостить его сколько мог лучше. Он пробыл у меня двое суток, и в сие время чего и чего не было у нас с ним говорено, и о чем и о чем не разсуждаемо? Господин Писарев не был хотя порядочно ничему учен, не знал хотя никаких языков, кроме своего природного, но, будучи охотник до чтения книг, начитан был всему и всему так много, что можно было с ним говорить, как с ученым, обо всем и обо всем, и между прочим о самых важнейших материях, относящихся до религии и нравоучения. Сии материи были для его еще и наиприятнейшими. А как они таковыми же были и мне, то и препровождали мы многие часы сряду, разговаривая о том с равным с обеих сторон удовольствием душевным.
   Вот обстоятельство, которое наиболее меня к сему человеку привязывало. Но и кроме сего был он мне и с другой стороны полезен: будучи гораздо меня старей и живучи более моего в большом свете и всю жизнь свою обращаясь между людьми, был он во всем, относящимся до светской жизни, несравненно меня сведущее. Самый тогдашний деревенский образ жизни всех дворян был ему короче и совершенно известен; а как мне всего того недоставало, то и мог он мне в сем случае быть наилучшим советником и наставником; и я не преминул воспользоваться сими его знаниями, взамен тому, как пользовался он моими философическими. Словом, мы взаимно помогали знаниями своими друг другу; но с тою только разностию, что он, будучи меня старее, во всем опытнее и хитрее, умел скоро вперить в меня к себе отменное и такое уважение, что я впал власно, как в некое повиновение ему и допустил его взять над собою верх и власно, как некое господствование.
   Всходствие чего, как между прочими разговорами, не однажды доходила у нас речь и до того, как мне лучше расположить свою жизнь в деревне, то не преминул он мне давать в том свои советы и наставления. И хотя также говорил, как и все прочие, что одному мне прожить никак будет не можно, а надобно мне будет не отменно жениться; однако, не советовал мне ни как сим важным делом спешить, но наперед гораздо осмотреться; да и ко всем невестам, которые мне от кого-нибудь предлагаемы будут, не вдруг и не слишком скоро привязываться, а стараться как можно более выигрывать время, для узнания свойств и характера каждой, дабы тем надежнее мог быть выбор и не так легко можно было ошибиться в оном.
   Я слушал все сии советы с таким вниманием, какого они были достойны, и не преминул рассказать ему о всех невестах, которые мне кой-кем были уже сказываемы; а он мне рассказал о тех, какие ему были известны. Но при разговаривании о каждой, качал он только головою; давая чрез то знать, что не почитает ее приличною дня меня и такою невестою, на которой бы можно было мне посвататься. В рассуждении каждой находил он что-нибудь, чем ее мог, либо опорочивать, либо сделать мне ее неприятною и не завистною.
   "Ты у нас",-- говорил он мне, "женишок теперь с именем, и такой, что как скоро узнают тебя короче все и о всех твоих качествах разнесется молва повсюду, то найдутся многие из девушек, которые не отрекутся за тебя выттить, и которых матери и отцы с радостию за тебя отдадут. Но для тебя-то не всякая годится, И потому-то нет нужды и спешить. О достатке я не говорю, продолжал он: -- достаток -- последнее дело, и с ним многих невест найтить можно; а нужно, чтоб был человек и чтоб тебе весь свой век не с скотиною жить, а чтоб и другая-то половина имела сколько-нибудь таких же склонностей и дарований, какие имеешь ты. Как, например, была бы охотница до наук, или любила б, по крайней мере, читать книги и чтоб было тебе с кем промолвить слово".
   Я одобрял все, им говоренное и положил следовать в сем пункте его совету, и просил помогать мне в том дружескими своими советами, -- что он и обещал мне свято.
   Препроводив двое суток у меня с отменным для обоих нас удовольствием, поехал он, наконец, домой, но взяв наперед клятвенное почти обещание с меня, чтоб приехать к нему, как скоро только мне возможно будет, -- что я не только обещал ему охотно, но и деиствительно сдержал свое слово, и чрез несколько дней к нему поехал.
   Я нашел его живущего в доме отца своего, который был старичок простенькой и ничего почти не значущий. Оба они были мне очень рады и старались угостить меня всеми образами. Третий жил с ними меньшой его брат, нынешний владелец сего имения; женщины же никакой у них тогда не было. Сам старик был давно уже вдов, а оба его сыновья еще холосты; дочери же, которую он одну только и имел, не было тогда дома. Находилась она у какой-то родственницы, в Смоленске, и приятель мой неведомо как тужил о том, что находилась она в отсутствии. И как о сей девушке не один, а много раз доводил он речь и стороною неведомо как расхваливал ее характер и охоту ее к читанию книг, а особливо важных и нравоучительных, то хотя он и не предлагал никогда ее мне в невесты, и как тогда, так и после, ни однажды и не заикался о том; однако, непомерные расхваливания его показались мне с самого начала как-то подозрительными. И я не однажды сам себе говорил: "уже не прочит ли он за меня сестры своей и не скрывается ли у него в уме какой замысл." А всходствие того, решился я и в рассуждении сестры его брат такие же предосторожности, какие советовал он мне принимать против других, и не допускать никак и его запутать меня в такие сети и тенета, из каких не можно б было мне после выдраться.
   Ночевав у него две ночи и препроводив также все сие время в приятных с ним разговорах, возвратился я домой, и занявшись опять прежними своими упражнениями, стал поджидать к себе меньшую свою сестру из Кашина. Поспешение приехать домой и разные другие обстоятельства не допустили меня заехать к ней, едучи из Пскова в деревню. Однако, из Москвы не преминул я ее о себе уведомить, и звал ее усильным образом, чтоб она приехала ко мне для свидания. А как не было на письмо мое никакого ответа, то и ласкался я надеждою увидеть скоро ее в родительском доме; однако, счет сей делан был без хозяина, как то означится ниже.
   Кроме сего не помню я ничего особливого, что б случилось со мной в течение всей осени, кроме того, что женил я младшего из бывших со мной в службе слуг и тогдашнего своего камердинера и лакея, Аврама. И как в доме не случилось тогда ни одной девки, которая б могла б быть ему невестою, то в удовольствие старика приказчика, отца его, купил я девку ему в одном соседственном дворянском доме и, по тогдашней дешевизне, только за десять рублей. А как был в доме у меня и другой жених, брат старшего моего слуги, Якова, то восхотелось сделать мне и ему удовольствие и женить таким же образом его брата на купленной в постороннем доме девке.
   Впрочем, по наступлении настоящей зимы начал я мало-помалу собираться ко вторичной своей езде в Москву. Причины, побуждающие меня к сей езде, были разные. Во-первых, хотелось мне пожить сколько-нибудь подолее в Москве и спознакомиться короче с прежними моими знакомцами и родными, которых в первую мою поездку я видел только вскользь и сдружиться с ними не имел и времени. Во-вторых, нужно было мне и пообмундироваться и запастись таким платьем, какого у меня недоставало.
   Далее думал я и том, не случится ли мне где-нибудь найти себе и невесту, с мыслями моими согласную: ибо, признаться надобно, что женитьба часто уже и самому мне приходила на мысль и возбуждала желание. Стечение в Москву со всех сторон в сию зиму дворянства, по случаю пребывания императрицы в оной, подавало к тому некоторую надежду; а к тому ж хотелось восприять участие и в разных увеселениях, о которых молва носилась, что в ту зиму в Москве будут. Наконец, и что всего важнее, хотелось мне из Москвы съездить и в Кашин, чтоб повидаться там с сестрою своею, которая уведомляла меня чрез письмо, что самой ей быть ко мне никак было не можно, и звала меня к себе для свидания.
   Но как к путешествию таковому потребны были деньги, а у меня от прежних оставалось уже очень мало, то не мог я в путешествие сие прежде отправиться, как дождавшись возвращения отправленного в Москву обоза с хлебом. Сей обоз был первый, который отправил я при себе на продажу. И хотя я всячески старался сделать его многочисленным, но денег привезли ко мне за него весьма-весьма умеренное количество: но чему и дивиться не можно, если рассудить о тогдашних низких ценах хлебу и другим нашим деревенским продуктам. Рожь не выкупалась тогда выше рубля четверть; а которая была хуже, за ту не более 90 и 80 копеек давали. Ячменя четверть продавалась только по 90, а овса по 80 копеек; самое пшено и пшеница покупалась только по 160, а крупу и горох по 150 копеек четверть; самое масло покупалось только по 180 копеек пуд. Не ужасная ли разница с нынешними ценами, и что тогда и на превеликом обозе получить было можно?.. Но зато и сахар продавался тогда не дороже 10 рублей пуд, а в сравнении с ним и все другие вещи также. Вот какая разница произошла в течение каких-нибудь 30 или 40 лет! Но и то правда, что мы тогда не имели еще бумажных денег и не розданы еще были толь многие миллионы оных взайму дворянству.
   Снабдив себя деньгами и собравшись в путь, отправился я в оный на другой день Рождества Христова. Но выезд в сей раз был мне очень неудачен. Не успел я проехать Серпухов, как занемог рвотою и жестоким поносом так сильно, что испужавшись, чтоб не слечь в дороге, велел я тотчас оборачивать назад оглобли и везти меня обратно в деревню; но, по счастию, болезнь моя была самая кратковременная, не продлилась более одних суток и не имела никаких дальнейших последствий: ибо, как произошла она единственно от того, что я, разговевшись на Рождество, неосторожно наелся свиного желудка и тем свой желудок испортил; но не успела рвота и понос желудок мой очистить, как вся болезнь и прошла благополучно сама собою, и я в скором времени так оправился, что мог смело отважиться опять в путь свой и приехал в Москву благополучно.
   Но как с сего времени наступил не только новый 1763-й год, но некоторым образом и новый период моей жизни, то и начну я описывать оный в письме будущем; а теперешнее тем кончу, сказав вам, что я есмь и прочая.
  

МОСКОВСКАЯ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ

ПИСЬМО 105-е

  
   Любезный приятель! Начиная теперь описывать вам новый и особый период жизни и происшествия, случившиеся со мной в течение 1763-го года, скажу вам, что период сей потому почитаю я некоторым образом особливым, что в оный спознакомился я сколько-нибудь с нашею приватною дворянскою светскою жизнию. Ибо до сего времени была вся жизнь моя более военная, находился я наиболее вне отечества своего, занимался мыслями своими более о книгах и ученых делах, а о светской жизни и обращении в оной имел всего меньше попечения; и потому относительно до оной был я почти совершенный еще невежда, и мне не только недоставало потребных к тому сведений и навыка, но было во мне много еще дикого, грубого и неболваненного, {Неотесанного; оболванить -- обтесать, придать желаемый вид.} -- так, что я в светском обращении, а особливо в нашем дворянском приватном роде жизни, был еще очень несовершенным и представлял собою фигуру, со многими недостатками сопряженную. И с сего только времени начал я с сей стороны сколько-нибудь и мало-помалу выправляться. Ибо, что касается до первых четырех месяцев, прожитых в деревне, то и сие время, препровожденное мною наиболее в уединении, не могло еще к тому много способствовать и преподало мне только случай узнать и приметить собственные мои в том и с сей стороны недостатки.
   Сим выправление своим обязан я сей первой моей московской жизни или паче тем четырем домам, с которыми наиболее я тогда ознакомился и в которых наиболее провождал свое время. Все они были мне родные и для меня очень благоприятные и дружественные. Но дабы преподать вам лучшее о том понятие, то расскажу об них подробнее.
   Первейшим и более всех соучастие в том имевшим домом, был дом преждеупоминаемого г. Павлова, шурина моего дяди. Как из всех родственников не имел я никого ближе сего родного брата покойного родителя моего и от него был искренно любим, то и хотелось ему, чтоб я, приехав в сей раз в Москву не на короткое время, а с тем, чтобы в оной несколько недель пожить, видался с ним как можно чаще; и для удобнейшего произведения сего в действо, стал квартирою поближе к их дому. Сперва хотелось было ему, чтоб я стал у них в самом том доме, где он тогда жил, на что и шурин его был согласен; но как дом сей был несколько тесноват и не нашлось в нем для меня особых покойцев, а к тому ж и самому мне не хотелось быть всякий час связанным и я лучше хотел жить где-нибудь на свободе, то, при помощи их, и приискана была мне шагов за сто от их дома изрядная квартирка в каменном доме одного из попов, принадлежащих к церкви Климента папы Римского, где я, но приезде своем, и расположился.
   Не успел я еще в оной разобраться и сколько-нибудь обострожиться, как и был уже от г. Павлова приглашен к нему к обеду. Весь дом сей, сделавшийся мне, уже при первом моем приезде в Москву, знакомым, обрадован был тогда моим приездом, и все хозяева оного принимали меня тогда, как бы близкого своего родного и оказывали мне наивозможнейшие ласки. Происходило сие отчасти от того, что они искренно любили моего дядю, а по нем и мне, как ближнему его родственнику, хотели оказать свое благоприятство. А наиболее и сам я подал им к тому повод: ибо я имел счастие как-то им и в прежнюю уже мою бытность у них в особливости понравиться. А в сей раз, не успел я у них несколько раз побывать, как и стали они принимать меня, как бы действительно своего ближнего родного и обходились со мною без всяких чинов, но дружелюбно, откровенно и так, что я всем обращением их со мною крайне был доволен.
   Благоприятство их ко мне было так велико, что они усильным образом просили меня почитать их за своих ближних родных и не только приезжать и приходить к ним всякий день, когда ни случится мне быть дома -- обедать и ужинать; но делить с ними и все прочее время, когда только я иметь буду к тому досуг и находиться дома.
   Предложение такое было мне, как холостому, одинокому, заезжему и никого еще в Москве почти незнающему человеку, весьма-весьма непротивно. И я охотно на то согласился, и тем паче, что дом сей был не из самых чиновных, и не такой, где б наблюдаем был во всем этикет и где б долженствовало быть во всегдашней принужденности. Ибо, что касается до самого старика хозяина, то был хотя человек богатой, но самой простой, скупой и дряхлый и никуда почти со двора не выезжавший, и относительно до меня очень ласковый, и меня, за тихое и скромное поведение, очень полюбивший.
   Но, напротив того, жена его была боярыня умная, расторопная, нарочито бойкая, знающая светское обращение и старающаяся жить так, как живут другие, с наблюдением, однако, во всем доброго хозяйства и благоустройства в доме. И как я имел счастие поведением и всеми поступками своими и ей понравиться и полюбиться, то обходилась и она со мною не только ласково и дружелюбно, но так, как бы действительно родная. И я выправлением всех своих несовершенств и недостатков весьма много обязан ее советам и обращению со мною. Что касается до моего дяди и тетки, то от них научиться и перенять мне было нечего; они сами были люди совсем не светские, а благодушные и простые, и я пользовался только их в себе ласкою и приязнию.
   Итак, сей-то дом был первым, в котором, бывая всякий почти день и провождая действительно все праздное время, спознакомился я сколько-нибудь с обращением светским. Ибо, как хозяева жили не совсем уединенно, а был к ним и довольный приезд всякого рода людей, то и имел я тут случай насмотреться, наслышаться и навыкнуть многому, к чему несколько поспешествовали и оба сыновья г. Павлова, бывшие уже взрослыми и воспитаны так, как требовала тогда светская жизнь и обращение. И как я всегда за правило себе поставлял прикраиваться во всех возможных случаях не только к старикам и степенным людям, но и к молодым и даже самым детям, то полюбили и они оба меня также, и обходились со мною искренно и дружелюбно. Словом, я был всем семейством г. Павлова и даже всеми приезжавшими к нему его родными и знакомыми очень доволен, и многие дни и часы с удовольствием особым препроводил в их доме.
   Другой дом, имевший также в поправлении моем великое соучастие, был того дяди моего, г. Арсеньева, о котором упоминал я вам уже прежде и которому я так много обязан был в моем малолетстве. Я езжал к нему так часто, как только мне можно было; и как дядя, так и тетка принимали меня всякий раз с обыкновенным их ко мне дружелюбием, ласкою и благоприятством. Как оба они жили тогда в большом свете и к ним также был довольный приезд, и редко случалось, чтоб я у них не находил кого посторонних, и во всем наблюдалось тут уже более чинов и этикета, то имел я случай насмотреться многому такому, чего не видал в доме г. Павлова, и занять {Позаимствовать.} также для себя кое-что, к поправлению недостатков моих служащего и был с сей стороны и сим домом обязан многим.
   Третий дом, в который я также в сию бытность мою в Москве часто езжал, был прежде уже отчасти упоминаемого родственника моего, господина Бакеева, по имени Василья Никитича. Он был внучатной брат, покойной моей матери и знаком и дружен очень с покойными моими родителями, и всегда благорасположен к нашему дому. Но мне, как-то до того времени, знаком он был только по одному слуху и по деланным кой-когда нам одолжениям; лично же его узнать никогда мне до сего времени еще неудавалось. А в сей раз, я за первый долг себе почел к нему съездить и, спознакомившись, поблагодарить его за все деланные им прежние к дому нашему одолжения.
   И как доволен я был, что сие сделал! Я нашел в нем такого родственника, какого только могла желать душа моя. Был он человек самый добрый, благоприятный, степенный, обхождения самого простого, милого, откровенного, нецеремониального и так меня обласкал, что я с первого нашего свидания искренно и столь много его полюбил, что с особливым удовольствием обещал исполнить то, чего ему и всему семейству его очень хотелось, а именно, чтоб я видался с ними и приезжал к ним как можно чаще.
   Сему дому обязан я был также чрезвычайно много, относительно до усовершенствования моего поведения. Люди они были хотя не богатые, но жили порядочно и в светском обращении были столь знающи, что весьма много занял я с сей стороны и в их доме.
   Но никто не имел в том столько соучастия, как его дочери. Он имел их двух, и обе они были девушки уже взрослые, обе умницы, прекрасные собою и столь ласкового, приятного обращения и таких хороших и благонравных характеров, что они очаровали меня своим поведением; и, обходясь со мною как с родственником своим без всех чинов и принуждения, ласками и благоприятством своим так меня к себе привязали, что дом их сделался мне наиприятнейшим из всех, и таким, в который я охотнее, нежели во все другие ездил, и несмотря на всю отдаленность их жилища от моей квартиры, бывал у них очень часто.
   Но к сему много побуждали меня и всегдашние просьбы и приглашения стариков, их родителей. Оба они в короткое время так меня полюбили, что обходились со мною как с самым ближним родным своим. В особливости же доволен я был ласкою старушки тетки, жены его. Она была не природная россиянка, а иностранка из каких-то азиатских пределов, но будучи в самом малолетстве воспитана при дворе еще императора Петра Великого, сделалась россиянкою, имела тихий, добродушный, ласковый и самый добрый характер, полюбила меня чрезвычайно и обходилась со мною не инако, как с родным сыном.
   Сих было у них два. Старший из них назывался Тихоном; был уже секретарем сенатским и женат, и жил от них особо и своим домом; а другой, Алексей, жил при них, и малый был добрый. Из дочерей же их звали, одну Татьяною, а другую Палагеею. И была между ими та разница, что хотя и обе они были и умны и хороши собою, но большая была блондинка и несколько простодушнее, а меньшая брюнетка и во всем превосходнее сестры своей, и была не только лицом очень хороша, и рост имела прекрасный и пропорциональный, и фигуру представляла собою во всем прелестную, -- но и жива, умна, приятна, ласкова и одарена всеми качествами, делающими девицу совершенною.
   Впрочем, как они были очень въезжи в дом к одной княгине Долгоруковой и были ею крайне любимы, и чрез самое то наиболее и навыкли светскому обращению, то чрез их познакомился и я с сим домом, -- которой был четвертый, имевший в поправлении моем великое соучастие и сделавшийся также чрез короткое время мне весьма приятным. Княгиня сия была им, так как и мне, но деревням соседка, а мне еще и сродни. Мать ее, которую родители мои называли своею теткою и имели к ней особое почтение, жила в том же сельце Калитине, где жил и помянутый дядя мой г. Бакеев, и в котором жили и все предки мои с матерней стороны; да и сама покойная мать моя родилась и воспитана была в оном, у деда своего Гаврилы Прокофьевича Бакеева.
   Почтенная и важная старушка сия, которую я сам еще запомню, видав ее в малолетстве, называлась Авдотьею Игнатьевною Пущиною, и было у ней всего только двое детей, сын и одна дочь. С сими детьми ее натура поступила не с одинакою благосклонностию, но сколько благоприятна была ее дочери, произведя ее превеликою красавицею и сделав чрез самое то ее потом счастливою, столько, напротив того, немилосерда была к ее сыну, произведя его дурным и неуклюжим. К вящему несчастию, случилось еще ему самому себя особливым и нечаянным образом и застрелить.
   Некогда, будучи уже в совершенном возрасте и находясь в службе, приехал он в отпуск повидаться с помянутою матерью своею, и находясь у ней в Калитине увидел однажды из окна сидящих на дворе ворон. Вдруг, приди ему охота застрелить оных. Он схватывает ружье, о котором знал, что было оно заряжено дробью, выбегает на крыльцо, прицеливается, спускает курок, но ружье обсекается. Он досадует, хочет поправить кремень -- не находит на полке пороху, удивляется и заключает, что он в мнении своем обманулся, и что ружье было, либо не заряжено, либо кем выстрелено. Чтоб удостовериться в том, схватывает он за дуло, подносит его ко рту и, всунув в рот, в него дует. Но в самый сей несчастный момент ружье разряжается, выстреливает ему в рот и он падает мертв на том же месте с расковерканною головою.
   Легко можно заключить, каков тяжел был сей удар несчастной старухе, его матери, любившей его чрезвычайно и имевшей в нем одного по себе наследника! Ибо, что касается до помянутой ее дочери, то была она уже замужем. Некто из фамилии господ Дохторовых, человек хотя пожилой, но очень богатый, пленясь красотою ее, на ней женился и она имела от него уже сына. И как старуха, почитая ее уже пристроенною к месту удачно, то и имела всю надежду на помянутого сына. Она не могла никак перенесть несчастной его кончины, и не в продолжительном времени и сама последовала за ним в гроб, и помянутая дочь сделалась всему имению ее наследницею.
   Но и сия недолго после ее жила с своим мужем: смерть похитила его у ней.
   И как она осталась после его еще очень молодою и была еще во всем блеске красоты своей, то, как для красоты, так и великого достатка и женился на ней один из наших князей Долгоруковых, по имени Иван Алексеевич. И с ним-то жила она тогда в Москве, в пышном и огромном каменном своем доме и воспитывала при себе помянутого сына своего, бывшего тогда уже мальчиком лет пятнадцати, и столь же прекрасного, какова была сама она и француз учитель обучал его наукам.
   В сей-то дом были помянутые родственницы мои въезжи. И как княгиня была и им сродни, как и мне, и любила их чрезвычайно, то не только бывали они у ней очень часто, но иногда и живали по нескольку недель у ней. И поелику дом сей принадлежал к домам довольно уже знатным и обращение в оном было всегда многолюдное и большого света, то от самого того и научились они всему светскому обхождению так, что по незнанию можно б было их почесть воспитанными в домах знатных.
   Не успели они со мною познакомиться, как непреминули они пересказать обо мне и помянутой своей знакомке и родственнице и насказали ей столь много обо мне хорошего, что княгине нетерпеливо захотелось и самой спознакомиться со мною. Она помнила еще мою мать и всю ту дружбу и приязнь, какою пользовалась она от ее матери; а видая и самого меня еще ребенком, не только не отрекалась тогда от родства со мною, но и хотела усердно меня видеть.
   Мне тотчас было сие пересказано. И как она поручила помянутым родственницам моим звать и привесть меня к себе, то и должен я был на другой же день к ней ехать с ними и их родными. Княгиня приняла меня с такою ласкою и благоприятством, какого я мог только ожидать от самой ближней родственницы. И как имела она характер самый добрый и изящный, и была не только умна, но и весьма тихого и хорошего нрава и поведения самого честного и порядочного; а при том, в обхождении с людьми была негорделива, а очень ласкова и дружелюбна,-- то всем тем она так меня очаровала, что я с первого свидания возымел к ней и ее мужу искреннюю любовь и почтение, и весьма охотно согласился выполнять ее желание и приезжать к ним чаще, и был столь счастлив, что в короткое время и они меня так полюбили, что не хотели почти со мною расстаться.
   Сим-то четырем домам обязан я всем исправлении нравственного своего, или паче житейского характера, и в сии-то четыре дома езжал я наиболее в сию бытность мою в Москве. И как мне иных дел в Москве было мало, кроме исправления некоторых покупок, кои я в первые дни тотчас же и исправил, на квартире же своей сидеть одному было уже слишком скучно; то и употреблял я все почти свое время на сии разъезды; и проходил редкий день, чтоб я в котором-нибудь из сих домов не был, и либо обедал, либо ужинал. И как везде я был принимаем хорошо, везде мне были рады, везде меня ласкали и мне благоприятствовали, то могу сказать, что все время тогдашнего пребывания моего в Москве протекло для меня так весело, что я и не видал, как миновало уже несколько недель с моего приезда.
   Нельзя изобразить, сколь многому насмотрелся я, бывая во всех упомянутых мною домах, и какое множество получил новых для себя понятий! Всегдашнее обращение с людьми есть лучший для нас наставник и учитель. И как-то уже всем нам свойственно то, что от всякого рода сожития и обращения с людьми всегда что-нибудь и само собою и без всякого умышленного перенимания прилипает, то кольми паче {Кольми паче, коли -- тем более, особенно.} прилипало тогда ко мне все то, что я видел и слышал в домах сих хорошего, когда о том я и сам еще старался и не упускал замечать в мыслях своих всякую всячину.
   Впрочем, не помню я, чтоб в сию бытность мою в Москве произошло со мною что-нибудь особливое, кроме немногого нижеследующего.
   Первое было то, что и тут, везде, где ни бывал я у моих родственников и знакомцев, твердили мне все то же, что говорено мне было уже в деревне от моих соседей и знакомцев, а именно, что мне надобно жениться и помышлять уже и о сыскании себе невесты. Напоминания таковые слышал я везде и везде и слышал многажды. И хотя я нимало того не отвергал, но паче и сам охотно со мнением их соглашался, и нередко всем им говаривал:
   -- За чем дело стало? Жениться, так жениться; а сыщите только невесту.
   Но как просьбы о том никогда почти не были прямо серьезные, а наиболее смехом, и никому еще не хотелось входить в сватовство, а все наболее отзывались тем, чтоб я сам наперед приискал себе по мыслям своим невесту, то и не доходило еще никогда до настоящего сватовства. Один только дядя мой, Матвей Петрович, и любезный мой сосед, Александр Иванович Ладыженской, который также в сие время был в Москве, и с коим мне случилось увидеться, поступили несколько далее.
   Первый, по любви своей ко мне, настоял всех больше на то, чтоб я искал себе невесты и женился скорее. Не проходило почти ни одного дня, в который бы не возобновлял он вновь со мною о том разговора и чтоб не спрашивал меня: не случилось ли мне где-нибудь заприметить девушки такой, которая бы мне годилась в невесты? Но как я всегда сказывал ему, что -- нет, как то и действительно было, то всякий раз и сожалел он вновь, что не было тогда в Москве одной девушки, бывшей у него на примете, и такой, которая, по мнению его, могла б годиться мне в невесты, а именно госпожи Палициной,-- и самой той, которая была после за г. Хрущовым, Федором Яовлевичем.
   О сей девушке упоминал он мне еще в самую первую мою в Москве бытность и, приписывая ей многие похвалы, не сомневался почти в том, что ее за меня отдадут, как скоро я посватаюсь. А и в сей раз не проходило почти дня, в который бы он ее не напоминал и мне не расхваливал. Но я не знаю, что-то особое и непостижимое меня так от невесты сей удаляло, что я с самого начала не хотел нимало прилепляться к ней своими мыслями; а после, всякий раз, даже и слышать не хотел о ее имени, хотя я ее никогда не видал, и какова она, о том ни малейшего понятия не имел. Может быть, происходило от того, что невеста сия казалась мне слишком против меня недостаточна: ибо дядя мой с самого начала от меня того не таил, что за нею не более пятидесяти душ; а сие количество, по свойственному желанию всем женихам -- жениться на богатых невестах, казалось мне уж слишком мало.
   Я хотя и не искал себе слишком богатой невесты, каковую б получить за себя и не надеялся, но на слишком бедной жениться мне также не хотелось; а особливо потому, что и собственный мой достаток был не слишком велик, а весьма-весьма незнаменит. Почему и твердил я всегда, что хорошо бы, когда мой был обед, а женин ужин. Всходствие чего и не спешил прилепляться слишком скоро к небогатым невестам, но ожидал от времени -- не случится ли богатее и лучше. А потому из сего предложения дяди моего ничего и не вышло; и сколько он мне об ней, как тогда, так и после того не твердил, но я не только свататься, но и видеть ее, -- и тем паче не соглашался, что не почитал дядю своего способным судить о качествах невесты, а особливо, когда и самому ему она не была коротко знакома.
   Что ж касается до помянутого соседа моего, господина Ладыженского, то сему, также по любви своей ко мне, вздумалось мне предложить: не хочу ли я видеть одних знакомых ему и тогда в Москве находившихся девушек и не понравится ли мне какая-нибудь из них, в котором случае мог бы он охотно взять на себя комиссию и за меня посватать.
   -- А ежели не придет ни одна по мыслям, -- говорил он -- то так тому и быть: мы и не начнем никакого дела.
   -- Очень хорошо, -- сказал я, -- посмотреть не диковинка, но только без всякого наперед сватания. Но как же это можно? И кто они таковы? И как богаты? Это мне также наперед знать надобно.
   -- Это и дело, -- отвечал он. -- И все это я тебе, сосед мой дорогой, и расскажу. Видеть можем мы их в собственном их доме; сядем-таки в санки с тобою вместе и поедем прямо к ним в дом. Мне они знакомы и несколько сродни: отец их доводится мне дядя, а они сестры. Однако не подумай, чтоб я тут мог иметь какое пристрастие; этого ты от меня не опасайся, и для меня все равно: полюбится ли тебе из них какая, или нет. А чтобы лучше можно было тебе их рассмотреть, то поедем так, чтоб нам можно было их застать врасплох и нимало не предуведомляя о нашем приезде. Я скажу, что я вместе с тобою ездил в город, и как давно с ним не видался, то вздумал к ним заехать и уговорил тебя сделать мне компанию.
   -- Очень хорошо, -- сказал я, -- и это всего лучше. Удастся -- квас, а не удастся -- кислые щи!
   -- Ну, ладно! -- подхватил он. -- А на другой твой вопрос -- кто они таковы, скажу тебе, что они Кушелевы. Что ж касается до того, сколь они богаты, о том не могу сказать тебе в точности; и сколько отец приданого даст -- не знаю. А то только скажу, что и сам он не слишком богат, и многого дать ему за ними не можно. К тому ж, есть у него еще и сын. Однако об этом в точности узнать можно после; а наперед посмотреть только: ежели и не полюбится ни одна, то и начинать нечего.
   -- Хорошо, -- сказал я, -- изволь, поедем.
   Мы, не отлагая сего дела вдаль, и произвели оное в действо, и в дом господина Кушелева ездили. И один вид уже сего дома не обещал мне ничего хорошего. Был он самый старинный, низенький и обветшалый. Нас провели через закоптевшую от древности залу, в гостиную, которая была еще того темнее и имела приборы наипростейшие в свете. Тут кашли мы самого хозяина, лежащего в расслаблении в одном углу, подле дверей самых. Он был рад нашему приезду и посадил нас подле себя.
   Между тем, покуда мы с ним говорили и он меня кой о чем расспрашивал, искал я с любопытством девиц, дочерей его, и за темнотою комнаты и самых почти сумерок, насилу усмотрел их, сидящих всех рядышком в черном платье, подле противоположной стены и в нарочитом от нас отдалении.
   Я напрягал сколько мог зрение мое для точнейшего их рассматривания; но не находил ни в одной того, чего искал. Все они казались мне девушками изрядными; но ни одна не была по моим мыслям и таковою, чтоб могла сколько-нибудь привлечь на себя особенное внимание. В самой лучшенькой из них не только не находил я ничего для себя прелестного, но было в ней что-то такое особливое, что меня от нее власно как отторгало. А как сверх того, в доме сем наблюдались такие чины и во всем приметна была превеликая и такая принужденность, что я не слыхал ни единого слова, выговоренного девушками сими, то все сии обстоятельствы, а вкупе и небогатое состояние самого дома, так мне не полюбилось, что я захотел уже из оного скорее вырваться. И потому, мигнув товарищу своему, побудил его поспешить окончанием нашего визита и своим отъездом.
   Не успели мы выехать за вороты, как спросил меня мой товарищ о том, каковы показались мне девушки?
   -- Что, братец, -- сказал я, -- девушки изрядные; но что-то ни одна из них не пришла мне как-то по мыслям. Но в образе и самой лучшенькой из них, которую ты называл Анною Ивановною, находил я что-то особливое, и такое, что вселяло в меня некоторое от нее и непреоборимое отвращение. И по всему видимому вряд ли ей быть когда-нибудь моей невестою: и судьба видно ее не мне, а кому-нибудь другому назначила.
   -- Это я отчасти и сам в тебе заприметил, -- сказал мне мой товарищ. -- А как в то время, когда ты выходил вон, я успел с дядею словца два и о тебе и о приданом перемолвить, то узнал, что хотя ты ему полюбился очень-очень и он охотно бы хотел иметь тебя своим зятем; но приданое-то за ними так мало, что я ажно ужаснулся и тужил уже о том, что и привозил тебя сюда. А теперь, благо и тебе они не понравились, так и Бог с ними, и мы дело сие и оставим.
   Сим образом кончилось тогда сие происшествие и начальное мое, так сказать, полусватанье и неудачное свидание с невестами. Я выложил их тотчас из головы, и тем паче, что не находил в них и сотой доли тех приятностей и совершенств, какие видел я почти ежедневно в родственницах моих Бакеевых, а особливо в меньшой, и каковые хотелось мне охотно найтить в своей невесте.
   Дело сие так тогда и осталось; но после, как случилось нам с помянутою Анною Ивановною, бывшею потом замужем за г. Сухотиным, жить несколько лет вместе в одном городе и ежедневно почти видеться и быть очень знакомыми, то увидел тогда я, что сама судьба и невидимое попечение обо мне божеского Промысла похотело спасти меня от сей женщины. Была она весьма странного и такого характера, что муж мукою с нею мучился и наконец, едва было не лишился от ней самой жизни.
   Будучи подвержена слишком той слабости, что любила втайне испивать, дошла она однажды даже до того, что отравила было мужа своего ядом, и он с нуждою отлечился от действия оного. Все они ныне уж покойники; и как муж ее был мне добрым приятелем и любил меня чистосердечно, то не могу и поныне вспомнить его без сожаления и не пожелать праху его мира и спокойствия.
   Другое происшествие, случившееся тогда со мною, было хотя самое бездельное, но странностию и редкостию своею особливого примечания достойное. Состояло оно ни в чем ином, как в виденномъ только мною одном сновидении; но сновидении таком, которого я во всю мою жизнь не мог позабыть, и которое по смерть не забуду. Словом, оно было такое, что я со всею своею философиею, и при всех своих обширных психологических сведениях о силах и действиях души нашей, не мог никак добраться до того, как могло оно произойтить и сделаться в душе моей. Было оно следующее:
   Некогда, и как теперь помню в ночь под воскресенье, приснилось мне, будто я в санях своих, в каких я тогда езжал, еду по Москве и, переехав Каменной мост в самом том месте, где с улицы сей поворачивают на Пречистенку, встречаюсь вдруг с другими санями, везомыми двумя серыми добрыми лошадьми и покрытыми зеленою медвежьею полстью, и в санях сих вижу сидящего старинного своего однополчанина и друга, Алексея Дмитриевича Вельяминова, а на запятках за ним стоящего слугу его, Илюшку,-- который тогда, как мы с ним живали и едали вместе, обоим нам служил и был нашим общим камердинером и официантом. И что будто я, обрадовавшись увидев сего моего друга, которого я уже несколько лет и с самого того времени не видал, как с ним в Кёнигсберге расстался и он пошел с волком в поход,-- вдруг его останавливаю, с ним здоровкаюсь, расспрашиваю у него, где он ныне находится? и что будто он мне сказывает, что он находится уже давно в отставке и живет ныне в Чернской своей деревне. А таким же образом и я ему рассказывал о себе.
   Мечта сия так глубоко впечатлелась в мою память, что, проснувшись поутру, не позабыл я ни одной черты оной, и подивился еще тому,-- как это вздумалось в душе моей проснуться мыслям о Вельяминове, о котором я года три и не помышлял ни однажды? Но посмеявшись тому и сочтя все сие сновидение пустым и ничего не значущим, так это все и оставил.
   Но вообразите себе, не чудо ли сущее вышло из сей мнимой безделицы и не самое ли странное и удивительное было дело, когда власно как нарочно случилось так, что мне в самый тот же еще день надобно было за Москву-реку к дяде моему, г. Арсеньеву, обедать и переезжать Москву-реку по Каменному мосту,-- следовательно действительно ехать по самому тому месту, которое видел я за несколько до того часов в сновидении,-- и подумайте, сколь удивление мое было чрезвычайно, когда я, доехав до помянутого поворота на Пречистенку, в самом том месте, действительно встретился с санями, запряженными парою добрых серых лошадей, покрытыми зеленою медвежьею полстью, и увидел в них едущего друга моего Алексея Дмитриевича и позади его слугу его Илюшку, стоящего на запятках?!. Видение сие так меня поразило, что я обомлел почти от удивления, и боясь, чтоб г. Вельяминов от меня не уехал, закричал во все горло: "стой! стой! стой!", и бросился сам из саней обнимать сего милого и любезного своего друга. Он не менее моего обрадовался, меня увидев, но не менее моего и удивился, когда я спешил рассказать ему всю чудесность своего сновидения и то, что я, за несколько часов, его и с Илюшкою его, и точно на самом этом месте видел, с ним говорил, и что он мне рассказывал, что находится ныне в отставке и живет в своей Чернской деревне.
   -- "Это действительно так,-- воскликнул, он еще более удивившись: я подлинно ныне в отставке и живу в Чернской своей деревне, и оттуда только вчера сюда ненадолго приехал".
   Мы простояли тогда более получаса на сем месте: расспрашивали обо всем друг друга и не могли сновидению моему надивиться довольно. Оно и в самом деле было удивительно; и всю редкость и необычайность оного составляло собственно то, что я видел в самой точности такое происшествие, которого еще не было и кое долженствовало еще чрез несколько часов произойтить на свете! Словом, я не понимаю, как это сделалось и не позабуду сего сна по гроб мой, а всегда стану ему удивляться, равно как и другому на него похожему, виденному мною в бытность мою уже в Богородицке.
   Сие было второе происшествие; а третье было всех маловажнее и более смешное, нежели достопамятное. Состояло оно в том, что хозяин того дома, где я стоял квартирою, чуть было однажды не задушил нас дымом. "Как это?" спросите вы, удивившись. А вот каким образом.
   Я вам сказывал, что дом, в котором мне наняли квартиру, был поповский и принадлежал одному из попов Климентовой церкви. Теперь скажу, что квартирка сия была изрядная: я имел внизу две чистенькие и светлые комнаты, с кафленою голанскою печью; а сам хозяин удалился жить в находящуюся на чердаке и прямо над моим покойцем комнату. И как он был человек старый, а притом вдовый и одинокий, то для его было сей горенки и довольно.
   Квартиркою сею был бы я и доволен совершенно, если б только хозяин мой не наводил мне иногда беспокойства.
   Имея привычку выпивать иногда излишнюю рюмку вина и при таких случаях напиваться до беспамятства, делывался он тогда, власно как сумасшедшим: бродил по всему дому и по всем комнатам и углам оных, шумел, бурлил, кричал и проказничал. Но что всего хуже, то никому уже не можно было тогда с ним сладить. Но я всего того не знал и не ведал, ибо как случалось сие более в мое отсутствие и я, при возвращении на квартиру, находил его уже затворившимся в своей горенке и спящим, то и не было мне до него ни малейшей нужды.
   Но вообразите, как удивился я, когда, заехав однажды после обеда для взятья некаких вещей на свою квартиру, вдруг услышал я в самой комнате моей превеликий крик и стук. Я не понимал, чтоб сие значило и спешил растворить дверь. Но как удивился я еще более, когда увидел тут превысокого мужичину, с большою рыжею бородою, с растрепанными и с склокоченными волосьями, в засаленном и неподпоясанном китайчатом полукафтане, босиком и в одних только туфлях, в безобразнейшем виде, с превеликим вскрикиванием и крепким топанием ногою об пол, приступающего к нарисованной на стене углем вороне, торкающего в нее пальцем, и с таким рвением и криком с нею разговаривающего, что он никак не видел и не слышал, что ему кто ни говорил, и никого не слушая и толкая всех от себя, продолжал только свое дело, как сумасшедший! Удивился и захохотал я, все сие увидев; а особливо потому, что ворону сию догадало меня самого, накануне самого того дня, тут нарисовать. Людям моим каким-то образом случилось захватить в сенях и поймать живую ворону. Они принесли ее ко мне, а мне что-то пришла мысль, схватив уголь и кусок мела, срисовать с нее точный портрет на белой стене моей комнаты. Сию-то ворону случилось тогда нечаянно и в первый еще раз увидеть его преподобию, будучи пьяный, и как рисунок сей имел счастие ему крайне понравиться, то, по самому тому и занимался он с нею разговорами. И люди мои, смеючись, говорили мне, что я вороною своею с ума свел и до того довел нашего хозяина, что они не знают, что с ним и делать. Сколько ни звали, ни уговаривали и ни убеждали его, чтоб он вон вышел, но никак нейдет; и не остается другого средства, как волочь его разве силою.
   -- Да, зачем дело стало? сказал я: таки с божьею помощию, возьмите его под руки и отведите-ка силою в его горенку и там заприте.
   Это они тотчас и сделали; и поп мой не только за то не сердился, но проспавшись и пришед по утру ко мне, благодарил меня еще за то, что я его, дурака, велел силою вывесть.
   -- "А все вот эта ваша проклятая ворона тому причиною, говорил он. Ну, нечего говорить, умеешь рисовать, барин!... Таки как живая, окаянная!.. Что ты изволишь!.. Нет, нет, барин! воля твоя и как ты хочешь, а меня ты одолжи и напиши такую же и мне в моей горенке, чтоб я мог ею всегда любоваться и тебя вспоминать."
   -- Изволь, изволь! говорил я; если она тебе так полюбилась, то для чего не нарисовать. Для меня это безделка.
   Хозяин мой не успел сего услышать, как и приступил ко мне с неотступною просьбою, чтобы я ему в тот же час это одолжение сделал. И я принужден был иттить тогда же к нему наверх и лезть по темной и безпокойной лесенке.
   -- Ну, где ж тебе ее нарисовать? спросил я, вошед в первый еще раз в его изрядную горенку.
   -- "Вот здесь, здесь, батюшка", говорил он, указывая мне белое место на стене, подле печки в уголку.
   -- Хорошо, сказал я. И, взяв уголь и мел, тотчас и намахал ему такую ж ворону. Поп мой вспрыгался почти от радости, и выхваляя искусство мое до небес, приносил мне тысячу благодарений. А я рад был, что доставил ему вороною своею упражнение в его горенке, и ему не было уже нужды ходить в мою для разговаривания с оною; но он там уже с нею бурлил и покрикивал сколько ему хотелось.
   Но в один раз весьма дурно заплатил было он мне за мой труд и рисунок. Пропив где-то всю ночь, пришел он домой уже поутру, и в самое то время, как топили уже печи, и пришед в свою горенку наверху, начал, по обыкновению своему, бурлить, кричать и шуметь; а чтоб никто ему в том не мешал, то заперся еще на крючок в оной. И тогда, при обыкновенном его с вороною и таким же образом, с криком и топаньем разговаривании, померещилось ему, что она от него в трубу печную улететь хочет. "А! кричал он: ты улететь и от меня брызнуть хочешь?!. Но нет, нет, нет! "Это не удастся тебе. Я и поприпру тебя, "госпожа моя". Сказав сие, бросился он к печи, и подхватя вьюшечную крышку, хлоп-таки на вьюшку и затворил потом дверцы, нимало не разбирая и не подумав, что вьюшка сия была от самой той печи внизу, где я жил и которая тогда только-что растопилась в развал. "Ну, на! полетай теперь!" кричал он, и стал, шагая, приступать к ней и ее пальцем торкать.
   Между тем, мы, ничего того не зная, находились себе внизу и я только что стал одеваться. Но вообразите себе, как должны были мы все перетревожиться и перепугаться, как вдруг, и в одну почти минуту вся комната моя наполнилась дымом и зноем!.. "Батюшки мои! Что это такое? закричал я, вскочив без памяти с места. Уже не загорелось ли где и не пожар ли?" Вмиг, бросились мы тогда в ту комнату, из которой валил к нам дым и из которой печь ваша топилась. И как же изумились, увидев густой дым, валящий из устья печи! -- Ахти, свод, свод, конечно, обвалился в печи! кричал!. я. Экое горе. Что делать?..
   -- "Нет, нет, сударь! подхватила топившая печь и прибежавшая также к нам работница попова.-- А это батька там, конечно, напроказничал пьяный и закрыл вьюшку. Я слышала, что он там покрикивал с своею вороною".
   Она побежала тогда вверх открывать скорее вьюшку. Но -- хвать! двери на крюку заперты и не отворяются! Она кричать попу, она просить, чтоб отпер двери: поп не слушает и шагает только по горнице и продолжает свое дело: кричит и харабриться над своею вороною.
   "Батюшка, кричит ему работница: либо нас пусти, либо сам скорей открой вьюшку; ты задушил нас всех дымом".
   -- "Да, как бы не так!" кричал в ответ ей наш хозяин: "чтоб проклятая-то улетела?.. Нет, нет! А посиди-ка ты вот здесь, моя государыня!" -- И торк ее опять пальцем!
   Что было тогда работнице делать? Она принуждена была бежать вниз и звать людей моих, чтоб помогли ей силою растворить двери. И поп наш не прежде растворил двери, как увидев, что они с топором уже ломать ее начали. Ибо, как между тем, обе мои комнаты наполнились столько дымом и чадом, что не можно было в них никоим образом быть, и я принужден был выбежать на двор и стоять на прежестоком морозе, то другого и не оставалось, как приступить к насилию.
   Сим кончилось тогда сие смешное происшествие. Я раздосадован был за то неведомо как на попа. Но как он, проспавшись и сделавшись прямо жалким человеком, валялся у меня почти у ног, прося уничиженнейшим образом простить ему сию проказу, то скоро отпустил я ему вину его, и тем паче, что, будучи непьяным, был он старик очень добрый и умный.
   Сим кончу я сие вышедшее уже из границ своих письмо мое и, предоставив о прочем рассказание в письмах будущих, скажу, что я есмь ваш, и прочая.
  

ЕЗДА В КАШИН И МАСКАРАД

ПИСЬМО 106-е

  
   Любезный приятель! Приступая к продолжению моей повести, скажу вам, что как ни весело мне было тогда жить в Москве и как скоро ни протекло время, но я, при всех своих разъездах, не забывал никак того, что мне надлежало еще съездить в Кашинский уезд и повидаться с больною сестрою моею. Миновало уже более двенадцати лет, как я ее не видал. Ибо, с того времени, как она приезжала с мужем своим к нам в деревню, не случилось мне ее уже ни однажды видеть. И как хотелось мне съездить к ней до наступления еще масляницы, а к сей возвратиться в Москву, дабы видеть приуготовляемый тогда славный уличный маскарад, то и не стал я в сей раз в Москве заживаться; но распрощавшись на время с знакомцами и родными своими, отправился в свой путь.
   Все они взяли с меня обещание возвратиться неотменно к маслянице в Москву. Но никто так сильно не настоял на то, как помянутые родственницы мои, госпожи Вакеевы. И как с ними последними я после всех распрощался и заезжая к ним по дороге, от них из дома уже в путь свой отправился, то не выходили они у меня из мыслей во всю почти дорогу. Ласки их, приятное со мною обхождение и все часы с особливым удовольствием у них и с ними провожденные, воспоминались мне ежечасно; и дом сей сделался мне так мил, что я его не мог никак забыть. Всего же чаще воспоминалась мне меньшая из сих девушек. Чем более я ее видал и чем короче я с ними познакомливался, тем умнее, прекраснее и совершеннее во всем она мне казалась: так что я, смотря на нее и любуясь ее красотою, сам себе не однажды в мыслях говорил:
   "Вот, когда бы такую-то Бог послал мне невесту. Не желал бы я иметь лучшей. Ни в чем-то не нахожу я в ней ни малейшего несовершенства и недостатка! Какой ум!... Какая острота и проницательность! Какое сведение обо всем! Как ласкова, скромна и приятна в обхождении и как прекрасна собою! Какая нежность и белизна тела, какой румянец, какие это глаза, какие взоры, какая воровская улыбка и какие прелести во всем!... Нельзя, кажется, быть совершеннее. Не расстался бы истинно с нею и с таковою, если б случилось где отыскать ей подобную... И куда как жаль, что сама она мне родня, а притом не старшая, а меньшая дочь у отца. Если б не то, не то-то подумав, не погнался бы я и за достатком и ни и зачем иным; а решился бы посвататься на ней и не уступил никому другому такой милой и предорогой девушки!"
   Сим и подобным сему образом не один раз я сам с собою говорил и рассуждал во глубине моего сердца. И как образ ее мечтался мне и во всю почти дорогу, а особливо в первые дни, то такие же мысли возобновлялися в душе моей и во время путешествия моего,-- и так часто, что я даже начинал тому уже и дивиться, и сам себе смеючись, говорил:
   "Господи! что это такое?.. Только и мыслей что об ней; только она, да "она!.. Уж даровое ли, право, это?... Уж не влюбился ли я в ее? И не любовь ли уже это шутить надо мною изволит?.. Чего доброго: прелестям таким немудрено хоть кого заразить!.. Однако, я... я... я покорно благодарствую! Мне сего бы очень не хотелось. Пропади она, эта любовь и со всеми ее сладостьми! Мне как можно надобно от нее остерегаться. Заразит, проклятая, так и сам себе не рад будешь".
   Не успел я сим образом сам о себе усумниться и восприять некоторое подозрение, как при помышлении дорогою на досуге час от часу более о том, пришла мне на мысль вся прежняя моя философия и все правила ее, которым положил я следовать во все течение жизни моей. Я вспоминал все, что предписуется ею в таких случаях, и положил с того же часа начать преоборать страсть сию, употребляя к тому все предписуемые ею средства. И как главнейшим средством почиталось то, чтоб не давать мыслям о том возобновляться часто, но чтоб оные прогонять и пробудившияся тотчас засыплять опять, то и практиковался я в том во всю дорогу, и имел в том, как казалось, и успех довольно хороший: так, что, при окончании путешествия сего, чувствовал я себя уже гораздо спокойнейшим, нежели при начале.
   Впрочем, кратковременное путешествие сие кончил я благополучно, и не произошло со мною в езду сию ничего особливого. Я нашел сестру свою одну, с детьми ее, дома; ибо зятя моего не было тогда еще дома: он продолжал еще свою военную службу и его только что начинали ждать в отставку.
   Не могу изобразить, как много обрадована была сестра моя моим приездом. Она позабыла почти всю болезнь свою и казалась выздоровевшею совершенно. Не видав меня никогда еще в совершенном возрасте и расставшись в последний раз со мною за 12 лет пред тем, когда я был почти еще ребенком, не могла она в сей раз довольно насмотреться на меня. Все ее дети облипли вокруг меня и старались друг друга превзойтить своими ко мне ласками. Их было у ней тогда четверо: три дочери и один сын. Я старших двух только видел, но видел тогда, как были они еще в колыбели; а третья дочь и сын родились уже после: следовательно, все они были мне еще незнакомы. Девочки были все уже на возрасте, а мальчик еще ребенком и учился тогда только что ходить.
   Что касается до самой сестры моей, то в те 12 лет, в которые я ее не видал, она так много переменилась и так пред прежним похудела, что я с трудом бы ее и узнать мог, если б случилось мне увидеть ее где-нибудь в незнакомом доме. Тогдашняя ее болезнь была хотя не слеглая, однако такая, что мне дозволяла ей почти выезжать со двора, а иногда даже сходить с постели. Страдала она сперва долго жестокою зубною болезнию. Но сия болезнь произвела потом другую во рту и в деснах, казавшеюся сперва совсем не опасною, но после сделавшаяся для ее самою бедственною и лишившею ее даже самой жизни. Но тогда не было нимало и похожего на то, а все почитали ее ничего незначущею.
   Я пробыл тогда у сей сестры своей не более недели, и за беспрерывными к себе ласками и не видал, как протекло сие время. Она старалась угостить меня как можно лучше и выискивала все, что только можно было к сделанию мне дней сих веселейшими. Она дала знать всем своим соседям о моем приезде, и все они перебывали у нас и напрерыв друг пред другом изъявлять также мне свои ласки. А к иным и таким, которым самим у нас быть было не можно, ездили сами мы с сестрою.
   Ей хотелось неведомо как, чтоб все они меня узнали и получили обо мне такое же выгодное и хорошее мнение, какое имела обо мне сама она, и более для того, чтоб слух обо мне распространился в тамошних окрестностях и мог бы помочь мне, в случае, если б вздумалось мне -- так как ей весьма хотелось -- в тамошних местах жениться. Она и непреминула заговаривать мне о том не один раз; но я отделывался и от нее тем же, чем от других, то есть, чтоб сыскала она мне невесту. Она и бралась мне сыскать, если б я только согласился пожить у ней подолее. Но как самого сего мне сделать было невозможно, то краткость времени не дозволила ей учинить тому и начало. А потому сие при одних словах о том тогда и осталось.
   Из посторонних домов, в которые нам тогда ездить случалось, памятны мне наиболее три дома. Первый был, наипочтеннейший во всем тамошнем околотке, старика господина Баклановскаго, по имени Константина Ивановича. Сей умный и сединами украшенный муж, доводился как-то сродни моему зятю, и будучи знаком покойному отцу моему, весьма охотно хотел меня видеть. Я ездил к нему один и нашел его от старости слабым и обкладенный своими книгами, до которых он был охотник. Он был очень мне рад, и не мог со мною довольно обо всем и обо всем наговориться, и за знания и свойства мой так меня полюбил, что отзывался всем обо мне с великою похвалою и называя меня редким молодым человеком.
   Другой и также знаменитый дом принадлежал одной почтенной старушке, госпоже Калычевой, Катертне Федоровне, которая в особливости дружна была с моею сестрою и имела у себя сына, охотника до наук, и бывшего потом мне приятелем. У сей были мы вместе с сестрою моею. И старушка так меня полюбила, что не могла довольно расхвалить меня.
   А в третьем жил господин Коржавин, мой старинный сослуживец, однополчанин и самой тот, который был моим капитаном. Сей не мог нарадоваться, меня увидев, и я ласками его был чрезвычайно доволен.
   Словом, я имел как-то счастие всем тамошним соседям полюбиться, и как все они меня ласкали, то и было все время тогдашнего пребывания моего у сестры для меня очень не скучно и наполнено такими приятностьми, что я охотно бы согласился, по желанию сестры моей, пробыть у ней и долее, если б не подошла нечувствительно и самая масляница, которую неотменно хотелось мне взять в Москве и видеть все приуготовляемые там увеселения. Но, ах, если б я мог тогда предвидеть, что был этот последний уже раз, что я видел сестру мою, то пренебрег бы все и остался у нее долее. Но как сего и мыслить тогда было не можно, а я, напротив того, надеялся скоро иметь удовольствие опять ее видеть, и давал ей верное слово приехать к ней на должайшее время, то не стала она и сама меня долее держать и препятствовать моему отъезду. Итак, распрощавшись с моею сестрою, провожавшею меня с пролитием многих слез, поехал я от нее с слезами на глазах, власно как предчувствуя, что я ее более уже не увижу, и успел приехать в Москву еще довольно благовременно.
   Я нашел тогда всю публику московскую, занимающуюся разговорами о имеющем быть вскоре уличном маскараде. Как зрелище сие было совсем новое, необыкновенное и никогда, не только в России, но и нигде не бывалое, то все дожидались того с великою нетерпеливостию. Новой нашей императрице {Екатерина II.} угодно было позабавить себя и всю московскую публику сим необыкновенным и сколько, с одной стороны, великолепным, столько, с другой стороны, весьма замысловатым и крайне приятным и забавным зрелищем.
   Маскарад сей имел собственною целию своею осмеяние всех обыкновеннейших между людьми пороков, а особливо мздоимных судей, игроков, мотов, пьяниц и распутных и торжество над ними наук и добродетели: почему и назван он был "торжествующею Минервою". {Минерва -- римская, Афина -- греческая богиня, покровительница поэтов, ученых, врачей и т.д.} И процессия была превеликая и предлинная: везены были многие и разного рода колесницы и повозки, отчасти на огромных санях, отчасти на колесах, с сидящими на них многими и разным образом одетыми и что-нибудь особое представляющими людьми, и поющими приличные и для каждого предмета нарочно сочиненные сатирические песни. Пред каждою такою раскрашенною, распещренною и раззолоченною повозкою, везомою множеством лошадей, шли особые хоры, где разного рода музыкантов, где разнообразно наряженных людей, поющих громогласно другие веселые и забавные особого рода стихотворения; а инде шли преогромные исполины, а инде удивительные карлы. И все сие распоряжено было так хорошо, украшено так великолепно и богато, и все песни и стихотворения петы были такими приятными голосами, что не инако как с крайним удовольствием на все то смотреть было можно.
   Как шествие всей этой удивительной процессии простиралось из Немецкой слободы по многим большим улицам, то стечение народа, желавшего сие видеть, было превеликое. Все те улицы, по которым имела она свое шествие, напичканы были бесчисленным множеством людей всякого рода; и не только все окны домов наполнены были зрителями благородными, но и все промежутки между оными установлены были многими тысячами людей, стоявших на сделанных нарочно для того подле домов и заборов подмостках. Словом, вся Москва обратилась и собралась на край оной, где простиралось сие маскарадное шествие. И все так оным прельстились, что долгое время не могли сие забавное зрелище позабыть; а песни и голоса оных так всем полюбились, что долгое время и несколько лет сряду увеселялся ими народ, заставливая вновь их петь фабричных, которые употреблены были в помянутые хоры и научены песням оным.
   Мне при помощи помянутого родственника моего г. Бакеева удалось получить наилучшее место для смотрения сего всенародного зрелища. Как он служил при полиции, то не трудно ему было приискать для всех своих знакомцев особый и покойный дом, где компания наша могла занять все окны. Тут была наша княгиня, тут были его родные и некоторые другие. Но я так охотно хотел видеть внятнее сие необыкновенное зрелище, что не восхотел смотреть в окны из-за боярынь, а, желая иметь более простора, сошел вниз на двор и, выбрав себе любое место на сделанном возле забора помосте, смотреть оное на свободе оттуда. А как по счастию случилась на тот раз и погода самая умная, то есть серая, тихая и умеренная, и не было ни тепло, ни холодно слишком, то и было мне смотреть очень хорошо.
   Кроме сего, помянутый родственник мой, у которого в доме я в сие время почти всякий день бывал, доставил мне и другое, и для меня особенное удовольствие, а именно свозил меня с собою в придворный театр и дал случай видеть придворными актерами самую ту трагедию представляемую, которая была мне почти вся наизусть знакома: а именно "Хорева". Театр сей был тогда еще деревянный и построенный на поле неподалеку от Головинского дворца и набит был в сей раз таким множеством народа, что мы насилу могли с ним выгадать себе местечко в партерах. {См. примечание 5 после текста.} И удовольствие, которое я имел при смотрении сей трагедии, было неописанное, а не менее увеселяла слух мой и придворная музыка.
   Впрочем, как тогда в Москве не было еще таких публичных маскарадов и съездов, какие введены в обыкновение после, а особливо по построении большого каменного московского петровского театра, а все таковые балы и маскарады даваны были только при дворе во дворце Головинском, а туда не всем можно было иметь вход, а места мало было и для одних знатных; то в сих и не могли мы иметь ни малейшего соучастия, а довольствовались уже своими, приватными съездами и вечеринками, а днем -- катанием и ездою в санях по всем лучшим улицам и к горам, на которых народ веселился катаньем.
   В сих беспрерывных увеселениях препроводил я всю тогдашнюю масленицу. Я стоял на прежней своей квартире и не выпрягал почти лошадей за ежедневным разъезжанием по гостям. Во всех знакомых мне домах бывал я по нескольку раз и не один раз получал случай кой-где и потанцовать, а особливо в доме у княгини Долгоруковой, где бывали часто превеликие собрания, музыка и самые танцы.
   Но нигде мне так весело не было и нигде с таким удовольствием не препровождал я свое время, как в доме у помянутого г. Бакеева. К сему дому сделался я, власно как привязанным некакими приятными цепями. И хотя, будучи в оном, нередко напоминал то, что я думал дорогою, едучи в Кашин и, всходствие тогдашнего предприятия, бдил наистрожайшим образом над самим собою и держал в совершенном обуздании свой язык и взоры; но с своим сердцем хотя и хотел, но не мог я столь же легко ладить: оно выбивалось из под моей власти, и, получая в себя час от часу глубочайшие впечатления, наполняло всю душу мою некакою смесью из удовольствия, приятности, тоски, скуки и беспокойства. И я не знаю, чем бы могло все сие кончиться, если б не поспешил наступить великий пост и не прервал все наши съезды и увеселения.
   Теперь, напоминая историю моей петербургской службы и то, что пересказывал я вам тогда о знакомстве и происшествиях у меня с г. Орловым, любопытны может быть вы будете узнать: не случилось ли мне в сию мою московскую бытность где-нибудь сего человека видеть, или не старался ли я сам о том, чтоб его отыскать и с ним видеться? На сие скажу вам, л. п., что ни того, ни другого не было, и причиною тому, во-первых, было то, что мне нигде-таки не случилось повстречаться и его видеть, поелику был он в сие время великим уже человеком и первейшим фаворитом у императрицы, и всегдашнее свое пребывание имел во дворце и находился безотлучно при государыне; во дворце же мне ни однажды быть не случилось, а нарочно добиваться такого случая, чтоб там быть, или к нему прямо адресоваться, как-то не имел я ни малейшаго желания и охоты.
   С одной стороны, удерживала меня неизвестность того, узнает ли он меня и как примет: с прежним ли ко мне дружелюбием и ласкою, или, по тогдашней великости своей, с хладнокровием, или еще с самим презрением, за несоответствование мое его желанию, или, каким-нибудь образом, еще того хуже,-- что для меня было бы очень тяжело и несносно. А с другой, останавливало меня и тогдашнее мое душевное расположение.
   Будучи удален от всякого честолюбия и всего меньше обуреваем сею, толь многим людям свойственною страстию, а достигнув до того, чего единого так издавна желала душа моя, то есть, мирной, спокойной и свободной деревенской жизни, и был я, при всем малом моем чине и достатке, так состоянием своим доволен, что невожделел в том никакой перемены. И мысль, что в случае и самого лучшего и благоприятнейшего приема, не стал бы он мне советовать вступить опять в службу и предлагать мне какое-нибудь место, и опасение, чтоб, соблазнившись тем, не мог бы я потерять опять того, чем благодетельной судьбе угодно было меня одарить сверх всякого моего чаяния и ожидания; а всего паче, твердое наблюдение старинного своего философического правила, чтоб, по совершенной неизвестности тогда, где можно найтить, где потерять,--ничего самому не искать и усильно не добиваться, а ожидать всего от случая, или паче, от произволения и распоряжения Промысла Господня, останавливала меня всегда, когда ни случалось мне помышлять о господине Орлове и о сыскании случая с ним видеться, -- и побуждала всякий раз, из любви к спокойствию и свободе, махнув рукою, самому себе говорить:
   "И! Бог с ними со всем! ищи еще, хлопочи и добивайся; а что будет и чем кончится, того всего нимало еще неизвестно... Почему знать? может быть, вместо мнимой пользы наделаю я себе еще вреда множество и вплетуся чрез то в такие сети. из которых не буду знать как и выпутаться назад, и ввергну себя во множество зол и в такие обстоятельствы, которым и не рад буду, и тысячу раз в том раскаиваться стану. А не лучше ли остаться при том, что, по благости Господней, я имею? И! был бы только у меня мой Бог и Его ко мне милосердие, а то буду я и сыт и доволен всем и без всех таких искательств и домогательств чего-нибудь лучшаго". А по всему тому и не произвели все случавшиеся помышления о том никакого на меня действия и я оставался с сей стороны спокойным.
   Итак, заговевшись, стал я помышлять уже о своем отъезде. Однако, не прежде поехал из Москвы, как уже на второй недели великого поста; а первую препроводил я отчасти в исправлении достальных своих покупок, отчасти в говенье и богомолье. Дядя мои присоветовал мне говеть с ним вместе в сию первую неделю, почему и остался я для сего на всю оную и приобщался св. Тайн в помянутой церкви Климента папы римского.
   По наступлении ж второй недели не стал я уже более медлить и жить в Москве; но, распрощавшись со всеми моими родными и знакомцами и оставив дядю моего заниматься своими приказными хлопотами до самого последнего путя, пустился в обратный из Москвы путь, в милое и любезное свое уединение, и повез с собою хотя множество снисканых новых знаний и общих понятий, но сердце не столь свободное и спокойное, с каким приехал; однако нельзя сказать, чтоб и слишком беспокойное. Ибо не успел я и приехать в деревню и заняться прежними своими литературными упражнениями, как и позабыто было скоро почти все, и я сделался столько же спокоен, как был и прежде.
   Окончив сим образом свою московскую поездку, окончу я и сие мое письмо, как достигшее уже до своих пределов, и скажу вам, что я есмь, и прочее.
  

ДЕРЕВЕНСКАЯ ЖИЗНЬ И УПРАЖНЕНИЯ

ПИСЬМО 107-е

  
   Любезный приятель! Между тем как я помянутым образом жил и веселился в Москве, происходили в деревне у нас другие увеселения и такие происшествия, которые были для меня весьма неприятны и кои произвели во мне великую досаду, как, возвратись в дом, об них услышал.
   В дачах наших находился один молодой заказ, {Лес -- заказник -- заповедная роща, оберегаемый лес.} подле деревни нашей, Болотовой, воспитанный и береженный уже несколько десятков лет, и лесок столь прекрасный, что я, видая оный осенью, не мог им довольно налюбоваться. Сей-то прекрасный и почти единый молодой, какой мы имели, вздумалось нашим деревенским жителям срубить весь без нас до основания и чрез то единым разом разрушить всю нашу на него надежду.
   Я ужаснулся и обомлел даже, когда увидел на дворе у себя весь колясочный сарай, набитый сплошь и до самого верха и установленный стоймя сим лесом, который успел уже выроста в нарочитое бревешко. Усач, приказник мой, зазвав меня в оный, вздумал тем еще похвастать и надеялся получить за это от меня великую себе благодарность.
   -- Посмотрите-ка, сударь, -- сказал он, -- сколько наготовил я вам дров -- на круглый год их станет!
   -- И!.. Да где ты такую пропасть взял? -- спросил я его, удивяся.
   -- Где? -- отвечал он. -- В молодом заказе Болотовском.
   -- Да кто тебе дозволил его рубить?
   -- Никто не дозволял; а его более нет, -- сказал он -- весь его снесли до хворостинки. И если б я немного помедлил, так бы ничего не застал и этого б не было!
   Обомлел я, сие услышав, и не хотел было почти верить словам его -- так было мне жаль заказа!
   -- Да умилосердись, как это сделалось? Расскажи ты мне порядочнее.
   -- А вот как, -- отвечал он мне -- вы знаете, что лес сей у нас общий у всех; но мы никто до сего времени в нем не рубили, но более двадцати лет берегли. Но ныне, без вас, вздумалось что-то дедушке вашему Никите Матвеевичу послать в него всех крестьян своих и приказать рубить. А не успел он сего сделать, как поехали и дядюшкины: а на них смотря, и все наши деревенские: и ну его рубить сподвал, {Сплошь, без разбору.} и как не попало взахват {Насильственно присваивая.}. Я, видя, что все его рубят и денно и нощно, рассудил, что мне отставать от других не можно. И так, против хотения, принужден и я всех своих послать и таким же образом велеть рубить. И вот сколько мы навозили; а таким же образом завалены теперь и все крестьянские дворы и здесь, и в Болотове. Всякий рубил, кто только мог и хотел: и в три дня всего заказа как не бывало!
   -- Куда как хорошо, -- вздохнув, отвечал я, -- и вот следствия общего чрезполосного владения! Но можно ль было ожидать того от его превосходительства?.. Ну, скажет же ему, дядюшка мой, за то спасибо!
   Но что мы с ним ни говорили, но заказа нашего как не бывало, и превосходительный наш господин генерал умничаньем своим сделал нас на долгое время без дров и без леса.
   Чрез несколько недель после того съехал с Москвы и дядя мой и приехал жить к нам на все лето с женою своею в деревню. Я был очень рад его приезду, ибо с ним мог я и видеться чаще, и время свое препровождать сколько-нибудь приятнее, нежели с другими. Итак, покуда продолжалась зима, то делил я свое время с ним и с моими книгами. За сии не преминул я приняться опять, как скоро возвратился из Москвы в деревню, и они, вместе с красками и кистями, которыми, будучи в Москве, запасся, заменяли мне Много недостаток общества. Кроме их, занимал меня много и вышедший из наук столяр мой. Я снабдил его всеми нужными инструментами, и мы тотчас начали с ним кое-что шишлить {Копаться, возиться с чем-нибудь.}, мастерить и работать. Я указывал и надоумливал его в том, чего он еще не разумел, и отменное его удобопонятие ко всему меня радовало и веселило.
   Посреди всех сих упражнений я и не видал, как прошла достальная часть зимы; а не успела весна начать вскрываться, как множество разнообразных новых дел и упражнений дожидались уже меня и готовились занимать собою и ум мой, и члены, в сердце же водворять мало-помалу все приятности уединенной и свободной сельской жизни.
   Как весна сия была еще первая, которую в совершенном возрасте и научившись любоваться красотами натуры, препровождал я тогда в деревне, то не могу изобразить, сколь бесчисленное множество наиприятнейших и невинных радостей и забав доставила она мне во все продолжение течения своего.
   Не успели начаться первые тали, как единое приближение весны производило в душе моей уже некакое особое удовольствие. Я смотрел на возвышающееся с каждым днем выше и яснее уже светящее солнце; смотрел на тающий от часу более снег, на помрачающую зрение белизну полей, власно как горящие от лучей ярко светящего на них солнца; примечал первейшие прогалины на полях, первейшие бугорки, обнажавшиеся от снега и чернеющиеся вдали; смотрел на капли первых вешних вод, упадающие с кровель на землю, на маленькие ручейки, составляющиеся из оных и под снег паки уходящие и всем тем предварительно уже утешался. Когда же началась половодь, то, о! с каким восхищением смотрел я на прекрасную сию половодь, бываемую всегда на речке нашей. Я избрал в саду своем на самом ребре горы своей наилучшее место для смотрения оной, протоптал туда тропинку по снегу и тогда еще положил в мыслях своих сделать со временем тут беседочку себе.
   Я ходил туда всякий день и не мог довольно налюбоваться множеством огромных льдин, несомых вниз по воде сквозь селение наше. Все они по нескольку раз в день спирались под горою против самого двора моего и производили страшный рев и шум водою, продирающеюся между их; а лучи полуденного солнца, ударяя об них и о бесчисленные струи и брызги воды вешней, ослепляли почти зрение и представляли наиприятнейшее и такое для глаз зрелище, которому довольно насмотреться было не можно. Крик и радостные восклицания юных обитателей селения нашего, бегущих вслед за льдинами, плывущими вниз по реке и подбирание ловимой отцами их рыбы, присоединялися к зрелищу сему, и, утешая слух мой, увеселяли меня еще более,-- так, что неутерпливал я и сбегал вниз с горы к самой реке нашей, чтоб насладиться всеми новыми для меня зрелищами сими ближе.
   Случившаяся в самое почти то же время святая неделя и сельское оной торжествование, соединенное с забавами особого рода, увеличили еще более мое удовольствие. Уже многие годы не видал я сего торжества в своей деревне, милого и любезного мне от самого младенчества; и потому дожидался с вожделением сего праздника и проводил оный весьма весело.
   Вскоре потом открывшаяся весна, с оживающею своею зеленью и развертывающимися деревьями, отворила мне путь к новым и бесчисленным забавам и увеселениям. Вся натура была мне отверзтою, и я впервые еще тогда мог на свободе и сколько хотел ею пользоваться и всеми ее приятностьми, красотами и великолепиями наслаждаться. Не могу изобразить как приятна и утешна была для меня сия первая весна, и как много веселился я всеми окружающими меня разными предметами и происходящими всякой день с ними переменами.
   Сперва утешали меня самые распуколки древесных листов, там младая и нежная зелень листочков и приятная разноцветность оных; а потом, веселили зрение мое самый цвет всех плодовитых дерев, соединенный с бесчисленными и разными цветами, рассеянными натурою по бархатным коврам распростертым по земле. Я любовался ими и любовался положениями мест вокруг жилища моего. Все они были прекрасны, все мне милы, все утешали зрение и услаждали чувствования сердца моего,-- и я не мог довольно навеселиться ими. Пение пташек, налетевших в превеликом множестве в сады и рощи мои, а особливо восхитительные крики соловья, слышимые повсюду и гремящие по вечерам во всех садах моих и рощах, увеличивали еще более приятность ощущений моих. И сколь многие минуты были ими наполнены тогда!
   Не было дня, в которой бы я, отрываясь от прочих моих упражнений, по нескольку раз не выходил из дома в рощи, или сады свои: и либо сидючи в совершенном уединении на каком-нибудь приятном бугорке, на хребте своей горы прекрасной, либо стоявши, прислонясь спиною к какому-нибудь дереву и простирая взоры на прекрасные дальни и местоположения окрестные; либо расхаживая взад и вперед по тропинкам, пробитым мною в садах моих под тенью и ветвями дерев плодовитых,-- не углублялся я в размышления различные, и когда приятные и чувствительные, когда важные и глубокие -- и не производил ими в себе чувствований столь приятных и сладких, что за ними забывал все прочее на свете, и благодарил только судьбу свою, что она доставила мне, наконец, то, чего желало только сердце мое: то есть свободную и мирную деревенскую жизнь.
   Со всем тем не упускал я заниматься и экономиею сельскою и посвящать ей знаменитую часть праздного времени своего. В течение зимы имел я довольно досуга к тому, чтобы обдумать все части оной и позаметить в мыслях своих, что и что сделать бы мне в течение наступающей весны, лета и осени.
   Не хотя вести домоводства своего так слепо и с таким небрежением, как ведут его многие, а желая основать оное колико можно порядочнее и лучше, завел я всему порядочные записки, переписал все замышляемые дела, все нужные поправления старых вещей и все затеваемые вновь заведения и предприятия и, соображаясь с малолюдством и достатком своим, избирал то, что казалось нужнейшим пред другими вещами, и давал всегда сим преимущество пред такими, кои были либо не столь нужны, либо могли терпеть еще несколько времени. А всегдашнее наблюдение сего правила и порядка в самых работах и помогло мне очень много в моем домоводстве, и сделало то, что я очень немногими людьми в самое короткое время успел произвесть то, чего иные и многими людьми и несравненно в должайшее время произвести не в состоянии.
   Все мои упражнения относились в течение сего лета наиглавнейше только к двум предметам: к зданиям и садам моим. Первым как ни располагался я спешить, но как нужду терпел я и в первейшей потребности житейской, то есть ту, что мне жить было негде, ибо дом мой был уже слишком ветх и староманерен, и те комнаты, где я сначала расположился жить, были и скучны, и темны, и дурны, и совсем не по моим мыслям; то расположился я воспользоваться находящеюся в конце хором за сеньми нежилою и, по-видимому, довольно еще крепкою двоенкою {Двойной избой.} и не только сделать из них для жилья себе два порядочных покойца, но присовокупить к ним еще и третий, сделав оный из задней половины передних больших и просторных сеней.
   Итак, решившись предпринять сие дело, которое бы в старину почтено было смертным грехом и неслыханным отважным предприятием, не успел я дождаться приближения весны, как и должны были плотники прорубать стены и проваливать где двери, где места под печь, где окошки большие, где забирать вновь стены, где из дверей делать окны, и так далее. И работа, по указанию и распоряжению моему, пошла с таким успехом, что усач приказчик мой, смотря на все сие, молчал и пожимал только плечами: ибо ему таких отважных предприятий не приходило никогда в голову. А увидев чрез короткое время прекрасные и веселые покойцы, в которых жить никому было не стыдно, не верил почти глазам своим и только удивлялся, как я успел все то так скоро и хорошо сделать.
   Сие и действительно так было: ибо мне как-то удалось очень скоро всю сию работу кончить и нажить себе три, хотя небольшие, но прекрасные и веселые комнатки с большими окнами и не только с подбитыми холстиною и выбеленными потолками, но и обитые самим мною по холстине и довольно хорошо разрисованными обоями. Один и величайший из сих покойцев, сделанный из бывшей до сего харчевой светлички, составлял у меня некоторой род гостиной или передней. Я осветил его тремя большими и порядочными окнами: одно из них было на двор, а два прорублены вновь в сад, где пред самыми оными отгородил я особый огородец и сделал порядочный цветничок. Для нагревания же оного снабдил его особою, и хотя кирпичною, но порядочно складеною и мною расписанною печкою. Обои же в оном сделал я светло-пурпуровые с цветочками и столь красивые, что горенка сия была хоть куда.
   Второй покоец сделал я своею спальнею, превратив ее из старинной темной кладовой и соединив дверьми, осветил его двумя большими окнами, которые оба были в сад. И как одно из них было на полдень, то сие и придавало обоим сим покойцам довольно светлости. Я обил стены сего желтыми и также росписными обоями.
   Третий, маленький и из задней половины больших сеней сделанный покоец, составлял по нужде и заднюю и лакейскую комнату. Дверьми имел он соединение и с передними и задними сенями, и с моею спальнею, с которою и одна печь его нагревала.
   Сия-то была первая в доме моем внутренняя и далеко еще не совершенная переделка; но, по крайней мере, я тогда и сим был очень уж доволен и тотчас перебрался туда жить, как скоро она поспела. А дабы любопытнейшим из потомков моих можно было видеть сию мою первую переделку, то изобразил я оную в приобщенном при сем плане и рисунке.
   Но сие было не одно, в чем я тогда упражнялся. Но между тем, покуда сие плотники с столяром моим перестроивали, занимался я садами своими. Я навещал ежедневно свой новонасажденный и поспешествовал чем можно было скорейшему его принятию. А сверх того начал помаленьку приниматься и за старинный свой и подле хором находящийся сад. Мне весьма хотелось и сей привесть в лучшее состояние. И как тогда все еще с ума сходили на регулярных садах и они были в моде, то хотелось мне и сей превратить сколько можно было в регулярный. Но как вдруг его весь перековеркать я не отважился, то отделил сперва одну часть оного, лежащую к проулку и превратил ее в регулярную. Я отделил часть сию от всего прочего сада двумя длинными, чрез всю ширину сада простирающимися и прямо против входа расположенными цветочными грядками, и сделав случившиеся в средине оной части четыре, в кучке сидящие и ныне еще существующие, но тогда молодые еще березки, -- центром, вздумал сделать под ними осьмиугольную прозрачную решетчатую беседку и, проведя от сего центра во все четыре стороны дорожки, сделать тут 4 маленьких квартальца, окруженные цветочными рабатками, а по сторонам кой-где крытые дорожки, коих остатки видны еще и поныне, так как все то из приобщенного при сем рисунка яснее усмотреть можно.

<center><img src="b02_02.jpg"></center>

   Всю же нижнюю и большую часть сего сада оставил я еще в сей раз в прежнем состоянии, а вычистил только и сколько-нибудь оправил находившуюся в конце оного и на самом хребте горы, старинную прадедовскую сажелку, на плотине которой стоял еще издыхающий огромный дуб, преживший века многие. И как сие последнее дело надлежало производить многими людьми дружно и я принужден был согнать всех ближних своих крестьян и крестьянок, то при сем случае и имел я удовольствие видеть всех их в собрании, и не мог довольно надивиться веселому характеру нашего народа, производящему и самые трудные и тяжелые дела с шутками и издевками, со смехами и играньем друг с другом.
   Премногое множество насадил я также в сию весну разных плодовитых и диких дерев, а особливо в сем ближнем саду,-- где, к числу посаженных в сию весну деревьев, принадлежит и прекрасная моя большая ель, украшающая ныне всю средину сего сада и стоящая посреди еловой площади, и прекрасная моя кронная липа. Первая посажена была маленькою поконец одной длинной цветочной грядки, а другая при начале оной, и обе служат мне ныне памятниками тогдашнего приятного времени.

<center><img src="b02_03.jpg"></center>

   В сих ежедневных и занимательных упражнениях протекли нечувствительно все первые дни, -- и так, что я их почти и не видал. Последующее за тем и самое лучшее вешнее время, одевшее все деревья зеленью и украсившее плодоносные из них снегоподобными цветами, умножило еще более мои невинные сельские забавы и увеселения. Я любовался сею разноцветною и прекрасною зеленью, любовался нежными молодыми листочками, сотыкающими для меня приятные тени под ветвями дерев и кустарников; любовался тысячами цветов разных, которыми они все были унизаны и мне изобилие всяких плодов обещавших; любовался, наконец, и самою завязью и начатками плодов сих, и не мог всем тем налюбоваться и зрения своего насытить довольно. И какое множество приятных и неоцененных минут в жизни доставила мне ужо и первая весна в деревне! С каким неописанным удовольствием провождал я многие часы и целые дни в садах своих, и сколь разнообразные и всегда меня занимающие приятные упражнения находил я для себя в оных!
   Из всех плодовитых дерев и кустарников, также и сажаемых в цветишках цветочных произрастений, не было мне еще ни одного знакомого: со всеми ими надлежало мне познакомливаться и всех их узнавать натуру и свойствы. Сими последними снабдила меня одна моя соседка, госпожа Трусова. Будучи охотница до цветов, имела она у себя их многие разные роды. И как у меня вовсе не было никаких, то, будучи мне несколько сродни и сделавшись знакомою, не успела узнать, что я сделал цветник и нуждаюся цветами, как и снабдила меня всеми зимними породами оных, какие только у нее были.
   И, Боже мой! сколько невинных радостей и удовольствий произвели мне сии любимцы природы, украшающие собою первые зелени вешние! Как любовался я разнообразностию и разною зеленью листьев и травы их! С какою нетерпеливостию дожидался распукалок цветочных и самого того пункта времени, когда они развертывались и разцветали! И самые простейшие и обыкновеннейшие из них, как, например, орлики, боярская спесь и гвоздички турецкие, увеселяли меня столько, сколько иных не увеселяют и самые редкие американские произрастения, и более от того, что все они были мне незнакомы. А о нарциссах, тюльпанах, ирисах, лилеях, пионах и розах, которыми она меня также снабдила, и говорить уже не для чего. Сии приводили меня нередко даже в восхищение самое, и сделали мне маленький мой цветничок столь милым и приятным, что я не мог на него довольно насмотреться и налюбоваться. И с самого сего дня сделался до цветов превеликим и таким охотником, что не проходило дня, в который бы не посещал я его и по нескольку раз не умывал рук своих, замаранных землею при оправливании и опалывании цветов своих.
   А таковые же поводы к упражнениям, а вкупе и удовольствиям и увеселениям многоразличным подавали мне и другие части садов моих. Ни один из последних уголков в оных не оставался без посещениев моих; а многие места в них и по нескольку раз в один день посещаемы были мною. И везде и везде находил я себе дело и везде занятие и упражнение. Здесь оправлял я, или заставлял поливать новопосаженныя деревья и кустарники, и старался поспешествовать всячески тому, чтоб они принимались лучше и скорее. Там подчищал я другие, и вырезывая мешающую им постороннюю дрянь и негодь, давал им свободы и простора более. Инде стягивал и подвязывал ветви и уменьшал чрез то безобразие оных; а в некоторых местах -- либо серпом обсекал, либо ножницами обстригал я молодые деревцы и кустарники и превращал их в кронные и фигурные. Здесь выкашивали мне траву и истребляли дурные произрастения, а инде, по указанию моему, прочищали и прокладывали дорожки, и делали земляные лавочки и сиделки для отдохновения, окладывая их зеленым дерном,-- и так далее.
   Во всех сих садовых занятиях и упражнениях моих был сотоварищем и помощником моим один из стариков, живших тогда во дворе. Не имея у себя никакого садовника и ни единого из всех людей моих такого, который хотя б сколько-нибудь знал сию важную часть сельского домоводства, долго не знал я и не мог сам с собою согласиться в том, кого бы мне приставить к садам моим и сделать садовником. Но, наконец, попался мне сей старичок на глаза и полюбился по своей заботливости, замысловатости и трудолюбию. Он служил при покойном отце моем, бывал с ним во всех походах и звали его Сергеем, но известен он был более под именем Косова. Так называл его всегда мой родитель, так называл его я, но, наконец, прозвали его все дядею Серегою.
   Сему-то доброму старичку решился я препоручить все сады мои в смотрение. И сей-то прежний служитель отца моего, которого на старости мы женили и выпустили было в крестьяне, но взяли опять во двор, был и садовником моим, и помощником, и советником, и всем, и всем. И хотя сначала и оба мы ничего из относящегося до садов не знали; но иностранные книги обоих нас в короткое время так всему научили, что он вскоре сделался таким садовником, какого я не желал лучше. И он пришелся прямо по мне и по моим мыслям; ибо не только охотно исполнял все, мною затеваемое и ему повелеваемое, но по замысловатости своей старался еще предузнавать мои мысли и предупреждать самые хотения мои, чем наиболее он мне и сделался приятным. И я могу сказать, что все прежние сады мои разными насаждениями своими и всем образованием своим обязаны сему человеку. Его рука садила все старинные деревья и воспитывала и обрезывала их; и его ум обработал многие в них места, видимые еще поныне и служащие мне всегдашним памятником его прилежности и трудолюбия. Словом, я был сим служителем своим, дожившим до глубочайшей старости и трудившимся в садах моих до последнего остатка сил своих, так много доволен, что и поныне при воспоминании его и того, как мы с ним тогда живали, как все выдумывали и затеи свои производили в действо, слеза навертывается на глазах моих, и я, благославляя прах его, желаю ему вечного покоя, -- и тем паче, что приемник и ученик его, нынешний мой главный садовник, далеко не таков, каков был сей рачительный и добрый старичок.
   Наконец, книги, сии всегдашние и наилучшие мои друзья и собеседники, преподавали мне также многие поводы к чистым и непорочнейшим забавам и утехам. Весьма понятно и поныне мне еще то, как много помогли они мне тогдашнюю, прямо уединенную и от всего светского шума удаленную жизнь препровождать в спокойствии и удовольствии совершенном, и как много с своей стороны поспешествовали всем тогдашним моим увеселениям. При помощи их вел я тогда жизнь прямо философическую, и большую часть времени своего посвящал им и науке сельского домоводства.
   К сей, при помощи их же, я так прилепился, что позабывал почти о разъезжают по гостям, но всегда охотнее оставался один дома, занимался своими садами и книгами, нежели препровождал время в сообществах с такими соседями и людьми, из которых не было ни одного, с кем бы можно было молвить разумное словцо и побеседовать прямо дружески. Словом, весь тогдашний образ моей жизни был особливый и так единообразен и прост, что я могу оный немногими словами описать.
   В каждое утро, встав почти с восхождением солнца, первое мое дело состояло в том, чтоб, растворив окно в мой сад и цветничок, сесть под оным и вознестись при том мыслями к производителю всех благ и пожертвовать ему первейшими чувствиями благодарности за все его к себе милости. Между тем как я сим первым и приятнейшим для себя делом занимался, готовил мой Абрам (который продолжал и в деревне мне служить и отправлять должность камердинера, при помощи одного мальчишки, по прозвищу Бабая) мой чай.
   Сей был у меня в тогдашнее время особливый. Некогда имея нужду полечить себя от заболевшей груди вареною в воде известною травою буквицею {Буквица -- буковица, буковина -- полевой шалфей.}, подслащенною медом и приправленною сливками и продолжая пить сего напитка несколько дней сряду, я так к нему привык, и он мне сделался так приятен, что я позабыл совсем о чае и пил вкусный отвар сей всякое утро с таким же удовольствием, как и самый лучший чай китайский. Итак, не успею, бывало, встать, как чрез несколько минут и принашивал ко мне мой Абрам на подносе чайничек с вареною буквицею и с кострюлечкою с растопленным медом, и с другою такою ж с согретыми сливками; а Бабай мой следовал за ним с раскуренною трубкою с табаком. И я, опорожнив их до дна и напившись досыта, вскидывал на себя легкую, простую и спокойную деревенскую одежду и, всунув в карман какую-нибудь книжку, спешил в сады свои.
   Там, ходючи по своим аллеям и дорожкам, любовался я вновь всеми приятностями натуры, вынимал потом из кармана книжку и, уединясь в какое-нибудь глухое местечко, читывал какие-нибудь важные утренние размышления, воспарялся духом к небесам, повергался на колена пред обладателем мира и небесным своим отцом и господом и изливал пред ним свои чувствования и молитвы. Препроводив в том несколько минут, продолжал я хождение свое, отыскивал своего садовника, приказывал ему, что в тот день или час ему делать; и обходив сим образом и сады свои все, а иногда и всю усадьбу свою, возвращался я паки к удовольствию в свою комнату. Тут находил я всегда уже готовый для себя завтрак.
   Сей состоял у меня обыкновенно из сваренной в кастрюлечке грешневой каши-размазенки. Приправив ее хорошим чухонским маслом, выпоражнивал я ее с особливым вкусом и приятностию. После чего либо садился на верховую лошадь и выезжал на свои поля осматривать и производимое хлебопашество, либо отхаживал опять в сады и в те места, где в тот день производились работы, и присутствовал при оных.
   Двенадцатый час возвращал меня опять в мои комнаты. Туг дожидался уже меня изготовленный легкий и хотя не пышный, но сытный и приятный деревенский обед. И я, насытив себя, либо выходил опять в сад и, между тем как обедали и отдыхали мои люди, занимался там, сидючи где-нибудь под приятною тенью, читанием взятой с собой приятной книжки; либо брал в руки кисти и краски и что-нибудь рисовал до того времени, покуда работы воспринимали опять свое действие и меня к себе призывали. Приятное же вечернее время посвящал я опять увеселениям красотами натуры; и чтоб удобнее ими пользоваться и наслаждаться, то удалялся обыкновенно в старинный свой нижний сад, откуда видны были все окрестности и все прекрасное течение извивающейся нашей реки Скниги. У меня выбрано было к тому особое и лучшее местечко на самом обнаженнейшем хребте горы своей.
   Тут, сидючи на мягкой мураве, при раздающемся по всем рощам громком пении соловьев, любовался я захождением солнца, бегущею с полей в дом и чрез речку перебирающеюся скотиною, журчанием воды, переливающейся чрез камушки милой и прекрасной реки нашей Скниги. И нередко приходя от того в приятные даже восторги, просиживал тут иногда до самого позднего вечера, и до того, покуда прихаживали мне сказать, что накрыт уже стол для ужина.
   Сим и подобным сему образом провождал я тогдашнюю свою уединенную холостую жизнь и за беспрерывными упражнениями не видал, как прошла вся весна тогдашнего года. Наступившее потом лето принесло некоторые другие занятия, но о которых упомяну я в письме последующем; а теперешнее, как довольно увеличившееся, сим окончу, сказав вам, что я есмь, и прочее.
  

ПРОИСШЕСТВИЯ КРИТИЧЕСКИЕ

ПИСЬМО 108-е

  
   Любезный приятель! Изобразив вам в последнем письме всю приятность первоначальной моей деревенской жизни, скажу теперь, что сколь ни была она приятна и как я ею ни был доволен, но со всем тем чувствовал я всегда, что мне при всех моих заботах и увеселениях чего-то недоставало и что самым сей недостаток делал все их как-то несовершенными.
   Сначала недостаток сей был мне не весьма чувствителен; но чем далее, тем становился он мне чувствительнее -- и сделался, наконец, столь приметен, что я стал уже об нем и размышлять, и существо его исследовать. И тогда скоро открыл я, что важный недостаток сей происходил от совершенного моего одиночества и состоял единственно в неимении при себе другого и такого мыслящего существа, которому мог бы я сообщать все свои мысли и с которым бы мог разделять все свои чувствования. Словом, мне нужен был товарищ такой, который бы имел согласные со мною мысли и такие же чувствования, как я...
   Все те дни и часы, которые провождал я в сообществе с приезжавшим кой-когда ко мне приятелем моим, господином Писаревым, доказывали мне, сколь многое зависело от сообщества с человеком, с которым можно было обо всем говорить, и сколь отменны дни сии были от препровожденных в совершенном уединении. И как недостаток становился мне час от часу ощутительнее, и я наградить оный надеяться мог только чрез женитьбу, то хотя надежда сия была и не достоверная, но как не было ничего иного лучшего, то само сие обстоятельство и побуждало меня чем далее, тем чаще и более помышлять о моей женитьбе и о приискании себе в жены такого товарища, какого, собственно, мне недоставало и какого желало мое сердце.
   Но сие скорее сказать, нежели сделать было можно. Ибо, как хотелось мне не только такой, которая бы была довольно умна и к составлению мне такого товарища, какой мне нужен был, способна; но которая бы и собою была, хотя не красавица, но по крайней мере такова, чтоб мог я ее, а она меня любить; а сверх всего того, которая не совсем была бедна, но приданым своим сколько-нибудь могла б не большой, а весьма умеренный достаток мой увеличить, то таковую при тогдашних обстоятельствах моих и найтить не скоро или паче с трудом было можно.
   Знакомство мое было не так обширно, чтоб я всех бывших тогда в домах взрослых девушек мог видеть и сколько-нибудь узнавать. Родственников и таких людей, которые бы могли в сем случае помогать, имел я также мало, а которых и имел, так все они были не таковы, чтоб мог я ожидать от них важной и существительной в сем случае услуги и вспоможения. А сверх всего того, и во всех ближних окрестностях и соседстве нашем было тогда как-то очень мало девиц, могущих быть мне сколько-нибудь под пару. Ибо, в иных домах хотя и были, но слишком против меня богатые, и такие, о которых мне помышлять было не можно; а другие, напротив того, но слишком еще молоды и малы и в невесты мне еще не годились. О других носилась молва, что они привязаны уже были слишком к светской жизни, и которые, будучи девушками самыми модными, были совсем не на мою руку; а иные, наконец, не имея никакого воспитания, были уже слишком просты и таковы, что живучи с ними не можно было ожидать себе желаемой подмоги. А что всего хуже, то число и всех их было так невелико, что и выбирать было не из чего. А все сие сколько с одной стороны удерживало меня от поспешности при выбирании себе невесты, столько с другой стороны озабочивало и производило опасения, чтоб за такими переборами не остаться, когда не навсегда, так надолго без невесты.
   Итак, хотя и были у меня с дядею и другими многократные разговаривания о невестах, но до половины лета не было у меня ни одной такой на примете, за которую бы можно мне было посвататься. Из всех, по достатку, сколько-нибудь казалось мне сходнейшею одна, о которой упоминала мне одна из заводских немок, называемая Ивановною. Сия добренькая старушка всегда, когда ни случалось ей у меня бывать, говаривала мне, что у ней есть на примете для меня хорошая и такая невеста, которая была бы мне очень под стать; но сожалела, что была она еще слишком молода и что ей только минуло двенадцать лет. А сие не допускало ни меня, ни ее о сей невесте и думать. Другие же, кой-кем предлагаемые, были все как-то не по моим мыслям и таковы, что мне никак не хотелось начинать с ними какое-нибудь дело.
   В сих-то обстоятельствах находился я, когда вдруг приезжает ко мне на двор человек в незнакомой ливрее и, вошед ко мне, кланяется от князя Долгорукова и княгини, жены его, а моей тетки и с извещением о том, что они приехали из Москвы в деревню свою Калитино и намерены тут прожить до самой осени. Обрадовался я чрезвычайно сему неожидаемому их в наши края приезду, и приказывая благодарить за уведомление, говорил, что я не премину конечно сам у князя побывать и мое почтение засвидетельствовать. "Князь и княгиня того и желают, сказал слуга: и приказали вас просить, ежели можно, то завтра же бы пожаловать к ним откушать". -- Очень хорошо, сказал я; кланяйся, мой друг и скажи что буду.
   Я и в самом деле положил к ним на утрие ехать; и как селение то, где они тогда находились, не далее было от меня верст двенадцати, а сверх того, имел я и сам в оном усадьбу и несколько крестьянских дворов, то и успел не только к ним поспеть к обеду, но и в деревне своей наперед все осмотреть, что там было.
   Князь и княгиня приняли меня с обыкновенным своим благоприятством и отменно ласково. Они благодарили меня за скорый к ним приезд и изъявляли особливую радость свою о том, что я живу от них так близко, и просили, чтоб я посещал их, как можно чаще и помогал им провождать время в скучной деревенской жизни. Я охотно обещал им сие делать, не ведая ни мало, что скоро получу к тому и особую побудительную причину. Ибо, не успел я несколько минут у них посидеть, как увидел входящих в комнату к ним самую ту старушку, госпожу Бакееву, с обеими своими дочерьми, которые сделались мне в Москве так знакомы, и так много меня ласками своими к себе привязали.
   Я поразился до чрезвычайности сим совсем неожидаемым явлением: ибо мне и на ум того не приходило, чтоб они вместе с княгинею из Москвы сюда приехали. И вид их привел меня в такое смущение, что я долгое время не в состоянии был ни одного слова выговорить; и замешательство мое было так велико, что сделалось всем довольно приметно, и доказало хозяевам моим то, чего они до того времени может быть и не воображали, но что и самому мне было еще не совсем достоверно известно, а именно, то, что я на меньшую из сих девушек смотрел не равнодушным оком, но прилеплен был к ней, хотя сокровенною, но довольно сильною уже любовью.
   О сем с достоверностию и сам я не прежде узнал, как в сей день. Ибо, хотя и было мне то уже давно и при отъезде еще из Москвы в Кашин, да и после того приметно; но как по возвращении своем из Москвы и живучи несколько месяцев в доме, за беспрерывными другими разными занятиями, я всего меньше об них думал, то отсутствие сие и время и поизгнало их так из моего воображения и памяти что я считал все происходившее в Москве со мною единою мимопреходящею случайностию, и думал, что я из столицы сей возвратился тогда с таким свободным (сердцем), с каким в нее и приехал.
   Но сей день доказал мне, что я в счете своем ужасно ошибся и во всех мыслях и заключениях своих обманулся до крайности. Ибо не успел с очами моими встретиться опять тот предмет, который для них был в Москве всего прочего интереснее и приятнее, как в единый миг возбудились во мне все прежние мои к ней нежные чувствования,-- и я сделался в нее еще влюбленней, нежели как был прежде. Мне и тогда казалась она красавицею совершенною; а в сей раз, будучи одета в простое сельское летнее платье но чисто и со вкусом, показалась она мне сущим ангелом! И вид ее так меня очаровал, что я не мог почти глаз моих отвесть от оной: но куда бы зрение свое ни направлял, но она, как некакой магнит, привлекала оное ежеминутно и беспрерывно к себе,-- и так сильно, что я не мог сам себя одолевать! И чрез самое то, равно как смущением и рассеянностию своих мыслей и дал тотчас приметить страсть свою князю и княгине.
   Я пробыл тогда тут до самого вечера. И как обходились со мною и хозяева и гости их еще с множайшим благоприятством и ласкою нежели в Москве, то и протекло время сие так скоро, что я почти и не видал оного, и не прежде встрянулся ехать домой, как уже пред наступлением сумерек. Князь и княгиня отпустили меня не инако, как взяв с меня обещание приехать к ним опять чрез три дни,-- и также с тем, чтоб у них обедать и препроводить весь день,-- на что охотно я и согласился.
   Не успел я, севши в свою коляску, пуститься в обратный путь, как и почувствовал я всю силу и действие возобновившейся и пробудившейся во мне любви. Образ госпожи Бакеевой не хотел выттить никак из головы моей; но представлялся ежеминутно воображению моему со всеми своими прелестьми и напоял всю душу мою удовольствием неизобразимым! Во всю дорогу, забывая все, занимался я об ней только одной помышлениями: я исчислял все ее приятности, воспоминал все ее слова, со мною говоренные и все деяния, производимые ею. И как все они казались мне отменно милы и прелестны, то несколько раз жалел я о том, что она мне родня и небогата, и что мне на ней жениться было не можно. "Никакой бы иной не хотел я иметь лучше сей невесты для себя, говорил я сам себе: так хороша! так умна! так благонравна! А что всего лучше, так для меня мила и приятна! Как бы счастлив я был, если б мог найтить невесту себе ей подобную!"
   В сих и подобных сему разговорах с самим собою препроводил я все время путешествия своего, и возвратился домой, власно как с потерянным и оставленным в Калитине сердцем и с духом, лишившимся своего прежнего спокойствия, и проснувшаяся любовь моя успела так увеличиться, что не дала мне покоя и в ночь самую. И ее я всю почти тогда не спал, а занимался воображениями прельстившего меня предмета. И действие ее было столь сильно, что мне стало и скучно уже жить дома, и я уже с крайним нетерпением стал дожидаться того дня, в которой мне надлежало опять ехать к князю.
   Между тем, как я сим образом почти ежеминутно помышлял о соблазнившем и очаровавшем меня предмете и с нетерпеливостию дожидался дня, в который надеялся опять его увидеть и зрение свое им насытить, происходили в Калитине обо мне разговоры. Ибо как старуха детка моя бывала всякий день вместе с князем и княгинею, но тому что дом ее был в самой той же деревне и шагов только за двести от их дома, княгиня же отменно любила девушек, дочерей ее, а особливо меньшую, то и были они почти безвыходно у нее и в собственном доме своем только что ночевали, да и то не все, а разве только одна старуха с старшею дочерью; младшая же жила почти совсем в доме у княгини. А потому, не успела княгиня на другой день старуху тетку мою увидеть, как и завела с нею обо мне разговор. Она сообщила ей сделанное ею замечание, а сия призналась, что она и сама давно уже приметила отменную склонность и привязанность мою к дочерям ее, и что на самом том оснует свою надежду и думает, не могу ли я сделаться когда-нибудь ее зятем?
   -- "Как, спросила княгиня, сие услышав: разве это можно? и разве вы не так близко родня между собою?"
   -- Конечно можно, сказала старуха. Родня только мы с мужем ему; а между детьми моими и им нет никакой родни: они между собою правнучатные. И поп здешний, Егор, говорит, что жениться без всякого сумнения можно.
   -- "О, когда так, сказала княгиня, то надобно же нам совокупно стараться сим случаем воспользоваться. Женишок этот, право завистной. И дочь ваша верно бы не безчастна была, если б могла получить себе такого мужа".
   -- Конечно так, отвечала старуха. Но Бог его знает: что-то он ни мало еще о том не заговаривает, хотя и ласкается он к обеим дочерям моим. Мы сколько ни ждали того в Москве, но не могли дождаться. И признаюсь, что более для того и в деревню сюда поехали: не решится ли он здесь нам сделать предложения, которому бы мы очень были рады.
   -- "Это может быть от того происходит, сказала на сие княгиня: что он слишком застенчив, и так несмел, как красная девушка, и его надобно к тому поприготовить".
   -- Хорошо, сказала старуха; но того бы еще лучше, если б вы, матушка княгиня, нам в том сколько можно помогли.
   -- "С превеликою охотою! отвечала княгиня. Я употреблю с своей стороны все, что только можно. Палагею Васильевну я сама очень люблю, и она достойна такого жениха".
   -- Нет, матушка, подхватила старуха: а ежели милость твоя к нам будет, так наклоняйте более Татьяну за него. Мой Василий Никитич и слышать того не хочет, чтоб меньшую дочь прежде большой выдавать замуж; и он никак не согласится, чтоб Палагею просватать наперед.
   -- "О, это пустое! сказала на сие княгиня. Это разбирали в старину, да и не при таких случаях и женихах. В рассуждении сего было б сущее дурачество, если б предпринимать такие разборы. А к тому ж, что ты изволишь, если ему не Татьяна твоя, а Палагея более нравится, как я в том и не сомневаюсь, и когда он на Татьяне свататься и не подумает?.. Однако, посмотрим, что будет далее, и поглядим: знает ли он еще и то, что ему вы не так близко родня, чтоб ему жениться на дочерях ваших было не можно".
   -- А Бог его знает, подхватила старуха. Может быть он и не знает того.
   -- "Хорошо ж, сказала княгиня. Надобно ж нам наперед в этом его удостоверить: и буде он не знает, то внушить ему то".
   Сим и подобным сему образом, как я после в точности узнал, говорено было тогда обо мне в Калитине, и положено, при первом случае и свидании, речь довесть до родства нашего и вывесть меня из недоумения. Сие и учинили они действительно; и чтоб лучше меня в том удостоверить, то с умысла уняли у себя в тот день, как я приехал, тамошнего приходского попа обедать, и нарочно при мне разговорились с ним о том, до какой степени нельзя вступать в брак и потом, будто бы для примера и объяснения, стали с ним считать родню: сперва, между мною и княгинею, а потом, между мною и старушкою и ее дочерьми.
   Я сперва ни мало не догадался, и почитал все сие случайным разговором. Но как разговор стал час от часу ближе касаться до меня, и они ясно выводили, что обе оные девицы были со мною в осьмом колене и так далеко родня, что мне можно на них и жениться, то сие власно как отворило мне глаза, и я усматривал уже к чему это все говорено, и что собственно на уме было, как у моих хозяев, так в особливости у старушки моей тетки, бравшей более всех в помянутом разговоре соучастие и явно старающейся меня в том удостоверить, что мне на дочерях ее жениться было можно. Я не сомневался тогда уже в том, что сей того уже очень хотелось и что непротивно б было то и князю и княгине.
   Все сие было хотя страстному моему сердцу очень и очень непротивно и ласкало оное наиприятненшими для него надеждами и чувствиями, и оно прыгало, так сказать, от радости при слышании сего разговора,-- в котором я хотя и не брал соучастия, но сидел рдея только и краснея, не говоря ни одного слова. Но, с другой стороны, самое сие возбудило в уме моем толпу совсем новых мыслей, а притом и некоторый род особливой осторожности. До того любовался я только красотою и совершенствами меньшой дочери госпожи Бакеевой, как моей сродственницы; а с сего времени стал уже на обеих дочерей ее смотреть иными глазами, и так, как на девушек, назначаемых мне в невесты,-- и на таких, из которых на любой можно было мне и жениться; и не только любоваться их красотою, но рассматривать ближе и точнее -- как собственные их характеры, свойствы и нравы, так и самое душевное расположение их ко мне и выводить из того нужные для себя заключения. И как, но счастию, был к тому наивождеденнейший случай, но причине частых с ними свиданий и вольного и короткого с ними -- как с родственницами -- обхождения, то и положил я воспользоваться сколько можно удобностями сего случая, и никак не спешить приступлением к решительному предприятию, от котораго долженствовало зависеть все будущее блаженство дней моих.
   Всходствие чего, я не только не отказывался от всех их к себе приглашений, но и сам еще почти навязывался к тому, чтоб мне с ними бывать чаще вместе. А потому, не проходило ни одной недели, в которую бы не побывал я у князя раза два или три и не препровождал у них всякой раз по целому дню в разных упражнениях: когда в игрании с ними в карты, когда в гулянии по рощам и садам, а когда в шуточных и забавных разговорах.
   Несколько раз хаживали мы все совокупно навещать и старушку тетку мою, в собственный ее дом, и она угощала нас там, как хозяйка. И не один раз засиживался я так долго у них, что соскучив ездить всегда домой по ночам, оставался даже ночевать в том селении, на собственном своем дворе,-- куда нарочно для того велел привезть постель и кровать. А всем тем не удовольствуясь, пригласил я однажды и всех их к себе в Дворяниново отобедать. И как все они с особливою охотою на то согласились, то и угостил я их сколько мог лучше в своем домишке.
   Сего обеда и празднества не могу я и поныне никак позабыть. Оный был наизнаменитейшим во всю мою холостую жизнь, и по многим обстоятельствам особливого примечания достоин. Случилось сие не при начале тогдашнего моего с ними знакомства, а незадолго уже пред отъездом князя в Москву, и тогда, когда с одной стороны любовь моя к прельщавшему меня предмету дошла до высочайшей своей степени и я ею почти ослеплен был совершенно; а с другой, когда находился я в высочайшей степени нерешимости с самим собою в том: жениться ли мне на этой девушке, или нет?.. И когда находился я по сему -- сколько, с одной стороны в приятнейшем, столько, с другой, в наимучительнейшем расположении духа: ибо сказать надобно, что как с одной стороны любовь моя к сей девушке во все сие время не только неуменьшалась, но с каждым новым свиданием так много увеличивалась, что я сделался, наконец, до беспамятства и до того в нее влюбленным, что были минуты, в которые, любуясь. вблизи прелестьми ее и красотою, я так ею пленялся, что решительно уже в мыслях предпринимал ни для чего в свете с особою столь для меня милою и с толикими совершенствами одаренною, не расставаться и никак и никому в свете не уступать ее другому, -- так, с другой, в каждый день встречались с зрением и умом моим такие мысли и предметы, кои всю пылкость любовного стремления моего в состоянии были останавливать и принуждать меня, как на любовь сию, так и на предпринимаемый сей союз смотреть прямо философическими глазами, и чрез самое то, власно как некакими узами связывать те важные слова, находившиеся много раз на языке моем, которые долженствовали решить единожды навсегда мой жребий.
   Наиглавнейшее обстоятельство, удерживавшее меня было то, что я, сколько ни желал, сколько ни ласкался надеждою и сколько ни ожидал, но не мог никак дождаться от нее ни малейшего соответствования мне в той душевной склонности, какую я к ней чувствовал. Словом, я никак не мог усмотреть в ней ни малейшей взаимной любви к себе и душевной привязанности. И сколько ни старался примечать все ее взоры и поступки, но всегда усматривал в глазах ее единое совершенное хладнокровие и равнодушие к себе. Все оказываемые ею ко мне ласки и благоприятство ничем не разнились от оказываемых ее сестрою. и были обыкновенные и существенно ничего незначущие.
   Не примечал я также во всем ее поведении, во всех ее поступках и изъявлениях своих чувств ни малейшего согласия с моими чувствиями и расположениями душевными. И я, к крайнему прискорбию своему, не усматривал ни малейшей симпатии, или сходствия между душами нашими в чем бы то ни было. А все сие, а всего паче несоответствование ни на волос мне в любви моей, а совершенное ко мне хладнокровие и останавливало меня всегда, и не только удерживало меня от объяснения с нею, но и смущало и огорчало дух мой до бесконечности.
   Долгое время не понимал я, от чего бы сие происходило? И недостаток взаимной склонности ко мне казался мне тем удивительнее и непостижимее, что, по-видимому, имела бы она все причины ласкаться и желать себе союза со мною. Но, наконец, пришло мне на мысль, что не занято ли уже кем-нибудь иным ее сердце и не от того ли проистекает вся ее ко мне непреоборимая холодность?..
   Мысль сию, нечаянно со мною повстречавшуюся, чем более я разрабатывал, тем вероятнейшею она мне казалась. И воображение мое тотчас нашло уже и предметы, к которым, по мнению моему, устремлены были душевная ее склонности и мысли. С помянутою княгинею был тогда и сын ее, прижитый с первым ее мужем и наследник всему его великому имению. Мальчик сей был тогда уже лет пятнадцати, довольно взрослый и собою отменно хорош. А сверх того находился с ними француз, учивший сего сына княгинина, и также малой еще молодой, очень недурен собою и крайне живой и проворной. А как помянутая девушка жила почти безвыездно в доме у княгини и с обоими ими обходилась очень вольно и отменно ласково, то и возмечталось мне, что не из них ли кто-нибудь и прежде меня обовладел сердцем обожаемого мною предмета? И не сие ли в сей холодности ее ко мне причиною?
   Основательно ли было сие мое подозрение, или нет, того истинно не знаю и поныне; а только известно мне то, что тогдашняя несклонность ее ко мне возродила и питала во мне сии мысли, и не один раз заставливала меня самому себе говорить:
   "Господи! Что за диковинка, что неощущает она ко мне ни малейшей привязанности и склонности душевной? Правда, хотя и неоспоримо то, (что) сердца и склонности оных не состоят в нашей власти и насильно никого полюбить не можно. И что всего легче статься может, что она таки натурально не находит во мне ничего такого, что могло бы ее ко мне душевно привязать. Но с другой стороны, Бог знает! уже не влюблена ли она в кого иного и не находится ли с кем-нибудь уже в сокровенной связи?.. Девушке, такой прекрасной, молодой, светской и живой, немудрено в кого-нибудь и влюбиться, или по крайней мере иметь не меня, а кого-нибудь иного у себя в предмете. Легко статься может, что не один я, а есть и другие в нее влюбившиеся также, как и я: и она, будучи о красоте своей сведома, имеет у себя в виду какого-нибудь лучшего и во всем ее вкусу сообразнейшего и богатейшего жениха, нежели каковым я ей кажуся. Почему знать, не влюблена ли она, или не влюблен ли в нее самый сын княгинин и не прочит ли она его себе в женихи? Немудрено никак статься и сему. А не даром вижу я такую непостижимую к себе холодность, а особливо при присутствии этого княжева пасынка. Что я в нее влюблен, это она уже давным-давно приметила и знает; знает же и то, что согласились бы и отдать ее за меня. Итак, что ж бы такое удаляло ее от меня? Ненавидеть ей меня не за что, а и отвращения от меня иметь, также, казалось бы не можно... Нет, нет! А надобно быть, по всему видимому, чему-нибудь иному и мне неизвестному".
   Сим и подобным сему образом говаривал и рассуждал я сам с собою не однажды. А как к тому присовокуплялась и примеченная мною в ней отменная привязанность к московской суетной светской жизни и совершенный недостаток в таких склонностях, какие хотелось мне иметь в своей будущей подруге, то все сие, а при всем том и самый недостаток приданого и удерживал меня не только от сватовства, но даже и от объявления ей любви своей. Но я скрывал, как сию, так и все подозрения мои в глубине моего сердца, и находился от того в мучительной нерешимости -- что мне делать? И приступать ли к удовлетворению жестокой любви своей чрез сватовство и женитьбу на сей девушке, или отважиться последовать гласу мудрости и благоразумия и к мужественному преоборонию сей мучительной склонности, о которой самому мне было довольно сведомо, что она, по натуре своей, не могла быть долговременною и прочною; но всего скорее может и погаснуть и уничтожиться невозвратно.
   В сих-то обстоятельствах находился я, когда дошло дело до помянутого празднества. Повод к оному подала сама старушка тетка моя: ибо как она не сомневалась почти, что я не премину вскоре за дочь ее начать свататься, то хотелось старушке сей видеть наперед дом мой и все мое житье бытье и оным заблаговременно полюбоваться. И потому, однажды заговорила она о том так, что я принужден был почти против хотения своего пригласить их всех к себе в дом, и просить князя и княгиню, чтоб и они удостоили меня своим посещением и у меня хоть бы однажды отобедали. И как сии охотно на то согласились, то по самому тому и были они у меня все в Дворянигове, -- и не только обедали, но препроводили почти и весь день в гулянье по садам моим и не прежде от меня поехали, как уже перед вечером.
   Каково сие угощение было, о том я не упоминаю. Оно имело натурально свои недостатки; да и можно ли чего совершенного ожидать от тогдашнего моего холостого состояния? Но то только знаю что поехали они от меня, как казалось, будучи очень довольными всем моим угощением, но что не так доволен был я сим посещением оных.
   Повод к неудовольствию сему подала мне самая та, для которой наиболее и предпринимал я сие угощение, то есть, дочь помянутой старушки.
   Желая угодить ей как гостье, всех прочих для меня интереснейшей, надрывал я все свои силы и возможности к тому, чтоб угостить их как можно лучше. Но к величайшему моему огорчению и неудовольствию, усмотрел я, что ей все мои старания и все и все в доме было как-то неугодно. И за столом она одна ничего почти не ела, и все кушанья казались одной ей только невкусными. А после обеда, когда ходили мы гулять по садам, ничто ей одной в них не нравилось; и когда я, взведя всю компанию на лучший хребет горы моей и самое то место, где стоит ныне у меня, так называемый, "храм удовольствия", показывал им прекрасное положение места, окружающее жилище мое, и пересказывал князю и княгине все намерения свои и все, что хотел я впредь тут строить и делать, то сколь много любовались они красотою местоположения и хвалили все, вместе с доброю и простодушною старушкою теткою моею, так мало, напротив того, все сие удостоивала дочь ее своего внимания! А что всего для меня неприятнее и поразительнее было, то, вместо желаемого мною одобрения, власно как бы с некаким презрением усмехалась она еще, смотря на француза, всему тому, что мною говорено и показываемо было. Сие растрогало меня до чрезвычайности и сделало всему любовному ослеплению и стремительству моему вдруг такую осадку, что я в тот же еще день, проводив их, с расстроенным уже и огорченным духом, решился наконец к предприятию того, чего они всего меньше ожидали, а именно, вместо ожидаемого старушкою сватовства, к мужественному преодолению всей любви своей к ее дочери и к оставлению о женитьбе своей на ней всех своих помышлений.
   Признаюсь, что перелом сей был для меня труден и предприятие сие было хотя прямо героическое, но произведенное мною с желаемым успехом. Весьма много помогли мне притом и слова старика прикащика моего. С сим, как с разумнейшим из всех моих тогдашних слуг, случилось мне как-то в тот же еще день разговориться о сем деле.
   Проводив гостей своих, вышел я в след за ними на ближнее мое поле, за прудами, посмотреть посеянной и всходившей тогда ржи. Старик сей шел в след за мною. И как мы с ним, начав обо ржи, разговорились и о гостях моих, то вздумалось мне полюбопытствовать и узнать: каких бы он мыслей был о помянутой девушке?-- Но как удивился я, когда, на вопрос мой -- какова она ему кажется? сказал он мне:
   -- "Хороша, сударь, и девушка изрядная; но матери-то не ее, а старшую за вас спроворить хочется".
   -- А почему ты это знаешь? спросил я, удивившись.
   -- "Как, сударь, не знать, отвечал он: слухом земля полнится: мы слышали от их же людей. И говорят, что она и спит и видит только то, чтоб ей быть за вами замужем. Да говорят, что она лучше и нравом и всем и всем меньшой сестры своей".
   -- Но мне-то она не такова на глаза, как меньшая; и ежели б жениться, так разве на сей последней: как ты думаешь?
   -- "Бог знает, сударь, сказал старик: состоит это в воле вашей. И жениться не устать, судырь; отдадут, может быть, и эту, ежели свататься станете и не захотите взять старшую... Но то-то беда, чтоб после, судырь, не тужить вам о том".
   -- Да почему ж бы так? спросил я: она так умна, так всем хороша, что я не желал бы истинно иметь лучшей жены. Признаюсь, что она мне очень и очень нравится.
   -- "Но то-то всего и опаснее, судырь. Мы это давно уже приметили и знаем, что она вам очень полюбилась. Но говорят, что любовь-то такая не очень прочна, а скоро проходит и потухает; а тогда-то и смотрите, чтоб и не стали вы тужить, что ни с чем взяли. А к тому ж и то еще неизвестно: станет ли она любить вас. Родилась она и выросла в Москве, и деревни почти в глаза не видала. А вы у нас люди деревенские: так, Бог ее знает, полюбится ли ей жить в деревне и будет ли она всем довольна, что вы имеете здесь? Смотрите, судырь: как бы не ошибиться... А по моему згаду, недурно бы, если б что-нибудь и за невестою было. А на сей, судырь, когда женитесь, то не только ничего не получите, но и сами еще потеряете: Калитина хотя и не зовите уже тогда своим, а должно будет оно помогать уже им во всем. Люди они, как сами знаете, совсем недостаточные".
   Слова сии впечатлелись глубоко в мое сердце, и так, что я подумав несколько и сам с собою помыслив, сказал наконец:-- Ну, чуть ли ты не правду, старик, говоришь. Но как же быть-то? И где ж взять другую-то невесту?
   -- "И, судырь, отвечал он, был бы только жених, а невесты уже будут! Спешить только не надобно. Да и какая нужда! Это не малина, и не опадет. Когда не одна, так другая, а не другая, так третья. Неужели-таки Бог так немилостив будет, что никакой себе не найдете лучше и выгоднее сей? Вот, о какой-таки твердит все Ивановна? И говорит еще, что будто сто душ за нею и что она одна только и есть дочь у матери".
   -- Это я слышал, отвечал я; но о сей что говорить: это еще ребенок -- этой только еще тринадцатый год.
   -- "Но разве подрость она еще не может?" подхватил старик.
   -- То так! отвечал я. Это я сам уже думал; а потому и почитаю ее всегда запасною невестою.
   Сим кончился тогда сей нечаянный разговор наш; и каков короток и прост он ни был, по произошли от него великие и важные следствия. Все говоренные стариком прикащиком моим слова так глубоко врезались в мою память, что не вышли у меня во всю последующую ночь из головы. И как присовокупилась к тому и досада и неудовольствие, произведенное во мне дочерью госпожи Бакеевой в тот день, возобновившая в уме моем и все прежние подозрения, то и заснул я с твердым предприятием -- оставить все свои об ней помышления и преодолевать всю свою к ней любовь -- по правилам и при помощи своей философии, обратив внимание свое к другим невестам. И буде не найдется никакой иной, то возыметь прибежище свое наконец к помянутой запасной.
   Всходствие чего и в убежание дальнейшего себе беспокойства, и решился я не ездить более уже так часто в Калитино, а побывать только там единожды для благопристойности. А между тем, употребить все, что только могла предписывать мне философия моя к преодолению страсти моей.
   Оба сии намерения и произвел я в действие, и в Калитине не был после сего времени более двух раз. В первый вскоре после помянутого угощения, для принесения князю и княгине моей благодарности, а в другой, при самом уже их отъезде в Москву, для распрощания с ними. В оба сии приезда старался я уже как можно реже и меньше смотреть на предмет, меня столь много до того занимавший. И хотя мне несказанного труда стоило к тому себя приневоливать; однако, я в состоянии был себя не только в сем случае пересиливать, но при помощи философии своей и распрощался с нею, при последнем свидании, без дальнего сожаления, а довольно хладнокровно, и только ей сказал:
   -- "Простите, сударыни! дай Бог, чтоб вы были здоровы, веселы и благополучны, и чтоб нашли более удовольствия в Москве, нежели в скучных деревнях, где мы остаемся жить и в скуке влачить дни свои в уединенной жизни". И как она и при сем случае не оказала ни малейшего сожаления, но распрощалась со мною хладнокровнейшим образом, то помогло мне много и самое сие к скорейшему преодолению всей жестокости любви моей и к истреблению ее совсем из моего сердца, а предмета, толь много меня занимавшего, из моей памяти.
   Совсем тем, сие не так легко и скоро можно было произвесть в действо, как я сперва думал; а потребно было к тому все философическое искусство и наблюдение всех правил предписываемых к тому ею. И не один раз принужден я бывал делать себе превеличайшее насилие и с слезами почти на глазах выгонять из головы лестные и приятные помышления и напоминания об ней, а производить, напротив того, противуположные, и такие, о которых известно было мне, что они всего скорее и удобнее силу страсти уменьшить и ее, наконец, совсем обессилить и засыпить могут. И могу сказать, что ни при котором случае я изящною Крузиевою философиею, а особливо новою его наукою телематологиею так много не воспользовался, как при сем. Она помогла мне всего более преодолеть в сей раз всю любовь свою и чрез немногие дни успокоить себя почти совершенно.
   Но как бы то ни было, но сим образом кончилось тогда все мое знакомство как с князем и княгинею, так и с господами Бакевыми. Ибо с сего времени уже я их никогда более в жизнь мою не видывал,-- и не знаю ни мало того, в каких мыслях обо мне они тогда расстались; а радовался только тому, что с их стороны ни старушке тетке моей, ни князю, ни княгине не вздумалось никогда сделать мне какого-нибудь относящегося до сей женитьбы предложения, чем бы могли они меня смутить и все мысли мои расстроить до бесконечности; а я, с моей стороны -- что при всей жестокости моей любви и при всех частых свиданиях и самом коротком обхождении с ними, был так осторожен, что не проговорился ни одним словом ни князю, ни княгине, ни им о любви своей и помышлениях о женитьбе на сей девушке. Почему и не могли они меня обвинять чем-нибудь, с своей стороны.
   Ныне находятся все они уже давно в царстве мертвых и многие годы, претекшие с того времени, изгладили почти совсем из памяти моей все тогдашнее происшествие. И я позабыл бы оное почти совсем, если б не напомнило мне оного знакомство, сведенное недавно с детьми сей отдаленной родственницы моей, коим судьба определила жить в моем соседстве, и которых благоприятством и дружбою пользуюсь я и поныне.
   Но как письмо мое слишком уже увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь и проч.
  

НАЧАЛЬНОЕ СВАТОВСТВО

ПИСЬМО 109-е

  
   Любезный приятель! Описав вам в предследующем письме одно из достопамятнейших происшествий, бывших в моей жизни, расскажу вам в теперешнем о том, в чем и как препроводил я осень и весь остаток сего года и как началось формальное мое сватовство за ту, в сожитии с которою Провидение назначило мне препроводить весь век мой и... нажить детей, составлявших до сего и составляющих и поныне наилучшую часть блаженства жизни моей.
   Случилось сие вскоре после отъезда помянутых родственников моих с князем и княгинею в Москву. Ибо, не успели они уехать и я помянутым образом, при помощи философии, уменьшить сколько-нибудь жестокость страсти своей, как стала уже мне представляться вся та опасность, какой подвержен я был недавно. И я радовался и благодарил Бога, что избавился от нее благополучно. Я рассуждал уже тогда обо всем происходившем до того с чистейшими мыслями,-- и чем более о том размышлял, вспоминая все виденное и слышанное, и все бывшие при том обстоятельства между собою сравнивал, тем более казалось уже мне, что женитьба моя на помянутой девушке не могла для меня быть никак выгодною, а того меньше счастливою, и тем паче, что я не находил между склонностями нашими с нею ни малейшего согласия. Но дабы дело сие прервать совершеннее и не запутать себя опять в сети, из которых едва только высвободился, рассудил я поспешить как можно исканием себе другой невесты. А тогда, и власно как нарочно для скорейшего истребления из ума моего и мыслей госпожи Бакеевой и занятия всех мыслей моих иным предметом -- и случилось так, что старушка бабка моя, госпожа Темирязева, увидевшись со мною, насказала мне так много об одной знакомой ей и довольной достаток имевшей девушке, из фамилии Хотаинцовых -- что я, восхотев ее усердно видеть, с особливою охотою согласился на предлагаемое старушкою в доме у ней с девушкой сею свидание. Старушка не успела получить на то мое согласие, как дала тотчас о том знать матери той девушки; и как та давно уж того дожидалась и дочь свою за меня прочила, то и назначен был тотчас к тому и день. И мы с дедом моим, Никитою Матвеевичем, приглашены были к помянутой старушке, сестре его, и туда поехали.
   Во всю дорогу старик, издеваясь, и шутками говорил мне, чтоб я смотрел невесту сию пристально, а не излегка, и чтоб не прельщался одною красотою, а рассматривал и все прочее. Но, по счастию, не нужны были все внушаемые им мне предосторожности.
   Невеста, которую нашли мы приехавшею туда уже до нас, не показалася мне и при первом уже на нее взгляде. Она была хотя недурна собою, но показалася мне девушкою уже гораздо посидевшею и притом столь дородною и толстою, что и один взгляд на нее привел меня уже в замешательство. А как, сверх всего того, была она впрах разряжена, разбелена и разрумянена и оказывала себя наиревностнейшею подражательницею всей модной московской светской жизни, так мало со всеми склонностями моими сообразной, и в поступках своих, в разговорах и поведении столь вольною, что я, увидев все сие, даже содрогнулся и сам себе в мыслях сказал: "Э, э, э! да куда мне с этакою чиновного деваться? И как можно будет с эдакаю модницею ладить?.. Сохрани меня от ней, Господи! Нет, нет, нет! И не мне, не мне с эдакою ладить, а пускай она ищет себе другого и ей приличнейшего жениха: а я ей под пару не гожуся". А как таких же мыслей был и старик дед мой и находил между нами совсем неровню, то и рад я был, что от ней благополучно отделался и что из свидания сего ничего не вышло. И мы, посидев немного, поехали назад с тем же, с чем приехали, и я, без дальних околичностей, а прямо старушке сказал, что невеста мне не по нраву.
   Со всем тем произошло от сего свидания то следствие, что я того же самого стал опасаться и в рассуждении других предлагаемых кое-кем мне невест. И сия так меня настращала, что я отчаивался уже найтить между всеми ими какую-нибудь себе по мыслям. И чем более я о сем размышлял, тем менее я имел к тому надежды; а напротив того, тем более стал прилепляться мыслями своими к той, которая предлагаема мне была немкою Ивановною. Ибо в рассуждении сей, льстила меня, по крайней мере, надеждою ее молодость. Я думал, что когда она так молода, то некогда еще ей заразиться московским модным духом и всею пышностью светской жизни.
   -- И почему знать, может быть, -- говорил я сам себе далее, -- по молодости ее и удастся мне лучше приучить ее к себе и ко всему тому, что хотелось бы мне иметь в будущей жене своей?
   Сим и подобным сему образом сам с собою рассуждая, восхотел я поговорить еще раз об ней с помянутою немкою и расспросить обо всем обстоятельнее. Немка не успела узнать, что я хочу с ней видеться, как тотчас прилетела ко мне, и не успел я довесть до нее речь, как и начала она о сей знакомице своей с таким жаром говорить и насказала мне о сей молодой девушке, а особливо о матери ее столь много хорошего, что я, наконец, почти соглашался уже на то, что начать за нее и свататься.
   К сему побудила она меня наиболее тем уверением, что она хотя летами и действительно молода, но ростом так велика, что могла уже быть невестою. А в том она почти не сомневается, что согласились бы, может быть, ее и отдать, если б посвататься. Словом, конференция наша тогдашняя об ней кончилась на том, чтоб Ивановне моей взять на себя труд и, съездив в этот дом, пораспознать, по крайней мере, мысли матери ее о том: расположилась ли б она ее замуж отдать, если б стал кто свататься и, например, такой человек, как я.
   Не успели мы о сем с Ивановною смолвиться, как начала она уже требовать и назначения самого дня, в который бы ей туда на моих лошадях съездить. Сердце вострепетало тогда в груди моей, как дошло до того, чтоб назначить день сей. И я, не инако как благословясь, и воспарив мысли свои к небу и обратив помышления свои к Богу, отважился на сей неизвестный мне путь и к назначению дня сего. И как обоим нам не хотелось дело сие откладывать вдаль, то и назначено было к тому 13-е сентября; и я снабдил ее парою своих лошадей и повозчиком.
   Не могу и поныне позабыть, с каким нетерпением дожидался я возвращения сей старушки и с какими душевными чувствиями препроводил я все те три дня, которые она в сей путь проездила! Дом госпожи Кавериной был от нас не близко: жила она в соседственном к нам Алексинском уезде и в селе, отстоящем от нас не ближе, как верст за 40. Итак, надлежало употребить целый день, покуда она туда доехала, другой весь прогостила она там, как в знакомом себе уже давно и ей благоприятствующем доме, и ко мне не прежде могла возвратиться, как ввечеру третьего дня.
   Во все сии дни не были мысли мои ни на минуту в покое. Ивановна моя не выходила у меня из ума и памяти, и я не знал, радоваться ли мне или тужить о том, что ее отправил и начал такое дело, которое не могло почесться безделкою, а могло возыметь важные по себе последствия. Обстоятельство, что предпринял я оное сам собою, и никому о том не сказавши, и ни с кем о том не посоветовав, еще более меня смущало. Все мысли мои колебались тогда, как трость, колеблемая ветром. До сего имел я твердое предприятие не начинать отнюдь ни на ком свататься, покуда не узнаю я коротко невесты и ее нрава, и характера. А как поступил тогда совсем несообразно с сим правилом и начинал свататься за такую, которую не только не знал, но и не видал, а что того еще страннее -- за сущего почти ребенка; то мысли о сем еще более меня смущали и доводили до того, что я несколько раз уже раскаивался, что поспешил так сим делом, которое казалось мне несообразным ни с каким благоразумием.
   -- По крайней мере, -- думал и говорил я сам себе, -- надлежало бы мне с кем-нибудь иным о том наперед поговорить и посоветовать, а не с одною ничего не знающею старухой и ни о чем правильно судить не могущею немкою, которая старается о том только из интереса и надеясь получить себе за то какую-нибудь награду. Может быть, -- говорил я далее, -- и не все то правда, что насказала она мне о невесте и ее матери. Хорошо, если б услышал я об них от других, коим они знакомы и которые лучше судить о том могут, нежели простодушная немка, которой, по простоте ее, все кажется хорошим.
   И тут приходило мне и то на мысль, что, к несчастию, и посоветовать о том мне было не с кем: все родственники, соседи и знакомцы мои были не таковы, чтоб пристально мною интересовались. К тому ж дом сей никому из них, по отдаленности, и знаком не был. Наконец, и то обстоятельство приходило мне на мысль, что по непомерной молодости помянутой девушки и стыдился даже я и не отваживался и упоминать об ней никому.
   Из всех моих друзей и знакомых хотя и был г. Писарев такой, с которым бы мог я о сем важном деле поговорить и посоветовать; но и тому не имел бы я духа в том открыться. К тому ж как случилось, что его во все сие лето не было дома, но он был в дальней отлучке, и я его давно уже не видал; а ежели б и был, то, по подозреваемому в нем тайному намерению женить меня на сестре своей, едва ли бы я ему решился в намерении своем открыться.
   Сими и подобными сему мыслями занимался я тогда; но как дело было уже сделано, и Ивановна моя уже поехала, то и не осталось иного, как ополчаться на все неизвестности и ждать всего от времени и случайности. По крайней мере, ободрял я себя тем, что полагал почти за верное, что вся езда моей Ивановны будет тщетная, и что ей, по причине чрезвычайной молодости невесты моей, откажут совершенно, и что из сего дела не выйдет ничего.
   Наконец увидел я и возвратившуюся мою посланницу -- и сердце затрепетало во мне, как вошла она нечаянно ко мне в комнату.
   -- Ах, вот и ты, Ивановна, -- воскликнул я. -- Ну что, моя голубка: "ель или сосна" и имела ли ты какой успех в своем путешествии? И не даром ли проездила?..
   -- Бог знает, батюшка, -- отвечала она мне, -- и даром и недаром; и не знаю истинно, что сказать вам.
   -- Что ж по крайней мере? -- продолжал я ее спрашивать. -- Была ли ты там? Застала ли дома? Видела ли и говорила ли обо всем?
   -- Это все было, -- сказала она, -- и видела, и говорила обо всем и обо всем, и мне были там очень рады, и насилу отпустили оттуда: хотели было еще на целые сутки удержать, но я уже отговорилась кое-как и сказала уже, что повозчик мой не соглашается никак долее ждать.
   -- Хорошо! -- сказал я, -- но о деле-то нашем что?
   -- Ну что, батюшка, -- отвечала она, -- я не знаю, что и сказать вам о сем. Слушать они слушали все, что ни говорила и ни рассказывала я об вас, и им, кажется, все было не противно, и все слушали они с удовольствием. Но как дошло до дела, то и стали они в пень и не знали, что мне сказать на то, а твердили только, что невеста-то слишком еще молода, что ей и тринадцати лет еще не совершилось и что при такой ее молодости им и подумать еще о выдавании ее замуж невозможно.
   -- Ну, так поэтому они совершенно отказали тебе? -- сказал я.
   -- Ах, нет! -- отвечала она. -- Отказать они никак не отказывали; и именно мне сказано, что не отказывают, а хорошо, говорят, когда бы можно было взять терпение и дать время невесте подрость, а им между тем с родными своими о том посоветовать. А на сие нечего мне было более говорить.
   -- Это, конечно, так, -- сказал я, -- а посему и нам о том говорить более нечего; а видно, что иного не остается, как искать другой невесты. Но, по крайней мере, не сказали ль они тебе, сколько ж бы времени хотели бы они еще, чтоб я подождал?
   -- Хоть бы годок место, {Здесь -- повременить годок.} говорили они, -- сказала она.
   -- О, моя голубка! -- подхватил я, -- год не неделя и не безделка; в это время много воды утечет, и я со скуки, живучи один, пропаду. Дело иное, если в сие время не найду я никакой иной невесты по себе.
   -- Ну, авось-либо, -- сказала на сие старуха, -- по моим счасткам {На мое счастье.} это так и сделается, и никакой другой и не найдется.
   Сим образом кончилось тогда сие первоначальное мое сватовство. И я, оставшись в неизвестном, рад был, по крайней мере, тому, что не завязалось еще сие дело так, чтоб мне от сей невесты и отстать было не можно. И как ничего решительного положено не было, то и рассудил я -- никому о сем происшествии не сказывать, а сокрыть оное в глубине моего сердца, а между тем продолжать приискивать себе других невест.
   Но все мои старания о том, как в последующую за сим осень, так и в первые зимние месяцы, были тщетны: нигде не отыскивалось невесты, которая сколько-нибудь была бы мне под стать. Дядя мой, хотя и не переставал твердить мне о своей госпоже Палициной, а помянутая старушка бабка госпожа Темирязева -- о своей Хотаинцовой, уверяя, что я матери сей последней очень полюбился и она охотно соглашается отдать за меня дочь свою; но мне об них и слышать, а первую и видеть никак не хотелось. И провидение, власно как очевидно, как от сих, так и от нескольких других, кой-кем предлагаемых мне невест и, может быть, для того меня отводило, что ему известно было, что всех их век недолго продолжится: ибо к особливому удивлению из всех их нет уже ни одной в живых, и все они уже давно переселились в царство мертвых. Словом, промысл Господень строил свое, а не то, что я думал и располагал.
   Теперь, оставя сию материю, расскажу вам, любезный приятель, о прочем, происходившем со мною в сию осень и о том, как и в чем препроводил я как оную, так и первые зимние месяцы.
   Жил я во все сие время, хотя в сущем уединении и одиночестве, однако не могу сказать, чтоб проводил оное в скуке. Привычка к беспрерывной деятельности и к заниманию себя чем-нибудь, не давала мне никогда чувствовать скуки, но помогала мне проживать уединенные дни свои еще с удовольствием. Ни одного дня не препроводил я в праздности; но всегда находил себе столько упражнений, что не на долготу времени жаловался, а сожалел, напротив того еще, что оно протекает слишком скоро и мне не дозволяет делами своими столько заниматься, сколько бы мне хотелось.
   Покуда было еще тепло и можно было быть и заниматься чем-нибудь на дворе, то не сходил я почти с оного. Сперва занимали и увеселяли меня до бесконечности плоды, созревшие в садах моих. Со всеми ими я спознакомливался и все собирал с особливым рачением и удовольствием. Потом, как наступила осень, то занимался опять садкою многих и разных дерев в садах моих; а между тем, несколько времени занимался другим и важнейшим делом.
   Из всех наших лесных угодьев оставалась еще тогда одна прекрасная и в нескольких десятинах состоящая роща, известная и поныне еще под именем Шестунихи, не срубленная. И как она была у нас у всех общая и легко могла подвержена быть такой же опасности и несчастному жребию, как и недавно глупейшим образом срубленный молодой заказ наш; то, жалея оную, хотелось нам с дядею спасти ее от того чрез раздел оной и убедить к тому соседа нашего, генерала. И как, по особливому счастию, согласился и сей на то, то хотелось всем, чтоб комиссию сию взял я на себя и произвел раздел сей колико можно лучшим и вернейшим образом.
   Но как сего без снятия сей рощи геометрическим образом на план учинить было не можно, то хотелось мне, при помощи дяди моего, испытать над нею знание свое геометрии в практике, которая до того известна мне была только в теории. Но как к сему потребна была необходимо астролябия, у нас же не было никакой, да и взять ее было негде; а что того хуже, то мне не случилось никогда ее и видеть, то сперва не знали мы -- чем пособить, в сем случае, своему горю. Но наконец вздумали с дядею сами смастерить себе некоторой род астролябии, и когда не совершенную, так, по крайней мере, такую, которою б можно было нам хотя по одним углам снимать лес и прочие места на план. Мы и произвели намерение сие в действо.
   По наставлению и совету дяди моего мне и удалось сделать ее довольно изрядною; дно оловянной тарелки, расчерченное на градусы, долженствовало служить ей основанием, а приделанные диоптры и сделанный кое-как штатив, придал ей желаемую к делу нашему способность. Мне никогда еще не случалось действовать инструментом сего рода; но старику дяде моему нужно было только показать мне первоначальные приемы,-- как дело и пошло у меня по порядку, и с таким успехом, что в немногие дни обошел я весь оный лес, и в состоянии был сделать всему лесу очень верный и такой план, по которому нам легко уже было его разделить по дачам и потом просеками разрезать на части. Оба старики мои были тем чрезвычайно довольны; а я хорошим успехом первого опыта своего был еще довольнее оных.
   В самое сие время приехал к нам в отпуск старший сын дяди моего и мой прежний в резвостях сотоварищ, Михайла Матвеевич. Как он служил тогда в артиллерии офицером и приехал к нам из полку, то с крайним любопытством и нетерпеливостию хотел я видеть сего ближайшего родственника и будущего своего современника и соседа. Я никак не сомневался, что найду в нем великую перемену: я и нашел ее; но, увы! далеко не такую, какую желал бы я в нем найтить.
   Он был хотя годом меня моложе и служил в таком корпусе, где надобно бы ему чему-нибудь научиться и знать; но я нашел в нем совершенного неуча и во всем невежду,-- которая даже до того простиралась, что он не знал и первейших понятий из математики и наук, и не умел даже изображать лес на планах. Я остолбенел от удивления, попросив его однажды помочь мне при скопировывании моих планов и увидев совершенную к тому его неспособность.
   Он прожил с нами почти до Рождества и до самого того времени, как поехал, дядя мой по обыкновению своему в Москву. Прихаживал кой-когда ко мне; но посещения его были мне не столько приятны, сколько скучны и отяготительны: ибо, будучи не таких свойств как я, не о том он думал и помышлял, о чем думал я и не тем занимался, что мне было надобно.
   Как скоро настала глубокая и холодная осень, загнавшая меня в тепло, то начались у меня другие упражнения. Родилась во мне охота к малеванию масляными красками. Никогда я еще до того не малевал оными: а тогда вздумалось мне учинить тому опыт и срисовать с самого себя портрет на холсте. В сей работе упражнялся я обыкновенно днем, и с таким рвением и прилежностию, что не могу и поныне еще позабыть, как я однажды так заработался, что позабыл даже об обеде и удивился сам себе, как личарда мой, Бабай, уже пред самыми сумерками подступил ко мне и стал спрашивать: не прикажу ли я на стол накрывать?
   -- Как, удивясь, спросил я его: разве я еще не обедал?
   -- "Да нет еще", сказал он
   -- Ну, брат, хороши же мы с тобою, сказал я, захохотав. Я заработался, а ты так хорош, что мне и не напомнил.
   -- "Да я, сударь, все ждал приказания вашего".
   -- Ну, ну -- хорошо. Собирай же скорее; а то нам и куры будут смеяться, что мы про обед позабыли.
   Что касается до длинных и скучных осенних и зимних вечеров, то все сии посвящал я литературе и наукам, и занимался в оные либо чтением книг, либо писанием. И хотя я просиживал все сии вечера один одинехонек с свечкою пред собой и подле тепленькой печки, и хотя и во всех хоромах, кроме меня и сотоварища моего Бабая, не бывало ни жадной души,-- да и сей сотоварищ мой не со мною сиживал, а забившпсь в лакейскую сыпал крепким сном, так, что нередко нахаживал я его впрятавшагося совсем в печь, и с высунувшею только из оной и на стул положенною головою, храпящего; однако, несмотря на все сие, провождал я длинные вечера сии, при помощи книг своих, без малейшей скуки. И за сие в особливости благодарить я должен свою "Детскую философию".
   Сия книга обязана происшествием своим самому сему моему тогдашнему уединению: ибо я упражнялся тогда наиболее в сочинении первой части оной. Мне вздумалось в сие время предприять сие дело на досуге и от скуки; а побудило меня к тому наиболее "детское училище". Мне хотелось, подражая некоторым образом госпоже де-Бомонт, изяснить таким же легким и удобопонятным образом для детей всю наиважнейшую часть метафизики или естественную богословию; а притом, все сочинение расположить так, чтоб оно могло послужить в пользу и будущей молодой жене моей, если не на иной, а на сей доведется мне жениться. Вот причина, для которой и помещены в ней первые разговоры, изображающие такой характер молодой женщины, какой хотелось бы мне, чтоб имела будущая моя подруга; ибо как никакой иной невесты не отыскивалось, то начинал я думать, что едва ли не той судьба назначает быть за мною, которая предлагаема мне была немкою Ивановною.
   При всех помянутых литературных и любопытных моих упражнениях, не оставлял однако я и того, чтоб временно видаться и с немногими соседями своими. Хотя и не очень часто, однако хаживал я и к обоим старикам, ближним соседям моим и просиживал у них иногда по нескольку часов; а езжал также и к г. Ладыженскому и к Иевскому. Осеныо же, услышав, что с Москвы съезжал в старинную свою деревню дядя мой, г. Арсеньев, Тарас Иванович, ездил я к нему за Серпухов, в село Кислино, и принят был от него с отменною ласкою. А не оставил также, чтоб не побывать и у сестры его, а моей тетки, Матрены Ивановны Аникеевой.
   Сию милую, разумную и почтенную старушку любил и почитал я с самого младенчества; да и она любила меня отменно, и была очень довольна, что я приезжал к ней в деревню. И как она непреминула также начать говорить со мною о женитьбе и советовать оною не медлить, то ей только одной открылся я в начатом своем сватовстве. И она не только мне не отговаривала, но и советовала не упускать сей невесты, если только отдадут, говоря, что молодость ни мало не мешает, и что для меня несравненно безопаснее и лучше жениться на молодой и простой деревенской девушке, нежели на модной и развращенной какой-нибудь московской моднице и вертопрашке. Сие подкрепило меня очень много в моем намерении продолжать сие дело. И я неведомо как жалел, что милая и разумная сия старушка жила от меня так далеко, что не можно было мне видаться с нею часто и пользоваться искренними ее советами.
   Сим образом делил я свое время между домашними упражнениями и разъездами по своим соседям. Ко мне же, как к холостому человеку, редко кто приезжал. Один только прежний мой приятель, г. Писарев не преминул меня посетить, как скоро возвратился из своего путешествия в смоленские пределы,-- и прогостил у меня опять несколько дней сряду.
   Сие время было для меня опять лучше всякого праздника: ибо с ним мог я опять обо всем и обо всем наговориться до сыта. И я не видал как протекли те три дня, которые он у меня пробыл; я показывал ему начатой свой труд и читал с ним все, сколько ни сочинено было до того времени моей "Детской философии", и он, расхвалив ее, советовал мне продолжать оную.
   Но что касается до начатого мною сватовства, то не отважился я упомянуть ему об оном ни единым словом: ибо боялся чтоб не стал он меня за то гонять и называть предприятие мое неблагоразумнейшим делом. Я не переставал все еще подозревать его в сокровенном его намерении женить меня на сестре своей: и тем паче, что не успел он приехать как и начал мне рассказывать о своем путешествии в Смоленск, где сестра его тогда у какой-то родственницы находилась, и превозносить ее бесчисленными и непомерными похвалами, рассказывая мне как она разумна и какая великая охотница до читанья книг, а особливо таких, о которых он знал, что были у меня в особом почтении, как например, Гофмановы, "о спокойствии и удовольствии", и других тому подобных.
   Всем тем, а особливо изображением изящного ее нрава, тихого и кроткого ее поведения и отменно хорошего характера -- старался он сколько мог предубедить меня в ее пользу. В чем, может быть, наконец он и успел бы, если б, по счастию моему, не случилось мне за короткое время до его ко мне приезда нечаянно узнать о сестре его то, что он тщательно от меня сокрыть старался, а именно: что она гораздо меня старее, была очень дурна собою и что самый нрав и характер ее был далеко не таков хорош, каким он его изображал; а что всего хуже, то не имела за собою никакого почти приданого. Все сие услышал я нечаянно от старика генерала, моего соседа, которому случилось ее видеть, и которому все обстоятельства их дома, бывшего ему как-то еще и сродни, были коротко знакомы.
   Старик сей, говоря еще о сем, именно упоминал мне, что вот и она невеста; но для меня ни мало не под стать и никак не годится. А сей нечаянный случай и помог мне, в рассуждении сего пункта, взять предварительно от г. Писарева предосторожность и не всему тому слепо верить, что он мне об ней внушить старался. А как тотчас потом стал он меня наитщательнейшим образом расспрашивать, не нашел ли я себе где-нибудь невесты и не сватает ли за меня кто какую, также, нет ли у меня какой на уме? то сие еще более увеличило во мне к нему подозрение и побудило меня еще более сокрыть от него начатое сватовство, а упомянуть только о госпоже Хотяинцевой и о бывшем у нас сей невесте смотре, которое происшествие, как сделавшееся всем известным, было бессумненно ему уже и без того ведомо. И как он, услышав о том, стал надседаться со смеха, и не только всячески ее опорочивать и поднимать и ее и меня на смех, то сие еще и более подкрепило меня в подозрении о его к себе неискренности в сем пункте, и побудило тщательно утаевать от него мое последнее сватовство.
   Впрочем, памятно мне, что и в сей год, в день именин своих, сделал я у себя небольшую пирушку и пригласил к себе на обед всех ближних моих соседей. Оба старики соседи мои удостоили меня опять своим посещением; но кроме их и любезного соседа моего г. Ладыженского, никого в сей раз у меня не было.
   Вот почти все, что происходило в течении последних месяцев сего года. Ибо кроме сего не помню я ничего особливого и такого, о чем стоило бы упомянуть. Кроме того, что как я в сей год не имел дальней нужды ехать в Москву, а сверх того боялся, чтоб там опять не возобновить знакомства своего с госпожами Бакеевыми, то расположился я и самые святки пробыть дома и довольствоваться теми увеселениями, какие могла доставить мне деревенская жизнь. И частые свидания с моими соседями помогли мне и действительно препроводить их без дальней скуки: и один дом г. Ладыженского в состоянии уже был доставить мне удовольствиев множество, и по веселому характеру хозяина сего дома было мне в оном всегда весело и никогда нескучно.
   А всем сим мог бы я и всю историю сего года кончить, если б не оставалось мне еще одного, чем я вам, любезный приятель, должен, а именно то, чтоб сообщить вам известие и о конце той славной нашей "семилетней войны", о которой в предследовавших моих письмах говорил я так много, и которая в течении сего года получила совершенное уже свое окончание. О сей войне хотя, но удалении своем в деревню, и не имел я почти и слухов; но как не сомневаюсь я, что (вы) любопытны знать и слышать, чем странная война сия кончилась, то расскажу вам все, что мне впоследствии времени сделалось о том известно, и чрез то усовершенствовать сколько-нибудь мое об ней повествование. Однако, учинить сие дозвольте мне не теперь, а в письме за сим последующем, -- а между тем, сказать вам, что я есмь и прочее.
  

КОНЕЦ ПРУССКОЙ ВОЙНЫ.

Письмо 110-е.

  
   Любезный приятель! Обещав вам в сем письме рассказать вкратце о том, чем и как славная наша прусская война, известная в истории под именем "Семилетней", кончилась, и приступая теперь к сему повествованию, прошу припомнить все то, что я об ней рассказывал прежде, и те обстоятельствы, на которых мы тогда остановились. А дабы вам удобнее сие учинить было можно, то возвратимся на минуту несколько назад, -- и к самому тому времени, как скончалась наша императрица Елисавет Петровна.
   Время сие, как я тогда уже вам упоминал, было для прусского короля самое критическое. Он доведен был всеми предследующими кампаниями до самого уже истощания; а последние наши и союзников наших, цесарцов, завоевания довели его до такой крайности, что он, будучи почти совсем без денег, без войска, без генералов и офицеров, не находил себя в состоянии выдержать еще и полугодичную войну и начал уже действительно опасаться, чтоб не лишиться ему -- когда не всех своих наследственных земель, так, по крайней мере, большей части оных. А сие, по всем тогдашним и прямо для его несчастным обстоятельствам, может быть и действительно б совершилось, если б продлилась еще хоть один год жизнь императрицы Елисаветы. Но нечаянная и никем неожидаемая кончина сей монархини нашей, происшедшая может быть и не совсем натурально, а чрез поспешествование к тому врачей ее, которые за самое то сделались потом несчастными, произвела во всей войне сей столь великий переворот, что весь свет впал от того власно как в некое изумление. Велькая, беспримерная и почти чрезъестественная дружба наследника ее к королю прусскому произвела сию великую и никем неожидаемую во всех обстоятельствах перемену.
   Я вам рассказывал уже, что император наш Петр III не успел вступить на престол, как первейшим делом своим почел заключить с прусским королем сперва перемирие, а в непродолжительном времени потом и самый мир. И не только велел сначала находившемуся тогда при цесарской армии нашему Чернышовскому, и в 20-ти тысячах человек состоявшему корпусу, отошед от цесарцев, возвратиться чрез прусские области в Польшу; но как цесарцы не восхотели тотчас предложению его и совету повиноваться и с пруссаками заключить мир, то, рассердившись за то, приказал сему, уже за Бреславль прошедшему корпусу, не только остановиться, но, соединившись с армиею короля прусского, находиться у него в полном повиновении.
   Таковая поступка нашего императора и заключенный им с прусским королем, не только мир, но и дружественный союз, -- а вскоре за сим воспоследовавший мир у прусского двора с шведским государством, -- не только расстроил все дела наших, воевавших против прусского короля союзников, но ободрили прусского короля так, что он поднял опять голову, и начал сам уже на других нагонять страх и опасение. По чрезвычайной расторопности своей, нашел он средства чрез короткое время снабдить себя всем и всем нужным и ополчиться против неприятелей своих так, что в половине лета был уже готов, при помощи наших, начинать великие предприятия.
   Его главное намерение было овладеть паки славною и в последнюю кампанию цесарцами отнятою у него шлезскою крепостью Швейдницом, -- от завладения которою весьма многое зависело. Но как цесарцы не только имели в оной сильной гарнизон, но и вся цесарская армия, под командою опять славного их фельдмаршала графа Дауна, в недальном расстоянии стояла в горах, окопавшись, и могла сей осаде делать помешательство, то нужно было королю каким-нибудь образом отдалить и вытеснить из гор сию цесарскую армию и пресечь ей сообщение с Швейдницом.
   Для сего рассудилось ему отправить отделенной легкой корпус с нашими казаками во внутренность Богемии, для опустошения и разграбления мест позади цесарской армии находящихся,-- в надежде, что сие побудит Дауна сойтить с своих укрепленных гор и отойтить в Богемию. Но какой успех посланные от короля прусского в предприятии своем ни имели и какое разорение тамошним местам казаки наши ни причинили,-- но все сие не могло никак поколебать хитрого фельдмаршала цесарскаго: он не сошел никак с гор. А сие и причиною было, что король, не находя иных средств, решился наконец в сих горах его атаковать и произвесть то силою, чего не мог произвесть он хитростию и искуством.
   Происшествие сие было славное, и более потому, что король принужден был употребить все свое военное искусство при сем случае и производить атаку сию укрепленных гор с крайним рассмотрением. Он и произвел ее прямо мастерским образом.
   Но совсем тем, едва ль бы мог иметь в том успех вожделенный, если б нечаянный и особливый случай не сделал ему в том вспоможения. Ибо в самое то время, когда только что хотел он начинать сию атаку при помощи нашего Чернышовского корпуса, получает граф Чернышов вдруг курьера с известием о вступлении императрицы Екатерины на престол и с повелением, чтоб ему того часа иттить от прусской армии прочь и возвратиться к прочей нашей армии, находившейся тогда еще в Пруссии.
   Короля сразило сие неожидаемое и все его замыслы и дела расстроившее известие. Однако, он хотя бы и мог тогда остановить и совсем обезоружить наш корпус; но сего никак не сделал, а отпустил его с честию, и так, как бы дружественное войско. А воспользовался он при сем случае только тем, что упросил графа Чернышова, чтоб он до того времени, покуда сделаны будут по дороге, для обратного шествия его, все нужные приуготовления, и не более, как дня два или три, не объявлял бы о сем повелении никому, а сокрыв бы оное в тайне, постоял с корпусом своим на одном, ему назначенном месте, хотя без всякого дела. И как граф Чернышов ему сие одолжение и сделал, то и поставил он корпус его в таком месте, что незнающим еще ничего о том цесарцам принуждено было отделить знатную часть своей армии и поставить против сего мнимого неприятельского корпуса и чрез то ослабить оставшую и ту часть своей армии, которую король атаковать замышлял. А чрез самое то и удалось ему, хотя с великим трудом, но получить над ними великий выигрыш, и не только овладеть их горскими укреплениями, но вытеснить их из гор и принудить отойтить в Богемию. Итак, корпус наш, хотя и не был в действии, но стоял спокойно, но одним присутствием своим помог получить ему великую выгоду.
   Сия была последняя короля прусского хитрость, употребленная некоторым образом против нас и своих неприятелей. После того не стал он ни минуты более держать наш корпус; но одарив графа Чернышева прямо по-королевски, отпустил его с честию от своей армии.
   Сим образом расстались тогда наши с пруссаками, и хотя не проливали за него кровь свою, но сделали побочным образом ему великое вспоможение. И он во все время пребывания нашего корпуса у него воспользовался только вышеупомянутым действием наших казаков, доезжавших при набегах своих в Богемии почти до самого столичного богемского города Праги и причинивших цесарским землям великие опустошения и подавших королю прусскому первый повод к украшению всей конницы своей султанами на шляпах и шапках, которое обыкновение сделалось потом, как известно, и всеобщим. Случай к тому был тот, что хотя различие между прусскою и цесарскою конницею было во многих вещах и довольно приметно, но дураки наши казаки не могли никак того примечать и различать; но часто самую прусскую кавалерию почитали цесарскою. А дабы сделать первую для них приметною, то и вздумал король отличить всю конницу свою для казаков сими султанами.
   Весь свет тогда не сомневался, что у нас возобновится опять война с королем прусским; да и нельзя было инако и думать: ибо императрица наша, почитавшая до того короля прусского личным себе недругом, не только в первом уже манифесте своем назвала короля злейшим неприятелем России; но и тотчас по вступлении на престол отправила поведения как к помянутому Чернышову, так и ко всей тогда еще в Пруссии находившейся нашей армии, чтоб почитать пруссаков опять своими неприятелями и всех прусских жителей привесть опять в верности к себе к присяге. Однако, в мнении своем все обманулись, и произошло совсем тому противное и не ожидаемое всеми возобновление войны, а подтверждение и с стороны ее заключенного уже до того императором мужем ее с пруссаками вечного мира.
   Все историки тогдашнего времени приписывали неожидаемому явлению сему следующую и в особливости достопамятную причину. Говорят, что как начали по кончине императора Петра III, при присутствии самой императрицы, разбирать все письменные дела в его кабинете, то нашлись тут многие своеручные письма короля прусского к императору, из которых оказалось, что он далеко не такой был враг императрице, каковым она его себе почитала, но напротив того, он многажды его наиубедительнейшим образом увещевал быть во всем воздержнее и благоразумнее, и не посягать ни мало и ни в чем против императрицы, своей супруги; и что сии письма, якобы до слез и так расстрогали императрицу, что она в тот же час оставила намерение свое с ним воевать; а решилась подтвердить заключенный с ним мир, и отправила в тот же день противные прежним повеления свои в армию, находившуюся в Пруссии, и приказала выйттить ей совсем из прусских пределов и оставить все наши завоевания.
   Все сии перемены последовали столь скоропостижно друг за другом, что и неудивительно, что в прусском городе Кёнигсберге произошло то в особливости историками замеченное странное явление, что 26-го июня находились еще утвержденные на воротах и в других местах сего города российские двуглавые орлы; 27-го числа были они все, по случаю заключенного императором Петром III с Пруссиею мира, сняты и вместо их поставлены прежние прусские, одноглавые орлы; а 4-го июля явились, по повелению императрицы, на них опять российские орлы, а 9-го числа июля, наконец, поставлены опять и навсегда уже прусские орлы.
   Но как бы то ни было, но сим кончилась тогда с нами вся бывшая до того кровопролитная война, пожравшая у нас более трехсот тысяч нашего российского народа, извлекшая из недр России несметные миллионы денег и не принесшая нам никакой иной пользы, кроме того, что войска наши и генералы научились лучше воевать, и все лучшеё служившее тогда в армии российское дворянство, препроводив столько лет в землях немецких, насмотрелось всей тамошней экономии и порядкам. И получив, потом, в силу благодетельного манифеста о вольности дворянства, от военной службы увольнение, в состоянии было переменить и всю свою прежнюю и весьма недостаточную деревенскую экономию; приведя ее несравненно в лучшее состояние, чрез самое то придать и всему государству иной и пред прежним несравненно лучший вид и образ, -- хотя заплатило за сие и очень дорого!
   После сего недолго уже продолжалась и в других местах сия кровопролитная и на веки достопамятная война. Однако, во все течение 1762-го года, все еще она продолжалась и в разных местах пролито еще много крови человеческой. Но из всех, бывших в сие время и последних военных произшествий, ни которое так не достопамятно, как осада пруссаками помянутого шлезского города Швейдница, которую король прусский тотчас предприял, как скоро удалось ему вышеупомянутым образом вытеснить цесарскую армию из гор и прервать чрез то ей сообщение с помянутою крепостью.
   Все историки сего времени утверждают, что из всех бывших во всю сию "семилетнюю" воину многочисленных осад, никоторая не была так достопамятна, как сия. И, во-первых, потому, что производима была по всей форме военного искусства; во-вторых, что производима была целою прусскою армиею при глазах и при распоряжениях самого короля прусского и, что того более, в виду и всей цесарской армии, под командою славного их генерала графа Дауна, старавшегося освободить крепость сию от осады и вскоре после начатия оной к ней подоспевшего, но всею хитростию своею не могшего никак ее освободить от осады; в-третьих, что крепость сия защищаема была сильным и более, нежели в 9,000 человек состоящим гарнизоном, под командою искусного в военном ремесле коменданта генерала Гаска; в-четвертых, что как осаждаема, так и защищаема была по предписаниям и распоряжениям двух славнейших в тогдашнее время в свете инженеров, доведших инженерное искусство до высочайшей степени совершенства и старающихся друг пред другом всему свету доказать великое свое в сей науке знание.
   А всего страннее, удивительнее и достопамятнее было то, что оба сии великие инженеры были родом французы, оба старинные между собою друзья и в прежние времена сослуживцы и военные камерады: один назывался Грибоваль, и защищал крепость, а другой Дефевр, и распоряжал всеми действиями осаждающих. Первый находился еще и тогда во французской службе и был, за отличную свою способность, прислан от короля французского к австрийской армии, а последний служил тогда королю Фридриху. Оба они были писатели, оба имели особые и собственные свои системы, которые каждый из них в сочинениях своих защищать старался. И тогда оказался редкий случай доказать обоим им доброту своих теорий действительною практикою пред глазами всего света. Материалы к сим испытаниям, яко то, человеческая кровь, железо и порох предоставлены были им на волю. Лефевр хотел взять крепость преимущественно подкопами и взять в короткое время; но он хотя и исполнил свое обещание, но только весьма несовершенно и принужден был почти поступать на большую часть по старым правилам.
   Нельзя изобразить, сколь многие употребляли они друг против друга хитрости, и какое множество делано было с обеих сторон мин и контраминов! Славные и так называемые глобы де-комиресион, или гнетущие шары, сделались наиболее в сем случае известными и были многим сотням людей смертоносными. Но и кроме того, производима была при сей осаде не только сверх земли, но и в недрах оной настоящая война и с разными с обеих сторон успехами. Но осажденным удавалось как-то всегда брать над пруссаками преимущество, и бедный Лефевр, нажив презрение от всей прусской армии, доходил даже до такого отчаяния, что сам себе искал смерти, вдаваясь в величайшие опасности, и что король принужден был уже его сам утешать и ободрять при его неудачах.
   Теперь было бы слишком пространно, если б описывать все бывшие при сей осаде происшествия; а довольно когда сказать, что было их множество разных, редких и достопамятных, и что продлилась осада сия до самого октября месяца и целые 63 дня от открытия траншей, и что помогла пруссакам овладеть сею крепостью одна их гаубичная граната, попавшая случайным образом в такое место, где лежало у цесарцев много пороху и которая, зажегши оной, взорвала целой бастион, с двумя гренадерскими ротами и многими австрийскими офицерами на воздух. Сие только происшествие, расстроившее все распоряжения осажденных, принудило, наконец, цесарского коменданта, не допуская до приступа, сдать крепость сию королю прусскому и отдаться ему со всем своим гарнизоном в плен.
   С обеих сторон погибло при осаде сей тысячи по четыре людей и выстрелено до трехсот тысяч пушечных, гаубичных и мортирных зарядов. И королю, как ни жаль было потерянных толь многих людей при сей осаде, но он так почтил храбрость защищавшего толь долго крепость коменданта, что посадил его с собою за стол обедать.
   Что касается до цесарского фельдмаршала Дауна, то неудача его при освобождении сей крепости от осады нанесла ему великое бесчестье, и приписывалась наиболее вражде его против Лаудона. И в Вене так были недовольны поступками его в сем случае, что народ публично было обругал жену его на улице. И как сие было последнее знаменитейшее действие у цесарцев с пруссаками, то, к сожалению, и кончил сей славный полководец войну сию не с славою для себя, а с порицанием и хулою.
   После взятия Швендница, не произошло уже ничего в особливости достопамятного у короля прусского с австрийцами. Но у имперской армии, бывшей под командою принца Штольберхского и действовавшей против принца Гейнриха, были еще многие происшествия.
   Сей удалось одержать над пруссаками некоторые поверхности; но победа, одержанная принцем Гейнрихом 29-го октября при Фрауенштейне, затмнила все оные и доставила с сей стороны пруссакам поверхность над германцами, так что они войски свои посылали даже внутрь Германии и сии, достигая до самого Нюренберга, нанесли германцам много вреда и чрез все то побудили наиболее их к заключению вскоре потом перемирия.
   А таким же образом происходило много разных военных действий и у французов с гановеранцами в окрестностях Рейна и Вестфалии; и победа, одержанная французами при Иоганисбурге, неподалеку от Фридберга, над наследным принцем брауншвейгским 30-го августа, было последним в сей стране военным действием в сей войне, разорившей более шести лет не только всю Европу, но обе Индии и Америку.
   Величайшим поводом ко всеобщему примирению и окончанию сей разорительной войны подала собою Франция. Сия претерпела в сию войну всех прочих государств более: и англичане на море были против оной так счастливы, что отняли у ней почти все ее американские и азиатские земли и колонии, и Франция, как людьми, так в особливости деньгами, так истощилась, что предвидела явную себе пагубу. Все сие и понудило ее домогаться скорейшего мира; и по особливому для ей счастию и удалось ей заключить оной в начале сего 1763-го года в Фонтенебло с англичанами и получить, кроме одной бездельной и ничего не значущей и пустой северной американской провинции Канады, все свои потерянные американские и азиатские острова и поселения обратно.
   С Англиею произошло при сем случае тоже, что и с нами: она лишилась всех своих завоеваний, купленных реками крови, с приумножением многими миллионами национального своего и так много ее отягощающего долга. Но сего бы никогда не случилось, если б, по особливому для ее несчастию, не произошло в министерстве, ее перемены, и когда бы кормило правления по особливому случаю, но исторжении из рук мудрого Питта, не попалось в руки глупому и почти бессмысленному англинскому лорду Бутту.
   Не успели французы отстать от австрийцев или цесарцев, как и сим не оставалось уже другого средства, как также поспешить заключением мира с королем прусским и пожертвовать также всеми своими о завоевании Шлезии надеждами. Последний мир сей заключен был наконец при глазах самого короля прусского, в саксонском замке Губертсбурге, 15-го февраля сего 1763-го года, и, по силе оного, к удивлению всего света, из всей сей кровопролитной войны не вышло ничего, и все державы остались при прежних своих владениях и при тех границах, в каких они были при начатии войны. И война сия сделала лишь только то, что многие сотни тысяч человек во всех частях света пролили свою кровь, и миллионы фамилий и семейств впали в бедность и разорились.
   Одной Саксонии стоила война сия деньгами и продуктами всякого рода более 70-ти миллионов талеров, и одна Европа потеряла более миллиона людей. Все державы, выключая одну Пруссию, нажили на себя превеликие и такие долги, коих тягость будут ощущать и самые еще поздние потомки их. А сколько городов, сел и деревень разорено и опустошено было, о том и упоминать почти нечего. Вся задняя Померания и часть Бранденбургии сделались совершенными пустынями; а и многие другие области и земли находились не в лучшем состоянии, и во многих местах не было людей, а в других мущин одних -- и женщины пахали землю. А были области, в которых и сих не было, и видны были превеликие полосы земли, где и следов прежнего земледелия было неприметно. Один офицер писал, что он, путешествуя чрез Гессенские земли, семь деревень проехал и во всех их нашел одного только человека, и тот был пастор, варивший в пищу себе бобы одни.
   Вот какова была сия война наша и какие последствия были оной! Она будет долго памятна не только нам, но и всей Европе.
   Сим оканчиваю я все мои военные известия, а вкупе и все сие десятое собрание писем моих, сказав, что я есмь ваш и прочая.
  

Конец десятой части.

Сочинена в генваре 1801, переписана в ноябре 1805 года, в Дворянинове.

  

Часть одиннадцатая

  

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ

МОЕЙ ПЕРВОЙ

ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ

ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ

И, В ОСОБЛИВОСТИ,

МОЕЙ ЖЕНИТЬБЫ

  

1764

Сочинена 1801 года,

переписана 1805 года,

в Дворянинове

  

ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ

ПИСЬМО 111-е

  
   Любезный приятель! Тысяча семьсот шестьдесят четвертый год, которого историю я теперь писать начинаю, был наидостопамятнейший из всех в моей жизни. Промыслу и провидению Господню угодно было, чтоб в течение оного решился, наконец, мой жребий, и я перешел в иной род жизни и сделался уже женатым мужем. Но как сия важная и на всю достальную жизнь мою великое влияние возымевшая перемена, со мною произошла не в начале сего года, а посреди уже лета, то дозвольте мне возвратиться к тому времени, на котором я в последнем моем о себе письме остановился, и прерванную тогда нить повествования продолжать теперь далее по порядку.
   Из помянутого письма знаете уже вы, в каких обстоятельствах находился я при конце минувшего года. Я жил один и в совершенном почти уединении в своей деревне, и хотя за беспрерывными и наиболее любопытными упражнениями своими и не чувствовал дальней скуки, однако, несмотря на то, великое мое одиночество было мне не весьма приятно и, делаясь мне уже и отяготительным, побуждало меня к приискиванию себе подруги и товарища. Но вы знаете также, что все мои старания о том были до сего времени не весьма успешны. Нигде я не мог отыскать такой, какую бы мне иметь хотелось и какой желало мое сердце. Говоря с вами о сей материи, рассказывал я вам и то именно, с какими дарованиями желал я сначала найтить себе невесту; но как последствие оказало, что таковую мне всего труднее найтить было можно, то начинал я в том совершенно отчаиваться.
   Узнав короче и состояние свое и все обстоятельства, в каких я находился, и спознакомившись сколько-нибудь и с деревенскою и московскою жизнью, предусматривал я ясно, что мне долго надлежало искать, буде хотеть, чтоб невеста моя была точно такова, каковою образовал я ее себе в своем воображении, и что не открывалось к тому еще ни малейшего следа. А как пошел мне уже тогда двадцать шестой год от роду, то и жениться было уже высочайшее и лучшее время; то лишался я надежды найтить по желанию моему вскорости и рад был уже и такой, которая бы, хотя не во всех частях, а сколько-нибудь уже с мыслями и желаниями моими сообразовалась. Но как и такой еще не отыскивалось и нигде не было на примете, то и находился я относительно до сего пункта в величайшем недоумении, что самое и побудило меня наиболее к начатию прежде упоминаемого мною и некоторым образом отдаленного и не совсем формального сватовства за малолетнюю госпожу Каверину. Но как из сего сватовства не вышло еще ничего положительного и важного, и я перестал почти и о сей невесте думать, то при начале сего года и был я вовсе без невесты и не знал, куда и в какую сторону направить мне стопы свои для искания себе подруги.
   Со всем тем, как я женитьбу почитал всегда наиважнейшим в жизни человеческой делом и всегда был того мнения, что совершается она не инако, как по особливому божескому Провидению и произволу; то, как во всех прочих пунктах, так в особливости и в сем, яко наиважнейшем из всех прочих, возлагал я все мое упование на моего Бога, оказавшего мне уже толь многие опыты своего особого и милостивого обо мне попечения. И хотя и искал себе невесты, но всею внутренностию души своей просил и молил сие невидимое и благодетельное высочайшее Существо, чтоб сыскало оно мне невесту и дало такую мне подругу, какую самому Ему будет угодно,-- и я хотел принять ее от Его святой десницы. А таковое расположение моего духа и подкрепляло меня очень много при всем помянутом моем в искании невесты себе худом успехе. Я заключал, что, конечно, либо время еще не пришло мне жениться, либо назначенная мне в жены была еще молода и до надлежащих лет не достигла, либо мешали тому другие и неизвестные мне обстоятельства.
   С сими помышлениями и вооружась терпением, и начал я сей наступивший новый год, положив твердо ожидать всего от случая и времени или, паче, от распоряжения всех касающихся до меня происшествий благодетельным и пекущимся обо мне божеским Промыслом. -- Но не успело еще и двух дней пройтить сего вновь начавшегося года, как от нечаянного и особливого совсем случая и возобновились во мне паки помышления о упомянутой юной невесте.
   В одну ночь ни думано, ни гадано приснилась она мне во сне, и что удивительнее всего, то совсем в ином и не таком виде, в каком я изображал ее себе при всех прежних моих об ней помышлениях. Мне приснилось, будто находился я с нею вместе в какой-то компании и что некто из бывших тут же гостей, указывая на нее, говорил мне точно сими словами:
   -- Ну, вот твоя невеста, смотри ее себе, пожалуй.
   И как была она совсем не такова, какой образ начертан был ей в моем воображении, то будто сие меня не только удивило, но и поразило так, что я сам себе говорил:
   -- Как же это? Сказали, что она девушка такая и такая, а она вот ажно какая. Эта девушка годится и изрядная, да не так мала, как говорили...
   Далее памятно мне было, что я хотя и не говорил с нею ни одного слова, но рассматривал все черты лица ее и весь рост и вид ее наивнимательнейшим образом и так, что образ ее впечатлелся так глубоко в душе моей, что я, и проснувшись поутру, не мог никак еще позабыть оного, но видел как наяву пред собою.
   Удивился я неведомо как сему сновидению, и хотя более наклонен был полагать, что было оно натуральное и произошло оттого, что я в предследующий вечер, ложась спать, о сей невесте думал; однако помыкался мыслить {Приходило в голову.} и то нет ли в сем случае чего-нибудь чрезвычайного и не назначается ли девушка сия мне и действительно уже в жены промыслом Господним? И как я до сего времени никогда ее еще не видал, да как-то и не слишком и хотел ее видеть, то с самой сей минуты и возродилось во мне сильнейшее желание ее видеть.
   -- Что ж, заправду! -- говорил я сам себе: -- свататься я начинаю, а не имею об ней ни малейшего понятия. Бог ее знает, какова еще она. Может быть, она и в самом деле совсем еще не такова, каковою я ее себе воображаю! И почему знать, может быть, она мне и совсем еще не полюбится, и я никак не захочу жениться, хотя б и отдавать ее за меня стали.
   Но что ж воспоследовало за сим далее? Не успел я сим образом сам с собою поутру поговорить и той глупости своей еще похохотать и посмеяться, что начинал свататься, а невесты никогда еще и не видал: как вдруг является предо мною и как бы нарочно ко мне присланная моя Ивановна -- немка. Я не видал ее с самого того времени, как возвратилась она из своей посылки в сентябре месяце, и как тогда дело осталось ни на чем, то и не имела она дальней охоты быть у меня; а и в сей раз приехала ко мне по случаю тогдашних праздников, и как я всего меньше тогда ее к себе ожидал, то, обрадовавшись, возопил я, как скоро ее увидел:
   -- Ба! ба! ба! Ивановна! Что так запала и так давно у меня не была? Мне кажется, уже несколько лет, как мы с тобою не видались.
   -- Виновата, батюшка, -- отвечала она мне, -- все как-то было недосужно, да и дома-то была редко: все кой-куда ездила; а и теперь только что приехала... Да, знаете ли что, барин? Привезла к вам еще поклон.
   -- От кого это? -- подхватил я.
   -- Угадайте? -- сказала она и, приняв на себя отменно веселый вид, засмеялась.
   Сие явление меня смутило, и вся кровь во мне в один миг так взволновалась, что я, не дав ей далее говорить, спешил спросить ее:
   -- Уж не от невесты ли?
   -- Хоть не от ней прямо, а от матушки ее, Марии Абрамовны!
   -- Неправда! -- возопил я. -- Как это может статься?
   -- Ей! ей! и я только что от них приехала, -- отвечала она.
   -- Как! Так ты была опять у них? -- спросил я далее. -- И зачем же ты ездила?
   -- Была, сударь! -- отвечала она. -- Як ним всякий год около сего времени в святки езжу, и они мне кое-что жалуют; а потому и ныне ездила и целые сутки у них провела, и они мне были очень рады.
   -- Ну, не знал же я, -- сказал я, -- а то бы я тебя попросил еще о нашем деле...
   -- Это я и без вашей просьбы сделала, и у нас много кой-чего говорено было о вас.
   -- Что ты говоришь? -- подхватил я. -- Ну, расскажи ж ты мне, пожалуйста, что такое говорили вы обо мне.
   -- Мало ли чего, -- сказала она, -- и как можно все упомнить и пересказать? А скажу вам только то, что в сей раз говорено было там об вас уже охотнее, нежели как прежде, и они, может быть, во все то время, как я у них не была, более об вас думали и помышляли, нежели мы считали. Мария Абрамовна мне призналась, что она расспрашивала об вас кой-кого, и от всех, кроме похвалы одной, об вас не слыхала. А особливо расхвалил ей вас какой-то господин Сонин, который сказал, что вас коротко знает, потому что служил с вами в одном полку.
   -- Уж не Яков ли Титыч? -- спросил я.
   -- Точно он, -- отвечала она.
   -- Ну, спасибо же ему, -- сказал я, -- он действительно мне знаком, и человек добрый.
   -- Так от него-то, -- продолжала она, -- наслышались они об вас так много, и все хорошего, что Марья Абрамовна и гораздо уже гораздо помышляет об вас и сожалеет уже о том, что дочка ее не достигла еще совершенного возраста и молодовата. Ей не хотелось бы, как видно, упустить такого жениха, как вы, и сколько мне показалось, то желалось бы ей вас видеть и с вами познакомиться...
   -- Ах! голубка моя, Ивановна! -- пресекши ее речь, сказал я, -- мне и самому хотелось бы ее и дочь ее видеть и получить об них понятие. Скажу тебе, Ивановна, что я дочь ее в самую сегодняшнюю ночь во сне видел. И как она мне совсем не таковою показалась, каковою я себе ее воображал, то и родилось во мне крайнее любопытство ее в самом деле видеть и узнать, какова она. А то смешно, право! Свататься мы сватаемся, а я ее и они меня в глаза еще не видали!
   Ивановна моя удивилась, сие услышав, и стала расспрашивать обстоятельнее о моем сне и о том виде, в каком я ее видел; и как я ей, сколько мог, ее образ описал, то она еще больше удивилась и уверяла меня, что она чуть ли действительно не такова, каковою я ее во сне видел, и рассмеявшись потом, сказала:
   -- Ну, когда это случилось, то чуть ли сему делу и не быть. Сон этот верно не простой, а что-нибудь значит! И дура я буду, если дело это не совершится! Помяните меня тогда...
   -- Хорошо, хорошо! -- сказал я. -- Но, оставя шутки, мне право как-то хочется и очень захотелось ее видеть, и нельзя ли, Ивановна, смастерить того как-нибудь, чтоб я их, а они меня видели. Мне очень жаль, что из всех моих здешних знакомцев нет никого, кто бы им знаком был и к кому б они ездили.
   -- То-то и дело, -- сказала она, задумавшись, -- а разве нет ли у них какого-нибудь знакомого дома, где бы нам можно было съехаться и друг друга видеть? Мне жаль, что мне не пришло на ум поговорить о сем. А разве еще у них побывать и поговорить о том?
   -- Весьма бы ты меня одолжила тем, Ивановна! Но не дурно ли тебе так скоро к ним опять ехать?
   -- И, нет, -- сказала она, -- они меня благо звали и просили, чтоб я к ним ездила чаще!
   -- А что, право, Ивановна! Уж не съездить ли в самом деле тебе опять и не поговорить ли о том? Ты можешь прямо сказать, что дело не дело, а это бы нимало не мешало, если бы они меня, а я их мог видеть, и сколько-нибудь мы между собою познакомились. Можно б сделать сие без дальней огласки и где-нибудь в постороннем и знакомом им доме и расположить так, что будто бы съехались мы ненарочным образом.
   -- За чем дело стало? -- сказала Ивановна. -- Давайте лошадей! Я на будущей неделе готова опять ехать и скажу им, будто я была на Вепрее у своих немцев и оттуда к ним рассудила заехать опять.
   -- Право, съезди-ка, Ивановна, и поговори, и буде дело пойдет сколько-нибудь на лад, то смотри ж, постарайся уже о том, чтобы именно было и назначено, куда и когда мне приехать.
   -- Это разумеется само собою, -- сказала она. -- Извольте, и я вам дам знать, когда вам ко мне прислать лошадей.
   Сим образом условились мы тогда с нею, и мне не было нужды долго дожидаться. Не прошло и недели еще после того, как она и прислала уже за лошадьми и повощиком и в путь сей и отправилась. Но за то промучила она меня опять целых три дня нетерпеливым себя ожиданием. Во все оные, а особливо в последний я как на огне пряжился и насилу-насилу дождался ее.
   -- Ну, моя голубка, -- закричал я, увидев ее к себе вошедшую, -- получила ли ты успех в своем деле и не по- пустому ли проездила?
   -- Нет, нет, -- отвечала она с радостным видом, -- не по-пустому, и дело наше начинает, слава Богу, клеиться. Они не только на предложение мое охотно согласились, но сыскали уже и дом, где бы вам видеться, и хотели мне дать знать, когда именно и приехать вам туда.
   -- Что ты говоришь? -- сказал я. -- И где ж и у кого, Ивановна?
   -- У Василия Тихоновича Недоброва, -- отвечала она. -- Он им сродни и очень знаком и дружен, живет недалеко от Вепреи и на половине почти дороги отсюда к ним. Но как нужно им было наперед с ним видеться и условиться обо дне, в который бы им и вам к ним приехать, то и хотели они мне знать тогда дать...
   -- Очень хорошо! -- сказал я. -- Итак, станем мы ждать от них известия. Но смотри ж, Ивановна, дай же ты мне знать тогда о том поскорее, чтоб я мог сколько-нибудь к тому приготовиться и кого-нибудь пригласить с собою: не одному же мне ехать!
   -- Конечно, -- сказала она, -- и я тотчас либо сама прибегу, либо пришлю к вам сына. А говорили только они, чтоб приехали вы без дальних сборов и не набирали бы с собою многих.
   -- Да кого мне набирать, -- подхватил я. -- А разве попросить одну Софью Ивановну, не съездит ли она со мною.
   -- Это всего будет лучше. Им хотя и хочется, чтобы свидание сие было как возможно простее, но нельзя же вам ехать туда и без женщины с своей стороны: без того некому будет и поговорить с невестою и с ее матушкою. А Софья Ивановна, хотя и генеральша, но боярыня у нас не чиновная, а простая, и ей открыться в этом деле можно. Не надобно только многих других набирать с собою.
   -- Хорошо, хорошо! -- сказал я. -- Точно так и сделаем. Мне и самому не хотелось бы дела сего распускать слишком в огласку. Софью Ивановну я уже упрошу, чтоб она за собою подержала. {Помолчала.} А пожалуй, и ты, Ивановна, не сказывай о том никому.
   -- Хорошо, -- отвечала она, -- от меня никто того не услышит.
   Обещанное известие и получено было ею чрез немногие дни после того времени, и Ивановна моя не успела получить оное, как и прилетела ко мне с превеликою радостью.
   -- Ну вот, барин, -- сказала она, ко мне вошедши, -- я в своем слове устояла. Приказали вам кланяться и сказать, чтоб вы пожаловали после завтрева к Василию Тихоновичу к обеду.
   Кровь во мне вся воспламенилась, как я сие от ней услышал, и сердце хотело власно как вон выскочить от трепетания. Но оправившись кое-как от своего смущения, спросил я у ней: не знает ли она, не будет ли кого с ними из посторонних?..
   -- Никого, -- сказала она, -- разве одна невестка Марьи Абрамовны, братнина жена, Матрена Васильевна Арцыбашева, с которой она живет очень дружно и согласно, и к тому ж и невестина она родная тетка.
   -- Ну, хорошо, Ивановна! Стану же я к сему времени готовиться и сегодня же съезжу к Софье Ивановне и позову ее с собою. Но поедет ли она еще к ним, как совсем ей незнакомым людям?
   -- Поезжайте, сударь, и попросите: может быть, и согласится. Об них и о хозяевах уверьте ее, что они люди все добрые, простые и не чиновные, и вы их полюбите. А особливо Василий Тихонович, какой это добрый человек! Вы не наговоритесь с ним довольно, а и я верно знаю, что и он вас полюбит.
   Теперь не могу изобразить, в каком смущении и беспокойствии духа препроводил я как достальную часть того, так и весь последующий день. Я не преминул съездить к старику, своему деду и, открывшись в намерении своем, просить жену его, генеральшу, одолжить меня в сем случае и со мною туда съездить. Софья Ивановна сначала, было отнекивалась, но как я стал просить о том и старика, и он, желая искренно, чтоб я скорее женился, радовался, что отыскивается мне такая невеста и, советуя мне не упускать сего случая, охотно на то соглашался, чтоб ей ехать и сам на то еще настаивал, то, наконец, согласилась и она и дала мне в том слово.
   Но как смущение мое увеличилось, когда ввечеру, пред наступлением назначенного для свидания сего дня, вдруг, и против всякого чаяния и ожидания, явился предо мною приятель мой, Иван Тимофеевич Писарев, прискакавший ко мне без памяти. Я остолбенел, увидев его ввечеру к себе вошедшего, и неожидаемость сия так меня смутила, что я несколько минут стоялъ как пень, и не знал, что мне с ним говорить и о чем спрашивать. Никогда приезд его не был таков неблаговременен, как в сей раз, и я, утаевая тщательнейшим образом от него все мое сватовство, не знал тогда, как мне быть, что с ним делать и сказывать ли ему о своем намерении, или не сказывать.
   Сперва показался мне сей приезд его натуральным, хотя и не мог я надивиться и понимать, чтоб такое побудило его опять и так скоро ко мне приехать; ибо не прошло еще и трех недель, как он у меня в последний раз был и ничего о скором опять приезде не сказывал и не говорил. Но как при выбирании из повозки и внашивании его вещей в горницу приметил я, что он привез с собою и шпагу и свой артиллерийский мундир, чего до того никогда не делывал; а притом чрез несколько минут он мне прямо сказал, что приехал ко мне дни на три, а может быть и долее у меня пробудет: то все сие не только удивило меня еще больше, но произвело во мне уже некоторое и подозрение.
   -- "Батюшки мои!" думал и говорил я тогда сам себе: "как же это так?-- Уж право что-то не натурален сей его приезд ко мне, и уже нет ли тут какого-нибудь финта и не скрывается ли какого таинства? Уж не узнал ли он каким-нибудь образом о моем сватовстве и что завтрашний день назначен у нас для свидания?... Уже не было ли у него каких людей подговоренных?... Уже не дал ли кто ему о том знать, и не затем ли с умысла он ко мне и приехал теперь, чтоб меня завтра задержать, или в деле сем сделать какое-нибудь помешательство?"
   Чем далее я сим образом думал и сам с собою говорил, тем имовернее казалось мне сие дело и тем более находил я в том правдоподобия. И как наконец я в том почти не сомневался; то сие увеличило еще более и подозрение и неудовольствие мое. Гостю моему был я в сей раз и очень уже не рад. Говорится в пословице: "не в пору гость -- хуже татарина", и это действительно правда -- и он был для меня тогда точно таковым. Как я его ни любил и как мы с ним ни дружно до того жили; но в сей раз охотнее бы я желал, чтоб его у меня не было. Но как переменить того было уже нечем и я предусматривал, что ни выжить его, ни утаить от него намерения своего было уже никак не можно; то стал я уже думать и сам с собою совещаться уже о том, как бы мне с ним поступить и ему о том рассказать лучше, и положил наконец никак, ни намерения, ни езды своей не отлагать, что б такое он мне ни стал говорить, -- а звать его лучше с собою, и когда не поедет, то ехать одному.
   Расположившись поступить с ним таким образом, не стал я уже и сам медлить, но довел тотчас до того речь.
   -- Ну, братец, сказал я ему: скажу тебе сущую диковинку. Ты приехал ко мне не нарочно, а ведь очень кстати, и тебя власно, как сама судьба ко мне в сей раз прислала!
   -- "А что таково? спросил он у меня с притворным удивлением и будто ничего не зная и не ведая".
   -- Что, братец! -- Тебе, как другу, могу я во всем открыться и сказать, что я собрался завтра по утру в недальний отсюда путь ехать.
   -- "Куда это и за чем?" спросил он у меня далее.
   -- Что, брат, скажу тебе за секрет, что за меня сватают невесту, и как ни я ее, ни она меня еще не видала, то и хотелось нам друг друга посмотреть, и положено, чтоб в завтрашний день съехаться нам в одном постороннем и им знакомом и дружеском доме.
   -- "У кого это?" спросил он меня далее.
   -- Есть некто старичек Недобров, Василий Тихонович, -- так у него в доме.
   -- "Недобров!... Недобров! подхватил он власно как гнушаясь сим прозваньем и презирая оное. -- Что-то мне слыхнулось о каком-то Недоброве, и кажется, что он ничего незначащий человек и какой-то так старичишка!"
   -- Я право его сам не знаю, сказал я: но говорят, что он добрый человек и живет порядочно. Но какая нужда, кто б и каков бы он ни был: мне нужен не он, а невеста.
   -- "Но невеста-то кто и какая такая? подхватил г. Писарев, и прежде нежели я мог ему на сие отвечать, начал мне пенять и мне выговаривать, для чего я от него секретничал и не дал ему знать прежде и с ним о том не посоветовал".
   Я оправдывался скоропостижностию сего дела и тем, что будто не успел ему дать знать о том, а к тому ж говорил ему, что будто сказано было мне, что его нет дома и что я за самым будто тем к нему и не посылал. Все сии и другие подобные тому извинения, как ни были слабы и неимоверны, но он казался ими быть довольным. Но не успел он от меня при дальнейшем расспрашиваньи услышать, чьих была моя невеста, как с некаким малоуважающим и презрительным тоном и видом воскликнул:
   -- "Каверина!... Каверина!... Но что-то я не слыхал, чтоб была где-нибудь невеста из фамилии этой! У нас есть тут вблизи Каверины; но это люди все бедные, ничего незначущие и недостойные никакого уважения. А чтоб такая невеста была Кавериных, о какой ты говоришь, и за которою б было сто душ приданого, того я никак не слыхал. И уже правда ли то?... Я худо как-то всему тому верю.... Но кто бы такой сватал за тебя эту невесту?"
   Тогда не хотелось мне никак сказать ему о своей Ивановне, а я сказал ему только: -- Ну, кто ни есть, братец,-- а что это правда, то -- правда; а что ты. не слыхал, так то может быть от того, что невеста-то, сказывают, слишком еще молоденька.
   -- "Ну, вот это дело иное, сказал он: только воля твоя, но когда она Каверина, то наперед можно сказать, что тут ничему доброму быть не можно. Вся эта фамилия составляет Бог знает что, и я не слыхал еще ни об одном из них, чтоб был путный человек".
   После сего стал он меня расспрашивать далее, и не успел услышать, что она по тринадцатому еще году, как вдруг, захохотав как сумасшедший и насмеявшись до сыта, сказал мне:
   -- "Как, братец, не с ума ли ты сошел и неужели на таком ребенке жениться хочешь? Умилосердись, государь мой! Что ты это затеял?"
   Досадно мне сие неведомо как было, и я едва мог перенесть такие его насмешки, и сказал ему наконец:
   -- Но как бы то ни было, и -- жениться ли, не жениться ли,-- а видеть мне ее очень хочется и я любопытен очень ее узнать.
   -- "И! пустое, сударь, пустое! подхватил он: и сущий это вздор! Когда так она еще мала и молода, то что и смотреть ее.... И таким еще нарядным делом.... ха, ха, ха!... Ни малёхонько не кстати и начинать это!... И не дурачься-таки, мой государь! Ты ни мало не знаешь, какие последствия от того произойтить могут. Дела-то ты не наделаешь, а выведешь из себя историю и одурачишься так, что во всех домах о тебе говорить и смеяться тебе станут!... Словом, как друг, не советую тебе никак предпринимать того, буде ты себе добра хочешь. И мой згад, что лучше б тебе послать и сказать им, что ты занемог и тебе быть завтра никак не можно, или что тебя захватили нечаянные гости, и скажи хоть прямо на меня".
   Слова сии так меня смутили и привели в такое замешательство мои мысли, что я не в состоянии был несколько минут ему ответствовать; а он, приметя мое смущение и задумчивость, вздумал еще более меня поджигать и говорил мне:
   -- "Нечего-таки и думать, брат, а наряжай-ка скорее, и еще сегодня, кого-нибудь туда, и вели сей же час ехать и хоть на дороге ночевать, чтоб мог приехать туда как можно ранее и благовременно им сказать, что тебе быть никак не можно".
   -- Слышу!-- сказал я, перервав его речь и не стерпя более такого пристрастного отговариванья: но воля твоя, брат, и что ты ни говори,-- но я дал слово завтра приехать и слова сего ни для чего на свете не переменю, и сам себя никак не захочу одурачить пред ними. А налыгать на себя болезнь того еще смешнее. Этого я никогда не делывал и делать без крайней нужды не стану. К тому ж я условился уже с Софьею Ивановною, и она обещалась съездить туда со мною. А что касается до твоего дружеского приезда ко мне; то ты, как друг, лучше помоги мне в сем случае рассматривать невесту-то и их семейство. А ежели не похочешь одолжить меня тем, чтоб вместе со мною туда съездить, так, по дружбе своей ко мне, не взыщи уже на мне, что я, оставив тебя, туда съезжу. Езда моя не долго продлится, я завтра же к вечеру и назад возврращусь. А ты ежели похочешь в доме моем меня подождать, так можешь этот день у знакомого тебе моего соседа, Никиты Матвеевича, препроводить. А что ты говоришь, что я выведу из того о себе историю, и что во всех домах обо мне говорить и мне смеяться станут; то я не знаю и не понимаю, как бы это могло сделаться. У нас смолвленось так, чтоб никто почти из посторонних о сем съезде нашем не знал и не ведал, и ты один только, которому я в сем открылся. Так разве ты это повсюду разблаговестишь, а то, почему кому узнать о том.
   Сими словами тронул я его так, что он тотчас перервал мне сию речь и сказал:
   -- "А мне какая нужда разблаговещать о том, когда тебе того не надобно". Потом, помолчав и позадумавшись несколько, продолжал он далее говорить:-- "Нет! нет, мой друг! Сего ты от меня не опасайся. А чтоб доказать тебе искренность дружбы моей к тебе, то изволь, сударь, я соглашаюсь и с тобою ехать вместе, благо кстати взял я и мундир с собою. Правду сказать, у меня не то, а другое было на уме и я приехал было с предложением тебе другой, и такой невесты, которая по всем отношениям будет гораздо, гораздо повыгоднее сей; но о сем дозволь уже мне и помолчать теперь до поры, до времени, а то ты подумаешь еще, что я разбиваю тебя в твоем сватовстве и предначинании. Изволь, сударь, изволь! Поедем и посмотрим, что за невеста такая?.. Съездить не великий труд и не диковинка!"
   Я благодарил его за сие и не стал уже и сам добиваться до того, чтоб он сказал что-нибудь более о другой невесте своей. Итак, на другой день, ранехонько собравшись и заехав за Софьею Ивановною, поехали мы все вместе -- мы, запрягши большие городовые сани,-- ибо тогда в кибитках так, как ныне, еще не езжали, а употреблялись более крытые сани, либо возки; но у меня ни возка, ни крытых саней тогда еще не было,-- а Софья Ивановна в своем возке -- и чин чином.
   Мы приехали к господину Недоброву еще довольно рано и гораздо до обеда, но нашли невесту мою с ее матерью и теткою, госпожею Арцыбашевою, нас уже дожидавшихся. Дом господина Недоброва был в самом деле небольшой и не слишком прибранный, ибо он был человек небогатый, а притом и старинного века. Что ж касается до самого характера его, то был он в самом деле человек очень добрый и старичок неглупый и очень ласковый и благоприятный. А такова же была и жена его, Авдотья Дмитровна. Оба они обласкали меня неведомо как и не могли довольно наговориться со мною.
   В тетке невесты моей нашел я боярыню умную и такую, с которой можно было с удовольствием о многом говорить. Она говорила также со мною много. А равномерно и мать невесты моей казалась боярынею тихой, но разумною; однако не имела почти духу со мною говорить, а довольствовалась слушанием, как другие со мною говорили, и примечанием всех моих поступок. Что ж касается до самой дочери ее, а моей невесты, то не могу изобразить, как много удивился я, увидев образ и все черты лица ее действительно похожие на те, какие видел я в моем сновидении. И чем более я в нее всматривался, тем множайшее, казалось мне, находил я с виденным во сне подобием ее сходство.
   Странность сего удивительного и редкого происшествия так меня поразила, что не сходила она у меня с ума во всю мою тогдашнюю в сем доме бытность. И как за обедом случилось мне сидеть прямо против моей невесты, то начинал и сам уж я почти не сомневаться в том, что едва ли не она назначается мне промыслом Господним действительно в жены, и потому и рассматривал я ее наивнимательнейшим образом. Однако, сколько ни старался и даже сколько не желал я в образе ее найтить что-нибудь для себя в особливости пленительное, но не мог никак ничего найтить тому подобного: великая ее молодость была всему тому причиною.
   Она была действительно так молода, что не можно было никак почесть ее совершенною невестою, и потому, хотя и была она недурна собою, но весь образ и все черты лица ее имели в себе нечто детское и не в силах еще были произвесть какие-нибудь особые чувствия. Со всем тем доволен я был, по крайней мере, тем, что не находил я в ней ничего для себя противного и отвратительного; а сверх того, и ростом была она больше, нежели каковою я ее себе воображал, и так что если б неизвестны мне были ее лета, то почел бы я ее девушкою лет пятнадцати.
   Впрочем, во все пребывание мое там не удалось и не можно было мне ничего с нею самою говорить и не слыхал почти, как и говорит она. Немногие только слова проговорила она в ответ спрашивавшей ее что-то тетки. Что касаемся до всех ее бывших тут родных, то они мне поступками и обхождением своим полюбились. В особливости же приятно было мне то, что все они были люди не слишком светские, пышные, чиновные и модные, но более простые и деревенские и такие, какие наиболее мне под стать и мною желаемы были.
   Мы пробыли у них не более как несколько часов, ибо, как случилось сие 18-го января и дни были в сие время самые короткие, то, боясь, чтоб не захватила нас в дороге метель, не стали мы дожидаться до самого позднего вечера, но как скоро начал приближаться оный, то, распрощавшись с ними, и отправились домой.
   Сим кончилось тогдашнее первое свидание, и как условлено у нас было предварительно, чтоб в сей раз с обоих сторон ничего не говорить и ничего не спрашивать, то и действительно не было ничего говорено и сей раз о самом деле, но мы были и поехали так, как бы приезжали в гости.
   А сим дозвольте мне окончить и сие письмо и, предоставив дальнейшее повествование будущему, сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.
  

НОВОЕ СВАТОВСТВО.

Письмо 112-е.

  
   Любезный приятель! Продолжая теперь повествование свое далее, скажу вам, что не успели мы севши в сани со двора съехать, как товарищ мой горел уже нетерпеливостью узнать, какова мне показалась невеста и каких бы я был об ней мыслей, и потому заикнулся было тотчас меня о том спрашивать. Но я тотчас толкнув его ногою и завернувшись будто от стужи в свою шубу, не сказал ему в ответ на то ни единого слова, давая ему чрез то знать, чтоб он помолчал. Но как он не совсем догадался, что я не хочу с ним говорить и, по нетерпеливости своей, начал было опять заводить речь о том; то, наклонившись к нему, шепнул я ему на ухо, чтоб он пожаловал, отложил говорить о том до возвращения нашего в дом и что мне не хотелось бы, чтоб кучер и стоявшие позади люди могли говоренное нами слышать. Сим принудил я его о сем замолчать и он, соображаясь с желанием моим, завел было тотчас речь со мною о другой материи; но я, не имея охоты и о том с ним тогда говорить, а желая иметь свободу заняться размышлениями о том, что происходило тогда со мною, сказал ему прямо и без обиняков:
   -- "Охота тебе, братец, говорить на такой стуже, а я так озяб и мне истинно не до разговоров теперь, а насилу могу, и шубою закутавшись, согреться". Через сие и получил я то, чего желал и добился до того, что он замолчал и оставил мне свободу думать и рассуждать, как мне хотелось.
   В размышлениях сих и углублялся действительно я во всю дорогу и так, что за ними почти и не видал, как мы весь обратный путь совершили. Легко можно заключить, что предметом оных была наиболее -- виденная много невеста.
   Я не знал, что мне об оной заключать, и как расположиться в рассуждении тысячи разных помышлений, бродивших тогда в голове моей. Я мыслил и то и другое, и как она не произвела во мне никаких особых чувствований, и я поехал, хотя с удовольствованным любопытством, но столько же или еще более хладнокровным к ней, как и приехал.
   С другой стороны не произошло в душе моей и никакого к ней отвращения; то не мог я никак сам с собою согласиться в том, продолжать ли сие дело и сватовство далее или от оного отстать совершенно. И того и другого мне как-то не хотелось. К первому не было и не находил я никаких дальних побуждений, ибо ничто меня в особливости в ней не прельщало, а от последнего отвлекала меня,--во-первых, надежда, что может быть, в то время, как она подрастет и сколько-нибудь повозмужает, и в состоянии она будет произвесть во мне собою нежные чувствования; во-вторых, та мысль, что другой невесты может быть и не скоро сыщется, которая бы была с таким достатком, а что всего паче, с таким семейством, каково было сие, и которое в особливости тем мне нравилось, что было небольшое и состояло только в ней и ее матери. Обстоятельство, что была она одна только дочь у матери, и мысль, что сия могла бы жить вместе с нами и быть до совершенного ее возраста у нас хозяйкою, в особливости предубеждало меня в ее пользу и мне, казалось, что сие было бы для меня очень кстати.
   Далее хотя смущала и озабочивала меня весьма много та мысль, что видел только одно лицо невесты, а о душевных ее дарованиях и склонностях и нраве не имел еще ни малейшего понятия и о уме ее не мог еще делать ни малейших заключений, а особливо узнать, имеет ли она хотя небольшую склонность к читанию книг, какую всего паче хотелось бы мне найтить в своей невесте; но с другой стороны думал и то, где ж я найду такую, которой бы и нрав и все душевные склонности и дарования мог бы я узнать коротко, как вещи, которые обыкновенно в невестах всего труднее безошибочно узнавать можно.
   "Тут, -- говорил я сам себе, -- но крайней мере остается еще великая надежда на ее молодость и что в случае, хотя б она и не имела желаемых мною склонностей, но если натурально не глупа, то может быть удастся и вперить в нее то, что желал бы я найтить в невесте, так как и самый нрав, может быть, можно будет сколько-нибудь исправить, если б оный в чем-нибудь показался дурен. Но с иною и совершенно взрослою, и уже в чем-нибудь закореневшею, трудно будет ладить, а должно будет довольствоваться уже тем, что найдешь, и в случае неудачи -- весь свой век горе с нею мыкать. А, наконец, как и самое имя ее как-то мне в особливости было приятно и нравилось, то все сие и привязывало меня к ней и отвлекало от того, чтоб отстать от ней совершенно.
   Сим образом, находясь в тысяче разных помышлениях и в совершенной нерешимости что делать, ехал я домой; а как мы уже приближаться стали к своему селению, то начал я думать и помышлять о том, как мне быть и что сказать своему спутнику. Я не сомневался, что он не преминет тотчас меня исповедывать, как скоро мы приедем, и наверное полагал, что он станет мне невесту корить и как ее, так и меня и все мое сватовство поднимать на смех. И как мне что-нибудь сказать ему необходимо будет надобно, то долго думал я, как бы мне в сем случае расположиться лучше, и наконец за лучшее признавал -- притвориться и принять на себя вид, что она мне вовсе не полюбилась, и что я не хочу вовсе об ней и думать. Сим надеялся я вдруг не только заградить ему уста и произвесть то, чтоб он и впредь в сие дело не мешался, что мне и хотелось; но побудить его рассказать мне и о той своей другой и лучшей невесте, о которой намекнул он мне при нашем отъезде.
   В сих расположениях мыслей и возвратился я с ним домой, где тотчас и увидел, что я нимало не обманулся в своих мыслях и ожидании. Не успели мы приехать и от людей удалиться, то и начал он прямо ироническим образом со мною о сем путешествии говорить и меня исповедывать.
   -- "Ну, что ж, братец? Ну что, невеста-та?... Какова же она тебе показалась?... Уж невеста!... Нечего говорить!... прямо уж невеста!... Было зачем трудиться так далеко ездить и так зябнуть!"
   -- Что, братец, сказал я, приняв на себя прямо неудовольственный вид: я и сам уже о том тужу, что затевал сие. Ну, какая это невеста, ребенок еще сущий.
   -- "Этого я и ждал, сказал он видимым почти образом обрадуясь: что она не прельстит тебя собою. Да и чему и прельстить-то в самом деле? Нет, кажется мне, тут ни в чем и ничего прелестного и завидного! И сама-то она, и семейство-то, и все знакомство, и вся родня-то их Бог знает на что походят! Словом, такая ли тебе, моему другу, невеста надобна? Мне кажется, что она и ноги-то твоей не стоит"...
   -- Ну! что, братец, и говорить, сказал я перервав его речь и не допуская далее сим образом над нею насмехаться: я уже перестал об ней и думать, и Бог с нею и совсем. Я и рад еще, что она так молода и что есть справедливый резон и отговориться, если б они и приступать стали.
   -- "Конечно, подхватил он: и это и курам бы был смех, если б вздумал ты на таком ребенке жениться, да и ребенке-то еще каком! Ха! ха! ха!"
   -- Ну, полно, полно, братец, говорить о сем, сказал я: а скажи-ка ты мне лучше о своей-то теперь, и какую-такую хотел ты мне предложить?
   -- "Изволь, брат, теперь расскажу я тебе и о своей. Есть некто Иван Онофриевич Брылкин, не знаешь ли ты его?"
   -- Нет, не знаю, сказал я, а слыхал только мельком его имя.
   -- "Ну, так скажу тебе, что он человек почтенный, старый, умный, и при том очень богатый. Вот неподалеку и отсюда есть у него превеликое село Лаптево,--не знаешь ли ты его?"
   -- Как не знать, отвечал я: Лаптево от нас недалеко и не более десяти верст.
   -- "Ну, так это его. И у сего-то господина Брылкина, по неимению детей, воспитывается в доме племянница; и то-то девка-то; уж не чета сей! Какая умница, какого хорошего воспитания, какого поведения, и какая охотница до книг и до наук! А и собою не дурна. А что всего важнее, то говорят, что он укрепляет ей более трех сот душ. Так вот невеста-то, и не с твоею ее сменить, брат! И сию-то хотелось мне тебе предложить, и за такую-то чтоб тебе посвататься".
   -- Но хорошо, душ как дадут, сказал я на сие. Люди это знатные и богатые; так куда нам за таких хвататься. Откажут и слова не скажут, и останешься только что в стыде.
   -- "Что таково!-- прервав мою речь он сказал. Разве не женятся небогатые на богатых, и нет разве тому тысячи примеров. Все ли только за богатством одним гоняются? И не дороже ли иным человек всех богатств и прочего?"
   -- То так, сказал я: но нам ли быть так счастливым? Бывает то по особливым случаям, а нам где их взять? Великая бы разница, если б жил я в свете и имел обширное знакомство; а здесь не имею я ни случая и ни малейшего к тому следа, -- как например и самый этот Брылкин совсем мне незнаком, и как можно мне к нему адресоваться?
   -- "То-то и дело! сказал мне на сие г. Писарев: незнаком он тебе, а знаком отчасти мне, и мне то-то и хочется тебя с ним познакомить.-- Я услышал, что он на сих днях хотел быть в Лаптево, и может быть уже и приехал сюда. Итак, вознамерился я тебе при сем случае помочь и тебя к нему свозить как соседа и познакомить с ним. А там позвали бы мы его сюда, да и сам он должен бы был приехать и мы могли б его угостить. И тогда б нужно б ему тебя только узнать и о тебе от меня все услышать; так легко статься может, что он тебя и полюбит. А нужно б только тебе ему полюбиться, как и пошло бы дело на лад. Он, как все говорят, ищет племяннице своей только человека".
   Признаюсь, что слова сии меня смутили и заставили о предложении этом более думать, нежели сколько я сначала хотел. А он, желая меня более к тому прилепить и чрез то отвлечь мысли мои от госпожи Кавериной, стал говорить, что нам нечего бы и медлить и наутрие ж бы еще послать людей проведать в Лаптево о приезде г. Брылкина. И как я на то был согласен, то и отправили мы действительно в Лаптево двух человек -- я своего, -- чтоб показать дорогу, а он своего для распроведывания.
   Между тем как посланные наши туда ездили, не преставал он почти ни на минуту говорить со мною о сем деле, и о том, как бы ему познакомить меня с господином Брылкиным, и мне его у себя угостить лучше; и дабы искренности его обо мне попечения придать более вероятности, то стал он входить даже в мое хозяйство, и расспрашивать обо всем что у меия есть и чего не было из нужных вещей к сему угощению. И как оказалось, что у меня многого не было, то советовал он мне все то заблаговременно искупить и приготовить, и написал мне превеликий реестр всем сим недостающим вещам и всему, что мне надлежало сделать. И как недоставало у меня на тот раз и самой хорошей сладкой водки, то принялся он сам из простои водки делать и приготовлять оную с разными специями и подслащивать. И мы занимались одним почти тем во все течение дня того. Вот как хитро умел он придавать всему тому вид вероятности. Теперь не могу изобразить, с каким нетерпением дожидался я возвращения наших посланных, и как много начал я озабочиваться сим новым делом. Наконец приезжают наши люди, и человек его сказывает нам, что Брылкин еще не бывал, но что его ждут и наверное полагают, что он будет; однако не прежде, как через неделю или более.
   -- "Ну, жаль же мне и очень жаль сего, сказал на сие мой приятель, приняв на себя вид истинного сожаления: -- а особливо потому, что мне так долго у тебя жить и его приезда дожидаться невозможно.... Однако, что ж,-- власно как встрепенувшись продолжал он: это ни мало не мешает и для нас же это лучше. Ты можешь чрез то иметь более времени всем позапастись и все приготовить. Успеешь и платьецо и себе и людям сшить получше и все, что я говорил, сделать. А я между тем съезжу домой исправить свои нужды и получить чрез то более свободы пожить у тебя тогда подолее. Ты же между тем проведывай почаще о приезде, и как скоро он на двор, то присылай тотчас ко мне нарочного. Я в миг к тебе прибегу, и какие бы ни случились нужды и недосуги, -- все для тебя, моего друга, оставлю!"
   -- Очень хорошо, сказал я, и ты пожалуй уже меня тогда не оставь, братец.
   -- "Боже мой! подхватил он: можешь ли ты в том сомневаться, и стоит ли еще просить о том. Будь, сударь, единожды и навсегда уверен, что я тебе друг, желаю тебе от всего сердца добра, и не упущу ничего сделать, что только может относиться к твоей пользе".
   С сим уверением, которому тогда слепо верил и не верить не мог, и расстался он со мною, и на другой же день от меня домой поехал. Чтоб придать всему еще более весу, то подтвердил он мне и при самом еще отъезде, чтоб я присылал к нему скорее человека и тотчас, как только узнаю о приезде г. Брылкина.
   -- "Хорошо, хорошо! кричал я вслед ему: это я не упущу сделать и тотчас к тебе гонца отправлю!"
   Но что ж воспоследовало? Лишь только что он съехал со двора, и я еще не успел засыпить мысли о сей новой невесте, которыми вся голова моя была во все то утро наполнена, как нечаянно попадись мне на глаза тот из людей моих, который посылан был в Лаптево с его человеком. И вдруг родилось во мне любопытство порасспросить у него пообстоятельнее о том, что они там о приезде г. Брылкина слышали -- "И! спросить было мне и его еще о том", сказал я сам себе, и тотчас его к себе кликнул. -- Но как удивился я, когда на первый мой сделанный ему вопрос о том, он с оказанием некоторого удивления мне сказал, что он о приезде лаптевского боярина ничего не знает, а напротив того слышал, что он нынешнею зимою в Лаптево не будет.
   -- Вот какой вздор! сказал я: врешь ты это, братец! Как же сказывал человек Ивана Тимофеевича, что его ждут с часу на час и что он на будущей неделе верно будет.
   -- "Не знаю уж того, отвечал слуга мой, изумившись еще более.-- Правда, человек ходил к прикащику и говорил с ним; но и со мною стоял их староста и мы много еще с ним о том говорили. И как же бы кажется не знать о том старосте, ежели б его ждали. Он мне еще сказывал, что недавно от них ходил обоз в Москву с столовым запасом и хлебом, и что приехавшие именно говорили, что боярин их в сей год к ним не будет; а сверх того, кабы они его ждали, то бы верно топлены были его хоромы, а то они не топятся, и я сам видел, что и окна в них закрыты и крыльцо все занесено снегом".
   -- Что ты говоришь?! сказал я, крайне тому удивившись. И как жё это так? Тот уверял за верное, что к приезду его все готово; а ты совсем противное тому говоришь!
   -- "Не знаю сударь, отвечал он. Только, воля ваша, а это неправда, и я не знаю с чего он взял это".
   -- Господи! сказал я тогда сам себе: это очень что-то мудрено и удивительно... И уже нет ли и тут со стороны друга моего какого-нибудь финта? И не выдумано ли уже все и это для отвлечения только меня тем от невесты?
   Мысль сия так меня встревожила и смутила, что я начал и гораздо подозревать его в обмане, и чем более о том мыслил, тем сумнительнее становилось мне сие дело. И тогда приходили мне на память и некоторые слова, говоренные моим другом, которые и тогда казались мне уже несколько несвязными и кои я никак не мог сообразить с прочими его о невесте сей рассказами; но я тогда их как-то пропустил и не уважил, а теперь увеличивали и они мое подозрение.
   -- "Что ж таково! наконец сказал я: удостовериться во всем этом не долго. Завтра же пошлю человека и велю обо всем распроведать точнее и обстоятельнее"; а сие действительно и сделал.
   Между тем как посланный мой туда ездил, продолжал я заниматься мыслями, как о происшествии сем, так и о самой сей невесте; и чем далее о том мыслил, тем более уменьшалась во мне охота начинать сие повое сватовство. Обстоятельство, что была она знатного и богатого дома и воспитана в Москве и в большом свете, как-то мне весьма не нравилось.-- "Ежели б была все то правда, говорил я сам себе, в чем старался меня мой друг уверить, так Бог еще знает, приступать ли к сему делу. Дом этот знатный и богатый, и куда нам небогатым и простым деревенским жителям соваться и входить в такую знатную родню? И не рад будешь, как ввяжешься в роднищу большую и знатную. К тому ж и невеста, Бог ее знает, какая! Совсем она мне незнакома; а что московским духом и пышностию она набита, в том нет и сомнения никакого. Итак, пожалуй ладь тогда с нею. Не рад будешь и жизни, как свяжешься!"
   Сими и подобными тому мыслями занимался я до самого того времени, как возвратился мой посланный. -- "Что?-- спросил я, его завидев.
   -- "Что, сударь! Все пустое! сказал он усмехаясь, и Я только что в стыде остался. Прикащик и меня я вас, сударь, только на смех поднял, и мне с первого слова сказал:-- что это вам и боярину вашему попалось? Я кажется и прежнему вашему посланному и довольно ясно сказал, что господина нашего здесь нет, что мы его никогда и ждать не начинали и что у его и на уме нет нынешнею зимою приезжать сюда. С чего это взяли, я истинно не знаю. Скажи это боярину своему. -- Вот, что сказал мне прикащик".
   -- Ну, хорошо! сказал тогда я, досадуя неведомо как на моего друга. Изрядно ж он со мною поступил! Спасибо! ей, ей, спасибо! Долго б было мне дожидаться... Но подождет же он от меня теперь и присылки, и вперед буду я уже поосторожнее, и не так легко ему во всем верить стану!
   Удостоверение сие, открывшее мне глаза и доказавшее явно неискренность и даже самый глупый обман и хитрость моего друга, истребило тогда вдруг все мои о сей новой невесте помышления и обратило их опять к прежнему предмету.
   "Чуть ли, говорил я сам себе, тут дело будет не надежнее? Не лучше ли приниматься за прежнее и постараться теперь узнать о том, какого остались они обо мне мнения и показался ли я им или нет? и распроведать, сколько можно, о том, чего я еще не знаю, то есть о нраве и душевных дарованиях виденной невесты. Дай-ка мне теперь увидеть мою Ивановну! Настрою я ее к тому, сколько можно".
   Сия и не преминула ко мне и в самый еще тот же день явиться. Ее первое слово было: "Ну что, боярин? Были ль?"
   -- Был, сказал я.
   -- "И видели"?
   -- И видел.
   -- "Ну, какова же показалась вам моя Александра Михайловна и матушка ее, Марья Абрамовна"?
   -- Ну, что, моя голубка, отвечал я: Марья твоя Абрамовна кажется мне боярыня умная и степенная, и показалась мне гораздо моложе, нежели я думал; а и Александра твоя Михайловна девушка кажется изрядная и ростом довольно уже великонька и более, нежели я думал. Но все молода, и очень, очень молода!
   -- "Об этом нет и спора, сказала она: это я вам наперед уже сказывала. Но вопрос теперь, полюбилась ли она вам"?
   -- Бог знает, сказал я, Ивановна; чтоб полюбилась она мне, и полюбилась очень, того не могу я сказать. Но как и полюбиться, когда она почти сущий еще ребенок; но, по крайней мере, она не дурна собою и мне ни мало не противна.
   -- "Ну так и слава Богу, сказала на сие Ивановна. Это-то и надобно, и этого уже довольно; а полюбиться она уже полюбится, дай-ка ей только повозмужать и повырость больше... Но как-же вы теперь думаёте?" спросила она меня далее.
   -- А я думаю то, сказал я: что мне хотелось бы теперь знать, каков показался я им, а особливо невесте, и какого они обо мне мнения?
   -- "0! это не долго узнать, сказала она; мне нужно только побывать у них. Они мне все скажут".
   -- Ну слушай же, Ивановна; когда так, то сделай же ты мне одолжение и съезди туда. Но знаешь ли, съезди так, как бы сама от себя, а не от меня нарочно, и не бери с собою моего человека, а поезжай, хоть на моей лошади, но с своим сыном чтоб тем лучше могли они тому поверить. И пожалуй, распроведай обо всем хорошенько, особливо о том, не противен ли я самой невесте-то. Ежели дойдет речь до меня, то ты скажи, что ты меня видела, что они мне все полюбились; но что я тебя к ним еще не посылал и ничего еще с тобою не приказывал, и что не знаю о том, что ты и поехала. А буде станут они говорить для чего я приезжал не один, то скажи, что сие случилось нечаянно и не нарочно; что гость сей мне приятель и приехал ко мне ввечеру перед тем днем, как ехать; что я ему и не рад был и что по необходимости принужден был взять его с собою.
   -- "Хорошо, хорошо, батюшка, сказала мне на сие Ивановна: но скажите вы мне, говорили ли вы что-нибудь с невестою и умна ли она вам показалась?"
   -- Нет, моя голубка! И можно ль было мне с нею говорить о чем-нибудь, а особливо по ее молодости. Я и с матерью ее очень мало говорил, а потому и смущает меня теперь наиболее-то, что я не могу ничего еще судить о ее разуме и боюсь пуще всего, что не глупа ли она. Итак, пожалуйста, как можно пораспроведай моя голубка о том, умеет ли она по крайней мере грамоте и читать и писать, и не охотница ли читать книги? Куда бы мне хотелось, чтобы она была к сему сколько-нибудь охотница и мне могла б в том сколько-нибудь сотовариществовать. Также поразведай, сколько тебе будет можно, и о том, к чему она наиболее охотница; также не дурного ли нраву. Дурной нрав ведь и смаленьку уже в человеке приметен, и этого я боюсь всего более. А постарайся также узнать и о склонностях и охотах ее матери, мне и о том нужно бы очень знать.
   -- "Хорошо, хорошо, сказала она: я постараюсь, сколько мне только можно будет узнать, и расскажу вам потом все и все; а также и о том поразведаю их мысли, как же бы они теперь располагались и согласились ли б ее за вас отдать, если б вы того уже стали желать и требовать".
   -- Очень хорошо, моя голубка, сказал я. Ступай же с Богом и ежели можно, то завтра же поезжай к ним; а чтоб лучше обо всем узнать, то пробудь у них хоть день-другой лишний.
   -- "Очень хорошо, сказала она. А благо кстати сыну моему есть крайняя нужда побывать в Туле, -- так и пускай он оттуда в нее проедет и там надобности свои исправит; а я между тем и останусь погостить у них".
   -- Всего лучше, сказал я: ты и сказать можешь, что по случаю самой сей езды его в Тулу, ты к ним и приехать вздумала.
   Она и действительно все так сделала, как говорено было, и дней через пять возвратившись назад, тотчас и прилетела ко мне, с нетерпеливостью и крайним любопытством ее дожидавшемуся.
   -- Ну, что, моя голубка, Ивановна? спросил я ее увидев. ездила ли ты, и что вестей?
   -- "Целый короб привезла их к вам, барин! отвечала она: и все хороших. Полюбиться вы им полюбились всем. Они все вас хвалят, говорят об вас хорошее и довольны всем вашим поведением".
   -- Неужели? спросил я: слышала ты тоже и от невесты самой?
   -- "Ну нет! отвечала на сие Ивановна. И надобно солгать, ежели сказать, что слышала все тоже и от самой невесты. От сей, по молодости ее, трудно сего добиться. Она, как ни была ко мне до сего ласкова и как меня ни любила; но с того времени, как узнала о моем сватовстве, и смотреть на меня и говорить со мною не хочет. И ей, что ни говори, так либо молчит, либо плачет, либо, застыдившись, уйдет прочь. От ней не могли еще того и все родные ее добиться, чтоб она сказала, каковы вы ей кажетесь. Но по крайней мере и то уже хорошо, что она не противится и не просит, чтоб сие дело оставили. А когда б противны были вы, так бы верно она сказала. Вот вам все, что я могла узнать об невесте вашей. А впрочем грамоте она мастерица и читать и писать умеет и когда заставляет ее матушка, то читает и книги. Сама же Марья Абрамовна охотница и любит читать книги, а притом и очень богомольна".
   -- Ну, это хорошо, сказал я. А о нраве-то, Ивановна! распроведывала ли ты?
   -- "Распроведывала и расспрашивала кое-кого и о том, батюшка. Но это всего труднее еще узнать, и по молодости ее нельзя и судить еще о том. Теперь она кажется хорошего и ласкового нрава, так как и матушка ее, очень хорошего нрава и поведения; а вперед как вырастет, Бог знает, какова будет, это не можно еще никому узнать. Нравы, как известно, с летами переменяются. Также и о склонностях ее нельзя еще ничего судить".
   -- То-то и дело, сказал я и задумался, а она продолжала далее:
   -- "А то только я слышала, что она рукоделка, не ветрена, не резва; любит заниматься чем-нибудь, и в домашнем хозяйстве матери уже во многом помогает".
   -- Это все хорошо, сказал я опять, перехватив ее речь. Но нрав-то, нрав-то и неизвестность его ужасно меня устрашает! Ну, если она да дурного будет нрава, что ты тогда изволишь? Разве уже в этом случае полагаться на волю божескую и свое счастие?
   -- "Конечно, сказала она: другого не остается, и нрав узнать во всякой невесте трудно, кольми паче у такой молодой".
   -- То так, сказал я: кто их узнает; в девушках во всех правы хороши, как говорят; но после-то выходит часто иное. Но что ж еще скажешь ты мне, Ивановна?
   -- "А то, что товарищ ваш, с которым вы приезжали, им всем как-то не очень нравился. И слава Богу, что вы мне сказали, что случилось это нечаянно и что вы по неволе принуждены были взять его с собою. Этим успокоила я их; а то было это им не очень приятно, и они понегодовали и на вас за то".
   -- Вот изволь, пожалуй! сказал я: что он мне наделал, и теперь напоминаю я, что он с умыслом там себя дурачил, и так себя вел, как я нимало не ожидал от него. Но о деде-то самом, как же они думают и что с тобою говорили?
   -- "Что, батюшка, о деле-то самом и теперь говорят они все тоже, что говорили прежде,-- что по молодости ее начинать его никак еще не можно и что прежде о том и думать они не хотят покуда не совершится ей 13 лет".
   -- Но когда ж это будет?-- спросил я
   -- "Дожидаться правда и сего не долго, отвечала она. Именинницей вот будет она в великий пост. Итак, все дело, чтоб только подождать до весны".
   -- Ну, это куда бы уже не шло, сказал я. Можно и до лета, а хотя и до осени еще свадьбою подождать. Пускай бы себе подрастала она. Я с сам тем более мог бы иметь времени исправиться всем и приготовиться к свадьбе.
   -- "То так, батюшка, подхватила Ивановна. Но страшно, чтоб в это время не произошло и там от злых людей каких-нибудь каверз. Мне и так уже отчасти слыхнудось, что есть у них там соседка, и приятельница им, по имени Аграфена Иваноана, и что этой старушке, Бог знает, что-то вздумалось разбивать все наше дело. Для меня удивительнее всего то, что не видав вас в глаза и не зная вас нимало, а корит вас всячески; и когда уже не чем иным, так уже сущей и смешною небылицею. Затем и наскажи на вас; да ком уж?-- самой Александре Михайловне, что вы и колдун-то, и чернокнижник, и Бог знает что".
   -- Что ты говоришь?-- захохотав сему, воскликнул я... -- Неужели в самом деле?
   -- "Точно так, говорила она. И я сама уже тому смеялась, смеялась, да и стала и мне старушка эта ни весть как досадна. Как это можно молоть такой вздор и внушать его ребенку... А та, по молодости и но любви своей к ней, поверив тому, и ну плакать".
   -- Ну спасибо же этой Аграфене Ивановне, сказал я. Есть право за что спасибо сказать. Да не с ума ли она сама спятить изволила? И сходно ли с разумом поверить тому, если б кто и стал ей то сказывать. И не глупо ли истинно, чем меня раскорить хочет?... Но неужели и сама мать ее тому же. верит?
   -- "И! нет, отвечала она. И как можно этому верить. Однако, как бы то ни было, но все неприятны и опасны такие каверзы, а потому и кажется, что им все еще хочется получить более времени об вас хорошенько и обстоятельнее распроведать".
   -- Пожалуй, сказал я, распроведывай себе, как хотят. Чего нет, то и будет нет, и злые люди что ни стали б выдумывать и сами от себя затевать, но правда сама собою после откроется. Досадны только этакие глупцы и негодяи!... Ха! ха! ха! Уже в чернокнижники и в колдуны меня пожаловали! И можно ли чему глупее и смешнее такого вздора быть? А все, небось, потому, что я охотник до книг, до наук и до всяких рукоделий и знаю кой-какие хитрости.
   -- "Конечно, сказала она. И у нас-таки между чернью мало ли какого вранья об вас".
   -- Что ты говоришь, Ивановна?-- Ну, не знал же я... Право не знал, что и от знания наук можно нажить себе молву дурную... Ха! ха! ха! Но воля их, и чтоб они ни говорили, но с науками не расстанусь я ни для кого и ни для чего в свете! Ну, как же, сказал я наконец своей свахе: так нам и быть, и опять остаться ни на чем?
   -- "Видно, что так, отвечала она мне: но по крайней мере не далее, как до весны, или до лета. А тогда мы можем и опять приступить к ним.
   -- Конечно,-- сказал я: а между тем не трафится ли еще и другая какая невеста!.
   Сим кончилась тогда наша пересылка; а как нечувствительно письмо мое достигло до обыкновенных своих пределов, то дозвольте мне и оное сим кончить, и сказать вам, что я есмь, и прочая...
  

ПРИЕЗД НЕОЖИДАЕМОЙ И ПРИЯТНОЙ ГОСТЬИ.

Письмо 113-е.

  
   Любезный приятель! Вести, привезенные мне моею Ивановною и все пересказанное ею мне повергло меня опять в превеликое недоумение и нерешимость, что мне делать. Я занялся опять мыслями и сумнениями разными о предначинаемом деле, и смущаем был ими тем более, что не имел никаких дальних побудительных причин к продолжению сего дела и к поспешению оным. В особливости же огорчало меня то, что не имел я никого, с кем бы можно было о том поговорить и посоветовать, и кто б мог подать мне искренний и благоразумный совет при тогдашних моих критических обстоятельствах.
   О приятеле своем, господине Писареве, перестал я и думать. Явное пристрастие последнего его со мною поступка и очевидный опыт неискренности его дружбы отвлек меня совсем от оного и побуждал еще более таиться от него в сем деле, нежели прежде. Из других не хотелось мне также никому в сем деле открыться. Старика, дяди моего родного, тогда не было в деревне, а жил он, по обыкновению своему, всю зиму в Москве. Старика, деда моего, генерала оставил я при том мнении, что невеста показалась мне слишком еще молода, и ему в истинном расположении своем и нерешимости не хотелось мне также открыться, отчасти для неискренности его со мною обхождения, а отчасти из опасения, нет ли действительно у жены его на уме, женить меня на своей дочери, что после и оказалось в самом деле. Итак, оставалась одна только Ивановна; но и сия более только желала мне невестою своею услужить, нежели в состоянии была подать совет благоразумный. А посему и горевал я о сем недостатке добрых советников и не знал, что мне делать. Но по счастию мучительное сие состояние продолжалось недолго. Не успело нескольких дней пройтить, как вдруг одним днем взъезжают ко мне на двор гости в дорожном возке и с кибиткою за оным. "Господи, кто бы это такой был?" говорил я сам себе, смотря в окошко, удивляясь и не в состоянии будучи догадаться, кто б это такой был. Но удивление мое увеличилось еще нёсказанно, когда в окно увидел я выходящую из возка боярыню В крайнем недоумении выбегаю я в сени, чтоб ее встретить. Но каким приятным восторгом поразился я, узнав в ней старшую сестру мою, госпожу Неклюдову, Прасковью Тимофеевну.
   -- Ах, Боже мой! возопил я, бросившись в ее объятия. Ах матушка сестрица; откуда ты это взялась? И мог ли я себе воображать, чтоб я так счастлив был, чтоб видеть тебя у себя в деревне! Не сам ли Бог тебя ко мне прислал в такое время, когда ты мне всего нужнее.
   Радостные слезы текли тогда у меня из глаз, а и она, таковые же обтирая, шла за мною, вёдущим ее в свою хижину. "Поди-ка, моя мать! и посмотри мое житье-бытье. И как это тебя Бог принес в дом дедов и родителей наших, и вздумалось посетить меня в моем уединении?.. О, как много я тебе благо дарен!" -- Сказав сие, принялся я опять целовать у ней руки и лицо.
   -- "Молчи, молчи, братец! Дай-ка мне обогреться сколько-нибудь, а то все тебе расскажу!... И! как у тебя тепло и хорошо здесь! Какие это прекрасные покойцы ты себе сделал, и как убрал здесь все так хорошо! И не узнаешь их! Это были, конечно, наши прежние кладовые?"
   -- Точно так! сказал я, и водя по всем оным, показывал их ей.
   -- "Ну, а там? спросила она: где мы прежде живал, что у тебя?
   -- Там все-таки по прежнему и так, как было, сказал я.
   -- "О! поведи же меня, братец, и в ту половину, подхватила она. Хочу нетерпеливо видеть еще раз те места, где я родилась, воспитывалась, где жила в малолетстве... и поклониться молению предков наших.
   -- Изволь, моя мать, -- и введя в прежнюю нашу большую горницу, ей сказал: вот наша старинная передняя! Видите, вся потемнела она уже от древности.
   Сестра не успела войтить в нее, как поверглась пред образами, которыми установлен был еще весь передний угол в оной.
   -- "Да, сказала она: вот она, и точно еще в таком же виде, в каком оставила я ее, отъезжая в последний раз с покойною матушкою отсюда. И поныне еще с удовольствием вспоминаю я, как маливалась я пред сими образами по утрам, находясь еще в девках.
   После сего вошли мы с нею в угольную, с которою производимы были мною столь многие перемены.
   -- "Вот эта уже совсем не такова, как была прежде, сказала она: но места в ней мне все памятны. Вот здесь, братец, висела колыбель твоя, как был ты еще махенькой, и я помню и поныне, как я тебя здесь иногда качивала. А вот здесь стояла кровать покойной матушки. Не знаешь ли, братец, на котором месте скончалась она?"
   -- Вот здесь сказал я, указывая на передний угол. Сюда, как мне сказывали, переставлена была кровать с нею, и тут испустила она свое последнее дыхание и преселилась в вечность.
   Слеза покатилась тогда из глаз сестры моей. Она поклонилась сему месту и, отворотясь, утирала их платком своим. Потом пошли мы в комнатку, и сестра, указывая мне знакомые ей еще места в оной, говорила: "Вот здесь сыпали мы с сестрою, а вот тут родился ты, братец. О как мила мне и поныне горница сия, где живали мы в малолетстве". Не успел я ее обводить и возвратиться в свои комнаты, как просил я удовольствовать мое любопытство, и рассказать, каким образом и по какому счастливому случаю я ее у себя вижу.
   -- "А вот по какому, сказала она: у меня давно было обещание съездить помолиться к Нилу Столобенскому чудотворцу, в монастырь, что на озере Селигере близ Осташкова. А как оттуда не очень далеко было уже и до Москвы, то и восхотелось мне побывать еще раз на свою родину и посмотреть места сии, которые я столь многие годы и с самого моего замужства не видала; повидаться с тобою, братец, посмотреть твое житье-бытье, а потом проехать в Кашин и повидаться с сестрою, Марфою Тимофеевною, у которой я также никогда еще не была и слышу, что она, бедная, нездорова. Не отпустит ли она со мною старшую дочь свою: мне хотелось бы ее взять у ней к себе."
   -- Это очень бы хорошо, матушка сестрица! сказал я: а то сестра как-то очень нездорова и я боюсь, чтоб не лишиться нам ее; а вы знаете, каков зять наш, Андрей Федорович.
   -- "То-то и дело! сказала она. Но скажи же ты мне, как ты поживаешь, братец? Все ли ты здоров?
   -- Слава Богу.
   -- "Не скучилось ли тебе жить в одиночестве?
   -- То есть тот грешок, сказал я: и потому помышляю уже о том, как бы нажить себе и товарища и жениться.
   -- "Давной пора, братец! сказала она. Но есть ли невесты-то, и нашел ли ты себе какую?
   -- То-то и беда-та наша, отвечал я: невест много; но все как-то не по мне. А есть одна на примете; но и в рассуждении той не знаю, как решиться. Такая беда, что и посоветовать не с кем. Но теперь, славу Богу! и я очень рад, что ты ко мне приехала. С тобою, моя матушка, могу я лучше всех о том поговорить и посоветовать, и сам Бог тебя ко мне принес.
   -- "Очень хорошо, братец! сказала она. И как я у тебя неделю-другую пробыть расположилась, то и поговорим о том, сколько тебе надобно. И как бы я рада была, если б могла тебе сколько-нибудь в сем случае помочь".
   Я поцеловал у ней за сие обещание руку, и спешил скорее обогревать ее с дороги согретым чаем.
   Между тем как я ее им потчивал, собрались все старейшие из людей моих, мущины и женщины, которые видали ее еще незамужнею и были живы, и пришли просить, чтоб она им себя показала и дозволила им перецеловать у себя руки. Сестра с превеликою охотою на то согласилась и, напившись чаю, вышла к ним в лакейскую, и тогда представилась глазам моим сцена весьма трогательная. Все во множество голосов восклицали тогда: "Ах, матушка наша, Прасковья Тимофеевна!" И все наперерыв друг пред другом спешили целовать ее руки и изъявлять непритворную радость свою о том, что Бог допустил их еще прежде смерти своей ее увидеть. Всякая из женщин, подходя к ней, напоминала о себе и сказывала свое имя. Сестра помнила еще все оные и многих из них узнавала, а другим дивилась, что они так состарелись и переменились, что и узнать их было не можно. Со всеми ими она перецеловалась, со всеми поговорила, и всем приказала наутрие опять собраться и притить к себе, чтоб могла она их оделить привезенными им гостинцами.
   Как скоро сестра моя отдохнула сколько-нибудь от дорожных безпокойств и наступил вечер, уединивший нас от людей; то стала требовать она, чтоб удовольствовал я чрезмерное ее любопытство и рассказал ей о моих сватовствах и невестах. И тогда, усевшись с нею в уголок, и рассказал я ей все и все, с самого начала и до конца, и не утаил от ней ничего из всего писанного и сообщенного вам в предследовавших моих письмах. И доведя наконец повествование свое до самого последнего случая и происшествия, изобразил ей всю тогдашнюю мою нерешимость, пересказал все, что меня к невесте прилепляло и все те сумнительствы, которые меня устрашали и отвлекали от оной, и требовал наконец от нее совета, как бы мне поступить при сем случае было лучше.
   Сестра моя слушала все слова мои с величайшим вниманием, и наконец, подумав, сказала:
   -- "Не знаю, братец, я и сама, что мне тебе сказать на сие, и какой совет лучше дать при таких твоих обстоятельствах. А желала б я и очень желала, если б только можно было, чтоб мне самой невесту эту и мать ее видеть, и тогда бы я уже могла сколько-нибудь надёжнее мой совет тебе предложить".
   -- Хорошо бы, сестрица, сказал я, и очень бы это хорошо. Я и сам желал бы того, чтоб вы ее увидели, и это всего б лучше было. Но как же бы это сделать-то? -- вот вопрос. Разве поговорить о том с моею Ивановною, не придумает ли она к тому какого способа.
   -- "Это дело, и хорошо, братец, отвечала она. И пошли-ка ты завтра по утру за нею. Благо и без того мне эту старушку видеть хочется, и ее поблагодарить за ее об тебе попечение".
   Сие я на другой день и сделал. А между тем, покуда ездил туда наш посланной, явился к нам наш приходской поп,-- тот отец Иларион, о котором я имел уже случай вам пересказывать. Он не успел услышать о приезде сестры моей, как восхотел ее видеть того часа, и побежал к нам. И сестра моя, знавшая его еще в малолетстве, была очень рада, что нашла его еще в живых, и не могла с ним обо всем и обо всем наговориться довольно.
   Она сказывала ему о себе все, что ему хотелось знать, а он рассказывал ей о себе и о всех происшествиях, с ним бывших. И как он был старик отменно велеречивой и умевший и самые безделки так красно и хорошо рассказывать, что с удовольствием его слушать было можно; то и занялись они и углубились так в разговоры между собою, что я мог, для исправления домашних своих надобностей и сделания нужных к дальнейшему сестры моей угощению распоряжений от них на несколько минут отлучиться.
   Между тем покуда я на конюшню и кой-куда ходил и сиими распоряжениями занимался, и рассудила сестра моя, воспользуясь сим отсутствием моим, поговорить обо мне и о всех обстоятельствах моих с отцом Иларионом. Бессомненно, расспрашивала она его о всем моем житье и поведении, ибо не успела меня завидеть, как и начала мне говорить:
   -- "Ну, спасибо братец, ей-ей, спасибо! я очень порадовалась услыша от отца Илариона о том, как ты здесь живешь, и как себя ведешь хорошо, похвально и постоянно. Это всего лучше, братец! И мне очень мило и приятно слышать, что ты успел уже нажить себе хорошее имя и похвалу и любовь от всех знакомых и незнакомых себе соседей".
   Я не знал, что ей на сие сказать, ибо она привела меня тем в некоторое приятное самого себя устыдение, но от которого не успел я еще оправиться, как продолжала она далее говорить мне с веселым видом.
   -- "Но знаешь ли ты что, братец? и сказать ли тебе, что я хотя не долго здесь еще жила, а нашла уже и другого знатока на твою невесту!"
   -- Что вы говорите? спросил я удивившись. И кого б такого?
   -- "А вот кого, сказала она. Ты конечно и не знаешь еще того, что в том селе, где живет твоя невеста, попом ведь родной племянник отца Илариона, сын сестры его родной."
   -- Не вправду ли? возопил я.
   -- "Точно так," сказал отец Иларион.
   -- Но как же я этого не знал?
   -- "Так-таки, и у нас как-то никогда не доходила речь о том. Ваша честность не изволили никогда со мною говорить о сем, а самому мне мешаться в это дело смелости не было."
   -- Ну, не знал же я, батька сего! сказал я: а то б мы давно с тобою о сем поговорили.
   -- "Итак, вот чрез кого, подхватила сестра моя: можно нам все и все узнать короче. Вот и они, братец, хвалят очень мать невесты твоей и говорят, что она хотя и молода еще, но живет очень хорошо, степенно и порядочно."
   -- "Точно так, присовокупил отец Иларион: и племянник мой не нахвалится всегда сею прихожанкою своею, как ни случалось мне у него бывать."
   -- Так вы и сами бывали там, батюшка? спросил я.
   -- "Как же, отвечал мне он: и не один раз видал и Марью Аврамовну и ее дочку."
   -- "Вот и он, братец, говорит, подхватила сестра моя: что она хотя хороша, но молодовата еще. Но сие куда бы уже не шло, и это не сделало б уже дальнего помешательства. А дай-ка мне только увидеть ее и повидаться с ними."
   -- А что сестрица, нельзя ли как-нибудь чрез батьку это сделать? спросил я.
   -- "То-то и дело, сказала она: и мы уже и говорили с батькою о том, и нашли уже и хороший след к тому."
   -- А как? спросил я с превеликим любопытством.
   -- "А вот как, сказала она: село это, сказывают, лежит на прямой отсюда дороге в Тулу, а мне в Тулу и без того съездить хотелось и есть нужда. Так я поеду сею дорогою и заеду к ним просто по дорожному, побываю у них и познакомлюсь с ними. А чтоб случилось сие не нечаянно, то и говорили мы с отцом Иларионом, чтоб ему взять на себя труд, и съездив туда, либо чрез племянника своего им о том сказать, либо, того лучше, самому с ними повидаться, и попросить дозволения мне к ним приехать, и приехать бы просто без всех чинов и церемониалов, а прямо по дорожному. И отец Иларион на то и согласен."
   -- Очень хорошо, батюшка! сказал я: и вы меня тем очень одолжите.
   -- "Извольте, сударь! отвечал он. И если вам угодно, то завтра же туда отправлюсь."
   -- Хорошо, хорошо, батюшка! и чем скорее, тем лучше.
   Не успели мы сим образом условиться, как поглядим, и наша немка в двери.--"Ах, вот и Ивановна!" закричал я, и подведя ее к сестре, начал ее рекомендовать ей. Сия обошлась с нею отменно ласково и благо приятно и полюбила очень сию добродушную, веселую и услужливую старушку, и не могла с нею довольно наговориться обо всем. Она должна была у нас остаться обедать; а не отпустили мы уже и отца Илариона от себя. После обеда, и по отпуске сего последнего, благодарила сестра моя Ивановну за все ее хлопоты и обо мне старания, подарила ее прекрасным шелковым платком и удержала ее до самого вечера, говоря почти беспрерывно о сей материи и расспрашивая ее обо всем, что она знала. Наконец сказала она и о намерении своем повидаться с ее знакомицами, и как мы расположились это сделать.
   -- "Очень, очень хорошо, сказала она: благо мне теперь не можно никак отлучиться, а то хотя бы и я готова опять туда съездить."
   -- Тебя побережем мы для переду! сказал я: а то мне тебя уже и жаль: ты и то только что оттуда приехала.
   -- "Это бы нет ничего, отвечала Ивановна. Однако хорошо, хорошо, пускай поп съездит."
   Между тем как отец Иларион туда ездил и исправлял комиссию, ему порученную, сестра моя за долг себе почла побывать у соседа моего и общего нашего деда, Никиты Матвеевича, которого она не видала почти с малолетства своего, и я должен был сотовариществовать ей в сем посещении.
   Ее приняли в доме сем с наивозможнейшею ласкою и благоприятством, хотя происходило то очевидно из природного лукавства старика генерала. Что ж касается до простодушной его супруги, госпожи генеральши, то сия отменным образом и так ласкалась к сестре моей, что я тому даже подивился, и стал подозревать, не с намерением ли-то каким сокровенным то делалось, и не ошибся в моих заключениях. Ибо на другой же день после того явилась к нам другая немка заводская, которая была к ним вхожа в дом и более всех других любима, и, к удивлению нашему, проболталась нам напрямки, что от Софьи Ивановны поручено ей предложить мне стороною дочь ее в невесты, и узнать, какого я о том мнения.
   Неожидаемость сия нас обоих с сестрою смутила, а особливо меня. Но, но счастию, мы только что говорили пред тем с сестрою о сей девушке и оба друг друга спрашивали, какова она кажется, и дивились еще тому, что оба мы были одинакового об ней мнения и оба почитали ее хотя изрядною, но впрочем ничего незначущею и такою девушкою которая нимало не была под стать мне, а особливо по малому ее приданому. К тому ж и то обстоятельство побуждало нас всего меньше об ней думать, что семейство старика и мне и сестре моей совсем не нравилось и я никак не хотел войтить в оное.
   И как сим предварительным об ней разговором были мы власно как предуготовлены, то, не долго думая, и сказали мы немке,-- взяв в предлог также великую ее еще молодость,-- хотя политический, но такой ответ, из которого можно было им заключить, что у меня нимало на уме нет на сей девушке жениться и что она мне совсем не по мыслям, а разве доведет меня до того самая крайность и я не найду себе никакой иной и лучшей невесты. Все сие внушили мы немке точно таким же образом стороною, и будто в шутках и издевках, каким образом сама она начинала свое сватовство, и были очень довольны тем, что сватовство сие было не формальное, и что нам можно было от невесты сей учтивым и необидным образом отыграться.
   В последующий день и прежде еще узнания нашего ответа, не преминула посетить нас и сама генеральша и привезла с собою и дочку свою, разрядив ее в прах и как можно лучше. И как тогда намерение ее было уже нам сведомо, то и смеялись мы внутренно сему ее предприятию, и я сам в себе говорил: "Тщетны все ваши труды и старания, мои государыни! Не прельстить вам меня сими уборами. Знаем мы вдоль и поперек, какова она, и сим блеском не обманемся."
   В самое тоже время приезжал к нам и любезный сосед мой, г. Ладыженский, с своею женою; ибо как скоро от меня узнали, что сестра моя ко мне приехала, как захотели ее видеть и с нею познакомиться. Сестра моя была очень довольна посещением их, и жену г. Ладыженского, за ласковость, откровенность и простодушие ее, отменно полюбила. И как они у нас долее остались нежели генерал и генеральша, то, по отъезде их, госпожа Ладыженская прямо нам сказала: что она готова побожиться, что генеральша с умысла привозила свою дочку, но было бы смешно, если б я тем дал себя прельстить и вздумал бы на ней жениться, ибо ей она также что-то не нравилась. А сим разговором своим она еще более нас побудила отклонить от себя как можно сие сватовство.
   Наконец, как на другой день после того возвратился наш и отец Иларион и привез к сестре моей и поклон, и согласие на предлагаемый заезд и самое приглашение ее к тому; то не стала сестра моя долее медлить, но тотчас в путь сей отправилась. Она расположила езду свою так, чтоб ей приехать в дом к госпоже Кавериной тотчас после обеда, посидеть у ней до вечера, и буде не уймут ночевать, то продолжать бы путь свои далее к Туле и ночевать хоть на дороге. Как условленось было, чтоб быть всему тут запросто и чтоб свидание сие было совсем не нарядное, то и не заботилась сестра моя нимало о том, чтоб одеться получше, и думая, что там никого не будет посторонних, и расположилась заехать прямо по дорожному.
   Но к несчастию случилось совсем неожидаемое, и она, приехав, нашла тут не только помянутую тетку невесты моей, госпожу Арцыбашеву, но и сестру ее, госпожу Крюкову с ее мужем, и всех их приезда ее нарядно дожидавшихся. Сия неожидаемость так сконфузила и смутила сестру мою, что она, с досады, что ее власно как подманули, не согласилась никак у них ночевать, -- хотя они ее и унимали, а особливо для присутствия г-жи Крюковой, которая ей, по бойкому и к пересудам склонному ее нраву и характеру, как-то очень неполюбилась, -- а поехала от них прочь и ночевала в первой деревне, случившейся на дороге от них к Туле.
   Тут досадовала она неведомо как на попа нашего, думая, что он не так им и нам пересказал, как с обеих сторон было приказано. Но после открылось, что он тому не виноват был, а произошло приглашение к сему случаю госпожи Арцыбашевой от того что мать невесты отменно с нею жила дружно и ничего без ней и совета ее не делала. А приезд господина Крюкова случился нечаянный. Он, едучи из гостей и ничего о том не зная, к ним тогда заехал и ночевать у них расположился. Сборы же и приготовления их к принятию гостей произошли от того, что сколько отец Иларион их ни уверял, что сестра моя будет одна, однако они тому не верили, а за верное полагали, что и я с нею к ним буду.
   Но как бы то ни било, но сестра моя у них была, и хотя за помянутыми гостьми и не удалось ей и с невестою и с матерью ее столько поговорить, сколько ей хотелось; но по крайней мере она их видела и сколько-нибудь и понятие об них получила, а сего по нужде было и довольно.
   Между тем я, о том ничего не зная, не ведая, находился дома и с великим нетерпением дожидался обратного приезда сестры моей.
   -- Что, матушка сестрица? спросил я ее по возвращении оной.
   -- "Что, братец! Была, видела, и со всеми ими и даже с ближними ее родными спознакомилась".
   -- Как это? Разве и родные были? спросил я.
   -- "То-то мое было и горе, сказала она. Я понадеялась, и приехала запросто и в тех мыслях, что никого не будет; а погляжу -- полна горница народа, и я сгорела даже от стыда".
   -- Господи! но как же это так сделалось?
   -- "Уж всего того не знаю. Однако мне не велика нужда до иных и чтоб ни стали говорить обо мне. А особливо была тут какая-то Анна Васильевна!.. О! уже это Анна Васильевна! Пересудит кажется всякого насквозь и процедит до чиста. Сестра ее, Матрена Васильевна, кажется не такова и лучше. А мать девушки-то кажется женщина умная, степенная и не вертопрашка, и мне она полюбилась".
   -- Ну, а девушка-то? спросил я с трепещущим сердцем.
   -- "И она кажется изрядная, братец! Недурна собою, и как повыровняется, то будет и гораздо еще лучше. А показалось мне также, что она и неглупа. А впрочем, Бог ее знает! В такое короткое время можно ли узнать какова она, и что-нибудь заметить в оной. Для помянутых гостей принуждена была я сидеть и чиниться и не то говорить, что бы мне хотелось, а то, чего требовали чины и благо пристойность. И мне неведомо как жаль, что сие так, а не инак случилось, и что сии гости помешали мне рассмотреть и узнать девушку сию короче".
   -- Экое горе! сказал я: сожалею и я о том, но думаю, что случилось сие не с умысла, а конечно, не нарочно каким-нибудь образом. Но как бы то уже ни было и как бы ни случилось; но что ж сестрица, какой совет ты мне теперь подашь?
   -- "Что, братец! Ежели истину тебе сказать, то желала б я, и всем сердцем и душею желала б, чтоб иметь тебе невесту лучше и совершеннее этой. Но то-то беда, не из своего стада и не выберешь. Говорится в пословице: "и рад бы в рай, но грехи не пускают." Сам ты говоришь, что невест не слишком много, и что никакой иной нет у тебя в особливости на примете. Итак, Бог знает, когда-то другая случится,-- и чтоб не прождать тебе того несколько лет сряду, а что того хуже, не влюбиться бы опять в какую и не жениться на такой, которая в десять раз и хуже этой, и о которой стал бы после, как любовь пройдет и погаснет, сам раскаиваться. А как тебе, по всем обстоятельствам твоим, женитьбою поспешать надобно, то мой тебе згад, братец, не забиваться в даль. И благо невеста есть и есть такая, которая тебе непротивна и всем обстоятельствам твоим под стать; так нечего б долго и думать, а помолясь Богу и возложив на него всю надежду и начинать бы формально свататься. Ведь, Бог знает, ни то найдешь лучше, ни то нет. А что она молода, это нимало не мешает, ростом она и теперь уже великонька, а к лету еще более поднимется... Погляди, какая вырастет!... А что касается до неизвестности ее нрава, то нрав и во всякой невесте трудно узнать, и всегда и в рассуждении и всех будет такая же неизвестность. Тут есть какая-нибудь надежда на молодость ее, а в рассуждении другой и урослой и того быть не может. Больше ж всего мне то правится, что она одна только и есть дочь у матери и что мать ее должна будет жить вместе с вами, и может до поры до времени быть хозяйкою в твоем доме и не такою ветреною, каковыми бывают иногда молодые жены".
   Вот что говорила мне сестра; и я слушал все сии слова с величайшим вниманием, и не перебивая ни одним словом ее речи. Наконец, как она перестала говорить, сказал я ей:
   -- Ну, так так-то, сестрица, и ты мне советуешь жениться на этой?
   -- "С Богом братец, с Богом... и сколько мне кажется, то сама судьба избрала и назначает тебе сию, а не иную какую невесту... Теперь-таки и сделай им удовольствие и подожди, покуда совершится ей тринадцать лет, а с весны и начинай с Богом свататься формально, и помышлять о том, чтоб веселым пирком да и свадебку; а между тем заблаговременно и приготовляйся помаленьку к тому... Вот, и с хоромами -- продолжала она -- надобно тебе будет еще что-нибудь сделать. Так им остаться не можно. В сих маленьких трех горенках тебе жениться и после с женою и тещею жить будет слишком тесно".
   -- Конечно, сказал я: это я и сам уже думал, и расскажу вам, сестрица, что у на уме меня есть сделать и как хочется мне обе половины хором соединить вместе, и получить чрез то гораздо более простора.
   После чего рассказал я ей все мое намерение. Она похвалила оное, но не думала, чтоб сие было возможно; однако я уверил, что в том нет никакой невозможности.
   Вскоре после сего, и власно как нарочно для придания совету ее множайшего веса, приехала ко мне и старушка тетка моя, госпожа Аникеева, которой я дал также знать о приезде сестры моей. Она неизобразимо была рада, ее увидев, и прогостила у нас до самого почти отъезда сестрина. Я очень доволен был сею прямо любившею нас добродушною и разумною старушкою. А как о сватовстве своем мы и ей открылись, то и она, выслушав все рассказываемое нами об обстоятельствах нашего дела, также советовала мне не отставать от оного, но с Божиею помощью начинать оное в свое время. И тогда просила ее сестра моя не оставить меня в то время своим вспоможением, что она охотно и обещала.
   Все сие подкрепило меня еще более в моем намерении и уничтожило совершенно всю мою нерешимость. Я положил уже решительно последовать их совету и не искать себе более никакой иной невесты, а прилепиться уже к сей единой. И с сего времени не стал я уже таиться в том от всех и не скрывать того и от прочих моих сродников и соседей.
   Сестра прожила тогда у меня более двух недель и до самой масляницы; но как уже стал приближаться и наступать март месяц, то, страшась, чтоб не захватила ее на дороге распутица, спешила она ехать;-- итак, 28 февраля отправилась она в путь свой.
   Не могу изобразить, с какими чувствиями расставалась она со всеми местами, видевшими ее в малолетстве и со всею своею родиною. Не сомневаясь в том, что она в последний раз видит их в своей жизни, ибо не могла уже никак надеяться быть еще в местах наших, прощалась она со всеми ими на веки. Она обходила со мною все оные и не только сама плакала, но и меня в слезы привела. Все наши дворовые люди от мала до велика, а особливо прежние ее знакомые и престарелые провожали ее и прощались также навек с нею. Что касается до меня, то я решился проводить ее до Москвы самой и там уже распрощаться с нею навсегда.
   В Москве пробыла она немногие только дни, употребив оные на покупки разных для себя вещей и на свидание с ближайшими нашими родственниками, как-то с дядею Матвеем Петровичем и с дядею Тарасом Ивановичем Арсеньевым. Свидание с обоими ими было у ней также чувствительное, а прощание -- того трогательнее. Она прощалась с ними также на весь век, ибо не уповала уже их более за дальностию своего жилища видеть, и просила их о неоставлении меня, а особливо, в случае моей женитьбы, о которой заблагорассудили мы им уже открыться, и имели удовольствие слышать и от них намерению моему одобрение,-- а особливо от дяди Матвея Петровича, который рад даже был, что я сыскал себе невесту.
   Наконец распрощалась сестра моя и со мною, с пролитием с обеих сторон многих слез. Но, ах! я пролил бы их несравненно более, если б мог предвидеть тогда и знать, что я видел ее в сие время уже в последний раз в жизни. Она поехала к меньшой моей сестре в Кашин, а я спешил возвратиться домой по причине наступающего великого поста;
   Но как письмо мое достигло уже до своих пределов, то окончив оное, скажу вам, что я есмь, и прочая.
  

СВАТОВСТВО И СГОВОР

ПИСЬМО 114-е

  
   Любезный приятель! Возвратясь из Москвы в свою деревню, стал я с нетерпеливостью дожидаться наступления весны, дабы вместе с началом оной начать и свое важное дело. А не успела весна сия наступить, как мая в 18-й день, благословясь, и отправил я Ивановну мою к госпоже Кавериной с формальным предложением руки моей ее дочери и для истребования от ней также решительного ответа: согласны ли они на то или не согласны? И буде согласны, то чтоб назначен был ими уже и день, когда бы быть сговору. С превеликим нетерпением и беспокойствием духа дожидался я возвращения сей посланницы, ибо хотя и не сомневался почти в получении благоприятного ответа, однако все-таки смущался еще духом и мучился неизвестностью.
   Наконец приезжает моя Ивановна и привозит мне ответ, какой мною был уже ожидаем, а именно, что они решились, наконец, дать свое соглашение и, почитая то волею небес, назначают и самый день, в который бы нам начать сие дело формальным сговором. Кровь во мне взволновалась вся, как услышал я сие изречение, и смущение мое было так велико, что я едва имел столько духа, чтоб спросить, когда ж бы хотелось им, чтоб сие было?
   -- Тридцатого мая, или на самый троицын день, -- сказала она. -- И я, сколько ни говорила, чтоб быть тому прежде, но они никак не согласились.
   -- Да какая в том и нужда, -- сказал я, -- и очень, очень хорошо, что не так скоро, тем более буду и я иметь времени к тому приготовиться.
   Сии приготовления и начал я с самого того же дня делать и трудился в том ежедневно. Состояли они, во-первых, в том, чтоб одеть себя и людей своих к сему времени получше; во-вторых, чтоб исправить экипаж, в котором бы на сговор ехать; в-третьих, чтоб приискать людей, которые бы помогли мне в сем случае, ибо одному ехать мне не годилось; в-четвертых, запастись какими-нибудь вещами, которыми бы мне невесту свою дарить можно было; в-пятых, как я не сомневался, что после сговора в непродолжительном времени назначится и свадьба, то надлежало поспешить и переправкою дома, также прибранием сколько-нибудь получше и сада своего. Всеми сими делами и начал я заниматься, но горе мое было, что не было у меня ни одного человека, с кем бы я мог тогда обо всем том посоветовать.
   Дядя мой находился тогда еще в Москве, а хотя б и дома был, но к тому был бы неспособен. О старике деде, генерале нашем, и говорить нечего. Сей был на меня в некотором внутреннем, хотя скрытом, неудовольствии за то, для чего не хочу жениться на его падчерице. Дядя мой, господин Каверин Захарий Федорович, был также человек в таких делах совсем не сведущий, а жена его была самая госпожа "Чудихина" и советами своими могла б скорее все дело испортить. Сам господин Ладыженский был совсем странного и оригинального характера и не мог никак советов дать, как только сообразных с своими странными мыслями.
   Один бы господин Писарев мог быть таким, который был и сведущее и умнее всех прочих и мог бы мне в сем случае более всех помочь. Но к несчастию, и он находился тогда со мною в таких отношениях, что мне не хотелось даже ему о намерении своем и сказывать из опасения, чтоб он опять тут чего-нибудь не выдумал, чем бы остановить, или совсем разрушить это дело. И я даже боялся, чтоб он опять не приехал ко мне незванный; но положил уже твердое намерение не слушать его, чтоб он ни стал говорить, а оставаться уже твердо при своем намерении. А сообразуясь с тем, и будучи последним его поступком крайне недовольным, я, с самого того времени, как он от меня поехал, ни однажды у него уже не был, да и рад был, что и он ко мне не приезжал уже после того ни однажды, да и пересылки между нами никакой уже не было.
   Итак, не имея у себя никого, кто б хотя несколько мог мне помочь, принужден я был один и так хорошо, как умел, делать все нужные приготовления. Себя-таки и людей я кое-как поодел, да и то не совсем по-людскому и далеко не так, как модные женихи одевались и собирались. Но что касается до экипажа, то долго не знал я, что мне делать.
   Кареты были тогда еще очень, очень редки, и в таких небогатых домах, каков был наш, были они еще совсем не в употреблении, а езживали все наши братья в четырехместных и так называемых венских колясках. Но у меня не было и такой, а было две старинных и староманерных коляски, из коих одна была большая, четвероместная, но с какою и показаться никуда было не можно, а другая такая же и поменьше, и полегче, и так, как бы визави, двуместная, и образом своим не лучше первой. Для покупки же новой, а того паче кареты, недоставало у меня денег. Итак, не знал я, что мне делать, и вздумал, наконец, велеть Павлу, столяру своему, большую свою коляску как-нибудь преобразить и сделать получше. Итак, ну-ка мы оба с ним ее коверкать, инако устраивать, обивать, раскрашивать и золотить. Но как бы то ни было, но смастерили себе и сгородили коляску изрядную, и такую, которая нам потом несколько лет прослужила и на которой ездить было никуда не постыдно.
   Что касается до подарков, то для закупки оных послал я нарочного человека в Москву и писал к тамошним родным своим, чтоб они искупили мне все, к тому нужное. Но каковы сии дары были, о том я и не говорю уже. Ни от кого-то из всех моих знакомых не мог я добиться толку, что б такое употребить к тому лучше. Иной советовал мне то, иной другое. Один затевал дары сии уже не по моему достатку, а другой выдумывал что-нибудь уже странное и нелепое. Итак, я истинно не знал, что мне и делать и не сомневаюсь, что подарки мои были тогда очень смешные, а особливо, если сравнить их с обыкновением нынешних времен, но зато, по крайней мере, не были они мне разорительны и не завели меня в долги превеликие, как заводят иных женихов нынешние.
   Что касается до переправки хором, то в этом деле не было мне нужды в советниках посторонних, а мог я и один и лучше всех оное произвесть, и мне удалось и смастерить переправку сию так хорошо, что все не могли довольно ухвалиться. Я поступил в сем случае уже слишком героически и так, что иной бы, на моем месте не мог бы иметь никак столько духу.
   Я отважил прорубать стены и окна превращать в двери, а двери -- в окна в комнатах, священных от древности. Оставшая половина передних сеней должна была превращаться в комнату, из которой мы сделали, на случай свадьбы, род другой и маленькой гостиной и которая потом отправляла нам должность и гостиной, и столовой, и моего кабинета, или штудирной комнаты. А старинная наша, от древности закоптевшая или потемневшая передняя получила от себя выход прямо с надворья, с стеклянными дверьми, и превращена была в большую и такую комнату, которая бы могла служить в случае нужды, вместо залы, а в другое время служить вместо лакейской и сеней самих; а через сие самое и соединил я обе половины хором и произвел в них целых семь довольно просторных комнат. И как я во всех потолки подбелил, а стены обил бумажными обоями, то и сделался домик мой хоть куда, и можно было в нем уже без нужды играть свадьбу.
   А таким же образом поприбрал я и всю ближнюю часть сада к дому, и сделал ее так, что в ней с удовольствием гулять уже было можно. В особливости же украсилась верхняя часть сего сада, тою прозрачною и из дуг и столбов сделанною, осьмиугольною отверстою беседочкою, которая построена была под группою случившихся тут высоких и прямых берез. Я выкрасил ее и с перилами внизу празеленою {Празелень -- иссиня-зеленая земляная краска.} краскою, и как она к самому тому времени поспела, как нам надлежало ехать на сговор, то и обновил я ее накануне того дня ввечеру, приказав в ней накрыть вечерний стол и отужинав в ней с съехавшимися гостьми и спутниками моими. Вечер сей случился тогда наилучший и наиприятнейший, какие только быть могут в месяце мае, и мы препроводили оный с отменным удовольствием.
   Что касается до сих спутников моих при езде на сговор, то мне не за кого более было взяться, как за дядю моего Захара Федоровича Каверина и жену его, да за соседа своего Александра Ивановича Ладыженского. Сих-то упросил я сделать мне в сем случае сотоварищество и присутствовать при сем первом обряде.
   Итак, 30-го мая, собравшись гораздо поранее и севши все четверо в переделанную мою большую коляску, пустились мы в свой путь и, пообедав на дороге, приехали в село Коростино еще довольно рано и вскоре после обеда, и господин Ладыженский шутками и издевками своими увеселял нас так во всю дорогу, что мы все до слез почти иногда смеялись.
   Теперь не могу никак изобразить тех чувствований, с какими въезжал я в первый раз на двор, где жила моя невеста, и с каким любопытством смотрел я на их дом и все жилище, которое вскоре долженствовало принадлежать уже мне.
   Весьма просто и незнаменито {Не замечательно.} оно было. Мне представился маленький и старинный домик с тремя только покойцами, разделенными еще между собою сенями. И одна половина оного казалась вросшею от древности почти совсем в землю и была с небольшими окошечками и с кровлею, поседевшею уже от выросшего и размножившегося на ней моха. Другая сколько-нибудь была поновее и повыше, по случаю, что все хоромцы стояли на косогоре.
   Небольшое, высокинькое и тесом покрытое крылечко вводило в сени, посреди хором сих находящиеся, а маленький и узенький цветничок, насаженный кой-какими цветами и осененный тенью от насажденных подле решетки высоких уже черемух и других деревцов, был единым только наружным дому сему украшением или паче вещью, увеличивающею еще более его простоту и безобразие. А потому все сие и не в состоянии было очаровать мое зрение и произвесть в уме моем выгодное обо всем мнение. Но я уже молчал и не говорил ничего, каково у меня на сердце уже ни было.
   Но каков маловажен ни показался мне сей дом снаружи, но вошед с товарищами своими из сеней прямо в величайшую из всех комнат, поразился я вдруг, увидев всю ее наполненную множеством разряженных впрах гостей обоего пола. Было тут несколько человек мужчин, а того более боярынь, и из первых не было мне, кроме старика Недоброва и господина Хвощинского, Василия Панфиловича, ни одного знакомого; а из последних была знакома только мать и тетка невесты моей, госпожа Арцыбашева, а прочие были мне совсем не знакомы. И как многие из них были молодые, то искал я глазами между ими своей невесты, и почел было ею сперва одну, которая была всех моложе и села в уголку, всех от меня отдаленнее. Однако скоро увидел я, что это была не она, а совсем мне незнакомая, и перестал удивляться, находя ее совсем в ином виде, нежели в каковом видел я свою невесту.
   Нас приняли с обыкновенными учтивствами и посадили. Но не успели почти все усесться и минут двух посидеть, как и сделано было от дяди моего обыкновенное в таких случаях предложение. И как на оное также с их стороны было по известной форме ответствовано, то и пошли тотчас некоторые из них за невестою, и через минуту и введена была она к нам из другой комнаты.
   Все собрание встало тогда с мест своих, и как в ту же минуту явился и священник, бывший уже наготове, то и поставили тотчас нас обоих посреди комнаты и начали петь и читать обыкновенные в сих случаях стихи. В минуту сию был я почти вне себя. Важность начинаемого дела представилась тогда уму моему во всем ее пространстве, и я так смутился, что едва в силах был стоять на ногах и столько духа иметь, чтобы несколько раз взглянуть на поставленную подле меня невесту.
   Но каким приятным изумлением поразилось тогда мое сердце, когда не увидел я уже в ней прежнего ребенка, а девушку уже совершенно почти взрослую и не такую уже тонкую, как была прежде, и лицом несравненно уже лучшею и мне приятнейшую, нежели какою показалась она мне при нашем первом свидании. Не могу изобразить, как много обрадовался я тому, как много ободрило и подкрепило меня сие и с каким удовольствием смотрел уже я на свою невесту.
   Но в самую сию минуту блеснула молния, и громкий звук загремевшего над нами грома встревожил нас и всех присутствующих при сем обряде. Все стали креститься и дивиться тому, что никому и не в примету была взошедшая в самое то время тучка, и все стали считать неожидаемое явление сие, а особливо линувший в то самое время сильный дождь добрым предзнаменованием нашему начинающемуся союзу. А не успел обряд кончиться и нас, по обыкновению, благословили образом, как и начались обыкновенные со всех сторон взаимные поздравления, рекомендации и целования друг друга, и поелику собрание было велико, то продлилось сие несколько минут сряду. После чего посадили нас обоих в передний угол и стали по обычаю сперва поздравлять нас кругом ходящим покалом с вином, а потом потчивать кофеем и заедками {Закусками, сластями, лакомствами.}.
   Все достальное время сего дня и до самого ужина должен был я сидеть в помянутом углу и как на огне пряжиться. Глаза и внимание всего собрания устремлено было на меня и на невесту мою, и замечались не только все мои слова, но и движения самые, а сие и приводило меня в неописанное смущение. Я знал, что мне надлежало тогда разговаривать что-нибудь с моею невестою и ласкаться к оной всячески, но для меня составляло самое сие наивеличайшую и труднейшую коммиссию и было таким делом, которое на все старания мои несмотря, не мог я никак произвесть по желанию. Ибо, не упоминая о природной моей застенчивости и несмелости в таких случаях, каков был сей и в каковых никогда еще и быть мне не случалось, не знал я тогда, и как ни старался, но не мог и придумать, что б такое и о чем мне говорить тогда с такою молодою невестою, какова была моя, и которая, несмотря на всю свою возмужалость, была все еще почти дитя или очень еще мало от детства удаленною.
   Как скоро все, что было заблаговременно в уме приготовлено, я ей пересказал и все переговорил, то и стал я, наконец, в пень и не знал более, что и пикнуть, и тем паче, что и с ее стороны не мог дождаться никаких совопрошаний. Да и в самом деле, какие разговоры и о чем можно было иметь с такою молодою особою? Словом, мы сидели потом, не говоря почти ни единого слова с нею, и я неведомо как рад был, что сидевшие близко подле меня мужчины вступили со мною кое о чем в разговоры, и тем меня сколько-нибудь заняли. Итак, по причине молодости невесты моей и лишен я был того удовольствия, какое имеют женихи, сговаривающие на невестах взрослых и им понравившихся и которое для них обыкновенно бывает очень лестно и приятно.
   Вечерний стол приготовлен был у них в другой половине, и нас повели туда по наступлении вечера и посадили по обыкновению опять вместе. Но оба мы не столько ели, сколько кланялись всем поздравляющим нас и пьющим за наше здоровье. Стол был у них нарядный и все в оном в порядке. По окончании ж ужина и в рассуждении, что нам за дальностию не можно было успеть домой возвратиться, приглашены мы были ночевать к соседу и родственнику их, господину Колюбакину, Ивану Алексеевичу, живущему в том же селе и от них только через улицу, чем мы были в особливости и довольны.
   Тут во всю ночь я очень мало спал, ибо вся голова моя набита была помышлениями о начатом деле и о моей невесте. Я не знал, счастием ли то почитать или несчастием, и обо всем виденном и слышанном так много размышлял, что не мог уснуть очень долго.
   На другой день надобно было мне посетить невесту, и, по обыкновению, отвезть ей подарок. А она с их стороны, по обыкновению старинному, дарила людей своих, а я всех дворовых и людей потчивал водкою, привезя с собою для самого того погребец свой, и меня уверили, что обряд сей необходимо надобно было исполнить.
   В сей раз был я с невестою своею хотя несколько уже познакомее, однако все наше знакомство не имело как-то дальних успехов, и я приписывал то ничему иному, как ее молодости, и не без удовольствия проводил с нею все сие утро. Ибо нас и в сей день без обеда не отпустили, и мы не прежде возвратились в свою деревню, как уже по наступлении ночи.
   Сим образом сговорил я, наконец, жениться, и как сие случилось на самый троицын день и свадьбе в тот же мясоед быть было некогда, то и отложили мы оную до начала будущего мясоеда, или до июля месяца.
   Сие время употреблено было с обеих сторон на приутотовления к свадьбе, с их стороны -- на шитье платья и на приготовление приданого, а с моей -- на окончание того, что у меня было еще не доделано, и также на дальнейшие приготовления к сему великому для меня и торжественному дню.
   Между тем, сколько мне время тогдашние проливные ненастья и обстоятельства дозволяли, езжал я к моей невесте; однако далеко не так часто, как ездят другие. Тогда не было либо сего в столь великом обыкновении, как ныне, и у меня никогда и на уме того не было, чтоб препровождать там по нескольку дней сряду и не отходить от невесты, так сказать, ни пяди, и ходить только ночевать в другой двор, какой-нибудь чужой, а весь день с утра до вечера быть с невестою; либо происходило сие от того, что я к своей, по великой ее еще молодости, не имел еще дальней привязанности. К тому ж и она как-то ко мне нимало не ласкалась, но все от меня власно как дичилась. Сие обстоятельство было всего более причиной тому, что я не имел охоты и побуждения к тому, чтоб ездить часто в такую даль единственно для свидания с нею, ибо оное не производило мне никакого дальнего удовольствия, но, напротив того, служило иногда поводом к досаде и к чувствительному неудовольствию на самого себя.
   Но никогда сие последнее так велико не было, как после вторичного моего с невестою свидания. Случилось сие вскоре после сговора. И день сей был в особливости для меня несчастным и власно как нарочно назначенным для произведения мне многих неудовольствий, так что он мне, по особливости своей, и поныне еще очень памятен.
   Встал я в оный очень рано, -- ибо как хотелось мне приехать к ним к обеду и с тем, чтоб, посидев у них, в тот же день и назад возвратиться, то и надобно было поспешать; и потому ездил я в сей раз налегке в какой-то городовой отверстой старинной колясочке, которую я, не помню у кого, на сей случай выпросил. Уже в самое утро рассержен я был не помню чем-то людьми своими, почему поехал уже и со двора не гораздо с веселым расположением духа, а почти нехотя, а для соблюдения единого этикета. Да и ехать как-то было не хорошо и коляска была самая беспокойная и дрянь сущая.
   Но как бы то ни было, но я туда приехал, и довольно еще рано. Но что ж?... и застал их в сей раз одних, то есть невесту мою с одною только ее матерью, и нимало меня в сей день недожидавшихся. И не знаю, оттого ли, что первую застал я в совершенном дезабилье, или одетую совсем запросто и далеко не столь нарядною, какою я привык ее видеть, или оттого, что все они, а особливо она, нечаянным моим приездом была перетревожена; но как бы то ни было, но покажись она мне в сей раз совсем не такою, какою я ее до того видал, но несравненно худшею и такою, что я не находил уже ни в образе ее, ни во всех обращениях и поступках ни малейших для себя приятностей и не инако мог смотреть на нее, как с деланием себе некоторого насилия и принуждения. А как к вящему несчастию, не хотела и она в сей раз на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать, но все от меня власно как тулилась, да и к разговорам с нею не мог я найтить никаких почти материй, ибо она сама как-то в них не вмешивалась, и была очень несловоохотна, а только отвечала на делаемые ей вопросы, и то власно как нехотя, ласки же ко мне не оказывала ни малейшей: то все сие меня еще пуще сразило, и привело в такое изумление, что я во все то время, как у них находился, был власно как сам не свой, и неведомо как рад был, когда стал приближаться вечер и мне можно было, с ними раскланявшись, поспешать домой ехать.
   Но что ж? -- Не успел я, севши в свою коляску, со двора съехать, как и пошли в голове у меня мысли за мыслями и наконец такая дрянь, что я и животу своему почти не рад был.
   "Ах! Боже мой! говорил я сам в себе: где это были у меня глаза, где ум, и где разум был?... Возможно ли так ослепиться и не видать всего того уже сначала, что я теперь видел? О, Боже мой! продолжал я: как это мне с нею жить будет!... И ну, если она и всегда такова неласкова и несловоохотлива и не весела будет?... Ни малейшей-таки ласки и ни малейшего приветствия не хотела она мне оказать, и сколько я к ней ни ласкался, она и глядеть почти на меня не хотела... Батюшки мои! -- продолжал я еще далее: уже не противен ли я ей так, как черт?... Уже не возненавидела ли она меня, ничего еще не видев, и не имеет ли ко мне она уже крайнего отвращения?... А не даром во весь сегодняшний день и смотреть на меня почти не хотела... Но, ах, Боже мой! Что это будет, если она меня любить не станет, а напротив того возненавидит еще?.. Не несчастный ли я буду человек. Самый разум ее, Бог знает еще, каков? Сколько ни старался я завесть ее в разговоры, и о чем, о чем ни заводил с нею речь, но все как-то не мог почти ничего иного добиться, как только да или нет, и только что отмалчивалась. Все это для меня непонятно и удивительно. И не знаю, что это и как со мною все это сделалось? И что со мною впредь будет?... И ну, если она и впредь не умнее, не словоохотнее, не ласковее и не лучше сего будет?... Что со мною, бедным, тогда будет!... И такого ли я себе товарища желал и искал, и такого ли получить домогался?... Ах! это будет для меня сущая каторга -- жить с таким человеком"!...
   Сим и подобным сему образом размышлял я и говорил сам с собою во всю дорогу, и чем более углублялся о сем в помышлении, тем вероятнейшими и величайшими казались мне все примеченные в невесте моей несовершенствы. И сие довело меня наконец до того, что я впал в превеликое раскаяние о том, что я сие дело начал, и досадовал неведомо как, что дело сие зашло уже так далеко, что и отстать от него было уже почти совсем не можно или по крайней мере трудно, и для самого меня не инако как крайне постыдно. Сие смутило и растревожило всю душу мою так сильно, что я в коляске своей не сидел, а власно как на огне пряжился, и только что пересаживался из одного угла в другой, твердя сызнова:
   "Ах, Боже мой! что это я сделал? Где это были мои глаза, и в какую бездну ввергнул я себя! И, ах, что мне теперь уже делать, и как можно уже отстать и переменить все это? -- "Правда,-- говорил я далее, замышляя уже и об отказе самом: дело еще не совсем сделано и узла неразрешимого еще не завязано. Возможность еще есть и разрушить все начатое, а подумавши, можно придумать какие-нибудь и предлоги и употребить приличныя средства к тому. Примеры такие бывали, бывают, и всегда будут в свете".
   Мысль сия так мне полюбилась, что я начал ее тотчас разработывать далее и уже помышлять о том, как бы сие удобнее было сделать, и выдумывал уже и приличнейшие средства. Но не успел я в помышления сии углубиться, как опять вдруг, и власно как от сна воспрянув, сам себе я сказал:
   "Так, пусть так, чтоб это сделать было и можно! Но, ах! Какие последствия проистекут из того?... Не одурачу ли я себя перед всем светом? Не подвергну ли я себя тогда всеобщему посмеянию?... Не выведу ли я из себя истории?... Не станут ли все обо мне говорить, меня хулить и мне смеяться?... Куда могу я тогда глаза свои показать?... И какая невеста захочет иметь тогда со мною дело?... Не станут ли все от меня, как от чудовища какого бегать?... И где, и как можно мне будет найтить себе другую невесту, да еще и лучше сей?"
   Все сии мысли остановили меня в прежнем моем замышляемом намерении, но не успокоили дух мой, а привели его и все мысли мои еще в вящее нестроение и повергли меня опять в нерешимость и в такое мучительное состояние, которого я никак изобразить не могу.
   Между тем как я сим образом углублялся в разные мучительные размышления, летело нечувствительно время и уже наступила ночь, и, к крайнему умножению моей досады и неудовольствия, прежний прекрасный день превратился в пасмурной и ненастной. Где ни взялись мрачные тучи, покрыли весь горизонт, и вмиг почти после того полился на нас пресильный и проливной дождь, и стад мочить нас немилосердым образом.
   Я сколько ни старался укрыться от него в своей коляске, но не было никакого к тому способа. Была она старинная городовая двуместная, и были у ней хотя спереди и с боков кожаные задержки, но в таком худом состоянии, что никак не можно было их съютить вместе, и я, как ни старался схватив вместе их держать, но никак не мог укрыться и защитить себя от дождя. Стремился он прямо нам в лицо, и с такою силою, что всего меня замочил в прах, и я нигде не мог найтить места и защиты от него в коляске.
   Новое сие горе, присовокупившись к прежнему, увеличило еще более мою досаду и неудовольствие. "Боже мой!-- говорил я: что это такое? Все беды и напасти на меня сегодня соединились!... Понесло же меня сегодня!... Ведал бы, истинно не ездил!... Измок весь и озяб немилосердо... Бог знает, как и доедем еще"?
   В самом деле наступила тогда уже совершенная ночь, и сделалось так темно, что ни зги было не видать. Я хотя и говорил то и дело кучеру своему, чтоб он поспешал ездою, ибо оставалось еще много ехать; но он ответствовал мне, что поспешает и так, но боится, чтоб в темноте не сбиться с дороги, чтоб не потерять ее совсем и чтоб не заехать куда-нибудь в чепыжи и кустаринки непроходимые, и взъехав на пень, не извалить бы коляски,-- ибо мы ехали тогда перелесками и чепыжами, где дорога по лугам едва и днем была приметна.
   "Вот новое еще горе и беда", говорил я, и подтверждал как ему, так и прочим всем бывшим со мною людям примечать как можно дорогу. Но как надежда и на всех была не велика, то пришло уже мне тогда не до мыслей о невесте, а стал думать и помышлять о том, как бы в самом деле не заблудиться, и ежеминутно сам смотреть и примечать, сколько можно было, все окрестности и положение мест. Но покуда ехали мы подле лесов и пробирались лугами и чепыжами, до тех пор все было еще сколько нибудь ехать и дорогу видеть и окрестности примечать можно. Но как скоро выбрались мы на чистое поле, тогда скоро дошло до того, что сами не знали, куда ехали, ибо ни дороги, ни по сторонам вовсе ничего было неприметно, а блестелась сколько-нибудь в стороне вода, которая от проливного и ужасного дождя покрыла всю землю и стояла везде, как море.
   Горе тогда на всех на нас напало превеликое. Дождь мочил всех нас без всякого милосердия! На всех людях не осталось уже ни одной нитки сухой! Темнота была превеликая, ехать оставалось еще не близко и верст более еще шести или семи; но лошади начинали уже почти становиться. Но что всего хуже, то дороги было вовсе не видно и неприметно, и мы потеряли все признаки и приметы, и сами не знали, где мы и куда ехали.
   Более часа ехали, или паче сказать, бредком брели мы сим образом по местам неизвестным, и как мне показалось, что езда наша продолжается уже слишком долго; то, раскрывши свои задержки, стал я сам пристальнее смотреть вперед и по сторонам. И тогда вдруг покажись мне, что мы едем какою-то большою и широкою дорогою, ибо преширокая полоса блестящей во мраке воды казалась простирающеюся вдоль пред нами.
   -- Стой, стой! закричал тогда я: не туда мы, братцы, заехали! Это какая-то большая и широкая дорога и совсем не та, по какой нам должно ехать.
   -- "Это и мы видим, и дивимся!" говорили мне люди,
   -- Но как же вы это такие, братцы, подхватил я: видите сами, что не тут мы едем, где надобно и что не туда заехали,-- а знай едете, и не остановитесь!
   -- "Да как же быть-то?" сказали они.
   -- А так, что надобно бы остановиться и поискать себе дороги. А то мы этак, и Бог знает, куда заедем!
   -- "Да как, сударь, искать? говорили они далее: вовсе ничего не видно. Растеряемся и сами, ежели иттить искать дороги. Да и как и найтить ее теперь?"
   -- Ну, когда так, сказал я: так нечего делать. Лучше остановиться на одном месте и дожидаться света. Как быть: мокрее этого уже не будет, а ночи ныне небольшие, -- скоро и рассветать станет. По крайней мере не измучим мы лошадей своих понапрасну.
   -- "То так, сказали они на сие: но мы как-нибудь уже от дождя притулимся: кто за коляску, кто под нее,-- и ночь прождем. Но им-то как же? Так без корма и быть?"
   -- Но что ж делать, сказал я на сие: и рад бы в рай, да грехи не пускают. Где ж взять корма, когда его нет. Ништо им сделается; но все лучше им стоять, нежели везть и мучиться.
   -- "Хорошо! отвечали они: знать тому так и быть" -- и тотчас начали располагаться, как бы им лучше провождать ночь сию. Я сам вооружился терпением, и, приказав повернуть коляску так, чтоб по крайней мере дождь не сек мне в лицо, а попадал бы в зад коляски, и я за нею имел бы сколько-нибудь защиту. По учинении сего, прижался я к одному уголку и, усевшись, помышлял уже о том, как бы сколько-нибудь согреться и задремать; как вдруг услышал кучера своего говорящего к товарищам своим:
   -- Посмотрите-ка, ребята, попристальнее, нагнувшись к земле, вперед: что-то, мне кажется, чернеется впереди. Уж не сена ли это стог?
   -- "Какому сену быть!" сказали другие.
   -- А чернеется что-то, в самом деле на стог похожее, но Бог знает что. Уж не подъехать ли нам поближе туда?
   -- Очень хорошо, сказал я. Зачем дело стало. Подъедем: может быть и в самом деле сено, и нам все уже равно -- здесь, или там ночевать.
   Не успел я сего сказать, как все сели опять по своим местам и поехали далее. Но как же удивились и обрадовались все мы, увидев там, вместо мнимого стога сена, кудрявую и всем нам довольно знакомую лозу, стоящую на заводских полях на перекрестке, и по конец почти самых полей наших.
   -- Ах, батюшки! закричали все мы в один почти голос: да это лоза заводская на перекрестке, и мы поэтому ничего не сбились и ехали все своим путем и дорогою! Отсюда вот уже не трудно нам и домой добраться! Вот и повертка к нам, и дорога наша!
   Не могу изобразить, как обрадовался я и доволен был сим открытием. Мы тотчас решились продолжать уже свой путь далее, и хотя с трудом и кое-как, но действительно и благополучно доехали до двора своего, хотя было тогда и гораздо уже за полночь. Но мы рады по крайней мере были, что не принуждены были ночевать на поле и под дождем, и терпеть стужу и беспокойство.
   Сим образом кончилось тогда трудное, скучное и досадное мое путешествие, и я, угревшись, проспал на другой день почти до обеда: так передрог и измучился я в прошедшую ночь.
   Что ж воспоследовало далее, о том услышите вы в письме последующем; а теперешнее дозвольте мне на сем месте кончить и сказать вам, что я есмь, и прочая.
  

ПРИУГОТОВЛЕНИЯ К СВАДЬБЕ

ПИСЬМО 115-е

  
   Любезный приятель! Я не инако думал, что проснусь на другой день с таковою ж нерешимостью и смущением душевным, каким мучился я во всю почти дорогу. Однако сего не воспоследовало: а я, проснувшись, чувствовал в себе все мысли власно как просветившимися, все разные душевные движения усмирившимися и всю внутренность души моей гораздо в спокойнейшем состоянии, нежели с каким я заснул с вечера.
   Мысли обо всем том, что я говорил и рассуждал сам с собою во время своего путешествия, хотя и возобновлялись в памяти и воображении моем, однако я не судил уже обо всем так строго и жестоко как вчера, но напротив того, выискивал уже и все, что только могло служить и в извинение невесте моей во всем ее поведении против меня. И как великая ее молодость и неопытность казалась быть тому наиглавнейшею причиною, то и возобновлял я прежнюю свою надежду на время и умножение лет и не сумневался, что сии переделают наконец все и сделают ее ко мне и ласковейшею и приятнейшею.
   К сему присовокуплялось и то, что мне все последствия, могущие произойтить от разорвания сего дела, представлялись в сие утро гораздо еще невыгоднейшими и для меня предосудительнейшими, нежели какими воображал я себе их в прошедший день, и нередко, доводили меня до того, что я даже содрогался от единого помышления о сем случае. А все сие и произвело, что я от прежнего внутреннего волнения гораздо поуспокоился, и положил по крайней мере смотреть, что будет вперед и не переменятся ли обстоятельствы?
   И в самом деле, как в скором времени после того надлежало мне еще к ним съездить, и там случилось в тоже время быть и тетке невесты моей, Матрене Васильевне Арцыбашевой, и сей хотелось, чтоб я после побывал и у ней в доме, находившемся почти на дороге и на половине пути от моей деревни до Коростина, и я охотно желание ее выполнил и к ней ездил и у ней был: то спознакомившись при всех сих случаях, как с нею, так и с самою матерью невесты моей уже короче, был я так доволен обеих сих госпож к себе ласками и благоприятством, и мне обе они казались столь благоразумными и такого хорошего, тихого, степенного и благонравного поведения, что они вперили в меня к себе искреннее почтение и самое уважение; а сие много уменьшило и прежнее мое неудовольствие на невесту. А и сама сия казалась мне опять не таковою для меня противною, каковою показалась она мне в помянутый несчастный день, и не только сноснейшею, но сколько-нибудь ко мне благоприятнейшею. А все сие и расположило дух мой к ее пользе.
   По наступлении петровского поста, который в сей год был очень невелик, решился я употребить оный на побывание в Москве, куда хотелось мне съездить, как для закупки всех нужных вещей к свадьбе, так и в особливости для того, чтоб убедить просьбою моею старика дядю моего, Матвея Петровича, съехать на то время, как я буду жениться, в деревню и послужить мне при сем важном случае вместо отца.
   Итак, собравшись налегке, отправился я в Москву. И это было в четвертый раз после приезда моего в отставку, что я был в сей нашей столице.
   Мое первое дело было адресоваться с просьбою моею к дяде, и старик согласился на просьбу и желание мое охотно, и по любви своей ко мне радовался искренно тому, что я нашел себе невесту, и что он будет иметь еще удовольствие видеть меня женатым. Как он, так и все его семейство, и тамошние его родные и мои знакомцы расспрашивали меня обо всем и обо всем, и не только одобряли, но и одобряли мое предприятие, и госпожа Павлова, как знающая свет боярыня, не преминула дать мне кой-какие относящиеся до свадьбы и прочих обстоятельств благоразумные советы.
   Не преминул я также побывать и у дяди своего, господина Арсеньева. Он и тетка, любившие меня также искренно, поздравляли меня равномерно с невестою, расспрашивали обо всех обстоятельствах и желали мне всякого благополучия и всего доброго в свете.
   Хотелось - было мне очень побывать и у князя и княгини Долгоруковых, так много мне благоприятствовавших; но как опасался я найтить в доме у них кого-нибудь из дома г. Бакеева, к сему же в дом не отваживался я никак ехать, ибо не надеялся никак еще сам на себя, а опасался, чтоб не мог возмутить дух мой опять предмет прежний: то не поехал ни к нему, ни к князю, и хотел лучше, в случае если б они и узнали, что я был в Москве, оставить их в некотором на себя неудовольствии, нежели подвергнуть себя без дальней нужды очевидной опасности. А я неведомо как рад был тому, что годичное время успело страсть мою так ослабить и низложить, что она около сего времени не причиняла уже мне ни малейшего беспокойства.
   Впрочем был я в сей раз в Москве очень недолго, и не успел с помянутыми родственниками своими повидаться и искупить все нужное к свадьбе, как и спешил возвратится домой, чтоб успеть достальное все кончить, что у меня было начато и еще не окончено.
   Итак, по возвращении своем в деревню и занялся я действительно всем тем в достальное время поста. А вскоре после меня не преминул съехать с Москвы и приехать к нам и дядя мой, и, увидев переправленные мои хоромы, не мог выдумку мою довольно расхваливать и ей надивиться. Впрочем, не преминул я также побывать еще раза два и у своей невесты, с которою познакомливался и от часу больше.
   Наконец окончился наш пост и начался мясоед, долженствующий решить мой жребий и судьбу мою кончить. Чем ближе подвигался я к сему времени, тем более волновался и смущался и беспокоился весь мой дух. Совершенная неизвестность -- будет ли мне женитьба моя удачна, и счастливее ли я чрез оную сделаюсь или бессчастнее -- тревожила меня и смущала чрезвычайно, и тем паче, что не было никаких особых видов, которые могли б льстить меня сколько-нибудь приятными надеждами, а встречались с мыслями моими более сумнительствы в получении всего того, чего наиболее желало мое сердце.
   Сие, будучи сотворено уже от природы с наинежнейшими чувствованиями, желало всего более, чтоб и будущий сотоварищ в жизни моей имел сердце с такими ж чувствиями или сколько-нибудь ему подобное. Но сие было не только неизвестно, но, к величайшему моему неудовольствию, не было к тому ни малейшего луча надежды. Ибо, как ни старался я то примечать при всех моих с нею свиданиях, подававших мне случай к разговорам с нею о разных материях и к желаемому испытыванию и узнаванию всех ее природных способностей, а отчасти и самых свойств душевных, но не мог приметить ни малейшей к тому наклонности, что хотя и приписывал я чрезвычайной ее молодости, но все-таки надеялся и желал найтить в ней хотя некоторые начатки и приготовления к тому; но как не находил и сих, то огорчало сие меня до бесконечности.
   При таковых обстоятельствах другого не оставалось, как брать прибежище свое к философическим рассуждениям, и ополчаться не только терпением, но относительно до всего, могущего быть, и философическою твердостию духа. Ни в которое время не нужна, была и не помогала мне так много моя философия, как в сие, которое можно почесть самым критическим в моей жизни.
   Не один раз по нескольку минут, а иногда по целому часу хаживал я по любимой своей, и под тению дерев в саду проложенной и пробитой тропинке взад и вперед, и углублялся в философическия размышления и предварительные суждения о будущей и неизвестной судьбе своей! Не один раз восклицал я сам в себе:
   А!... что будет, если в будущей жене своей не найду я себе такого товарища, какого желала вся внутренность души моей и желает и поныне мое сердце?.. Что будет, если не найду в ней такого друга, к которому бы имел я и которая бы взаимно имела ко мне нежнейшие чувствования, которому б мог я сообщать все внутренние действия души моей, все мои мысли и помышления и все желания и хотения моего сердца, и которая за удовольствие бы поставляла себе во всем согласоваться с оными?... Что будет, если между нравами -- моим и будущей подруги моей не будет ни малейшего согласия и единообразия, но случится в ней нрав и чувствования совсем противуположные моим, и ни в чем не можно будет сладить и согласиться с нею?... Можно ли тогда ожидать всех тех блаженных утех и непорочных радостей и веселостей в жизни, какие ласкался и ласкаюсь я всегда получить от супружества себе, и какими пользуются и наслаждаются действитёльно многие счастливые четы?... Что будет, если и при дальнейшем возрасте пребудет она таковою ж, каковою она мне теперь кажется, не знающею ничего и не имеющею ни малейшей склонности к чтению, наукам и познаниям?...
   Ныне приписываю я то ее молодости воспитанию и льщу себя надеждою, что со временем вперю я в нее сии блаженные склонности! Но, что будет, если я в сей надежде обмануся и если окажется, что она от природы ни к чему такому, чего бы я желал, неспособна, и в ней нет и врожденных склонностей к тому?... Что будет, если и вышедши замуж и достигши до возраста совершенного, будет и останется она навсегда таковою ж несловоохотною и таковою ж неласковою ко мне, каковою я вижу ее ныне?... Ну что, если и это в ней природное, и если и тогда не увижу и не дождусь я от ней ни малейших ласк н таких приветствиев ко мне, какие составляют душу счастливых супружеств и всего более взаимной любви поспешествуют!... Что, если она и тогда будет такая ж несмеяна и я не увижу никогда в ней ни радости, ни удовольствия и всего того, что веселым и приятным называется, или, что того еще хуже, если будет она всегда невесела и всем и всегда недовольна и только в одних жалобах на все и все в беспрерывном ропоте все свое удовольствие находить будет?...
   "Несчастные такие нравы бывают не редко в свете, а особливо между женщинами!... И ну, если, к несчастию моему, она иметь будет таковой и притом еще вместо любви -- ненависть ко мне?... Что тогда изволишь делать?... Какою желчию станет напоять она все веселие и блаженство дней моих!... Какой необъятной труд и какое философическое терпение потребно будет мне тогда к великодушному переношению всего того, и какое искусство к прикраиванию себя к характеру таковому... Ах! сие устрашает меня всего более...
   "Но с другой стороны, ежели вспомнить и подумать о том, что все брачные и толь великое на всю человеческую жизнь и на все их потомство влияние имеющие союзы не происходят и не могут никак происходить по слепому случаю, а располагаются невидимою рукою пекущегося об нас божеского Промысла и святым его Провидением; то, что можно учинить вопреки велению его, и можно ли уклониться от того, чему должно быть по сему мудрому распоряжению его?... Ах! В сем случае другого не остается, как повиноваться совершенно воле его и быть довольным такою, какою угодно будет самому Господу наделить меня... Он знает совершениее, что для нас лучше и что хуже, и верно изберет и избирает всегда наиполезнейшее для нас... Итак, его святая воля и буди в том, а мне остается только охотно принять жену от десницы его и быть уверенным, что избрана она мне Им, и верно не ко вреду, а к пользе моей, и чтоб в случае, если что и откроется в ней дурное и для меня неприятное, так несомневаться в том, что сам он и поможет мне переносить все то с терпением и с спокойным духом".
   Вот каким образом, удаляясь от всех людей, помышлял, озабочивался, смущался и чем сам себя ободрял и подкреплял я в самые последние дни пред своею женитьбою. И не один раз было то, что я не прежде выходил из сада, как повергнув себя где-нибудь в скрытом уголке пред невидимым и вездеприсутствующпм высочайшим Существом, вверяя ему вновь всю свою судьбу и все свое счастие и несчастие, и возвергая на него всю свою надежду и упование!
   Ныне, пишучи сие при позднем вечере дней своих, и препроводив уже более сорока лет в моем супружестве, и обозревая умственным оком все сие долговременное течение оного, могу и должен сказать и признаться, что во многих из вышеупомянутых тогдашних умозаключениях своих, а особливо в надежде и уповании моем на Творца моего, я нимало не ошибся. Но благодетельствующий и о пользе моей пекущийся святый Промысл Господень не одарил хотя меня некоторыми из желаемых тогда моим сердцем выгод и вещей; но заменил то иным с лихвою и так, что я тысячу причин имел и имею быть судьбою своею довольным, и что я всего меньше мог не только тогда, но и в первые годы моего супружества того предвидеть, что Провидению Господню угодно было совершенное удовлетворение тогдашним вожделениям сердца моего произвесть и осчастливить тем меня не тогда, а предоставить оное дальнейшему, предбудущему и тому времени, когда иметь я буду уже детей, и в них во всех, а особливо в дарованном мне от оного сыне, доставить мне наконец то в полном совершенстве, чего желала тогда вся внутренность души моей, то есть совершенное во всем важнейшем подобие самому себе, и такого друга, собеседника и во всех моих чувствованиях соучастника, какого я себе только желать мог и который вместе с сестрами своими, доставив мне несметные тысячи минут приятных и блаженных в жизни, служит и ныне утешением мне при старости моей и делает и самые поздние дни мои блаженными,-- и за что за все не могу я довольно возблагодарить Господа.
   Возвращаясь теперь к повествованию моему, скажу, что как хозяйкою во время сего приближающегося торжества, быть в доме моем назначал я тетку мою, Матрену Ивановну Аникееву, и не находил никого способнее к тому оной, ибо мне хотя и весьма хотелось, чтоб находилась при том и сестра моя Травина, но ей за болезнию своею быть ко мне никак было не можно, а поелику помянутая тетка жила всех прочих ближе, то и послал я за нею за несколько дней до свадьбы. А как она не отреклась нимало ко мне приехать, и охотно согласилась на мою просьбу, чтоб быть в сие время вместо матери моей хозяйкою в моем доме; то и принялись мы с сею милою и любезною старушкою приготовлять и запасать все, что нужно было к сему великому для меня празднику, также советовать о том, кого и кого пригласить нам к сему случаю и как лучше расположить нам все сие дело.
   Все из наших мне знакомых соседей приглашены были к сему празднику. Но знаменитейшим из всех был тот же дядя мой г. Каверин, о котором я упоминал прежде. Он с женою своею и сосед мой, господин Ладыженский, также с женою были наизнаменитейшие мои гости. Однако были и некоторые другие. Сверх того присутствовал при том и дядя мой родной, Матвей Петрович. Старик же генерал, дед мой, не похотел никак удостоить меня своим посещением, хотя и был к тому убедительно и приглашаем. Но я того на нем и не взыскивал, потому что он никуда почти не ездил со двора и мог бы нам при сем случае наделать более связи {В смысле -- стеснить, связать.}, нежели удовольствия.
   Впрочем, для сделания праздника сего колико можно лучшим, порядочнейшим и веселейшим, то не только запаслись мы нужною провизиею и конфектами, но выпросили, не помню у кого, хорошего повара, также достали и музыку. Сию выпросили мы у господина Трусова, мужа соседки моей, Натальи Ивановны. А чтоб не стыдно мне было приехать к церкви, то не помню также от кого, выпросил и достал я себе на это время двуместную карету. Словом, мы не упустили ничего, чего только можно было нам с теткою сделать и приготовить к сему случаю.
   Наконец Ивановна моя должна была то и дело переезжать то от нас в дом к невесте, то от них к нам и совещаться о том, когда именно быть нашей свадьбе и где совершаться сему таинственному и священному обряду; и как с обоих сторон все нужные приуготовления к тому были сделаны, то и не стали мы долее медлить, но назначили к тому 4-е число месяца июля и согласились с обоих сторон, чтоб бракосочетанию быть в стоящей на дороге и на половине почти расстояния от них и от меня, посторонней церкви в селе Гатницах и чтоб обряд сей совершать отцу Илариону как моему духовнику.
   Каким образом все сие происходило, о том расскажу я в письме последующем, ибо сие увеличилось бы чрез то над меру. Итак, окончив оное, скажу, что я есмь, и прочая.
  

МОЯ СВАДЬБА

ПИСЬМО 116-е

  
   Любезный приятель! Наконец приступаю я к повествованию вам истории того дня, который был наиважнейшим в моей жизни, того самого дня, в который сделался я уже женатым мужем и который никогда не выйдет у меня из памяти.
   Во весь оный был я равно как в некаком чаде и тумане и от разных душевных движений в таком смущении, что всех подробных и мелких происшествий, бывших в сей день, вовсе не упомню и не могу никак все их, виденные как во сне, описать вам так, как бы хотелось. Одно только мне памятно, и памятно очень, что весь праздник сей был хотя изрядный, но более прост, нежели великолепен. Не было при оном не только чрезвычайного, но еще многого недоставало к тому, чтоб быть ему порядочному и такому, какие обыкновенно бывают при таких случаях.
   Причиною тому был не я и не моя тетка, также и не скупость моя. Провизии всякой и других вещей было приготовлено и запасено было множество; но недоставало людей, которые могли б сделать при том лучшие распоряжения и расположить все сие дело так, чтоб было мне не постыдно. Не было никого, кто б мог быть при том добрым хозяином и распорядителем. Людей было хотя много, но все на большую часть -- старые, последних обыкновений не знающие, да и неспособные. Из молодых же не было и не случилось ни единого человека, которому б можно было быть шафером или хоть несколько потанцовать. А то музыка хотя и была, но для единого только слуха. Словом, свадебка была самая простая дворянская, и не с пышной руки, и не мотовская. Но ежели здраво рассудить, то такая была и здоровее, и для обоих сторон соединена была с меньшими хлопотами и затруднениями.
   Гости, приглашенные мною к сему торжеству, съехались ко мне еще накануне того дня, как быть свадьбе, и довольно рано, ибо всем хотелось видеть, как привезут приданое. И как погода тогда стояла наилучшая июльская, то весь вечер проводили мы в саду, гуляя в оном и слушая играющих вальторнистов, ибо музыка была к нам уже привезена, и мы восхотели ею попользоваться. И это было в первый еще раз, что раздавался звук музыкалических инструментов в моем саду и окрестностях моего жилища.
   В самое то время, как мы помянутым образом в саду гуляли и занимались музыкою, возвещено нам было, что показались везущие приданое. Все мы бросились тогда из сада в хоромы и спешили приттить туда прежде их приезда, дабы видать весь порядок наблюдаемого при том обыкновенного обряда.
   Приданое было хотя очень не знаменитое, в каком и не было никакой надобности, поелику невеста шла за меня со всем своим достатком, да и самого платья, по молодости ее, нельзя было готовить многого; однако привезли оное по обыкновению на нескольких цугах и вносили как кровать, так и все прочее, при зрении сбежавшегося народа, по обычаю, на коврах и церемониально. Для постановления кровати с обыкновенным ее занавесом отвели мы тот наугольный покоец, в котором я до того времени сыпал; и как присланные люди оную поставили и наитишь {Тишком, втихомолку -- без крика, без ссор.} снарядили, то угостив и одарив их по обыкновению, отпустили мы их обратно и уже довольно поздно ночью и по отъезде их спешили и сами взять скорей покой себе.
   Последующий затем и достопамятный день встретил я с особыми чувствиями. Увидев чистое и прекрасное восходящее солнце, сказал я сам себе к нему:
   -- В последний раз, будучи холостым, вижу я тебя, о солнце, восходящим! Еще прежде, нежели ты опустишься за горизонт, присоединюсь я уже к мужам женатым и в завтрашний день буду видеть восход твой уже перешед в состояние иное... О, буду ли я в оном счастлив? И будет ли будущая подруга моя помогать мне веселиться так много тобою и твоим утренним светом, как много веселился я тобою, будучи холостым и в свободном состоянии?
   Первая мысль сия повлекла тотчас за собой многие и другие, и я, вскочив и накинув на себя легкое утреннее платье, побежал в сад и, уклонившись от людей, пал ниц на землю перед невидимым Господом и отцом своим небесным и, принося ему за все обыкновенные свои благодарения, просил его на коленях о сниспослании своего в сей толико важный для меня день и о том, чтоб он был ко мне милостив.
   Едва я успел возвратиться из сада, как сказано мне было, что пришел уже священник со своим причтом для служения всенощной. Был то отец Иларион с братом своим, дьяконом Иваном, и его детьми. Мы тотчас начали служение и отслужили не только всенощную, но потом и молебен с водосвятием, и весь дом окроплен был освященною водою. Никогда почти не маливался я с таким усердием и благоговением, как в сей раз; но и было о чем молиться.
   Обед был у нас ранний и не слишком церемониальный, а после обеда и начали мы тотчас собираться и располагать время так, чтоб нам от церкви возвратиться можно было не позже и не ранее сумерек. Меня нарядили и убрали, как водится, однако не с пышной руки и не так, как бы какого петиметра. Наконец, как все было уже готово, то поставлен был по обыкновению посреди комнаты стол с образом и хлебом и солью. За оный посадили меня и всех, ехавших со мною в церковь.
   По восстании из-за стола и по принесении последних молитв Господу благословляем был я образом вместо отца дядею моим Матвеем Петровичем, а вместо матери -- теткою Матреною Ивановною. Слеза, капнувшая из глаз моих, смочила тогда самую икону, с которою, по обыкновению еще старинному, поехал вперед помянутый духовник мой. Я последовал за ним и, севши с дядею Захарьем Федоровичем в карету, ехал во всю дорогу, сам себя почти не помня от волнующихся в душе моей разных мыслей и пристрастий. Погода случилась, тогда наипрекраснейшая и день самый ясный, тихий и жаркий.
   Мы приехали к церкви еще довольно рано, и тут не было еще никого. Обряд требовал, чтоб невесте приезжать после и чтоб жениху не инако, как несколько времени дожидаться оной в церкви, и сие обыкновение наблюдалось как-то от самой древности. Каковы были для меня сии минуты, а особливо та, в которую увидели мы показывающиеся с горы экипажи невесты моей и другие с нею бывшие, того описать и изобразить я никак не могу, а довольно, когда скажу, что во все сие время сердце у меня было далеко не на месте и трепетало так сильно, что В ту минуту, когда сказали нам, что подъехали они уже к входу церковному, хотело оно из меня власно как выпрыгнуть.
   Наконец введена была в церковь и невеста, и вошли и все приехавшие с нею мужчины и женщины. Взоры мои устремились натурально тотчас на ту, Которая через несколько минут долженствовала соединиться со мною неразрывными узами. И как она мне в сей раз отменно хороша и столь приятною показалась, каковою она мне никогда еще до того не была, то сие ободрило меня очень, и я бодро и охотно пошел за ведущим меня на середину церкви. Но тут, не успели нас обоих поставить рядом и начать обряд бракосочетания, как мало-помалу, смущаясь мыслями, пришел я в такое замешательство мыслей, и кровь во мне взволновалась столь сильно, и я в таком находился беспорядке, что я дрожал тогда так, как бы от лихорадки или от мороза, хотя было тогда в церкви и очень еще жарко. И состояния, в каком находился я во все время, покуда отправлялся сей священный и таинственный обряд, не в силах я никак изобразить словами моими. Я был вне себя и сам себя почти не помнил.
   Совершаем был оный помянутым духовником моим, отцом Иларионом, со всею важностью и степенностью, каковая была сему духовному мужу свойственна и какой требовало и само существо сего обряда. По окончании оного прочтено было нам небольшое и обыкновенное в сем случае поучение. Когда же все кончилось и я поцеловал в первый раз невесту свою так, как уже жену свою, то возгремели со всех сторон поздравления и начались взаимные рекомендации между всеми в новое родство и знакомство друг с другом вступившими. И минуты сии были для меня восхитительны! С меня свалилась тогда власно как некая гора с плеч, и я сделался уже веселее и отважнее.
   По окончании сего обряда и обыкновенного при том этикета, поехали мы домой и спешили колико можно ездою, чтоб успеть доехать еще засветло и за несколько минут прежде прочих. Во весь сей обратный путь был я уже гораздо веселее и спокойнее в мыслях. Я чувствовал в себе некакое облегчение и власно как новую жизнь, и не однажды говорил сам себе:
   -- Ну, слава Богу! Как бы то ни было, но дело теперь уже кончилось, и я теперь уже женатый муж!.. Теперь не станет меня уже более мучить нерешимость и сомнительства прежние. Неразрешимый узел уже связан и теперь остается только просить Бога, чтоб он благословил сей наш брак своею святейшею десницею и не отверг нас обоих от лица своего, но продолжал прежние свои ко мне щедроты и милости. Далее можно мне помышлять уже о том, как бы довольным быть сим со мною происшествием, о котором уверен я, что не могло никак произойтить и совершиться без воли и соизволения на то моего Бога. А всходствие того и должно мне с сего времени уже стараться приноравливать себя ко всему и ко всему, и как ко времени, так и к обстоятельствам, в каких я впредь находиться буду, несмотря каковым бы им быть не случилось и быть всем довольным, что б ни воспоследовало со мной!
   Тако сам с собою говоря и размышляя, проводил я все время при обратной своей езде от церкви. Мы приехали домой, действительно, в самые сумерки, так что нас встретили уже с огнем, и все комнаты мои освещены были множеством огней. Валторны встречали нас своим звуком уже издалека, а не успели мы приехать и я, приняв из коляски молодую свою жену, подвесть ее к крыльцу, где при входе в дом встречал нас дядя и тетка с образом и хлебом и солью, и не успели мы к первому приложиться, а последний принять и поцеловать и древний сей похвальный обряд кончить, как при входе нашем в покои загремела музыка и не переставала играть разные симфонии, покуда не окончился весь вечерний стол, за который нас тотчас и посадили.
   Стол был набран и приготовлен был не в зале, а в угольной и той комнате, где я прежде сего живал и которую в прежнюю свою бытность в деревне распачкивал {Размалевывал.} разными фигурами, но которая тогда обита была уже обоями и прибрана лучше. И как стол поставлен был глаголем, {Глаголь -- старинное название буквы "Г"; в виде буквы "Г".} то и оказалось в ней довольно простора для помещения гостей всех.
   Мы во весь ужин, по глупому старинному обыкновению, ничего не ели, да и прочие ели мало. Кушаньев настряпано и приготовлено было хотя и очень много и более, нежели сколько еще надобно было, но как тогда не было еще в обыкновении кушанья обносить кругом лакеям в соусниках и блюдах, а все надлежало кому-нибудь из сидящих за столом раздавать, то за безделкою стало дело, что кушанье раздавать было некому. Из стариков никому не хотелось принять на себя сию комиссию, а помоложе и такого, кто б мог сию должность взять на себя никого не было и не случилось; итак, уже кое-как и кое-кем было дело сие совершимо, и я размучился впрах с досады, приметя и видя сей беспорядок, но которому пособить был не в состоянии, да и переменить было нечем.
   По окончании ужина тотчас повели нас за так называемые сахары или за стол, установленный конфектами и другими всякого рода фруктами и вареньями. Сей стол приготовлен был в тогдашней моей жилой и лучшей угольной комнате, ибо в комнатке, или в другой угольной поставлена была кровать. Тут потчиваны мы были кофеем и конфектами, а потом отведена была невеста в спальню и раздеваема была боярынями, которые, возратясь оттуда и распрощавшись с нами, возвратились все в прежнюю столовую комнату, из которой между тем вынесены были столы и сделан был простор желаемый.
   Ничто мне тогда так досадно не было, как известное древнее и наиглупейшее наше обыкновение, наблюдаемое и поныне при множайших бракосочетаниях, но начинающее ныне мало-помалу выходить из обычая; а именно, чтоб всем ночующим тут в доме гостям не спать, а в скуке дожидаться иногда по нескольку часов, покуда можно будет им новобрачным принесть свои поздравления.
   Глупое и досадное сие обыкновение почиталось так свято, что и помыслить было не можно о преступлении оного, как много ни желал я того. В особливости же хотелось мне сего для того, чтоб доставить скорее покой незнакомым и новым гостям своим, которым за дальностью их домов, ехать было некуда, а всем надлежало ночевать у меня же в доме.
   И хорошо, что в сей раз так случилось, что гостям не долгое время принуждено было сидеть молча и провожать время свое в скуке и что за препровождением целого почти часа в посещении новобрачной всеми гостями, во взаимных поздравлениях, при опоражнивании всеми, по обыкновению, бокала с напитками и в изъявлении всеобщей радости и прочих, бываемых при таких случаях обрядов, осталось еще довольно времени к тому, чтоб всем и выспаться и взять отдохновение.
   Между тем как в доме моем происходило сие брачное пиршество и весь оный наполнен был таким множеством народа, какого никогда в нем до того не бывало, мать жены моей, сделавшаяся тогда уже моею тещею, для скорейшего об нас и обо всем узнания и чтоб быть к нам ближе, переехала после нас из Калединки, откуда невеста отпускаема была к венцу, ночевать в Ченцовский завод, к общей нашей знакомке Ивановне.
   Тут нашел я ее на другой день, приехавши поутру по обыкновению благодарить ее за содержание и воспитание своей дочери и для приглашения ее к нам на обед или так называемый княжой пир, на который она приехала вслед почти за мной. И с сего времени мы уже не расставались никогда с нею, но она, сделавшись общею нашею семьянинкою, к особливому счастью обоих нас с женою и детей наших, жила всегда уже с нами и живет еще и поныне, и приобрела к себе от меня такое почтение и уважение, что я всегда не инако ее себе почитал, как своею родною матерью.
   Помянутый княжой пир был уже не только порядочнее, но живее и веселее предследовавшего ужина. Все гости сделались уже друг другу знакомее и между всеми господствовала радость и удовольствие. Музыка гремела опять во все продолжение стола, равно как и во все послеобеденное время, которое препровождено было всеми без скуки и весело.
   Мы старались угостить колико можно лучше всех гостей своих и не отпустили никого из них от себя, не упросив ночевать еще у нас ночь. И они разъехались не прежде, как после обеда уже на третий день и расстались с нами с удовольствием и пожеланиями нам всех благ и благополучного супружества. Мы же, с своей стороны, в особливости довольны были тем, что никакое противное и досадное происшествие не помутило общей нашей радости и удовольствия во все время брачного сего пиршества, и что и сама погода была наилучшая.
   Сим образом кончилось наше пиршество, и я сделался мужем женатым, вступил со многими, до того совсем незнакомыми, людьми в новое родство и знакомство и перешел совсем в иной и от прежнего отменный образ жизни. Моя прежняя одинокая и уединенная жизнь кончилась, и я нажил себе уже семейство, которое было хотя и не велико, но все уже был я не один, как прежде.
   И как с сего времени пошло уже все иное, что дозвольте и мне дальнейшее повествование о случившихся со мною происшествиях начать с письма последующего, а теперешнее сим окончить, и сказать вам, что я есмь, и прочая.
  

МОЯ ТЕЩА

ПИСЬМО 117-е

  
   Любезный приятель! Начиная теперь описывать вам историю моей жизни с того времени, как я женился, скажу вам, что по окончании брачного пиршества и по разъезде гостей мое первейшее дело было то, чтоб вместе с молодою своею женою объездить всех, бравших в брачном пиршестве нашем соучастие и одолживших нас своим посещением, и принести нашу общую благодарность; также чтоб познакомить новых семьянинок своих короче с моими родственниками и соседями, а между тем и самому спознакомиться ближе с матерью жены своей, также и с самою ею.
   Как всех более одолжила меня при сем случае тетка моя Матрена Ивановна; то первейшее наше попечение было о том, чтоб угостить ее колико можно лучше и отпустить от себя, осыпав нашими благодарениями. Она пробыла у нас всех прочих гостей долее, и поехала от нас уже на четвертый день после свадьбы. Не преминули мы также с обеих сторон возблагодарить и нашу Ивановну за все ее труды, хлопоты и старания, и возблагодарили ее не только словами, но и делом. И добродушная сия старушка была по смерть свою нами очень довольна, и с сего времени, не только бывала очень часто в нашем доме, но и гащивала у нас иногда по нескольку дней сряду, и мы ей всегда были очень рады, и жена моя, позабыв скоро всю свою прежнюю на нее досаду, стала любить ее столько же, сколько любила прежде.
   После того и прежде всех свозил я новых сотоварищей своих к превосходительному соседу и деду своему, престарелому генералу, и познакомил их с оным. Он принял их с обыкновенными своими притворными ласковостями и показался им по благоприятству своему сущим ангелом, хотя в самом деде он далеко не таков был.
   Дяде моему родному, Матвею Петровичу, принесли мы также свое благодарение, и сей не преминул угостить нас обедом, и был выбором моим так доволен, что по кончину свою отзывался всегда хорошо, как о жене моей, так и теще. Онемевшая и жалкая его жена изъявляла нам также свои ласки своими жестами и давала знать, что она одобряет мой выбор. Другой дядя мой, Захарий Федорович Каверин, не позабыт был также от нас, и мы принесли ему в доме его также наши благодарения за все его труды и прпнимаемое им соучастие, как в свадьбе, так и в сговоре нашем.
   Таким же образом свозил я их и к любезному соседу своему, господину Ладыженскому и познакомил их короче, как с ним, так и с женою его.
   Сей дом сделался нам с сего времени еще знакомее и дружелюбнее прежнего, и согласие и дружба между обоими нашими домами господствовало беспрерывно во все достальное течение дней моих и продолжается и до ныне, хотя тогдашние хозяева оного находятся уже давно в царстве мертвых, а живет уже в сем доме один из сыновей его и мой крестник.
   Что касается до другого моего ближнего соседа, господина Иевскаго, то в жене его, Дарье Семеновие, нашла теща моя близкую себе сродственницу. Она доводилась ей внучатная сестра и была ей издавна знакома. Таким же образом сродни ей был и сосед мой господин Лихарев, Алексей Игнатьевич, живший неподалеку от меня в деревне Нижней Городне и ко мне езжавший.
   Побывав у всех тутошных своих родных и соседей, поехали мы таким же образом развозить визиты свои по родственникам и знакомым жены и тещи моей, которые сделались тогда вкупе и моими. И все они жили ближе к дому тещи и жены моей, нежели к моему; то переехали мы на сие время в сей старинный дом их, и оттуда уже стали разъезжать но домам оным.
   В сей раз рассмотрел я сей дом и родину жены моей уже короче и обстоятельнее, и узнал ближе относящиеся до оного обстоятельства. Я нашел его очень небольшим и по всем отношениям своим малозначущим. Был он самый старинный, маленький, ветхий и тесный домик со двором ему приличным и таким же. Позади сего находился хотя нарочито обширный, но на половину только засажденный, а на другую зарослой синниннком другою дичью сад, который был такого рода, какой мог только быть у женщины, правящей домом.
   Теща моя была хотя и не совсем не охотница до садов, а любила цветы и вообще все произрастения, занималась охотно сеянием, саждением и содержанием первых и попечениями о вторых: однако все была женщина,-- а сего было уже и довольно. Но с сего времени препоручила она все попечение о сем саде мне и предала его совершенно в мою волю, что мне было и не противно, потому что я получил чрез то предмет, которым мог я во все праздные и досужные часы занмматься, и чрез то не допускать себя до чувствования скуки.
   Первый свадебный визит сделали мы тетке жены моей, Матрене Васильевне Арцыбашевой. Из всех тамошних родных была она к ним родством и дружелюбием всех ближе. Она жила в деревне своей Каледннке, отстоящей неподалеку от того села, где мы венчались. И как селение сие было на дороге от нашего дома к Коростину, то заехали мы к ней еще туда едучи. Она не больше как за год до того лишилась мужа своего, Андрея Аврамовича, родного брата тещи моей, имела тогда у себя трех детей, -- двух девочек и одного мальчика, но которые все были еще очень малы. Меньшая дочь ее? Александра, что ныне за г. Крюковым, Львом Савичем, была еще в колыбели. Сын, Петр, еще на руках, а и большая дочь, Прасковья, что ныне за г. Кислинским, Васильем Ивановичем, сходила тогда только что с рук и говорить начинала.
   Домик у ней был также очень маленький и гораздо еще меньше коростинского, однако изрядненький и веселенький, и подле оного добрый плодовитый сад с хорошими плодами. Тетка, будучи очень ласковою и разумною госпожою, приняла нас очень благоприятно и угощала всячески. Она всем поведением и поступками своими вперила в меня к себе истинное почтение, и я могу сказать, что я во всю жизнь почитал и любил ее искренно и был ею всегда доволен. Но и она любила нас искренно, как родных, а особливо меня, и я с самого начала как-то имел счастие сделаться ей угодным.
   Неподалеку от ней жил еще один их родственник, господин Селиверстов, Сергей Петрович, и хотя он у нас и не был на свадьбе; однако мы не преминули у него побывать, ибо теще моей хотелось ему меня показать и его со мною познакомить. Человек он был уже не молодой и дряхлый, имел превеликую семью и детей множество.
   Кроме сего жила неподалеку от ней еще другая небогатая вдова, бывшая также им в родстве, из фамилии Хотяинцовых, а по имени Катерина Алексеевна, с дочерью своею Авдотьею Андреевною, бывшею потом за двумя мужьями, Ферапонтовым и Перхуровым. С сею я также тогда познакомился, и о сей упоминаю я более для того, что помянутая дочь ее, будучи тогда еще очень молодою, живала потом по многому времени у нас в доме, и почти воспитываясь в оном, делала жене моей компанию и увеличивала собою почти наше семейство, и мы пребыванием ее у нас всегда были очень довольны.
   Из Калединки, продолжая путь, заезжали мы к старику г. Недоброву, Васплью Тихоновичу. О сем любимом и почитаемом родственнике их имел я уже случай упоминать вам. Он был самый тот добродушный и умный старичок, у которого в доме видел я в первый раз жену мою, и с которым уже с тогдашнего времени сделался знакомым. Он принял нас в сей раз наиблагоприятнейшим образом и угостил так, что мне приятно было быть у него в доме; и как он и жена его, такая ж добренькая и добродушная старушка, как и он, полюбили меня скоро в особливости, и я всегда приязнию и дружбою их так доволен, что и они всегда были и у меня наиприятнейшими гостями, и сие согласие и дружба между нашими домами продлилась до самой их кончины, которая к сожалению воспоследовала немногие спустя годы после моей женитьбы.
   По приезде ж в Коростино за первый долг почли мы отвезть также визит свой к ближайшему их соседу и родственнику, Ивану Алексеевичу Колюбакину -- человеку доброму, но крепкому на ухо. Он жил в одном селе с нашими и только чрез улицу от нашего двора и имел изрядный домик и не старую еще жену, жившую с моими в великой дружбе. Мне ж в особливости знаком был ко службе брат его родной, Кирилл Алексеевич -- самый тот, с которым я стоял вместе на карауле в Рогервике и с которым, возвращаясь, сыграли мы над князем Мышецким на квартире комедию. Сей дом как до того, так и после во всегдашнее время, был нам благоприятен и дружелюбен и соседями сими были мы довольны.
   Кроме сего был тут же в селе и за речкою и другой еще домик, с живущею в нем вдовою старушкою и тою Аграфеною Ивановною, о которой я имел уже случай упоминать. Она была также нашим с родни и жила прежде с тещею моею в отменном и тесном дружестве; но тогда было между ими небольшое несогласие, и, что удивительнее всего,-- то за меня.
   Старушке сей что-то приди охота разбивать наше сватовство, и не только не знавши меня в глаза, корить и хулить меня всячески, но и жене моей, которая любила ее очень с самого малолетства, внушать обо мне не только самые невыгоднейшие мнения, но с пути ее сбивать еще и обещаниями сыскать ей другого, несравненно лучшего и богатейшего жениха, и говорила уже ей о каком-то Хитрове. А всем тем и наделала она очень много пакостей, и впечатления, произведенные ею в нежном и мягком уме и сердце жены моей, производили действия, которые приметны были даже и по прошествии многих лет после сего времени. Словом, старушкою сею ни теща моя, ни я не имели причины быть довольными. Однако я, хотя не тогда, а после, презрев все сие, возобновил и с нею прежнее знакомство и заставил и ее себя почти насильно любить и почитать. Старушка сия жила после того по смерть свою в Тульском монастыре, в котором была она наконец игуменьею. Но характер ее был во всю жизнь не из лучших и похвальнейших.
   Из села Коростина ездили мы потом в село Луковицы, для отвезения своего визита и благодарности господину Арсеньеву, Василью Васильевичу, как бывшему у нас также на свадьбе и бравшем во всем деле нашем соучастие. Поелику был он помянутой тетки жены моей, Матрены Васильевны, родной брат; то и жили наши как с ним, так и с женою его, Афимьею Никитичною, боярынею умною и ласковою, в особливом дружелюбии, и я могу сказать, что и сим домом был я всегда доволен. Они меня также полюбили и любили даже по смерть свою, хотя мы и жили после уже в отдаленности друг от друга и не так часто видались, как тогда. А в то время езжали мы к ним всякий раз, когда ни случалось нам бывать в Коростине, а и они бывали у нас не только там, но приезжали к нам не один раз и в Дворяниново; а по них сделались мы после того знакомыми и с другими господами Арсеньевыми, как-то: Иваном Михайловичем и братом его, Михаилом Михайловичем, в особливости же с другим родным же братом Матрены Васильевны и известным всей России по высокому и великому своему росту, Дмитрием Васильевичем Арсеньеввм, служившим тогда в кавалергардах и знавшим меня еще ребенком, поелику он в молодости своей служил у отца моего в полку адъютантом и из оного взят был тогда в лейб-компанию.
   Оттуда ж ездили мы наконец и в другую сторону и за большую дорогу из Москвы в Тулу, где жила родная и меньшая сестра тетки жены моей, Анна Васильевна, бывшая в замужстве за небогатым дворянином, господином Крюковым, Борисом Ивановичем. Они жили в деревне Каменки, неподалеку от Вашаны, где живут и поныне, и были оба нам также рады и угощали нас дружелюбнейшим образом. Но к сему дому не лежало у меня тогда как-то сердце, несмотря, что они к нам всегда ласкались и не было между нами никакого несогласия.
   Не то особливый и оригинальный характер сего г. Крюкова, не то досадная и никому неприятная склонность жены его -- к пересмеханию и переговариванию всех, кто был не по ее вкусу, а особливо не так без ума, без памяти обожал московские моды, как она,-- была тому причиною, что мы хотя в рассуждении близкого родства с теткою Матреною Васильевною, да и самого дружелюбия к нам, и не редко к ним езжали, но никогда не отправлялись в путь к ним с дальнею охотою, но часто случалось, что жена моя, побывав у них, не один раз потом утирала слезы, и всякий раз, как ни случалось туда ехать, не проходило без многих вздохов и огорчений. Вот, что может производить окаянная охота к пересмеханию других и к пустословному судаченью! Не любовь к себе и почтение, а только ненависть навлекать она от всех на человека может. Совсем тем, и как бы то ни было, но я не могу и на сей дом, а особливо в рассуждении самого себя, пожаловаться. Они любили и почитали меня всегда, а я также любил их, как и всех прочих.
   Впрочем, по случаю знакомства с сим домом сделались мы впоследствии времени знакомы с некоторыми и другими дворянскими домами в тамошнем околотке, как-то: с живущим неподалеку от них генералом, Иваном Алистарховичем Ежелинским, и женою его, Настасьею Гавриловною,-- людьми очень хорошими и со временем сделавшимися к нам отменно благоприятными, как о том упомяну я в свое время; во-вторых с Михаилом Ивановичем Крюковым, родным братом помянутого г. Крюкова. О сим человеком я только возобновил тогда знакомство, ибо были мы с ним и до того и очень давно уже знакомы, потому что служил он еще при отце моем в нашем полку капитаном, и меня знал еще ребенком. Знакомство наше с сим домом продолжается еще и поныне, и в оном живет уже ныне сын его, Егор Михайлович, женившийся на сестре зятя моего Шишкова и сделавшийся чрез то нам в сватовстве.
   Третий дом, с которым мы впоследствии времени в тамошнем краю познакомились, был господина Хрущева, Ивана Фомича, которое знакомство продолжается и поныне; но как тогда, так и после было не короткое и не совсем близкое, однако всегда дружелюбное, недавно же возобновившееся вновь по случаю близкого родства его с меньшим зятем моим, Пестовым.
   Кроме всех сих, со временем, и по случаю также женитьбы моей, свел я знакомство и дружбу с некоторыми домами и в стороне, совсем противоположной сим, и в окрестностях реки Оки и города Серпухова.
   В самом сем городе находилась одна милая, престарелая и весьма почтенная старушка из фамилии господ Арцыбашевых, и весьма тещею моею любимая и почитаемая. Она живала у ней в малолетстве и тогда, как училась еще грамоте. Звали ее Катериною Богдановною. Жила она в девичьем монастыре и была боярыня старинного века, но умная и столь ласковая, что я ее с первого раза полюбил и возымел к ней почтение, продолжавшееся до самой ее кончины, и могу сказать, что и она нас любила и мы бывали всегда у ней приятные гости, когда ни случалось нам бывать у ней в Серпухове.
   Она имела у себя двух дочерей и невестку, оставшуюся после умершего в молодости сына. Первая из дочерей ее, Авдотья Назарьевна, была в замужстве за Глебовским, а вторая, Анна,-- за господином Афросимовым, Афанасьем Левонтьевичем, стариком милым, любезным и почтенным. Нам оба сии дома сделались в Москве знакомы, а особливо последний, и старик сей любил меня отменно до самой своей кончины, и я приязнию его был очень доволен.
   Что касается до ее невестки, то сия с обоими своими малолетными детьми, а ее внучатами, жила в селе Пущине, неподалеку от Дворянинова и на самом береге Оки реки,-- была вдова еще молодая; называлась Натальею Петровною и была теще моей очень знакома, почему знакомою сделалась и мне, и мы нередко езжали к ней и она к нам,-- и дружелюбием и знакомством дома сего был я также очень доволен.
   Третий дом был также родственника жены моей, а вкупе и моего собственного, Дмитрия Ивановича Арцыбашева, и находился в селе Лужках, за рекою Окою и немного повыше села Пущина. С сим домом также основали мы знакомство и дружбу, и знались по самую кончину хозяина, -- который доводился мне внучатный брат,-- воспоследовавшей чрез немногие годы. Однако сим дружелюбие и знакомство домов наших не пресеклось, но продолжалось и при оставшей жене его, Татьяне Яковлевне.
   Наконец, четвертый дом был хотя всех далее и за несколько верст за рекою Окою, но дружелюбнее других многих. Жила в нем одна добродушная старушка, считавшаяся теткою моей тещи. Но не столько она была важна, как оба ее сыновья, Иван и Афанасий АФанасьевичи Арцыбашевы. Оба они служили в армии, были в прусской войне и продолжали и тогда еще служить.
   Первый из них был хозяином дома, и будучи теще моей с малолетства знаком, и учась почти вместе с ним грамоте, был к ней во всю жизнь свою, а по ней и к нам расположен очень хорошо. Он был наилучшим ее советником при случае сватовства моего и нерешимости ее в рассуждении отдачи за меня дочери своей, и советовал ей нимало тем не медлить. Словом, человек сей скоро приобрел и от меня к себе любовь и почтение, и я любил и почитал его по самую его смерть. А не менее обязан я дружбою и любовию его брата.
   Оба они не только любили, но и одолжали меня при некоторых случаях своими услугами. Итак, хотя и не часто, но езжали мы и с сей дом, так как и они у нас временем бывали.
   Вот весь почти круг тогдашнего нашего старого и нового знакомства, и мы делили свое время, живучи в Дворянинове и в Коростине и разъезжая то к тем, то к другим из помянутых своих родных и знакомцев; временем же приглашая их и к себе и угощая в котором-нибудь из помянутых обоих домов наших.
   Между тем спознакомливался и свыкался я час от часу более и с молодою своею женою и тещею. Но в рассуждении первой свычка наша шла как-то очень очень медленными стопами. Я, полюбив ее с первого дня искреннею супружескою любовью, сколько ни старался к ней с своей стороны ласкаться и как ни приискивал и не употреблял все, что мог, чем бы ее забавить, увеселить и к себе теснее прилепить можно было, но успех имел в том очень малый. Она казалась иметь характер самый хладнокровнейший и ко всему тому нимало не чувствительною, и сие ее природное свойство простиралось даже до того, что в самый прошпективический ящик с картинами, производящий всем, не видавшим его еще никогда, толь великое удовольствие, смотрела она с совершенным хладнокровием, и он жену мою, несмотря на всю ее молодость, нимало не веселил, и неприметно было в ней ни малого к таким вещам любопытства.
   Не находил и не примечал я также в ней ни малейшей склонности и охоты к читанию книг и ко всему, до наук относящемуся. Не видно было и того, чтоб она и к садам могла быть когда-нибудь охотница И чтоб ее и в них что-нибудь особливое веселило, но она смотрела на все с равнодушием совершенным.
   Но что всего важнее, то и к самому себе не мог я от ней ни малейших взаимных и таких ласк и приветливостей, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них мужьям своим. Нет, сего удовольствия не имел я в жизни! И хотя было все и очень, очень неприятно, но как все оное приписывал я тогда наиглавнейше тогдашней ее молодости, а не природному ее свойству, то и переносил все то прямо с философическим твердодушием и не роптал на судьбу свою нимало, и тем паче, что не совсем еще лишился надежды увидеть и получить со временем то, чего тогда в ней недоставало. Напротив того, утешался тем, что многое из того, чего искал и желал я в жене своей, находил я в моей теще, а ее матери, и через самое то не совсем лишился тех душевных удовольствий, каких получения домогался я через женитьбу.
   Я упоминал уже, что главнейшее мое желание состояло в том, чтоб через женитьбу нажить себе такого товарища, с которым мог бы я разделить все свои душевные чувствования, все радости и утехи в жизни и которому мог бы я сообщить обо всем свои мысли, заботы и попечения и мог пользоваться его советами и утешениями. Одним словом, который бы брал во всем, относящемся до моей жизни, искреннее соучастие и помогал мне прямо носить бремя оной. А все сие и находил и такого себе товарища и нажил я в особе моей богоданной матери.
   Она была так умна, что я мог разговаривать с нею обо всяких материях, а притом так любопытна во всех частях, что всегда слушивала меня с удовольствием, и я мог относиться к ней во всем и передавать на апробацию {Латинское -- на осмотр, на испытание и одобрение.} ее все и все. Кроме сего, имела она довольную охоту к садам и находила в украшениях оных великое для себя удовольствие. К самым красотам натуры не была она совсем не чувствительною. А что всего лучше и всего для меня приятнее было, то любила и сама читать книги и слушать других, когда ей читали, и слушивала не только с любопытством, но и с желаемым вниманием. А как была сверх того очень хорошего нрава и самого благородного и похвального поведения и любви и почтения достойного характера, то и получил я в ней такого товарища, какого желала наиболее душа моя.
   Я мог адресоваться к ней всегда и со всем, что ни относилось как до литературы и до наук, так и до художеств, а наконец, до самых садов и других частей сельского домоводства, и ожидать от ней желаемого одобрения или, когда в чем надобно было, искреннего совета. Получал ли я откуда и от кого ни есть новую какую-нибудь книжку, то было мне кому сообщить о том свою радость, было кому взять в ней соучастие, было мне с кем ее почитать и посудить об оной! Удалось ли мне когда самому сочинить или перевесть что-нибудь, то было кому то прочесть и у кого спросить, хорошо ли то или нет, и было кому чрез одобрение свое меня побуждать и поощрять к дальнейшим таким предприятиям. Вздумалось ли мне когда что разрисовать или что-нибудь нарисовать вновь, то было кому работу свою показать и ожидать от кого себе похвалы и одобрения. Случалось ли что-нибудь особое, новое, важное или любопытное услышать или узнать, то было к кому спешить о том рассказывать и с кем о том поговорить и посудачить.
   В садах ли находил я себе что-нибудь в особливости приятное, меня занимающее и увеселяющее, то было кому сообщить радость и удовольствие свое и быть уверенным, что возьмется в них соучастие. Удалось ли мне когда что-нибудь в них вновь затеять, выдумать или сделать, то было кого звать и с кем ходить того смотреть и тем любоваться. Случалось ли дождаться либо всхода, либо расцветания какого-нибудь нового, у нас не бывалого и нам обоим еще не известного цветочного или какого иного произрастания, то было к кому мне бегивать и спешить сказать свое о том удовольствие и звать кого смотреть оное. А таким же образом и в прочих частях экономии сельской случалось ли мне что новое выдумать, или открыть, или увидеть, или сделать, или еще только затеять, то было с кем о том поговорить, подумать и посоветовать, или все показать и спросить о его мыслях, или с кем чему-нибудь хорошему, в особливости полезному, порадоваться и повеселиться.
   Одним словом, был у меня человек, которому мог я все и все сообщать и который мог брать во всем относящемся до меня, и как в приятных, так и в самых неприятных вещах и происшествиях, живейшее и искреннейшее соучастие. А сего с меня было и довольно: ибо сего только мне холостому и недоставало, сего только я добивался. Сие я и нашел в моей теще, расположившейся жить всегда неразлучно с нами и быть в доме моем до совершенного возраста жены моей полною хозяйкою. А все сие и помогло мне с великодушием сносить все примечаемые недостатки жены моей и не так тем огорчаться, как бы стал тогда, если б не случилось и человека, могущего собою заменять оные. А как жизнь ее, по особливому счастью для меня, для жены и самых детей моих, продлилась до самого вечера дней моих и продолжается, к удовольствию нашему, и поныне, то и была причина быть мне женитьбою своею довольным и благодарить Бога, и мне оставалось только уметь пользоваться сим новым к себе благодеянием божеским.
   Но как письмо мое неприметно увеличилось, то дозвольте мне оное на сем месте прервать, и сказать вам, что я есмь, и прочая.
  

УПРАЖНЕНИЯ И ЕЗДА В ТАМБОВ.

Письмо 118-е.

  
   Любезный приятель! Между тем как я помянутым образом с женою своею развозил визиты и спознакомливался с ее родными и знакомыми, да и сам с нею мало-помалу свыкался, не упускал я заниматься и деревенскою экономиею, равно как и литературою. Ко всему тому хотя я и гораздо уже меньше имел времени, нежели прежде, когда был я холостым и сидел наиболее дома; однако, сделавшись и женатым, и вошел в обширнейшую связь с множайшими людьми, не отставал я никак от прежних своих склонностей и охоты, но посвящал им все праздные часы и минуты, какие только мог я отрывать и находить от прочих моих упражнений.
   В сельском домоводстве становился я час от часу более знающим; ибо, с одной стороны, прилежное читание иностранных и всех экономических книг, какие только мне попадались в руки, и замечания и выписки из оных всего того, что могло быть и у нас употребляемо, -- а с другой стороны самая опытность и действительное упражнение во всех разных частях сельского домоводства,--доставляло мне со всяким днем новые о вещах понятия и побуждали предпринимать к усовершенствованию оного разные опыты; а все сие нечувствительно и вперило в меня уже и довольную охоту к экономии и к разным частям ее.
   Но из всех сих ни которая не привязывала и не прилепляла меня к себе так сильно, как садоводство. Ибо как сады по существу своему давали пищу и уму и сердцу моему, и доставляли мне не только чувственные и телесные, но и самые душевные удовольствия; то всего более и прилежнее занимался я ими и чрез самое то сделался нечувствительно к ним охотником.
   К сему побуждало меня наиболее то, что я не только видел уже изрядный успех во всех своих с садами делах и предприятиях, но начинал уже и пользоваться плодами трудов своих. Все посажденные мною в первую осень и последующую затем весну деревья уже переболели, и в сей год начали уже порядочно рость, шпалеры получили уже свой вид и вошли в стрижку. Цветники великолепствовали уже множеством цветов. Питомник мой наполнен был уже довольным количеством маленьких всякого рода плодовитых деревцов, ибо я не только всякой год сеял почки и сажал лесные пеньки из леса и прививал к ним прививки, но выдумал способ умножать количество сих запасных деревцов отдергиванием силою и сажанием на гряды тех молодых и маленьких отрослей, которые выростают подле пней и главных стволов больших плодовитых дерев и кои я назвал отрывками. И как сих отрослей нашел я в садах моих великое множество, как подле яблоней, так подле слив и вишень, то и насадил я ими в питомнике своем целые грядки, и всем тем не только занимался с удовольствием особым, но действительно и веселился; ибо всякая самим собою выдуманная и произведенная безделушка меня радовала чрезвычайным образом и доставляла мне не одну, а многие приятные минуты в жизни.
   Но ничто так много меня в сей год не увеселяло, как новонасажденный сад мой. Я видел его уже принявшимся и вступившим в порядочный рост свой, а некоторые деревцы пришли уже с цветом и плодом первым. Не могу изобразить, как много увеселяли меня сии первые начатки ожидаемого впредь изобилия плодов и с каким удовольствием, и как часто хаживал я смотреть сии первые плоды, растущие на новопосажденных деревцах. И с какими приятными чувствиями испытывал я оные с обеими семьянинками своими! По счастию случилось так, что были все они хороших вкусов и величины довольной. Сие увеличивало удовольствие мое более, ибо я, льстясь бессомненною надеждою, что и все таковы же будут, не мог тому довольно нарадоваться и тем навеселиться.
   Но в осень сего года не удалось мне ничего почти в садах моих сделать, или произвесть что-нибудь знаменитое. Случилась мне нечаянная отлучка от дома в даль на довольно долгое время; а она мне в том и помешала. И как дело, подавшее к отлучке сей повод, имело по себе великие и на всю мою жизнь простиравшиеся последствия; то за нужное нахожу рассказать об оной в некоторой подробности.
   Как новая наша императрица, по вступлении своем на престол, принялась не одними словами, но и самым делом за поправление всех недостатков и злоупотреблений в своем государстве и не упускала из вида и внимания своего ничего, что только могло относиться и служить к поправлению оного; то между прочим обратила она внимание свое и на леса и другие земли, принадлежащие казне и находящиеся в разных местах государства.
   Они находились в великом небрежении и многие из них захвачены соседственными дворянами во владение, а в других, что лежали их несметныя тысячи десятин впусте и никем и никогда с самого начала света еще необработанными; но что и из сих соседственные дворяне много неправильно захватили в свое владение. И как восхотела она и в сем пункте и казне приобресть выгоду и всем подданным оказать милость и преподать средство к правильному приобретению себе помянутых и нужных для них земель и лесов государственных, чрез покупку оных из казны, то и повелела она для предварительного узнания, где и где такие земли и леса есть, сколько их и кем завлажено, и кому и кому они надобны,-- издать строгий указ, чтоб все те, кои завладели государственными лесами и землями, неотменно бы объявили о себе в учрежденную особо и нарочно для того комиссию о засеках, с точным показанием, кто и сколько именно где завладел казенными лесами и землями, и желает ли кто купить себе как оные, так и из прочих впусте лежащих казенных земель, и сколько именно.
   Сей указ, по особливости своей и по строгости предписания произвел великое волнение и колебание умов во всем государстве, ибо как написано было в оном: "что ежели кто, имея у себя в завладении такие земли, не объявит, и после о том узнано будет, то у таковых описаны будут их деревни и половина их взята будет в казну, на государя, а другая отдана будет доносителю о утаившем, и продажи впредь никогда уже не учинится". А таких людей, у коих земли и леса были в завладении, находилось в государстве превеликое множество; то все сии и перетревожились тем до чрезвычайности.
   К числу сих принадлежали и мы с дядею, Матвеем Петровичем. У обоих у нас находилась лучшая наша степная деревня, лежащая тогда в Шадском уезде за Тамбовом, точно в таких обстоятельствах. Людей у нас у обоих было там довольно, а купленной и крепостной земли так мало, что и на квас оной было недостаточно. У меня было ее по крепостям только 10 четвертей, а у дяди вовсе ничего не было; в распашке же у обоих нас было ее довольно. Ибо как подле самой нашей тамбовской тамошней деревни находилась какая-то пустая и великого пространства степь, простиравшаяся в длину более нежели на 40, а в ширину около 30 верст; то и распахивали наши крестьяне вместе со многими и другими степь сию ежегодно, сколько кто был в силах, ибо вся она почиталась государственною и никому не принадлежавшею, и как к тому никто из нас не имел права, то и подходили мы все под указ вышеупомянутый.
   Обстоятельство сие смущало нас обоих с дядею чрезвычайным образом и подавало повод ко многим и частым у нас с ним о том разговорам; и как оба мы боялись, чтоб не учинен был от кого-нибудь на нас донос, что мы владеем казенною землею, и чтоб нам не потерять чрез то своей лучшей деревни; то почитали самою необходимостию то, чтоб нам подать о завладении своем в помянутую комиссию объявление. А поелику нам ни числа сей завладенной земли, ни положения мест, ни всех тамошних обстоятельств было неизвестно, ибо не только я никогда там еще не бывал, но и дяде моему за отдаленностию никогда еще там бывать не случалось; то для лучшего узнания всех тамошних обстоятельств и положили мы с дядею, не медля нимало, туда на короткое время съездить.
   Итак, собравшись в сей путь и снабдив себя всем нужным на дорогу, распрощались мы с своими родными и пустились в сей дальний путь с моим дядею, и, чтоб веселее нам было ехать, то согласились мы с ним ехать в одной коляске. Путешествие сие было для нас тем интереснее, что вся та страна, куда мы ехали, была мне еще совершенно незнакома и наши степи известны мне были до того только по одному имени, а видать их никогда еще не случалось.
   Поелику домашним моим хотелось проводить нас до своей деревни, села Коростина, и там прожить все то время, покуда мы проездим, то расположились мы в сей раз ехать чрез Тулу, а не прямою дорогою чрез Засеку. Но как в Туле не имели мы никакого дела, то в городе сем мы только что ночевали и его почти не видали, ибо по утру рано продолжали свой путь прямейшею дорогою на Епифань.
   Не успели мы переехать реку Шад в селе Куракине, как и увидел я тут в первый раз степные наши черные и толиким плодородием одаренные земли и те, почти оком необозреваемые равнины, какими преисполнены наши степные уезды. Первый город, попавшийся нам на дороге, был Епифань.
   Мы, не доехавши до оной, заезжали наперед в свою епифаньскую деревнишку и ночевали в оной. Сия лежала по сю сторону сего города верст за 12, на речке Люториче, и мы в ней также никогда еще не бывали. Селение сие нашли мы превеликое, но свое участие в оном только самое маленькое. У меня было только два двора, а и у дяди столько ж. Совсем тем, по доброте тамошних земель, доставляла она нам довольно хлеба.
   Переночевав в оной, приехали мы в помянутый город Епифань, который был тогда и показался мне маленьким и ничего не значущим степным городком, не стоющим никакого уважения. От него пробирались мы разными селами и деревнями прямо на Ранибург, месту, довольно известному в нашей истории и достопамятному тем, что принадлежало оно некогда князю Меньшикову и что была тут в старину земляная крепость, разбиваемая и закладываемая самим великим нашим государем Петром Первым; в новейшие же времена содержалась в сем замке несчастная фамилия герцога Брауншвейг-Люнебургскаго, Антона-Ульриха, под арестом.
   Мне насказано было неведомо что о сем замке; но я нашел только маленькую и развалившуюся почти земляную крепость и внутри оной несколько каменных, развалившихся и раскрытых зданий наипрекраснейшей архтектуры, и подле сего замка, на прекрасном положении места, построенную нарочитой величины слободу или простое село с церковью посредине.
   Нам случилось в сем месте обедать, а ночевать довелось в одном глухом месте посреди леса, где был один только прескверный постоялый дворишко, называемый Хобот. И как мы наслышались, что место сие было воровато, то расположились ночевать на лугу, неподалеку от двора сего, и тут едва было не лишились всех своих лошадей в ночь сию. Не успела она покрыть нас своим мраком, как и пожаловали к нам воры, и начали было лошадей наших хватать; но по счастию услышано было то караульщиком. Оный встревожил и разбудил нас всех, а сие и спасло лошадей наших. Воры, испужавшись нашего крика и наших ружей, из которых начали мы готовиться по них стрелять, оставили нас и ушли, а мы на другой день и доехали благополучно до города Козлова, который был почти лучшеньким из всех тамошних степных городов, но в сравнении с нынешним его состоянием, ничего тогда еще не значущим.
   От сего места надлежало нам своротить в сторону. Неподалеку от сего города, в правой стороне от него находилась одна из принадлежащих жене и теще моей деревень, и мне хотелось в ней побывать и ее видеть.
   Было это превеликое однодворческое село, называемое Ендовищем; но жена моя имела в нем только небольшое участие, а другою, таковою ж частию владел дядя ее и родной брат отца ее, Александр Григорьевич Каверин. И как сей имел тут дом и настоящее свое жилище, и мне нужно было познакомиться с столь близким родственником, то и пристали мы у него.
   Он был нам очень рад, и не отпустил нас от себя во весь последующий день. Я нашел его тут порядочно живущего. Дом у него было изрядной и немалой, и семейство имел он превеликое. Было у него три сына и две дочери. Сам же он был женат уже на другой жене, и не очень еще старой, и имел достаток изрядный. Ласками и благоприятством своим привязал он меня к себе очень, и я не скучал бы пробыть у него хотя бы и долее, хотя и имел он тот скучный характер, что всем на свете был недоволен и на все про все жаловался.
   Непреминул я также осмотреть и жениных крестьян и принять их в свою власть и распоряжение. Дворов и всех их было немного, и жили они, хотя небогато, однако я деревенькою сею был очень доволен. Она кормила и поила до сего времени мою тещу и жену и была у них лучшенькою и хлебною, а случилась и мне очень кстати, потому что была на дороге от моей шадской или тамбовской деревни, и могла всегда служить перепутьем.
   Наконец, осмотрев все, что надобно было и познакомившись с дядею, поехали ми далее, и, возвратясь опять в Козлов, пустились чрез ту обширную и оком необозреваемую равнину, которая лежит позадь Козлова, орошается текущею чрез ее рекою, польным Воронежем и простирается до славнаго села, Лысых гор и другой реки Хмелевой. Это была первая степь, которую случилось мне в жизни видеть и мы смотрели с особливым любопытством как на ее, так в особливости на старинный преогромный вал, который был сделан и насыпан в древности для заграждения им российских пределов от набегов татар, и который, начинаясь от помянутой реки, польнаго Воронежа, продолжался до реки Цны верст на 60 и более, и составлял порядочную линию; имел с наружной стороны двойной, хотя и не очень глубокий ров и кой-где выпуски, или реданты, а в иных местах -- бастионы.
   Город Тамбов, в который мы на другой день приехали, показался нам нарочито изрядным степным городом, хотя и имел одну только тогда длинную улицу, но церквей было в нем несколько, а лучшее здание составлял дом архиерейский, построенный на самом береге реки Цны, и довольно великолепно и замысловато. Был он со всеми своими церквами, оградою и башнями, хотя деревянными, но мы обманулись и сочли его сперва каменным: так хорошо он был сделан и раскрашен.
   Под сим городом, переехавши реку Цну, должны мы были проезжать славный Ценской лес, лежавший при берегах реки Цны и простиравшимися на несколько сот верст в длину, а в ширину неодинаково, где на 20, где на 30, и более и менее верст. И как он весь состоял из строельнаго соснового старинного леса, то и составлял тогда сущее сокровище государственное, и был тогда хоть и редок, но в состоянии еще довольно хорошем. Мы ехали чрез сёй бор почти целые сутки, ибо как почва под ним была песчаная и притом неровная; то принуждены будучи переезжать с одного песчаного холма на другой, не ехали, а тащились по пескам глубоким, и насилу к ночи доехали до села Рассказ, находившегося за сим лесом и подле самого оного.
   Ночевавши в сем славном в тамошних окрестностях селе, пустились мы опять чрез преужасную, и самую уже ту оком необозреваемую и ковылем поросшую степь, которая прикасалась одним боком к тамошней нашей деревне и впоследствии времени сделавшеюся очень славною и достопамятною. Почти целые сутки принуждены мы были также чрез ее за дурнотою узких степных дорог ехать, и не прежде в деревню свою приехали, как уже перед вечером.
   Мы нашли ее прямо степною деревнишкою, составленною не из дворов, а из хибарок, утопшею в навозе и на половину раскрытою, и имели великий труд приискать себе где-нибудь получше крестьянскую избенку, где бы нам пристать было можно. Во всем селении не было ни одной порядочной, а на господских наших дворах того меньше. Тут находились такие лачужки, в которые не входить, а влезать надлежало, Словом, вся деревня сия была у нас хотя наилучшенькая, но за отдаленностию в превеликом до того небрежении и требовала во всех частях великого себе поправления. Но как мы тогда не за тем туда приехали, а только для узнания о степи и жить там долго совсем не имели надобности; то и расположились мы в одном из крестьянских дворов, и на другой же день приступили к своему делу.
   Мы сели верхами на лошадей и с наилучшими и разумнейшими из крестьян поехали осматривать нашу степь. Ездили почти целый день, объездили множество мест, утомили глаза свои смотрением на необозримую ровную степь, усеянную только бесчисленным множеством стогов сена, и не нашли и не узнали ничего, кроме только того, что видели повсюду степь, порослую ковылем и с начала света никем еще не паханную и не обработанную. А косили только на ней траву приезжающие из разных мест и самых отдаленных селений разные люди, без всякого права и дележа, но где кому прежде захватить и округу себе окосить случалось.
   Желание наше было узнать, покуда и до которых собственно мест простиралась дачная земля той округи, в которой деревня наша имела свое поселение, и с которых собственно мест начиналась самая степь, которую, как не состоящую ни у кого во владении, не могли мы инако почитать, как казенною или государственною. Но самого сего никто из всех наших тамошних крестьян не знал и нам показать был не в состоянии.
   Мы старались расспрашивать о том у некоторых из тамошних соседей; но и те столько же знали, сколько и мы и наши крестьяне. А все только твердили, что степь эта государева, и что большая часть наших распашных земель распахана из оной; но до которого места простиралась наша дачная земля, того никто из всех наших соседей, с которыми нам удавалось видеться, не знал и указать нам не мог. К вящему неудовольствию нашему и соседей сих случилось быть тогда в домах очень мало, а потому хорошенько и расспросить о том было не у кого.
   В сей неизвестности будучи, долго не знали мы и не могли сами с собою согласиться в том, что нам делать и как показать лучше. Но как при всем том то было всего достовернее, что у нас земли находилось вдесятеро больше, нежели сколько следовало нам по крепостям, и вся оная распахана вместе и черезполосно с соседями нашими из оной степи; то и решились мы с дядею показать наобум, что завладели мы из сей государственной земли -- я сто, а дядя 75 десятин и что желаем купить не только ее, но и сверх того, чтоб нам продано было -- мне 500, а дяде 300 десятин. А чтоб продажа сия могла произведена быть сколько-нибудь для нас выгоднее, то по особливому счастию вздумалось нам в показании нашем и приурочить те места, где мы более завладели и где себе купить желаем. И как против самого нашего жила случился простирающийся далеко в степь превеликий и длинными буерак, с отрогами, известные под именами -- ближнего, среднего и дальнего Ложечного и Голой Яруги; то свое завладение и приурочил я сими буераками, а дядя таким же образом приурочил свое завладение Крестовою Яругою, которую почел он для себя выгоднейшею.
   Сие приурочивание, учиненное почти не нарочным образом, послужило нам потом в превеликую пользу и доставило нам великое преимущество пред другими соседями, которые в показаниях своих о завладенных ими землях сего не сделали; а без всякого приурочивания, упоминали только глухо, что они завладели столько и желают купить себе столько-то десятин. А что того хуже, то, жадничая захватить как можно более земли и льстясь надеждою, что продаваться она будет очень дешево, и не дороже, как по гривне за десятину, показывали несравненно множайшее число в завладении, нежели сколько они действительно завладели, а для покупки еще того множайшее количество, так что иные доходили даже до бесстыдства и показывали в завладении у себя до несколько тысяч десятин, и тем не только все дело испортили, но и себя запутали в такие сети, из которых после не знали, как и выдраться.
   "Что касается до нас, то мы, не будучи к неправильным приобретениям так жадны как они, и положив с самого начала иттить прямою дорогою и ничего на себя не наклепывать и ничего не утаивать, показали почти действительно столько, сколько было у нас в завладении, и положив сие на мере, и пустились с дядею в обратный путь в свои домы.
   Нас провели в сей раз до Тамбова иною уже дорогою, а именно чрез село Коптево и Кузменки, и избавили чрез то от песков сыпучих за селом Рассказами. Из Козлова же рассудили мы заехать опять в Ендовище, к дяде жены моей. Но как он в самое то время находился в жениной деревне, селе Ярках, верст за 30 оттуда; то желая с ним видеться и о землях степных посоветовать, расположились мы ехать к нему туда, и были им угощены там еще более нежели в прежнем доме. Оба они с женою его, Лукерьею Яковлевною, были нам очень рады и продержали нас у себя более суток.
   Совсем тем сей заезд сделал нам во всем нашем обратном путешествии великую расстройку; ибо как мы чрез то нарочито уже удалились от города Козлова, то и не советовали нам в него возвращаться обратно, а предлагали другую и прямейшую дорогу в Епифань через городок Доброй. И хотя сия дорога была нам вовсе незнакома; однако мы дали себя уговорить избрать оную, и переправившись под селом Ярком, через реку Воронеж, пустились к Доброму. Но ведали бы, лучше сей кратчайший путь себе не избирали, ибо был он нам не только беспокойнее и затруднительнее, но и убыточнее.
   Сперва будучи принуждены пробираться сквозь превеликий, густой, обширный бор и ехать в одном месте более версты по узкой, глубокой и водою наполненной дороге и изломали-было всю свою коляску, а приехав в город Данков и переезжая тут реку Дон по высокому, но самому скверному узкому плетневому мосту, не только лишились одной из своих лошадей, но и сами настращались притом до чрезвычайности.
   Лошадь сия была припряжная и на самой почти середине реки провалилась ногами сквозь мост, и начав биться, свалилась с моста и повисла так, что чуть-было не стащила совсем за собою и коляску с нами, и мы действительно полетели б прямо в Дон, если б не спасла нас расторопность кучера, который, увидя такую очевидную опасность, восхотел лучше пожертвовать лошадью, нежели нас подвергнуть бедствию, и для того, выхватив нож, перерезал постромки у свалившейся лошади и дал ей упасть совсем под мост и ушибиться хотя до смерти, но нас оставить с покоем на мосту.
   Не могу и поныне забыть, как сильно я тогда испужался и как досадовал сам на себя, что послушался дяди и не вышел вон из коляски прежде еще въезда на мост: ибо на мосту, по узкости оного, учинить сего было не можно,-- и как, наконец, обрадовался и благодарил Бога, когда свезли нас кое-как уже с моста и я себя па противном береге реки увидел. Но не меньше моего настращался и сам мой дядя, и заклялся впредь чрез сей городишко никогда не ездить, так чувствительна была ему потеря его лошади, ибо она случилась не моя, а ему принадлежавшая.
   Из сего степного и в самом деле пакостного и ничего незначущего городка, пробрались мы прямо в епифаньскую нашу деревню, а из сей в Тулу. Из Тулы уговорил я дядю заехать в женину деревню, где я узнал, что найдем обеих моих боярынь, и старшую и молодую.
   Как я в езде сей препроводил более месяца, то возвращение в дом и свидание с молодою моею женою было мне в особливости приятно, и я с неизъяснимым удовольствием ехал во всю дорогу из Тулы до села Коростина, или паче начал уже веселиться будущим свиданьем еще и до самого приезда в Тулу. Обе семьянинки мои, которых мы нашли здоровыми, были возвращением нашим очень обрадованы и старались угостить спутника моего у себя как можно лучше. На другой день поехали мы все уже вместе в Дворяниново, где не мешкав ничего, и отправили мы объявление свое в комиссию о засеках.
   В Дворянинове нашел я у себя дом уже гораздо просторнейший и спокойнейший перед прежним. Внутреннее расположение комнат было в нем опять переделано, и употреблено к тому время моего отсутствия. Сие было ему уже третье, и последнее превращение, и повод к тому подало то обстоятельство, что у нас не было ни передних сеней, ни теплого зала, и без них боялись мы, чтоб нам зимою не зябнуть. К тому ж и не было у нас ни одной большой комнаты, где б можно было нам с гостьми обедать. В бывшей до того зале хоть бы и сложить печь, но как она имела стеклянные двери прямо на двор, то и мудрено б было ее нагревать.
   Итак, хотя мне и стоило труда придумать средство, чем бы тому всему пособить было можно; однако я выдумал, и оное состояло в том, что я в зале велел скласть печь, а стеклянные на двор двери опять заделать и превратить по прежнему в окошко, сделав только оное и оба другие побольше против прежнего. Чрез сие и получил я залу теплую и соединенную с прочими покоями теснее; а для входа в нее из сеней задних прорубили дверь. Для передних же сеней отделил я часть прежней нашей угловой и жилой комнаты и, отгородив оные толстыми досками, превратил я самое то окно, под которым некогда висела моя колыбель, в надворную дверь. Из достальной же части сей старинной комнаты сделали мы ткацкую, а комнатку превратили в кладовую. А чрез все то и получили все надобности, и были у нас -- передние сени, зала, гостиная, спальня моя, спальня матушкина и девичья, и недоставало одного только кабинета для меня и детской комнаты.
   Но сих последних у меня еще не было, а кабинетом служила мне, по нужде, уже самая гостиная комната. Тут были у меня книги и тут я писывал и работал. Словом, чрез сие превращение нажили мы себе покой, и могли уже без нужды в хоромах своих жить, покуда построили себе новые и просторнейшие. А чтоб потомки мои могли видеть, как расположен был у меня дом и прежде и после сего последнего превращения, то приобщил я для любопытства им при сем планы.
   Всю сию переделку распорядил и велел я сделать без себя, почему и нашел я ее уже готовою и мне оставалось только вновь комнаты оправить и поприбрать, и всем тем поспешить, чтоб можно было мне в приближающийся день имянин моих дать пир всем моим родным и знакомым и накормить их в новом своем и теплом уже зале. И как меня посетили в сей день новые мои родные и знакомцы, а приглашены были и старые, также и все ближние соседи; то и был у меня в сей день праздник, уже несравненно знаменитейший и лучший, нежели во все предследующие пред тем годы, ибо были у меня в сие время уже хозяйки и во всем мог наблюдаем быть уже лучший порядок.
   Сим образом окончил я свой двадцать шестой год жизни, и в двадцать седьмой год вступил уже мужем женатым и в переменившимся уже совсем образе и роде жизни. Дом мой сделался уже не таков, как был прежде, но оживотворялся всякой день множайшими людьми, а окончилось и самое прежнее мое уединение. Ко мне начали уже приезжать чаще и множайшие гости, а и мы также не редко езжали по гостям, ибо было к кому ездить и кого у себя угощать. Кроме всего того живали у нас всегда какие-нибудь знакомые девушки для компании жене моей и помогали нам препровождать время, и мы были всегда с людьми и так, что я почти не помню когда бы мы за стол садились только трое, а всегда у нас бывал кто-нибудь; а сие и придавало дому моему много живности.

<center><img src="b02_04.jpg"></center>

   Вскоре после именин моих и в том же еще октябре месяце перетревожены мы были одним редким и несчастным происшествием, случившимся у нас на погосте. Как приходский наш поп и много раз упоминаемый мною, отец Иларион, имел у себя многих злодеев, а сверх того и славился богатством, которого в самом деле ни мало не имел; то и собралась целая ватага из его врагов и вздумала под видом разбойников разгромить дом его ночным временем, и самого его замучить и убить до смерти.
   Злодейская партия сия и вломилась действительно в дом его под 24-е число сего месяца. Но по особливому счастию отца Илариона не случилось тогда быть дома и с племянником его усыновленным, а была дома одна только жена сего племянника его и наследника. И сия бедная принуждена была претерпеть от них сущее страдание. Ее измучили и изувечили сии бездельники, допытываясь денег, но которых вовсе в доме не было. Одной женщине удалось как-то выскочить из избы и вскарабкавшись на кровлю, закричать: "разбой! разбой!" И как случилось сие с вечера и не очень поздно, так что все еще не спали; то несчастие восхотело, чтоб крик сей прежде всех услышал брат его родной, наш любезный и добродушный дьякон.
   -- "Ахти!" возопил он случившемуся у него тогда в гостях священнику из села Савинскаго. Это воры разбивают конечно брата Ларивона! Побежим, батюшка, и поможем ему, бедному!"
   И вмиг одевшись и схватив рогатину побежал вместе с попом тем прямо чрез огород к двору поповскому. Уже подбегают они к нему близко; уже слышат визг и вопль его невестки; уже видят сквозь забор самых разбойников, бегавших с зажженною лучиною по двору; уже собирает он все свои силы, дабы с ожесточением напасть на злодеев: как вдруг ружейный выстрел сквозь забор поражает его в самую грудь множеством свинцовых пуль и повергает бесчувственным на землю, а у товарища его, попа, опаляет лицо от выстрела. Сие падение и смерть добродушного дьякона поражает всех собравшихся страхом и ужасом, и доставляет время и свободу разбойникам сскочить со двора и уехать.
   Нельзя изобразить, как поражены и перепуганы мы были сим несчастным происшествием. Мы сами в то время еще не спали; и хотя погост от нас и более двух верст расстоянием, но крик слышен был и у нас так явственно, что мы сперва подумали, не соседа ли моего, генерала, разбивают разбойники. Наконец и самый ружейный выстрел был нам явственно слышен, но нам и в мысль не приходило, чтоб оный был так пагубен нашему дьякону, которого всем нам было жаль до бесконечности, ибо он был всеми нами очень любим за его добросердечие.
   Чрез несколько недель после сего печального происшествия получили мы известие и о другом таком же, но более до меня касающемся печальном происшествии, а именно: что Всемогущему угодно было прекратить дни меньшой моей сестры Марфы Тимофеевны Травиной. Она скончалась 18-го ноября сего года от самой той болезни, о которой я уже упоминал, и которая не допустила ее быть у меня на свадьбе) хотя ей того усердно хотелось. Мы положили было съездить и побывать у ней приближающейся зимою; но кончина ее переменила наше намерение и обратила мысли наши в другую сторону.
   Итак, против всякого чаяния и ожидания, лишился я одной из ближайших моих родственниц. Она была осьмью только годами меня старее и кончила жизнь свою на 34 году от рождения и в цветущих еще почти своих летах. Замужством своим она была не совсем счастлива. Ветренный, непостоянный и строптивый нрав ее мужа огорчал многие дни ее жизни желчию, и веселых дней имела она мало в жизни.
   Она оставила после себя трех дочерей и одного сына, и хотя зять мой после женат был и на другой жене, но детей более уже не имел кроме сих оставшихся в сущем сиротстве после матери. Ко мне прислан был нарочный с известием о сей кончине, и я пролил не одну каплю слез о сей потере, которая была для меня тем чувствительнее, что сия сестра была одна только из ближайших моих родственниц, с которою мог я видаться чаще; но судьба и того мне не дозволила.
   Достальное время сего года и как всю осень, так и начало зимы провели мы впрочем благополучно и без скуки. Я упоминал уже, что мы редко бывали одни и не только езжали сами кое-куда, но и к нам не редко приезжали гости. Всего же чаще видались мы и бывали вместе с теткою жены моей, госпожею Арцыбашевою и не только живали у ней, но и она у нас не редко гащивала по нескольку дней сряду. И как была она боярыня умная и любила всех нас беспритворно, то никогда нам с нею было не скучно; а что всего для меня приятнее было, то и она столь же охотно, как и теща моя, слушивала меня читающего им какие-нибудь приятные книги, и я мог с обеими ими с удовольствием провождать многие часы в приятных разговорах, приправляемых шутками и издевками, и с приятностию делить с ними свое время.
   Но как письмо мое слишком увеличилось, то с окончанием истории 1764 года окончу я и оное, и скажу вам, что я есмь и прочее.
  

1765.

  

ЕЗДА В ЦИВИЛЬСК.

Письмо 119-е.

  
   Любезный приятель! Начало 1765-го года было в истории моей жизни тем достопамятно, что мы с оным начали собираться в дальнее путешествие.
   Я упоминал уже в предследующем письме. что сперва намерение мое было съездить сею зимою к сестре моей в Кашин, но как нечаянная ее кончина намерение сие уничтожила; то стали мы помышлять о направлении путешествия своего в другую сторону -- и либо во Псков к старшей сестре моей Прасковье Тимофеевне, либо на Низ в пределы древнего Казанского царства, где находился тогда один знаменитейший и ближний родственник жены моей, а именно родной ее дед и отец тещи моей, Аврам Семенович Арцыбышев.
   Сей, сединами покрытый и уже жизнь свою оканчивающий, почтенный старец жил в одном из тамошних низовых городков, Цивильске, и владел деревнями второй жены своей, с которою имел он у себя многих взрослых детей. Теща же моя и умерший брат ее, а муж Матрены Васильевны, были от первой его жены, умершей в молодых еще летах.
   С сим-то старичком хотелось нам видеться, и тем паче, что теща моя имела к нему беспредельное почтение. которого он был и достоин, и езжала к нему на Низ почти ежегодно для свидания, как с ним, так и с родною его сестрою, такою ж старушкою, каков был он сам, и которая, по смерти второй жены его, жила с ним вместе и управляла его домом вместо хозяйки и тещу мою, оставшую от матери в младенчестве, воспитывала вместо матери, и потому была в особливости ею любима.
   К восприятию путешествия сего на Низ в сию зиму побуждала нас наиболее престарелость сего толь близкого родственника, а того паче собственное его и усердное желание нас видеть и меня узнать лично прежде своей кончины, ожидаемой им ежегодно. В женитьбе моей имел и он некоторое соучастие и теща моя никак бы не решилась выдать за меня дочь свою в таких молодых летах, если б не получила дозволения на то от сего почтенного старца, советовавшего ей нимало не раздумывать, а приступать скорее к делу, почему имел я и самый долг побывать у него и принесть ему, за все его доброе обо мне мнение, свою благодарность; а глубокая его старость побудила нас и поспешить сею ездою и предприять ее в самую сию зиму, езду же во Псков, к сестре моей -- отложить до зимы предбудущей.
   С нами вместе расположилась съездить туда к нему и помянутая тетка жены моей, а его невестка, Матрена Васильевна Арцыбышева. Как муж ее и старший из всех его сыновей, Андрей Аврамович с небольшим только за год до того умер и он не видал еще после смерти его и ее и детей ее, а своих внучат; то и хотелось ей к нему съездить и показать ему сих птенцов, оставшихся после отца еще в сущем младенчестве; а мы сотовариществу ее были и рады.
   Как путешествие сие было не близкое и надлежало нам препроводить в оном почти всю зиму или по крайней мере месяца два, то начали мы готовиться к тому еще с начала зимы; а не успел установиться путь и наступить 1765-й год, как, дождавшись рождественского мясоеда и препроводив святки у себя в доме, на третий день после Крещенья и пустились мы в сей вояж дальний.
   Поелику путь наш лежал чрез Москву, то, приехав в оную, не преминули мы запастись всем нужным на дорогу, а сверх того -- побывать у обоих дядьев моих -- Матвея Петровича, приехавшего в нее давно для обыкновенного зимованья в оной, и Тараса Ивановича Арсеньева, который меня женатого еще не и видал и был посещением моим и показанием ему жены моей очень доволен.
   Препроводив несколько дней в сем столичном городе, в котором был я тогда уже пятый раз по приезде в отставку, не стали мы долее медлить, а пустились в свой путь далее по дороге володимирской; и как мы ехали компаниею и было с нами много людей и четыре повозки, а притом не имели никакой нужды надмеру ездою своею спешить; то ехать нам было не только не скучно, но так еще весело, что я и поныне еще не могу позабыть сего путешествия, и возвращаясь мыслями и воображениями своими в тогдашние времена, нередко и ныне еще утешаюсь приятностями оного и напоминанием того, что нас тогда в особливости веселило.
   Сии удовольствия происходили от разных причин и обстоятельств. Во-первых: ехать нам было очень хорошо и покойно. Мы не преминули снабдить себя теплыми и покойными зимними возками. В одном из них ехал я с женою, в другом наша вдовушки с старшею девочкою тетки Матрены Васильевны, в третьем -- меньшие ее дети с женщинами, а четвертая повозка была с поваром и ее сбруею и харчем, и мы ехали так тепло, что во всю дорогу не видали нужды.
   Во-вторых: дороги во все путешествие были большие и многолюдные, и к особливому нашему удовольствию, еще и гладкие и неизрытые такими ухабами, как бывает то с тульскою дорогою, но которой едучи, не бывает иногда ни единой минуты спокойным и сердце устает даже от беспрерывного замирания. А к вящему удовольствию нашему и погоды случились спокойные и самые лучшие зимние и такие, которые называл я умными, то есть не слишком холодные и не слишком теплые, и тихие.
   В-третьих: квартиры находили мы себе всегда спокойные, теплые и добрые и не нуждались ими во всю дорогу. И как становились мы всегда вместе и на одной квартире, то на всяком ночлеге был у нас власно как некакий пир. Тотчас заводились тут у нас чаи и кофей, а потом обеды и ужины. И как тетка моя была в особливости веселого нрава и у меня беспрерывно были с нею шутки и издевки; то не успеем бывало приехать на квартиру, как и начнутся у нас смехи и хохотанья; а потом примемся либо играть в карты, либо в тавлеи, либо читать что-нибудь, ибо я не преминул и на дорогу запастись книгами, и я читывал их не только на квартирах, но и дорогою, лежучи в возке своем.
   В-четвертых: в пропитании своем и в пище не имели мы ни малейшей нужды, ибо не только ехали чрез такие места, где все нужное доставать было можно, но не преминули и из домов своих запастись всею нужною для дороги провизиею. А чтоб меньше иметь хлопот с вареньем и приуготовленьем себе ужинов и обедов, то наварили однажды себе добрых вкусных и хороших щей и наморозили их целую кадочку. А таким же образом запаслись мы многими начиненными, сваренными и замороженными желудками и сливками. Итак, всякий раз по приезде на квартиру нужно только было нарубить из кадочки несколько щей и в горшке или в кастрюле растаять и разогреть, а желудок для того ж положить в хозяйские щи,-- как и получали мы уже вкусные и сытные два блюда, умалчивая о прочих, как-то: о жареных, ветчине, окрошках, хлебенном и лакомствах, чем всем запаслись мы с избытком заблаговременно. Словом, дорога сия была нам тогда так сытна, что я не помню, когда б в иное время я так много и сытно едал, как в тогдашнее.
   Наконец: в-пятых, и что всего для меня было приятнее, то на всякой версте встречались с зрением моим новые и до того невиданные еще предметы. В стране сей никогда еще мне до того бывать не случалось, и потому все места были для меня новы и совсем незнакомы. И как нередко встречались с нами местоположения наипрекраснейшия, то я, как любитель красот натуры, не мог на них иногда довольно насмотреться и ими налюбоваться.
   Мы ехали тогда чрез старинные и славные в истории нашей города -- Володимир и Муром, также славную слободу Вязники и городок Гороховец, которые все не имели никакого сравнения с нашими бедными степными городами и были их во всем лучше. А переехав подле славного и огромного села Избылец реку Оку и оставив Нижний Новгород в леве, спустились мы на славную нашу реку Волгу и ехали оною мимо Василя-Сурска и Кузьмодемьянска до самого знаменитого города Чебоксара, а от сего места повернули уже вправо, и поехали в Цивильск.
   Все помянутые места и города привлекали на себя мое внимание и на многие из них не мог я довольно насмотреться. Но нигде не имел я столько удовольствия, как во время езды самою Волгою. Тут величественные и прямо пышные и великолепные ее нагорные берега, представляя собою всякую минуту новые переменные и друг пред другом красивейшие предметы, увеселяли несказанно весь мой дух и очаровывали собою зрение.
   Я смотрел и не уставал ежеминутно смотреть на страшные утесы и скалы сих превысоких и крутых берегов ее, дивился и не мог надивиться никогда разнообразности сих громад, составленных из камней и глин разноцветных и увенчанных вверху, а не редко и при подошвах своих деревьями родов различных.
   Во многих местах были они самые огромные, прежившие уже многие века и не столько растущие, как от престарелости уже висящие над безднами и пропастьми ужасными. В других казались еще молодыми и придающими собою берегам сим особливую красу и великолепие. Инде увенчивали они собою самые верхи сих исполинов ужасных, инде украшали уступы сих берегов красивых, а иные, покрывая собою самые низы и острова прибрежные, носили на себе признаки насилия, делаемого им льдами; в каждую весну и половодь многие из них заливаются и покрываются совсем полою водою и у многих остаются одни только верхушки, водою непонятые.
   Ко всем сим разнообразным зрелищам присовокуплялись и другие, еще того приятнейшие. Все берега сии усеяны были множеством больших и малых селений, придающими им не только живость, но и вящее великолепие. Некоторые из них, как например село Лысково и Работки были так велики, что походили на города самые, и как множество церквей с их колокольнями, так и целые почти леса из раскрашенных мачт струговых, придавали им еще более красы. Во всех сих больших селах мы останавливались и либо обедывали, либо ночевали на прекрасных и спокойных квартирах и не имели нигде во все продолжение путешествия сего ни малейшей остановки и огорчения.
   Наконец, 23-го генваря доехали мы до того места, куда ехали. Маленький то был, но изрядный низовый городок, составленный из нескольких каменных и изрядных церквей и множества деревянных небольших домиков, в числе которых было и довольно изрядных. Но дом деда жены моей отличался от всех, как величиною своею, так и всем прочим, потому что он был дворянский, а не купеческий, как прочие.
   Мы нашли старика и старушку, сестру, его нас ни мало не ожидавших и потому более приезду нашему обрадовавшихся. Оба они не могли насмотреться на нас и не знали где нас посадить и как угостить лучше. Старик был хотя при самом позднем вечере дней своих, но довольно еще в силах и довольно бодр, и не успел меня увидеть, как и полюбил уже Это счастие имел я во всю жизнь мою, что меня все старики отменно любливали. Но не менее полюбил и я его и с самой первой минуты подучил к нему почтение, которого он как по разуму, так и по добродушию и благоприятству своему был и достоин. Он был старинных служеб, служил в пехотном Ингерманландском полку и находился уже давно в отставке сперва майором, а потом, по случаю, что был в Саратове у дела, надворным советником.
   Из всех многих детей его не было тогда при нем никого. Старший из сыновей, называвшийся Васильем и дослужившийся уже до полковничьего чина, находился тогда в службе, а жена его жила за несколько сот верст от него за рекою Волгою в деревнях своих. А младшие оба, которых звали Александром и Сергеем, находились также в службе и оба были холостые и в отсутствии. Другая же дочь его, Елизавета, находившаяся замужем за тамошним дворянином господином Гориным, жила с мужем своим также не близко. Итак, не было никого с ним кроме помянутой его сестры, Прасковьи Семеновны Нелюбохтиной, старушки добренькой и благоприятной.
   Мы прогостили у милых и любезных старичков сих более месяца, и время сие проведи довольно весело. Старики наши любимы были не только всеми городскими жителями, но и всеми соседственными дворянами, и потому бывал он редко без людей; а езжали и мы с ним кое-куда по гостям, как в городе, так и по уезду и везде по нем принимались с особливою ласкою и благоприятством. Но никем мы так довольны не были, как господином Аркатовым, одним богатым и знаменитым тамошним дворянином. Он жил неподалеку от города, имел большой дом, и, будучи старику нашему очень дружен, видался с ним всех прочих чаще и не один раз угощал нас у себя обедами.
   Чрез несколько дней после приезда нашего восхотелось спутникам моим, а особливо теще моей, побывать у младшей сестры своей, помянутой госпожи Гориной, Елисаветы Аврамовны, и с нею повидаться. Обстоятельство, что, за нездоровьем мужа ее и другими случившимися препятствиями, не можно было ей самой к нам приехать, побудило нас всех самим к ним в деревню съездить. Они жили от Цивильска за несколько десятков верст расстоянием, и будучи нам очень рады, угощали нас наилучшим образом и продержали у себя более суток. Я нашел в хозяйке боярыню еще молодую и приятную, но, как уверяли меня, не слишком счастливую своим мужем, имевшим характер не из самолучших. Однако он обошелся со мною очень благоприятно и казалось, что также меня полюбил, а особливо за охоту мою к книгам, до которых и он был отчасти охотник.
   Я имел удовольствие найтить оных у него довольное количество, и между прочим такие, которые мне до того были неизвестны, и как некоторые из них любопытен я был очень прочесть, а особливо Фишерову историю Сибирскую и Крашенинниково описание нашей Камчатки; то, по изъявлении желания моего к тому, и ссудил он меня охотно ими для прочтения во время пребывания моего в Цивильске; а чрез то и получил я не только приятное для себя занятие в праздные часы, но и случай спознакомиться с сими восточными и знаменитыми частями нашего государства и получить об них понятие. И я читал их с такою жадностию и любопытством, что успел обе их прочесть и возвратить ему с моею благодарностью.
   Впрочем, при сих разъездах по гостям имел я случаи насмотреться всем тамошним обыкновениям и обрядам, имеющим некоторую особливость от наших. Дома дворянские строились там почти все в два этажа или жила, и везде принуждено были всходить в верхний и жилой этаж по крутым лестницам. И делалось сие, как уверяли меня, наиболее для предосторожности от разбойников, чтоб нм не так было легко взбираться на верх и удобнее было от них обороняться. А в других домах, к удивлению моему, находил я на крыльцах по два претолстых улья пчел, поставленные по обеим сторонам входных дверей, и тут без всякой защиты зимующие, и не мог странному обыкновению сему довольно надивиться.
   Впрочем, разъезжая сим образом по гостям, принужден я был везде терпеть превеликие к себе приступы с подносами и неотступные убеждения и просьбы о выпораживании рюмок и стаканов вместе с прочими гостями. Сие обыкновение господетвовало тогда еще очень сильно во всей тамошней стороне, и сие беспрерывное поднашивание разных напитков было мне всего досаднее. Будучи совсем неохотником к питью и не пивая никогда от роду крепких напитков, -- отговаривался я сколько мог от оных; но видя, что тем ни мало не успевал, а производил только великое неудовольствие, принужден был наконец согласиться на то, чтоб мне по крайней мере подносили на ряду с прочими, но не разные напитки, как им, но один только мед, который я сколько-нибудь, но мог еще пить и чрез то делать им превеликое удовольствие. Странные по истине люди!!
   Между тем как мы сим образом у стариков наших жили и вместе с ними по гостям разъезжали, отлучалась от нас помянутая тетка жены моей и ездила вместе с тещею моею за реку Волгу, в гости к помянутой невестке стариковой, жене Василья Аврамовича. И как она жила не близко, то препроводили они более недели в сем путешествии. В сие отсутствие их чуть было не подвергся я великому бедствию.
   Однажды вздумалось как-то старикам нашим велеть истопить баню и уговорить меня сходить в оную. Я хотя никогда не любил и не охотник был до бани, и хаживал в оные по одному только разу в год, но тут не захотелось мне сделать неудовольствие любезному старику своему, а особливо старушке, уговаривавшей меня к тому усильно. Но что ж? Не успел я войтить в баню и несколько минут полежать на полке для потения, как голова моя пошла кругом, и я вмиг лишился ума и памяти и так, что меня бесчувственного вынесли уже вон и насилу оттерли снегом: так скоро и сильно угорел я в оной!
   Никогда ни прежде, ни после того не случалось мне так сильно угорать, и такой беды со мною! Я находился тогда на одну пядень от смерти. Ибо как тоже самое воспоследовало и с человеком, бывшим со мною в бане, то никто о том не знал не ведал, и обоим бы нам чисто умирать, если б, по особливому счастию, не случилось заглянуть в баню не нарочно еще одному человеку, и нас без чувств и без памяти лежащих увидеть. Все перестращены были неведомо как сим случаем, а я всех больше, и с того времени получил еще сильнейшее отвращение от бани.
   Вскоре после того, и пред самым уже почти отъездом нашим из мест тамошних, подвергся было я другому и опаснейшему еще бедствию. Случилось сие в самые последние дни масляницы, и, ни то от того, что мы во всю оную беспрерывно ездили по гостям и ни одного дня не сидели дома, но перебывали почти у всех тамошних именитейших купцов и чиноначальников городских, и везде меня морили беспрестанно питьем меда измучили неотступными о том просьбами, а что того хуже, то в иных местах насильно почти поили медом с подбавливанием в него тайно крепких напитков; ни то от того, что во всем тамошнем городе свирепствовала тогда опасная перевалка, и множество людей лежало больными горячкою, а некоторые и умирали, и весь воздух заражен был ядовитыми от больных испарениями; но как бы то и отчего бы ни было, но я в самый последний день масляницы так занемог, что свалился в ног, и все не сомневались в том, что воспоследует со мною горячка.
   Нельзя изобразить, как перетревожены были тем все мои дорожные товарищи. Время пришло ехать и отправляться в обратный путь, а я в самое оное занемог, и занемог так, что головы не поднимал, и все того и ждали, что я слягу в постель. Жар превеликй жег меня немилосердо и все признаки были начинающейся горячки. Что было тогда им делать? На самых стариков была тогда забота превеликая. Как они, так и все не знали, что им тогда начать со мною; но я разрешил тотчас все их сумнительства, сказав им прямо, чтоб они везли меня скорее вон из сего города, и что я не хочу никак долее в оном оставаться, и хоть дорогою б случилось и умереть, но везли б меня не отменно домой: так сильно испужался я сей болезни и так много опасался, чтоб не умереть тут, в чужой и дальней стороне.
   Таким образом, хотя и опасно было меня везть больного в дорогу, но, видя столь усильное мое того хотенье, принуждены были спутницы мои на то согласиться, и на другой день великого поста, распрощавшись с добродушными старичками, и положив меня в жару и изнеможении уже от болезни в возок, повезли меня из города обратно в свою сторону. Желание мое выехать скорее из сего опасного города было так велико, что я ждал не дождался покуда из него выехали и перекрестился несколько раз, увидев себя уже вне оного и в поле.
   Но что ж воспоследовало?-- Не успели мы несколько верст отъехать, как я, лежучи в жару и почти в беспамятстве, услышал вдруг стоявшего за возком человека чхнувшаго. Как исстари у нас у всех затвержено, что чхание больному человеку полезно и всегда хорошим будто признаком бывает, то позавидовал я тогда чхнувшему человеку и стал желать, чтобы и со мною случилось тоже.
   -- "Ну, если б так-то и мне случилось чхнуть,-- мыслил и говорил я тогда сам себе, -- как бы это хорошо было! Но вот ко мне чох не приходит".
   В самую сию минуту попадись нечаянно мне на глаза одна торчавшая с боку из под пуховика сенинка, и вдруг приди мысль и охота вытащить ее и поковырять концом оной у себя в носу и испытать, не могу ли я насильно возбудить в себе чхание. Ненарочнвц опыт сей мне и удался весьма счастливо: я чхнул и так обрадовался тому, что перекрестился и благодарил за то Бога. Потом повторил я оный еще раз, и до тех пор щекотал сенинкою в носу, покуда не чхнул вторично. Более сего не стал я сего делать. Показалось мне, что голова моя заболела от того еще более; итак, я перестал. Но как неописанно удивился и обрадовался я, когда по прошествии немногих минут после того, почувствовал я, что жар во мне приметно уменьшился, пульс не так крепко, часто и сильно бился, и мне как-то уже легче стадо.
   -- "Ах, батюшки мои! возопил я сам в себе тогда в мыслях: уже не чхание ли произвело во мне сию скорую и удивительную перемену? Ей-ей! продолжал я, -- и чуть ли не от того? Чханье производит во всей внутренности нашей особливого рода революцию и власно как некакого рода удар и на полсекунды останавливает даже всю кровь, в ее беге и движении. И почему знать, может быть самая сия полусекундная остановка, по законам движения, делает уже великое уменьшение в скорости ее движения; а как от сей скорости движения оной происходит и жар самый, то натурально, должен уже уменьшится и оный некоторым градусом".
   Сим образом заключал я, и чем более о том мыслил, тем вероятнейшею казалась мне моя догадка и побуждала меня повторить еще сей опыт. Я тотчас отыскал опять свою сенинку, и ну опять легохонько ковырять в ноздрях и щекотить ею внутренность оных. И старание мое было опять не тщетно. Я чхнул опять один раз, повторил сие, а потом опять перестал. От сего повторительного чхания жар мой еще того более уменьшился, и чрез несколько минут сделалось мне так легко, что я почти не чувствовал себе жара и тягости, и к превеликому удовольствию всех моих спутников, при приезде на ночлег, вышел из возка сам и был почти совершенно здоровым.
   Я не преминул рассказать им о нечаянном своем опыте, и они дивились тому, но не хотели никак его уважить столько, сколько казался мне он уважения и особливого внимания достойным. Он и действительно был таковым, и нечаянное происшествие сие, как могущее обратиться в пользу всему человеческому роду, достойно записано быть в летописях и истории медицинской.
   В последующие потом времена не преминул я повторять сей опыт несметное множество раз как над собою, так и над многими другими, и всегда производил он наивожделеннейшее действие, и многократная опытность доказала мне, что нужно только не запускать болезни, и не давать жару слишком увеличиваться, но захватывать его тогда, когда оный только что зачинается; и как скоро голова заболит и пульс станет скоро и сильно биться, то и надобно уже спешить производить в себе чхание и не более двух раз одним приемом, а повторять то минут через десять. Наконец узнал я, что и производить сие чихание всего удобнее и скорее можно свернутою трубочкою и с заверченным концом бумажкою. Ибо таковая, будучи всунута в ноздри и там излегка ворочаема, возбуждает зудение и производит чох.
   Таким образом, нечаянная и напугавшая меня и всех нас моя болезнь вреда мне не причинила, а послужила поводом и случаем к открытию весьма важному и полезному.
   Впрочем обратное наше путешествие было нам хотя уже не таково сытно как прежнее, но причине наступившего великого поста и самой первой недели оного,-- однако довольно весело и приятно Дни были уже тогда более, погода теплее, дороги лучше, а и рыбы могли мы доставать себе повсюду довольно и дешевою при том ценою.
   В селе Избыльце, на реке Оке, славящемся своими садами, накупили мы не только множество тамошних прекрасных и вкусных яблок, но и самых почек или яблоновых семян, которые по приезде домой тотчас зарыл я в землю, а весною посеяв получил целую грядку почек, из которых многие, будучи рассажены но местам и выросши большими, довольствуют и веселят меня и поныне прекрасными вкусными своими плодами, ибо вышли от них многие оригинальные и хорошие породы яблок.
   В пригороде Вязниках случилось нам стоять на такой квартире, где делалися простые медные оклады к образам, продаваемые так дешево, и я с любопытством расспрашивал мастеров о всем производстве работы сей.
   В другом из тамошних больших сел, во время обеда удивил нас хозяин предложением своим, не угодно ли нам горчицы к приправливанию еств наших. "Очень хорошо, -- сказали мы: когда есть у тебя так подавай!" и любопытны были очень видеть, какая б такая была у него горчица. Но как удивились мы, когда подал он нам деревянную стамушку с натолченным мелко и просеянным стручковым диким перцем.
   -- "Так это-то твоя горчица, сказали мы усмехнувшись. Покорно благодарим за нее; но это кушай ты сам, ежели можешь, а мы к ней непривычны: она слишком горька и едка".
   Сим образом ехали мы обратно в свои пределы и провели опять в путешествии сем более недели, и доехали наконец до Москвы благополучно. Но я-таки не избежал от некоторого для себя огорчения во время езды сей.
   На одной руке моей, и что всего досаднее, на самом наружном сгибе локтя сядь чирей, и в немногие дни так увеличился, что я от него ночи две вовсе спать не мог, а дорогою он меня неведомо как мучил и беспокоил. Болезни сей я хотя и часто подвержен был в моей молодости, но никогда не имел на себе такого страшного и мучительного чирья, которого о величине можно было по тому судить, что стержень его, который вынут был из оного по созрении, величиною был с орех простой. Но по счастию успел он созреть, прорваться и почти совсем зажить до шестого моего тогда приезда в Москву, где ожидало меня другое и весьма огорчившее меня происшествие.
   Тут нашел я дядю своего Матвея Петровича лежащего больным, и болезнь его была такого рода, что я не надеялся уже, чтоб он от ней выздоровел, но почитал ее почти за верное ведущею его ко гробу. Сие огорчило меня очень, ибо я любил искренно сего близкого родственника своего. Но он опечалил меня еще более, сказав, что между тем покуда я ездил в Цивильск, а именно февраля 10-го дня, преселился в царство мертвых и другой дядя мой, Тарас Иванович Арсеньев.
   Сие известие поразило меня тем более, что я сего милого и любезного своего родственника оставил при отъезде своем совершенно здоровым и в таких еще летах, что не можно было никак ожидать столь скоро его кончины. Но злая горячка не разбирает ни лет, ни здоровья, но низводит во гроб и старых и молодых и крепких и слабых, и здоровых и нездоровых. Оставшая после его жена, Катерина Петровна, была в самое то время на сносях беременна, как он скончался, и кончина его произвела столь великое действие и имела столь великое на нее влияние, что она вскоре после того родила сына, у которого на одной руке не было нескольких пальцев. Сей сын ее жив еще и поныне и весь свой век руку сию принужден носить в перчатке. Вот что могут производить жестокие печали во время беременности женщин.
   Мы как ни спешили возвращением своим в дом, но за долг почли побывать у сей до крайности огорченной и лежавшей тогда еще от родов в постеле нашей родственницы, и нашли ее в жалком положении; она рассказывала нам со вздохами о кончине дяди и о несчастии, случившемся с ее новорожденным и единым только сыном, и брали в огорчении ее истинное соучастие.
   Повидавшись с нею и исправив прочие надобности, какие имели в сем столичном городе, не стали мы долее в оном медлить, но поспешили окончить свое путешествие, и в 7-й день месяца марта возвратились в свой дом благополучно.
   Но нас встретили и тут таким известием, которое огорчило нас вновь и очень много. Одной из приданых женщин, перевезенной с мужем ее, ткачем, к нам в деревню и женщине молодой и изрядной, вздумалось что-то лишить самой себя жизни. Ее нашли удавленною на своем поясу, и никто не знал, да и после никогда не узнали, чтоб собственно побудило ее к такому пагубному предприятию: ибо не было ей ни от кого ни малейшей изгоны и она любима была не только мужем, но и всеми нами.
   Сим образом кончили мы свое дальнее путешествие, а вместе с ним дозвольте мне кончить и письмо сие, достигшее уже давно до своей величины определенной, и сказать вам, что я есмь, и прочая.
  

ПЕЧАЛЬНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ.

Письмо 120-е.

  
   Любезный приятель! Тысяча семьсот шестьдесят пятый год был как-то почти весь для меня не очень счастлив, но знаменовался многими печальными и огорчительными для меня происшествиями. О трех из них я рассказал уже вам в письме предследующем, а о прочих расскажу в теперешнем.
   Не успели мы возвратясь домой порядочно еще в доме осмотреться, как начали озабочивать нас появившияся в доме у нас горячки. Сия болезнь, мало помалу размножаясь, усилилась наконец так, что произошла в доме у нас всеобщая перевалка, и я с каждым днем трепетал, чтоб не забралась она и к нам в хоромы и не добралась бы до самих нас, что наконец воспоследовало и действительно. Уже начали занемогать служившие при нас люди, уже лежали и они почти все и уже дошла наконец очередь и до нас.
   Сам я однажды осовел и начал уже разгораться и верно бы слег также как и прочие, если б не помогло мне чхание. Ибо упомянутым в предследующем письме опытом своим не преминул я тотчас воспользоваться, как скоро почувствовал в себе первую головную боль, соединенную с жаром и скорым и сильным биением пульса. И к особливому удовольствию моему был, оный и в сей раз столько же успешен как и тогда: и жар и головная боль тотчас у меня миновала, как скоро принудил я себя раза два чхнуть. А сим образом целых три раза уничтожал я в себе жар и разрывал начинающуюся уже болезнь. И однажды она так было уже усилилась, что я слег было почти в постелю: однако несколько раз повторенное чихание не допустило ее усилиться, и я благополучно-таки от ней отделался. А таким же образом оточхались от ней и все другие, которые могли только сие делать.
   Но к несчастию было таких мало, и только двое -- а именно, моя только теща и слуга мой Аврам; а прочим как я ни указывал и как их ни старался уговаривать, чтоб они научились производить в себе чханье, но не мог никак иметь в том успеха. Все они не могли или не хотели никак научиться, а от того и принуждены были вытерпливать и переносить тогдашнюю жестокую болезнь, и в числе их и самая жена моя.
   Сия занемогла у нас на самое вербное воскресенье, и как горячка была жестокая, то все мы, а особливо я и мать ее поражены были крайнею о том печалью. Одно только то подкрепляло нас и ободряло надеждою, что болезнь сия была хотя жестокая, по никто не умирал оною, но все вставали и выздоравливали от ней благополучно. А сие к неописанному нашему удовольствию воспоследовало тогда и с нею.
   Я не могу и поныне позабыть того. как мне ее жаль было, и как много обрадовался я и какое удовольствие ощущал тогда, как ей несколько полегчало и когда похотелось ей есть груш моченых. Мы принуждены были посылать всюду и искать оных, и по счастию привезли к нам их из села Каверина, где были они отысканы: и она не успела их наесться, то и начала власно как оживать и от своей болезни освобождаться. Совсем тем вся святая неделя была у нас в сей год, по причине болезни жены моей, очень не весела, но мы рады были уже, что ей полегчало и миновала вся опасность, и сие услаждало уже сколько-нибудь наше бывшее до того огорчение.
   Не успели мы сию невзгоду перенесть и болезни в доме моем с наступлением весны пресечься, и я только что начал приятностями обновившейся натуры веселиться, как получил вдруг из Москвы поразительное известие, что дядя мой Матвей Петрович очень болен, что нет никакой надежды к его выздоровлению, и что желает он прежде кончины своей меня еще видеть -- что было тогда делать?... Я принужден был, оставя все, велеть запрягать лошадей и скакать в Москву, чтоб застать дядю живого. По счастию и удалось мне приехать еще благовременно, и застать его не только живым, но в состоянии еще говорить со мною.
   Он лежал в доме шурина своего, Данилы Степановича Павлова, там где он и до того был, и приездом моим был так обрадован, что встретил меня текущими из глаз его последними радостными слезами.
   "Помилует тебя Бог!" сказал он, простирая слабые руки свои для объятия меня, "что ты меня, старого человека, не оставил, и не отрекся при конце жизни моей сделать мне того удовольствия, чтоб тебя, друга моего, видеть и в последний раз с тобою проститься лично".
   Я стал было на сие ему говорить, чтоб он так еще о своей жизни не отчаивался, но что еще не всей надежды мы лишены, и Бог может быть еще и помилует и его поднимет. Но он, пресекши речь мою, на сие сказал:
   "Нет, мой друг, не для чего и вам и мне сею пустою надеждою льститься. Болезнь моя не такова, и я вижу и чувствую сам, что она окончает жизнь мою и меня разлучит уже на век с вами, друзьями моими. Слабость и изнеможение мое час от часу уже увеличивается, и я того и смотрю, как испущу дух мой".
   Он и действительно был тогда уже очень слаб и таял как воск. Его еще до меня исповедали и причастили, и особоровали уже и маслом, и мы все видели, что жизнь его не могла уже продлиться долго; Он сам твердил то почти ежеминутно и мне говорил:
   "Уже не уезжай мой друг отсюда, а подожди конца моего: он скоро б