Боборыкин Петр Дмитриевич
Повелительница
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Боборыкин Петр Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1915
Обновлено: 24/02/2026. 144k.
Статистика.
Повесть
:
Проза
Романы и повести
Иллюстрации/приложения: 1 штук.
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Повесть.
Текст издания: журнал "Вестник Европы", 1915 г. кн. X (октябрь).
Петр Бобрыкин.
Повелительница
Повесть
I
Мне долго казалось претензией -- вести дневники. И я никогда этим не забавлялась, ни девочкой-подростком, ни взрослой девицей, ни замужней женщиной.
Жизнь захватывала меня настолько, что не было потребности -- постоянно уходить в себя, разбирать по ниточкам все свои настроения, мысли, чувства.
Это почти всегда признак слабости души. Так мне, по крайней мере, казалось. Значит, нет в тебе самой настолько жизни, чтобы на все отвечать чувством, поступками, симпатией или протестом и не иметь потребности в "записях", как ныне стали выражаться в печати.
Большой писатель, в роде умершей недавно знаменитости, может вести дневник -- даже десятки лет -- это другое дело! Он этим помогает своей внутренней творческой и идейной работе.
Никаких притязаний на писательство я никогда не имела. Охотно веду переписку с близкими людьми -- и только. Даже и тайно, для своей потехи, не грешила, ни в стихах, ни в прозе.
Но почему-нибудь да явилась у меня теперь потребность в тайной, чисто-духовной беседе с самой собою.
Я не хочу разбирать -- почему именно.
Одно замечу здесь: может-быть, я дошла до известной черты в моей интимной жизни и смутно чувствую, что стою на каком-то повороте.
Но я не из тех натур, которые -- хотя бы и не в виде "записей" -- привыкли предаваться тому, что когда-то люди сороковых годов, изображавшиеся в наших романах и повестях, называли "рефлексией" -- попросту резонерством.
Я жила и давала жить другим -- таков был всегда мой лозунг. Больших усилий мне это не доставляло. Судьба настолько баловала меня, и в детстве, и в девушках, и потом в замужестве, что я могла во всем проявлять свою личность.
Нынче молодежь, самая юная, так носится с своим "я", а жить не умеет, только ищет и мечется, и кончает, всего чаще, "прострацией" и самоубийством, принимающим совершенно эпидемический характер.
Я никогда не носилась с своим "я", а кончила тем, что мой друг, всего лучше меня знающий, давно прозвал меня в шутку:
"Повелительница".
Что это значит? То, что я властолюбивая, нравная, деспотическая особа? Не думаю. Я никогда, никогда не подавляла, не задергивала, не муштровала.
Я всегда слушалась того, что говорил мне мой внутренний голос, но так, чтобы от этого никто ни явно, ни тайно не страдал.
И все делалось так, как мне нравилось. Мои умственные запросы -- а они рано выяснились во мне -- я могла удовлетворять без ненужной борьбы. Хотелось мне серьезно учиться -- мои родители не мешали этому. Из меня не вышло синего чулка; но я успела, еще к годам замужества, развить себя так разносторонне, как не удается большинству барышень светского круга, в каком я родилась и воспитывалась.
Так пошло и дальше. Я знала, что моя внешность всегда и везде производила впечатление, что я не банально "нравилась", а как, быть может, одна женщина на несколько десятков.
Это могло развить во мне тщеславие; но не вызвало. Я ставила себя выше и мелкого и более крупного кокетства. Меня, с детства, считали натурой холодной, но так ли оно -- я, до сих пор, не знаю: еще не было, в моей жизни, такого факта, такой встречи, которые показали бы, что основа моей души, моего темперамента -- холод.
Правда, мои увлечения -- до сих пор были чисто-духовные: идеи, новизна взглядов, поиски более широкого понимания жизни, книги, искусство, музыка -- все, что входит в мир творчества и мышления. А для этого надо сближаться и с женщинами, и с мужчинами.
II
Неужели я до сих пор, то есть до тридцати слишком лет, жила только умом?
Это было бы очень грустно. Женщина без потребности сердца: ведь это считается нравственным уродством?
Что у меня есть и было всегда сердце -- я в этом не сомневаюсь. Но самое слово "сердце" получило слишком банальный, далекий смысл.
Сердце, то-есть пылкость или сентиментальность, или бурные взрывы страсти, постоянный любовный бред... Этого у меня никогда не было, ни девушкой, ни женщиной.
Значит -- скажут мне -- вы были всегда лишены страсти!
И на это я не могу отвечать сразу и утвердительно.
Как понимать страстность натуры? Если только как любовный темперамент, то я никогда не должна была бороться с моими страстями, особенно с чисто-чувственными запросами и порывами.
Но есть ведь и другой вид страстности.
Мой старый друг, мой "наперсник" -- как он давно прозвал себя -- знает мою психику, быть может, лучше меня самой и давно мне повторяет:
-- Я двоякого рода страстность натуры признаю в женщинах: одна экстенсивная, а другая -- скрытая, как есть в физике так называемый скрытый теплород. Первая, у вас, не проявлялась, до сих пор, в виде порывов, мечтаний, или даже того, что называется "капризом". Поэтому, вы даже не грешите самым невинным флёртом. Но есть и другая -- интенсивная страстность натуры, высшего качества. Она проникает всю вашу душевную жизнь и сказывается во внутренней работе ума, в ваших поисках идей и высших эстетических настроений, в выработке себе идеалов, в искании чего-то более прочного и светлого -- в одно время. Оттуда и такая несокрушимая воля -- во всем, оттуда и ваша роль повелительницы.
Вы не отказываетесь от этой роли, она слилась с вашим "я" женщины. Но сердце ваше еще не заговорило.
-- И никогда не заговорит? -- остановила я его недавно, когда он опять ставил мне свой психический диагноз.
--
Chi Io sa
! (
фр. Кто знает
!) Я не знаю и ничего не хочу предсказывать, и ничем пугать вас. Но, пока вы -- царица, не знающая ничего, что могло бы ограничить вашу безусловную свободу и идеальное самообладание. Вы, в полном смысле, довлеете самой себе. И благо вам будет. А все мужчины -- в том числе и я -- давно помирились со своим положением и должны быть счастливы, что их жизнь скрашена культом такого существа, как вы...
Еще недавно я бы выслушивала это с некоторым удовольствием, но теперь такой диагноз не удовлетворяет меня.
Ясно -- и для меня, -- что я еще не жила сердцем, как множество женщин. И, прежде всего, оттого, что никто не заставил во мне задрожать этой струны.
Девочкой-подростком и девицей "на выданьи" -- я считалась очень кокетливой, но на особенный лад. В меня влюблялись, за мной усиленно ухаживали, а я только допускала это и никому не выказывала предпочтения. И все это делалось без всякого расчета, без умышленного кокетства, а потому, что во мне, в высокой степени, был заложен инстинкт своей свободы, борьбы за независимость и преобладание.
Может быть, родись я на самых верхах -- я бы стала мечтать о политической власти. Но обыкновенного властолюбия я в себе не замечала и прозвище "повелительница" не заслужено мною -- сознательно и умышленно.
Было много званых -- претендентов на мое сердце и руку.
Я выбрала одного, не потому, что он сумел меня захватить сразу и подчинить своему мужскому "я", не потому, что он вызвал во мне хотя бы только чувственное влечение, а потому, что он был "интереснее" других, умнее, с большим характером, что его надо было сделать ручным -- чего я и добилась.
III
Я стала добиваться этого уже по выходе замуж. Как мужчина, он мне скорее нравился. По внешнему виду -- "добрый молодец", в русском сказочном вкусе: богатырь, силач, спортсмен и богач.
Когда он стал ездить к нам в дом, с видимым желанием свататься, о нем уже ходили по городу слухи, как о кутиле и любителе женского пола. У него была дуэль с мужем молоденькой барыни -- жены офицера -- которую он увлек. И в балете у него была девица, а может и две.
Меня почему-то это не особенно смущало. Я сразу поставила себе такую задачу: привести этого русского богатыря в собственное подданство. Он мне нравился; но я ему -- больше. И мне хотелось, прежде всего, чтобы он почувствовал, что я не ослеплена ни его внешностью, ни его миллионами, что я вот из другого, высшего слоя общества, что надо ему начать не просто с ухаживания, а с некоторого поклонения.
И я этого добилась скорее даже, чем сама ожидала. Но -- у него -- это была тоже своего рода игра, чтобы скорее достигнуть цели -- получить мое согласие быть его женой.
Но я, когда он, в первый раз, стал говорить со мною в тоне претендента -- сразу заявила ему:
-- Чтобы быть моим мужем, надо это заслужить. Мне необходимо иметь какую-нибудь гарантию моего семейного счастья. Если у вас есть какие-нибудь непоконченные счеты с вашим холостым прошлым, то я прошу вас их ликвидировать.
Хотя он уже целую зиму был со мною знаком, но, кажется, мой язык его удивил: я это видела в мимике его всегда улыбающегося, самодовольного лица.
Но он почувствовал, что я не из тех барышен, которые и спят и видят выйти за миллионщика.
Это объяснение дало основной тон всему дальнейшему. Я долго не давала ему согласия, но и не водила его зря, не дразнила, без всякой мелкой игры.
Он это оценил и сказал себе:
"Эге, это -- девица с характером; с ней надо вести тонкую игру; но мы все-таки одолеем".
Эта уверенность сидела в нем, и она мне нравилась. Я нашла себе интересного партнера в этой матримониальной шахматной игре.
-- Вы кончите, что будете моей женой, -- говорил он, с блеском в своих больших карих глазах, которыми он умел играть особенно искусно.
Как мужчина, он мне нравился, и я даже не особенно скрывала это. Но внутренне он еще был для меня "чужой", и я не особенно старалась о том, чтобы проникнуть в его душу, чтобы найти в нем такие черты, которые вызывали бы во мне приливы симпатии. Я хотела одного: "приручить" его так, чтобы мне было удобно и интересно создать с ним свой домашний очаг. Я выигрывала время, чтобы изучить его, как следует, и знать, с кем мне придется бороться, когда он станет моим супругом и повелителем.
Супругом -- да; но "повелителем" -- ни в каком случае. А я видела, что этот красавец и богач избалован жизнью, что он считает себя "
irresistibl'ем
" (
фр. "неотразимым красавцем
"), что и в увлечениях своих он остается охотником за особами женского пола. Одними можно обладать без всяких уз; а другие -- "кусаются" и надо, для обладания ими, надевать на себя брачные вериги.
И я довела его до того, что он стал приходить в такое состояние, когда мужчина с темпераментом -- даже и менее увлеченный -- готов на всякий безумный шаг.
А тут никакого безумия не было. Он влюбился в красивую девушку из высшего общества, и его самолюбие получило, вероятно, первый такой отпор.
Ему надо было заслужить мою руку. Это было все-таки легче, чем покорить сердце. Но самовлюбленность победителя женских сердец подсказывала ему уверенность в том, что он не может не нравиться мне, что, быть может, я уже влюбилась в него, "как кошка", но выдерживала характер. И этот "характер" он надеялся переделать по-своему, после того, как мы с ним постоим перед аналоем, на аршине атласа.
IV
Но этого ему не удалось до самого конца его брачной жизни.
Он, в первый же год моего замужества, стал убеждаться в том, что он, как мужчина, привлекал меня меньше, чем я его, как женщина.
У него была настоящая чувственно-эмоциональная натура. Его ласки сразу стали меня не то, что пугать, но вызывать подчас жуткое чувство. И я давала ему это чувствовать. Сначала это его коробило. Он, должно-быть, не привык к такому "холодку", как он стал выражаться, говоря о моей "натуре".
-- У тебя не кровь в жилах, -- вырвалось у него, -- а парное молоко.
Может-быть, оно и так было. Мужчины -- особенно те, кто сами до брака вели распущенную жизнь -- считают, что девушка, если она и не "рыба" -- не может иметь их страстности, не в состоянии испытывать тех чувственных экстазов, какие они себе "натаскали", употребляя русское охотничье выражение.
У них все это обратилось в какой-то спорт. Даже если в них и не заговорит страсть. Они считают часто страстью то, что только подвинченная чувственность, распущенный "сенсуализм".
Муж мой желал сразу торжествовать свою победу, не хотел подождать того момента, когда молоденькая новобрачная сделается более женщиной.
На этой ошибке мужчин держится и трагикомедия адюльтера, который так любезен французам в их романах и, в особенности, в их пьесах.
Когда муж -- уже пресыщенный мужчина, которому скоро стукнет пятьдесят -- его молодая жена только что распустилась, как женщина. Ее "холодок" пройдет непременно, к известным годам; но для этого надо, чтобы она нашла в муже тот "огонь", который он растратил еще до своей брачной жизни.
Про моего мужа этого нельзя было сказать -- в нем сохранилось еще много пыла; но я не могла довольствоваться одним чувственным влечением и стала ему это показывать -- не в виде сцен или мелких капризов, или сентиментальных излияний -- нет!
Я дала ему понять совершенно ясно, что меня надо заново завоевать, что его права на меня, как его законную жену, еще недостаточно для того, чтобы обладать мною и духовно.
И формула "супруг и повелитель" оставалась для него только в первой ее половине.
Я была безупречная "супруга" -- ласковая, без приторности, покладливая, не позволяющая себе с ним ни малейшей бесцеремонности, не дающая ему чувствовать, что я -- из высшего круга, а он -- только миллионщик, хотя и учившийся в университете, и с разными интеллигентными затеями, в том числе и с меценатством, по части театра и изящных искусств.
Словом, мною надо было овладеть совсем другим путем --чтобы я распознала в нем серьезное чувство ко мне и желание бросить всякие замашки повелителя, и чтобы его чувство ко мне было глубоко проникнуто безусловным уважением к моей личности, и как к женщине, и как к жене.
Это далось не сразу. Но первые же его попытки разыграть роль Петруччио из шекспировского "Укрощения строптивой" были мною отпарированы, без сцен, слез и жалоб, а в таком тоне, под которым он почувствовал мою непреклонную волю --оградить свое двоякое достоинство.
Потом, когда укрощение произошло не со мной, а с ним, и он сделался ручным, он говорил не без юмора:
-- Ты была первая женщина, которая сумела дать мне настоящий отпор. Я не думал, что наткнусь на такую стальную броню.
Вышло бы по-другому, если бы все шансы не были на моей стороне. Я его влекла сильнее и его чувственная тяга перешла в такое чувство, которое должно было повести к его подчинению.
Но я не хотела рабского унижения. Мне слишком противно было видеть, во множестве наших браков, жалкую роль мужей, особенно когда они опустятся, и их супруги третируют их хуже, чем своих управителей. Нет! Я к этому не стремилась. Полное взаимное равноправие и то, чтобы взаимность более нежного чувства была заслужена мужем. Не высказывая это в виде сентенции, я ставила это, как
conditio sine qua non
(
фр. обязательное условие
).
И он должен был с этим помириться.
V
Но борьба длилась довольно долго.
Сначала это было отстаивание моего "я", которое влекло неминуемо за собою и желание бороться с теми замашками и повадками, которые он нажил во время своей холостой, распущенной жизни. Даже когда он уже не позволял себе никакой бесцеремонности, и как с женой, и как с женщиной, дорожа моими ласками, он все-таки не сразу смирился.
Его антураж -- клубная компания и прихлебатели из актеров, певцов, художников -- все это надо было очистить. Я сумела подействовать на его самолюбие, внушая ему, что он способен на более достойную роль в обществе. Его вкус и некоторая начитанность могли бы сделать из него видного покровителя в мире искусства, без "амикошонства" с той компанией, которой он окружил себя.
Но и тут началась другая полоса нашей супружеской борьбы.
Он, вообще, вынес из своей холостой практики особого рода взгляд свысока на женщину. Пускай она будет красива, соблазнительна, заставляет безумствовать влюбленных мужчин, тратит бешеные деньги на самоукрашение, на туалеты, брильянты, жемчуга, разоряет мужчин -- все это, в его глазах, была законная привилегия прекрасного пола.
А по части духовной стороны ее существа --хорошо, если она умна, светски воспитана, если у ней прекрасный акцент по-французски и английски, если она немножко музыкантша, увлекается оперой, знает толк в картинах, способна вести интересный и блестящий разговор и в гостях, и у себя, дома.
Но она не должна "заноситься", не должна искать
чего-нибудь такого, что допустимо в мужчинах, вдаваться в какую-нибудь умственность, читать ученые книжки, интересоваться философией или религиозными вопросами.
Если она подчинится какому-нибудь модному поветрию насчет модернизма -- это еще ничего, даже пикантно; но смотреть на себя "в сурьоз" (его выражение), воображать, что она должна выдвинуться умственностью или талантом -- ничего такого он не желал.
Началось с музыки. Мне не хотелось оставаться барыней, умеющей брянчать на рояли. Не концертной виртуозкой захотела я быть, но хорошей музыканшей с серьезным теоретическим образованием. Я хотела поступить в слушательницы консерватории. Против этого он сильнейшим образом восстал. Это была скрытая ревность -- он не желал, чтобы что-нибудь могло владеть мною. Это было еще, в моих глазах, некоторым оправданием его протестов. Но я настояла на том, что буду работать дома -- и как пианистка, и как изучающая теорию музыки. Ничего он не выиграл. У меня было целых три профессора. К одному из них он начал явно ревновать; но я сумела и это обратить в шутку. А то, что все три профессора -- на его оценку -- стали мною увлекаться -- это льстило тщеславному мужскому чувству. Он рано уверовал в то, что женщина "с холодком", какой была я, не увлечется ни одним из этих наемных преподавателей.
Но во мне проснулись и другие умственные запросы. Я сознавала отрывочность и прямо скудость моего образования. Я совсем не умела систематически думать. У меня не было ничего подобного тому, что называется "миропониманием". И это стыдило меня, все сильнее и сильнее.
А в моем муже я не видела руководителя, который мог бы расширить мой кругозор. Да если б он и был человеком с научно-философским образованием, это именно и воздержало бы меня от роли его ученицы. Я хотела сама находить то, что нужно, чтобы иметь свое credo. Для этого надо было учиться. Мое желание сделаться слушательницей высших курсов вызвало в нем, на первых порах, такой же протест.
Он стал-было вышучивать меня, но я заставила его изменить тон. И тут он впервые убедился окончательно, что у меня характера, воли больше, чем у него. А его влечение ко мне, как мужчины, переходило, в то время, в более сильное чувство и сказывалось уже в желании ладиться со мною. Он употреблял это выражение, не желая еще признавать то, что он должен мне уступить во всем, к чему я стремилась.
Это шло все
crescendo
(
итал. муз., буквально -- "увеличивая
"), и настал такой момент, когда он как бы "махнул рукой" на все, чего я хотела, и стал добиваться только одного --чтобы мой "холодок" к нему переходил в более, если не страстное, то хоть теплое чувство.
VI
Этого он -- в значительной степени -- достиг.
"Холодок" не проявлял себя так, чтобы его обижало; но, с глазу на глаз со своей совестью любящей женщины, я не могла не сознавать, что мое чувство более головное, чем сердечное, что темперамент не позволял мне принимать порывы чувственности (если б они проявлялись) за глубокую страсть, за трепетное чувство симпатии и безусловного преклонения.
Симпатия явилась только с годами, в виде хорошей жалости и нелицемерного, довольно теплого желания ему во всем добра, но больше так, как я понимала это добро, а не как он сам.
Преклонения не было; но было нечто большее -- самое важное, по-моему, в отношениях людей между собою --уважение к личности и полная, строгая корректность с моей стороны.
То, чего я добилась -- чтобы он с полной терпимостью, если уже не с полным уважением, смотрел на все, во что я уходила, как мыслящая личность, которая стремилась к расширению своего кругозора -- то и он имел. Он мог иметь какие угодно идеи, вкусы, даже привычки -- даже если они шли и в разрез с моими. Но я, про себя, со многим не мирилась и не переставала полегоньку отвращать его от всего, что умаляло его личность в моих глазах.
Я этого достигла. Но другой души, другой натуры я не могла ему создать.
Он отстал от многого неизящного, банального, чисто-виверского, от детского тщеславия в своем меценатстве и разных затеях спортсмена и дилетанта. Но я не могла ему привить своих стремлений. Он уже не смел прохаживаться над моей умственностью; но сам не был способен идти со мною, в этом смысле, нога в ногу.
На себя он смотрел совершенно определенно -- и по-своему логично.
"К чему мне поступать в обучение ко всяким умникам? Я не неуч, я учился в университете, у меня есть свой взгляд на вещи, я умею оценить хорошую книгу, пьесу, картину, совершенно так, как я ценю статьи призовой лошади. Каков бы я ни был, но у меня своя смекалка в голове, и я с чужого голоса петь не вижу надобности".
Мне самой было бы обидно за него, если б он стал моим "выучеником" -- его любимое бытовое слово. Для меня нет ничего более противного, как тип мужа под башмаком. Их столько гуляет по русской земле. И всегдашняя моя забота была -- до самой смерти мужа -- чтобы никто не считал меня тем, что французы называют "
ma
î
tresse-femme
" (
фр
.
властная женщина
--
"бой-баба
").
В доме, в приемах, в тоне нашего совместного жительства хозяином был -- или казался -- он; и если он изменил свой холостой образ жизни, то это вовсе не сказывалось в том, он он совсем стушевывался или служил передо мною, как собака, на задних лапках.
Года за два до его смерти, когда он еще смотрел богатырем, я подметила в нем желание как бы "выслужиться" передо мною, говорить больше и чаще о том, чем я интересовалась, брать на прочтение книги, какие он находил на моем бюро, участвовать в общих разговорах моих гостей, у меня в кабинете, при чем он, все заметнее, менял свой прежний насмешливый тон, не позволял себе никаких острот над теми, кого я приблизила к себе, как людей мне самых симпатичных.
Но своя жизнь уходила от него, и это начало меня смущать. И даже иногда щемило меня. Я стала упрекать себя в том, что я как бы сознательно его обезличиваю.
Прежде он был яркий продукт бытовой жизни, и все в нем было свое, с печатью несомненной оригинальности. А теперь он точно сел между двух стульев и только вистовал, как партнер. Не трудно было мне подмечать и то, что он часто скучает.
Прежде у него были женщины, балет, скачки, крупная игра в клубе и в Монте-Карло, куда он перестал ездить, попойки, всегдашний антураж таких же прожигателей жизни -- богатых виверов и прихлебателей.
А теперь он ото всего этого, как бы по принципу, уходил. И заменить чем-нибудь своим, какой-нибудь забавой или дилетантством -- не умел. Даже к лошадям он стал охладевать; в клуб ездил, но играл в коммерческие игры, почти охладел и к зрелищам, а в концерты начал ездить со мною, как будто с большим интересом; но опять-таки без увлечения каким-нибудь композитором или исполнителем.
Он стал совсем корректный в разных вкусах; но его прежнее "я" исчезло, а нового он не приобретал.
VII
И вот подползла полоса разложения -- сначала его физической природы.
Этот богатырь -- сразу стал больным. Три таких органа, как сердце, почки и печень -- почти одновременно.
Тут было и наследственное предрасположение, и отплата за ту широкую жизнь, какую он вел холостым.
У него не было никакой мнительности и гораздо меньше малодушие, чем можно было ожидать в такой натуре, как он.
Сначала он не хотел серьезно лечиться, но поддался моим настояниям. Я его возила на воды, жили мы и в двух заграничных санаториях. Но он видимо таял после острых периодов и сильных страданий.
Всего больше смущало меня его сердце. Одна из берлинских знаменитостей прямо сказала мне, что смертная опасность -- именно в сердце и что грудная жаба может унести его и через год.
Так оно и случилось. И что было для меня особенно тяжко... и трогательно -- это то, что он всем своим духовным "я" показывал мне -- как он несчастлив тем, что не успеет еще более слиться со мною "в едино тело и един дух" -- как он часто выражался.
И это не была сентиментальная фраза. Он, в передышки между припадками, только и твердил, что ему надо считать жизнь не годами, а месяцами.
Все, чем он мог выказать мне свое пылкое чувство и понимание, и даже преклонение -- все это он проявлял каждую секунду.
Тогда только я стала горько пенять себе, что была с ним не такой, как он этого заслуживал, если не вообще, как личность, то как любящий человек.
Но этим прошлого не переменишь. Даже и в моменты такого "раскаяния" я чувствовала, что во мне нет и половины того, что жило в нем.
Жалость все покрывала; но жалость не страсть, не полный захват чувства к живому существу. И я не могла обманывать себя, да и не хотела.
Он первый заговорил о моем положении, как его будущей вдовы.
Я неохотно шла на такие разговоры; но он очень веско, с подъемом эмоции, сказал мне:
-- Надо об этом говорить просто. Я должен теперь же, при жизни, всем распорядиться. Тебе нет надобности входить в это. Но я -- как видишь -- в полном уме и твердой памяти --выговорил он с усмешкой в глазах,-- и мое завещание не будет оспариваться; а если и найдутся охотники, то они ничего у тебя не оттягают.
Это выдвигало вопрос о моих собственных средствах к жизни. У меня было приданое, но очень скромное, которое сводилось к маленькой ренте. Но он владел миллионным состоянием, которым мог распорядиться, как ему угодно. Родового имения у него не было. Я знала, что по закону я имею долю в его движимом и недвижимом состоянии -- и только.
Но я усиленно устраняла себя от всего, что могло бы показать хотя бы и такое желание обеспечить себя на широкую ногу.
Перед тем, как он составил свое завещание, он сказал мне:
-- При жизни -- я все делил с тобою. Хочу, чтобы и после моего ухода было то же самое. От меня ты -- надеюсь -- все можешь принять. Никого ты не обидишь -- у моих ближайших родственников у всех хорошие средства. А как ты будешь употреблять излишки своего дохода -- это уже дело твоей души, и я уверен, что ты найдешь им употребление гораздо лучшее, чем сделал бы это я.
И он прибавил веселее:
-- Вы, женщины, стесняетесь говорить о деньгах. Но воздухом жить нельзя. Ты давно привыкла жить с известными привычками. С какой же стати, молодой женщине, на свободе, не пользоваться тем, что после меня пошло бы людям совсем для меня посторонним?
На это нечего было возражать.
Совесть моя была чиста, и меня сокрушало только то, что беспощадный недуг уводил мужа моего из жизни, тогда именно, когда я надеялась дойти до пробуждения во мне настоящего чувства.
Меня совсем не тешило то, что я и тут осталась "повелительницей".
Повелительницей кого? Умирающего человека, который сделает меня -- правда, по доброй воле -- обладательницей всего своего состояния?
Я не отказалась от этого. Но первой моей мыслью было сохранить это состояние и завещать его -- когда уйду из жизни --на дело, чуждое всякого личного тщеславия и славолюбия.
Это я ему и сказала, когда он в последний раз говорил о своей предсмертной воле.
VIII
Пришел момент прощания с жизнью моего богатыря.
Такой сильный, еще недавно полный всяких, позывов и аппетитов в своем чувстве ко мне, такой изумительно-выносливый и пылкий, с возрастающею надеждой добиться безусловной взаимности. И вдруг такая смерть!
По складу моей натуры, я не любила останавливаться на мысли о смерти... и раньше, до болезни мужа. Ни на своем конце, ни на конце близких. Потеря родителей была для меня ударом, но не вызвала никаких "оборотов на себя" -- я бы считала это постыдным малодушием.
Если б я даже и стала искать чего-нибудь в "потустороннем" мире, я бы все-таки не соединяла этого с жаждой личного блаженства в загробной жизни. Такое благочестие не трогает меня в самых прославленных угодниках.
Да у меня никогда не было такой фантазии, чтобы представить "во-очию" бесконечное, безмятежное, блаженное бытие.
Мой ум отказывается представить себе это. Вечность -- не для нас -- смертных и ограниченных существ.
И какая это должно быть
à
Ia longae
(
фр. в течение долгого времени
) -- нестерпимая скука, если прикинуть такое вечное блаженство к человеческой психике; а иначе, как человеческим чувством и разумением мы ведь не в состоянии ничего понять и оценить.
В последние месяцы жизни мужа я не ждала скорого "исхода"; но всей душой желала ему долгой и счастливой жизни, видя, что он теперь верит в прочность нашего союза и крепко надеется на то, что мы сольемся не нынче-завтра -- в чувстве одинаковой силы и теплоты.
Молиться я за его "здравие" не умела, потому что моя религиозность не держалась за обрядовую практику того исповедания, в котором меня воспитали.
Я не щеголяла титулом "
libre penseuse
" (
фр. свободомыслящая
), я не отказывалась от исканий, связанных с потребностями души в том, что могут дать только верование, а не суровые выводы науки. Это то, что муж мой, на первых порах, называл "превыспренностями" (прим. синонимы высокомерность, напыщенность).
Может-быть, свали его одна из болезней, гнездившихся в его организме, на долгое время в постель -- и я бы стала попросту молиться о его спасении, но так не вышло.
Он чувствовал себя прекрасно после поездки сначала в Карлсбад, потом в Вильдунген, от печени и почек. Доктор настаивал на том, чтобы он прихватил, к концу лечебного сезона, и Сальсомаджиоре, где лечат вдыханиями и ваннами от склероза. Его грудная жаба была в прямой связи с этим предательским недугом, который подкрался к нему так рано. Ему не было еще и сорока лет!
Но он не поехал.
-- Хорошенького понемножку! -- весело повторял он. -- Этак совсем уходишь себя -- точно мольеровский "
Malade imaginaire
" (
фр. "Мнимый больной
").
Я была того же мнения, и мы вернулись в Россию раньше обыкновенного и доживали летний сезон на даче.
Это было в начале сентября; стояла чудная, легкая солнечная погода. Мы много ездили и гуляли
Раз, он, за столом, во время завтрака, сразу весь встрепенулся и схватился рукой за грудь. Но он быстро овладел собою.
-- Ничего! Так, кольнуло.
Я не смутилась и даже не посоветовала послать за доктором -- тут же, в той же дачной местности. К вечеру следующего дня он вышел из своего кабинета и стал бегать по корридору, заглушая свои крики. Ничего подобного он еще не переживал. Я бросилась к нему, обняла его и, вся дрожа, умоляла лечь сейчас же.
Но его боли заставляли его так страдать, что он, повалившись ничком, головой в подушки -- продолжал кричать, и все его могучее тело сотрясали эти адския боли.
За доктором поскакал верхом кучер. Я заставила его раздеться, делала припарки, давала внутрь наркотические лекарства. Немножко он как-будто успокоился, но пожелал перейти к себе в кабинет, повторяя, что он не желает меня беспокоить.
Доктора не нашли, послали за ним в город. Мы уложили его на кушетку, в кабинете. Но ночью, он меня все гнал от себя, и даже стал раздражаться. Я уступила; но посадила горничную около дверей кабинета.
Только что я немножко заснула, как меня разбудила горничная.
-- Барин... кончается!
Чуть живая от испуга, я подбежала к кушетке. Он вдруг поднялся во весь рост, два раза дико крикнул; потом, обняв меня за шею, испустил последний вздох, и его тело повисло на мне, а руки судорожно сжали мои плечи.
IX
Его не стало. Это был несомненный удар для меня. Не только было его страшно жалко -- еще молодого, могучего, влюбленного в жизнь, страстно и упорно любящего свою жену. Но его внезапная кончина ударила меня и в мою совесть.
Да, совесть! В первый раз я почувствовала, как эта роль "повелительницы" представилась мне во всей своей себялюбивой сущности. Но вернуть уже нельзя было того человека, того мужчину, который кончил беззаветным чувством ко мне.
Это сулило бы мне еще долгий век, быть-может, идеального супружеского союза.
Тогда только я и умом, и всей душой познала, что такое лишиться человеческого существа, навек отдавшегося тебе и телом, и духом.
А я была одинока больше, чем я воображала себе. У меня и тогда уже состоял на-лицо свой маленький "двор" -- несколько моих адъютантов, собеседников, даже учителей и -- на итальянский манер выражаясь -- "чичисбеев". Но никто мне не был так близок, как покойный муж... умом, вкусами, настроениями, исканиями -- да; но сердцем, задушевной связью -- нет.
Ни с кем из них я не кокетничала -- сознательно; хотя со стороны и могло казаться, что я ищу флерта с одним из них, если не со всеми вместе. Но он прекрасно меня знал и ничего серьезного не боялся. Уж если он, и в последние два года, когда я стала с ним гораздо ласковее и задушевнее -- все-таки чувствовал во мне "холодок", то с моими хотя бы и поклонниками, это было еще больше.
Да, острое сознание сердечного краха держало меня долго в глубоко-подавленном не настроении только, а кризисе души. Если б я даже от тоски и стала настраивать себя на более нежный интерес к кому-нибудь из моего антуража, -- я вперед знала, что из этого ничего не выйдет. Это казалось бы мне прямо оскорблением "тени" моего мужа. Никто из этих мужчин и не способен был на такое сильное чувство, как он. Может быть, я сумела бы каждого из них довести до "зеленого змия" -- как выражался мой муж -- напускной игрой на его влюбленности. Но пройди мое ближайшее прошлое в полной заброшенности -- все-таки ни один из них не вызвал бы во мне даже чисто чувственного влечения.
И, на первых же порах, мне было и забавно, и неприятно видеть, как каждый из них принялся "утешать" меня.
Неутешной вдовой никто из них меня не считал. Каждый, не раз, нашептывал мне, что я "не могу" любить моего мужа, что он слишком, для меня, ординарная и даже вульгарная натура. Я с ними не спорила, пропускала все эти подходы, но в последние два года часто говорила каждому из них:
-- Никто из вас и на одну десятую не привязан ко мне, как мой муж.
Один только мой старый друг, не имевший никогда на меня никаких видов холостяка -- не раз, в беседах с глазу на глаз, говорил искренно и убежденно:
-- Да, если ваш супруг и во многом вам не пара но вы можете опереться на такую привязанность. Он -- натура, у него в жилах не парное молоко, а настоящая кровь, и его чувство --не лимонад и даже не пенистое шампанское, а ключ. Это важнее всего, и женщина, как вы -- не может этого не ценить.
И он первый, после смерти мужа, стал говорить о нем не в кисло-сладком и не в снисходительном тоне, а очень просто, задушевно и умно, как все, что он говорит.
Он первый распознал, какой удар я перенесла и что заговорило в моей женской совести, за что я себя упрекала задним числом.
Первый он мне сказал, ровно через неделю после похорон мужа:
-- Вам нечего грызть самое себя... за то, что не могли страстно любить его. Но он был для вас самый дорогой человек. В этом я вас уверяю! И не обижайтесь! Одно дело --интеллигенция; другое -- все существо. Ваше горе -- настоящее. И одиночество вы впервые переживаете теперь.
Все это была золотая правда.
X
Когда я стала приходить в себя -- это сделалось не раньше, как через месяц после смерти мужа -- я захотела быть совсем одна и уехала заграницу.
Но куда деваться зимой, да еще в ту особенно суровую зиму, как все не на ту же прославленную "
C
ô
te d'azur
", то есть итальянскую или французскую Ривьеру.
Сколько раз мы там бывали, особенно в Монте-Карло! Но тогда это были чисто увеселительные поездки. Да и то они мне лично очень скоро приедались.
Тут я выбрала маленькое местечко, где проводят зиму усталые и больные, на итальянском берегу, недалеко и от французской границы.
Тут я надеялась быть одна. Это возможно -- в отеле; а виллу нанимать было уже поздно. Да я и побаивалась все-таки такого "отъединения", когда в течение суток никого не видишь вокруг себя, кроме прислуги, и то иностранной.
Я хотела-было взять компаньонку... и ужаснулась. Чтобы перед вами всегда торчала какая-нибудь уксусная дева, или льстиво-фальшивая, или хмурая, и накапливала к вам злобное чувство за это подневольное торчание и за то, что вы молоды, красивы, "страшно" богаты и можете жить где вам угодно, на полной свободе.
И потом -- я не желала записывать себя в дамы с компаньонкой. Я еще была молодая, здоровая женщина, которая могла и одна бороться с своим одиночеством.
Устроилась я в отеле с самой скромной публикой, на половину из настоящих больных, а на половину из стариков и старух, с прибавкою пожилых девиц. Русских совсем не было, а все немцы, немки, немного англичан и американцев.
Обедали "
par petites tables
" (
фр. за небольшими столиками
) и можно было избегать разговоров за общим столом.
Я много гуляла, делала большие концы в автомобиле, ходила в горы, читала запоем, писала, каждый день, по полдюжине писем в Россию.
Острое горе притуплялось, не приходило ни мрачных, ни подавляющих мыслей; по временам -- до боли хотелось перемолвиться живым словом с кем-нибудь, кто знал меня, кто был мне, если не сердечно, то умственно близок.
Это, в некоторой степени, заменялось перепиской. Но все-таки я не предвидела, что одиночество выносимо только до известного предела. Потом это превращается в род "одиночного заключения" -- на миру, с свободой передвижения. Но меня никуда не тянуло -- ни в Париж, ни в Рим, ни в какую-нибудь экзотическую поездку.
Всего бы лучше было сесть на океанский пароход и плавать несколько месяцев. Но для этого надо быть моложе. И я это почувствовала тут впервые -- моложе если не телом, то душою. Душа пыла от того, что сердечная жизнь была прервана в такой поворотный момент, когда начиналась наша истинно-супружеская жизнь.
Но что меня стало удручать (это настоящее слово), это зрелище того, как вокруг меня, и в отеле, и на прогулке -- столько безвкусных существ обоего пола цепляются за жизнь, отчитывают свои дни, точно они выполняют какое-то высшее призвание. Их разговоры, привычки, распределение дня -- все это дышит таким жалким и возмутительным эгоизмом.
О настоящих больных я не говорю, но остальные --доживающие и не желающие ничего делать, ничем не занятые, а только проедающие свою ренту -- а их, в разных курортах --десятки тысяч -- вот что ужасно.
И я стала себя сравнивать с ними! Ведь со стороны не было никакой разницы между мною и ими. Помню, в Висбадене, мне кто-то сказал, что лакеи кургауза зовут таких старушек "Curwanzen" -- курортные клопы.
И я так же, как они -- отрывала дни по календарику, привезенному из России, и делала то же, что и они: спала, брала ванны, пила, ела, гуляла, каталась, читала газеты, писала письма. Наверно, англичанки писали их даже больше, чем я.
XI
И вот я в своих "чертогах", как называет мой скептический друг.
Он, разумеется, и явился моим первым духовником и консультантом.
В католичестве важную роль в жизни женщины играет так называемый "
directeur de conscience
" (
фр. духовник
) -- патер, к которому всякая верующая ходит исповедываться.
Эта исповедь превращается в повелительную потребность для души такой женщины, для ее совести, для всего ее внутреннего существования.
Мой скептический друг мог бы явиться для меня таким "
directeur de conscienc
e
". Но мы слишком давно уже приятели.
Он успел составить себе свое понятие о моей психике, о моих
"
é
tats d'
â
me
" (
фр. состояние души
,
ума
), как он часто любит выражаться.
Доверяю ли я ему вполне -- в том смысле, что он ко мне относится совершенно спокойно, беспристрастно, что мужское чувство в нем никогда не копошилось?
Он сам мне давно признался, что и он желал мне нравиться... но уверял при этом, что никогда не имел насчет меня:
-- "
Des intentions malhonn
ê
tes, mais s
é
rieuses
" (
фр
.
Нечестные, но серьезные намерения
).
Это он взял из какой-то оперетки, виденной где-то на французских водах.
И я думаю, что это так.
Когда мы, после моего возвращения -- сидели с ним в моем кабинете, он оглядел всю комнату и говорит:
-- Вот здесь пройдет ваша дальнейшая жизнь. Не в одиночестве! Этого нечего бояться. И пройдет она не так, как у многих женщин, которые хотят чем-нибудь забыться, во что-нибудь уйти.
-- Мудреная вещь! -- выговорила я точно про себя.
-- Не стану я, как ваш старый приятель...
-- И консультант -- добавила я.
-- Указывать вам на избитые рельсы, по которым можно покатиться... Прежде всего -- благотворительность.
-- Как вы угадали мою мысль! -- вырвался у меня возглас.
-- Это хорошо для барынь и дамочек, а не для таких личностей, как ваша.
Я думала, что он тут же пустит в ход свое слово "повелительница"; но он воздержался.
-- Да... но вы сами любили когда-то вспоминать ту сцену из "Отцов и детей", когда Базаров укладывается.
-- И говорит, что и в жизни надо так поступать, чтобы в чемодане не было пустого места.
-- Его и не будет. Уже если пошло на цитаты, то вспомните добродушного мудреца Джона Стюарта Милля.
-- Почему его? -- остановила я.
-- Он держался той формулы, что высшей задачи у нас нет, как проявлять -- во всех направлениях -- свое "я", давать ход всему, что кроется в запросах нашей души, в наших способностях и творческих задатках.
-- Легко сказать!
-- В вас найдется все это. И никто и ничто не помешает вам достигать всего, чего просит ваше чуткое и энергичное "я".
XII
И он первый стал предостерегать меня насчет заурядной благотворительности.
-- Что может быть банальнее того, что французы называют "
dame-patronesse
"?
Я даже рассмеялась.
-- Вам бы ничего не стоило быть такой "
dame-patronesse
" в любом благотворительном деле! Кто же лучше вас подходит к этому амплуа. Но без внутреннего влечения вы ничего не станете делать. И удариться в добрые дела только, чтобы уйти во что бы ни было -- вы на это не способны. Вы -- слишком личность. Если бы до сих пор -- и до вашего вдовства -- вы почувствовали к чему-нибудь особую тягу, вы бы уже выбрали себе дело по душе. А этого не было.
-- Может быть, -- возразила я, -- от того, что я такая бездушная. Не даром же мой муж говорил всегда о холодке.
-- Это -- особая статья! То холодок чисто-женский; да и то я в него не поверю, до поры до времени.
Я взглянула на него вопросительно.
-- Как мужчине, по русской пословице, не должно открещиваться ни от сумы, ни от тюрьмы, так и женщине от того, что в ней, рано или поздно, заговорит ретивое!
-- И вы желаете этого мне? В роде диверсии вместо благотворительности?
-- Я этого не сказал -- и не скажу. Это придет или не придет -- пророчествовать не берусь. Но у вас есть свои запросы, свои идеи, искреннее -- и я сказал бы -- чисто-мужское стремление выполнять вот именно формулу английского мудреца: достичь полнейшего развития вашего духовного существа.
И тут он начал перебирать все то, к чему я, на его глазах, в течение нескольких лет, стремилась.
-- А вдруг -- возразила я -- как все это представится мне как дилетантство, как занятие от скуки?
-- Этого быть не может! -- горячо воскликнул он. -- Вы сами на себя клевещете. Припомните -- между вами и вашим покойным мужем шла упорная борьба. Вы хотели быть самой собою, и победили. Он все сбавлял свой вышучивающий тон и кончил тем, что предоставил вам полную свободу. Но этого мало! Он стал высоко чтить все ваши запросы.
-- Оттого, что он был в меня влюблен и жаждал взаимности.
-- Может быть! Но так или иначе -- это факт. И вам дорога была ваша победа. А разве теперь вы растеряли свой "
feu interieur
?" (
фр. "внутренний огонь
") Не может этого быть!
И, помолчав, он добрыми, игривыми глазами поглядел на меня.
-- На вашей лире несколько струн, и все они могут гармонично звучать. У вас эстетические потребности. Вы серьезно любите музыку, и вам можно уйти в нее, не как робкой ученице, а как артистке.
-- В душе, -- добавила я.
-- И ваш лейб-музикус сам по себе интересует вас.
-- Своим интересным личиком?
-- Нет, талантом, исканием новых музыкальных откровений. И вы можете оказывать ему -- самую ценную для него поддержку во всех смыслах.
-- Он слишком горд, чтобы принимать от меня материальную помощь.
-- В этом не будет ничего обидного. Чайковский был не ниже его талант. А потом пойдут другие области вашего духовного достояния: философия мысли, интерес к разным исканиям, к идеям и модам, возможность создать у себя -- быть может -- небывалый центр.
-- И воображать себя царицей салона, во вкусе дам XVIII века!
-- Вы не ниже их ни в каком смысле! -- сказал он спокойно и уверенно.
XIII
Но мой скептический друг -- в конце концов -- прав.
Нельзя забрасывать своего "я". И надо быть честной во всем, вплоть до анализа своих душевных состояний.
Да, смерть мужа нанесла мне удар... Но больше чем? Тем, что эта смерть оборвала ту связь, которая могла перейти во мне в более нежное чувство. А оно не успело укрепиться во мне.
Вот настоящая, неподкрашенная правда.
С ударом этим надо мириться. Он не лишил меня обладания своим "я".
Я не хочу представлять из себя "малабарскую" вдову. Это был бы жалкий самообман. Но душевное одиночество я стала испытывать сильнее. Около меня нет человека, так беззаветно любящего меня, и во мне нет ни к кому такого теплого чувства, какое я имела к нему, особенно с тех пор, как болезнь стала подкашивать его силы.
Но... мое "я" -- на две трети интеллектуальное, а не эмоциональное, если выразиться на более точном, научном языке.