Боборыкин Петр Дмитриевич
Княгиня

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман в двух частях.
    Текст издания: журнал "Вестник Европы". 1896. NоNо 1--6.


Петр Бобрыкин.
Княгиня

Роман в двух частях

E il ricettacolo delle virtú sara pleno
di sogni e vane speranze.
Leonardo da Vinci
(итал. И вместилище добродетелей наполнится мечтами и тщетными надеждами.
Леонардо да Винчи)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

   Двор стоял чисто подметенный. Только в глубине его виднелись кучки талого снега. Еще мокрый асфальт играл на весеннем солнце. Шли самые последние дни марта. Весело отливала зеленая крыша двухэтажного дома в глубине двора. По бокам обставляли двор каменные службы. Перед окнами фасада протянулся узкий палисадник с одним рядом низковатых тополей. Масляная, светло-серая окраска всех строений приятно блестела.
   Сразу можно было признать купеческие хоромы. Подъезд из дубового дерева с бёмскими стеклами; металлические приборы и пруты искрились издали. Все дышало не модной и крикливой роскошью, а чем-то прочным, с удобствами долгого и умного домостроительства. Архитектура дома напоминала тридцатые года и наверно был он когда-то барским; его много раз отделывали и красили.
   Тихо на дворе. Целыми часами не слышно ни одного звука. Покажется плотная спина кучера в отверстие конюшни, или горничная пробежит в кухню, или дворник пронесет ушат с водой. Его две собаки спят в конуре, при въезде в ворота с чугунной решеткой.
   Во всем доме живут только двое хозяев -- старуха Финикова, Степанида Федотовна, и ее сын -- Герасим Тимофеевич. Они видаются за обедом да за вечерним чаем, и то не всегда. Старухе частенько делается тоскливо; но она не жалуется. Она никогда и ни на что не жалуется: ни на лета, ни на здоровье, ни на дела, ни на прислугу, ни на детей -- считает это пустым и даже неприличным разговором. Не хочет она брать к себе в дом и приживалок. Если взять "старицу" -- частенько они жадны, тайно попивают, больно уж льстивы и все одно и то же причитают; из образованных взять -- пойдут разные капризы, скучать станет, часто отпрашиваться из дому, или к ней будут гости ходить; а главное -- гримасы, дворянская замашка -- выказывать свое превосходство.
   Так Степанида Федотовна и живет одна -- с тех пор, как выдала замуж и меньшую свою дочь, Веру Тимофеевну, а этому пошел уже третий год. Болит у ней сердце от такой разлуки сильнее, чем когда старшая дочь Антонида выходила замуж. И обе не за горами: одна на Поварской, другая на Садовой, у Покровских казарм; а все-как на чужбине. Антонида чаще ездит у ней меньше всяких "светских делов", как про себя говорит старуха. Иногда, если ее муж в отъезде на ярмарку или на хутор уедет -- Антонида, даром, что у нее дети, останется ночевать, другой раз и двое суток проживет -- детей с собой захватит. А Вере нельзя. И сердце Степаниды Федотовны тихо ноет. Всегда Верочка была ее любимым ребенком. Скрывала она эту свою слабость даже перед покойным мужем; от других детей и подавно. Но любимицей Вера всегда была неизменно. И что же туть мудреного?..
   Начать с того -- собою так пригожа. Она никогда не хвалила ее за наружность, не любовалась ею вслух, но про себя считала ее "писаной красавицей" -- и гордилась ею, так гордилась, что не раз каялась в этом грехе на исповеди. Да и кто бы не стал гордиться? При такой-то наружности и зная, что она не бесприданница, другая бы пальца о палец не ударила. "Все равно, мол, выйду замуж и проживу без заботы, на всем на готовом"!
   А Вера -- первой шла по наукам, в той гимназии, где все генеральские дочери да столбовые дворянки, где не одним языкам учат болтать, а и за науки следят. И кончила с медалью. Потом на курсы ездила к Любянским воротам -- ни как три зимы. Сколько читала, чем только не интересовалась, и музыка, и работы разные, а в возраст стала входить -- рвение к школе, девчонок и мальчишек учить; по фабрикам ездила, вечерние классы заводила.
   И вместе с тем -- всегда на людях. Знакомства поддерживала с лучшими господскими домами; одевается -- как никто. Одно слово - "пава", и всякий бы забожился, что она не может быть родной внучкой простых мужиков и по отцу, и по матери. Побывала и за границей. В Англии даже подруг имеет.
   Так прошло не мало лет ее девичьей жизни. Каялась Степанида Федотовна на духу и в том, что тайно не желала ей скорого замужества... а может, и совсем не желала. Да и Вера сама не торопилась. Пришел и ее час.
   И с тех пор старуха осиротела. Жадность ее материнского чувства сушит ее. Нужды нет, что она видит Веру довольно часто, когда та живет в городе. Она все уже через день заедет, хоть и ненадолго. Придет лето -- прощайся до осени.
   Вот теперь она и считает деньки. Страстная на дворе, Пасха не за горами, там, глядишь, недель пять-шесть -- и потянет их в деревню, в усадьбу, или за границу. В девицах Вера не знала никаких болезней, а теперь стала частенько мучиться головой, простуды пошли и дворянские расстройства нервов.
   Чтобы всуе не удручать себя, Степанида Федотовна целый день чем-нибудь занята; встает, и зимой и летом, в семь часов, сама одевается и одна пьет чай, каждое утро читает в очках что-нибудь духовное -- всего чаще евангелие, потом газету -- одну "сурьёзную", а нынешних -- с скандальными сплетнями -- не выносит. Потом придут приказчики с докладами по обеим лавкам -- и в новых рядах, и на Варварке, где помещается и "амбар". Иногда бывает и у ранней обедни, а в воскресенье -- непременно у ранней, и ходит в церковь пешком. Распоряжается по дому, когда пьет кофе и немного закусит. Часу в первом поедет в лавки ненадолго, кого-нибудь из своих старинных знакомых навестить, сама делает закупки и в Охотном, и в других местах. Обедают они с сыном в три часа с небольшим. Перед обедом обыкновенно заезжает Вера. Антонида больше в сумерки, к чаю, когда Степанида Федотовна соснет, но не больше сорока минут. Вечером, изредка, поедет к Антониде сыграть пульку в преферанс, Или сидит одна дома, просмотрит счета, иногда деньги и ценные бумаги, поговорит с приказчиком, читает до одиннадцати в спальне, долго молится и ложится, обойдя сначала все комнаты наверху. Нижний этаж стоит пустой. Там жили дочери.
   К Вере она вот уже около года как не ездит -- а что она раз решила, тому так и быть. Зря она никогда и ничего не делала.
   Пробило два часа. Степанида Федотовна подошла к окну в своей столовой -- светлой длинной комнате и пристально поглядела в сторону ворот, приходившихся наискосок от окна столовой.
   На вид ей лет пятьдесят; волосы еще темные, причесаны гладко, и коса собрана под неизменный черный тюлевый чепец. Лицо с годами стало желтеть, -- строгого рисунка, с длинным носом и широким ртом, который она редко раскрывает. Серые глаза смотрят вдумчиво и еще не потускнели. Она хорошего роста, но немного горбится на ходу. На ее высоких, для женщины, плечах накинут платок в клетку, поверх коричневого капота.
   Сегодня Степанида Федотовна не ездила никуда. Она боялась, как бы Верочка не "разминулась с нею". Вот уже третий день, как меньшая дочь не бывала у нее. Никогда еще так не случалось. Думала она, сегодня с утра, послать узнать -- да удержало ее всегдашнее чувство: не хотела она нарываться на что-нибудь со стороны своего "зятька". Пошлет она узнать о здоровье -- кучера или приказчика -- записок она не мастерица писать -- и получит в ответ от зятя, что де "напрасно изволили беспокоиться -- все здоровы". Он ведь без дела шатается по дому и наверно первый увидал бы посланца. С тех пор, как "зятек" перестал ее жаловать, она избегала малейшего случая дать ему повод задеть ее лично, а тем паче в ее страстном и нежном чувстве к меньшой дочери.
   Вдаль серые глаза Степаниды Федотовны видели так отчетливо, что это даже пугало ее. Она сейчас же узнала через решетку ворот длинную фигуру сына -- по другой стороне улицы. Он придерживал полу своей шубки, шагнул через канаву, у тротуара, и направлялся к их калитке.
   Лицом он был на нее похож, как и Вера, смотрел старообразно, с рыхлой бородкой, куда уже забралась седина, и длинными волосами. Купеческого в нем не удержалось ничего; смахивал он скорее на литератора или на учителя. Поярковая шляпа с большими полями в эту минуту клала густую тень на его лицо.
   С сыном старуха жила всегда в ладу; но она не хотела лгать самой себе: сердце ее не лежало к нему и на одну пятую так, как к Верочке. И Антонида ближе ее сердцу, хотя Герасим -- почтительный сын, каких только желать можно.
   Но он -- как мать понимает его -- "мертвый человек". Не то, чтобы он был очень хвор или слаб. А сел он "между двух стульев". И таких на Москве уже не мало в их быту.
   Вышло так от нынешнего времени, главное -- от ученья. Всколыхнуло это самое ученье купеческую душу. И стало многих тянуть вон из своего звания и своих "возможностей". Лет сорок назад такой Герасим был бы купец, как купец, не очень бойкий, в оборотах осторожный и даже мнительный; но прожил бы свой век, как сотни и тысячи.
   Теперь же он -- добровольный мученик. И все от ученья. Степанида Федотовна сама хоть и не выучилась писать без ошибок, но против того, чтобы давать образование детям -- никогда не восставала, даже боролась -- по этой части -- с покойным мужем. Герасим ушел с детства в книжки и возомнил, что из него выйдет, со временем, "магистр" -- так произносила Степанида Федотовна. А "магистра" из него не вышло и не выйдет.
   Долбёжкой он брал всегда и рассуждать пространно был еще гимназистом превеликий охотник. Но Бог обделил его остротой ума, тем, что господа называют талантом". Никогда и ни в чем он не был "таланлив" -- старуха произносила это слово без буквы "т", как истая москвичка; так произносят и господа.
   Вот червяк и гложет Герасима, много лет гложет. Кандидата он взял через великую силу и стал готовиться на "магистра". Который год он готовится -- она и считать перестала. И пишет книгу какую-то -- тоже никак около десяти лет. Ей обидно было бы за него выспрашивать об этом.
   Гордость и мнение о себе вошли в него вроде как болезнь. Он только тем и живет, что про себя считается с господами, кто не купец, а дворянин или чиновник. Возвеличиться ему страшно хочется, и не так, как отцы делали чин схватить или орден, а самому прославиться. Слава-то, небось -- не рыба-плотва: на удочку ее так сразу не подымешь.
   И вся его жизнь -- а ему уже под сорок -- протянулась зря, ни себе, ни людям. Ни он с купцами компания, ни с господами. Бывает на разных заседаниях, и к профессорам ходит; да и то редко, и там его гложет червяк. Должно быть подшучивают: "а что, мол, Герасим Тимофеевич, когда же вы разрешитесь от бремени и опубликуете вашу книгу, или на магистра начнете держать?"
   Стыдно было бы об экзамене и заикаться.
   Торговым делом он тяготится да и смыслит в нем мало. Он почел бы за стыд -- показаться за прилавком. В амбар ездит потому только, чтобы хоть в чем-нибудь помочь матери. Дома он берется охотно за "подведение баланца", да и то кропотлив до-нельзя.
   Никакой у него страсти или охоты, кроме книг. Ими полна вся половина этажа, которую он занимает. К нему с верхней площадки есть особый ход. О женитьбе он точно совсем забыл; и "сударка" вряд ли у него есть на стороне. Даже не курит...
   Беспокойство Степаниды Федотовны росло. Веры все нет. Не попросить ли брата заехать? И он не очень-то долюбливает своего шурина. Да для матери сделает.
   Она подошла к двери в коридорчик и крикнула сильным голосом:
   -- Марья! Спустись и скажи Андрею, чтобы узнал у Герасима Тимофеевича: будут ли они дома кушать?
   -- Слушаю, матушка! -- протянул из девичьей высокий голос, какой бывает часто у монахинь.
   Сейчас звать сына старуха не рассудила. Он, как старый холостяк, ушел в мелкие привычки. Только это его и сохраняло еще; а то совсем бы захирел.

II

   Ворота стояли затворенными, когда хозяева были дома, кроме дообеденных часов -- от часу до трех.
   Степанида Федотовна продолжала смотреть в окно столовой. Марья доложила ей, что "Герасим Тимофеевич кушать будут дома".
   Старухе от солнца, проникавшего в окно, и от сдержанного волнения -- сделалось жарко. Она пошла к себе в спальню снять платок и надеть легкую мантилью с кружевами. Ей всегда хотелось быть перед Верой понаряднее и не смотреть "Кутафьей Роговной".
   -- Матушка! -- раздался монашенский оклик горничной за дверью: -- княгиня приехали.
   -- Иду, иду...
   Старуха встретила дочь на площадке, откуда дубовая лестница вела прямо в переднюю, и без слов обняла и поцеловала ее, сначала в голову, потом в губы.
   Веруня!.. Веруня! -- заговорила она с радостным вздохом и стала гладить ее по плечу, все еще на площадке.
   Вера вбежала по лестнице и немного запыхалась. Щеки ее смугловатого лица оживил воздух улицы, но глаза матери недоверчиво оглядывали лицо ее. Степанида Федотовна находила, что Вера блекнет, и боялась, что у ней начнутся боли в печени, которыми она сама часто мучилась. Худеть дочь ее стала вот уже второй год.
   Рост Веры делал ее фигуру еще тоньше и стройнее. Сходство с матерью было большое; но овал лица, линия носа, рот, подбородок -- все это в ней смягчилось и стало тоньше, менее простонародно. Лицо было тихо-серьезное, с ласковыми -- такими же серыми, как у матери -- глазами. Концы бровей слегка поднимались на переносице и придавали лицу менее ясности, чем оно могло бы иметь.
   -- Ну, пойдем в столовую. Чайку чашку выпьешь?
   Степанида Федотовна взяла дочь за талью и повела. На Вере была зимняя кофта с отделкой, светло-песочного цвета, и шляпка английского образца с короткими полями. В руках муфта.
   -- Заждалась я тебя, Веруня, говорила Степанида Федотовна, усаживаясь против самовара. Шляпку-то снимай, или ты на минутку?
   -- Нет, мамаша, я посижу.
   Говор Веры напоминал немного, по переливам, голос матери, но недавно он был повыше -- певучий, чисто московский; теперь она частить стала, по-дворянски.
   -- У вас все ладно?
   Старуха немного исподлобья и вбок поглядела на дочь.
   -- Нет... вот потому-то я и не была вчера.
   -- Князь здоров?
   -- Здоров. Но сестра его... Анна Вадимовна... совсем при
   смерти.
   -- Которая это?
   -- Маршанцева.
   -- A-a!
   Из родных своего зятя, князя Кунгурова, Степанида Федотовна никого не знает, а слышала только, что одна сестра живет здесь, а другая где-то "в губернии", далеко, кажется на Кавказе.
   -- Плоха? -- переспросила старуха.
   -- Мучается... ужасно. У нее грудная жаба. Ни минуты покоя. Больше суток вряд ли проживет... Merсi, -- поблагодарила Вера за чашку.
   -- Не крепко ли, милая?
   -- Нет, так очень хорошо.
   -- У ней ведь дети?
   -- Как же.
   Брови Веры поднялись.
   -- Все ею держалось, -- заговорила она поспешно и несколько упавшим голосом: -- характером она была сильнее мужа. Я ее осуждать не стану... У всякого свои недостатки... Но умна и энергична. И делами она занималась. В прошлом году купили они имение... на половину в долг.
   -- Разумеется, -- вставила Степанида Федотовна.
   -- Муж умер скоропостижно. И у нее открылась эта болезнь. Она боролась... И теперь... с огромной выдержкой. Но после ее смерти все рухнет, и дочери останутся почти без всяких средств.
   Взгляд Степаниды Федотовны без слов выговорил:
   "Известное дело. У господ важных и все так бывает".
   -- Вадим, -- продолжала Вера -- очень всегда любил эту сестру. И она вчера -- я там сидела до трех часов ночи -- заклинала меня...
   Вера остановилась, сделала передышку и отпила чаю с блюдечка.
   -- Небось взять сирот к себе? -- спросила Степанида Федотовна и опять вбок взглянула на дочь.
   -- Куда же им деваться, мамаша?
   Противоречить старуха не хотела, да и нехорошо было бы и "по христианству"; но ее сердце чуяло, что это только -- лишняя обуза для Веры.
   -- А они каких лет? -- обронила она.
   -- Марусе скоро шестнадцать; Лена на полтора года старше.
   -- Стало, надо вывозить.
   -- Маруся еще учится.
   -- Где?
   -- В гимназии... приходящей.
   -- Следственно обе у вас будут жить. Есть ли для них и место?
   -- Надо будеть потесниться.
   -- Известное дело... наемное помещение.
   Степанида Федотовна вздохнула. Она так желала, чтобы половина капитала, данного за Верой, пошла на покупку или на стройку хорошего дома. Но князь заупрямился, стал доказывать, что дом самое убыточное дело, "мертвый капитал"... И не прошло года уложил не половину, а все две-трети Вериных денег в какую-то "афёру" -- и до сих пор что-то неслышно о барышах.
   И ее хотел подбить. С тех пор он и стал "кисель" с нею, и она к ним не ездит. Оттого, что она не вошла в эту самую "афёру" и не дала ему еще денег.
   Откуда? Если у нее что и осталось в свободном виде -- так она не одна ведет дело, а вместе с сыном, и свою долю она обязана припасти на черный день. Ее сердце чует, что Вере еще солоно придется от всех этих господских затей. Довольно и того, что она была на первых порах настолько слаба, что выпустила из своих рук больше, чем половину капитала.
   -- Ты ей и дала слово? -- спросила вполголоса старуха, наклонив голову в ту сторону стола, где сидела Вера.
   -- Вадим просил меня с своей стороны. Вы согласитесь, мамаша... он мог бы и сам поступить, как ему приказывает совесть... и любовь к сестре. А ее это всего больше терзает... судьба дочерей. Смерти она не боится... Знаете, я даже не ожидала такой силы воли... от барыни.
   -- Причащали? -- строже спросила Степанида Федотовна.
   -- Сегодня... будут. Она пожелала.
   Обе примолкли.
   -- Что ж, заговорила старуха: -- сирот надо призреть. Только ведь они -- небось, избалованы?
   -- Отец баловал больше, чем она.
   -- Кровь-то одна... Мать -- тоже природная княжна была. Опять же, Веруня, тебе придется вести их, надзор иметь; вторая-то еще учится. Тут не обойдется дело без историй. Особенно если они гордячки.
   И она прибавила:
   -- Будут ли к тебе почтительны это еще вопрос.
   -- Я постараюсь расположить их к себе, мамаша.
   -- Расположить? -- повторила Степанида Федотовна, поведя своим широким ртом. Не тебе же к девчонкам, к их норову подлаживаться. И то сказать.
   -- Уж не знаю, как будет, -- ответила Вера с легким вздохом. -- Жизнь-то свое берет. Жаль их. Все-таки такая судьба. Не наживи Анна Дмитриевна такой болезни, она бы со всем справилась... и по именью.
   -- Кто же опекун будет? Дядя?
   -- Да, Вадим.
   -- Продавать, значит, надо с торгов?
   -- Вадим говорит, что им нельзя и наследницами признавать себя.
   -- Долг, значит, слишком велик?
   -- Именно.
   -- Следственно, -- веско выговорила Степанида Федотовна: -- может так случиться, что продажа-то и не покроет долга?
   -- Может быть, - грустно выговорила Вера.
   Старуха откашлялась, отпила с блюдечка, протянула руку и положила ее на локоть дочери.
   -- Смотри, Веруня, не поддайся опять.
   -- В чем? -- окликнула дочь и подняла ресницы.
   -- А в том же. Из-за княжеского гонора... чтобы имя покойников оправдать. Иначе ведь они по нашему -- несостоятельны. Муж будет тебя подбивать -- покрыть, чего не хватить. Смотри, Веруша... У тебя - свой разум.
   -- Ни о чем подобном не было речи, мамаша.
   -- Не было-до сих пор: дай срок, вот когда выяснится все дело.
   Вера ничего не отвечала. Она видимо была утомлена и не находила в себе такого тона, который успокоительно настроил бы мать.
   Тихо вошел в столовую брат ее. На нем был длинный домашний сюртук, в роде шлафрока. Узкий череп просвечивал; но волосы падали за уши такие же темно-русые, как у матери и Веры.
   -- А! Гаря! -- окликнула его она и встала. -- Как ты? Давно тебя не видала.
   Она поцеловала его в щеку и сейчас же потом пожала его руку, сильно по-барски.
   Герасим Тимофееич зябко ежился и попросил у матери чашку чаю.
   -- Совсем нас забыл, -- сказала Вера, ласково оглядывая его.
   -- Да ведь я нигде почти не бываю, -- выговорил он слабым голосом, немного в нос. -- У тебя, я думаю, весь день на клеточки разбит. Одних визитов сколько каждую неделю. Ты здорова? Маменька вот беспокоилась вчера -- не видать тебя.
   -- Вот какое дело, Герасим...
   И старуха рассказала сыну, с чем приехала Вера.
   -- Своих детей нет, -- отозвался он с дурной усмешкой... вот теперь и не потребуется... будет племянниц пестовать.
   Герасим Тимофеевич еле выносил своего шурина, считал его нахальным самоучкой, презирал за то, что тот не имел университетского образования, и на нем проверял все свои взгляды на "сословие, которое покончило свою историческую роль", как он выражался, когда развивал свои идеи.
   При брате Вере стало тяжелее. И всегда Герасим Тимофеевич приносил с собой что-то тяжкое и кислое, какой-то душевный запах, похожий на уксус: ей так всегда и казалось.
   -- Что делать, Гаря, -- бодрее и увереннее выговорила она, подходя к стулу матери. -- Для себя одной нельзя жить.
   Брат подозрительно поглядел на нее. Её слова могли быть намеком на его закоренелое себялюбие огорченного неудачника. Но он не мог обижаться ничем, что скажет женщина. На женщин он смотрел так же, как на сословие, которому "не предстоит никакой будущности". Сестра Вера была для него заурядной "франтихой с жидким либерализмом модных стремлений и с неразумным тщеславием".
   Так он смотрел и на ее выход замуж за князя Вадима Дмитриевича Кунгурова. Если она будет несчастна "пускай казнится".
   -- Куда же ты, Веруша?
   Голос старухи слегка дрогнул.
   -- Простите, мамаша. Надо заехать туда, к больной. Может, кончается. А Вадим до обеда не будет свободен.
   Степанида Федотовна хотела сказать: "мог бы для умирающей сестры отложить рысканье по Москве".
   Она проводила дочь вниз, в переднюю, и попеняла ей, что легко одевается, в одной ваточной кофточке.
   -- Все по-аглицки! -- пошутила она.
   И, поднявшись наверх, старуха ощутила новый наплыв тоски -- предстоящего обеда с глазу на глаз с своим "живым мертвецом": так она про себя часто звала Герасима Тимофеевича.

III

   Коляска ехала по левой стороне Тверского бульвара. Вера сидела прямо и немного щурила глаза от солнца. На ногах её лежало светло-серое мохнатое одеяло.
   Она любила ездить без лакея и брала его только в дни церемонных визитов. Муж её не делал ей прямых замечаний, но она знала, что ему не очень нравится, когда она -- особенно в коляске -- не возьмет с собой выездного.
   Сначала она видела в этом его заботу о себе. Может случиться что-нибудь. Лошади молодые и резвые. Под этим она распознала потом барство, желание держаться известного декорума.
   И она во многом подчинялась всем этим барским порядкам. если б она в теперешнем своем настроении стала говорить откровенно со своей сестрой Антонидой, та бы отрезала ей:
   -- Что ж, голубчик, ты давно к дворянским фасонам себя готовила.
   Но разве это верно? Она -- сознательно -- не хотела никогда попускать себе никакого обезьянства и рабского подчинения тому, что делается у "господ".
   Разве она виновата в том, что с детства любила все изящное и порядочное, все, что носит на себе печать "стиля"? Через подруг, в очень барской гимназии, она приглядывалась к стародворянскому обществу и полегоньку входила в него. Далеко не все ей нравилось; но она не могла же не видеть, что это общество выработало себе тон, привычки, нравы, приемы, которые стали у него перенимать все, кто стоит пониже. И купцы сильнее всех начали тянуться за господами. Даже и те, кто к ним "не лезет"-- любимое слово её сестры, -- и те ужасно страдают от того, что они -- "разночинцы". Может быть, среди отцов и матерей найдется несколько умных личностей с чувством своего положения -- вот хоть бы её мать -- но среди молодых одна "маскировка" и постоянная тревога -- как бы кто их не обидел -- и такое же постоянное желание обставить себя по-господски и заводить знакомства выше своего звания и быта.
   Но это наложило на её душу налет чего-то двойственного и с некоторых пор сделало её менее уверенной в себе, отнимало охоту обставлять свою жизнь красиво и так, чтобы ее
   личность получила полный ход...
   Пошел уже третий год, как она из девицы Финиковой превратилась в княгиню Кунгурову, жену родовитого дворянина, правда, без видного положения и крупного чина, но принадлежащего к самому настоящему "стародворянскому" кругу Москвы. Ее муж давно посвятил ее в подробности своего генеалогического древа. Он -- Гедиминович, и один из его предков жестоко пострадал при Грозном "за правду" и геройски перенес страшные мучения. Его поджаривали на сковороде, а потом еще живого разрубили на несколько кусков в присутствии царя.
   Имя мужа, его связи, дали ей ход всюду - но какой? Такой ли, чтобы она не чувствовала оттенков в обращении с нею некоторых барынь, и старых, и молодых? Правда, она действительно сумела хорошо поставить себя; но ей это стоило не малого, и она никогда не может слиться с этим обществом, забыть, что она -- чужая, не может, да с некоторых пор и не хочет.
   Без предубеждений шла она замуж, без плебейского фрондёрства и завистливого принижения всего, что только считается барским. Напротив, она признавала за сословием своего мужа право на почет, желала находить в людях "из общества" гораздо больше воспитанности, чувства чести, фамильных традиций, умственного блеска и добродушия, чем в тех слоях, где только "пыжатся" и злобствуют на всех, кто стоит выше.
   И в этих чувствах она прожила первый год замужества. Она не хотела разбирать своего мужа с тем, чтобы подкапываться под него. Она им не увлекалась и девицей; она видела, что он -- человек средний, без обширного образования, без особенных талантов; но в нем она предполагала задатки личности. Он держался взглядов на русскую жизнь, которых она девицей не разделяла. Ее приятели мужчины были все либералы и западники. А князь считает себя "независимым патриотом". Она не испугалась того, что может выйти из такой разницы взглядов. Ей хотелось проверить свои идеи и симпатии, дополнить себя, дойти до большей терпимости, ценить в муже все, что в нем она найдет ценного и своего, как в русском барине.
   И чего же она добилась? Через два слишком года есть ли у них с мужем внутренний лад?
   Этот вопрос встал перед нею сегодня особенно ярко и назойливо, когда она ехала к матери своей сообщить ей о том,
   что она берет к себе в дом племянниц князя. Ей их жаль, и она не могла не откликнуться на просьбу умирающей; но ничего хорошего она не предвидит от этого доброго дела.
   Их мать -- сестра князя Вадима Дмитриевича хоть и не была с ней на родственной ноге, но держалась всегда ласково, даже немного заискивала -- провидя, должно быть, свою близкую кончину. Дочерей ее она видела редко. Обе особенно старшая -- держатся с ней почти как с посторонней. Меньшая присядет, старшая подаст руку, и она что-то не помнить, чтобы которая-нибудь из них назвала ее "тётя" или "ma tante" (фр. моя тетя), даже в присутствия князя -- их родного дяди по матери.
   Но как же быть? Приходится взять их в дом. Предстоит не мало всяких хлопот. Но она не боится их. Быть может и лучше, что дом наполнится. Будет о ком заботиться. Своих детей она уже перестала ждать. Разве каким-нибудь чудом.
   Год тому назад она бы так не думала.
   Это равнялось признанию, что с мужем ей живется не так, как она мечтала.
   Обманывать себя трудно -- с ее натурой. Слишком долго воспитывала она в себе честность. Даже подруги в гимназии смеялись над ее "добросовестностью". Которые порезче на язык - говорили ей:
   -- Вера! Ты смешна с своей чистой совестью! Как будто у тебя одной только она и есть!
   Не у нее одной, но у многих ее нет; или она взята точно напрокат, на случай надобности, да и то для того только, чтобы как-нибудь ее очистить в собственных глазах и в мнении тех, кто нам нужен.
   Против ее воли, вот больше года, как началось ее "отрезвление". Как она себя ни успокаивает, но внутри накопляется разлад, и разлад серьезный.
   И, в то же время, ей так противно самое это слово "разлад". Это так отзывается испорченными, ни на что негодными барынями и просто "бабёнками", которые только и знают, что жалуются на своих мужей, считают себя выше всех и всего, ищут понимания, то есть любовных "шашней", как выражается ее мать, Степанида Федотовна.
   Не сама ли она, Вера, виновата в том, что муж для нее становится не тем, что бы нужно для теплой супружеской связи, для честной дружбы... если уж нет страстной любви?
   Быть может и сама виновата. С какой радостью взяла бы она на себя всякую вину. Но в жизни она давно это видит -- нельзя искать одних лишь виноватых. Переделывать и себя самое она не взялась бы в ее возрасте, а ей идет только двадцать-девятый год. В мужчине сорока лет, да еще таком, как князь Вадим Дмитриевич -- перемены не добьешься. Для этого нужен внутренний перелом. Есть натуры, которым невозможно следить за собой и быть к себе строгим. Они неспособны входить в себя, они слишком любят себя, чересчур привыкли считать себя правыми. если б даже стряслась над ними внезапная беда -- она не даст нового толчка их душевной жизни. Они не в состоянии осудить собственное "я".
   Поэтому и борьба с ними бесплодна.
   И все чаще и чаще, как только она ничем не занята --особенно, когда сидит в экипаже -- одни и те же мысли захватывают ее...
   По мостовой, еще не совсем свободной от кочек талого снега, коляска подпрыгивала на своих резинах. Вера любила скорую езду, но немного стыдилась этого и никогда не говорила кучеру, чтобы ехал скорее.
   Он на всех рысях -- пересек Арбатскую площадь и стал править в сторону Поварской; Вере захотелось пройтись по бульвару пешком. Из бульваров в обществе ее мужа "приличным" считался только Пречистенский -- и то только в известные часы.
   -- Николай! -- ласково окликнула она кучера. -- Возьми левее. Туда! -- показала она рукой.
   Кучер сдержал лошадей и поехал тише к входу на бульвар. Солнечный день привлек много гуляющих.
   Но сейчас же ее пронизала мысль: "хорошо ли, если ее встретят одну на бульваре и как раз когда ее belle-soeur (фр. невестка, золовка) умирает"?
   Она готова была крикнуть кучеру, чтобы он повернул назад к Поварской; но коляска подъезжала уже к тротуару.
   Со стороны Знаменки приближался к входу на бульвар небольшого роста мужчина -- в весеннем пальто с пелеринкой, в поярковой серой шляпе с высокой тульей и с плэдом на руке. Вера узнала сразу темную бородку, золотое pince-nez, тонкий длинноватый нос, походку.
   И мужчина увидал ее, снял шляпу и широко ею раскланялся.
   Вера слегка покраснела под своей вуалеткой и опять хотела приказать кучеру поворачивать, но было уже поздно.
   Коляска остановилась. Ее знакомый подошел и еще раз приподнял шляпу.
   -- Хотите погулять, княгиня? -- спросил он высоким тенором и, подойдя к коляске, сделал такое движение -- как бы хотел ее высадить.
   -- Здравствуйте, Владимир Григорьевич! -- поздоровалась с ним Вера, не отвечая на его вопрос.
   Эта встреча с профессором Остожиным, ее давнишним приятелем -- почему-то смутила ее, хотя она давно его не видала и сбиралась даже спросить -- почему он так забывает ее.
   -- Пройдемтесь, -- сказал Остожин, и в его взгляде был какой-то вызов. Точно он хотел сказать: "а ведь вы наверно испугаетесь и не пойдете со мною по бульвару".
   -- Я спешу, -- ответила Вера: -- моя belle-soeur при смерти, и мне надо туда.
   -- Будто? -- остановил он и сделал движение головой. -- Зачем же ваша коляска остановилась здесь?
   Ответить, не солгав, было трудно.
   -- Право, я спешу, -- повторила она. -- Но я очень рада... что увидала вас, Владимир Григорьевич... Вы разве на меня рассердились за что-нибудь? Глаз не кажете!.. И Вадим вчера меня спрашивал.
   -- Будто? -- насмешливо выговорил Остожин, держась рукой за крыло коляски.
   -- Уверяю вас.
   -- Странно... Я захвачен разной скучнейшей работой... Кроме как на Моховой, нигде не был... вот уже целых две недели.
   -- Когда же мы вас увидим?
   -- Да ведь вам теперь не до того... Это -- Маршанцева... умирает?
   -- Она, -- грустной нотой оттянула Вера. Вадим очень любил сестру.
   Остожин ничего не ответил, отнял руку от крыла коляски, приподнял шляпу и поклонился.
   -- Не смею удерживать... Когда все у вас наладится -- будьте добры, дайте знать.
   Вера протянула ему руку, пожала крепко и -- когда лошади тронули -- два раза кивнула ему головой.
   И в эту минуту ей сильно захотелось пройтись по бульвару с Остожиным и убедиться в том, что он на нее "не дуется".

IV

   Племянницы князя Вадима Дмитриевича Кунгурова -- Лена и Маруся Маршанцевы -- уже третий день, как живут у дяди -- после смерти их матери.
   Сегодня -- воскресенье. Меньшая, Маруся, не поедет в гимназию. -- Она уже целую неделю туда не ездит.
   Поместили их в просторной комнате, с окнами на двор -- при небольшой уборной. Их кровати стоят за перегородкой, остальная часть комнаты отделана в роде гостиной.
   Пробило уже девять часов. Первой проснулась меньшая --Маруся, громко зевнула и вскинула свои, на половину голые, полные руки.
   Она -- круглая брюнетка, физически развитая как взрослая девушка. А ей еще нет полных шестнадцати лет, и мать заставляла ее носить платье подростков. Густые и кудрявые волосы разметались по подушке.
   Маруся спала без кофточки -- ей везде было душно -- и от сна ее пухлыя щеки разгорелись. Не раскрывая вполне своих карих глаз, больших и с толстыми веками, она поглядела в сторону кровати, где спала ее старшая сестра -- Лена.
   Та обернулась к стене. На ней была длинная модная рубашка с высоким воротником, обшитым кружевом. Голову она на ночь повязывала фуляром, из под которого выбивались волосы рыжеватые и довольно жидкие.
   Лена была на два года старше сестры -- худая, высокая, с длинными руками и ногами, бледная, иногда с зеленым оттенком щек и с мелкими веснушками под глазами.
   -- Лена! -- окликнула ее Маруся и еще раз сладко потянулась
   Старшая сестра ответила не сразу.
   -- Et bien quoi? (фр. Ну и что?) -- спросила она сонно и хмурым голосом, приподнимая голову.
   Маруся охотно говорила по-русски, но Лена не позволяла ей "распускать себя" по этой части и дразнила ее теми ошибками, какие та частенько делала.
   Маруся поднялась в кровати и еще раз громко зевнула.
   -- Assez! (фр. Хватит!) -- дала на нее окрик Лена.
   У себя, при матери, они не спали вместе, -- у каждой была своя комната, и Лену это раздражало.
   -- Я позвоню! -- потише выговорила Маруся и вспомнила, что электрический звонок около двери -- за перегородкой.
   И ей было неловко здесь. Она тоже привыкла к своей комнате. Там никто не надсматривал над ней. С Леной они уже два раза посчитались за эти три дня. Лена желает заменять ей "maman", и тон ее делается "препротивный". Маруся всегда побаивалась ее, но так было при жизни maman, потому что Лена часто "ябедничала", а теперь они будут на равных правах. Дядя с ними одинаково хорош, а с ней даже ласковее, потому что она -- меньшая. Он ее больше жалеет.
   Маруся стала полегоньку приподниматься, натянула чулки и спустила ноги. Лена опять заснула. А надо бы и ей вставать. Вчера "жена дяди" -- так они обе звали ее между собою -- спросила их: поедут ли они к обедне, и к какой -- к ранней или к поздней и куда, в какой приход к себе, где они прежде жили, или в ту церковь, куда они ездят.
   К ранней обедне! Кто же ездит к ранней обедне?!
   Лена вчера -- они ложились уже спать -- повторяла все:
   -- Comme c'est marchand (фр. Как купцы): ранняя обедня!
   Кажется, их "тетенька с левой стороны" -- они и так звали Веру Тимофеевну -- бывает сама у ранней обедни, по старой памяти, из того времени, когда она еще была "девица Фаникова".
   Они отвечали, что поедут в свой приход, если будет хорошая погода.
   Маруся это вспомнила и потянулась к окну -- посмотреть, что на дворе.
   День стоял пасмурный, и верхушки голых деревьев в соседнем саду сильно качало.
   Они не поедуть -- пускай Лена спит.
   Придется пить чай в столовой с дадей и "его женой". Та вернется от своей ранней обедни и предложит одной из них разливать чай. Точно они какие компаньонки. Лена отделалась гримасой, пришлось разливать ей -- чего она дома не знала.
   Маруся привыкла, чтобы ее каждое утро снаряжала в гимназию их нянька Прасковья. Та ею только и занималась: Лена не подпускала к себе Прасковью, потому что от нее "дурно пахнет".
   Няньку насилу взяли сюда. И то сжалился дядя. "Жена" его, наверно, интриговала... Поместили Прасковью в людской, в подвальном этаже, вместе с прачкой. Из-за горничной тоже чуть не вышла история. Вера Тимофеевна начала хитрить: видите ли, -- нет особенной комнаты для лишней горничной.
   Разве у них в доме когда-нибудь этим затруднялись?! Не каждой же горничной давать особую комнату. И у них было очень тесно, особенно когда мать сильно занемогла и пришлось взять сиделку, и еще женщину для всякой черной работы. Дуняша спала в темном коридорчике, -- могла бы точно также поместиться и здесь, но Вера Тимофеевна "распустила свои рацеи" (прим. устар. длинное скучное наставление). Она отделила ей часть комнаты, где стояли шкафы. Няньке Прасковье она предлагала поместить ее на свой счет в богадельню -- та расплакалась и умоляла оставить ее при барышнях.
   И какая эта купчиха -- хитрая!
   Притворяется ужасно гуманной: надо заботиться о прислуге, давать хорошую комнату, постель и сытно кормить. Как будто и без нее никто этого не знает?! Это все одно фарисейство! И никто не просит ее проповедовать. А старую Прасковью готова была, небось, прогнать или отдать в богаделки.
   От этих мыслей Маруся почувствовала себя очень одинокой и заброшенной, настоящей сиротой. Мама представилась ей -- в ту минуту, когда с сжатыми зубами от боли вытягивалась всем телом на своей постели, темная в лице, с каплями пота на лбу.
   Маруся всплакнула, начала искать платок, не сразу нашла его и еще больше огорчилась.
   Бывало, нянька входит к ней сама, когда она еще лежит в постели; теперь за ней надо посылать... А если она уже тут, то боится входить, чтобы Лена не разсердилась, -- зачем ей не дают спать.
   Уборная у них тесная -- в роде чуланчика. Умывальный стол совсем заставили лоханки с двумя рукомойниками -- все такое тяжелое. Лена не любит с педалью.
   Je ne pédale jamais! (фр. Я никогда не кручу педали!) -- острит она, намекая на то, что не желает ездить и на велосипеде.
   У них была полная квартира мебели... Куда теперь все это денется? Продадут, или пошлют в деревню? Но ведь деревню придется продать -- об этом знала и Маруся, или догадывалась. Она знала также, что "дурныя дела" ускорили смерть ее матери. Ну, положим, продадут все имение, вместе с усадьбой, с барским домом о двадцати восьми комнатах. Все-таки же обстановка городской квартиры останется. Какая жалость будет продать ее! Может быть, с аукциона пойдет.
   Слово "аукцион" имело для Маруси необычайно позорный смысл. Она представляла себе, что это значит: ворвутся в дом какие-то "пристава", будут все опечатывать, потом сложат все в кучу и устроят торг, куда может являться с улицы всякий народ: лавочники, разносчики, жиды, мужики. И все имеют право переворачивать и обнюхивать всякую вещь... столовое и постельное белье, портреты, вещицы, подарки -- все!..
   На звонок явилась горничная Дуняша -- полуодетая, хмурая.
   Нянька Прасковья не приходила еще -- должно быть, отправилась к ранней обедне.
   "Avec la femme de mon oncle" (фр. С женой моего дяди) -- на этот раз по-французски подумала Маруся, и недобрая усмешка повела ее рот с красными толстоватыми губами.
   Больше получаса она умывалась, одевалась и чесалась, с помощью Дуняши, стараясь не шуметь, чтобы Лена не дала на нее окрик, из-за перегородки.
   Наконец и Лена начала потягиваться.
   -- Погода дурная! -- крикнула ей Маруся. -- Мы в церковь не поедем, Лена? Да?
   -- Нет, не поедем... Поедем в девятый день... Et tu sais (фр. И ты знаешь), -- прибавила Лена немного потише: -- je n'entends pas accompagner madame la princesse. Nous avons notre paroisse à nous! (фр. Я не собираюсь сопровождать мадам принцессу. У нас свой приход!)
   -- C'est çа! (фр. Вот так!) -- задорно подтвердила Маруся.
   В эту минуту она особенно "презирала" жену дяди.
   Лена встала совсем зеленая и жаловалась на боль под ложечкой. Пришла нянька, дала ей магнезии и принесла им просфору "от мамаши". Она, на свои деньги, отслужила заупокойную обедню.
   Прасковью Лена с трудом выносила. Старуха немного попивала, и от нее уже шел спиртный запах. Она ходила в чепце и носила траур по барыне, даже с плёрёзами. Ее красноватые глаза слипались и щеки были в красных пятнах. Она души не чаяла в своей любимице Марусе.
   Лена постаралась отделаться от няньки и послала ее сказать Вере Тимофеевне, что если ей не будет лучше, она просит прислать ей чаю в комнату.
   Нянька, уходя, подошла к Марусе и поцеловала ее в голову.
   И Маруся заметила, что от Прасковьи "попахивает"; но она к этому привыкла, и только одна Прасковья и любит ее теперь. Она всегда льнула к старшей сестре; но та не допускает никаких "лизаний", а теперь станет еще сердитее и несноснее.
   Когда Прасковья удалилась, Лена присела на кушетку с гримасой тошноты после того, как проглотила лекарство. Она не была еще одна. Маруся -- в своем суконном плате с модным трауром в виде батистового стоячего воротника -- оправилась перед зеркалом в простенке.
   -- Ничего не видно! Какая темнота здесь! Такая гадость! -- вырвалось у нее.
   Лена поглядела вкось на сестру и спросила -- на этот раз по-русски:
   -- Ты пойдешь туда?
   -- А то как же? Здесь так тесно. Дядя этого не любит.
   -- Се n'est pas une vie! (фр. Это не жизнь!) -- протянула Лена и подложила себе под голову маленькую подушку.
   Маруся отошла от зеркала и стояла в нерешительной позе у ног Лены.
   И она чувствовала, что здесь пойдет совсем другая жизнь. Дядя хоть и хорохорится, а все таки -- под башмаком у своей купчихи. Но у Лены такой характер, что она доедет "тятеньку". Ведь у них что-нибудь да останется. Не может быть, чтобы ничего. А если и ничего, то ведь дядя должен поддержать их.
   Отчего же не нанять для них особую квартиру? Они могли бы жить с компаньонкой.
   -- Что же делать? -- сказала Маруся, на минуту присаживалась на край кушетки. -- Сейчас ничего нельзя... Ты сама знаешь. Дядя... тоже не очень щедр. Да и чьи у него деньги? -- спросила она полу-шепотом. -- Все ее же!
   -- Это неправда! -- почти крикнула Лена. --У него были свои средства. Она, оказалось, совсем не такая богачка. Je tiens cela de maman. Et encore il lui faut tirer l'oreille. (фр. Это у меня от мамы. И даже тогда ей приходится тянуть себя за ухо.)
   Плотные ноги Маруси выставились из-под юбки. Лена поглядела на ей ботинки.
   -- Совсем лодки...-- сказала Маруся.
   -- И мой не лучше, -- откликнулась Лена.
   -- Надо сказать дядя.
   -- Ты не сумеешь... Пускай сразу закажут по две пары.
   -- Лена, милая! -- Маруся хотела ее обнять; но та сделала брезгливый жест.
   -- Что еще?
   -- Приди... когда оденешься. Тебя она побаивается, да и с дядей ты умеешь лучше говорить.
   -- Хорошо, -- проговорила Лена слабым голосом и вытянула ноги.
   -- Я иду. Мне ужасно чаю хочется. Приходи... Позвать тебе Дуняшу?
   -- Позови.
   Маруся, скрипя подошвами, выбежала из комнаты.

V

   Давно уже поставили самовар. Вера сидела против своего мужа, вся в черном. Она надела траур в самый день смерти его сестры. Черное очень шло к ней, но делало лицо строже.
   Князь, в бархатной визитке и шелковой светло-серой рубашке с завязушками -- в пол-оборота на своем стуле -- курил и часто затягивался. Его темно-русые курчавые волосы редели на маковке. Глаза круглые, темнее волос, крупный нос, длинные усы, закрученные по-военному, загорелость и грубоватость кожи и покрой бороды -- делали его похожим на южанина, может быть с Кавказа; но он родился и воспитывался в Москве и говорил с настоящим акцентом местных стародворянских кружков.
   Роста он был среднего, плечистый, начинал уже полнеть и не любил надевать крахмальных рубашек перед выездом из дому.
   Вера подала сама стакан чаю мужу. Она не желала, чтобы лакей торчал тут безсменно.
   -- Девочки, надеюсь, встали? -- спросил князь, пуская струю дыма в сторону. Он хотел их немного подтянуть, особенно меньшую, которую мать слишком баловала.
   В гостиных, с дамами, князь говорил по-французски. Дома -- его азык был русский. Только "при людях" он возвращался к французскому языку, и то не всегда.
   -- Лена просила прислать ей чаю в комнату. Она не совсем здорова, -- тихо сказала Вера.
   -- Все нервы... -- выговорил брезгливо князь и поморщился от дыма. -- А Маруся?
   -- Та должна сейчас придти.
   По тону мужа можно было подумать, что дядя куда строже к своим родным племянницам, чем его жена. Но Вера чувствовала, что под этим все-таки кроется особенная связь. Они были дети его сестры, той же породы, того же общества. И до сих пор он ни одним словом не дал понять, что он требует от этих "девочек" -- вести себя с его женой как с настоящей теткой, не называть ее просто "Вера Тимофеевна", или даже никак не называть ее в обращениях к ней.
   Дворянский гонор заставил его принять в них участие, их мать он любил, или -- лучше -- побаивался ее резкого тона и довольно язвительного ума. Но племянницы ему самому будут скоро в тягость. Он свалит на нее обузу "возиться" с ними, довоспитывать Марусю, вывозить Лену, когда минет глубокий траур, подыскивать им обеим женихов.
   Они уже и теперь ему в тягость, хотя он и делает вид, что хочет серьезно заняться ими. Как опекуну, ему предстоят неприятные заботы. Именье их спасти нельзя. Благоразумнее -- для них -- отказаться от наследства. Это узнается, и тогда их везде ославят "нищими".
   Сильно расходоваться на них он тоже не желает. Денги и выдача их -- между Верой и ее мужем -- отзываются всегда чем-то неловким. Не с ее стороны. Она отдала ему -- вексель он сам ей предложил -- более половины своего капитала на его "афёру", как произносит Степанида Федотовна Финикова. Отчета в этих делах она у него не спрашивает. По настояниям старухи, она придерживала остальное, но князь уже не раз предсказывает ей громадный барыш, если капитал удвоить. До сих пор вряд ли он что-нибудь получил. Но его компаньон и родственник, втянувший его в предприятие -- производство химических продуктов и красок, обещал к новому году дивиденд в двенадцать процентов на номинальную стоимость пая. Его имение вряд ли что-нибудь дает, особенно при низких ценах на хлеб. Оно заложено под вторую закладную, усадьба требует не малых расходов, и прошлым летом пошли на разные работы, по отделке дома, ее же деньги.
   И вот теперь надо будет определить известную годовую сумму на эту новую статью расходов -- барышень. За Марусю придется платить в гимназию и за частные уроки языков и музыки. Платья Лены все выйдут из моды, по прошествии года траура, да и траур требует целого туалета. Такая "élégante" (фр. элегантная), как она, пожелает всего в строгом стиле: шубу, пальто, несколько костюмов, даже белье. Вера уже знала, что бельем барышни вообще не богаты.
   Князь до сих пор молчит, -- дожидается, вероятно, чтобы она первая заговорила об этом. Она готова была бы, но каждый раз выйдет что-нибудь неприятное. Он начнет ёжиться и обидчиво намекать на то, что он не намерен вовсе одолжаться жене в каждом пустяке, и что у него есть собственные средства, есть и голова, которая работает в их общем интересе.
   Но она прекрасно знает, что если б пришлось выложить сейчас тысячу рублей на племянниц --это сильно затруднит его.
   Князь дает уже им чувствовать, что им не на что "транжирить", что следует вообще сократить свои требования и по крайней мере целый год прожить как можно скромнее. Но вряд ли такая программа будет выдержана -- Вера это предвидит.
   В столовую -- низковатую и длинную комнату -- над ней помещались антресоли для прислуги -- вошла Маруся своей походкой с перевальцем.
   Она поцеловала князя и ласковым звуком сказала ему:
   -- Здравствуй, дядя!
   Вере она слегка присела, протянула довольно церемонно руку и суховато выговорила:
   -- Bonjour.
   Князь уже третий день должен был замечать, что обе племянницы -- особенно Лена -- обращаются к Вере точно она посторонняя, и как бы желают ей показать, что она только жена их родного дяди.
   На этот раз тон Маруси слишком явно это выдавал.
   -- Bonjour -- tout court? -- (фр. Здравствуйте -- вот так коротко?) -- остановил он ее, когда она взялась за свой стул.
   -- Comment tout court? (фр. Как все коротко?) -- переспросила Маруся, как бы не понимая, но тотчас же начала краснеть.
   -- Ты, мой друг, с теткой твоей здороваешься, а не с кем-нибудь другим, -- выговорил князь довольно строго и пристально поглядел на Марусю.
   Она ничего не ответила и еще сильнее покраснела.
   -- Сахар сами кладите, -- сказала ей Вера, протягивая чашку.
   Ей было неприятно то, как князь сделал окрик на Марусю. Будь она на его месте, она бы довела их до родственного тона полегоньку, или с глазу на глаз поговорила бы с каждой из них.
   -- Что такое у Лены? -- спросил князь помягче.
   -- Немножко тошнило... Она приняла магнезии. Теперь ничего. Позвольте ей чаю... туда! -- обратилась Маруся к Вере.
   Она опять не прибавила слова "ma tante"; но дядя ее не обратил уже на это внимания.
   И разговор сразу оборвался. Вошел человек. С ним послали чаю Елене. Князь допил свой второй стакан, грузно поднялся и стал ходить вдоль окон и бранить погоду. Маруся выпила три чашки, много ела хлеба с маслом и сухарей, и с теткой все время отмалчивалась. И Вера сидела стесненная. Она сама сознавала, что у ней нет тона с этими барышнями, и боялась на ласку получить в ответ что-нибудь обидное.
   -- Дядя! -- окликнула Маруся с своего места. -- Знаешь, что я тебе скажу...
   Маруся повернула немного голову в сторону Веры, но продолжала говорить не с нею.
   -- Нам нужно заказать ботинки... У меня совсем лодки. И Лене нужно.
   -- Ну так что ж! -- отозвался князь. -- Вера... свези их завтра.
   -- Мы готовых не носим, дядя.
   -- Почему же?
   -- Как же можно. Не у Королева же покупать, в Городе!
   -- Кто же говорит -- у Королева... Мало ли порядочных магазинов. Ну, у Шумахера, на Неглинной.
   -- Ах, нет!
   В эту минуту в дверях показалась Лена с вытянутым лицом и утомленными глазами -- и изломанной походкой подошла к сголу, протянула руку Вере и сказала, так же как и Маруся, и тем же тоном:
   -- Bonjour!
   Князь не сделал ей никакого замечания, когда она поздоровалась с ним, сказав ему:
   -- Bonjour, mon oncle.
   Маруся сейчас же привстала и передала сестре разговор о ботинках.
   -- Я сказала дяде, что мы не носим готовых ботинок.
   -- Je crois bien! (фр. Я так думаю!) -- выговорила Лена, лениво опускаясь на стул.
   -- Хорошо! -- крикнул князь раздраженно. -- Заказывайте... У вас есть свой башмачник?
   -- Pironet -- отчеканила Лена -- est mon... (фр. Пиронет -- это моё)
   -- Глупости, глупости! -- закричал князь и махнул правой рукой. -- Втридорога платить!
   Лена сначала ничего не ответила, пожала только плечами, потом она стала возражать дяде с брезгливой усмешкой своего зеленоватого лица. Князь не на шутку рассердился. На ее французские короткие фразы он отвечал по-русски, довольно громко, так что прислуга могла слышать.
   Вере хотелось ему это заметить.
   Она на него выразительно взглянула своими красивыми крупными глазами и тихо выговорила:
   -- Разница в цене не такая большая, Вадим.
   Лена небрежно кивнула головой в сторону Веры и сделала жест рукой, как бы говорила:
   "Стыдно делать истории из-за таких пустяков".
   -- Я вам, милые мои, уже старался дать понять, -- продолжал князь, держась обеими руками за спинку стула и покачиваясь всем туловищем, -- и вам пора в это вникнуть, -- протянул он, подняв голову: -- надо себя ограничить. Это все затеи! Непременно ботинки -- с целые сапоги... двадцать пуговок! И непременно от Пироне. Я не хочу вас лишать ничего такого... что существенно. Все это вы будете получать. Но надо вникать в ваше новое положение.
   Лена стала возражать -- и очень едко. Если дяде так угодно, -- лучше он сразу скажи, что они будут на положении бедных родственниц. Она попрекнула его памятью матери и под конец -- расплакалась. Маруся тоже начала шмыгать носом.
   -- Laissez-moi tranquille! (фр. Оставьте меня в покое!) -- крикнул князь и ушел к себе в кабинет.
   Вера хотела-было успокоить их обеих; но Лена чуть не оттолкнула ее, когда та наклонилась над ее стулом.
   -- Qu'on me laisse tranquille aussi! (фр. Пусть меня тоже оставят в покое!) -- резко выговорила Лена, вставая. -- Allons-nous-en! (фр. Пойдем от сюда!) -- крикнула она Марусе.
   Обе вышли, взявшись за руки и держа платок у глаз.
   Вера сделала за ними два шага; но не стала их останавливать.

VI

   Через полчаса подадут завтракать -- в половине первого.
   В своем кабинете, рядом с уборной, Вера присела к письменному столу и вынула из бювара продолговатый листок бумаги с монограммой.
   Следовало бы дождаться -- когда будет готова траурная бумага; но она собралась написать записку приятелю.
   Она взяла перо и задумалась.
   Если напоминать Остожину его обещание быть у нее, то не лучше ли пригласить его обедать или вечерком?
   Но может ли она сделать это, не сказав мужу?
   Конечно -- может, и он не будет на нее ворчать, не сделает грубого выговора.
   Но лучше ли от этого? Он за обедом станет -- во-первых -- делать гримасы насчет еды и потом скажет ей, что он "покорнейше ее просит говорить ему с утра, что будут гости, чтобы он успел заказать обед сам". Или же выйдет шумный, "принципиальный" разговор с Остожиным, непременно.
   Разве не потому тот стал так редко бывать, что ему князь Вадим Дмитриевич не скрывает -- как Остожин ему не приятен? Он не то чтобы ревновал к нему -- для этого князь слишком высокого мнения о своих качествах -- а считает его человеком вредным во всех смыслах.
   Для него Остожин -- "жидкий вольнодумец", не имеющий никаких русских "устоев", ученый "фанфаронишка", без правил, без религии, без патриотизма, без признания за русским народом "высокой миссии". Такой человек может только развращать ум и душу молодой женщины.
   В таких резких выражениях он еще ни разу не говорил ей об Остожине, но у него часто вырывались возгласы и оценки в таком точно роде о других "интеллигентах", с которыми он сравнивал Остожина.
   Вера отложила перо, встала и прошлась по своему кабинету.
   Комната была всего в одно окно, с темными обоями, довольно холодная, как и весь вообще дом. Князь нанял его, не посоветовавшись с нею, когда был женихом -- и подписал контракт на три года. Он и до сих пор находит, что дом -- "прекрасный", потому, видно, что его кабинет ему нравится и он вообще не любит тепла: ему всегда и везде жарко, как настоящему сангвинику.
   Ей часто зябко в этом кабинетике, заставленном всякими ненужностями. Половины ее собственных книг некуда было поместить, и они стоят в коридоре в корзинах.
   Вера подошла к печке, отделанной в виде камина, поглядела на себя в зеркало, поправила немного прическу. Она уже оделась совсем -- для визитов и приема. Суконное платье с высоким траурным воротником делало ее очень бледной. Она сама нашла, что сегодня у нее есть в коже желтизна и все лицо вытянулось.
   Ее высокий, стройный стан кажется гораздо строже в черном сукне. Но этот "строгий" траур она внутренне находит если не лицемерием, то чем-то слишком формальным. Она бы иначе чувствовала, если б ее муж был способен на глубокую привязанность. С сестрой он не ссорился и это считал родственной любовью.
   Сегодня, будь у него глубокая память о сестре, он так бы не стал урезонивать племянниц. Да она и не верит в серьезность его нотаций. Свои привычки -- чего бы они ни стоили -- он не будет бросать, пока может тратить. Он каждый день меняет рубашку; а пристегивать воротнички и манжеты считаеть "хамством".
   Почему? Неизвестно. Вся Европа пристегивает воротнички, самые изящные англичане, и никто не считает себя "хамом". Там и слова такого нет, совсем нет. Оно изобретено русскими барами.
   Вера не знала -- будет ли у них кто-нибудь завтракать. Вряд ли. Вадим Дмитриевич почти никогда не говорит ей накануне. И часто бывает недоволен тем, что завтрак слишком прост.
   Теперь муж ее одевается. Вероятно, уже кончил и сидит в большом кресле -- чистит ногти или дочитывает газету.
   Ей сильно не хочется идти туда; а теперь бы самое подходящее время. При "девочках" она не желает.
   Ах, эти девочки! Князь сделал сегодня то, что они будут дуться или представлять из себя несчастных сирот -- и это может затянуться надолго. Ее они "игнорируют" -- и ей это видно. Ведь не за то, что она некрасива, невоспитана, не говорит ни по-французски, ни по-английски, плохо одевается, -- а вероятно, как раз за то, что она и красива, и воспитана...
   Уж на что Маруся "макушка" -- рыхлая и без характера -- и та держится барски брезгливых интонаций. И та вряд ли будет звать ее "тётя" или "ma tante". Если князь опять даст на нее окрик -- будет еще хуже. Она сама способна была бы каждой из них сказать: "зовите меня, как хотите", но не сделает этого, чтобы не поступить бестактно. Заговаривать на эту тему с мужем -- ей тоже неловко. Да и он так повел себя в этом гораздо больше потому, что она -- его жена.
   Вера превозмогла, однако, свое малодушное чувство и решила идти сейчас же в кабинет мужа.
   Ее день протянулся бы сегодня до обеда -- в визитах; но по-дворянски неловко делать их, когда в семействе случились похороны всего три дня назад.
   В одном месте она должна быть после того, как заедет к матери. Она опять не заезжала к ней с третьяго дня.
   Сегодня графиня Боровицына -- председательница ее общества -- празднует свое десятилетие. У нее будет молебен -- на него Вера уже не попадет -- а потом прием. Эту "большую барыню" Вера всех больше ценит. И, кажется, графиня относится к ней гораздо теплее и серьезнее, чем многие другие дамы их круга, не исключая и самых, в сущности, пустых, даже вовсе не родовитых и вдобавок совсем прожившихся.
   А потом придется сидеть дома с племянницами. Князь тоже никуда не поедет -- для декорума. Хорошо, если вечером составится для него пулька. Без клуба он скучает, а в клуб ехать -- неловко.
   И будет бесконечно тянуться день. Уйти бы в какую-нибудь хорошую книгу; но ведь она -- хозяйка дома, и нельзя запереться у себя в кабинете. Близких приятельниц у нее нет --
   и сегодня она это особенно почувствовала. Из светских барынь и девиц ни одной настоящей подруги, даже из тех, с кем она училась в гимназии: таких в московском "обществе" есть две или три, остальные куда-то разбрелись. Может быть, не сделайся она княгиней Кунгуровой -- они бы "объявились" -- как выражается ее мать, Степанида Федотовна. С одной из них, впоследствии педагогичкой, она часто виделась девушкой, да и та как-то слиняла.
   Сестра к ней не ездит по той же причине, что и мать. Она не выносит тона князя Вадима Дмитриевича. Антонида хочет показать всем дворянам -- сколько их ни есть в Москве -- что она у них "ничего не забыла".
   Да, сегодня день будет несносно тянуться.
   И Вера с грустью, почти с горечью, вспомнила, как у нее не хватало никогда времени, в последние годы ее девичьей жизни. День был разорван, буквально разорван. В скольких местах она успевала побывать, или сидела у себя в комнате над спешной работой, составляла отчеты, готовилась к заседаниям, писала письма и читала, не так "запоем", как ее брат Герасим, но очень, очень много.
   В последние месяцы и чтение не захватывает ее. Прежде было с кем говорить о прочитанном, спорить. Всего бы прямее было с мужем. Он ведь считает себя умником и любит повторять, что он "трухи" не читает. Но под словом "труха" он понимал все, что не статья или толстая книга. Роман -- хотя бы это была гениальная вещь -- для него -- пустячки, потеря времени, игра воображения или глупая сентиментальность. И она не зачитывалась никогда всякими романами. Но и о серьезных статьях и книгах ей нет теперь охоты говорить с ним.
   Когда они сближались -- она была в каком-то ослеплении, считала его человеком с самобытным умом, любила поспорить с ним, не видела в его взглядах ничего прямо "заскорузлого" или ретроградного, а только славянофильский "налет", весьма и весьма согласимый с благородным отношением к народу и родине.
   С тех пор она достаточно распознала, что это за "налет", и у нее пропадает всякая охота обмениваться с ним мыслями и взглядами.
   Часики на ее письменном столе простукали четверть. Оставалось столько же до завтрака.
   Вера быстро же прошла гостиной -- широкой, неуютной комнатой, опять-таки заставленной всякими ненужностями -- и через коридорчик попала в кабинет мужа.
   Она не ошиблась. Он только что кончил чистку ногтей и сидел в большом кресле, поджав под себя одну ногу, с листком газеты, особенно ей ненавистной.
   Он заново оделся во все черное. Очень длинный сюртук, по моде, делал его фигуру еще коренастей. Ему также было скучно без вечерней перспективы клуба. С визитом вряд ли многие приедут, подождут следующего воскресенья. Поехать самому -- хотя бы и к приятелям -- неловко, да и нет у него настоящих друзей, даже из клубских партнеров.
   -- Вадим! -- начала Вера, присаживаясь на угол турецкого дивана, где князь отдыхал всегда после обеда.
   -- Что тебе, мой друг? -- откликнулся он небрежно и бросил листок газеты на пол.
   -- Ты никуда не собираешься сегодня? -- осторожно спросила она.
   --Куда же... Делать визиты...
   -- Неловко, -- подсказала Вера без всякой интонаций.
   -- Разумеется. Да и у нас сегодня вряд ли кто будет.
   -- И прекрасно. Мне надо непременно быть у графини.
   -- Какой?
   -- У Татьяны Львовны.
   -- Боровицыной... Зачем же именно сегодня?
   -- Она празднует свое десятилетие.
   -- Чего?
   -- Как председательница общества.
   -- Пошли депешу.
   -- Нет, я бы хотела лично... Хоть на несколько минут... Все поймут это... и не осудят.
   Князь грузно поднялся и заходил по кабинету.
   -- Ах, Боже мой! -- крикнул он. -- И что ты с этой медоточивой протестанткой носишься?!
   -- Почему же она протестантка?
   -- Разумеется. Таких православных надо бы в Соловки ссылать... Это все переодетые схизматички! Отрыжка шестидесятых годов! Грошовый либерализм на подмешанном деревянном масле!
   Он засмеялся, очень довольный своей фразой.
   Лицо Веры слегка потемнело.
   -- Я бы попросила тебя, Вадим, не говорить о ней в таком тоне.
   И когда она кончала свою фразу, она немного захолодела, но не от страха, а от сознания, что в первый раз -- по прошествии двух лет супружеской жизни -- она дала ему такой отпор, и так сдержанно, тоном прекрасно воспитанной светской женщины его круга.
   По своей привычке князь оглянул ее вбок, как бы удивленный: "что мол это за фасоны"?
   -- По правде сказать, -- выговорил он сквозь зубы: -- я совсем не интересуюсь этой дамой! Как знаешь -- поезжай.
   -- И потом, вот еще что, Вадим, -- продолжала Вера, чувствуя, что тон не изменяет ей и она, с этой минуты, точно вступает в другие отношения к своему титулованному мужу.
   -- Я слушаю! -- уже с дурно скрываемой досадой откликнулся князь.
   -- Надо бы позвать обедать Остожина на будущей неделе. Я не хотела писать ему записки, не условившись с тобою, в какой день...
   -- Очень бы обязан был тебе, -- перебил он с коротким хрипловатым смехом, -- если б ты избавила меня от такого дорогого гостя.
   -- Это мой добрый и старый знакомый. Неловко не позвать его никогда откушать. А пригласить без хозяина было бы еще более неловко.
   Все это было выговорено так веско и сдержанно, что князь только пожал плечами и, направляясь к двери, сказал не без иронии:
   -- Чем скорее, тем лучше, если уж нужно проглотить эту ложку микстуры. Я никуда не собираюсь обедать на будущей неделе.
   Вера встала с тем же чувством чего-то нового в своей супружеской жизни.

VII

   Человек в черном ливрейном фраке с металлическими пуговицами внес лампу в гостиную и поставил ее на высокую бронзовую ножку в один из углов.
   -- Князь приехал? -- спросила Вера, стоя в портьере своего кабинета.
   -- Никак нет, ваше сиятельство.
   Лакей вышел.
   Титул "ваше сиятельство" в первый год замужества ласкал ей слух. Она стыдилась в этом сознаться, но долго ощущала какое-то внутреннее щекотание.
   С тех пор этот звук уже не тешит ее. Он ее почти-что задевает. В ее доме все, начиная с мужа, считают ее все-таки выскочкой, купчихой, даже вот этот выездной, что внес лампу в гостиную. Есть неуловимый оттенок в том, как и он, и кучер, и повар произносят "ваше сиятельство" -- обращаясь к барину или к ней.
   Да и самый этот титул теряет для нее всякое обаяние.
   И прежде, девушкой, она знавала таких "князей", "князей", "княгин" и "княжен", что, право, ни мало не хотелось не только завидовать им, да и просто быть на них похожими. Некоторые из ее подруг так "захудали", что шли в гувернантки. Их братья шатались по Москве -- без дела, без гроша денег; иные падали очень низко и клянчили подаяния. Знавала она и таких, что состоят прихлебателями в купеческих домах, или просто на побегушках, участвуют в грязных похождениях "самого" или продают свои ласки "самой". Один так даже -- при гостях -- играет роль шута. А он родом подревнее князя Вадима Дмитриевича.
   Потом, когда она попала в круг "старого" московского общества, в тот круг, который на балах Дворянского Собрания танцует отдельно от остальной публики, -- и достаточно присмотрелась к нему -- дюжина все тех же титулованных фамилий стали ей до нельзя приедаться. Все те же Одоленские, Пещерские, Огарины, Узловские, Дирусовы, Тухомские, Рукавицыны, Дробецкие, разных степеней родства, толкутся и перетасовываются на всякие лады. И половина, если не две трети, живут скучно, прикрывая кое-как свои расстроенные дела, едят плохо, в театры не ездят, только и знают, что ноют и жалуются, никакой в сущности роли не играют в городе, кроме как на званых официальных вечерах; без власти, без влияния в городском управлении, без всякой возможности тягаться с "купчишками" по части приемов, туалетов, домашней обстановки, игры, заграничных поездок или крупных пожертвований, на сотни тысяч.
   Вера прошлась по гостиной, в двух-трех местах поправила скатерти и драпировки на мебели. В гостиной было всегда свежо. Она накинула на себя короткую черную мантилью.
   К барышням она не заходила после завтрака. Они приглашены сегодня обедать к своим приятельницам, в один титулованный дом, с которым Вера лично незнакома. Их уже отвезли в карете. Князь держал своего извозчика помесячно; а в дышле ходила пара своих лошадей, при другом кучере.
   Ни одна из племянниц не пришла к ней проститься. Они продолжают держаться с нею такого же тона. Маруся ездит в гимназию и по вечерам "зубрит". Лена сидит у себя или отправляется в лавки. Князь "ассигновал" на ее траурное "trousseau" четыреста рублей, и из-за этого опять была сцена.
   Вера очень рада, что сегодня за обедом не будет племянниц. Кроме Остожина, она пригласила другого своего приятеля. Князь его более выносит, хотя держится с ним немного бесцеремонного тона.
   -- Господин Спешнев! -- доложил выездной, показавшись в дверях гостиной, и пропустил мимо себя гостя.
   -- Никита Васильевич!.. Как я рада...
   Она пожимала руки блондина довольно высокого роста, худого в лице и фигуре, с утомленным добрым лицом. Редкие волосы лежали на его висках неровными прядями. Темные глаза смотрели возбужденно. Борода плохо росла. На нем небрежно сидел двубортный черный сюртук. Что-то студенческое и нервно-тревожное чуялось во всем его облике.
   -- Я сам к вам порывался, Вера Тимофеевна, -- заговорил он слабоватым голосом, усаживаясь около дивана. -- Да вот у вас в доме траур. А тут получаю вашу записку... И ужасно обрадовался.
   Его глаза с молодым блеском оглядывали Веру очень ласково, почти нежно.
   И он -- в самом деле -- привязан к ней. Прежде, когда она была девушкой, он в шутку звал ее "сестричка". Они давно встречались -- и не в университетских кружках, а в купеческих домах. И скоро она сделалась поверенной его холостой жизни. Он ставил ее неизмеримо выше себя по уму и свойствам натуры и любил принижать себя перед нею. И часто ходил к ней на "исповедь".
   По его виду немногие узнали бы в нем сразу "дворянское дите" -- но в тоне слышались мягкость и неизменная порядочность тонко воспитанного человека. Спешнев нигде не служил. После университета он жил долго за границей, и десять лет назад стали впервые появляться в толстых журналах его стихотворения под инициалами, а потом и разсказы. Его скоро заметили и рецензенты, и публика. Но вот уже более года, как он ничего не печатал. И Вера знала причину этого слишком раннего бесплодия.
   -- Никуда не ездили, Никита Васильевич? -- спросила она, поглядывая на него с тихой усмешкой.
   Он понял намек и неловким и милым жестом повел своей студенческой головой.
   -- В Петербург... хотели вы сказать?
   -- Да.
   -- Мне туда запрещено являться, -- выговорил он двойственным тоном, и рот его с приятным разрезом губ заметно вздрогнул.
   -- А вас тянет, Никита Васильевич? -- строже произнесла она.
   Он помолчал. В глазах его сквозила назревшая потребность излиться перед нею сегодня, сейчас -- пока они еще вдвоем.
   Сколько раз -- в последние два года -- она его "отчитывала", показывала ему, как он губит свой талант и унижает в себе "человека", -- позволяя затягивать себя в связь, в которой ничего, кроме чувственности, сам не признавал. Сколько раз он плакал около нее и стыдил сам себя, взывал к ее поддержке, давал обещание "разорвать" -- и через месяц опять приходил на исповедь и терзался -- и ревностью, и сознанием своей постыдной доли.
   И та, которая обратила его в такое позорное рабство, была одна из "кутилок", известных на всю Москву -- родственница ее шурина -- мужа сестры Антониды -- именитая купчиха Васса Ивановна Лопарева, -- старше Спешнева лет на десять, мать взрослых детей, при покладливом муже, в звании управляющего ее домами, фабриками и усадьбами в разных городах и полосах России.
   В Петербурге она проводит обыкновенно весь пост для итальянской оперы, и ни один новый сезон не обходится без новой интриги с каким-нибудь тенором или гвардейцем из ее кутильной свиты.
   -- Тянет ли... Вера Тимофеевна? -- точно про себя обронил Спешнев. -- Сначала нет, не тянуло... даже рад был... А с третьей недели поста засверлило... Я не придумаю другого слова... Засверлило.
   -- И если вам позволят -- вы устремитесь?
   -- Устремлюсь... коли вы не удержите.
   Вера грустно усмехнулась и наклонила голову.
   -- Все равно поедете, Никита Васильевич, -- выговорила она, поведя рукой.
   Будь это год назад, она бы стала его стыдить, нашла бы в себе совсем другие звуки и другие слова. А теперь ей только жаль его, обидно за него, но не с тем оттенком протеста, какой, бывало, слышался в ее увещаниях.
   Какое нравственное право есть у нее -- "отчитывать" этого слабого чувственника? Да и заслуживает ли он такого прозвища? Он любит мучительно и рабски. Но оттого ли только, что у купчихи Лопаревой роскошные формы? На ее оценку -- нет в ней ничего привлекательного: она толстая, почти без фигуры, щеки красные, похожа на первую попавшуюся свежую бабу на рынке, голос резкий и вульгарный, манеры -- самые "рядские". Чем же она его держит? -- Это ее секрет; но одною ли чувственностью? -- Вряд ли. Сегодня Вере казалось, что они со Спешневым, в сущности, очень близки по своей судьбе.
   Оба "сели не в свои сани". Она подумала этими самыми словами. Разница только в том, что она залетела к барам снизу, а он сверху опустился в ту среду, где ему не следовало ничего искать.
   Спешнев любит рабски, позорно, но любит. А она?
   Этот вопрос встает перед нею все чаще и чаще. И в ее браке нет, на иной взгляд, ничего, что бы ее оправдывало, кроме суетности, тщеславного и пустого желания быть титулованной барыней.
   -- Как же быть? -- заговорил Спешнев тоном человека, не имеющего силы оправдываться. -- Как же быть, милая моя сестричка? -- прибавил он, поднимая на нее глаза с выражением стыдливо-просительным. -- Дайте мне такой... отворотный корешок. Вы спрашиваете, устремлюсь ли? Бывают минуты большой тоски. Что же я буду делать?
   -- Пишите!
   -- Ох, Вера Тимофеевна!.. Я и пишу, обронил он
   -- Что пишете?
   -- Да все одно и то же.
   -- Стихи? -- спросила она, оживляясь.
   -- Разумеется.
   -- Ну, и прекрасно. Это отдушина!
   -- Вы думаете? Нет! Только растравляешь свою язву.
   -- Отчего же вы мне не прочтете?
   -- Нет! -- почти вскрикнул Спешнев и замахал рукой. -- Ради Бога! Я рву... А которые оставляю -- то не перечитываю. Стыдно будет, вперед знаю. Стыдно не потому, что они дрянь... Может быть с тех пор, как я стал рифмовать-- я ничего более яркого не набросал на бумагу. Но это -- бред, или вопль, смесь грязи с небом. Нет, нет! Не дам я читать их никому.
   -- Кроме нее?
   Спешнев пугливо оглянулся на нее.
   -- И ей не дам. Еще настолько у меня хватит... уважения к самому себе.
   -- И печатать не будете?
   -- Избави Боже! -- вырвалось у Спешнева, и он встал, сильно взволнованный.
   "Все-таки талант -- отдушина, -- подумала Вера. -- И в этом он выше меня. Попробуй я изливаться на бумаге -- кроме безвкусного дамского дневника ничего не выйдет".
   -- Пишите, -- сказала она, приглашая его жестом головы сесть опять около нее: -- как бы вам ни было горько.
   -- И на это надо силы, Вера Тимофеевна. И будь я способен любоваться своими терзаниями -- я бы, может быть, прославился, как Петрарка, -- не сразу выговорил Спешнев и нервно рассмеялся.

VIII

   За столом сидело, кроме хозяев, всего двое гостей -- Спешнев и Остожин. Князь помещался между ними -- напротив жены.
   Перед Верой через стол с несколькими свечами под темно-красными маленькими абажурами -- выделялась из мягкого фона голова Остожина: белый, уже обнаженный череп, при молодом, овальном лице. Она его прежде называла "гидальго", находя тип его похожим на испанский: та же смуглая бледность, тонкий, довольно длинный нос, острая борода, глаза глубоко сидящие во впадинах, что-то немного женственное в бюсте и в движениях головы и рук.
   Остожин одевался моложаво и всегда по моде. Он потому приехал в сюртуке, что она просила его "запросто". Внешних признаков кабинетного ученого в нем не заметил бы никто. И говор у него был барский, с легким оттенком трудно уловимой манеры произносить по-своему некоторые слова и с переливами голоса, привычными у тех, кто много читает с кафедры.
   Князь перед обедом обошелся с обоими приятелями своей жены довольно любезно. Вера заслышала сейчас же "поощрительные" интонации, всего менее ей приятные. Ими Вадим Дмитриевич показывал и ей, и в особенности Остожину, что он не намерен волноваться и за столом из-за всей той "многоученой трухи", какую они наверное будут перетирать.
   В таких случаях рот его то и дело поводила особого рода косая улыбочка, и он, почти не принимая участия в общем разговоре, точно мурлыкал про себя, поправлял абажуры, делал замечания прислуге или угощал вином обоих гостей.
   Но "многоученой трухи" что-то не перетирали. Остожин вообще не любил много говорить в присутствии людей ему несимпатичных. Он и на этот раз больше молчал и только изредка обращался с каким-нибудь вопросом к Спешневу, которого давно не видал.
   Но Вера заметила -- с половины обеда -- что он, нет-нет, да и взглянет с мимолетной улыбкой на князя, а потом на нее. Должно быть, его стало покалывать от манеры хозяина дома, в которой слишком ясно сквозило желание показать обоим гостям, а всего больше "жидкому радикалишке", что он их "игнорирует", в роде того, как Лена и Маруся игнорируют свою тетку-купчиху.
   Спешнев спросил Остожина, -- когда состоится его публичная лекция с благотворительной целью.
   -- Я читала вчера программу, -- заметила Вера. -- Она очень интересна.
   Князь ел горошек и немножко посапывал. Он не считал эту привычку "хамской", а напротив, мог бы привести в пример многих родовитых членов своего клуба, у которых при еде и даже игре в карты точно такая же привычка.
   -- И я читал, -- сказал он тем же снисходительно-небрежным тоном.
   -- И содержания он-ной не одобрили? -- спросил Остожин.
   Князь не узнал в этом вопросе шутливой тирады Тургенева и только повел неопределенно губами.
   -- Такие программы, -- заметил он, не обращаясь прямо к Остожину: -- рассчитаны всегда на известного рода публику.
   Вера быстро поглядела на мужа. Если он и не позволит себе ничего безцеремонного или неуместного, то в лице Остожина и голосе было что-то похожее на вызов. Слова "известного рода публика он вряд ли оставит без ответа.
   И Спешнев -- по своей доброте и нервности -- зачуял нечто в воздухе и мысленно обругал себя -- зачем он спросил Остожина -- когда состоится его публичная лекция.
   Никаких таких лекций князь не жаловал, никогда не ездил на них с Верой, считал их непозволительным средством порчи молодежи и простого народа.
   -- В каком же это смысле: "известной"? -- спросил Остожин и прищурился на князя.
   С ним он всегда был донельзя осторожен; но сегодня, должно быть, капля переполнила чашу. И в его вопросе зазвучали такие ноты, каких Вера никогда у него не слыхала.
   -- Вы понимаете, в каком, -- отозвался князь и перевел своими крутыми плечами. -- Ведь господа лекторы совершенно по-своему освещают в нашей московской старине все то, что им на руку... в известном смысле, -- подчеркнул он опять это слово.
   -- Вы и в программе моей лекции нашли, князь, подтасовку или подделку фактов? -- спросил Остожин тоном профессора, иронизирующего над бестактностью ученика. -- Любопытно было бы узнать в чем.
   Ресницы. Веры стали нервно вздрагивать. Но она сдержала себя и не хотела вмешиваться, какой бы оборот ни принял разговор.
   Она находила, что Остожин до сих пор слишком уклонялся от всякого серьезного "обмена" взглядов и позволял князю держаться снисходительного тона -- точно он владеет невесть какой мудростью, с высоты которой может взирать на "жидкого радикалишку".
   Но в ту минуту глаза Остожина, злобно прищуренные, были устремлены на князя с ясным выражением своего превосходства.
   И что такое, в самом деле, этот праздношатающийся и праздноболтающий князёк в его глазах?
   Вряд ли он даже выдержал на аттестат зрелости. Кажется, учился в "ликее" -- так Остожин и его приятели привыкли называть некоторое заведение, -- поступил вольноопределяющимся в какой-то драгунский полк на Кавказе, потом перешел в гвардию, вышел в отставку, шатался за границей и, кажется, там -- не то в Праге, не то в Загребе почувствовал, что он -- убежденный защитник древнерусских начал; кто-то ему подложил две-три книги, и он выучил из них несколько страниц, по возвращении в Москву стал посещать два-три дома, где хранится память "Алексея Степановича", на дворянских и земских выборах против чего-то выступал и к чему-то "взывал".
   Вот и весь его багаж!
   Князь на возглас Остожина ответил сначала чем-то в роде мычанья и потом уже выговорил -- чопорно и раздельно:
   -- А то как же иначе?
   Остожин продолжал смотреть на него глазами экзаменатора.
   Это не ускользнуло от князя. Он начал краснеть. И вина он выпил больше своих гостей.
   -- Как будто мы ничего не понимаем! -- выговорил он все с той же барской брезгливостью, почти гадливо, и в то же время задорно поглядел на Остожина вбок с явным вызовом.
   Спешнев полузакрыл глаза, стал ждать схватки и не смел поглядеть на Веру.
   И она ждала; но ничего не боялась. На Остожина однако не глядела.
   Вы, конечно, профессор, -- протянул князь: будете выставлять земские соборы московского царения как своего рода парламент. Их кто-то из ваших по-аглицки так и назвал. А ведь это совершенная фантазия... если не умышленное искажение.
   -- Кто же вам сказал, князь, что я так буду их выставлять? -- повторил Остожин выражение, показавшееся ему неграмотным и вульгарным.
   -- Как же иначе? Все наши либералы и радикалы имеют одну и ту же повадку.
   Остожину захотелось сразу же хорошенько осадить этого "нахала и невежду", но он устыдился самого себя. Это было бы ниже его достоинства.
   Он повел слегка губами и остановил князя сдержанным замечанием.
   -- Теперь слишком хорошо известно -- какой был состав этих съездов -- служилый элемент преобладал в нем.
   -- И прекрасно, что преобладал! -- подхватил князь и допил из своего стакана.
   -- Для кого прекрасно? -- с явной иронией спросил Остожин.
   -- Для русской земли, для народа, для всех нас.
   Князь почувствовал прилив красноречия. Он считал себя оратором, сразу не нашедшим надлежащего употребления своему дарованию. Разве бы он так читал с кафедры, как все эти "профессоришки"? У них один набор готовых фраз, никакого пыла, никакого истинно русского пошиба в языке и жестах.
   И в первый раз перед Остожиным он залился.
   Тут были все его любимые коньки, чего Вера до-сыта наслушалась в течение двух слишком лет: глубокое смирение русского народа, святая вера в тех, кто призван "устроять его судьбу", "хоровой уклад" между верхним и нижним слоем, великая миссия народа избранного, призванного обновить все тлетворные устои Запада.
   И перед пирожным, и после того князь говорил без умолку, видимо любуясь хлёсткостью и силой своих доводов и обобщений. Остожин перестал его слушать и, наклонив голову, медленно слизывал кусок мороженого с золоченой плоской ложечки.
   На лице Веры застыла полуусмешка, похожая на выражение дурно скрываемой скуки. Спешнев опустил голову над своей тарелкой и про себя повторял:
   "Эк его проняло!"
   Он был всего больше рад тому, что не вышло настоящей схватки... Была ли этому рада Вера? -- И да, и нет. Остожин слишком явно показывал, что не намерен состязаться с Вадимом Дмитриевичем.
   -- И что это за слово -- народоправство? -- вдруг крикнул князь, весь красный, и бросил салфетку на стол. -- В целый аршин! Так же уродливо, как ненавистна самая идея!
   Это уже был прямой вызов Остожину. -- В программе его лекции стояло, как раз, слово: "народоправство".
   -- Сочините сами другое, князь... вы так красноречивы, -- сказал Остожин, кладя также свою салфетку.
   До самого конца обеда он держался все того же полушутливого тона. Но Вере хотелось бы услыхать что-нибудь более искреннее, такое, чтобы "рацеи" князя разлетелись, как дурно пахнущий пар из кастрюли, где что-то пузырится и чадит.
   -- За меня говорить древняя мудрость, -- вскричал князь, шумно отодвигая свой стул: -- эллинская мудрость... на которую господа народоправцы любять ссылаться.
   Он, подняв голову, через плечо оглядел ненавистного ему "профессоришку". "И мы, мол, тоже проходили классическую муштру и кое-что помним".
   -- Изволите уважать Фукидида? -- спросил он с коротким смехом, пододвигаясь к Остожину. -- Он был тоже, как немцы говорят: -- "nicht auf den Kopf gefallen" (нем. "не упал на голову" -- прим. не глупый).
   Остожин ничего не ответил, подошел благодарить Веру за обед и поцеловал у ней руку -- с таким жестом, который мужу ее не понравился.
   -- "Такому народу, как мы демократия опасна". -- сказал он где-то. Кажется, верно? -- спросил князь задорнее.
   -- Верно, -- ответил Остожин и весело оглянул всех. Только это слова Ксенофонта, а не Фукидида. Но разве это не все равно, князь?.. Ха, ха!
   Он раскатисто разсмеялся, а за ним Вера и Спешнев.
   Князь сделал жест рукой и крикнул:
   -- Разумеется, все равно... Угодно курить, господа, -- милости прошу ко мне в кабинет.
   И ушел, не дожидаясь их рукопожатия.

IX

   В кабинете Веры стоял мягкий палевый свет от кружевного абажура на лампе, полу-прикрытой растениями.
   Разговор ее с Остожиным шел уже более часа -- нервный, но не громкий. В остальных комнатах дома была полная тишина. Давно им не приводилось оставаться вдвоем, и в такой час. Спешнев после чаю удалился. Вера сама удержала Остожина. Князь, еще во время питья кофе, суховато извинился перед гостями и поехал в клуб, часу в десятом.
   Остожин сидел против Веры, на мягком кресльце, около столика, в позе человека, не желающего засиживаться, но разговор завлек его незаметно. И по лицу Веры заметно было, что она не просто засиделась с добрым знакомым, а внутренно волнуется. Глаза ее вспыхивали, и в жестах рук было гораздо больше нервности.
   Именно сегодня, час тому назад, она как-то вдруг иначе взглянула на себя и на этого "приятеля". Перед нею сидит мужчина, еще молодой, несмотря на его обнаженный череп, красивый, очень умный, с большим характером, с европейской известностью ученого, воспитанный и светский, в интимной беседе блестящий, без всякого усилия казаться остроумным и новым.
   И она -- молодая женщина, способна ценить его, в его обществе только и находит настоящий "интерес". Почему же до сих пор ее что-то стесняло в сближении с ним? Неужели только то, что князь Вадим Дмитриевич смотрит на него как на "жидкого радикалишку"? Но сегодняшние тирады ее мужа за обедом были просто смешны, и никогда он не выставлялся в таком свете перед нею и перед Остожиным, у которого -- слишком много такта и порядочности, чтобы возвращаться к этому, когда они остались одни.
   И он никогда еще не говорил с ней в таком духе.
   Это не было начало ухаживанья по раз заведенной системе холостяка, сознающего, что он имеет шансы нравиться какой угодно женщине, самой красивой, родовитой и блестящей. Что-то новое сквозило во всем, что и как он ей говорил.
   Остожин не язвил ее задним числом, не возвращался к ее девическим годам, к ее выходу замуж, не делал прозрачных намеков на то, что она имела достаточно времени разглядеть своего "супруга и повелителя". Но Вера все ждала, что он не выдержит и кончит чем-нибудь подобным.
   Она знала: Остожин всегда скептически относился к "возрождению" купеческого общества, и при случае не скрывал этого перед нею. Не раз случалось ей слышать от него, когда она была еще девушкой:
   -- Вы, Вера Тимофеевна, -- не в счет. Вы -- чадо университетских кружков. Но много ли таких? Не верю я в этих интеллигентов коммерческого мира... ни в молодых людей, ни в маменек, ни в дочек.
   Когда к ней присватался князь Кунгуров, Остожина не было в Москве. Он брал годовой отпуск. Из-за границы вывез он большую книгу, вышедшую там на двух языках. За нее он попал в члены-корреспонденты института.
   Он не сразу явился к ней тогда, а когда приехал и разглядел ее мужа, то сейчас же съёжился и ушел в себя. Ей гордость не позволяла заговорить с ним о князе, добиваться его оценки.
   И теперь он не позволит себе обвинять ее прямо в том, что она вышла замуж за "титул", а не за человека. Так пошло он не может на нее глядеть -- иначе он бы перестал бывать у нее. Она для него скорее жертва ослепления.
   Веру охватило желание показать ему, что она давно уже не ослеплена. Каков бы ни был ее "супруг и повелитель" -- князь Вадим Дмитриевич похож на множество мужчин своего сословия и общества. К этому сословию причислял себя -- и, кажется, не без удовольствия -- и сам Остожин. Правда, он не кичится древностью своего рода, но не стыдится его, не впадает в проповедь безусловной "нивеллировки". Его гораздо легче можно встретить в стародворянских домах, чем даже у профессоров и вообще "разночинцев". За это его и не любят, в "интеллигенции", считают "гордецом" и даже "аристократишкой". Такие отзывы о нем всего чаще случалось ей слыхать от разных курсисток и трудовых женщин.
   Остожин только-что разбирал, тонко и смело, шаткую двойственность, в которую впадают вообще некоторые русские
   женщины, воображающие, что их жизнью руководит ум, между тем как они еще в клещах инстинктов, расовых влечений, самых первобытных верований, грубейших суеверий.
   Ей показалось, что он и ее причисляет к тому же разряду quasi-развитых (фр. почти-) женщин. Прежде у них бывали беседы и даже прения о том можно ли женщине совсем себя освободить от всяких порываний в "надземные сферы". В ней самой книжки оставили почти нетронутым ее религиозное чувство. Она знала, что он сторонник "строго-научных" воззрений, и не сомневалась никогда в том, что Остожин держится своего "credo" сознательно и упорно.
   -- Владимир Григорьевич, -- остановила она его движением своей красивой руки. -- Вы думаете, что нельзя женщине, желающей разумно устроить свою жизнь, сохранить известные традиции? Возьмите вы англичан, к которым вы питаете такую слабость... Да и я их очень люблю.
   Он знал, что она живала в Англии и что у нее есть даже там приятельницы. Языком она владела не хуже его.
   -- Разве у них, -- продолжала Вера, полегоньку разгораясь: -- разве между ними нет женщин, способных свободно мыслить? Но они не разрывают с религией, потому что она для них санкция высших нравственных идеалов. И они мирятся с разными обрядностями, на наш вкус довольно-таки курьезными. Помните... в Оксфорде и в Кембридже... все эти китайские церемонии в начале и в конце службы, и белые балахоны их, и цветные мешки, и серебряные булавы. А ведь это все держится прежде всего мужчинами. Они все установили.
   -- Что же из этого вытекает? -- спросил Остожин и поглядел на нее с улыбкой, как бы желая ей дать понять, что она ударилась в сторону.
   -- А то, Владимир Григорьевич, что в каждом народе или сословии заложены известные свойства и привычки, фатально... и у купцов, и у дворян. С тех пор, как я вошла в круг моего мужа, я во многом должна была... я не говорю -- разочароваться, но убедиться. Вы ведь сами принадлежите к тому же обществу.
   -- Весьма мало!
   -- Да, но в вас -- будем говорить вполне откровенно -- в вас чувствуется человек той же... как бы сказать... расы... Вы -- и князь Вадим Дмитриевич -- выговорила она с тихой усмешкой -- стоите на двух крайних концах по своей окраске. Но под этим ведь лежит более глубокий слой... настоящие расовые инстинкты. И они одолевают иногда и тех, кто весь свой век возделывал свой ум...
   -- Ах, Боже мой, княгиня! -- сказал Остожин. -- Каким вы языком выражаетесь!
   -- Каким умею! -- весело отозвалась Вера. -- Вы же и ваши коллеги -- когда-то -- приучили меня к нему.
   -- Не я! Не я! -- вскричал Остожин.
   -- Разве не правда, -- продолжала Вера и пододвинулась к краю диванчика, на котором сидела: не правда, что все они, кто верит в свою "белую кость" -- вертятся в каком-то заколдованном круге? Ничего не выходит из той скучной и тошной сутолоки, какую они считают жизнью. Но если б отнять у них и ее, они упали бы еще ниже. Своего дела ни у кого нет!
   -- Да они на него и неспособны, -- сказал Остожин тоном бесповоротного приговора.
   -- Владимир Григорьевич! -- вскричала Вера и всплеснула руками. -- Вы ли это говорите? Почему вы лично создали себе настоящую жизнь? Потому что она остановилась -- ну, словом, вы -- не в счет, -- употребила она его выражение. -- Ваша пристань -- наука... вы составили себе имя, и дома, и там, на Западе. Вы могли бы, в конце концов, и не нуждаться в родине.
   Она сейчас же подумала:
   "Да ты, кажется, и не очень к ней льнешь"...
   -- А средний люд его ведь сотни и тысячи везде. И в нашей любимице Англии тоже. Сколько вы там найдете заурядных сквайров. И все они при деле.
   -- Вы что же хотите сказать этим, княгиня? Что надо им дать политическую роль? И вы думаете, что они с ней справятся?
   -- Я не знаю, Владимир Григорьевич. Но для меня ясно, что в теперешних условиях им нельзя быть иными.
   Она встала. Поднялся и Остожин.
   Они стояли друг против друга, и на их лицах трудно было бы прочесть то, что бродило в глубине души. Не о том они все время беседовали, что просилось наружу. Остожин все время сдерживал себя, а ему сегодня сильнее, чем когда-либо, хотелось доказать этой красивой и обаятельной женщине, что она не может любить своего мужа, не может серьезно смотреть на него, что связи между ними нет никакой, так как она бездетна, что и тщеславия у нее не настолько, чтобы тешиться своим титулом, что в старо-дворянских домах ей до сих пор не по себе, да и охоты нет -- приобретать в них вес своим умом, тактом и образованием.
   И Вера несколько раз порывалась спросить у него -- как же он, наконец, понимает ее. Неужели считает он ее настолько ничтожной, что этот вопрос нисколько его не занимает? Его она давно привыкла наблюдать, и ей сегодня, быть может впервые, показалось, что Остожин начинает вести себя с нею, точно по известной программе, как ведет себя самолюбивый мужчина с тою, кто его интересует.
   -- Уже поздно, -- выговорил Остожин и оглянулся, не тут ли его шляпа.
   -- Будто? -- отозвалася Вера и не выдержала, -- сказала ему: -- Владимир Григорьевич, так скоро прошел вечер... Мы много говорили...
   -- И все не о том, о чем следовало? -- спросил он и пристально прищурился на нее.
   -- Пожалуй. Вы опять скроетесь на долго?
   -- Нет. Вы ведь, по-прежнему, по вторникам?
   -- Лучше... в другие дни.
   -- Ваш гость!
   И в его прищуренных умных глазах она прочла:
   "До мужа твоего -- мне никакого дела нет. Пускай его болтает, что ему угодно".
   В передней раздался резкий звонок и через несколько секунд два громких девичьих голоса.
   -- Мои племянницы, -- произнесла вполголоса Вера.
   -- Так вы тетенька?
   -- Только не для них.
   Остожин их не встретил, проходя гостиной. Они пошли прямо к себе, не простившись с теткой.

ї

   Отходя ко сну, Вера довольно долго занималась своим ночным туалетом в уборной.
   С детства она была чрезвычайно опрятна; до педантичности держалась самых строгих приемов гигиены и никогда не попускала в себе никакой небрежности. И кругом нее не терпела она ничего неопрятного. В их доме за тем наблюдала Степанида Федотовна, и до сих пор там стоит самая "раскольничья" чистота -- так определяет и сам князь Вадим Дмитриевич.
   Она хотела бы привить такие же привычки и племянницами. Обе в сущности -- "грязнушки". На ночь никогда не умываются, брать ванны не любят, вообще точно боятся воды. Мать на этом не настаивала. Но до поры до времени Вера решила никаких им ни советов, ни замечаний не делать, а продолжать держаться с ними просто, ласково, не заискивая в них.
   Они так и не пришли проститься с ней, под тем, конечно, предлогом, что было уже поздно. Теперь они еще не спят. Их голоса слышны через стену ее уборной.
   Когда она, раздевшись, со свечой в руках вошла в спальню и сама зажгла ночник чувство большого одиночества прокралось в нее. Прежде этого не бывало в такой степени.
   Точно весь этот старый и холодный дворянский дом, где жили до нее десятки лет разные "кнейни" -- по произношению многих уроженцев Сивцева-Вражка и Поварской -- не ее постоянное жилище, ее "home", без которого ее приятельницам в Англии и жизнь не в жизнь, -- а недружелюбный ночлег, куда она попала случайно.
   До сих пор в ней нет никакого прочного чувства, что вот тут она проживет весь свой век, если не в том самом доме, то в такой точно спальне, -- как настоящая хозяйка и барыня.
   Как ей хорошо было в ее уютной девичьей спаленке, в их -- тоже старинном доме. Там она прожила с четырнадцати лет, когда каждая из дочерей Степаниды Федотовны получила по комнате. Сколько раз она уже взрослой девушкой -- отделывала свою спальню заново. Но в ней оставался неизменно какой-то особенный прохладный и "вкусный" воздух, которого здесь нет. И в зимние долгие ночи так там было тепло -- не жарко, а в меру -- от большой кафельной печки. Самая эта печка придавала комнате что-то простое, задушевное.
   Отделка их супружеской спальни не изменилась с их свадьбы. Она -- "общедворянская" -- синяя, штофная; обои, тоже под цвет, с багетами; две гравюры в золотых рамах, камин, который никогда не топится, две кровати с резными спинами под общим балдахином.
   Все отзывается обойщиком немцем, из недурного магазина. Никакой физиономии нет у этой спальни. Она ужасно суха и скучна.
   И много ли было в ней жизни -- молодой и страстной, кипучих или нежных ласк, неудержимых порывов или тихой сладкой дрёмы в объятиях любимого человека, или милой болтовни, полушепотом, прерываемой поцелуями?
   Вера присела на край своей постели. Спать ей не хотелось. Весь день и всего более разговор с Остожиным . оставили в ней -- не то беспокойство, не то смутную грусть с трудно уловимым мотивом.
   Быть может, никогда еще сопоставление мужа и "приятеля" не напрашивалось ей так назойливо. Остожин только на год моложе князя; а кажется старше. Но он со всеми его "душевными задержками" -- все-таки гораздо более ее человек, -- этого она не может отрицать...
   Она скорее привыкала к мужу, чем влеклась к его ласкам. Ему она нравилась -- как женщина. В этом она не обманывалась. И лицом она привлекала его, и станом, и тоном, и манерой одеваться, и всей своей "аглицкой повадкой". В нем -- в настоящем сангвинике -- кровь еще играла, и целый год он не охладевал к своей жене. Она поддавалась его ласкам, сначала слишком резким и жадным, потом бесцеремонным. И скоро она стала замечать, что эти ласки не будят в ней порыва...
   Уже во второй год замужества она помирилась с этим и стала считать себя женщиной с "тепловатым темпераментом".
   Не только на его ласки, но и на его "душу" она не могла откликаться, хотя искренно и долго стремилась к этому.
   Эта стародворянская душа состояла из всякого рода выходок, иногда добродушных, чаще задорных и, главное, полных влюбленности в самого себя.
   Простой доброты, внимания, обаятельной приветливости или потребности излиться, припасть к ней с какой-нибудь заветной мечтой или исповедью -- она не видит в нем до сих пор.
   Но первые месяцы в их интимных сношениях была еще нарядность, условное джентльменство. Теперь и это пропадает.
   Она только жена, но не "царица его души", даже не подруга, владеющая им, как своим возлюбленным.
   Сюда, в эту холодную и "казенную" спальню князь Вадим Дмитриевич является спать -- всякий раз в поздний час, после клуба, что-нибудь расскажет из городских слухов или сплетен, непременно произнесет какую-нибудь сентенцию в духе фрондёрства, неизвестно против чего и против кого, зевнет несколько раз очень громко, повернется спиной к стене и захрапит.
   Она всегда раньше его просыпается и давно уже одета, когда он только-что начинает потягиваться и позевывать.
   Вот и сегодня она ляжет, чистая и немного захолоделая, после короткой молитвы, и покроется одеялом -- по детской привычке с головой. Она давно знает, что не пахнет на нее ни страсть, ни даже тепло простой сердечности, хотя бы и без всяких знойных порывов. Если она заснет -- приход князя может разбудить ее; он укладывается довольно шумно. Иногда она -- не притворяясь спящей не поднимет даже угла одеяла и не окликнет его.
   Все это сложилось так в каких-нибудь два года. И так будет пять, десять, двадцать лет, до самой смерти...
   "И чем же кончится? -- спросила Вера, бледнея под натиском этих мыслей. -- Кто сдастся? Кто кого переделает или наладит на что-нибудь более похожее на жизнь, о какой она мечтала"?..
   "Кто сдастся"?
   Переделать князя она не берется. И если б она хотела дойти до самой глубины сознания -- быть может, она нашла бы, что у нее нет и охоты работать над этим.
   Так неужели же она сама сдастся, перестанет к чему-либо стремиться, а просто будет коротать свой век в звании поддельной княгини, без всякого просвета впереди?
   В постели она почувствовала утомление, -- больше в голове, чем в остальном теле. Оттого, вероятно, что она, с самого прихода Спешнева, за обедом и наедине с Остожиным, много переживала; больше, чем ей самой показалось.
   Вера стала скоро забываться.
   Ее разбудили шаги в коридорчике.
   Князь мог принять ее за спящую -- одеяло укутывало ей голову до половины.
   -- Ты спишь, Вера? -- спросил он после того, как задул свечу.
   Ей не захотелось притворяться. Она ничего не ответила, сделала движение головой; но лица к нему не повернула.
   -- Сегодня собралась целая компания ужинать, -- заговорил князь возбужденно. -- Не обошлось дело и без спичей.
   По его тону Вера сейчас же сообразила, что за ужином пили не мало шампанского.
   И, в самом деле, щеки князя сильно раскраснелись.
   -- Консул сказал очень милую здравицу... разумеется, на тему сердечного союза с Россией и не без пикантных намеков на господ англичан... А тут кто-то привез долговязого офицера из индейской армии. Рядом со мной генерал Отребьев шепчет: "Зачем только этих соглядатаев пускают к нам? К русскому языку, видите ли, получили влечение. Ха, ха, ха! Чтобы потом легче разведки производить на Памирах"! И тот что-то такое промямлил... яко бы по-французски.
   -- И ты говорил? -- остановила его Вера, немного открывая лицо.
   -- И я дал по носу... одному умнику... кажется, приятелю твоего Остожина... Тот в ехидном тоне стал тоже мямлить... Мы-де не очень восторгаемся тем, что господа французы с нами теперь носятся. Дескать, чувства свои надо фактически доказать.
   -- Разве это неправда? -- спросила Вера.
   -- Положим... и я тоже всегда повторяю. Но каков тон у всех этих аспидов! Вот кто настоящие враги своего отечества. Они хуже тех, что производят открытую или тайную крамолу... Те, по крайней мере, шкурой своей отвечают. А эти только в сущности -- кукиш в кармане кажут. И сколько безмозглых юношей перепортят. Жалованье, небось, получают казенное. Я бы их всех помелом.
   Шампанское все еще бродило в его голове. Вере делалось тошно от этих выходок, и она довольно строго выговорила:
   -- Поздно! Я хочу спать.
   -- Я мешать не буду, -- все еще задорно отозвался князь.
   Кровать затрещала он сильно потянулся. Ему хотелось спросить: "долго ли господин ученый изволил сидеть"; но он воздержался. Пускай жена его видит, что он не считает "профессоришку" сколько-нибудь опасным.
   Помолчав немного, князь опять так же звонко перевернулся в кровати и лег на бок, лицом в ее сторону.
   -- Lui ai-je figé un clou, à diner? (фр. Я что, за ужином сломал ему ноготь?) -- спросил он и хрипло рассмеялся.
   -- A qui? (Кому?)
   -- Mais à ton ami, donc! (фр. Твоему другу, следовательно!)
   На это она ничего не сказала.
   Через пять минут муж ее уже спал и начинал всхрапывать. Она и этому была рада. Спорить с ним, разубеждать его -- совершенно бесполезно. В пору самой не заразиться от него всем этим "пустоболтаньем". И от клуба она его не отучит, где он приучается к питью шампанского и без всякого толка проигрывает довольно большие деньги.

XI

   К подъезду двухэтажного особняка, в одной из Басманных, с хорошеньким палисадником -- подъехал одноконный фаэтон, с фонарями, на резинах. Рысак -- темно-серой масти -- был тысячный и в хомуте с золотым набором.
   Из фаэтона вышел мужчина неопределенных лет, небольшого роста, суховатый, в светлом, щегольском и длинном -- на аглицкий манер -- пальто и в блестящем высоком цилиндре. Он брился и отпускал только короткие бакенбарды. Лицо было немного женоподобное, с мелкими чертами.
   На дворе стояла ясная, чисто весенняя погода. Святая на половину уже отошла.
   Служитель -- в казакине и с голубым шелковым воротом рубахи, в роде швейцара -- низко ему поклонился и сказал:
   -- Христос воскресе, Степан Петрович.
   Они поцеловались чинно, и гость сунул ему в руку желтенькую, за что служитель еще раз низко нагнул голову.
   -- Все дома? -- спросил гость мягким голосом и перед зеркалом передней стал причесывать свой тупейчик.
   -- Антонида Тимофеевна дома. И Ардальон Ильич должны в скором времени быть.
   Все это докладывалось вполголоса и с оттенком особого почтения, как к именитой особе.
   Перед зеркалом гость прихорашивал прическу несколько минут. Свои волосы -- темные и довольно жидкие он прилизывал на висках и поднимал модным тупейчиком на лоб, в виде двух полубуклей.
   Одет он был необыкновенно изысканно. Короткая визитная жакетка, белый жилет и цветной галстух при светлых панталонах моложавили его. Все это сидело на нем в обтяжку и круглые, по-женски, плечи держал он немного вкось, голову на ходу склонял к правому плечу.
   В зале первого этажа, отделанной по-старинному стульями с большим роялем в одном углу -- пестрел пасхальный стол своими закусками, окороком, яйцами, двумя рядами бутылок вина и всевозможных водок.
   Стол этот держали так всю святую и каждый день подновляли еду.
   Короткими шажками, в своих парижских ботинках с сукном светло-песочного цвета гость подходил к двери в гостиную. Его встретила хозяйка Антонида Тимофеевна Кусова, сестра княгини Кунгуровой.
   Кусову никто бы не принял за сестру Веры. Она вся выдалась в покойного отца: полная, небольшого роста блондинка, с крупными, крестьянскими чертами. Ее гладкие и густые волосы блестели на солнце, зачесанные на затылке в толстый пук. Щеки тоже лоснились -- румяные и белые. Два бриллианта искрились в довольно больших ушах. И зубы полуоткрытого рта белели из-за толстоватых губ. Глаза -- светло-карие, с поволокой -- приветливо улыбались гостю.
   По праздничному, она была в белом платье и белой же шелковой мантилье, отделанной кружевами.
   Гость -- дальний родственник ее мужа, Умнов -- подошел к ручке.
   -- А похристосоваться разве нельзя? -- спросила она веселым, зычным голосом.
   -- Если позволите... с особым удовольствием.
   Они три раза поцеловались:
   "Духи какие чудесные... надо спросить, какие, -- быстро подумала Кусова. -- Великий франт".
   И в самом деле, Умнов считался первым модником по всей Москве, не только в купечестве, но и среди "господ". Она знала хорошо, что ему лет не мало, наверно под сорок, и он не желает расставаться с своей холостой свободой. Кажется, у него есть какая-то балетная. Он считается самым завзятым балетоманом.
   Лет шесть-семь назад, когда она была еще "молодая", Умнов стал к ним ездить все чаще и чаще, и так за ней начал увиваться, такие делать подарки, что она должна была сделать ему "асаже", после чего он надулся; но через не сколько месяцев все обошлось и они теперь в самых лучших родственных отношениях.
   Антонида Тимофеевна любит своего "Ардальошу", как полагается честной жене. Он моложе Умнова, во всех статьях молодец -- как мужчина; а главное -- находится в полном ее подчинении и не замечает этого до сих пор, после многих лет супружества.
   А стал бы тот ее смущать своими миллионами -- она и тогда бы не поддалась. Им с мужем довольно того, что они имеют. За ней дали столько же, сколько и за Верой. Ардальон Ильич -- теперь полный хозяин, после смерти родителя. Братьев у него нет; а сестра "в Ирбит" замуж выдана и давно свою часть получила.
   Миллионов его им не надо; а брыкаться тоже "не полагается". С таким родственником "лестно" поддерживать хорошие отношения. Степан Петрович вот уже второй год унаследовал огромное фабричное дело. Да, слышно, старики оставили ему "чистоганом" не то три, не то четыре миллиона. И он не проживет - не таковский.
   -- Для вас, братец, -- заговорила Антонида Тимофеевна, усаживая его на почетное место в гостиной, -- светлый праздник вдвойне дорог.
   -- В каком же это смысле, сестрица? -- спросил он и оглядел ее своими мышиными глазками, немного приторно усмехаясь.
   -- А как же? Балетные спектакли начнутся. Сколько вы времени на сухоядении сидели?.. Подумайте!
   Она рассмеялась. И он ей вторил.
   Антонида Тимофеевна любила подтрунить над ним; но не так, чтобы он обиделся.
   Умнов смотрел франтом на барский лад, считался знатоком балета, любил и музыку, по вечерам в театрах и концертах не выходит из белого галстуха. А ведь он был "столп" своего "согласия", держался веры, по которой брак, до восстановления настоящего благочестия, не признают таинством. И он у них первый человек, считается самым "дошлым" начетчиком, пишет "послания" и чуть ли сам не служит. И -- в то же время -- какого вам еще европеизма: за границей каждый год бывает, три языка знает, водится там с высокими особами. Дома, однако, -- в дворянское общество не лезет, соблюдает свое достоинство, и все его за это уважают. Да и чего ему надо? Чинов -- так он уже и теперь никак статский советник. Вот через три года исполнится их фирме сто лет -- и наверное его в потомственное дворянство возведут.
   Тогда, быть может, и о собственном потомстве начнет думать. Только вряд ли. С "никоньянцами" не пойдет на сделку, даже в единоверие не перейдет. А по его закону жена -- "посестрие", и можно таких-то жен менять по своему усмотрению. Вот это в нем не очень ей по вкусу, и она всегда делала легкие намеки на его свободные нравы -- "по женской части".
   -- Не важный у нас балет-то... выговорил Умнов и сделал жест своей припомаженной головой с коком. -- Разве на весенний сезон кого-нибудь из петербургских пришлют.
   -- Куда за границу собираетесь, Степан Петрович? Поди в Испанию? Где с кастаньетами пляшут?
   -- Нет. Полечиться надо... Мой эскулап все твердит, что надо бы в Карлсбад... Или, по меньшей мере, в Виши. Так ведь это не раньше июля. Особенно для Карсбада... Там легко простудиться. Помните, Конон Афанасьевич приехал туда молодцом, да воспаление и схватил. И в три-четыре дня унесло...
   Его тонкие, бледные губы сложились в жалостную усмешку. За свою жизнь он сильно держался. Да еще бы от таких-то миллионов, и на полной свободе -- хочешь -- гарем себе заводи! Или открывай где-нибудь свою собственную "обитель", хоть в американских степях.
   -- Детки как? -- спросил Умнов и наклонил к ней голову.
   -- Слава Богу... Уехали к бабушке. Может, с ней назад вернутся.
   -- Вы извините... Я с собой не захватил... и деткам, и маменьке их... красное яичко.
   -- Вот еще, Степан Петрович!..
   Она знала, что он всегда с своими тонкими раскольничьими фасонами. Наверно уже заранее приготовил подарки и им обоим с мужем, и детям. Но сам яичком не будет обмениваться с никоньянцами. Хорошо, что похристосуется, да и то больше с дамой.
   В подарках будет непременно одна какая-нибудь бонбоньерка -- в виде яица -- и с богатейшей отделкой, а остальное все без всякого намека на великий праздник цветы, фарфоровые вещи, экраны -- чего-чего не нашлет. Она всегда его отдаривает в его именины. Дня рождения он не справляет.
   -- А Вера Тимофеевна как изволит здравствовать?
   Он спросил это с особенной чопорной оттяжкой. Вера ему тоже сильно нравилась, больше, чем она. И если б захотела, может быть, он для нее и закон бы переменил. Но Вера никогда его не баловала; как будто желала показать ему, что для нее его миллионы ничего не значат, считала его, кажется, очень испорченным, больше, чем это за ним действительно водилось, и за глаза прохаживалась над его модничаньем и желанием играть роль какого-то "папы" в своей молельне. С ним у них выходили, бывало, и довольно едкие споры, при чем Умнов всегда, бывало, съёжится и прекратит прение. Вера уличала его единоверцев в "изуверстве и доказывала ему, что они "буквоеды"; стойкость их в отстаиванье своих "пунктиков" называла "печальным фанатизмом".
   С тех пор, как она -- княгиня Кунгурова, Степан Петрович почти что не видается с нею, разве когда у старухи Финиковой или у Кусовых. Он с ней неизменно вежлив и внимателен; но с таким оттенком, что, дескать, от меня ни вам, ни вашему князю никаких заискиваний не будет.
   И за это одобряла его Антонида Тимофеевна. Она сама держалась такого же поведения. Вера его не звала к себе, даже как родственника, хотя и дальнего.
   И он не нуждался в ее княжеской гостиной.
   -- Похристосоваться приехала со мной и с мамашей в наш приход, -- сказала Антонида просто, без всякой ужимки.
   Она любила сестру, но считала ее уже зараженной своим теперешним положением; на ее мужа смотрела строгонько, называла его пустым краснобаем и "фордыбакой", в прочность их супружества не верила; но не позволяла себе никогда при посторонних "судачить" про сестру.
   -- Они взяли племянниц в дом? -- спросил Умнов.
   -- Взяли.
   -- Не малая, я полагаю, это обуза?
   -- Уж не могу вам сказать, Степан Петрович.
   -- Вряд ли тетенька от них настоящего уважения добьется
   И что-то вспомнив, он присел к ней поближе и вполголоса спросил:
   -- Вы с делами ее супруга -- он оттянул это слово -- не знакомы, Антонида Тимофеевна?
   -- Какие у него дела... Что-то, однако, затеял...
   На этот раз она не выдержала и прибавила:
   -- На Верочкины деньги.
   -- Разумеется, с умышленной кротостью выговорил Умнов и оправил жемчужину на своем тяжелом атласном шарфе. -- Вероятно, и маменьку хотел тоже втянуть?..
   -- Кажется.
   -- Так вот-с... У него есть кузен... по фамилии Погулянин.
   -- Он-то, кажется, аферист и есть.
   -- Так точно. Там где-то в лесном крае они химический завод завели... знаете, en grand...(фр. большой) Но этот барин...
   "Такая же балалайка, как и муженек Веры?" -- хотела спросить Антонида Тимофеевна и не спросила.
   -- Косвенно обращался ко мне... через одного присяжного поверенного... Тоже из прожжённых... Вы-де приходитесь в свойстве с князем через его жену.
   -- Вы, разумеется, не вошли в это?
   -- С какой же стати... Жаль только, что княгиня -- он и это слово оттянул -- настолько подчинилась своему титулованному супругу, что способна рисковать своим имуществом.
   -- Кому вы это говорите?! -- с искренним вздохом вырвалось у Кусовой.
   Из залы раздались мужские шаги. Приехал Ардальон Ильич.

XII

   -- С великим праздником, братец!
   Так приветствовал гостя хозяин.
   И они похристосовались.
   Одного взгляда, брошенного бывалым москвичом на мужа Антониды Тимофеевны, было бы достаточно, чтобы схватить все выпуклые признаки настоящего бытового торговца "Верхних рядов" или вообще "Города": плотный, рослый, лицо с лоском, плоские припомаженные волосы с белым пробором, бравый вид, благообразное лицо с тонкими усами, одетый с иголочки в визитку по талии, с запахом хорошего одеколона.
   Покупатели Кусова должны были дорожить им. Тон его никогда не менялся -- ни с женой, ни в лавке, ни в гостиной, ни в деловых визитах. Говорил он тихим баском с баритонными переливами, осторожно, истово и благосклонно. В нем залегли коренные приемы нового коммерсанта, не желающего лезть в баре, очень себя уважающего, без излишнего страха -- как бы кто-нибудь не забылся с ним и не стал обращаться по старинному; скорее с убеждением, что нынче каждый торговец может поставить себя, как настоящий "джентельмен".
   -- Изволили закусить? Ниночка! что-ж не угощаете братца?
   Умнов отказался от угощения. Сам Кусов выпил мадеры и закусил крутым яйцом; вкусно его облупил и круто посолил "четверговой" солью.
   Все трое опять уселись чинно в гостиной.
   -- Заезжал к мамаше? -- спросила мужа Антонида Тимофеевна, бросив на него быстрый взгляд, без особой нежности.
   "При людях" она не любила его баловать и частенько говорила с ним не то что резковато, а как настоящая хозяйка. Но нет-нет да и обласкает его. Это он очень ценил и знал, что жена к нему до сих пор "не равно дышит" -- он еще употреблял эту невинную остроту, пущенную когда-то в дворянском обществе.
   -- Заезжал. Они сюда будут в скорости... и с нашими девчонками.
   -- Может, Веру там застал? -- небрежно кинула Антонида Тимофеевна.
   -- Нет, она еще не бывала.
   Кусову мозжило то, что Вера еще не была у нее. Она сама не ехала первая и считала себя в праве, раз решив, что она не намерена выносить барские "тона" князя Вадима Дмитриевича.
   -- А вот сейчас Степан Петрович -- заговорила она -- разсказывал про Верина муженька.
   -- А что? -- отозвался Кусов, смутно улыбаясь.
   Он не любил прохаживаться насчет свояка. Но тут неловко было не спросить.
   -- Запутывается в аферах, -- сказала Антонида.
   Она, как и мать, произносила это слово "афёры" с русским "ё".
   -- Мудреного нет, -- сказал Кусов.
   -- Вы ничего не слыхали? -- спросил Умнов, осторожно оглянувшись на своего родственника.
   -- Кое-что... слышал... Недавно от одного адвоката... в клубе тоже. Известное дело, -- продолжал Кусов, снисходительно усмехаясь. -- Господа дворяне... особливо такие вот, с титулом... когда служба их не выдвинула на почетное место, начинают скучить...
   -- Хе, хе, хе! -- откликнулся Умнов. Настоящее слово... Скучить, а не скучать. Знаете, как щенки...
   Все трое сдержанно засмеялись.
   -- Именно, -- продолжал Кусов. -- Непременно в дела! По всем резонам, какого же бы дела еще искать, как не землей своей, родовой своей вотчиной заниматься? Святое дело! Так и и тут -- сами изволите знать, братец, -- уж на что, кажется, поощряют! Сколько опять деньжищ спущено -- хотя бы из одного дворянского банка! А все по прежнему -- все запутаны, все бегут из усадьбы. Неурожай -- общий вой; урожай -- такое же вытье: цен нет, три рубля куль ржи. Ну, вот и распаляются -- в дела, в аферы. Покажем, мол, что у нас мозгу в голове не меньше, чем у разночинцев. Концессии, банки... А исход все один и тот же. Что удастся сгоряча стащить, то сейчас же и спускается. А там пойдут изворачиваться на разные лады... Один ноготок завязил -- глядишь, и вся лапа.
   Щеки Антониды Тимофеевны разгорелись.
   -- Все это так... -- остановила она мужа: -- пускай их проворовываются, но тут состояние сестры замешано. Положим, у нее самой есть разум. И она ни у кого из нас не желает спрашивать совета. Даже и у матери. Однако, все-таки же надо бы ей глаза открыть.
   -- Так увлечена... своим сиятельным супругом? -- вставил с чуть слышным смехом Умнов.
   -- Увлечена, увлечена! -- повторила Кусова. Не знаю... Больше из гордости.
   Она сдержала себя. В ней заговорило родственное чувство. И она знала, как мать ее "обожала" Веру. Мать свою Антонида ставила чрезвычайно высоко и не смела никогда упрекать ее за это "обожание". Да и она сама всегда любовалась "Веруней" и нисколько ей не завидовала, не сердилась на нее за то, что она "полезла в княгини", а только жалела ее, когда раскусила, что за "сахар" ее шурин, князь Вадим Дмитриевич.
   -- И осудить ее трудно, -- заговорила Антонида, смягчая свой тон. -- Каждая хорошая жена... на ту же ножку хромает.
   -- И то сказать, -- добавил от себя Кусов: разум дан каждому. А Веру Тимсфеевну Господь не обидел, всегда большой умницей считалась.
   -- И весьма, -- все с тем же оттенком внутренней усмешки промолвил Умнов и характерно сжал губы.
   -- А вот никак и маменька!
   Кусов подошел к окну, увидав экипаж Степаниды Федотовны.
   Она приехала в большой коляске, по-праздничному. Обе внучки сидели с ней, все разодетые, в огромных шляпках с 6елыми перьями.
   Хозяева и гость встали разом и пошли в залу, а потом и в переднюю, куда Степаниду Федотовну почтительно ввел служитель. Она была в шелковой богатой длинной накидке и в наколке, но не черной, а, по случаю праздника, в белой.
   Две девочки-погодки, Варя и Наташа, полненькие и розовые, что наливные аблочки, и похожие на мать, запрыгали и стали обнимать родителей.
   -- А что же дяденьку-то поздравить?
   Они бросились и к Умнову. Обе знали, что от него будут хорошие подарки.
   -- Затормошили они вас, маменька, -- сказал Кусов, беря тещу под локоть и вводя в гостиную.
   -- Ничего, ничего, -- ласково говорила Степанида Федотовна и погладила одну из девочек по голове. -- Степан Петрович -- указала она на Умнова все у нас молодеет. А какой толк московским девицам? Ни одной не осчастливит.
   Старуха любила тоже немного подтрунить над Умновым. Ей было известно, что он "изнывал" по ее меньшой дочери, и ей случалось в последнее время передумывать невеселую думу о том, как бы это было лучше, если б Вера стала его женой. Для нее он наверное бы "порешил" и с своей верой, по меньшей мере перешел бы в единоверие.
   Умнов выказывал ей всегда особое почтение и держал себя с нею как младший родственник, нужды нет, что его считали таким гордецом.
   -- Верушу не видали? -- тихо спросила Финикова.
   -- Нет, мамаша, не бывала еще, -- ответила Антонида без всякого выражения, нарочно, чтобы не огорчить мать.
   -- Своими племянницами теперь должна заниматься, -- выговорила старуха с особой усмешечкой, поглядев на Умнова, в котором она до сих пор видела "обожателя" Веры, обиженного ее равнодушием.
   Как племянницы ведут себя с нею -- Вера ей ни одним звуком не обмолвилась. Но чуяло ее сердце, что те барышни задирают нос, хотя и остались нищими, пожалуй и оскорбляют тетку. Но Степанида Федотовна была слишком горда и за свое любимое чадо, и за себя самоё, чтобы начать говорить на такую тему.
   -- Своих нет деток, -- сладковато пустил Умнов и скосил рот.
   -- Таким барышням вряд ли нужна ласка, -- выговорила Степанида Федотовна. -- Тоже не малая будет обуза. Да ведь вы никто не знаете Верочки, -- обратилась она опять в сторону Умнова: -- ко всему она с полным сердцем. Другая бы так только, для очистки совести, а она в долг себе священный вменяет.
   -- Только бы не больно к сердцу принимала все их барские прокурации, -- вставил Кусов, поведя плечами. -- Из-за чего свою красоту и свежесть в это всаживать?
   Старуха тревожно подняла на зятя свои выразительные брови.
   -- Ох, уж не говорите! В одно слово со мною... Антонида! -- окликнула Финикова дочь: -- разве не правда, что Веруня у нас худеет и в лице прежнего цвета нет?
   Она бы это не сказала при Умнове; даже и перед старшей дочерью и зятем ей тяжело было бы это заметить, но горькое чувство превозмогло.
   -- Вот мы, маменька, сейчас беседовали, -- Кусов подсел к теще: -- тоже в таком смысле...
   -- А что? -- сдержанно, но с внутренней тревогой спросила Степанида Федотовна.
   -- Да хоть насчет князя. Вот и до братца тоже дошли толки, что как бы его сиятельство не запутался.
   Протянулось молчание. Антонида Тимофеевна чуть заметно покраснела. Но она довольна была тем, что муж ее, кстати, сделал такое замечание. Заговаривать об этом первой она не желала бы, чтоб мать ее не заподозрила в дурном чувстве к сестре.
   -- Знаю... -- вымолвила, наконец, Степанида Федотовна и не могла подавить вздоха. -- Вы, Степан Петрович, -- свой человек... и в ваше родственное расположение я верю. Пожалуйста, вы -- если что доподлинно узнаете от верных людей -- не скройте от меня, старухи. Я не пристаю к Вере... Но я боюсь... откровенно вам скажу -- весьма даже боюсь. Вам, быть может, неизвестно, что князь добрую половину ее капитала всадил в свои аферы. Она не решилась, в те поры, отказать ему. Подбирался и к остальным. И я Христом-Богом упросила не делать этого.
   -- А с тех пор он нешто не мог подобраться? -- спросил Кусов.
   -- Вера мне не солжет. Да я же ее упросила квитанции банка на хранение ее бумаг -- держать у меня. Князь надумал, вот уже скоро год, и меня втянуть... Я наотрез отказала.
   -- Еще бы! -- вскрикнула Антонида и сейчас же про себя застыдилась -- как бы мать не подумала, что в ней жадность заговорила.
   -- И что же его сиятельство? -- спросил Умнов.
   -- Не понравилось... С тех пор и глаз не кажет. Да и я не считаю для себя обязательным бывать у них в доме и выносить все его фасоны.
   Кусов, подойдя к окну, громко окликнул всех.
   -- А вот и сестрица... И какая нарядная!
   Все остались в гостиной, кроме хозяйки. Она поспешила в переднюю.

XIII

   В передней Вера остановилась перед зеркалом и поправила вуалетку, когда сестра ее влетела туда, возбужденная, с красными щеками.
   Вера была сейчас у матери. Она знала, что и мать, и сестра могут быть ею недовольны. Степаниду Федотовну она поздравила в ночь светлого праздника -- урывком, а у сестры еще не успела быть.
   Но так вышло не по ее вине. С старшей племянницей, Леной, случились в ночь с воскресенья на понедельник сильные спазмы; всю ночь Вера за ней ухаживала, выносила ее капризы. Надо было просидеть дома два следующих дня. Доктора -- созвали целый консилиум -- боялись за воспаление, давали морфий, ставили каждый свою диагнозу и пикировались между собою. Князь ругал врачей и находил, что они "дьявольски дерут". Всех пришлось смягчать и успокаивать ей же.
   Она могла бы дать знать матери депешей; но Степанида Федотовна боялась телеграмм и даже писем, думая каждый раз, что она что-нибудь скрывает, что сама заболела, а пишет про племянницу.
   -- Веруша! Милая!
   Антонида звонко и вкусно расцеловала сестру. Она была тронута ее визитом... Другая бы на месте Веры перестала к ней ездить, так как она сама давно к ним ни ногой.
   -- Мамаша здесь? -- вполголоса спросила Вера, оправив богатый кружевной воротник на своем белом корсаже.
   -- Здесь, сейчас приехала.
   -- А я у нее была.
   -- Мамаша! -- крикнула Антонида, вводя сестру в гостиную. -- А Вера от вас.
   Старуха, вся сияющая, подошла к Вере и обняла ее с легким трепетанием пальцев и три раза поцеловала.
   Кусов тоже с ней похристосовался; а Умнов подошел церемонно к руке.
   -- Закусить -- чем Бог послал, сестрица. Или, может, чайку? -- предложил Ардальон Ильич.
   Вера от того и от другого отказалась. Ее усадили рядом с матерью на диван. Умнов пересел на кресло. Все невольно залюбовались ею.
   И она была вся в белом: шляпа кружевная, отделка платья, строгий лиф и юбка, обливающая ее стан с волнистыми линиями, смягченными белым цветом.
   Умнов щурился и в его глазах забегали подавленные огоньки. Никогда, быть может, она не нравилась ему так, как сегодня.
   И он чувствовал всем своим существом тайного грешника, что для такой женщины готов был бы на все, даже изменить "вере отцов" и потерять свое положение "беспоповского архиерея".
   Сейчас Вера была с визитом у Поклонских в последние зимы самый тонный дом в стародворянском кругу. Княгиня -- еще с остатками красоты, важная и величавая -- принимает точно владетельная особа, сидя в углу под пальмой, в особом кресле и направляет общий разговор все на высокие патриотические и государственные темы.
   Кругом, в гостиной, отделанной в строгом стиле Louis XVI, с большими почернелыми картинами и флорентийскими мозаичными столами -- разселось общество "very select" (фр. "очень избранноеt") -- как любила выражаться и сама Вера. Были три дамы в больших праздничных туалетах, почетный опекун, начальник штаба в эполетах, один предводитель и иностранный консул. Разговор шел о политике Италии и ее видах на Абиссинию. Хозяйка давала тон и повторяла все фразы, вычитанные из своей, строго консервативной, газеты. На всем разговоре лежал налет порядочной скуки; говорили исключительно по-французски и почти все хорошим языком.
   И теперь, когда Вера оглядела гостиную своей сестры Антониды и заслышала говор тех, кто сидел тут, она не могла отделаться от впечатления чего-то ужасно-купеческого. Даже и "братец, с его жеманной вежливостью и усиленным "аканьем", смахивал на смешноватую подделку под "тонкое обращение".
   Ей стало от этого неприятно, но она не могла лгать себе --впечатление не уходило. Когда она бывала у матери, она чувствовала себя ее "дорогим чадом". И все, что она видела там, в комнатах, уносило ее к годам девичества, ко всему, что у нее было самого светлого и дорогого. Мать -- с глазу на глаз -- никогда не казалась ей "почетной гражданкой Финиковой".
   -- Все визиты? -- спросила Степанида Федотовна, заглянув в лицо Веры. -- Сколько уж отделала?
   -- Сегодня еще не очень много. Завтра предстоит гораздо больше.
   -- И князь -- своим чередом? -- осведомился Умнов, наклонив голову особым жестом, который он считал чрезвычайно тонким.
   -- Да, и у него много. Мамаша, Вадим сбирается к вам... завтра.
   Старуха чуть-чуть помолчала.
   -- Милости прошу.
   Муж и жена быстро переглянулись.
   -- И у вас будет, -- добавила Вера, повернув голову в сторону сестры.
   -- Благодарим за честь, пустил Кусов с купеческой оттяжкой.
   Вере стало вдруг неловко. Уже несколько дней, как князь Вадим Дмитриевич стал заговаривать о ее родных, спрашивал про ее мать, уверял ее, что он ничего, "кроме добрых чувств", не имеет к Степаниде Федотовне и даже к Антониде Тимофеевне. Если ни одна из них "не кажет глаз" это не его вина. И вчера он ей с некоторой торжественностью объявил, что будет с визитом к теще и желал бы застать ее дома; заедет и к Кусовым.
   Не сообщить об этом Вера не могла. Она знала прекрасно, что мать ее не доверяет "чувствам зятя, а сестра ее -- и подавно. Она схватила на лице Антониды косвенную усмешку. И "братец" тоже улыбался с выражением.
   Им всем -- и старухе, и чете Кусовых, и Умнову -- разом захотелось показать ей, что они прекрасно разумеют "подходы его сиятельства". Даже Степанида Федотовна готова была показать, что все они превосходно понимают, куда гнет ее "сиятельный затек".
   -- Много всяких дел у них? -- спросил Умнов и, с усмешкой в безцветных глазах, оглядел остальных.
   -- Каких дел? -- переспросила Вера тоном настоящей барыни, спокойно и холодно.
   Умнов понял, что она его "осадила", и сильно разсердился, даже побурел в лице.
   -- Вам это должно быть достаточно известно, княгиня, -- выговорил он самым изысканным звуком, какие пускал в тех случаях, когда желал показать тонкую воспитанность.
   -- По своим афёрам, -- выговорила Степанида Федотовна и поглядела на Веру, как бы желая показать ей, что она напрасно так выгораживает своего мужа.
   -- Слышно -- общество на паях... -- вставил от себя Кусов: -- и большие рекламы пускают, насчет предстоящих дивидендов?
   Вера поняла, что все они до ее приезда -- наверное говорили о князе. Может быть, этот Умнов, или ее шурин, слышали что-нибудь, чего ей не известно. Да разве она знает что-нибудь вполне основательно? По излишней щепетильности, из-за особого "point d'honneur" (фр. "вопрос чести") -- она не желала допрашивать мужа с тех пор, как в его дела положены были и ее деньги. Он еще на днях говорил ей, возбужденно, с торжествующим видом, что к осени у них будет "блестящий баланс" и дивиденд "превзойдет ожидания". На днях приедет главный распорядитель товарищества, его кузен, Погулянин, и князь распространялся о том, как от этого кузена она узнает, если ей угодно, все подробности дела.
   -- Реклам я никаких не видала, -- вымолвила Вера, все так же сдержанно и суховато.
   -- Читали-с, читали-с, -- выговорил Умнов, сделав жест ладонью своей белой, не по годам, руки.
   -- И нам привелось, -- добавил Кусов.
   -- Это их дело, Ардальон Ильич, -- значительно сказала Вера, желая показать всем, насколько ей такой разговор неприятен.
   Она надеялась, что мать поймет это первая и поддержит ее.
   -- Ты пойми, Веруша, -- заговорила Антонида и подсела ближе к сестре. -- Ни мамаша, ни мы с мужем, ни Степан Петрович не желаем вовсе вмешиваться в ваши дела. Но нам твое положение дорого. Ты, по благородству твоих чувств, не входишь во многое... Нам со стороны виднее.
   -- Что ж, Веруня, -- вымолвила Степанида Федотовна вполголоса и с опущенными ресницами: -- ты не будь в претензии. Все здесь желают тебе добра. И я при тебе попрошу их обоих, -- она указала головой на Умнова и Кусова, -- ежели что будет слышно... промежду солидными людьми, предупредить.
   -- Благодарю вас, мамаша, -- остановила ее Вера и вся выпрямилась. -- И вам, и им я верю. Только я и мужу своему привыкла доверять, и мне было бы прискорбно узнавать о его делах от третьих лиц... даже от близких родственников.
   Все замолчали. Старуха поняла сейчас же, что Вера ответила, как жена, "соблюдающая" достоинство своего мужа, и не могла ее осудить за это.
   -- Да вы, Степан Петрович, -- обратилась она к Умнову, --что же собственно слышали?
   Тот съёжился и развел руками.
   -- Ничего такого... особенно выдающегося, -- ответил он. -- И наконец, если такой разговор неприятен княгине Вере Тимофеевне... -- протянул он с умыслом...
   -- Ты это напрасно! -- почти крикнула Антонида и шумно встала. -- После локти будешь кусать. Мой муж не сплетник.
   -- Кто же это говорит? -- остановила ее мать.
   -- И то сказать, -- произнес наставительно Умнов и поднялся с места. -- Чужую беду -- руками разведу...
   Он стал прощаться и хотел, кажется, опять поцеловать у Веры руку, но не посмел. После его ухода Антонида надулась, и Степанида Федотовна сидела расстроенная.
   Вера ничего больше не говорила ни сестре, ни шурину, и всем было очень неловко. Антонида пошла ее провожать в переднюю и, прощаясь, сказала помягче:
   -- У нас, сестра, -- что на уме, то и на языке!
   -- Не обессудьте, -- прибавил Кусов.
   Старуха сидела в гостиной огорченная, обвиняя, прежде всего, себя за такой "несуразный" разговор.

XIV

   В церкви Большого Вознесения отошла поздняя обедня, и только в одном приделе и оставалось несколько богомольцев. Около дверей, по другую сторону свечного шкапа -- дожидался ливрейный лакей в трауре.
   Кунгуровы с племянницами служили панихиду в сороковой день по кончине их матери.
   Сестры, в длинных креповых вуалях, как только раздался первый минорный возглас дьякона -- точно по команде опустились на колени и начали утирать глаза платком с широким траурным бордюром.
   Вера первая предложила девицам отстоять и обедню. Они согласились, но, кажется, без особого усердия; а князь приехал только к самому началу панихиды. Он стал справа от того места, где служили, около паникадил, в тени. На его лицо не падало никакой панихидной тени. Лицо было неприятно возбуждено, с пятнами на щеках, почти бурое. Накануне он очень поздно приехал из клуба, и жена его предполагала, что он проиграл порядочную сумму.
   Князь Вадим Дмитриевич выпячивал губы и щипал бороду левой рукой; а правой, по-дворянски, "чистил пуговицы". Это купеческое выражение ее сестры Антониды пришло сейчас на память Вере, когда она боковым взглядом окинула своего мужа. Через каждую минуту он перебирал ладонью правой руки по бортам весеннего пальто из мохнатого драпа.
   Конечно, он в эту минуту не уносится душой "в горнюю обитель". Да и когда он в нее уносится? За православие он стоит горой, любит строить фразы о чистоте русского христианского "смирения", но в нем самом нет ни капли истинной веры, наивного трепета или глубокого чувства того, что над нами, над нашей судьбой царит Высшая Воля. Ни капли! Да и не в нем одном.
   Прежде, до замужества, Вера думала, что в высшем дворянском быту живет настоящее благочестие, без изуверства и мертвой буквы. По крайней мере, в старинных семьях, с "традициями". Там постятся, служат часто молебны, приглашают умных священников, постом происходят "собеседования", любят делать визиты "преосвященным", о предметах религии не говорят никогда шутливо, походя не вольнодумствуют.
   И это ей скорее -- нравилось. Она находила тогда, что только у этого слоя дворянского класса и есть связь с народом на почве вероисповедной. И во многих купеческих семьях она видала богомольность, строгое исполнение обрядов, нередко христианское смирение и "страх Господень", особенно у пожилых женщин; но обрядность преобладает, без крестьянской простоты и наивности. Ей казалось тогда, что в стародворянском кругу все это выше сортом: над буквой и обрядом господствует дух.
   В эти два года она достаточно присмотрелась. Да, в двух-трех пожилых барынях она находила серьезное чувство и сознательное исполнение всего, что освящено преданием. Мужчину -- особенно пожилого -- не встретила еще ни одного, в котором сочилась бы струйка внутреннего настроения. Точно также в молодых дамах; о девицах и говорить нечего.
   И в некоторых домах, где соблюдали все обряды, это смахивает на игру в высшую порядочность. Она сказала бы: похоже на исполнение дворянского кодекса. Одни молились по-католически, другие на лютеранский манер, кое-кто с оттенком тоже привозного мистицизма, во вкусе Редстока или петербургских анабаптистов.
   Нигде она не находила того воздуха теплой "нутряной" веры, как у своей матери Степаниды Федотовны. Та была благочестива, без всяких ужимок, и когда у ней вырывались слова, где слышался голос души, которая "ходить под Богом" --ей всегда делалось тепло и молодо.
   Она хранила в себе детскую веру и провела ее сквозь чтение всех книг, которые могли окунуть ее в "разъедающий" скептицизм. Такою выходила она замуж. Ей правилось то, что князь Вадим Дмитриевич верующий и высоко чтит закон, пришедший из Византии и ставший для великорусского народа его духовным достоянием. Но не прошло полгода, как она начала разглядывать все "устои" своего мужа. Он был, как две капли воды, похож на большинство людей своего круга -- мужчин и женщин, старых и молодых. Внутри -- ничего, кроме, быть может, с детства развитого страха перед смертью. Но никакой детской наивности, никакой теплоты, ничего похожего на то, что бодрит и окриляет душу каждой даже старухи-нищенки -- вон из тех, что стоят теперь на паперти Большого Вознесения.
   И чем больше она входила в барскую жизнь, тем сама делалась все суше и равнодушнее. Не помнила она, чтобы в течение двух лет у нее вышел хоть один разговор с мужем, с глазу на глаз, "о спасении души" -- как выражается Степанида Федотовна. Работа критической мысли тоже не тревожила ее. И ей не раз сдавалось, что лучше уже дойти до утраты веры, чем прозябать в таком безразличии.
   Но она ни с кем не говорила об этом сама -- ни с Остожиным, ни с Спешневым. Из дам ее лет ни с одной и не приходило ей на ум завязать подобный разговор.
   Вера полузакрыла глаза и опустилась на колени, когда дьякон выговаривал возглас: "О еже проститеся ей всякому прегрешению вольному же и невольному"...
   Она опустилась на колени не от внезапного волнения. В сердце ее не было печали по усопшей -- она не хотела лгать. Скорее печаль совсем личная закралась к ней в душу. О смерти она редко думала -- считала это малодушием. Панихида всегда на нее действовала -- и всего чаще ею овладевал страх за мать. Той уже идет шестьдесят-седьмой год, и Вера знала, что мать --с болезнью печени, и припадки делаются все чаще и чаще.
   Она поглядела в сторону племянниц. Обе опять стояли на коленях, но уже не плакали. Их вуали и плерезы вокруг шеи, и рукавчики -- все это говорило ей о целой веренице всяких барских дрязг, через какие она должна еще будет пройти до тех пор, пока эти две барышни живут в доме ее мужа.
   И князь Вадим Дмитриевич стоял в небрежной позе, взявшись рукой за край паникадила. Он даже и не "чистил пуговиц". Ничто в эту минуту, никакой общий порыв не соединял их -- четыре существа, принужденные жить под одной кровлей.
   Теперь она и про себя, в тиши своей спальни -- если в доме все спит, а муж не возвращался еще из гостей или из клуба -- вряд ли способна унестись к минутам сладкой и жуткой веры, когда, бывало, она проснется и слышит гул колокола зимней заутрени. Ее не брала с собой нянька, а мать редко бывала па ночной службе.
   Припомнились ей худенькое лицо и вся фигура чернички -- из дворянок. Мать не очень любила монашек и разных "побирушек". Но эта "странница" была особенная. Звали ее Пелагея Дормидонтовна. Она родилась где-то на Волге, в чиновничьей семье, осталась сиротой с маленькими денежками. Ее приняли в "белицы" в монастырь. Большая она была рукодельница, вышивала золотом, вязала шерстяные туфли, раз в год приезжала продавать монастырский товар в Москву. Но подолгу она не могла оставаться в своей келье. Непременно -- как лето -- уйдет куда-нибудь на поклонение -- то к Троице, то в Оранскую обитель, то к Ростовским чудотворцам... В Киеве бывала много раз.
   И так она "вкусно" рассказывала про свои хождения, сидя в девичьей комнатке, за самоваром. Вера залезет на сундук, подопрет кулачком щеку, устремит на "черничку" свои большие глаза и слушает... слушает без конца.
   Из рассказов Пелагеи Дормидонтовны привлекательнее всех были для Веры про Саровскую пустынь, в лесах Нижегородского края, где спасался старец Серафим. До сих пор она помнит картинки, где старец в лесу приручал медведя и ходил за пчелами. Пелагея Дормидонтовна своим надтреснутым высоким голоском с умилением представляла ей все это в лицах. И девочке хотелось самой уйти в "скит", жить с птицами и зверями, сажать цветы, черпать студеную воду из ключа ковшиком, сделанным из бересты, быть похожей на "ангела".
   Пелагея Дормидонтовна недолго жила, схватила чахотку -- сильно простудилась дорогой, идя пешком с богомолья по дремучим лесам.
   И после уже ни у кого Вера не находила такой детски-трепетной души, такого слияния с природой, с людьми, с откровением, с возможностью и вездеприсутствием чуда, с жаждой подвига и умиленного смирения.
   Голос дьякона внезапно прервал ее мечту.
   -- "О блаженном успении вечный покой подаждь, Господи".
   Она опять опустилась на колени и закрыла глаза. Этот заупокойный возглас панихиды всегда расстраивал ее. На ресницах она почуяла слезинки, но не захотела отирать их платком: это могло показаться ее племянницам "фарисейством".
   И тотчас же ею овладело все то же дворянское настроение -- что-то деланное и дряблое, подчиненное одному бесконечно тягучему ритуалу -- и здесь, на этой панихиде, и у себя дома, и в гостях, и в деревне, -- везде.
   Князь двинулся с своего места. Барышни заплакали в раз и потом начали довольно громко сморкаться.
   Ни одна из них не подошла к ней и не поцеловала ее. И в сторону своего родного дяди они не сделали такого движения, которое показывало бы желание прильнуть к нему.
   -- Tu prendras les petites? (фр. Ты возьмешь малышей?) -- спросил ее муж. -- J'ai des courses à faire. (фр. У меня есть дела)
   -- Très bien, (фр. очень хорошо) -- беззвучно ответила Вера и подумала: "ведь надо еще отведать кутьи и заплатить священникам".
   Князь куда-то заторопился.

XV

   -- Графиня дома? -- уверенно сказала Вера лакею, пропустившему ее наверх.
   -- Дома, пожалуйте.
   Особняк графини Боровицыной очень ей нравился -- в один этаж, с лестницей в несколько ступеней, из передней. Весь он дышал особой радушной порядочностью отделки, немного на старинный лад, без тех нынешних "ненужностей", которые раздражали Веру и у себя, дома.
   И переулок, где стоял особняк графини, сохранил в себе что-то добродушное и порядочное. Он весь состоял из небольших домов, с фронтонами, мезонинами и палисадниками.
   Дом графини достался ей в приданое и она им немного гордилась. Здесь когда-то собирался кружок Станкевича. Ее отец был с ним приятель. Эти стены видали Герцена, Огарева, Грановского, Сатина, слышали раскаты Кетчеровского хохота. Происходили тут и прения с славянофилами. Хомяков ломал копья с западниками и, когда нужно, пускал в ход цитаты, которых потом нигде нельзя было найти. Сама графиня не помнила этого времени -- отец ее умер еще молодым, но мать, умершая недавно, годами рассказывала ей про это время.
   Из всех "больших" барынь графиня Татьяна Львовна одна только и привлекала Веру. Она не заискивала в ней и не "обезьянила", как думает ее муж, а заняла при ней положение молодой женщины, признающей ее авторитет, без всякой лести и подлаживанья. И до сих пор графиня ни в чем не дала ей почувствовать того, что она -- выше ее по происхождению и связям. Ни покровительственного тона, ни фамильярности, а всегда милый, искренний прием и желание показать -- как она дорожит такой "сотрудницей" и как ценит серьезность и развитость Веры.
   Графиня вдовеет уже четвертый год, и Вера не знавала ее покойного мужа. Детей при ней нет: дочь замужем за секретарем посольства где-то на юге Европы, а сын -- военный, и, кажется, не очень ее утешает. Но она не любит жаловаться, хотя Вера не замечала в ней никакой скрытности.
   Сегодня ей особенно приятно было ехать к графине после визитов, где так много болтали всякого "чисто дворянского" вздору, и с прибавкой разных выходок против всего, что ей до сих пор дорого в русском обществе. Одна барынька, считающая себя необыкновенно остроумной, на разные лады произносила слово "интеллигенция" с звуком "х" вместо "г" и вызывала общий смех.
   Ничего подобного от графини не услышишь, потому ее и считают "восторженной либералкой", -- все, начиная с князя Вадима Дмитриевича до последняго дворянчика, состоящего в домашних шутах у какого-нибудь миллионщика по "пунцовой части".
   Графиня сидела у большого стола и раскладывала на нем разные вещи -- вышиванья, коробочки, рисунки -- для лотереи в пользу одного из своих обществ.
   Она одевалась и причесывалась как старуха, но лицо и в седых волосах смотрело еще очень моложаво, с ровным и свежим цветом твердых щек. Красивый овал, очертания носа и взгляд карих глаз выказывали тонкость породы.
   -- А, милая моя! Как вы кстати!.. Вы мне поможете, не правда ли?
   Она немного привстала, чтобы поздороваться с Верой. Обе были почти одного роста, и графиня, в черном платье и такой же короткой мантилье, держалась очень прямо.
   Сейчас же они обе стали "работать" и разговор пошел тихий, как бы между двумя приятельницами неодинаковых лет. Вера желала со временем выработать себе такой же тон, как у графини -- ровный, мягкий, с ласковыми переливами голоса. Самый звук его ей нравился, немного точно вздрагивающий и низковатый.
   Графиня только-что начала ей рассказывать про свой визит к одному должностному лицу, с которым слишком часто приходилось иметь дело, как лакей в дверях доложил:
   -- Господин Остожин!
   Графиня сказала: "проси", и поглядела на свою гостью. Вера чуть заметно покраснела. Она никогда не встречала здесь Остожина и только тут вспомнила, что он с графиней знаком.
   Это похоже было на уговор. Всякая другая барыня, кроме графини, заподозрила бы ее.
   Вера неловким жестом подала руку Остожину и даже ничего ему не сказала.
   Остожин улыбнулся ей глазами, как бы хотел сказать: как он рад этой встрече; по тотчас же, отдавая поклон графине, весь как-то подтянулся и сел в несколько напряженной позе, какой Вера давно не видала у него.
   Ей сдавалось, что Остожин в свете, там, где хозяйка действительно принадлежит к стародворянскому обществу, держит себя гораздо суше, с оттенком не "важничанья", а чопорности, что он желает поддержать свое высокое личное достоинство.
   И графиня тоже подтянулась, и сейчас же завела "умный" разговор. У ней была маленькая слабость показать свою начитанность, а главное -- то, что она верна лучшим "традициям великой эпохи", и что за границей она живала не так, как другие русские дамы. Когда ее дочь была еще девушкой, они ходили в Париже на разные курсы, знакомились с профессорами и писателями. Любимый разговор графини был об авторе "Жизни Иисуса".
   На вопрос ее -- не собирается ли Остожин за границу и куда -- он ответил, что думает ехать не раньше января на целый год, сначала в Италию, работать в архивах Венеции и Равенны, а потом на целое полугодие в Англию.
   Графиня почему-то не особенно благоволила к англичанам и не в пример барыням ее времени не любила франтить английским жаргоном, хотя язык знала хорошо и с детства говорила на нем.
   -- Ах, m-r Остожин! -- вздохнула 'она громко. -- Вы все с вашей Англией. Не знаю -- как она вам не надоела!
   -- Я бы мог сделать вам, графиня, тот же вопрос. Если выбирать между этими двумя нациями, то, право, не знаю: чем теперь приятнее быть -- англоманом или галломаном. Признаюсь, то, что теперь делается во Франции, могло бы отрезвить нас... насчет воображаемых друзей... И что всего забавнее, -- Остожин обернул голову в сторону Веры -- что всего забавнее, -- повторил он: -- меня беспрестанно угощают возгласом: "Ну, уж ваши французики!"... Ха, ха, ха! Мои французики! Уж если они чьи-нибудь, то ваши, графиня!..
   Он еще раз засмеялся коротким и сухим смехом.
   Щеки графини пошли вдруг пятнами. Вера сама знала за ней пристрастие к французам -- не такое, как у многих пустых старух и барынек, а с налетом идеализации. А Остожин только некоторые имена, из самых громких, произносит с уважением, вообще же не любит "нынешних" французов, и она с ним во многом согласна.
   Но тут она не хотела брать ни ту, ни другую сторону. Графиня умная женщина, и одна сумеет защищать себя и свои взгляды.
   Обыкновенно графиня сохраняла ровный и мягкий, уверенный тон, а тут она сразу начала заметно волноваться.
   В немного сладковатой манере она стала перебирать свои воспоминания о парижских курсах Collège de France и Сорбонны. Явилось и имя Ренана.
   Остожин сидел все с той же усмешкой в глазах и, от времени до времени, как бы искал взгляда Веры. Она нарочно не смотрела на него, чтобы это не имело вида какой-то стачки. Графиня все сильнее волновалась и говорила уже с оттенком некоторой обиженности, точно будто напали на что-то ей особенно близкое. Ее доводы не отвечали, однако, на то, что слышалось в презрительных фразах Остожина. Не о такой Франции говорил он. Она впала -- и в первый раз при Вере -- в довольно слащавую фразеологию, и слишком все сводила на личные впечатления и знакомства. Он же представлял собою --хотя и в неприятной форме -- мужской ум и знание, без всякой сантиментальности. Все, что он говорил, подтверждал он не одними своими впечатлениями, а выводами из огромного ряда фактов.
   -- Как же вы, графиня, -- слышался Вере отчетливый и слегка вибрирующий голос Остожина: -- вы, кому так дороги известные традиции -- вы не возмущаетесь тем, как теперь в Париже тамошняя интеллигенция смотрит на все, что творится в нашем отечестве?
   -- Кто же больше дружит с нами? -- тяжело дыша, спросила графиня.
   -- Из-за того, что им нужно побить немца -- им одним это никогда не удастся -- они впадают в такое... как бы это парламентски выразиться... в такое подхалимство... Извините,
   графиня, я иначе не умею выразиться. И вам не обидно, что все эти радикалы, способные у себя на какие угодно выходки против своих властей и против всего, что им желательно втоптать в грязь -- навязывают каждому из нас какую-то маниловщину? Мы должны блаженствовать, потому что они наши друзья и у нас несколько миллиардов их денег! Точно мы не смеем иметь ни идей, ни желаний, ни законнейших требований? Тридцать лет назад мы были "mangeurs de chandelles" (фр. "пожиратели свечей"); но тогда всякий полицейский комиссар допускал, что мы имеем право кое-чем быть недовольными и жаловаться. А теперь?...
   -- Все-таки это великая нация! -- почти со слезами выговорила графиня, взялась за платок и тревожно оглянулась на дверь своей спальни.
   Вера хотела тихонько спросить ее: не нужно ли ей принести чего-нибудь?
   -- И грешно, грешно, monsieur Остожин, вам... ученому европейцу, так зло относиться... Pardon!.. Сию минуту.
   Графиня поспешно поднялась и вышла.
   Остожин и Вера разом взглянули друг на друга.
   -- Что с ней? -- спросил он, слегка пожав плечами.
   -- Вы уже очень .. Владимир Григорьевич...
   -- Ничего лишнего я, кажется, не позволил себе...
   Он не договорил и повел губами.
   И в этой мине его лица Вера прочла:
   "Все-то вы так -- женщины. Не умеете вести никакого серьезного разговора. Только все ощущения да сантиментальные, скороспелые выводы".
   Она не могла не согласиться с ним. В каких-нибудь четверть часа личность графини покачнулась в ее глазах. Когда она входила сюда, она считала эту старую барыню гораздо крупнее по своему умственному складу и характеру. Ей было неприятно сознавать это; но она не могла лгать самой себе.
   -- Pardon... -- раздался от портьеры голос графини.
   Она села на прежнее место. Видно было, что она смочила виски одеколоном и что-нибудь приняла внутрь. Запах валерьяны сейчас же дал о себе знать.
   Остожин посидел еще несколько минут и, уходя, сказал с широким поклоном:
   -- Извините, графиня, что я напал на такую чувствительную для вас тему.
   Она ничего не ответила и принужденно улыбнулась ему на прощанье.
   Когда они остались вдвоем с Верой, графиня вполголоса, нагнув к ней голову, выговорила:
   -- Выше звезды ходячей себя ставит. И корчит из себя лорда. А, кажется, его дед был выслужившийся кутейник.
   Тон этих слов прошелся болезненно по нервам Веры. Она и Остожин были все-таки для этой барыни -- разночинцы, которые не должны "забываться", как бы ни были умны и учены.

XVI

   Биллиардная тонула в приятном, расслабляющем полусвете.
   Только-что кончился большой обед, какие даются раз в неделю. Члены и гости разбрелись по обширному помещению клуба. За несколько столов уже засели игроки. В проходной комнате, где был приготовлен кофе, еще оставалось не мало народу.
   На первом, очень низком диване, слева от входа -- разлегся князь Вадим Дмитриевич Кунгуров и с ним его двоюродный брат Погулянин, приехавший в Москву накануне.
   Лакей подставил им столик с двумя чашками и бутылкой желтого шартрёза.
   Оба плотно покушали, и шампанского было выпито две бутылки, не считая тех стаканов, которые пришлось принимать от знакомых по клубному обычаю.
   Щеки обоих пылали, и глаза князя задорно щурились.
   Его родственник был выше его ростом, смугл, точно цыган, с казацкими усами и взъерошенной гривой черных волос. Рябинки заметно залегли у него на щеках и около крыльев широкого, вздернутого и мясистого носа. На нем мешковато сидел длинный по моде сюртук при белом жилете. Он любил украшения. В цветной галстух была воткнута дорогая булавка и на двух пальцах блестели перстни.
   Погулянин говорил раскатисто и картаво, с дворянской оттяжкой голоса, как говорят краснобаи и пересмешники. Большие глаза с густыми ресницами постоянно смеялись на особый самодовольный лад.
   Оба кузена были возбуждены, кроме пряной еды и стаканов шампанского, и тем, что вышло на их углу большого стола к концу обеда.
   -- Что, Вадя, -- спросил Погулянин, удобно размещаясь на диване: -- не дурно я отбрил того либералишку?
   -- Под воск отделал!
   -- Да ведь меня, голубчик, досада разобрала! Этакий экс-профессор... Прогнали его честно-благородно по третьему пункту. Ну, и благодари святых угодников за то, что "ко Иисусу" не потянули. Ты помнишь, еще в позапрошлую зиму... нам Шура Полозов показывал тетради свои... Какие там камуфлеты этот самый разжалованный умник выкидывал. Прямо -- изменник своей присяге. Да еще смеет играть в мученика... Вы их очень здесь избаловали, детиньки!..
   Слово "детиньки" было одной из любимых прибауток Погулянина.
   -- Я никогда и никому не спускаю, -- выговорил князь: -- только рук не хочется марать.
   -- А потому, миленькие мои, что вы сюда всякой дряни напустили.
   -- Это точно, -- согласился князь и поглядел вслед одному члену -- брюнету в золотых очках, проходившему в читальню.
   -- Ну, вот этот гусь, -- громким шепотом указал Погулянин: -- это тот самый, что стал тоже хорохориться в обличительном духе. Кто он?
   -- Адвокатишка какой-то.
   -- И судя по физии -- жид?
   -- Кажется, православный.
   -- Ну так перекрест. Эти еще гнуснее. Я сейчас по его акцентику признал, -- даром, что он старается "говорить" по-московски, -- передразнил Погулянин и засмеялся.
   -- Кажется, так.
   -- Наверно!.. Да и он ли один? Что это за состав? Два-три человека из настоящего хорошего общества... да несколько "енаралов". Остальные... лекаришки, брехунцы-аблакаты, чинуши, газетные писульки, купчики, актеры, а то так просто биржевые зайцы -- колена Рувимова и Гадова.
   От этой остроты оба они разом рассмеялись.
   -- Требует очистки, -- требует, -- повторил князь уже в более меланхолическом тоне. -- Совестно делается носить порядочное имя.
   Он отпил из рюмки и сделал грустную гримасу.
   В нем поднялось, именно в эту минуту, чувство титулованного "Гедиминовича", сознающего, что он ничего не значит в этом "первопрестольном граде", где порода и предание не более уважаются, чем в "чухонской" столице с ее выскочками и жуликами.
   Для этого нужно иметь положение или большую деньгу. Ни того, ни другого у него нет. Служить по выборам он не пойдет. Это разорение или приманка для каррьеристов, метящих в губернаторы. В этой окупечившейся Москве "его степенство" -- фабрикант и оптовый торговец, учредители железно-дорожных обществ и крупных банков -- взяли такую силу, что с ними нельзя тягаться.
   Только одна "деньги" может дать такому дворянину, как он, полную независимость. Вот почему и приходится пускаться в дела. В своем кузене Погуляпине он -- к счастию --нашел "драгоценного" товарища с делецкой жилкой и смышленностью. Сам он -- не имеет для этого технической подготовки; а Погулянин -- отставной офицер, из ученых, знаком с механикой и с химией, был одно время и в немецкой выучке, в Карлсруэ и в Цюрихе. Дело их общества -- обработка лесных продуктов -- пошло бойко, и теперь надо только увеличить оборотный капитал. Погулянина на здешнем денежном рынке еще не знают. Ни один из них не желал бы унижаться перед "купчишками" -- зря или платить "жидовские" проценты. Самая лучшая комбинация -- на нее Погулянин и указывал сегодня -- это обратиться к теще князя. У жены князь не хотел бы просить того капитала, какой остался еще у нее. У него -- не хамская душа. Он -- и в супружеских отношениях стоит за известную щепетильность и прежде всего ставит себе в обязанность ограждать свое достоинство. Но на старуху надо произвести новое давление. Он это сделает сам, не вмешивая Веры. Он уже успел сообщить кузену, что на Святой "нанес" визит старухе. Она не особенно "прыгала" перед ним; но он изучил отлично купеческий "гонор": внутренно она была в восхищении. И этот "ход" князь считал чрезвычайно тонким.
   Погулянин, допив свой кофе и бросив окурок папиросы, вынул часы и, обнимая одной рукой спину князя, окликнул его:
   -- Вадя!
   -- Что, милый?
   -- Вера Тимофеевна ждет нас к чаю.
   -- А который час?
   -- Да уж десятый... И отроковиц твоих я еще порядком не видал... Они тоже дома?
   -- Дома.
   -- Так едем.
   И, подмигнув, Погулянин сказал на ухо князю:
   -- Так ты жену не будешь просить? Это решенное дело?
   -- Решенное, Antoine... У старухи я буду сам.
   -- Твоя жена считается умницей. Она должна понять, что это -- богатейшее помещение капитала. Ныньче на государственной ренте не очень разлакомишься. Глядишь, и у нас заведут консоли в два с половиной процентика. Идем.
   Оба прошли в переднюю. Князь заглянул по дороге в одну из "усыпальниц". В ней двое похрапывали, растянувшись на кушетках.
   -- Мертвые бо сраму не имут! -- пошутил Погулянин. Без какой-нибудь прибаутки он решительно не в силах был обойтись.
   Коляска ждала их на дворе. Швейцар --без фуражки -- подсадил их обоих с широким поклоном и сказал Погулянину:
   -- Редко изволите к нам жаловать.
   -- Больно у вас, старче, стало отшибать пархатым, -- крикнул ему Погулянин, когда лошади тронули.
   Швейцар пошел и пожал плечами: "и я, мол, того же мнения".
   Князь знал, что Вера Тимофеевна с трудом выносит его кузена. Она ничего не говорит в таком духе; но ее манеру с ним считает он крайне брезгливою, между тем как Antoine зовет ее "кузиночка" и ничем не показывает ей, что она -- "урожденная девица Финикова".
   Если б не соображение насчет Степаниды Федотовны, он должен бы сделать ей замечание. Они скоро будут собираться в деревню. Туда Погулянин станет очень часто наезжать. С какой же стати его жене, хозяйке дома, держаться так сухо-пренебрежительно с его двоюродным братом, человеком прекрасной фамилии, веселым и совершенным "bon garçon", хотя и беспощадным ко всяким нынешним претензиям "разночинской интеллигенции"?...
   Коляска спускалась к Арбатским воротам.
   Погулянин дотронулся до локтя князя.
   -- А каковы хоромы возводят? -- вскричал он. -- И наверно лабазник какой-нибудь.
   -- Угадал, -- отозвался грустной нотой князь. -- А знаешь ли, чей дом тут спокон века стоял? Можно сказать, святыня Москвы.
   -- Наверняка стародворянский?
   -- Да чей?
   -- Не знаю, душа моя.
   Князь назвал имя одного из столпов славянофильства -- дом, куда он когда-то попадал в качестве неофита.
   -- А как же иначе? -- откликнулся Погулянин и сделал широкий жест по воздуху. -- А возводит оные чертоги какой-нибудь миткалевый король?
   -- Угадал! Их степенство Федул Вакулович!
   И, точно вспомнив, что он женат на купчихе, князь смолк и стал смотреть в другую сторону
   -- И в каком же, примерно, штиле будут эти палаты?
   -- Черт их знает!
   -- В индейском? Аль опять в ассирийском, а то в средневековом, рыцарском? Им все теперь дозволяется. Забыли то время, когда они не смели даже цугом ездить.
   -- Забыли! Ха, ха, ха!
   Смех князя звучал иронически. Когда его кузен указывал ему на строившиеся купеческие палаты, он, как раз, обдумывал ходы своего делового визита к старухе Финиковой и подготовлял фразы, которыми надеялся поддеть ее.

XVII

   За князем Вадимом Дмитриевичем водились приметы. Он их не скрывал. Одно только не совсем шло к его "верности высоким преданиям" -- встреча со священником.
   Он ехал в низкой пролетке московского фасона и оглядывался в обе стороны. На Тверской ему попалось целых три рясы -- и дальше -- в двух переулках.
   Может быть, он не обратил бы на них внимания в другое время -- ведь в Москве "сорок сороков" церквей, -- но сегодня вид каждой из этих ряс вызывал у него сжатие в груди.
   Вчера он, не говоря ничего жене, послал сказать Степаниде Федотовне, что навестит ее около двух часов. Он знал, что Вера сегодня вряд ли будет заезжать к своей матери -- она целый день занята на благотворительном базаре в манеже.
   Посланный принес ответ, что Степанида Федотовна благодарят за честь и будут дома об эту пору.
   Была у него мысль взять с собою Погулянина. У него большое уменье найти подходящий тон со всяким народом. И раз он попадет на зарубку своего "дела" -- он хоть кого убедит. Но потом князь рассудил, что лучше сначала нащупать почву. Погулянин, пожалуй, смутит строгую и чопорную старуху своим шумливым краснобайством, и шутками, и смехом. С этими "иерихонцами", воспитанными "по-византийски", надо непременно сдерживать себя, без подходов с ними ничего не добьешься.
   За несколько сажен до дома Финиковой показалась опять ряса, кажется дьякона, а не священника -- он был слишком молод и шел без палки. Но все-таки уверенное настроение князя затуманилось, когда пролетка въезжала на чистый, как фарфоровое блюдо, асфальтовый двор.
   Малому, отворившему наружную дверь, князь приветливо улыбнулся и спросил его даже:
   -- Как поживаешь?
   -- Слава Богу, ваше сиятельство.
   -- Христос воскресе!
   -- Во истину воскресе, ваше сиятельство.
   -- Степанида Федотовна у себя?
   -- Пожалуйте... поджидают.
   Это ободрило князя. Он скинул с себя быстро светлое пальто на золотистой подкладке и перед зеркалом передней поправил волосы и галстух. На нем плотно сидел застегнутый черный сюртук. И это было сделано с некоторым расчетом на представительность всего облика.
   Старуха поджидала его в столовой, где уже блестел серебряный самовар. У нее сегодня, еще с ночи, совсем разломило крестец, и ей стоило не малого усилия подняться и пойти к нему на встречу. По лицу незаметно было, что ей нездоровится; только она больше обыкновенного горбилась.
   -- А Веруша что?--спросила Финикова, пожимая руку зятя.
   --Здорова ли?
   -- Она сегодня весь день на базаре.
   -- В пользу бедных? Где это?
   -- В манеже, Степанида Федотовна.
   -- Простудиться там ничего не стоит... Отовсюду дует...
   А бабенки молодые... в легком во всем. Да еще рукава эти нынешние, точно пузыри надувные.
   -- Именно, Степанида Федотовна.
   Оба рассмеялись.
   -- Уж вы, князь, извините меня -- старую. Позвольте здесь остаться... И чайку, может, откушаете?
   -- И весьма, Степанида Федотовна.
   Старуха нет-нет да и вскинет быстро ресницами на своего зятя. Она его видела насквозь. Ни с того, ни с сего не будет он так "милостиво" обходиться с нею. Чует она -- чем тут пахнет.
   Но ни одним звуком или чертой лица не выдаст она себя. У нее на все уже готов ответ.
   Делать "подходы" мастера купцы, а не дворяне. Они, когда сойдутся на деловой разговор и каждый "ведет свою линию", могут добрых полчаса, а то и больше, пересыпать обо всем, начиная с погоды, и только досыта утомив себя таким пересыпаньем из пустого в порожнее -- приступают к самой сути дела.
   Князь почувствовал через десять минут, после второй чашки очень крепкого чая, что он дольше не выдержит.
   Да и унизительно ему показалось тянуть. Он считал себя смелым и был уверен, что он ничего не боится, и всего менее своей жены.
   -- А у нас с Верой гость --мой двоюродный брат Погулянин; вы его не знаете, Степанида Федотовна?
   -- Что-то не помню, князь. Боюсь солгать. А только я много наслышана о нем. Может, имела раз удовольствие встретить их...
   Глаза старухи прибавили:
   "Когда я еще езжала к вашему сиятельству".
   -- Жалею, что вы его лично не знаете, Степанида Федотовна. Талантлив чрезвычайно... к делам особенно способен.
   -- На службе? -- спросила, не замутя воды, старуха.
   -- Нет, он в отставке. Мы ведь с ним вместе создали наше товарищество.
   Князь посмотрел на тещу: "ты, мол, матушка, не хитри; ведь я у тебя денег-то уже раз просил".
   -- А! Так это тот самый! -- выговорила, как ни в чем не бывало, Финикова.
   -- Да, добрейшая Степанида Федотовна, -- продолжал князь, пододвигая к ней свой стул: -- вы тогда помните... я вам предлагал войти в наше дело... и вы отнеслись с некоторым недоверием. А дело ростет. Если позволите, я могу вас в подробностях познакомить с ним. И кузен мой будет очень рад... с своей стороны, осветить вам, так сказать...
   Глаза старухи уставились на него как будто внимательно и даже с веселым выражением; но почему-то князь не сумел закруглить свою фразу, и речь его оборвалась на полпути.
   -- Что ж! -- отозвалась с той же благодушной миной Финикова. -- За вас сердечно рада, да и за дочь мою также, --значительно добавила она.
   Зять понял намек старухи, немного покраснел и завозился на стуле.
   -- Могу вас заверить, добрейшая Степанида Федотовна, -- заметил он более дворянским тоном, -- что я, как зеницу ока, храню материальные интересы жены моей.
   -- Разве я что говорю... Вадим Дмитриевич? -- вполголоса откликнулась старуха.
   -- И прошу вас верить, -- продолжал князь в том же приподнятом тоне, -- что в делах мои отношения к княгине Вере Тимофеевне самые... так сказать, щекотливые... Вот и теперь, -- прибавил он помягче, -- я не хотел вмешивать Веру и ничего не говорил ей о моем намерении обратиться к вам.
   Он нагнул голову и проглотил ложку клубничного варенья. Но когда взглянул потом на тещу, то понял, что она вперед все уже "раскусила" и втянуть себя в дело не дастся. Глаза старухи смотрели ясно, скорее с ласковым выражением.
   "А! подлая!" -- крикнул князь про себя. И ему тут же вспомнились слова летописца -- он любил щегольнуть ими: "переклюкала мя еси Ольга".
   Сдаться сейчас же, без боя, было бы постыдно.
   -- Вы понимаете, Степанида Федотовна, ни я, ни мой двоюродный брат Погулянин не позволили бы себе предлагать вам что-нибудь на фуфу. Но наше товарищество идет блистательно. Только размеры эксплуатации необходимо расширить. Вы это сами прекрасно понимаете. Вы, до сих пор, если не ошибаюсь -- стоите во главе...
   -- Наше дело -- тихое, Вадим Дмитриевич. И позвольте вам на чистоту сказать -- уж, Бога ради, не обидьтесь...
   "Откажет -- как пить даст!"-- промелькнуло в голове князя.
   -- Не буду спорить... Быть может, ваш братец и золотые горы вам доставит... Мне -- старухе -- в такое дело входить совсем невозможно. Завод... по москательной, выходит, части? Что же я в этом смыслю?
   -- Ваш сын...
   -- Сына я не могу втягивать в такое дело... да он и не пойдет -- ни под каким видом. Он и теперешней-то торговлей нашей тяготится и по смерти моей наверно решит ее в скором времени. Он у меня -- сами изволите знать -- филозоф.
   -- Стало, Степанида Федотовна, -- князь поднялся с своего места, -- вы мне наотрез отказываете? А сумма была бы для вас весьма незначительна... Каких-нибудь тридцать-сорок тысяч.
   -- Как же, батюшка, это заглазно знать? -- спросила Финикова. -- В чужом кармане считать трудно. Да и зачем? Понимаю -- ваше положение, в настоящую пору, не авантажное. У каждого своя гордость есть. Следственно, мой долг сказать вам, как я сказала бы на духу: вы знаете, как Вера мне дороге. Все, что я могу оставить ей, не обижая других -- я оставлю. Но раньше смерти -- перед Богом и людьми -- не могу взять на себя ответа -- распоряжаться ее же деньгами.
   Старуха замолчала, громко перевела дух и стала наливать себе чаю.
   Все это было выговорено ею так значительно и благородно, что у князя не нашлось никаких доводов. Но он рассердился, и несколько бранных слов -- про себя --проскочило в его голове.
   -- На Москве деньги водятся, -- сказала Степанида Федотовна полушутливо. -- Вы человек значительный... с титулом. Такие есть и господа, которые дают ход предприятиям...
   -- Однако, -- вскричал насмешливо князь, берясь уже за шляпу: -- вы небось не укажете мне ни на одного из ваших близких знакомых -- миллионщиков.
   -- Да вот первый... наш свойственник --Умнов, Степан Петрович. У этого, доподлинно, денег куры не клюют. И честь любит. Предложите ему быть председателем, ежели у вас общество имеется.
   -- Благодарю за указание, -- с явной иронией выговорил князь и стал прощаться.
   -- Как перед истинным Богом, -- говорила ему вслед Степанида Федотовна: -- не могу, Вадим Дмитриевич, поступать не по совести. Может, и вы потом спасибо скажете.
   "Шельма!" -- выругался про себя князь, когда сел в пролетку.

XVIII

   Перед обедом, оба кузена совещались в кабинете князя. Погулянин, в военной синей тужурке, лежал на низком турецком диване. Князь -- в кресле, около письменного стола.
   -- Так бельмерочка уперлась? -- спросил Погулянин, щелкнув, по-кадетски, языком. -- Или, может, знаешь, как сваха где-то говорите про жениха... у Островскаго, кажется: "подумамши, да посоветамшись"... а?
   У него была привычка почти к каждому вопросу приставлять звук "а", если его что интересовало.
   -- Неть, брат, наотрез, хотя и в очень тонкой форме. Прошлась насчет благородства своих материнских чувств.
   -- То-есть, в каких же это смыслах?
   -- А вот видишь ли, Вера -- ее любимая дочь.
   -- Это верно... а?
   -- Положим... хотя я не понимаю такой любви.
   Князь хотел сказать: такой хамской любви.
   -- Когда в нашем кругу мать особенно любит свою дочь -- она не будет производить каверзы...
   -- Но тут штука в том, Вадя, -- перебил Погулянин, оглянувшись па дверь, -- что Вера Тимофеевна ничего сама не просила. Ты, кажется, поделикатничал, голубчик... а?
   -- Поделикатничал, -- подхватил князь и повел плечами: -- это дело моих правил, мой друг. Я не желаю давать жене права не только говорить, но и думать, что я ее эксплуатирую.
   -- Ну, поехал! Само собою... Наши шляхетные чувства при нас остаются.
   -- И наконец у меня был прецедент. Ты забываешь.
   -- В прошлом году?
   -- Именно. Тогда я крайне сожалел, крайне, -- протянул князь и стряхнул пепел с папиросы, -- о том, что вмешал Веру. Но все-таки это не оправдывает ее матери.
   Князь сдерживал себя, не называл свою тещу никакими Погулянинскими словами, в роде "старушенции", или "ее степенство". Он и перед своим родственником и компаньоном не хотел унижаться до таких приемов. Купчиха Финикова была его теща, и Вера Тимофеевна, ее дочь -- его жена.
   Оба эти ударившиеся в аферы дворянина -- князь побольше, Погулянин поменьше -- искренно считали себя неизмеримо выше, по своим "правилам", и старухи Финиковой, и всякого "хамья". И в то же время каждому из них хотелось теперь одного: каким бы то ни было способом разбогатеть, добиться того, чтобы акции их товарищества загремели на бирже, вызвать игру на повышение, довести их до известной цены, тогда продать и уйти -- по добру по здорову.
   Любви к делу не было ни малейшей у князя Вадима Дмитриевича; а в Погулянине пока играл еще задор самоучки и умника, желающаго "утереть нос" всяким "иерихонцам", кто бы они ни были: купцы, иностранные техники, или свои ученые из тех, что набираются "разрывных" начал в разных специальных заведениях.
   -- Однако, Вадя, -- заговорил он, облокотившись о валёк дивана: -- обидно будет, душа моя, так, не солоно хлебавши, отчалить от твоей "бельмерки"... Пусти меня к ней самолично... а?
   -- Я ничего не имею против этого. Но скажу тебе откровенно -- она против тебя видимо предубеждена. Тебя-то она и считает главным заводчиком.
   -- Так пускай акций купит! Она и увидит -- какой мы ей дивиденд поднесем к весне.
   -- Не согласится и на это. У ней, я предполагаю, какие должны быть бумаги: страховых обществ, самых кряжистых, первого петербургского и здешнего московского.
   -- Как будто и на них нет краха? Два-три хороших пожара, таких, чтобы по целому городу выдрало -- вот и полетит все вверх тормашками.
   -- Надо тебе пойти на разведки.
   -- Где кубышки лежат?! Знаю, милый -- в банках. В любом достаточно, чтобы наше дело пустить полным аллюром; но нам с тобой по соло-векселям полушки не отвалят. Нужны другие подписи. И право я, на твоем бы месте, живой рукой приспособил двух-трех тузистых коммерсантов. Помилуй -- ведь они все помешаны на чести. Только бы им потереться около титулованных господ. Психию-то их ты должен достаточно знать. Живи я -- как ты -- постоянно в Москве, да я давным бы давно был директором в пяти обществах и банках и водил бы приятельство с самыми важными из ваших купеческих династий!.. Честной человек!
   Погулянин вскинул ногами и сделал ими даже пируэт в воздухе.
   -- Tout ça, mon cher, (фр. Все это, мой дорогой) -- ответил князь: --c'est pas sérieux (фр. это не серьезно).
   И он выпятил губы с усмешкой человека, у которого есть за душой нечто, с чем он не может не справляться.
   -- Нон каписко! -- лихо крикнул Погулянин и, подогнув ноги, лег боком, лицом к князю.
   -- Как же это не понять, -- заговорил тот, тоном человека, не желающего шутить. -- Конечно, я мог бы всего этого достичь, если бы согласился "амикошонствовать" с денежными тузами. Но я этого не искал и не ищу.
   -- Сама кубышка к нам, Вадя, не подкатится... а?
   -- Знаю. И все-таки я поставил себе за правило -- не подражать тем из людей моего имени и сословия, которые, всякими правдами и неправдами, добывают себе подачки с трапезы богатеев, вот всех этих, как ты называешь их, династий с Варварки и Якиманки.
   Тотчас же затем у князя вырвалось восклицание:
   -- И как ловко она это подвела!.. Дипломат!
   -- Что такое? Про кого? Ты точно блаженненький прорицаешь, Вадя!
   -- Я о старухе.
   -- О бельмерочке?
   Князь поднялся и подсел к Погулянину на край низкого дивана.
   -- Ecoute, mon cher. (фр. Послушай, мой дорогой)
   И он, почему-то по-французски, передал ему в лицах, -- как Степанида Федотовна на прощанье указала ему на архимиллионщика Умнова, их "братца", известного раскольника и балетомана, с которым он, кажется, знаком.
   -- Тебе кажется? -- крикнул Погулянин. -- Надо бы это доподлинно знать, душа моя!
   Князь, когда состоял в женихах, познакомился с Умновым. И ему вспомнилось, что этот "братец" как будто сам имел виды на "сестрицу" и держал себя с ним слишком брезгливо и при встречах дожидался его поклона. Кончилось тем, что князь делал -- и на улице, и в театрах -- вид, что не узнает его.
   Но ничего этого он не сказал Погулянину.
   -- Идея! -- крикнул кузен, одним взмахом спустил ноги и стал шагать по кабинету. -- Нужды нет, что твоя Марфа Посадница -- он и так звал старуху Финикову -- ретируется. И, быть может, она это тебе только пыли в глаза пустила, в виде отвода.
   -- Je m'en fiche! (фр. Мне все равно!) -- презрительно выговорил князь.
   -- Не суть важно, душа моя. Все-таки, такого братца нельзя выпускать, не пощупав его предварительно. И тут-- воля твоя -- сестричка, как верная твоя подруга, должна нам помочь.
   -- С какой стати? -- слабее звуком отозвался князь.
   У него у самого, мелькнула мысль, когда он ехал от Финиковой-- на зло ей -- воспользоваться ее "ехидным" советом и привлечь братца. И сам он подумал, что Вера должна бы, для общаго дела, взять на себя эту дипломатическую миссию. Вспомнил он и то, что она не особенно благоволила к этому "братцу", считая его развратником и бездушным эгоистом.
   Но теперь князю стоило усилия сейчас же согласиться с кузеном, и он после своего возгласа: "с какой стати!" --замолчал.
   -- Ну уж это, братец, просто глупо будет с твоей стороны! -- дал на него окрик Погулянин. -- Тут дело в деле, а не в тонкостях шляхетного point d'honneur (фр. вопроса чести). Я сам берусь поговорить с Верой Тимофеевной. Она у тебя умница. Твое дело -- сторона... Бог с тобою. Жалею только, что она не особенно благосклонным оком взирает на меня.
   -- Однако, друг мой, -- осадил Погулянина князь. -- Вера отказала нам в посильном содействии.
   -- Знаю, знаю!
   Погулянин остановился и повернул левое ухо к двери.
   -- Кажется, она вернулась.
   -- Да, пора, -- подтвердил князь, вынимая часы. -- Седьмой
   уж час.
   -- Она с базара?.. Наверное, имела большой успех... А это всегда прекрасно настраивает всех наших базарок.
   -- Как? -- строговато переспросил князь.
   -- Базарок!
   -- Что это у тебя, mon cher, за словечки!
   -- Не я выдумал. У какого-то фельетониста предвосхитил. Прекрасное слово -- базарки.
   Погулянин подошел к князю, положил ему обе руки на плечи и полушепотом сказал:
   -- Только ты пожалуйста, если разговор будет при тебе, не расхолаживай своими сентенциями. Прибери на время твой гонор и сложи его в кладовую твоей чести.
   -- Ладно, ладно, -- добродушно откликнулся князь.
   -- За обедом я заведу речь стороной; а потом здесь или у сестрицы в угловой -- поведу атаку с фронта.

XIX

   Разговор дошел до главного пункта в кабинетике Веры.
   Она сидела и вышивала. Вышивание позволяло ей слушать внимательно и вместе делало спокойнее.
   Погулянин сидел против нее на низком кресельце, сильно подавшись вперед всем корпусом. Князь стоял в портьере и курил.
   С самого начала разговора он держался своей "программы", не желая вмешиваться и влиять на жену. Он смутно сознавал, что это вряд ли бы повело к хорошему исходу. В последнее время она незаметно изменила свой тон и работает над своей "независимостью" -- его собственное выражение. Делать ей сцены -- он не унизит себя до этого. Вера не может не примерять на себя какого-нибудь модного "интеллигентного фасона" -- это было также его выражение.
   Вот теперь "юродивые" обоего пола, как он их понимает, носятся с скандинавскими героинями. И наши барыньки начали обезьянить с Гедды Габлер. Пускай их! Это пройдет, как пройдет мода на рукава, раздутые точно кузнечные меха.
   Погулянин, на его оценку, повел довольно ловко атаку. Он стал доказывать, что наши барыни напрасно уклоняются от практических интересов, и указал на Францию. Мы привыкли смотреть на "французинок", как на разряженных, пусто болтающих кукол; а они -- в богатой буржуазии, да и в дворянстве -- ведут часто крупные дела, не уступят ни мужьям своим, ни братьям в деловитости и энергии.
   Вера выслушала это без возражений. Только на губах ее появлялась чуть заметная улыбка -- муж схватил эту игру губ, и она ему показалась подозрительна.
   Как ни будет подъезжать Погулянин -- вряд ли ему удастся "под играться" к Вере. Она его с трудом выносит.
   И князь не ошибался. Даже когда Погулянин говорил толково, бойко и даже остроумно, жена его не могла относиться к нему серьезно и добродушно. Она ему не верила. Для нее он был олицетворением самодовольной пошловатости, какую она слишком часто встречала в ее теперешнем обществе. Не могло у такого человека быть и твердых правил, даже и в чисто практических делах.
   С первых же его фраз о деловитости француженок она уже догадалась, что это пахнет подъезжаньем к ее деньгам или к деньгам ее матери.
   Усилия его красноречия и начали смешить ее внутренне. Не сомневалась она и в том, что Погулянин уже старался убедить Вадима Дмитриевича в блестящем ходе их дела и в необходимости "расширения эксплуатации".
   Матери она сегодня не видала и не могла ничего знать о визите к ней князя. Он сам с ней не заговаривал о делах, и его сдержанность тоже начала казаться ей подозрительной.
   Вопрос о тех деньгах, какие остались в ее пользовании --был ею твердо решен. Капитал этот должен остаться неприкосновенным. Она так сделает не потому, что ей жаль денег; а потому, что она не верит в успех промышленных предприятий, затеваемых дворянами. Стало-быть, надо иметь копейку на черный день. Ей было бы стыдно и за себя, и за мужа, в случае их разорения, попасть на хлеба к Степаниде Федотовне. Наконец -- в последнее время -- она считала оставшияся нетронутыми деньги залогом своей независимости. Года два тому назад, она бы так не разсуждала. Но эти два года во многом -- в слишком даже многом -- отрезвили ее.
   -- Так вот-с, дорогая кузиночка, -- заговорил Погулянин и всплеснул руками: -- и вас я считаю одной из русских женщин, способных к дельному и деловому отношению к жизни.
   -- Merci, cher cousin, -- ответила Вера и поблагодарила наклоном головы, продолжая вышивать.
   -- В настоящую минуту я желал бы поставить вас в курс дела...
   -- Какое ужасное выражение -- "курс дела"!-- шутливо остановила его Вера.
   -- Почему?
   -- Это так отзывается путейцем, инженером.
   -- Суть не в словах, кузиночка.
   От слова "кузиночка", да еще с той интонацией, с какой Погулянин произносил его, Веру каждый раз тошнило, и она удивилась сама тому -- как до сих пор не попросила его бросить это словечко.
   -- Je crois bien! (фр. Я так думаю!) -- заметил с оттяжкой князь из-за занавеси портьеры.
   Он нашел, что Вере надо было тонко дать понять, что не следует так придираться к человеку, искренно и серьезно говорящему с ней, особенно когда он -- двоюродный брат ее мужа, князя Кунгурова.
   Вера поняла это.
   -- Pardon, --сказала она тоном дамы, а не родственницы.
   --Я вас слушаю, Антон Николаевич.
   Не очень нравилось князю и то, что она зовет его не иначе, как Антон Николаевич, а не cousin, как бы следовало. После этого нечего ей обижаться тем, что племянницы не удостоивают звать ее "тетя" или "ma tante".
   -- Вы ведь пайщица нашего товарищества, -- продолжал Погулянин.
   -- Чисто платоническая, -- отозвалась Вера.
   -- Почему же? Ни я, ни Вадя, не желаем вовсе, чтобы вы оказывали нам слепое доверие.
   -- Ça va de soi, (фр. Само собой разумеется) -- вставил как бы про себя князь.
   -- Вы знаете, я дала полную доверенность Вадиму. И право, если б я вздумала потребовать от вас отчета -- я все-таки не поняла бы ничего.
   -- Напрасно, сестричка милая. Вот поедете в деревню, загляните и в мои палестины. Вы ведь у нас многоученая. И химией, кажется, немного занимались... а?
   -- Очень мало.
   -- Не боги горшки обжигают. Угодно, я вам и книжки по технической части достану.
   -- Благодарю вас.
   -- Словом, так или иначе -- вы наша пайщица, и вам, по всем статьям, приличествует -- входить в дальнейшее преуспеяние он-наго... Ха, ха!
   Смех Погулянина был так же противен Вере, как и его прибауточный тон.
   -- В начале будущаго года мы надеемся поднести вам дивидендик -- пальчики облизать!..
   -- Очень рада, Антон Николаевич.
   -- Но во всяком ходком деле топливо -- первый артикул; а главное топливо... сами знаете...
   -- Деньги? -- подсказала Вера.
   -- Браво, кузиночка! Именно... И мы с Вадей -- по зрелом обсуждении -- пришли к выводу, что надо увеличить оборотный капитал, по малой мере, еще на треть он-наго.
   У Погулянина была привычка, как только он употребил какое-нибудь словечко -- повторить его еще несколько раз. Вере становилось все тошнее.
   -- И вот... -- Погулянин запнулся.
   Он чуть-было не проговорился насчет Степаниды Федотовны. Князь, стоя в дверях, догадался об этом и кашлянул.
   -- И вот, кузиночка, мы к вам за советом и содействием.
   Вера подняла голову от шитья и посмотрела в сторону мужа.
   Князь сделал шага два вперед к столику, за которым сидела Вера.
   -- Il ne s'agit pas de toi, Véra, (фр. Дело не в тебе, Вера) --сказал он своими вибрирующими нотами, и взгляд, посланный вслед этим словам, досказал ей: "прошу верить, что я никому не уступлю в высшей деликатности".
   -- Плохая советница, Антон Николаевич.
   -- Напротив! Вы совершенно в курсе. Виноват, кузиночка, опять мое путейское слово.
   И одним духом он назвал ей имя ее "братца" Умнова и стал, уже без всяких околичностей, просить ее привлечь "он-наго раскольничьего набоба" к их делу.
   Вера и это выслушала до конца, потом положила свое шитье на столик, выпрямилась и поглядела на мужа.
   -- Вадим, -- начала она гораздо строже, чем оба они ожидали: -- тебе известно, что за личность Умнов, и как я к нему всегда относилась. Разве ты его не знаешь? Ему ничего не стоит, бросить сорок-пятьдесят тысяч. Но для этого надо перед ним заискивать. И я первая на это не пойду.
   Она встала, отряхнула платье и поправила рукой волосы.
   -- Зачем же так грозно, кузиночка?
   -- Дело ведете, господа, вы оба -- Вадим и вы, Антон Николаевич. Мое участие чисто-анонимное. И даже, сколько я понимаю, не участие...
   Она сделала намек на то, что муж -- ее должник, по заемному письму.
   -- Стало быть, господа, -- голос Веры звучал немного помягче, но так же твердо: -- придется обращаться к Умнову от имени вашего, то есть прежде всего от имени Вадима.
   -- Нас обоих! -- возразил князь.
   -- Антон Николаевич с ним не знаком. если б даже я стала его просить, то опять-таки от твоего же имени. А ты с ним -- если я не ошибаюсь -- даже не кланяешься.
   Погулянин вскочил и подбежал к князю.
   -- Как так, Вадя?
   -- Вера преувеличивает немножко.
   -- Нисколько, Вадим. И ты слишком горд, чтобы из-за подачки от миллионера, которого ты считаешь дрянью, разлететься к нему в качестве просителя.
   "Ловко!" -- подумал про себя Погулянин. Князь хотел что-то сказать; но в дверях гостиной появилась ливрея лакея, доложившего, что самовар подан.

XX

   Разливала чай Лена. Она делала это точно из особого снисхождения. У нее -- во время разливания -- как-то косился рот и веки были полуопущены.
   Погулянин сел рядом с ней. По левую руку от нее -- Маруся, успевшая, за это время, еще растолстеть. если б не ее суконное платье английского фасона, с плерезами на вороте и рукавах, нельзя бы подумать, что она недавно потеряла мать. Щеки у нее лоснились от полноты.
   С "девочками" -- он их так называл и в глаза -- Погулянин постоянно балагурил и то-и-дело поддразнивал их. Маруся громко визжала, и Лена позволяла ему задирать ее. Будь он не Погулянин, не двоюродный брат ее матери -- она бы находила его страшным "мовешкой". И эту снисходительность к "дяде" Лена как бы нарочно поддерживала по адресу Веры Тимофеевны. В общем она держалась с нею того же сухо-брезгливого тона. Маруся -- когда нужно было что-нибудь "выклянчить", по выражению ее сестры -- делалась гораздо ласковее и даже звала ее несколько раз, но не в присутствии Лены, "chère tante" (фр. "дорогая тетя").
   Мужчины сели за чайный стол, сознавая, что они потерпели полнейший провал. В особенности уязвлен был князь. Но он с достоинством молчал и его мина -- когда он поворачивал голову в сторону Веры -- говорила: "пожалуйста, не воображайте, что вы сделали мне реприманд. Мне до всего этого, в сущности, очень мало дела".
   Ему неприятнее всего было то, что Вера как-то под шумок изменила всю свою "manière d'être" (фр. способ существования) -- назвал он мысленно по французски. Точно она -- первый номер в доме и считает своим долгом напоминать своему мужу о его "шляхетских" чувствах.
   Прибауточные слова Погулянина, против воли, напрашивались ему. И это ему было тоже неприятно. Вообще, с кузеном очень легко было приучиться к деревенско-офицерскому жаргону. И он там на заводе -- начал "хаметь". Князю показалось, что слово "хаметь" он сам сейчас сочинил, и это немного утешило его.
   В разговоре с Верой виноват прямо Погулянин. Пускай сам, если желает, отправляется к этому "братцу"; но он потребует от него "категорически", -- строго вскричал про себя князь, -- чтобы его имя и личность были безусловно выгорожены.
   "Безусловно", -- еще строже повторил князь, не замечая, что Лена давно уже подносит ему чашку. Он пил всегда в чашке, и стаканы с подстаканниками считал тоже немалым "хамством", приличным для купцов и армейских офицеров.
   -- Merci, ma chère, -- строго сказал он, принимая чашку из рук племянницы.
   Поглядев потом на Погулянина, он подумал:
   "Ты, братец, добудешь кубышку. Это твое дело. Поподличай с их степенством, попьянствуй с ним и подебоширь -- и наверно добудешь. T'es un malin!" (фр. Ты такой умник!)
   А в голове Погулянина -- как раз в ту же минуту -- выскочил возглас:
   "Коли вы ерепенитесь, сестричка, так и шут с вами".
   Всегда, после всякой осечки, он чувствовал себя задорно-весело. И целый рой всяких соображений и надежд начинал порождать его юркий и самоуверенный мозг.
   -- Ну что же, Леночка, мой друг, -- окликнул он Лену, когда она, все с тем же уязвленным видом, наливала воды в чайник: -- как стоит, на красную горку, жениховская биржа, а?
   Маруся поняла его прибаутку и прыснула, как смешливая гимназистка
   Лена подняла на Погулянина тяжелыя веки и сделала гримаску.
   -- Ходко? Или туго, а?
   На этот раз Маруся уже совсем расхохоталась, не заметив укоризненного взгляда старшей сестры.
   -- Il у а deux mariages, (фр. Есть два брака) -- выговорила наконец Лена совсем серьезно, каким-то деловым звуком.
   -- Всего только два? На все количество московских отроковиц. Не густо! Нечего сказать!
   -- Я говорю только о нашем обществе.
   -- А!.. Так всего два несчастных попали?
   -- Почему несчастных, дядя? -- весело спросила Маруся и жадно начала отхлебывать чай из своей чашки.
   -- Вот когда выйдешь, тогда узнаешь, -- ответил Погулянин, подмигнув ей левым глазом.
   Вера пила чай молча. Весь этот разговор коробил ее. Она себя спрашивала: в каком купеческом доме, где мужчина учился в университете, а женщина вышла из гимназии -- будет такой тон "рядского приказчика", как у этого двоюродного брата князя Вадима Дмитриевича? И право она была бы довольна, еслибы эта злюка и кривляка Лена отделала его.
   Но разговором овладела не Лена, а Маруся. Покончив глотанье горячего чая, она, с блеском в глазах, заговорила о свадьбах, точно будто она сама -- девушка на возрасте.
   Надо бы было Вере остановить ее; но она взяла за правило, в присутствии князя, не делать ни одной из девиц никаких замечаний.
   -- И кто же женише?
   -- Как, дядя? -- переспросила со смехом Маруся.
   -- Женише? Небось забыла... А что священник-то говорит при венчании?.. "Возвеселися, женише"!
   -- Позволь, -- остановил князь.
   Вера подумала, что он прекратит этот разговор.
   -- Не женише... Ты неправильно...
   -- Вот это прекрасно! На скольких свадьбах я бывал!
   -- Это звательный падеж, -- продолжал князь серьезнейшим тоном. -- А существительные с "х" принимают в звательном звук "с".
   -- Не знаю, по каковски это; а мы говорим: женише. Так кто же это, Маруся, а?.. И кто невесты?
   -- Мари Лабузина и Китти Ненарокова, -- сообщила, опять тем же деловым звуком, Лена.
   -- Ну и эта... Мари... За кого же ее Господь Бог сподобил?
   -- Ах, дядя! -- воскликнула Маруся. -- Сподобил! Он -- офицер.
   -- Из корпусятников небось? У вас здесь других почти что нет! Сумец поди? Это ваша московская гвардия.
   -- Нет, он гвардеец! -- почти обиженно откликнулась Маруся.
   -- Да какого полка-то? Полк-то какой? Вот вопрос.
   -- Кажется, он -- в егерях, -- сообщила Лена.
   -- Ну... значит, жених не из пущих. Да она-то богатенькая?
   -- О, да! -- почти разом воскликнули обе девицы.
   -- А другая? Та... как бишь ее... Ненарошкина?
   -- Ненарокова, mon oncle, -- внушительно поправила Лена.
   -- Это очень хорошая фамилия. Очень хорошая, --протянула она. -- Du meilleur monde (фр из лучшего мира; общества). Только их очень много... пять сестер и два брата.
   -- Стало, насчет приданого швах. И женише подыскался с капиталом?
   -- О, да!
   Возглас Маруси звонко разнесся по столовой.
   -- Эге! Какой, значит, капитал!
   Вера и князь продолжали молчать.
   -- C'est un jeune monsieur riche à millions (фр. Он богатый молодой человек с миллионами), -- сказала Лена и подняла на особенный лад брови.
   Имя жениха не было еще никем произнесено; но Вера слышала об этой свадьбе и знала, что жених -- молодой купчик, не окончивший курса. Ему дали позволение жениться еще студентом. Он учился в "ликее" и терся постоянно в барском обществе. Но фамилия его была самая "рядская".
   -- И как фамилия? -- спросил Погулянин, возбужденный опять запахом купеческих миллионов.
   -- Фамилия, -- прыснула Маруся, -- смешная: -- Пусиков.
   -- Oui., c'est ainsi, (фр. Да, так оно и есть) -- с особой миной выговорила Лена и через стол спросила Веру:
   -- Вам еще не угодно?
   Все, без объяснений, понимали, что этот Пусиков -- непременно купец. Разве такая фамилия могла быть у человека из настоящего общества? И князь, и Погулянин, и даже обе девицы знали, что есть старинные фамилии вроде Сукиных и других; но они "освящены преданием", как сказал бы князь Вадим Дмитриевич.
   И разговор сейчас же оборвался. Даже бесцеремонный Погулянин как будто догадался. Замолчали так, как смолкают при входе еврея, когда разговор был на тему "жидов", или в доме, где есть сумасшедший, запойный пьяница, банкрот или беглая жена.
   Вера сидела на углу стола, отдельно ото всех, и она особенно сильно сознавала свою отчужденность от всех них.
   Как Погулянин ни коробил ее своим невозможным тоном -- он все-таки их человек, а будь она ума палата и воспитана как принцесса крови -- она все-таки "хамка".
   Это ужасное слово пришло ей именно теперь, когда взгляд ее остановился на голове ее мужа. Губы князя хранили смутную усмешку человека, который ёжится от дурного запаха
   Ему разговор мог быть неприятен не потому, что упоминалась смешная купеческая фамилия и это задевало его жену, а для него самого.
   "Немножко и за меня", -- подумала Вера. Но не за Веру Тимофеевну Финикову, а за княгиню Кунгурову, его супругу.

XXI

   Вокруг террасы господского дома -- в парке -- все отливало осенним багрянцем. Стояли последние хорошие дни. В доме уже пахло отъездом.
   Кунгуровы собирались недели через две обратно в город.
   Вера сидела одна в большой и прохладной гостиной, в качающемся кресле, у открытой двери на террасу и читала.
   Лето прошло, и скоро надо подниматься опять на житье в Москву. Она разсчитывала провести его с толком, отдохнуть от московской сутолоки, много читать, ходить часто на деревню, заняться школой.
   И ничего этого не вышло. Досадно ей стало и смешно, когда она подводила итоги своего летнего сезона.
   Уехали они гораздо позднее, чем хотелось. Заболела старшая племянница и не могла оправиться раньше конца мая. Доктора нашли у нее сильнейшее малокровие и предписали железистые воды.
   Отправлять Лену за границу князь не разсудил. Остановились на Липецких водах и в начале июня перебрались туда целым домом. Князь наезжал несколько раз из Москвы и обоих имений -- своего и деревни Погулянина, где находится завод. Она принуждена была принимать, делать визиты, участвовать в пикниках. Девицы стали носить полутраур и ходили каждый вечер в вокзал, на музыку.
   Нашлись у них подруги, и пошла глупая, безпокойная водяная жизнь.
   И случился "инцидент", о котором Вера вспоминала теперь с юмором. Но тогда ей пришлось переносить очень жуткие минуты.
   Из мужчин, приехавших лечиться, самым блестящим "женихом" считался командир армейского драгунского полка. Он стал часто бывать у них. Лена сейчас же объяснила себе эти посещения интересом к ней. Полковник был красивый усач, избалованный легкими успехами среди своих полковых дам и чиновниц губернских городов. Вере он совсем не нравился, но она "вменила себе в обязанность" принимать его ласково, чтобы Лена не могла потом упрекать ее ни в чем.
   Вышло, однако, так, что полковник, к концу их житья на водах, никем больше не занимался, как ею. Пошли сплетни о его ухаживании, и она сама должна была дать ему понять -- в какой степени это ей неприятно.
   Но Лена давно уже решила, что "хитрая купчиха" влюбляет в себя полковника только для того, чтобы лишить ее прекрасной партии.
   Начались невыносимыя мины, колкости, а потом и сцены с истерикой. Одна такая сцена разразилась даже в присутствии полковника.
   В первый раз Вера заявила тогда мужу, что она "требует" от него сделать племяннице строгий выговор и настояла на том, чтобы уехать с вод до первого августа.
   Полковник был настолько неглуп, что сам до отъезда их умерил свои посещения.
   В деревне девицы -- к счастию -- вдались в усиленный спорт. Обе летали по целым часам на "бисиклетах", и Вера могла бы хоть немного жить своими интересами. Но и тут не обошлось без столкновений. Маруся не перешла в следующий класс. Ей надо было хоть понемногу заниматься. На водах она еще сильнее обленилась, хотя вод не пила. Каждый день давала она слово Вере засесть за книги и тетради, но домой она возвращалась утомленная, неспособная ни к какой работе.
   Прошлое лето Вера провела за границей, и она до сих пор еще живет милыми воспоминаниями о своих друзьях в Англии. Как ей было хорошо прошлым летом, и ровно три года тому назад, в сентябре. Целых две недели прогостила она у своей приятельницы, мисс Бистер, на острове Уайте.
   С какой бы радостью она перелетела туда, на этот островок, весь в долинах и холмах, с дубовой листвой и ясным, местами почти итальянским, небом. Как ярко отражаются в ее памяти все места южного прибрежья, где скалы выглядывают из воды в виде столбов, "needles" (анг. иглы) -- как называют их там. Она себя чувствовала в городке Вентноре и его окрестностях точно на южном берегу Крыма.
   Как все там своеобразно и высоко по своей культуре. Ей бы следовало родиться в этой стране, с ее природой и людьми. Ни с кем ей так не "удобно", как с англичанами. Испытанных друзей только и можно найти между ними.
   Когда она была еще девицей, одна русская вдова, очень блестящая и смелая в своих взглядах и привычках, живущая постоянно за границей, говорила ей на тему переписки с приятельницами:
   -- "Француженка напишет вам большое письмо, когда ей вздумается, когда она влюблена, или когда хочет посплетничать. С русской лучше и не начинать переписки. Англичанка -- если обещала вам писать каждые две недели -- до самой смерти не перестанет. Письмо -- не больше трех страниц, иногда одна, но все в нем есть, что поддерживает дружбу. И если она вам скажет -- "раз в год, такого-то числа я вас буду навещать, где бы вы ни были", -- будьте уверены, что день в день она явится.
   Вот и она это испытывает с своим другом, мисс Бистер. Не каждый месяц она сама ей пишет, но каждый месяц получает письмо, где бы та ни была -- в Италии, в Тироле, в Норвегии, в Америке, или на Шотландских озерах.
   Мисс Бистер -- уже не очень молодая девушка, дочь известного "соллиситора" с большой практикой, старшая дочь, и живет самостоятельно, -- часть года проводит при отце, в Лондоне, а остальное время -- разъезжает.
   Не дальше, как вчера, пришло от нее письмо, опять с острова Уайта. Оно -- в связи с тем, что Вера читала в ту минуту, и вызвало в ней целый рой мыслей и воспоминаний, заставило подводить свои невеселые "итоги" за все лето.
   Вместо унылого помещичьего цветника с желтеющими березами, перед ней вставала смеющаяся природа милого островка. Вот они едут в плетеной виктории с мисс Бистер, по извилистой дороге, мимо кирпичных коттеджей и дубовых рощиц. На всем лежит розоватый колер -- на крышах, на обрывах гранитных оврагов, на изломах прибрежных скал.
   Их фаэтон проезжал мимо изгороди, откуда выглядывала крыша красивой виллы, с чудесным видом на море.
   -- Lord Tennison's Haus! (анг. дом Лорда Теннисона) -- указал рукой кучер, обернув к ним свое бритое, загорелое лицо.
   Поэта уже нет в живых; но Вера не пошла бы представляться к нему. Она не очень любила его "подвинченное" настроение государственного лавреата. Но как она позавидовала той "богоподобной" жизни, какую он мог вести в своем трудовом кабинете, где перед ним зеркальное широкое окно открывало все ту же картину морского прибрежья.
   Не об одних увеселительных прогулках сообщала ей подруга. Она пожираема и потребностью дела. Давно уже она начала свою писательскую жизнь. И не пресные, сантиментально-поучительные "novels" изготовляет она во след безчисленным новеллисткам Великобритании, которых и там зовут "spinsters" -- "старые девы", а пишет статьи в журналах, только о том, что сама переживала, как общественный деятель.
   На два месяца она отправляется в какой-нибудь большой рабочий город -- в Манчестер, Глазго, Бирмингам или Шеффильд. Везде у нее есть помощницы, везде она находит и очень богатых, и совсем небогатых, но тароватых людей, помогающих ее делу.
   Каждую неделю набирает она целую ватагу детей, из самых бедных кварталов, везет их в деревню, нанимает несколько коттеджей, или сараев, риг -- что обойдется дешевле -- устраивает походные кухни, поит и кормит их, водит гулять и купаться, читает им, рассказывает про птиц, про травы, про небесные явления, про хороших людей всех стран, любивших свою родину и все человечество. Ее подруги -- иные уже в летах, матери семейств -- отрывают себя от своих занятий и удовольствий и делят с нею ее добровольную "муку" -- возятся с сотней одичалых, нечистоплотных, крикливых и драчливых ребятишек.
   И так каждый год и каждое лето свозит она несколько партий детей, и никогда не жалуется на усталость, на нервы, расшатанные от такого благотворительного "спорта".
   Трогательно разсказывала она зимой, в одном из своих писем, с британским тихим юмором -- как начала учиться играть на двух "легко переносимых" инструментах -- на скрипке и на флажолете, чтобы тешить ребятишек в полях и танцами, и песенками.
   И так все это просто и убежденно выходит у нее -- еще не отцвевшей девушки, способной нравиться, да еще с хорошим приданым -- что в Англии не попадается на каждом шагу.
   А теперь, на осень, собирается мисс Бистер изучать на континенте все то, что сделано для малолетних "outlaws" (анг. преступники; разбойники; изгои) -- преступных детей всякого рода.

XXII

   Вера оглядела полутемную от маркиз комнату. Точно она гостит в чужом доме и сама не знает: зачем она так в нем зажилась.
   Почти два месяца провела она в деревне. И если сравнить то, что успела наделать ее друг мисс Бистер с ее деревенским житьем -- какое выйдет безделье, какое русско-дворянское прозябание!
   В прошлом году она только заглянула сюда весной. И тогда уже она наметила себе "программу" на будущий год. Но и тогда она уже предчувствовала, что ей не удастся заняться "деревней " так, как она мечтала.
   Да и деревня оказалась чем-то совсем посторонним их усадьбе.
   Дом стоит в стороне, в двух верстах от большого села --когда-то крепостных крестьян князей Кунгуровых; за то в полуверсте от уездного города, на бойком железно-дорожном пути. Около города много дачников. Безпрестанно сюда заезжают знакомые из Москвы. Местные крестьяне вовсе не похожи на "мужиков". Они промышляют извозом и огородничеством, одеваются по-городски; а бабы и девки франтят в шерстяных и даже шелковых платьях, и им известны такие слова, как "раверы" -- revers (фр. лацкан; отворот) и "веста". Рукава у некоторых, по воскресеньям, торчат такими же пузырями, как и у барынь.
   Но это не смущало Веру. Она хотела сделать что-нибудь прочное для школы.
   И тут князь Вадим Дмитриевич стал поперек ее дороги с каким-то особенным задором.
   Сейчас, когда Вера думала о своем друге, мисс Бистер, ей под конец стало как бы совестно: -- почему же она так возносит гражданскую доблесть своей англичанки, а забывает -- сколько у нас, среди молодых женщин и девушек, есть истинных подвижниц? Она лично была знакома с несколькими барышнями, по призванию пошедшими в сельские учительницы.
   И ей припомнилась недавняя встреча с одной из них. Вера была уже "княгиня". Ей подавали экипаж на Кузнецком, и у подъезда магазина они столкнулись на троттуаре. Вера с трудом узнала ее -- та была в пальто, какие носят горничные, и в старенькой поярковой шляпёнке, загорелая, дурно причесанная, с башлыком из солдатского сукна. Ей даже стыдно стало своих "грандёров". Она взяла ее адрес и повидалась с ней. Учительница гостила -- на праздниках -- у своей подруги -- начальницы городского училища.
   Три суровых зимы та провела в захолустье, в Муромских лесах. Они стоют десяти лет экскурсий в английском вкусе. Ей дали плохую "пятистенную" избу с прогнившими углами и земляным полом сеней. Она спала за перегородкой классного помещения, вместе с своей стряпухой. Ребятишки приходили из трех деревень. Зимой они являлись задолго до рассвета, стучали в окно и кричали:
   -- Матвевна! Отопри! замерзнем!
   И вваливались гурьбой, наносили следы на своих валенках и лаптях и ложились вповалку, на скамьях и на полу. Но как же на них сердиться?
   -- Часов у нас не водится, Матвевна, -- говорили они в свое оправдание: -- ты нас не обезсудь!
   И что она ела -- на свои пятнадцать рублей жалованья! И какие жестокие головные боли схватывала от угара, по крайней мере по три раза на неделе!
   -- Одичала я, -- шутила она с Верой, -- совсем точно туземка с Фиджийских островов!.. За целые полгода ни с одним стоящим человеком словом не обменялась.
   Ей предлагали хорошее место в городе, она было-согласилась и в последнюю минуту возвратила свое слово.
   -- Жить не могу без моих чумазых! -- повторяла она, и выражение глаз ее принимало "блаженный" оттенок.
   Одно только было не совсем по душе Вере -- полу-мистическое отношение к народу. Англичанки смотрят на него проще. Они идут всюду, где нищета, порок, заброшенность, одичалость, но не проповедуют какого-то "искупления" посредством народа, не считают себя перед ним "в неоплатном долгу".
   Она не могла бы именно так по-русски смотреть на дело. Но борьбу с невежеством и огрубелостью готова была повести честно и энергично.
   Муж ее -- на деревенском досуге -- воспылал против развращающей, ненужной для народа школы. В селе школа была приходская. Земский начальник --и тот жаловался на то, как ее ведут. Князь, стоящий вообще за "институт законных пестунов народа" -- находил, что и земский начальник "пропитан лже-либеральным ядом". И каждый день она слушает его тирады, с повторением все одних и тех же выводов, вычитанных из "его" газеты.
   Когда ей это надоело и она сказала ему, что доводов его не принимает -- князь крикнул ей:
   -- И ваш Толстой небось то же проповедовал? Народ хочет читать о божественном -- и больше ему ничего не надо! А вы только мудрите и развращаете его с вашими умниками.
   Приходилось начинать с ним войну, не только как с мужем, но и как с попечителем сельской школы.
   Всю свою начитанность, по части "кореню" древнерусских начал, князь Вадим Дмитриевич выдвигал точно батарею против ее доводов.
   На прошлой неделе он в шкапу, зимующем обыкновенно в усадьбе, отыскал тонкую книжку в бумажной обертке и, отряхнув с нее густой слой пыли, возбужденно крикнул:
   -- А эту вещь изволили читать?
   Они, незаметно для них обоих, часто переходили уже на "вы".
   Книжка оказалась сатирической пьесой пятидесятых годов, с которой когда-то носились те, с кого князь обезьянил. Она про нее смутно слыхала, но не читала ее.
   -- Вот извольте-ка на досуге проштудировать! --крикнул ей муж и пошел спать к себе в кабинет.
   "Князь Луповицкий" -- так называется комедия, и она ее пробежала в один присест, пока Вадим Дмитриевич занялся послеобеденным сном.
   В комедии поднимается на смех карикатурный молодой барин, приехавший в деревню из-за границы -- просвещать мужиков. И, разумеется, очутился в гороховых шутах, получая ряд щелчков по носу и поучительных внушений от темной массы, хранящей заветы "хорового начала" и высокого московско-византийского "мироразумения".
   Все это было бы допустимо, если б личность князя Вадима Дмитриевича не выяснялась перед нею теперь так беспощадно-отчетливо. В деревне весь шумный и лживый вздор его "заветов" и "верований" выступал еще ярче.
   Восхищается он сценой комедии, где князю Луповицкому мир подает пример истинно христианской милости, а сам не любит нисколько народа, не знает его нужд, целыми днями только жалуется на "бестолочь" и "пакостное озорство" крестьян, пальца не хочет повернуть, чтобы в чем-нибудь помочь им или наставить их, шумно обличает "потакательство" и "гнилое либеральничанье" уездных властей, хотя она прекрасно видит, что уезд выдался ретроградный, с предводителем -- прямо крепостнических замашек и с тремя земскими начальниками, из четырех, ему под пару; в управе заседали два купца-подрядчика и один дворянин, всем и каждому твердивший, что тратить на школы -- "совершеннейшее безумие-с".
   Веру начинало гнести чувство, близкое к потере всякого уважения к их "союзу". Сколько бы она ни вложила в их совместную жизнь ума, чувства, великодушия, терпимости --все это будет отскакивать от ее мужа, как горох от стены.
   Она признавала в себе больше воли, чем в нем, но знала вперед, что с той минуты, как она пойдет на открытую борьбу --их супружество окончательно рухнет. Он сделается ей совсем чуждым и невыносимым, а пересоздавать такие натуры, как он -- нельзя. Их может пришибить только материальный удар. И тогда они способны унижаться... Это было бы еще печальнее.
   Умный роман, начатый ею сегодня утром, написан англичанином -- с жестоким знанием женщины. И тут -- как и в жизни -- все та же неизбытная борьба двух полов с вечным непониманием и ненужными, часто бессмысленными, жертвами.
   "Кто лучше, кто хуже, кто выше, кто ниже" -- несмолкаемое перебирание все того же задорного и презрительного вопроса.
   Вот сейчас прочла она определение, сделанное очень умной женщиной особам своего пола. Та выразилась так:
   "Мужчины -- посев; женщины -- только прививки".
   Но не подсказал ли ей это изречение сам автор? Все мужчины -- более или менее способны подписать такой вот приговор: она его взяла из другого романа того же англичанина и помнила наизусть по-английски: "возбудимы, без воли, расположены ко лжи".
   И губы Веры громким шопотом повторили:
   -- "Impulsive, without will, readily able to lie" (анг. Импульсивен, лишен воли, легко способен солгать).
   А они сами -- сочинители этих афоризмов, грозные судьи, складывающие эти приговоры? Князь Вадим Дмитриевич будет, конечно, в восторге от обоих изречений. Один ли он? Не заодно ли с ним окажутся и самые развитые, считающие себя рыцарями, с культом того, что пошло ходить по свету, с легкой руки гётевского: "Ewig-Weibliche"?(нем."Вечно-женствнное") Может, так тому и быть следует, и как бы плох и пошл ни оказался мужчина, он все-таки --"посев", а они -- только "прививки".
   -- Slips, slips! (анг. Промахи, промахи!) -- громко повторила она и закрыла книгу.

XXIII

   В парке раздался шум голосов.
   Вера положила книгу на столик и вышла на террасу.
   Голоса доносились справа.
   Она сделала из руки зонтик от солнца и вглядывалась.
   По дальней аллее парка катили девицы: впереди Лена, в короткой юбке и панталонах темно-серого цвета, за ней и Маруся, выпросившая себе позволение сделать шаровары из парусины.
   Но за ними следом какой-то мужчина, также на бисиклете.
   С первого взгляда Вера не могла распознать его. Среднего роста, в клетчатой визитке и таком же картузе жокейской формы и, кажется, в темных чулках или гетрах.
   Он догнал девиц, и они разом остановились, продолжая оживленно болтать. Взрывы Марусина смеха пронизывали ухо.
   "Да это Владимир Григорьевич!" -- быстро сообразила Вера, и краска выступила у нее в щеках.
   Остожин! Здесь! На велосипеде! С ее девицами!
   Она и обрадовалась, и немного смутилась.
   Если он так налегке приехал -- значит, живет где-нибудь по близости...
   Они -- не в переписке. В Москве, до болезни Лены и их отъезда -- они виделись всего раз. Он был с визитом, сидел при князе, и опять вышел очень тягостный для него разговор. Приезжал он как бы проститься. Он сбирался за границу, на лето и осень, и она думала, что он вернется в Москву к октябрю.
   Князя не было дома. Он уехал в Москву и вряд ли будет раньше, чем завтра к обеду.
   Обед, без него, был всегда гораздо скромнее. Сегодня у них суп-лапша, караси и рубленые котлеты. Остожина надо оставить обедать. Ночевать он, конечно, не собрался. Его отношения к хозяину не такие, чтобы он, запросто, приехал в ночевку. Да и с ним, на велосипеде, нет, кажется, сумки.
   Вера оживилась и сейчас же пошла к себе -- освежить голову и поправить волосы -- и надела кружевную косынку на свой кретоновый лиф. За последние два месяца она сильно похудела; талия ее стала еще тоньше и стройнее; но лицо еще не освободилось от летнего загара.
   Девицы подкатили прямо к террасе; Остожин -- за ними. Он первый ловко соскочил с велосипеда и приставил его к косяку террасы.
   Сестры, как опытные ездоки, спрыгнули с своих бисиклетов, и Маруся, в берете, с пылающими щеками от возбуждения, продолжала смеяться.
   -- Хотите пари, monsieur Остожин, -- кричала она, -- что я до станции доеду в восемь минут?
   -- Не доедешь, -- остановила ее Лена и, обращаясь к гостю, сказала более церемонно: -- Вера Тимофеевна наверное в гостиной.
   Он видел их всего несколько минут, когда приезжал в последний раз с визитом.
   -- А вот и она, -- указала головой Лена, оправляя юбку.
   Вера стояла уже в дверях террасы. Остожин снял свой жокейский картуз и повел им в воздухе.
   -- Вера Тимофеевна! Не ожидали такого наезда? -- крикнул он. -- Встретил ваших племянниц около самой станции. Mesdames, пожалуйте!
   Он пригласил девиц подняться первыми по ступенькам террасы. Лена прошла мимо Веры молча, точно она приехала в отель; а Маруся проговорила:
   -- Monsieur Остожин сбился с дороги, и мы его привезли сюда.
   Вера сошла вниз.
   Остожин стоял перед ней с открытой головой. Он пополнел, и глаза смотрели добрее и без его обычной усмешки. Ей показалось, что в бороде блестят несколько белых волос. Но фигура была все такая же гибкая. Костюм велосипедиста шел к нему. Темносиние гетры обтягивали его икры. Из-под воротника жакетки-блузы виднелась цветная шелковая рубашка с повязушками, без галстуха. Для визита было бы слишком запросто; но он -- на велосипеде, и такая "tenue" (фр. одежда; внешний вид) -- допустима.
   -- Откуда, Владимир Григорьевич?
   Она пожала ему руку по-приятельски, очень крепко, и он не сразу отпустил ее.
   -- Откуда? Из Хабарина. Приехал к знакомым на два дня.
   -- Из Москвы?
   -- Да.
   -- Вы так рано вернулись?
   -- Как рано? Отпуск был на четыре месяца. Здесь масса работы, и я не хотел опаздывать. Четыре месяца целых пролетело... И вы зажились. Но позвольте...
   Он опять протянул ей руку.
   -- Что? -- полу-смущенно спросила она.
   -- Да вы смотрите моложе ваших девиц, -- добавил он вполголоса.
   -- Вы с ними где встретились?
   -- Около станции.
   -- И ехали сюда? Давно вы велосипедист?
   Допросы ее звучали немного тревожно. И она точно не знала -- пригласить его сейчас же в гостиную или остаться на воздухе.
   -- Давно ли я циклист? -- весело переспросил Остожин. -- С весны! Стал учиться за границей; а теперь -- фанатик циклизма.
   -- Фанатик! Вы?.. человек кабинетного труда?..
   Тут Вера спохватилась, что надо же его его попросить подняться в залу.
   -- Pardon, Владимир Григорьевич. И я тоже хороша! Не приглашу вас в комнаты. Вы весь в пыли. Пожалуйте... Позвольте, я вам укажу уборную князя.
   Он заметил сейчас же, как она произнесла слово: "князь".
   -- Да ведь я к вам налетом... А циклисты не знают никаких потребностей комфорта. Вы меня извините -- я приехал в обязательной форме.
   Они уже стояли у двери в гостиную.
   -- Вы останетесь отобедать... Вас не ждут там... в Хабарине? Сколько это верст отсюда?
   -- Да верст около двадцати. Я сказал, чтобы меня не ждали.
   -- Вот это мило! Так идите же... умойтесь.
   Минутное смущение Веры прошло, и ее тон Остожин находил гораздо более уверенным и твердым, чем в Москве. В ней он чувствовал и более хозяйку дома, и более княгиню Кунгурову. Она принимала его по-приятельски, и этот новый оттенок не совсем ему нравился.
   Зато в ней было что-то новое. Лицо стало худощавее и тоньше в очертаниях носа и подбородка. Такой она ему сильнее нравилась, и это обаяние испытывал он тоже заново.
   Не совсем то же самое почувствовала Вера.
   Мужчина по-прежнему нравился ей; не больше того, как это было в Москве. Но ученый с европейской репутацией куда-то ушел.
   Неужели от велосипеда? -- могла бы она спросить себя. Или оттого, что он перегонялся с ее племянницами и весело болтал с ними?
   Жокейский картуз и штиблеты и "циклистский" жаргон изменяли его. Странно было бы заговорить сейчас же с ним на одну из обычных тем.
   Спорта она не презирала -- не так, как ее муж, не признающий ничего, кроме псовой охоты, потому что это "древне-русская утеха".
   Она сама, в девицах, была хорошей наездницей, училась в Англии смело перескакивать баррьеры и даже участвовала в травле лис, в настоящей "chasse a courre" (фр. псовая охота). И в первый год ее замужества она еще ездила в манеже. После того, как она должна была сократить "личные" расходы, она продала свою верховую лошадь и в этом году совсем не ездила.
   Она умела играть и в "lown-tennis", и даже в "foot-ball"; но не настолько увлекалась британским культом спорта, чтобы целые дни проводить в бросании мяча или в беготне по лужайке.
   В крокет девицы не любили играть -- может быть, в пику своей "тетеньке". Велосипедом они завладели не без борьбы с дядей. С неделю князь Вадим Дмитриевич острил над "девулями", которыя разрезают пространство, сидя верхом на блюдечке, по уступил.
   Велосипеды взяли в Москве напрокат. Вера и девушкой воздерживалась от этой "мании", находила позу женщины неизящной и не очень доверяла толкам о необыкновенной гигиеничности велосипеда для женщины.
   Может быт, ее удерживало то, что она слишком высока и тонка. Она с трудом представляла себя в шароварах или короткой юбке; а обыкновенное платье при езде развевается очень некрасиво.
   И вдруг -- Остожин "циклист", и говорит об этом -- точно он поступил в какую-нибудь секту. И сейчас же обе ее племянницы очутились с ним товарищами.
   Это ее как будто защемило.

XXIV

   Обед затянулся. Принесли лампу. Она освещала -- и то не очень ярко -- стол, а всю длинную и унылую комнату оставляла в тени.
   Столовая смотрела очень голо -- как во всех почти дворянских домах, где живут только летом. Стены -- без картин или блюд, кисейные занавеси на окнах, в углу клеенчатый диван -- и у двери буфет красного дерева, тяжелый, некрасивой формы.
   Как хозяйке, Вере вся эта запущенность бросалась в глаза от присутствия Остожина. Он так любит английский комфорт и так умеет ценить художественность отделок комнат, обеденных столов, садов, театральных зал. Обоих интересовали огромные успехи английского "прикладного искусства" и имя Морриса -- артиста и бойца за освободительные идеи -- было им обоим одинаково знакомо.
   Вера вспомнила, как раз посетила она Оксфорд и завтракала у профессоров, заведующих колледжами. Столовая у одного из таких "masters" приходила ей па память -- светлая, высокая, с готическим окном и расписными стеклами, с отделкой в стиле средневековых английских домов, со множеством ценной мебели, артистических блюд, серебра, хрусталя.
   И какая сервировка стола для простого "lunch'a"! (анг. ланч) Перед каждым сервизом -- ваза с живыми цветами. И это было у профессора философии, а не у титулованного дворянина, как здесь.
   Ни одного цветочка не скрашивало сервировки их обеда. Да и где взять цветов в конце сентября? Теплицы у них нет. В цветнике последние астры и георгины уже тронуты утренниками.
   Остожин, кажется, обращал очень мало внимания и на отделку столовой, и на сервировку, и на то, что подавали. Он ел с аппетитом и лапшу, и карасей, и продолжал оживленно разговаривать с девицами.
   К обеду они принарядились. Лена надела белую батистовую рубашечку с широким толковым кушаком и причесалась к лицу, с двумя широкими прядями волос. Она смахивала на англичанку. В лице она посвежела в деревне и глаза ее искрились.
   "Elle flaire un promis", (фр. Она чувствует запах обещанного) -- подумала Вера.
   Ей почему-то казалось, что Остожин слишком усердно "занимает" ее племянниц.
   Маруся ушла в огромные рукава своего полу-траурного платья и поражала непомерными его формами. Она беспрестанно задавала гостю вопросы насчет того -- какой в Англии женский костюм для разных видов спорта -- и Остожин обстоятельно рассказывал ей.
   Зашла речь о гонке гребных лодок в Оксфорде.
   Никогда Остожин не был в таком ударе. Девицы получали целую картину этих университетских состязаний с их пестрой толпой на берегу, с баржами разных коллегий, с криками и пистолетными выстрелами и звоном колокольчиков.
   -- Да, -- пристала Вера к их разговору. -- Я помню, как это оригинально. И вечером, и днем, по главной улице только и видно, что молодых людей, в соломенных шляпах, и девушек, в простеньких туалетах -- их сестер, кузин. Так они и движутся целыми толпами.
   -- Как вы сказали? -- раздался вопрос Лены.
   Она поглядела сначала на сестру -- и та поняла ее; а потом бросила боковой взгляд и на Остожина.
   И тот ее понял.
   -- Толпами, -- повторила Вера. -- Целыми толпами.
   Она произнесла это слово с ударением на первом слоге, а не на втором.
   Иногда она себя ловила на таких "купеческих" ударениях; но тут она выговорила оба раза уверенно.
   И только по глазам Лены, злым и смеющимся, она догадалась, -- и это ее рассердило, так рассердило, что она не продолжала дальше и наклонилась над тарелкой.
   На Остожина она не решилась взглянуть, но она чуяла на себе и его усмешку, хотя он не выдал себя ничем. Маруся фыркнула про себя, и заранее тешилась тем -- как они с сестрой будут прохаживаться у себя в спальне насчет этих "толпами".
   -- Да, и в этом году было то же, -- заговорил Остожин, обращаясь к Лене.
   -- А какие моды... у всех этих англичанок? -- спросила она.
   -- Они смотрят студентками, конечно, не нашими... Туалет -- как у вас... светлая рубашка, кушак, низкая соломенная шляпка, без цветов, мужской воротник и галстух.
   -- La toilette classique, (фр. Классический туалет) --определила Лена и улыбнулась ему, польщенная тем, что он заметил ее туалет.
   Вера не могла еще вполне совладать с собою. И ее обижало такое малодушие. Но стушевать впечатление уже нельзя было.
   Это не случайная ошибка, не обмолвка.
   "Ça sent le boutiquier" (фр. "Пахнет как у лавочника"), -- как выражаются там, куда она забралась не по праву рождения, а потому, что господа дворяне обмельчали.
   Остожин хитрит. Он прекрасно понял -- как ей досадно было так "провраться" перед своими племянницами. И не может быть, чтобы он не замечал и раньше, какие у ней остались купеческие ударения. И никогда он ее приятельски не остановил.
   Отчего? Оттого, что он желает постоянно быть "интересным мужчиной". Сближение с женщиной должно быть для него совсем на другой почве.
   Лена наклонила голову в сторону Остожина, сидевшего от нее слева, и что-то сказала ему вполголоса, по-французски.
   Вера не разслышала самых слов, но эта быстрая непринужденность, особенно в тоне такой "кривляки", как Лена -- усилила ее раздражение.
   По привычке сдерживать себя, она ничего не заметила Лене, но не могла стряхнуть с себя совершенно нового для нее недовольства, близкого к раздражению.
   Для нее вдруг стало ясно, что Остожин чувствует себя гораздо ближе к этим барышням-дворянкам, чем к ней.
   Стало, и в нем сословная закваска заявляет себя. Нужды нет, что он едва ли не "кутейного" рода. Но он считает себя "perfect gentleman" (фр. идеальный джентльмен) и держится всегда как светский человек, желающий иметь в "избранном" обществе личные успехи.
   Последнее блюдо все уже съели и на стол поставили вазочку с фруктами, какие случились -- с красными сливами и недорогими грушами.
   Кофе разливала обыкновенно Лена.
   Но она не торопилась удаляться в гостиную, где был уже сервирован кофейный прибор.
   Первая встала Вера и спросила Остожина:
   -- Владимир Григорьевич, вы и обратно на велосипеде?
   -- А то как же?
   -- Не боитесь наших дорог?
   -- Отсюда до шоссе очень сносно.
   -- Хотите, мы вас проводим? -- крикнула Маруся.
   -- Владимир Григорьевич и сам найдет дорогу, -- тоном настоящей "тетки" выговорила Вера. -- А вам велосипед не поможет выдержать экзамен... Вы им слишком увлекаетесь.
   Никогда она не "осадила" бы так при постороннем даже Лену, а не то что эту пустую, по добродушную девочку.
   -- Пожалуйста, Лена, налейте нам кофею.
   Это было сказано так уверенно, что и Лена только наклонила голову и, шепнув что-то Марусе, повела ее к двери.
   Конечно, эти "девчонки " шепчутся о ней и будут мешать ее разговору с Остожиным.
   А она не хотела отпускать его после такого "глупого обеда".
   -- Владимир Григорьевич, хотите покурить там у меня, в угловой?
   Комната, рядом с гостиной, где стоял ее письменный стол и шкапчик книг, привезенный из города, выходила на террасу немного боком. Даже половинки дверей "для воздуху" были сняты.
   Лена могла видеть их из гостиной. Но если б она пожелала придти и вмешаться в их разговор, Вера чувствовала, что способна сейчас удалить ее под тем или иным предлогом.
   -- Лена нам поиграет, -- сказала она ласковее, проходя мимо столика с кофейным прибором.

XXV

   -- Нет, Владимир Григорьевич, -- говорила Вера под звуки серенады Мошковского, которую играла в гостиной Лена и про себя бесилась на "купчиху". -- Нет! Не вижу я и в людях, как вы, -- она слегка наклонила голову, -- смелости, чтобы сказать нам, женщинам: "надо вам учиться думать".
   Она взяла тот томик, который читала перед обедом.
   -- Вы его знаете? -- указала она на переплете имя автора.
   -- Нет! Лично никогда не встречал в Англии.
   -- И не читали?
   -- Читал его стихотворения и один из его романов. Не помню -- какой.
   -- Как его там ценят? Кажется, теперь только он достиг славы. А больше двадцати лет его замалчивали или смеялись над ним.
   Остожин взял у нее из рук книжку в синем английском переплете, и стал перелистывать.
   -- Еще не дальше, как перед отъездом моим, после очень блестящаго обеда -- когда началось вечернее "reception ouverte" (анг. открытый прием) -- зашел у меня разговор с двумя дамами и молодым "fellow" (анг. парень) одной из кембриджских коллегий, пишущим критические этюды. И все они в голос повторяли: "Его трудно читать; это головоломная работа. He is too diffult!" (анг. Он слишком трудный!) -- произнес Остожин, нарочно подделываясь под английский акцент.
   -- Может быть... Он не очень прост, -- вдумчиво сказала Вера: -- и любит выражаться образами. Иногда метафоры идут у него целыми...
   Вера хотела сказать "толпами", испугалась и заменила слово "сериями".
   -- Вот, позвольте...
   Она протянула руку и взяла у него синюю книжку.
   -- Как это восклицание сильно и смело!
   Она отыскала место и прочла, выговаривая гораздо проще, чем Остожин, по-английски:
   -- More brain, о, lord! More brain! (анг. Побольше мозгов, о, господи! Побольше мозгов!)
   -- Это он кому же желает? -- спросил с усмешкой Остожин.
   -- Нам, нам -- женщинам, Владимир Григорьевич.
   -- Будто бы он вас обидел по этой части, княгиня? Мне кажется, что наши женщины уже через-чур напрягают свои мозги.
   -- Какие женщины?
   -- Принадлежащие к так называемой интеллигенции.
   -- Вот видите, вы сами говорите -- "к так называемой"...
   Она не досказала.
   "Зачем я все это говорю?" -- остановила она себя. Совсем не так и не о том хотела бы она говорить с ним.
   И он подумал в эту минуту почти то же самое. Невольно они поглядели один на другого, и им стало неловко.
   Но если б она начала говорить с ним "по душе" -- любимое слово всех интеллигенток -- она непременно начала бы сознаваться в своем недовольстве тем -- как складывается ее жизнь.
   А это звучит пошлой жалобой на супружескую обстановку, то есть на мужа. И этого она ни под каким видом не хотела.
   Да и на что ей жаловаться? Муж как муж, не дурак, не беспутный, неверностей ей еще не делал, всех ее денег пока еще не прожил, а желает даже увеличить ее капитал.
   Что в их супружестве оказалась брешь -- кто же в этом виноват?
   Она одна! Разве ее кто насильно отдавал замуж?
   Быть может, впервые горечь роковой ошибки разлилась по ней. И если это так, то надо молчать, а не изливаться перед мужчиной, перед тем, кто представлялся ей антиподом князю Вадиму Дмитриевичу.
   Кто мешал ей -- свободной и богатой девушке -- искать прочной привязанности в той среде, куда она всегда стремилась? Не княгиней ей следовало быть, а женой профессора, медика, даже простого учителя или писателя.
   Червяк тщеславия забрался в нее, и по крайней мере целый год, по выходе замуж, держал ее в каком-то тумане.
   Ей припомнилось, как один развинченный французик, виконт, путешествующий по России, любитель византийского стиля "doublé du style de Souzdale" (фр. "дублированный по Суздальскому стилю") -- никак не хотел верить, что она -- внучка ярославского мужичка, кустаря, промышлявшего сапожным товаром.
   Когда кто-то из ее светских знакомых -- вряд ли не без затаенной иронии -- передавал ей возгласы француза: "C'est inouО! C'est renversant!" (фр. "Это невероятно! Это потрясающе!") -- это льстило ей. Тогда она уверовала в свою необычайную, чисто княжескую "distinction" (фр. отличие), на которую выдал патент парижанин, да еще легитимист, доказывающий, что его предок был пажем Людовика Святого, когда тот тяжко заболел во время похода в Палестину.
   -- Ах, княгиня! -- окликнул Остожин и покачал приятельски головой. -- Беда наших барынь...
   -- Пожалуйста, Остожин, не называйте меня княгиней и не употребляйте слова: барыня.
   -- Слушаю-с, -- как будто обидевшись, ответил он.
   Вера протянула ему руку.
   -- Не будем тратить понапрасну слов... Вот вы сейчас подниметесь -- и жди вас.
   Игра Лены замолкла. Она могла придти. Ее присутствие было бы для Веры крайне неприятно в эту именно минуту. Пожалуй опять он начнет с ней болтать о спорте.
   Наконец, Лена могла ему понравиться. Никогда еще до сегодня Вера не подумала даже, что Остожин может заинтересоваться одною из ее племянниц. А сегодня ее что-то тревожило, мешало ей в этом разговоре с глазу на глаз быть самой собою. И он не сказал ей ни одного теплого слова. Точно он от нее ускользает.
   "Бедная! -- думал, глядя на нее, Остожин. -- Тебе хочется говорить про себя, и ты не смеешь. Тебе хочется любить, и ты мудришь, выискиваешь афоризмы в английских романах и терпишь жестокую тоску с своим благоверным и с племянницами, которые тебя презирают за то, что ты купеческого рода. Нет, там на западе, даже в развращенном Париже, женщины берут из жизни все, что только можно взять, и они по-своему тысячу раз правы".
   И он вспомнил вечер, проведенный уже не в чопорном доме в Лондоне, а в кабинете великолепного ресторана Кюба, бывшего петербургского ресторатора, в Елисейских Полях, в знаменитом когда-то "Hôtel Paiva".
   Его пригласил русский барин, вместе с двумя парижанами-журналистами и актрисой -- "sa petite", (фр. "его малышка") на тамошнем жаргоне.
   Остожина посадили рядом с нею. Она бывала в Петербурге и всех знала. Ничего она не говорила особенно умного и острого; но как с ней дышалось легко и ловко! И всякая француженка -- какой бы она "марки" ни была -- умеет найти униссон с мужчинами, обходиться с ними за панибрата и в то же время действовать на них всем, что только в ней есть гипнотизирующего -- и своего, и поддельного.
   Насколько -- на оценку Остожина--Вера Тимофеевна была выше той средней руки актрисы -- и насколько та умнее обходится с жизнью!
   Еслиб ей продекламировать восклицание романиста: "More brain, о, lord! More brain!" -- она бы крикнула: -- Mais ma caboche me suffit à moi! (фр. Но мне достаточно моей головы!)
   И она была бы вполне права! Ей всегда достанет собственной "caboche"... (фр. "башки")
   -- Мы будем видаться, -- сказал Остожин, собираясь уходить. -- Я к зиме буду гораздо свободнее.
   Глаза его ласково остановились на ней.
   Вера встала и провела ладонью правой руки по щеке.
   -- Как здесь душно! -- сказала она, недовольная чем, что ее почему-то бросило в краску. -- Вам давно пора, Владимир Григорьевич... Как вы поедете? Ведь ночь.
   -- А луну забыли?
   Предложить ему экипаж она не могла. Кучер еще вчера доложил, что "белоножка" хромает, а в одиночку ходила пролетка, оставшаяся в Москве.
   -- Что же вы мне скажете на прощанье? -- спросила Вера, понижая голос. -- Мы ведь старые друзья, Владимир Григорьевич!..
   -- Самое худшее, Вера Тимофеевна, -- это не верить себе.
   -- В каком смысле?
   -- У вас всегда достанет натуры, и ума, и воли, чтобы начать жизнь по-своему. Излишняя щекотливость -- большой грех.
   -- Это слишком обще!
   -- Вовсе нет!
   Они отошли к двери.
   -- И потом, -- прибавил он вполголоса: -- надо быть искренней с теми, кого вы считаете вашими друзьями.
   -- Вы пожалуй правы, Владимир Григорьевич, -- промолвила Вера и быстро оглянулась на дверь, -- как бы Лена не подошла.
   -- Вы сами сознаетесь.
   -- Но иногда молчание...
   -- Золото?... Ха, ха!
   Они вошли в гостиную вместе. Лена стояла у пианино и прибирала ноты.
   -- Vous partez? (фр. Вы уезжаете?) -- окликнула она Остожина.
   Ее глаза, прищуренные в направлении Веры, говорили: "Не думайте, что я ничего не понимаю... Вы -- лицемерка, и я вас ненавижу".
   Остожин сказал ей что-то по-французски и, повернув к двери террасы, обратился к Вере:
   -- Ведь моя лошадь там, внизу... Поклон князю.
   Обе проводили его на террасу. В парке стоял яркий лунный свет.

XXVI

   -- Мама! Родная моя!
   Вера опустилась на колени у изголовья кровати, схватила руку матери и стала целовать.
   -- Ужасно похудели! И ничего не написали! Как не стыдно!
   Степанида Федотовна лежала в постели, прикрытая по плечам шалью.
   Она очень изменилась. Лицо пожелтело, глаза впали. И голос ослабел.
   -- Да ничего, Веруня, мне теперь гораздо лучше. Доктор говорит, после-завтра могу и встать. И ночь эту, благодаря Бога, спала после легкой испарины.
   -- Все-таки, мама, почему же было не написать? Она упрекала мать, а сама разве не кругом виновата? Перед отъездом из деревни она больше недели не писала к матери и не видала ее с конца июля, когда они вернулись с вод и проезжали Москвой.
   Степанида Федотовна гостила у старшей дочери в Купцове; а сама дачи не брала. Вера знала, что она должна была сильно скучать без нее, особенно в сентябре.
   -- Родная... простите меня!
   -- За что?
   Старуха рассмеялась и погладила ее по плечу.
   -- Как же я так ничего не знала! И зажились мы в деревне, Бог знает зачем.
   -- Значит, тебе так надо было. Ты мужняя жена -- подневольный человек. Я все время была здорова. И в лавки каждый день ездила. Застудила поясницу, должно быть. Тут как-то сыровато было... С какой же стати тебя тревожить, Веруня?
   Глаза Степаниды Федотовны -- впалые и с маленьким блеском -- любовно оглядывали голову дочери.
   -- Да сядь ты пожалуйста! -- более сильным голосом выговорила она.
   Вера поднялась и присела в ногах, на самой кровати -- широкой, двуспальной.
   Она еще не говорила с доктором, но общий вид больной смущал ее.
   За последнее время не одна печень безпокоила Степаниду Федотовну. И почки стали "пошаливать". Но она оставалась верна своему правилу -- до последней возможности быть на ногах и никому не жаловаться.
   -- Ведь я не одна была, -- заговорила Степанида Федотовна, заметно подбадривая себя: -- Аня каждый день, бывало, завернет. Вот и ныньче была.
   -- Как же вы не послали за сестрой?
   -- Какой сестрой, Веруня?
   -- За сестрой милосердия.
   -- За сиделкой? Бог с ними! Не больно я их долюбливаю. прости Господи! Очень уж франтоваты. Не знаешь, как с ними и обходиться. Ну да что ты все обо мне да обо мне. Что ты, голубка? Вон ты в личике то точно похудела, и цвет не тот.
   -- Это загар.
   -- Загар -- загаром...
   И, помотав головой, Степанида Федотовна поднялась корпусом и протянула к дочери обе руки.
   -- Твои принцессы-то, чай, донимали тебя? -- спросила она с тихим смехом.
   -- Мы теперь больше ладим.
   -- Ишь ты! Ну, слава Богу. И князь, поди, теперь в полном удовлетворении?
   Степанида Федотовна подмигнула дочери.
   -- Почему же, маменька?
   -- Да как же? Нешто тебе не известно? Насчет нового их компаньона?
   Вера знала, на что намекает мать.
   Вот уже более двух недель, как князь с Погуляниным торжествуют победу.
   Через Лену, еще до отъезда их на воды, оба познакомились с богатеньким купчиком Пусиковым, женившимся на ее подруге, и в одно лето "обработали" его. Он стал пайщиком, и с его кредитом они выпустили акции и успели на половину их разместить между родственниками этого самого Пусикова.
   С этих пор князь особенно нежен к старшей племяннице и всем своим тоном старается показать жене, что вот, мол, вы только нотации читать изволите, а оказать содействие не считаете нужным. Через мою же родную племянницу мы нашли ходы и без вас.
   Лена теперь и днюет и ночует у этой четы Пусиковых, ездит с ними в театры, в концерты и, кажется, даже слушать цыган к Яру и в Стрельну -- во что дядя ее не желает входить.
   -- Да, князь очень доволен.
   Проницательные глаза Степаниды Федотовны сделали чуть заметное движение.
   Прежде ее Веруня всегда называла его "Вадим", даже не "муж"; а теперь он -- "князь".
   Это не спроста; но она не хотела допытываться.
   Благодарение Господу хоть и за то, что все еще, как-никак, держится. Про какое-нибудь скандальное беспутство зятя до нее не доходило.
   Одно она видела -- Вера не так уже смотрит на своего благоверного, как год тому назад. Она его тоже начинает ценить и разуметь по другому.
   Выходит, стало-быть, что она, своим старушечьим умишком, тоже кое-что смыслит. Да и все в их купеческом кругу также его раскусили.
   Только радоваться-то этому нельзя! До тех пор, пока муж -- каков бы он ни был -- все-таки дорог для жены, хотя бы он и не стоил ее любви -- все ладно. А уйдет любовь -- тогда что?
   И чуткой старухе сдавалось, что Вера начинает тяготиться своим замужством. Но и об этом она пытать ее не будет.
   -- Ну, что ж теперь? -- спросила Степанида Федотовна другим тоном: -- приемы у вас будут, Веруша? Ведь надо старшей-то барышне и жениха искать.
   -- Мы еще в трауре, маменька; да признаться вам сказать --не очень бы я этого желала.
   Когда они вдвоем с матерью, у Веры сейчас же начнут выскакивать такие выражения, как "признаться сказать". Но она не следит за собою.
   Здесь ей всего удобнее и теплее, даже и в такие дни, как сегодня, около разнемогшейся матери.
   -- Коли не для барышень, так для себя. Почему же тебе не потешить себя? Муженек-то, небось, ни в чем себе не отказывает. Ты, Веруня, я замечаю, и одеваться стала очень уж как-то по-старушечьи. Точно монашка какая.
   -- Мы еще в трауре.
   -- Сколько же времени все траур будет? Ведь она тебе не родная сестра была, а золовка.
   -- Как-то не очень хочется, маменька.
   Неожиданно Веру схватила за сердце тоска, какая-то жалость к себе. Так бы она и осталась в этом доме, где ее комнаты до сих пор стоят с той же отделкой; опять бы пошла вольная жизнь с идеями, с хорошими порывами, около той, кто души в ней не чает. Тут она своя, кровная девица Финикова, дочь почетной гражданки Степаниды Федотовны. Целых четыре месяца она почти не видалась с матерью. Та могла заболеть гораздо опаснее, и она узнала бы об этом только вернувшись в Москву.
   И от всех своих кровных она ушла. С сестрой совсем не видится. С братом -- также. А там, у "господ"-- одна, всегда одна.
   Слезы подступили ей к ресницам и давили горло. Она сделала над собой усилие и встала, чтобы скрыть от зоркого взгляда матери выражение своего лица.
   Дверь отворилась. На цыпочках вошел брат ее Герасим Тимофеевич -- такой же хмурый и запыленный.
   Но как она ему обрадовалась -- точно они не видались несколько лет.
   -- Гаря! Здравствуй, голубчик!
   Она хотела обнять его.
   -- Здравствуй, сестра, -- ответил он ей суховато и ограничился пожатием руки.
   И в его тревожных, недобрых глазах был упрек:
   "Наконец-то, мол, пожаловала, сестрица милая. Ведь не кто другой, мать родная заболела".
   -- Как маменька? -- шепотом спросил он, остановившись у двери.
   -- Войди, Гаря. Я -- молодцом! -- откликнулась Степанида Федотовна.
   И в самом деле, приезд обожаемой дочери донельзя оживил ее.
   "Чужая я брату, чужая --и за дело!" -- все с той же горечью подумала Вера и отошла к окну, чтобы не выдать себя матери.

XXVII

   Носильщики втащили две больших пальмы в гостиную. На шум их шагов Вера показалась из своего кабинета.
   -- Что это такое? -- спросила она у человека.
   -- Князь изволили прислать подводу с растениями, -- доложил тот: -- и приказали разставить в гостиной и в угловой.
   Она ничего не знала про эту новую покупку.
   Вот уже третью покупку для дома делает князь, не предупредив ее. Третьего дня принесли к нему картину -- две купальщицы -- французской работы. Он проговорился, что заплатил за нее не дешево, что-то около тысячи рублей. Она нашла работу ординарной и положение голых женщин слишком безстыдным, но ничего не сказала.
   Вчера был поставлен в гостиной шкафчик-буль, с инкрустацией, в котором не было никакой надобности.
   Прежде за князем что-то не водилось страсти к антикварным вещам. Кажется, это -- только предлог к издержкам. Неожиданный "coup de filet" (фр. "ловля сеткой; облава") -- успешная ловля пайщика и ,лянсировка" акций превратили их с кузеном Погуляниным в крупных дельцов с кредитом во всех московских банках.
   Старшей племяннице -- в награду, если не в виде "комиссии" -- дядя заказал песцовую шубу, купил велосипед, на котором она ездит в манеже, и обещал ей и Марусе к зиме сани заграничного образца и пару пони.
   Жене он предложил выбрать какую-угодно ценную парюру у ювелира. Вера поблагодарила и не приняла подарка. Он сморщился и вот уже третий день дуется.
   -- Куда же прикажете вот эту поставить, ваше сиятельство? -- спросил лакей.
   Носильщики ждали у дверей.
   -- Надо покрыть пол бумагою, -- распорядилась Вера. -- А то рабочие натопчут сапогами.
   Из задних комнат -- одетая на прогулку -- вышла Лена. За ней должна была заехать ее подруга -- Пусикова.
   -- Поставьте туда в угол, над диваном, -- сказала Вера.
   -- Совсем не туда! -- уверенно поправила Лена. -- Дядя желает, чтобы эти обе пальмы поставили по бокам. Так будет гораздо красивее. N'est-ce-pas? (фр. Не так ли?) -- спросила она в сторону Веры.
   -- Мне, право, все равно, -- откликнулась Вера и, не желая перекоряться с Леной, ушла к себе.
   Из своей комнаты она слышала, как Лена продолжала распоряжаться. Передвигали мебель на несколько ладов, и голос племянницы раздавался уверенно и властно, прерываемый замечаниями рабочих и лакея.
   Еще более чужой почувствовала себя Вера, оставшись у себя -- когда в гостиной все утихло. Племянница, конечно, и не заглянула к ней -- сказать, куда она едет и скоро ли вернется.
   Да и к чему она стала бы в это вмешиваться?
   Лена -- на правах большой. Родной дядя позволяет ей теперь жить на полной свободе. Это -- дело его правил и совести. Она сама слишком всегда высоко ставила свободу, чтобы лишать ее кого бы то ни было. В лета Лены она могла уезжать, не спросившись матери, и возвращаться домой -- в поздние часы. А в купеческом строгом доме это так же необычно, как и в дворянском.
   Лена делается все злее и нахальнее с нею. Вот сейчас она могла бы хорошенько осадить ее, и не сделала этого не из малодушия, а из желания -- ни во что не вмешиваться, что не касается прямо ее обязанностей, как жены" и хозяйки дома, в том, что ей лично поручено.
   Князь Вадим Дмитриевич покупает картины, мебель и растения; он дает инструкции -- как поставить пальмовые деревья -- не ей, а Лене -- пускай та и распоряжается.
   Неужели так пойдет и дальше? Долго ли выдержит она свое полное одиночество в доме мужа?
   Вопрос встает перед ней уже не в первый раз с тех пор, как они переехали в город. У ней есть кое-какая своя жизнь: есть заседания двух обществ, посещение одного училища и одного приюта; но и к ним она охладела. И не теперь только, а еще с весны. Она -- "подручная дама" графини Боровицыной, и на графиню Вера -- с того дня, когда Остожин расстроил ее нервы -- не может почему-то смотреть по-прежнему. Еслибы не книги и не ежедневное посещение матери -- она бы затосковала. Прошли уже две недели с приезда из деревни, а Остожин еще не являлся.
   Он теперь сильно занят в какой-то комиссии. Только "к снегу" будет он свободнее. Зачем же надоедать ему с приставаньем? Да и какая ему сладость выносить общество и "рацеи" князя Вадима Дмитриевича? Нельзя не пускать его в гостиную или вот сюда, в ее кабинет. Еще один такой милый "разговорец", как тогда весной -- и Остожин наотрез откажется бывать у нее.
   Можно встречаться у знакомых. У каких? У графини он бывает раз в полгода, да и приглашать его за-просто она не станет.
   Профессорские кружки она совсем забросила, и если вдруг начать появляться на "фиксах" в какой-нибудь профессорской квартире вместе с ним -- это сейчас примут за свидания.
   А она этого не хочет -- ни под каким видом.
   Вера прошлась несколько раз по своему кабинету -- прямо не зная, чем ей заняться, какую раскрыть книгу или куда поехать. Она выезжала перед завтраком, была у матери. Погода неприятная -- моросит изморозь. Делать визиты -- еще пущая тоска. Да и лошадей нет. Князь утром ездил на извозчике; а после завтрака велел запрячь пару серых. Кучер у них один.
   Он даже не спросил ее -- сбирается ли она выезжать, или нет. Прежде этого не бывало.
   От портьеры глухой голос лакея заставил ее обернуться от окна.
   -- Господин Спешнев.
   -- Кто? -- переспросила Вера.
   -- Спешнев... господин. Как-то были здесь, кушали, перед праздником, -- пояснил лакей.
   -- Проси! Проси!
   -- Куда прикажете?
   -- Сюда... ко мне.
   Вера искренно обрадовалась своему приятелю. Не видала она его с обеда у них. Опять она упрекнула себя в охлаждении и к тем, кто ближе к ней всего ее теперешнего "общества". Но переписываться она никогда не пробовала с Никитой Васильевичем. Узнавать о нем тоже было не у кого.
   -- Позволите, Вера Тимофеевна?
   -- Идите, идите, милый Никита Васильевич.
   Она протянула ему обе руки.
   -- Да как вы похорошели!.. Ха, ха!
   Ее смех показался ей самой чьим-то чужим -- так давно она молодо и весело не смеялась.
   -- Будто? -- изумленно спросил Спешнев, целуя ее правую руку.
   -- Ей Богу! Пополнели. И колорит какой в лице! Точно вы жили на Неаполитанском заливе. Садитесь, садитесь, вот сюда, на диван.
   И одет он был старательнее обыкновенного.
   -- Да почти-что на Неаполитанском заливе жил, Вера Тимофеевна. Море-то ведь одно; там Средиземное, а тут -- Черное.
   -- В Крыму?
   -- Там, там, и целых четыре месяца.
   -- Одни?
   Вопрос слетел с ее губ раньше, чем опа подумала.
   Спешнев немного потупился и наклонил свою характерную голову, точно пришел с повинной.
   -- Нет... состоял...
   -- При ней? -- вполголоса вымолвила Вера. -- И цепи еще сильнее врезались?
   -- Не знаю. Не могу ответить по совести. Притупилось сознание.
   Он тихо усмехнулся.
   -- Жил я в стороне... В горах. И на берета спускался, когда очень уж защемит.
   -- В Ялту?
   -- В нее самую. И что это, я вам скажу, голубушка, за гнездо! Вся-то здешняя обывательская пошлость туда перекочевывает. Самые махровые экземпляры.
   Он хотел сказать "махровые купчихи" -- и во-время удержался.
   -- Знаю, -- подтвердила Вера.
   -- Перечитал до сотни раз "Крымские сонеты" Мицкевича. Вот поэт! Вот вдохновение! Господи!
   -- И вы могли бы, Никита Васильевич .. -- точно про себя обронила Вера.
   -- Эх, полноте! Зачем начинать сказку про белого бычка... Ведь я к вам с дипломатическим поручением.
   -- От кого?
   -- От кого! Неужели не догадываетесь? Сразу не скажешь, голубушка, -- боязно.

XXVIII

   Вера готова была бы всячески одолжить Спешнева; у нее к нему была особенная слабость. Талант его она ставила очень высоко. Ему самому она не раз говаривала:
   -- Из вас вышел бы русский Альфред де-Мюссе, если б вы больше в себя верили.
   В публике его мало знали. Он печатал лучшие свои вещи анонимно или под инициалами. До сих пор он не издал их отдельной книжкой. А в последние два года он почти совсем смолк.
   -- Чем могу быть полезна? -- спросила она шутливо, чиновничьим тоном.
   -- Я послан к вам, голубушка, от Вассы Ивановны.
   Имя Лопаревой он выговорил гораздо тише.
   До сих пор он стесняется произносить ее имя в самых интимных беседах. Говоря о ней, он употребляет слово "она", или же называет ее: "мое наваждение", когда способен -- шутить.
   -- У нее есть до меня дело? -- почти удивленно спросила Вера.
   -- Есть.
   Лопареву Вера почти-что не видала с того времени, как замужем. Та приходится как-то сродни сестре ее Антониде, через мужа. Видеть ее у себя ей было бы тяжело, -- даже помимо того, как стал бы гримасничать князь Вадим Дмитриевич.
   Репутация Вассы Ивановны слишком скандальна. Ее даже в самых распущенных кружках не иначе называют, как "московская Мессалина".
   Мелкая пресса сделала из нее одно из своих постоянных клише. Еще недавно, на-водах, Вере попалась заметка, где описывались ее новейшие похождения. И теперь Вера вспомнила, что заметка была в виде юмористического письма из Ялты, откуда Спешнев приехал. Прямо была поставлена большая буква Л; а имя и отчество изменены так, чтобы каждый мог узнать. Васса Ивановна, после "приобретения" --так выражалась газета -- какого-то грузинского князька-красавца, не разрывая с ним, "приобрела" и заезжего фокусника-итальянца. Между обоими предметами ее аппетитов вышла схватка, и дело кончилось судебным разбирательством.
   Спешнев мог предположить, что Вера знала про эту недавнюю крымскую историю.
   И когда он, помолчав, просительно взглянул на нее, в его добрых, грустно-ласковых глазах она прочла как бы просьбу: не спрашивать его о том, -- действительно ли произошло в Ялте побоище двух "кавалеров" Вассы Ивановны, или это только грязная газетная утка.
   С опущенными ресницами сидела Вера, предчувствуя, что ей придется, может быть, огорчить или обидеть своего приятеля.
   -- Пожалуйста, бесценная Вера Тимофеевна, вы на меня, в настоящий момент, смотрите только как на механизм... в роде фонографа... Я только передаю. Если что от себя лично и прибавлю, то -- в виде совершенно объективного пояснения.
   Не легко ему было выкарабкаться из этого предисловия.
   -- Со мною-то, кажется, вам нечего стесняться, Никита Васильевич, -- сказала вполголоса Вера и дотронулась до его руки.
   -- Видите ли... Теперь на нас -- это значило: на Вассу Ивановну -- нашел стих учредительства.
   -- В каком роде?
   -- В самом прогрессивном -- чтобы это было последнее слово науки и человеколюбия.
   -- Что ж? Разве это плохо, Никита Васильевич?
   -- Не знаю, голубушка. Я только воспроизвожу факт. В тех краях, откуда мы теперь благополучно прибыли, в прошлом году мы задумали учредить нечто в роде странноприимного дома нашего имени для призрения семейств тех туземцев, без различия религии и расы, кто погиб на море -- в каком бы ни было промысле.
   -- Что-ж! Идея прекрасная!
   -- В этом году мы заложили фундамент, и воображение у нас разыгралось... И вместе сожаление о том, что здесь, в Москве, мы не заявили себя с той же стороны.
   -- Разве это трудно? При таких-то средствах!
   -- Тут является... психологический момент. Нам нужна, так сказать... реабилитация.
   -- Реабилитация? -- повторила полушутя Вера.
   -- Да-с... реабилитация. Надо иметь сначала доступ к особам, одно имя которых даст вам, так сказать... Ну, да вы меня понимаете, голубушка.
   -- Понимаю.
   Вера поняла теперь и остальное: зачем она понадобилась Вассе Ивановне Лопаревой.
   -- У нас, -- продолжал в том же тоне Спешнев: -- есть несколько проектов -- и планы, и фасады, и сметы. Недостает только особы, под эгидою которой мы выступим, как с ног сшибающая благодетельница московских мизераблей.
   Ей стало делаться неприятно, почти больно от его тона.
   -- Никита Васильевич! -- остановила она его.
   -- Что угодно, Вера Тимофеевна?
   -- Вы себя напрасно так настраиваете.. В таком тоне... У вас на душе -- ад. И вы хотите облегчить себя иронией... Если то, что вы сейчас сказали -- не шутка...
   -- Какая же шутка! Помилуйте! -- вскричал Спешнев. -- Капиталы мы на сей конец ассигновали.
   -- Перестаньте... Говорите проще, прошу вас, Никита Васильевич.
   -- Проще не могу, голубушка.
   -- Стало быть, она действительно хочет?..
   -- Реабилитировать себя... я уже имел честь вам докладывать.
   -- Отчего же этим не воспользоваться?
   -- Кому?
   -- Вам.
   -- Мне? -- вскрикнул Спешнев, вскочил и заходил по комнате.
   -- Отчего же вы не можете участвовать в таких планах, направлять ее, развить в ней совсем другие склонности?..
   -- Ха, ха, ха! -- разразился Спешнев. -- Словом, помочь ей убелить себя, как лилию долины, как евангельский крин сельный (прим. разцвести)? Этого еще недоставало! Чтобы я --в глазах самых наивных обывателей -- прослыл за падшего мужчину, обделывающего свои делишки в качестве агента ее степенства, по части смет и закупки материалов, сделок с подрядчиками и архитекторами?!
   -- Полноте, Никита Васильевич, так нельзя.
   Тон Веры звучал строже.
   -- Матушка! Вера Тимофеевна?..
   Спешнев подбежал к дивану, подсел к ней близко, взял ее за руку и не выпускал.
   -- Неужели вы воображаете, --заговорил он с дрожью в голосе: -- что она от этих затей переродится и станет примерной супругой? Ха, ха!.. Тогда первым долгом ей следует выгнать меня. А я -- ее вещь! Вещь бессменная... Другие -- игрушки на время, на месяц, иногда и на один вечер. Для меня, -- он стал говорить тяжело дыша: -- для меня, дорогая, вся эта игра в гуманизм еще отвратительнее. Уж разврат, так разврат! На чистоту! На-голо! А теперь... Помилуйте... Я слово скажи... вот когда в груди клокочет и готов был бы и себя, и ее уложить на месте -- она сейчас губы бабочкой и пошла окачивать струей своего презрения: "Да вы сами, милый мой, ведете такую пустую и жалкую жизнь, что вам до меня -- как до звезды небесной. У меня теперь высшия стремления, и я вам покажу, сколько во мне энергии"...
   -- Кто же знает... Бывали примеры.
   -- Покажет! Заставить о себе в колокола звонить... И в первую голову купит тех, кто сделал из нее героиню скандальной хроники. Господи! Господи!
   Голос его оборвался. Он взял голову в обе руки и тяжело опустился.
   -- Полноте, Никита Васильевич. Не хорошо так. Не достойно. Ведь у вас было поручение от нее. Какое же?
   -- Какое? Через вас мы желаем подыграться к графине Боровицыной.
   -- Вот что!..
   Лицо Веры затуманилось.
   -- Мы, конечно, желаем, чтобы вы к нам сами забежали. А с какой стати? С какой стати вам, княгине Вере Тимофеевне Кунгуровой, такой женщине, которой... она...
   Спешнев не договорил и отвернулся.
   -- Все это можно устроить... милый мой, Никита Васильевич. За графиню я, конечно, ручаться не могу... Но если Васса Ивановна сразу заявит свое желание фактически участвовать...
   -- Куш будет. Но нам захотелось реабилитации. Вот, мол, такая уже истинно лилия долины, по чистоте своей, Вера Тимофеевна -- и та со мною товарка по делам высшего альтруизма. Этаких слов мы, пожалуй, еще не употребляем, но будем употреблять.
   Он встал.
   -- Простите... Я вас только разстроил моим презренным юродством. Что же прикажете передать?
   -- Я поговорю с графиней.
   Вере стало до-нельзя жаль его. Она предвидела -- что графиня скажет... Какой бы куш ни приготовила эта Васса Ивановна -- принимать ее к себе графиня не будет.
   -- А про вас что же я скажу?
   -- Если она приедет ко мне по делу...
   -- Почему же не принять ее? -- докончил он.
   Вера покраснела и схватила его руку.
   -- Я не то хотела сказать, Никита Васильевич.
   -- То, то самое... Ну, гоните меня! А то я, пожалуй, как кликуша, начну причитать.
   Вера проводила его до передней.

XXIX

   -- Васса Ивановна одни дома? -- спросил Спешнев у швейцара, войдя в "чертог".
   Так называл он на своем жаргоне дом Лопаревой, действительно похожий на чертог.
   -- Никак нет-с... И Ермолай Алексеич у себя, и у барыни гость.
   Снешнев удержался спросить: какой именно гость сидит у нее, хотя от этого вполне зависело -- как пойдет их разговор.
   То, что дома сам "Ермолай Алексеевич" -- прибавило только к тревожному настроению Спешнева.
   Муж Вассы Ивановны был для него скорее мифом, чем живой личностью. Почти никогда не показывался он на ее половине, обедал дома крайне редко, и вряд ли они больше пяти раз сидели с ним за одним столом.
   Спешневу хорошо знакома была только его походка, с легким поскрипываньем, медленная и колеблющаяся; точно он крадется, а не идет. Он ее слышал всегда во второй или третьей комнате, в виде отдаленного шороха.
   И до сих пор ему стыдно встречаться лицом к лицу с этим "исправляющим должность" мужем, как его прозвали в листках мелкой прессы. Поведение такого мужа всей Москве известно как самое "покладистое". Стесняться его присутствием -- по меньшей мере наивно.
   "Он достоин презрения, -- повторял всегда Спешнев: -- а я чем лучше его"?
   И до сих пор он еще не может не обращать на него внимания или приятельски безцеремонно обращаться с ним. За это Васса Ивановна не раз издевалась над ним.
   Первой гостиной, с аквариумом и оркестрионом --размером в добрую церковь -- Спешнев прошел маленькими шагами, оглядываясь -- не выплывет ли из каких-нибудь дверей фигура Ермолая Алексеевича с его "конфетной" улыбочкой и потираньем своих вечно холодных пальцев?
   Из второй гостиной -- где всего чаще принимала Васса Ивановна -- доходили до него взрывы знакомого ему не смеха, а "смешка". О! как он знал этот "смешок", вырывающийся у нее из груди с каким-то щекотаньем всего ее существа. И плечи у нее, при этом смешке, на особый лад поводит, и по щекам пойдут ямочки.
   Он знал, когда именно эти смешки начнут выскакивать в разговоре, при каких встречах.
   Так же тихо проникнул Спешнев во вторую гостиную.
   И тотчас же ему бросилась в глаза, ярко освещенная высокой лампой с огненным абажуром, спина военного, с оранжевыми кавалерийскими лацканами, и лицо в полупрофиль -- темный, тонкий ус, нос с горбинкой и возбужденный взгляд статного самца.
   Васса Ивановна сидела напротив, на углу диванчика, очень близко к пуффу, на котором поместился драгун -- и совсем другая, чем она была, когда давала ему поручение к Вере Тимофеевне.
   Тогда она куталась в пуховую накидку -- ей нездоровилось, вся она потемнела или не успела придать себе обыкновенный цвет кожи. Да нет! Она не притирается, она изумительно сохранилась и в лице, и в талии; но вчера перед ней сидел он, тошный Никита Васильевич; а теперь она "заигрывает" с новым предметом своих аппетитов.
   Вся в "комке" розовая, немного пухлая, с своими пепельными волосами и вкусным подбородком, она, закинув голову и прищурившись, любовалась своим гостем.
   Она не заметила сразу, что вошел Спешнев.
   -- А-а! Это вы! -- небрежно выговорила она. -- Господин Спешнев, поручик Фастунов! -- сейчас же познакомила их и, сделав жест рукой, прибавила: -- Садитесь, гостем будете.
   Они продолжали разговаривать, а он сел в сторонке, как свой человек, которого хозяйка не считает нужным вводить в общий разговор.
   Офицер -- совсем новый. Откуда он? Когда и кем был представлен? Или просто Васса Ивановна увидала его в театре и дала приказание кому-нибудь из своих прихвостней --привести его к ней в ложу, в первый же антракт.
   Да и не все ли равно? Откуда он и давно ли знаком -- он "на очереди". Теперь тонкий ус и оранжевый воротник; а там в Крыму была сначала курчавая голова кавказского князя, а потом лысина фокусника-итальянца.
   Смешок Вассы Ивановны все вылетал. Драгун рассказывал ей, длинно и тягуче, но с полковым юмором, историю барыни, неудачно вздумавшей разводиться с мужем, чтобы поскорее изловить какого-то миллионщика.
   -- Поторопилась, поторопилась, плохо разочла, -- подсказывала Васса Ивановна, прерывая себя своим воркующим смехом.
   И опять офицер завел историю. Барыня очутилась "при пиковом интересе", в плохой "меблировке" и, совсем прожившись, поступила "в белицы" в один из здешних монастырей.
   -- Для души спасенья! -- подсказала Васса Ивановна.
   "Для души спасенья"! -- повторил про себя Спешнев -- и это выражение укололо его, точно раскаленной булавкой. Так и пахнуло от него мучничихой из Даева переулка, на "Устретенке". Даже от такого языка не отъучил он ее за несколько лет своего "постыдного рабства", он -- пурист, восторженный обожатель Пушкина, с культом изящной формы!
   Еще с полчаса разсказывал другую какую-то историю драгун. Кажется, речь шла о скачках или о бегах и о каком-то "тренере", а может, и о какой-то каскадной "певичке" из театра Омона.
   -- Надо, надо ее послушать! -- сказала Васса Ивановна, и он тогда убедился, что говорили не о тренёре, а о певичке.
   Наконец, встал драгун. Стоя, он оказался небольшого роста, с широкой, немного выпяченной грудью. Он два раза щелкнул шпорами, наклоняясь к ней, и звонко поцеловал ее белую, пухлую руку, тоже в ямочках.
   Поднялся и Спешнев. Офицер поклонился ему церемонно и руки не протянул.
   Звяканье шпор смолкло, и тогда только Спешнев приблизился к дивану и сел, все еще молча, на тот самый пуфф, где только-что сидел офицер.
   -- Что это вы, -- спросила его Лопарева, закрыв правый глаз:-- точно воды в рот набрали? Сидит как истукан --и хоть бы чихнул!
   -- Вы так были заняты друг другом...
   -- Скажите пожалуйста!
   Это была самая ненавистная для него поговорка Вассы Ивановны.
   -- Завидно стало, что людям весело! Не всем же таким кисляем быть, как господин Никита Васильевич Спешнев, огорченный сочинитель.
   Он чуть заметно пожал плечами.
   -- Да нечего, нечего ёжиться. Мы ведь видим вас насквозь. Все та же болезнь -- одна могила от нее исправит... Отелло --венецианский мавр.
   -- Почему? -- чуть слышно выговорил он.
   -- Да уж знаем вас. Право, точно в той французской пьесе... Еще мы тогда угодили вместе в Михайловский театр, и вы тоже изволили все ёжиться.
   Он сейчас вспомнил. Да, они вместе попали в театр и сидели в креслах. Она хоть и говорит, своим рядским жаргоном, по по-французски обучена.
   Пьеса оказалась "ужасной" -- для него. В ней любовник "Парижанки" так поставлен автором, что зритель принимает его за мужа.
   Васса Ивановна все повторяла, восхищаясь героиней:
   -- Вот так умница! Так с вашим братом и нужно!
   Его это возмутило, и за ужином, в отеле, после спектакля, она раскричалась на него и выгнала вон -- как там в пьесе --схватила за плечи и стала толкать в переднюю.
   -- Славное амплуа себе выбрали, нечего сказать! -- продолжала Васса Ивановна, впадая в презрительно-задирающий тон.
   Смешок исчез, и губы ее поводила гримаса, точно она сбирается проглотить ложку микстуры.
   -- Я от княгини Веры Тимофеевны, -- кротко выговорил он.
   -- Ну и что-ж?
   Лопарева подложила под себя одну ногу. Ей стало душно и она сбросила пуховую мантилью. Затянутая в корсет грудь ее вздымалась горой. Она стала тяжело дышать и немного посапывать.
   -- Она готова... с своей стороны.
   -- А потом что? Ах, Господи! Как вы мямлите! Да я вижу, в чем дело. Эта важнюга -- ваша закудышная приятельница, урожденная девица Финикова -- изволит ломаться. Так и не надо! Прыгать перед ней не намерена. Скажите пожалуйста!
   Васса Ивановна опять набросила на плечи пуховую мантилью, встала и отошла в другой угол гостиной.
   -- И не надо! Не нуждаюсь ни в каких дамах... как бишь их зовут: акробатки благотворительности. Вперед умнее буду! "Мы их тоже знаем -- им только куш отвали, а потом и воротят свои физии... Так добро бы уж настоящие аристократки, а то Степаниды Федотовны Финиковой дочка, новоиспеченная княгиня!
   -- Да вы мне не дали досказать.
   -- И не желаю! -- оборвала Лопарева в дверях. -- Мне некогда с вами растабарывать. Я на обед жду.
   И, обернувшись к нему, она проговорила:
   -- Была в превосходном расположении -- и надо же было напустить собою этой кислоты!..
   Она скрылась за портьерой. Спешнев сидел с поникшей головой.

XXX

   Пошел мелкий, назойливый дождь. Спешнев ехал от Лопаревой, мрачно-раскислый и голодный. Оставаться обедать у Вассы Ивановны он не был в состоянии, да его и не просили. Она "ждала" каких-то гостей, но не его.
   Он велел остановиться у первого знакомого трактира, вошел, ни на кого не глядя, в залу, где гремела машина, сел за колоннами и спросил себе рублевый обед.
   Кажется, чаша переполнилась. Через большее издевательство он еще не проходил от этой презренной женщины, несокрушимо-сильной своей цинической порочностью.
   Ничто в мире не может осадить ее -- не то что уже пригнут к земле или заставить стоять на коленях в одежде кающейся грешницы. Ничто, кроме болезни и смерти. Да и в болезни, если та не проберет ее, она останется все такой же, подкупит и болезнь, найдет средство искусственно поддерживать в себе свои всеядные инстинкты. И на смертном одре она, до последнего издыхания, не попросит пощады.
   Бежать от нее опрометью, без оглядки, куда бы ни упасть, хотя бы в помойную яму -- все лучше, чем продолжать свое гнусное пресмыкательство.
   Разве страсть к этой женщине выела в нем все без остатка? И неужели он не в силах теперь, хоть в десяти стихах, вылить на бумагу весь ужас своего "я", заставить всех, кто ценит поэзию -- трепетно откликнуться на страдания души?.. Неужели не в силах? Пускай в нем погиб человек, годный на осмысленную и деятельную жизнь -- но ведь в нем был же талант? Не мог же он испариться до последней капли?..
   Как ему отвечать на такой беспощадный допрос? Голова ныла; но краска стыда не появлялась на щеках; в груди внутренние рыдания не просились в чарующий мир звуков и образов.
   А тут еще эта трескучая машина и пошлый опереточный мотив, врывающийся в уши с грохотом литавр.
   Обед он съел быстро -- одно блюдо за другим, почти не видя, что ему подавали.
   -- Здравствуйте, Спешнев! -- окликнул его жидкий теноровый голос слева.
   Он поднял голову и увидал перед собою длинного молодого человека, блондина. Исхудалое лицо, маленькая бородка и длинные волосы его сейчас же напомнили ему -- кто его окликнул.
   -- А! Очень рад! Не хотите ли присесть? Вы обедали?
   Спешнев узнал его; но не мог припомнить -- какая у него фамилия: чисто ли русская, или иностранная.
   Они не видались больше двух лет. Этот стихотворец первый пришел к нему за советом и поощрением.
   -- Благодарю, я уже кончил.
   -- Ну, кофею?
   -- От кофею не откажусь.
   Он говорил тихо, женоподобно и в манере выказывал церемонность, странную для писателя.
   Вот уже второй год, как он печатает, под псевдонимом -- и псевдоним этот Спешнев тут же вспомнил. Над ним подсмеивались рецензенты, один критик даже постоянно поднимал на смех и пародировал его стихи. Его занесли в цех декадентов и символистов. Но сам Спешнев не находил его вещи ни дикими, ни смешными. В них ему не нравилась не форма, хотя часто и слишком "перегнанная через куб" -- так он определял -- а настойчивая проповедь какой-то смеси мистицизма с чувственностью. Даже раз он хотел напасать ему и предостеречь.
   Каков бы он ни был -- этот поэтик, все-таки он молодой человек своего поколения. Не может быть, чтобы у них не было ничего за душой! Вероятно, они вполне искренни, даже в чудачествах формы и тона. Кому же, если не писателю, как он, неспособному ни генеральствовать, ни завидовать, ни носиться с своей репутацией, ни зря мудрить -- чаще видаться с этой молодежью, признающей искусство и красоту своим культом?
   Ему захотелось задушевно поговорить с этим "собратом". Но трактир был слишком шумен, и он предложил поэтику поехать к нему. Тот тотчас же согласился, сохраняя все тот же серьезно-чопорный тон.
   Спешнев занимал две меблированных комнаты, на бульваре, и содержал их очень опрятно. Стены первой покрывали два больших шкапа с книгами. Перестань он покупать их и читать -- настанет последний период его "вырождения" -- так он сам часто выражался.
   Подали самовар. Хозяин сам разливал. Гость немного сбросил с себя свою чопорную сдержанность, и Спешневу ничего не стоило заставить его говорить о его "замыслах" и новых попытках в том роде творчества, которое он считал единственно плодотворным и достойным "истинных" друзей поэзии.
   Долго слушал Спешнев его, не перебивая, и спрашивал: будь он также молод и свободен от рабства страсти, и славолюбив, и влюблен в свое призвание -- разве он мог бы пойти по тому же пути, вдаваться добровольно в такое же точно искание утонченных пиитических "выкрутасов", питать в себе гордыню отрешения от всяких здоровых чувств, от сострастия страданиям и радостям простых людей -- как будто сердце не у всех болит одинаково и не всем хочется хоть кусочка счастья?...
   -- Послушайте, друг мой, -- заговорил он и голос его дрогнул от проснувшегося в нем протеста. -- Вы помните -- когда вы в первый раз пришли ко мне? Ведь я не окатил вас холодной водой... Я вам сказал: дерзайте, ищите свободного выхода вашему темпераменту и вашим поэтическим идеям. Я не дидактик, не тенденциозник; но, воля ваша, господа, вы все не знаете жизни и человека, не хотите черпать в душе самых ценных ее даров. Ведь не озорство же говорит в вас!
   -- Надеюсь, нет! -- ответил гость, брезгливо тряхнув волосами.
   -- Кто любит и кого любовь ранит, да есть у него талант --тот и заставляет всех нас переживать его личные утраты, как свои собственные.
   Быстро встал Спешнев и взял с полки томик с золотым обрезом.
   -- Вот какую бы книжку вам всем, господа, сделать настольной!
   Он раскрыл страницу и начал читать медленно и задушевно:
   
   Ecouter dans son coeur l'écho de son génie,
   Chanter, rire, pleurer, seul, sans but, au hasard,
   D'un sourire, d'un mot, d'un soupir, d'un regard,
   Faire un travail exquis, plein de crainte et de charme,
   Faire une perle d'une larme,
   Du poète ici-bas voilà la passion,
   Voilà son bien, sa vie et son ambition...
   (фр. Прислушайся к отголоскам своего гения в сердце своём,
   Пой, смейся, плачь, одиноко, бесцельно, наугад,
   Улыбкой, словом, вздохом, взглядом,
   Твори изысканное творение, полное страха и очарования,
   Сделай жемчужину из слезы,
   Это страсть поэта здесь, на земле,
   Это его собственность, его жизнь и его амбиции...)
   
   -- A?! Вот это исповедь всякого настоящего поэта! -- вскричал Спешнев и глаза его стали влажны.
   Блондин повел плечами и отряхнул пепел с папиросы.
   -- И мы к тому же стремимся, только гораздо смелее и с большей свободой. И вы, и те, что "пели" до вас, -- произнес он с иронией, -- все требовали от женщины безусловной верности себе, носились с своими слезами и с своим нытьем... Мы же извлекаем наслаждение из всего... даже из боли, из ярости, из гнусного падения, из всего...
   -- Потому что вы все изломали себя.
   Опять Спешнев прочел в ответ из книжки с золотым обрезом:
   
   Les plus désespérés sont les chants les plus beaux
   Et j'en sais d'immortels, qui sont de purs sanglots.
   (фр. Самые отчаянные-это самые красивые песни
   И я знаю некоторых бессмертных, которые являются
чистыми рыданиями.)
   
   -- Под этим можно было бы, пожалуй, подписаться, -- сказал блондин; -- но с оговоркой: это все-таки запоздалая сантиментальность -- стало быть, фальшь!
   -- Фальшь? Ну, нет-с! -- крикнул Спешнев. -- Этого я вам не могу позволить бросать в лицо поэту "Ночей". Если кто-нибудь из вас пройдет через настоящую страсть, он познает, что есть великого вот в этих признаниях:
   
   J'ai perdu ma force et ma vie,
   Et mes amis, et ma gaНté,
   J'ai perdu jusqu'à la fierté,
   Qui faisait croire à mon génie
   Quand j'ai connu la vérité,
   J'ai cru que c'était une amie,
   Quand je l'ai comprise et sentie,
   J'en étais déjà dégoШté,
   Et ceux qui se sont passés d'elle
   Ici-bas, ont tout ignoré;
   Dieu parle, il faut qu' on lui réponde,
   Le seul bien qui me reste au monde --
   Est d'avoir quelquefois pleuré!
   (фр. Я потерял и силу, и жизнь,
   И друзей, и веселье,
   Я потерял даже гордость,
   Что заставляла людей верить в мой гений,
   Когда я познал истину,
   Я поверил, что она - друг,
   Когда я понял и почувствовал её,
   Мне она уже противна,
   И те, кто обходился без неё,
   Здесь, внизу, всё игнорировали;
   Бог говорит, мы должны ему ответить,
   Единственное благо, что у меня осталось в мире -
   Это иногда плакать!)
   
   Слезы явственно задрожали в голосе Спешнева, Он уже не читал последних стихов, а произносил их наизусть. Слезы блестели и на его ресницах. Книжка упала ему на колени.
   -- Нет, --выговорил решительно блондин: -- это не наше credo. Это слащавый скептицизм. Ваш Мюссе не имеет и понятия о высших исканиях красоты, о таких наслаждениях и взрывах страсти, какие мы не боимся воспроизводить, скандализируя ими филистеров.
   Чопорность совсем пропала в тоне. Испитое лицо разгорелось, и ноздри стали вздрагивать.
   -- Ну, что ж такое, что женщина изменила вам? -- продолжал он, выпрямляясь. -- Но если она дает вам высший трепет чувственного обладания, каждый раз как вы держите ее в своих объятиях -- доходите до самого дна падения, на оценку пошлых моралистов, но выпейте до последней капли всю чашу божественной животности, доберитесь до мельчайших фибров сладострастия в предмете вашего обожания, чтобы чувство отвращения переполнило вас -- и поборите его, слейтесь -- в тот момент, когда исчезнет всякая мысль -- с бесконечным и всеобъемлющим торжеством жизни, в которой нет ни добра, ни зла, а есть только символ вечного бытия!
   -- И вы хотите задумать такую вещь?
   -- Я уже начал ее, -- сказал блондин, и бледные губы его раскрылись в улыбку полного довольства собою.
   -- Несчастный! Да ведь это садизм!
   -- Может быть -- на языке учителей словесности. Мы не знаем таких дистинкций.
   Спешнев замолчал, и ему стало еще тяжелее, чем было в гостиной Вассы Ивановны, когда она ушла одеваться к обеду.

XXXI

   Третий день гостил у Кунгуровых родственник Вадима Дмитриевича -- князь Федор Сергеевич Кунгуров.
   Он приходился ему дальним племянником; но Вадим Дмитриевич принял его точно родного сына, отвел под него свой кабинет, носится с ним, как никогда ни с кем не носился, и беспрестанно дает понять Вере, что вот мол это -- умница, не чета вам и вашему "либералишке -- господину Остожину". Несмотря, мол, на то, что делает блестящую карьеру "в городе Санктпетербурхе" -- разделяет, однако же, те начала и "устои", каких держится ее муж.
   После обеда, когда князь удалился соснуть -- на этот раз уже в спальню, а не в кабинет -- Вера сидела у себя с князем Федором -- довольная тем, что Лена ушла к себе и оставила их вдвоем. Лена успела уже приревновать к ней петербургского кузена. Они были настолько в дальнем родстве, что и она могла бы сделаться княгиней Кунгуровой.
   Князь Федор -- белокурый молодой мужчина, с моложавым обликом царского рынды, высокий и сухой в стане, с темными глазами правильного, чисто русского лица. Борода его была подстрижена также в старомосковском стиле. На вид ему казалось не больше двадцати-пяти; на самом деле ему уже было за-тридцать.
   Он сидел против Веры около столика с чашкой кофе, скорее в позе гостя, чем родного, одетый точно на званый обед -- в смокинге и двубортном белом жилете.
   Говорил он низким грудным баритоном, и голос его был гораздо старше его лет.
   Во всей его повадке чувствовалось признание своей личности и своих взглядов и правил -- чем-то не допускающим колебаний и серьезных возражений.
   Вера находила, что он нисколько не похож на дядю в шумной и задорной речистости. Даже и к концу обеда он не делался разговорчивее, хотя не отказывался ни от какого вина. Говор у него сложился отрывистый, и он выработал себе манеру выражаться в виде кратких и веских изречений. Игрой лица он придавал своим ответам и замечаниям вес и колорит.
   Не трудно было Вере с первого же дня разглядеть -- с кем она имеет дело. Ее, в некотором роде, "племянничек" вышел из закрытого высшего заведения и очень гордился этим; в низших классах писал стихи, помня о том, что великий поэт учился в том же заведении. Но когда на воротнике его вицмундира серебряные петлицы превратились в золотые -- он бросил рифмы и скоро стал известен начальству и профессорам, как "отлично-дельный" воспитанник и по некоторым юридическим предметам считался специально подготовленным.
   Уже тогда он склонялся к сословной государственности и охранительным началам, в духе "просветительной опеки над народом", щеголял знанием летописей и старинных актов, знал наизусть целые тирады из книг толкователей до-Петровской Руси, с особенной серьезностью говорил о своих предках, Гедиминовичах и, по окончании курса, когда поступил на службу с чином девятого класса и отделывал себе квартиру, то наполнил ее разными вещами в русском вкусе и положил основание коллекции старинных складней и тельников.
   Не скрывал он и своей древле-боярской набожности или, по крайней мере, считал обязательным для себя соблюдать обряды, поститься и держать в киоте неугасимую лампадку.
   В несколько лет он достиг уже положения, откуда можно метить в сановники, остался холост, поддерживал светские связи в высших сферах; но работал по четырнадцати часов в день и почти не знал женщин.
   В первый раз встречала Вера такой образчик петербуржца-барина, "натаскавшего себя" в известном духе, как выразился бы про него ее приятель Остожин. Ей очень хотелось бы присутствовать при принципиальной схватке их обоих. И она устроит это на днях -- новый предлог попросить к себе Владимира Григорьевича.
   "Да, племянник мало похож на своего дядюшку", -- думала она, поглядывая на его древне-русскую белокурую голову царского рынды.
   И, конечно, он давно составил себе настоящее мнение о князе Вадиме, Дмитриевиче; а если не успел, то здесь, в два-три дня, верно определит его.
   Вера уже заметила, что князь Федор улыбался довольно-таки выразительно, выслушивая за обедом возбужденно-хвастливые речи дяди о их фабричном предприятии. Акций он у них не купит -- нет! Состояния своего --довольно большого --он не проживет ни па франтовство, ни на аферы.
   Слегка он уже дал понять дяде, что считает весьма печальным явлением -- погоню людей "служилого сословия" за наживой. Для него дворянин был слуга государства и должен или сидеть "в думе царской", или в своей отчине, пахать землю и творить суд и расправу.
   О своем имении он говорил с оттенком отеческой заботы и радовался, что его служба позволяет ему каждое почти лето проводить в усадьбе, так как в "учреждении", где он служит, полагаются вакации в несколько месяцев.
   -- Дядюшка, -- сказал князь Федор, понижая тон, -- кажется, очень увлечен своим предприятием?
   -- Как видите, --ответила Вера с неопределенным жестом головы.
   -- И вы ему сочувствуете?
   Она не могла принять этих слов за намек на то, что она -- купеческаго рода. Князь Федор был слишком хорошо воспитан.
   -- Я держу нейтралитет, -- сказала она и также неопределенно усмехнулась.
   -- Желаю ему всяких успехов... но...
   -- Это не дворянское дело? -- спросила она с той же улыбкой и поглядела на него.
   -- Конечно! Прежде... лет сорок назад, при вотчинном праве -- он избегал слова "крепостное" -- такие предприятия имели культурный смысл. И наконец некоторые виды производства могли быть, по закону, только в руках дворян.
   -- Да, винокурение, --добавила она.
   Князь Федор откинул голову слегка назад и сказал с ударением:
   -- Иначе и не могло быть.
   В его взгляде Вера схватила усмешку, говорившую:
   "Я достаточно знаю, что вы, ma tante, выученица московских радикалов".
   Но до этой минуты, с самаго своего приезда, князь Федор избегал всякого разногласия с нею, выслушивал ее серьезно и благосклонно. Ему, видимо, не хотелось чем-нибудь нарушить полного родственного лада с нею. Да и ей сдавалось, что во всем доме он -- хоть и считает ее "радикалкой", но чувствует себя к ней гораздо ближе, чем к дядюшке.
   -- Ваш взгляд я разделяю, Федор Сергеевич, -- вымолвила Вера, после небольшой паузы.
   -- На что, собственно, ma tante?
   -- Да на роль дворянства. Но у мужа нет достаточно... как бы это сказать...
   -- Верности своему сословию, -- подсказал кназь Федор, --чтобы делать только свое дворянское дело? Вы так хотели сказать?
   -- Не теми словами, но почти то...
   -- Мне кажется, -- продолжал князь, слегка наморщив лоб: -- теперь-то и следует служить земле.
   -- Вы думаете?
   Она опросила только затем, чтобы он развил свою мысль.
   -- Как же иначе, ma tante? И когда всякий местный представитель сословия мог находить такую дорогу в высшие сферы управления, как не теперь? Сколько предводителей попали в сановники!
   -- Но мне кажется, -- возразила Вера, -- что это -- на иной взгляд -- тоже измена своей земской независимости. Приманка чина, оклад или расшитый мундир...
   Он кивнул головой, как бы в знак согласия.
   "Тетенька-то весьма неглупа!" -- поставил он ей мысленно отметку.
   -- Да, если хотите, -- многие меняют свое почетное звание на оклад губернатора или даже вице-губернатора -- в ожидании будущих благ. Но это -- дело их нравственной устойчивости. Я говорю про возможность служить земле и государству. Всегда желательно, чтобы начальник края был не выскочка-чинуш, а человек, воспитанный в лучших традициях служилого сословия.
   Последняя фраза, произнесенная доктринерски, отзывалась жаргоном князя Вадима Дмитриевича. Резонерская и упорная натура сказывалась в том, -- что и как говорил этот моложавый петербуржец с идеями. Но он -- не пустой болтун. Живи он в деревне, как простой землевладелец, -- он пошел бы в гласные, в председатели управы, в предводители, был бы наверно замечен высшим начальством и в известные лета занял бы "пост".
   "С таким человеком, -- невольно подумала Вера, -- можно прожить умно и интересно. Страсти он не вызовет; но всегда будешь его уважать и даже охотно подпадешь под его влияние, пожелаешь ладить с ним в идеях и симпатиях".
   Когда она сближалась с князем Вадимом Дмитриевичем -- она считала его способным быть таким же "служилым человеком". Может быть, она виновата в том, что в первый же год замужества не старалась отыскать в нем жилку сословного честолюбия.
   Все бы это было лучше, чем теперешнее пустое фрондерство и хищническое делечество, которое добром кончиться не могло.
   -- Я думаю, -- сказала она, точно в ответ на вопрос, заданный самой себе, -- с характером мужа ему трудно было бы выносить какую бы то ни было ответственность.
   -- Очень жаль! -- тоном молодого педагога выговорил князь Федор.

XXXII

   Вера опустила голову и молчала. И когда подняла, то в половинках портьеры увидала лицо и располневшее за лето туловище мужа.
   Лицо в особенности говорило за себя -- припухлое от послеобеденного сна, с выражением самодовольного задора.
   Нет! Этого дворянина не превратишь ни во что такое, что требует выдержки и серьезного служения идее. Да еслибы и можно было возбудить в нем честолюбие, склонить к карьеризму -- разве это помогло бы их супружеству, вызвало бы единение и теплое чувство? Тогда он стал бы, быть может, еще более чужд и даже ненавистен ей.
   -- La conférence bat son plein? (фр. Конференция в самом разгаре?) -- окликнул князь.
   У него, с некоторых пор, голос стал более хриплый.
   -- Разве у нас с вами, ma tante, была конференция? -- шутливо спросил князь Федор и, обернувшись к дяде, прибавил: -- мы с Верой Тимофеевной во многом сходимся, хотя, кажется, не принадлежим к одному лагерю.
   -- Ni moi non plus! (фр. И я нет!) -- выговорил князь, сдерживая сладкий зевок, и сейчас же опустился в мягкое кресло.
   -- У тебя, Tliéodore, вечер, надеюсь, свободен? -- спросил он, потягиваясь, довольно безцеремонно.
   -- К вашим услугам, mon oncle.
   -- То-то! Я, милый, сбираюсь везти тебя в одно приятное место. Только ты уже забудь, где ты служишь и что своей особой представляешь.
   -- Pas dans un bouge -- je suppose? (фр. Не в притон -- я полагаю?) -- спросил князь Федор и поглядел на Веру.
   -- В театр Омон! Ты не имеешь понятия? Туда дамы не ездят.
   -- Я и не прошусь, -- полу-шутливо отозвалась Вера.
   -- Я и не предлагаю.
   -- Это что же такое... кафе-шантан? -- спросил князь Федор.
   -- Да, музыкальный кабачок. Теперь дает "Обозрение Москвы"... Есть номера очень веселые. У нас там своя ложа, -- проговорил он.
   Вера слушала спокойно. Она не огорчилась тем, что князь стал посетителем такого театра. "У них -- ложа" -- стало: у его клубских приятелей. Она знает, что муж все позднее и позднее возвращается домой и от него всегда пахнет вином.
   Денежный успех "окрылил" его -- и он должен пить, есть, играть в карты, держать пари на бегах, ездить к Омону -- другого нельзя было и ожидать.
   -- Une loge infernale? (фр. адская ложа?) -- спросил князь Федор.
   -- Как жаль, что Погулянина нет -- он приедет не раньше декабря; а то он бы тебе показал все злачные места Москвы.
   Только тут Вера начала находить, что князь Вадим Дмитриевич уже слишком мало стал стесняться при ней.
   -- Кажется, и вы, мой друг, достаточно с ними знакомы? -- выговорила она тоном старшей.
   Князь поглядел на нее в бок, и выражение его лица стало окисляться.
   -- Ты нас удерживать не будешь, -- сказал он, приподнимаясь. -- Теперь еще рано. Мы сначала завернем в клуб, -- обратился князь к племяннику: -- мне хотелось бы сначала познакомить тебя с моей компанией. Только, милый, ты уже немножко распахнись на этот раз.
   -- Разве я так зашнурован?
   Князь Федор сделал этот вопрос Вере и также поднялся. Она не стала их удерживать. При муже ей делалось тяжко. Оставайся он дома по вечерам -- непременно велись бы разговоры, которых она должна была избегать.
   Вошла Лена и сейчас же догадалась, что мужчины куда-то собрались.
   -- Дядя! Вы увозите князя? Куда? В клуб?
   -- В театр, -- ответила за него Вера.
   -- В какой?
   -- В такой, куда ни дам, ни девиц не берут, -- пояснила Вера.
   И она так поглядела на Лену, что та поняла, -- что значит этот взгляд.
   Если носить траур по матери, то нельзя проситься в театр, когда еле прошло шесть месяцев с ее смерти.
   Лену передернуло.
   -- Дядя, милый, вы все таки скажите, в какой театр вы едете?
   -- Какое любопытство! -- остановила ее Вера.
   Она совсем не желала "гувернантствовать"; но ей стало совестно за дядю этой девицы. Ведь он был родной брат ее матери. И вот теперь сделался посетителем такого театра, как "Омон".
   -- Все будешь знать -- скоро состаришься, -- сказал князь, еще раз сладко зевнув.
   У племянника его было то же почти чувство, что и у Веры. Вчера дядя в лирическом роде говорил о покойной сестре, пуская в ход тронутые звуки; а сегодня везет его в увеселительное место, где даже мужчины из "общества" скрываются в литерных ложах.
   Князь Вадим Дмитриевич, заметив, что выходит какая-то неловкая пауза, потрепал племянника по плечу -- что заставило того немного податься назад -- и вскричал:
   -- Ехать, так ехать!
   -- Дядя! -- остановила его Лена за руку: -- довези меня до Пусиковых.
   -- Comment? -- окликнул несколько брезгливо князь Федор и оглянул всех.
   -- Это наш компаньон, -- объяснил благосклонно князь Вадим Дмитриевич: -- муж ее подруги. Un jeune richard! (фр. Молодой богатый человек!)
   "Из купцов"? -- хотел спросить князь Федор и точно поперхнулся.
   -- В Москве мошна крепкая, -- сказал он, довольный тем, что не вышло никакой неловкости.
   Он, и без того, все три дня, как живет у дяди, зорко следит за собою -- как бы не сказать чего-нибудь, что может задеть Веру Тимофеевну. И она это заметила.
   Вот и сейчас могла выйти обмолвка. И все трое -- эти столбовые -- дядя, племянник и племянница -- молча поняли, что неловкость могла быть сделана. И разве только князь Федор по своей строгой порядочности был этому рад; а те двое -- вряд ли.
   Вера уже предвидела, что если она будет держаться в доме как посторонняя, а не как настоящая хозяйка -- князь не долго станет щадить ее. Лена, и без того, способна всегда на дерзкие выходки.
   Князь Федор поцеловал ее руку.
   -- Вы видите, ma tante, меня увлекает... старший в роде!.. Я бы с таким удовольствием еще побеседовал с вами.
   -- Успеешь, успеешь! -- крикнул князь из гостиной.
   Лена, по обыкновению, не простилась с теткой, и Вера не пошла провожать мужчин.
   Прежде, муж, уезжая, спрашивал ее: как она проведет вечер, а с возвращения в Москву, осенью, он освободил себя от таких форм супружеской вежливости.
   Дверь в переднюю захлопнулась знакомым ей звуком. В доме сразу стало потише.
   Вера позвонила.
   -- Господа поехали в коляске? -- спросила она.
   -- Так точно.
   -- Возьмите мне двуместную карету.
   -- От Арбатских ворот прикажете?
   -- Откуда ближе.
   Мать не ждет ее и сильно обрадуется. Она теперь еще за самоваром. Другого кровного друга у нее нет. Она не затем поедет к ней, чтобы жаловаться. И та так деликатна, что никогда первая не коснется ее интимной жизни. Просто она будет слушать ее умные речи и глядеть на ее милые черты, попадет в комнаты, где все ей говорит про года ласки, свободы, благородных грез и чистых радостей. Только там она не одна -- только там!
   Она медленным взглядом обошла свой кабинет, и чувство отчужденности еще сильнее охватило ее. Одно средство слиться с "господами", это -- быть суетной без конца и без перерыва. Обаяние титула, барской обстановки, выездов, приемов -- с каждым днем выдыхается, если уже не выдохлось безвозвратно.
   "А что же дальше-то будет? -- спросила она почти с ужасом. -- Что Бог даст! -- как любит говорить маменька", -- ответила Вера и сама загасила лампу.

XXXIII

   Остожин в уютном кабинете -- в доме-особнячке о пяти окнах -- оканчивал свой туалет.
   Он жил с старухой-теткой и двумя пожилыми кузинами и был их единственной поддержкой. Вера давно это знала и считала его добрым и великодушным, гораздо добрее и проще, чем он любил казаться в обществе, в особенности с женщинами. Маленькая спаленка, рядом с кабинетом, в одно окно -- служила ему и уборной. Остальные комнаты занимали его "дамы" -- так он звал их полу-шутливо.
   Пробило половину девятого в зальце, выходившем окнами в тихий переулок, где, об эту пору, не было никакой езды.
   Он надел фрак и белый галстук, хотя его просили не на парадный вечер, но в него засели некоторые английские привычки. И в светские дома, по вечерам, он надевал фрак и часто белый галстук, или белый жилет при смокинге.
   Вчера получил он записку от княгини Веры Тимофеевны. Она, в самом простом и милом тоне, спрашивала его -- кончилась ли его "каторга", и может ли он быть у них завтра, посидеть вечерок. Она желала познакомить его с племянником князя и надеялась, что ему с ним не будет скучно. О себе скромно умалчивала.
   Вчера же он ей ответил депешей, что будет.
   Ему сделалось неловко от сознания, что он ведет себя с Верой сухо и почти невежливо, даже и для "приятельских" отношений.
   Неужели, в самом деле, не нашел он времени -- с переезда Кунгуровых в город -- навестить Веру? Он даже не "загнул" карточки.
   В самом деле, это было не по-приятельски и главное -- не "gentlemanlike", (фр. джентльменски) -- одно из его любимых слов.
   Ему не хотелось, до той минуты, разобраться в своих отношениях к Вере. Точно он чего-то боялся!
   "Разве это правда"? -- спросил себя Остожин, подходя к небольшому поперечному зеркалу, висевшему над диваном -- в его кабинете.
   Да, что-то в этом роде есть -- и он не думает, чтобы его побуждения были низменны или малодушны.
   Вера "ожглась" на своем выборе. Если суетность влекла ее к княжескому титулу и положению в барском кругу -- она достаточно наказана, и было бы слишком жестоко играть на этой струне, растравлять ее рану.
   Она не далека от "кризиса". Помириться с долей законной супруги такого "шенапана" -- она не в состоянии. Но это-то и опасно.
   Опасно -- для него. Она и прежде ему нравилась. Теперь, как женщина, стала еще больше "в его нотах". Нет ничего легче, как зарваться в том полу-дружеском флирте, который непременно установится между ними: он не фат, но не может не предвидеть этого.
   Правда, встречаться с князем довольно таки противно. Но где же водятся приятные мужья? Все они -- и в среднем кругу, и в свете, и у разночинцев -- более или менее несносны. Помириться с этим возможно, и даже следует, когда жена серьезно тебе нравится.
   Без стыда признавался он себе, что инстинктивно боится сближения с Верой. Такая женщина на тайную связь не пойдет, да и пошла бы -- дело непременно кончится разводом и браком.
   Брак -- в таких условиях не прельщал его. Ведь она ему настолько нравилась в девушках, что он мог бы тогда жениться на ней. Почему же не искал этого?
   Со студенческих лет он стал брезгливо смотреть на то, как разные "интеллигенты" -- литераторы, врачи, адвокаты, профессора -- женятся на купчихах. Некоторым из них он всего менее прощал такие женитьбы. И, вместе, он не верил в общественный рост "россейского тьерс-эта" -- как он любил выражаться. В этом он, пожалуй, очутился бы единомышленником князя Вадима Дмитриевича, хотя и с другого конца.
   Влюбись он сразу в Веру, когда она была девушкой -- он и тогда вряд ли бы сделал ей предложение. Он беден и живет на свой умственный труд. Сделаться мужем богатой купеческой невесты -- значило, в его глазах, оказаться лжепорядочным человеком, позволить подкупить себя, потерять ту независимость своей личности, без которой он не признавал супружества.
   И сколько раз, до последнего времени, он радовался тому, что эта "чаша" отошла от него. Тогда все в доме и вне его было бы отравлено тем, что все это сделано на деньги жены.
   Увлекутся они оба теперь, дойдет у Веры дело до разрыва с мужем -- он обязан жениться. Она не пойдет на положение разводки, имеющей тайного или явного любовника.
   И опять -- женитьба на богатой купчихе, да еще с таким осложнением: каждый в Москве, из тех сфер, где его терпеть не могут за брезгливое отношение к таким бракам -- будет подмигивать и повторять:
   "Каков наш гордец -- бессребреник? Малый не промах! Отбил у князя жену и прикарманил ее капитал, а от маменьки еще достанется не малая толика".
   Именно в таких пошлых выражениях московского сплетничества слышались ему приговоры некоторых из его дорогих "коллег" и "собратов".
   Пора было ехать. Остожин позвонил и прошел в переднюю, через зальцу, освещенную висячей лампой.
   Горничная подала ему пальто на меху.
   -- Почему? -- спросил он.
   Днем моросило, но морозу не было.
   -- Снег, Владимир Григорьевич, первопуток.
   Он пошел пешком до угла соседней большой улицы. В голове чередовались мысли, все в том же направлении.
   Вероятно, у Кунгуровых, и с этим петербургским племянником, ему будет не особенно занимательно, но так лучше. Беседы с глазу на глаз ни до чего хорошего не доведут -- решил он, не стыдясь своего холостого благоразумия; только -- во всяком случае -- следовало выказывать Вере Тимофеевне больше внимания и чаще навещать ее.
   Он вспомнил про девиц. Чего же лучше? С ними он умеет болтать, и старшая хотя и ломается, но не глупа и с пикантной наружностью.
   По первому снегу бойко докатил он до Кунгуровых. Дом был освещен гораздо ярче, чем он ожидал.
   "Неужели настоящий вечер?" -- спросил он, и это его еще более успокоило.
   Но для званого вечера было еще довольно рано -- всего десять часов.
   В передней не было ни одного чужого лакея в ливрее. Из гостиной не раздавалось голосов.
   Он приехал первым.
   Хозяин не встретил его в гостиной.
   Из-за Остожина сегодня во время завтрака вышел "инцидент", смягченный только присутствием князя Федора.
   Вера еще вчера утром, когда писала записку Остожину, ничего не знала, что князь пригласил целое общество -- человек больше десяти, дам и мужчин -- на интимный вечер с ужином.
   Она должна была ему сказать, что будет Остожин, не делая ему никакой сцены за то, что он приглашает целое общество, заранее не предупредив ее, хозяйку дома. Ему бы следовало оценить ее поведение, но он не поцеремонился "пройтись" насчет "лжерадикалишки" и вынудил ее переменить тон, показать ему, что она имеет такое же право приглашать своих гостей; князь унялся только тогда, когда заметил, что племянник посматривает на него с недоброй усмешечкой.
   Когда Остожин вошел в гостиную, князь чем-то распоряжался в столовой. Вера сидела у себя с князем Федором. Лена еще прихорашивалась; Маруся укалывала ей бант сзади, на шее, и та кричала на нее.
   Вера поблагодарила Остожина за то, что он приехал пораньше. Князь Федор чрезвычайно почтительно отрекомендовался ему и сейчас же сказал -- с каким интересом читал его книгу, вышедшую в прошлом году за границей.
   "Племянник не в дяденьку", подумал Остожин и нашел тут же, что такой родственник в доме -- довольно опасная комбинация для молодой женщины, переживающей "кризис".
   Щемящее чувство тревоги ощутил он сейчас же и уже менее был доволен тем, что третье лицо нарушит их tête-à-tête с Верой.

XXXIV

   Время подходило к ужину.
   Остожин и князь Федор сидели несколько поодаль; Вера часто подсаживалась к ним.
   Гости, приглашенные князем Вадимом Дмитриевичем, разселись кружком около углового дивана и довольно шумно разговаривали. Князя Федора дядя усиленно знакомил с своими гостями и старался втравить его в общий разговор. Но это ему не очень удавалось, и племянник очутился в отдельной группе с Остожиным и княгиней.
   Остожин немного поговорил с Леной, но скоро предоставил ее драгуну -- тому самому поручику Фастунову, которого Спешнев нашел у Вассы Ивановны. Этого офицера Вера видела в первый раз у себя в доме и ничего не слыхала о нем. Лена познакомилась с ним все у тех же Пусиковых.
   Но своего миллионщика-компаньона князь не пригласил. Тут было только дворянское общество: два его клубских приятеля, один заезжий предводитель, две дамы, драгун и видный барин -- директор одного из крупных банков, где векселя князя и его кузена Погулянина всего чаще учитывались.
   Из них Остожин встречал предводителя и одну даму -- жену клубского приятеля Вадима Дмитриевича. Другая дама показалась ему хорошенькой. Она манерно и картаво лепетала исключительно по-французски, и когда Вера представила ей Остожина, та спросила его: "где он служит". Это его задело, хотя он а отделался шуткой.
   И петербургский племянник мало интересовал его. Оба они держались все время около Веры и "занимали" друг друга в сдержанном тоне, как два умных человека, знающие, что им лучше не задевать никаких щекотливых предметов беседы.
   Вера впервые, в своей гостиной, чувствовала себя такой "отрешенной" от всего, что тут делается и говорится. Еще не так давно она всегда волновалась, когда у них вечер или званый обед.
   А сегодня она держала себя только вежливо с гостями князя и даже ни разу не подумала о том -- как будет сервирован ужин. Его заказывал князь -- это его дело.
   И прекрасно, что он назвал "свое общество", не предупредив ее. Ей самой никого из своих светских знакомых, ни мужчин, ни женщин -- видеть у себя не хочется.
   Не действовало на нее и то, что князь не обращал внимания на ее гостя, Остожина, и во весь вечер вряд ли сказал ему больше пяти слов. Это дает ей только еще один "козырь" в той игре, которую она должна повести с мужем для того, чтобы поставить себя еще более самостоятельно.
   -- Послушайте, Федор Сергеевич, -- сказала она вполголоса, наклоняя к нему голову: -- как же вам нравятся наши gommeuses (фр. жарг. пижоны)?
   И она кивнула в сторону дивана.
   Князь Федор не сразу ответил. По тону вопроса он понял, что его тетушка "фрондирует".
   -- Вижу мало разницы с Петербургом, -- выговорил он, понижая голос.
   -- Вот Владимир Григорьевич еще недавно любил бывать в нашем свете, -- заметила Вера и немного вызывающе посмотрела на Остожина.
   Глаза ее досказали:
   "Да и теперь еще за вами водится эта слабость".
   -- Дела давно минувших дней, -- откликнулся Остожин... -- Москва в последние годы очень опровинциалилась. Светской жизни совсем нет.
   -- А я думал, -- заговорил, оживляясь, князь Федор, -- что здесь, до сих пор, все по старому. Помните в "Онегине"...
   Он начал, вполголоса, читать медленно и смакуя каждый стих:
   
   У тетушки, княжны Елены,
   Все тот же тюлевый чепец...
   
   -- Ха, ха!
   Остожин подхватил тон:
   
   У Пелагеи Николаевы
   Все тот же друг, мосьё Финмуш,
   И тот же штиц, и тот же муж.
   
   Все трое медленно и сдержанно разсмеялись. У дивана разговор громко гудел.
   -- В одном остался верен себе так называемый свет, каков бы он теперь ни был, -- сказала Вера более серьезно. -- Позвольте и мне привести строфу оттуда же.
   Немного прищурив глаза, она начала было выговаривать, глядя в сторону дивана.
   -- Я знаю, что вы приведете! -- вскричал Остожин.
   -- Что?
   -- Впечатление Татьяны.
   -- Вы угадали.
   И, вспомнив строфу, Вера проговорила:
   
   Татьяна вслушаться желает
   В беседы, в общий разговор;
   По всех в гостиной занимает
   Такой бессвязный, пошлый вздор.
   
   -- Это пожалуй верно и теперь, -- сказал князь Федор; -- но сам-то Пушкин слишком суетно тянулся в знать.
   -- Он имел право на самое высокое положение, -- заметил Остожин. -- Но свет не ценил и не любил его. Да не ценит и до сих пор ни знания, ни ума, ни таланта. То же чувствовали и Лермонтов, и Тургенев. И про них можно сказать, что они, как и Пушкин, заигрывали с ним.
   "А вы сами от этого свободны?" -- спросил его взгляд Веры.
   И, словно в свое оправдание, Остожин стал говорить о совершенно законной потребности людей знания и таланта в изящных впечатлениях, какие можно найти там, на Западе, где все это ценится, где есть остроумный и содержательный разговор в салонах.
   Князь Федор не возражал ему прямо; но находил, что за границей, в том свете, который веселится -- а только о таком и говорят -- та же пустота; только там больше всякого деляческого tripatouillage (фр. возня), -- употребил он парижское жаргонное слово.
   -- И в Петербурге, -- прибавил он, -- довольно толков о производствах и назначениях.
   Оба -- и Остожин, и он -- почти разом подумали, что Вера, как хозяйка дома -- завела несколько смелый разговор; но каждому из них это скорее понравилось.
   Они и за ужином сели около нее, и почти не принимали участия в общем разговоре. Гости князя Вадима Дмитриевича шумно болтали, и эта болтовня вертелась все около тех же московских "topiсs of conversation" (фр. "темы для разговора") -- как любила выражаться Вера.
   Пили шампанское; барин-делец сказал спич в юмористическом роде; много хохотали, Лена и офицер чокались; картавая барынька обращалась с фразами к Вере, на что-то намекая; кажется, пили и ее здоровье
   А она все так же чувствовала себя гостьей, и, кажется, в течение целого ужина, тянувшегося часа два, не перекинулась двумя словами с мужем. В первый раз князь Вадим Дмитриевич точно совсем не существовал для нее.
   -- Вы теперь свободнее? -- спросила она Остожина под усилившийся гул ужина.
   -- Немножко.
   -- Ведь сегодняшний вечер не в счет. Я совсем не так мечтала провести его.
   Выходило, как будто она слишком явно ухаживает за ним. Пускай! Это ее не смущало. Он не фат. Если не сердце, так ум и характер его нужны ей теперь. Она не могла дольше оставаться в таком полном душевном одиночестве.
   Князь кого-то и что-то разносил; его хлёсткие фразы долетали до ее слуха; но ей было все равно. Теперь он покатится вниз -- это она знала и предвидела.
   -- Вера Тимофеевна! -- окликнул ее Остожин, гораздо тише: -- вы позволите один нескромный вопрос?
   -- Зачем эти оговорки, Остожин? Между приятелями их не должно быть.
   Их никто не слыхал. Князь Федор говорил с своим соседом.
   -- Вы здесь, у себя дома...
   -- Как чужая? -- довольно громко подсказала она.
   -- Именно.
   -- Вы угадали. Вы всегда угадываете.
   -- И давно?
   -- Не очень... но не со вчерашнего дня.
   Он хотел задать еще вопрос и воздержался.
   Опять чувство осторожной порядочности помешало ему.
   Ему искренно хотелось сказать ей: "мне вас от души жаль"; но он не мог позволить себе таких слов. Личность Веры делалась для него гораздо заманчивее. Од не ожидал от нее такой смелой откровенности. Эго льстило ему и, в то же время, указывало на неизбежную опасность дальнейшей близости.
   После ужина он не искал с ней a parte (фр. отдельно; в стороне), и уехал из первых. Вера удержала его у дверей передней, и сказала ему вслед:
   -- Не забывайте друзей! Грешно будет!
   По дороге, на свежести снежного воздуха, голова Остожина вступила в свои обычные права, и он построже спросил себя: -- нужно ли было, в конце ужина, позволять себе интимные вопросы? И не затруднился ответить: -- надобности не было!

XXXV

   Дядя с племянницей, проводив гостей, не сразу разошлись. Они оба, возбужденные ужином, сидели в гостиной, и их возгласы доходили до Веры, прошедшей, на минуту, в свой кабинет.
   Князь Федор распрощался раньше -- и пошел спать. Дядя был им несовсем доволен.
   -- Cousin Theodore fait fi de nos dames! (фр. Кузен Теодор пренебрегает нашими дамами!)
   Это сказала Лена.
   -- Насильно мил не будет! -- откликнулся князь.
   -- А мой драгун, дядя? Est-il acceptable? (фр.Это приемлемо?)
   -- Oui, cherie (фр. Да, дорогая). Жених хоть куда.
   -- Ну, уж сейчас и жених!
   -- А почему же нет?
   -- Он, кажется, из бедненьких.
   -- И нужен реверс?
   -- Что?
   -- Реверс! Как будто ты не знаешь?
   Князь захохотал, и звуки этого смеха доложили Вере, что муж ее выпил за ужином больше, чем было бы желательно.
   -- C'est la caution, n'est-ce-pas? (фр. Это залог, не так ли?) -- спросила Лена.
   И в ее голосе ноты отзывались выпитым шампанским.
   -- Дай срок! Будет и реверс, -- выговорил князь и потянулся. Кресло слегка крякнуло.
   -- А бедная Маруся неужели спит? -- спросил он.
   -- Конечно. Я бы не послушалась.
   И Вере, прибиравшей что-то на своем бюро, представился жест, с которым Лена произнесла эту фразу.
   Она показалась в дверях гостиной.
   -- Пора и спать, -- выговорила она, ни к кому особенно не обращаясь.
   Князь, увидав ее, вытянул ноги и громко зевнул.
   -- Ah! Vous voici! (фр. Ах! Вы здесь!) -- протянул он, и его красные щеки растянулись в кислосладкую усмешку.
   Вера все еще стояла в портьере. Этот толстеющий, подвыпивший барин, совершенно довольный собою и своим положением -- ее муж. С ним ей надо жить много, много лет, до самой его смерти. Хорошо, если она умрет раньше.
   А все уже изжито. Это для нее ясно и неопровержимо.
   -- Вы не скучали? -- спросил князь, поднимаясь.
   Лена боком взглянула на Веру и значительно улыбнулась.
   -- Кажется, нет.
   -- Извините... гости были не по вашему вкусу.
   -- Они сами прекрасно занимали друг друга. Чего же больше?
   -- Однако, ma chère, --заговорил князь, подходя к ней: -- un peu plus de savoir vivre serait désirable. (фр. было бы желательно немного больше знать, как жить)
   Взгляд Лены сопровождал слова дяди.
   Вера ничего на это не сказала. Пикироваться при Лене было бы недопустимо.
   -- Покойной ночи! -- выговорила она спокойно, и вышла из гостиной.
   В спальне она тотчас же отпустила горничную и стала раздеваться, не торопясь, аккуратно кладя все вещи. Одного желала она -- остаться здесь одной.
   Ее удивляло, как -- с переезда сюда -- она все еще спит в одной комнате с князем? Ведь и он сам, сколько уже раз, возвращаясь очень поздно, спал в кабинете.
   В настоящую минуту кабинет занимает князь Федор.
   Совсем новое, гораздо более брезгливое чувство закралось в нее...
   Остбжин держит себя "настороже". Игра это в нем, или слишком педантическая честность? Но ее поведение с ним останется то же. Она жаждет человечных, теплых отношении. Воображение ее не возбуждено. Доходить с ним до тщеславного флёрта было бы ей противно, хотя извинительно.
   Беднее ее интимной жизни трудно было себе представить. И нет сил найти выход. Князю ничего от нее не нужно. Теперь он торжествует. Может быть, и в самом деле, он с кузеном Погуляниным в три-четыре года "реализирует" большой капитал. Тогда зачем она ему? Он будет ею тяготиться; да и сейчас только терпит. В ней нет глупой гордости, не позволяющей признавать такую возможность. Пожалуй, и теперь он, походя, делает ей неверности с певицами из театра Омон.
   Убедись она в этом -- разве его развратное поведение нанесет ей смертельный удар? Быть может, так было бы лучше. По крайней мере она заручилась бы положительным фактом.
   Внезапная радость овладела ею при этой мысли. В самом деле случись что --тогда свобода, полная свобода! Она не стала бы, ни под каким видом, разыгрывать из себя жертву, она не взяла бы на себя вину, о, нет!
   Но для этого нужно поймать с поличным. Какая грязь!
   Чужая грязь к ней не пристанет.
   И с какой радостью превратилась бы она в "девицу Финикову". На это, кажется, она имеет право по закону.
   Да и сейчас разве она не отдала бы половины своих денег? Даже и те, что она еще придержала, что не завязала в аферу князя? Конечно, отдала бы!
   Но надобно иметь что-нибудь существенное и осязательное. С чем она выступит против него?
   Скажет ему: "я вас не люблю".
   Любви не было и тогда, когда она становилась перед ним, в церкви, на один кусок шелковой материи. Не имеет она права и от него требовать пылкого чувства.
   Полюби он ее заново, страстно и самоотверженно, превратись в ее раба -- было бы еще хуже. Она не в силах отвечать ему. Увлечение его не возродит князя Вадима Дмитриевича.
   Это -- пустой романтизм. И любить он съумел бы только посвоему. Личность его не изменится ни на чуточку: она убеждена в этом.
   Ночной туалет Веры был кончен. Она легла и затушила свечу. Сон не шел. В спальне, как всегда, горел ночник, за матовым щитком.
   Сна все не было. Она предвидела, что муж явится с каким-нибудь "репримандом".
   Пускай! Сцены она не желает. Одно только сделать следует: показать ему, еще раз, что всегда и во всем она будет "сама по себе".
   Вот раздаются шаги в коридорчике. Она обернулась спиной.
   Припомнила Вера ночь вскоре после смерти сестры князя. Уже тогда супружеский червяк начал глодать ее. Давно ли? Полгода всего.
   Тогда ее "положение" еще сохраняло для него подобие какого-то престижа.
   А теперь?
   -- Vous dormez? (фр. Вы спите?) -- услыхала она вопрос мужа.
   Вместо ответа она обернулась лицом в его сторону.
   -- Ce n'est pas tenable! (фр. Это недопустимо!) -- начал князь, когда лег и прикрылся одеялом.
   -- Что такое?
   -- Позвольте, Вера Тимофеевна! -- крикнул князь. И тут же сообразил, что из кабинета его племянник мог слышать весь их разговор.
   Полу-шопотом, волнуясь и даже как-то пыхтя, начал он "ставить на вид" ее "невозможную" манеру вести себя хозяйкой дома.
   И все, на что он жаловался, было, пожалуй, резонно. Она действительно держала себя почти как постороннее лицо.
   -- Вы кончили? -- спокойно спросила его Вера и немного приподнялась в кровати.
   -- Mais convenez-en! (фр. Но согласитесь!)
   -- Вы все сказали? -- таким же тоном добавила она.
   -- Я вас покорнейше прошу, в другой раз...
   -- Что?! -- строго и веско остановила его Вера.
   -- Как что? Это великолепно!
   -- Позвольте, Вадим Дмитриевич, -- продолжала Вера, немного наклоняя голову в сторону его кровати. -- Я оправдываться не буду и еще менее просить прощения. Но что же вы и ваши гости от этого потеряли? Ведь вы их пригласили, не сказав мне ни слова.
   -- Это прекрасно! Я не могу принять тех, кого я хочу видеть у себя в доме?
   -- Нисколько. Ведь у меня бывают же люди вам прямо неприятные.
   -- Je me le demande! (фр. Я спрашиваю себя об этом!) -- опять слишком громко крикнул князь. -- Вашего Остожина я имею повод не терпеть в своей гостиной.
   -- Повод? -- переспросила Вера. -- Какой?
   -- Mais je ne suis pas un butor, madame! Ваш marivaudage (Я не дурак, мадам! Ваш флирт) я не намерен выносить... comme un mari complaisant... (как любезный муж)
   -- Довольно, -- остановила его Вера. -- Человека вы не выносите. Прекрасно. А я его считаю умнее и приятнее всех ваших приятелей и приятельниц. Где же мне принимать его, как не у себя? Свиданий я ему не назначала, вне дома.
   -- Ça m'est bien indifférent! (фр. Мне это безразлично!) -- вырвалось y князя.
   -- А-a! -- протянула Вера. -- Вам все равно! Я в этом не сомневалась. Лучше договориться.
   Она повернулась и смолкла.
   Князь долго ворочался и тяжело дышал.
   Племянник мог проснуться и слышать супружескую "по epoxy" -- так князь, на своем жаргоне, называл всякие сцены. Перед племянником ему прежде всего надо показывать -- всегда и во всем свою "истинно-кунгуровскую" порядочность.
   Что же делать? Каждому суждено нести свой крест. Кажется, его супруга должна бы считать себя в царстве небесном. Mademoiselle Finikoff -- дочь краснорядца -- и носит теперь такое имя, вхожа в лучшие дома, может делать, что ей угодно.
   "Но только не издеваться надо мной и моими гостями -- у меня же под носом! Этому не бывать"!
   И князь Федор -- начни он ему изливаться -- оценит всю "истинно-кунгуровскую" порядочность его поведения.

XXXVI

   -- Маменька, как у вас здесь славно!
   Это восклицание вырвалось у Веры, когда она, в сумерки, сидела в спальне своей матери, перед только-что затопленной печью.
   И самовар весело гудел.
   Степанида Федотовна совсем почти оправилась от своей недавней болезни, но оставалась больше у себя в спальне, чувствуя тяжесть в ногах.
   Она сидела, также у печки, против Веры, в широком кресле.
   -- Что больно понравилось, Веруня?
   -- Да так... Знаете, мне бы хотелось иногда побыть там вон, в моих бывших комнатах...
   -- Ишь ты! -- отозвалась шутливо старуха.
   -- Право!.. Их протапливают?
   -- А то как же... Хочешь, прикажу отпереть?
   -- Да, маменька. Я сойду после. Вот как-нибудь привезу книг... поставлю их на мою полку... И буду читать.
   -- А дома-то разве нельзя, Веруня?
   В глазах старухи вспыхивал огонек глубокого материнского чувства. Она видела, что с некоторых пор ее "Веруня" все чаще и чаще припадает к ней; ездит каждый день, иногда и по два раза на дню; является и вечером посидеть.
   Может быть, она боится за ее здоровье? Но не одно это. Ей теперь больше нужна ласка матери. Она должна чувствовать себя дома слишком одинокой. Что два года назад еще тешило ее, то теперь опостылело. А "привязки"-то. видно, нет. Деток Господь не посылает.
   Не хотела старуха смущать Веру новыми расспросами о князе, но она знала... Частенько навещал ее и узнавал о здоровье Умнов. И каждый раз что-нибудь и разскажет, и все про князя. Очень он его недолюбливает, потому что до сих пор влюблен в Веру. Если ему верить, выходит, что князь с своими приятелями бывает частенько у "мамзелек" -- из театра, где "французенки" перебирают юбками, в Газетном переулке. Пожалуй, и обзавелся, как следует, на стороне.
   Да и не одно это. Добыли они себе с братцем компаньона -- дурачка Пусикова. Его пай вряд ли весь пошел на дело -- князь-то слишком уж шибко пошел "чертить" по Москве, и векселя его ходят по рукам. Старухе сдается даже, что Умнов держит такую мысль: скупать эти векселя и придерживать у себя, а потом и прикрутить.
   -- Так дома-то не сподручно? -- спросила опять Степанида Федотовна. -- В комнатку свою потянуло тебя, Веруня? Что-ж! Сколько душе твоей угодно! Хоть сейчас.
   Горничная сбежала вниз отпереть дверь в нижнее жилье.
   Вера медленно спускалась по ступеням узкой лестницы, обитым ковром. В легком поскрипыванье половиц было для нее что-то отрадное. Сколько раз она, бывало, взбежит и сбежит по этим ступенькам.
   Нижние комнаты были хорошо протопленные, чистые и веселые. Их было пять. До выхода замуж и старшая сестра жила внизу. Помещение Веры состояло из спальни и довольно большой гостиной, служившей ей и рабочим кабинетом.
   Горничная внесла лампу и поставила в угол, на тумбу, как ставили ее всегда при ней.
   Вера осталась одна и долго сидела у письменного стола, где она когда-то так славно работала.
   Давно ли это было? Всего два года. Куда девался ее прежний умственный пыл? Почему же она не может там, в своем княжеском доме, делать что ей угодно, в своем кабинете?
   Неужели и она выдохлась, как выдохся для нее князь Вадим Дмитриевич, и все, что с ним связано?
   Девушкой она сознавала в себе личность и перед ней вся будущность развертывалась, как радужный и свободный путь.
   И теперь она не раба. Ни муж, никто на свете не заставит ее отказаться от своего "я". Но это "я" -- в чем оно себя проявляет?
   "Да, --думала Вера, любовно оглядывая комнату: -- буду здесь читать, поставлю пианино, привезу свои книги и свой бювар!"
   Князь пропадает по целым дням. Вечером его никогда не бывает дома. Вот она и будет проводить вечер около матери, посидит с ней, попьет "чайку" и спустится сюда, в свою холостую келью.
   Уходя, горничная осветила также и ее спальню. Вера заглянула в нее.
   Все стоит так, точно она сегодня еще ночевала тут. Когда она была невестой, Степанида Федотовна упросила ее ничего не брать с собою, оставить все как было -- даже и спальное белье.
   -- Господь один знает, что будет, -- говорила она. -- На все его святая воля! И что бы ни случилось -- твои комнаты всегда тебя ждут.
   "Что бы ни случилось!" -- повторила она теперь вещие слова Степаниды Федотовны.
   Ничего еще не случилось, никакого погрома... И это едва-ли не тяжелее.
   Всякая катастрофа была бы лучше.
   "Господи! -- остановила себя Вера. -- Неужели я до этого дошла"?
   Зачем же лгать самой себе? Она на все готова и знает, что никакой удар судьбы не озарит ее супружескую жизнь радостным лучом.
   Опа вернулась опять в первую комнату.
   Здесь все было так прочно и разумно. Никто не заставил бы ее томиться в каком-то выжидательном отчуждении от всего, что для нее ценно и отрадно.
   Без всяких погромов и крахов, просто уйдти сюда, как уходят в монастырскую келью. Как будто нужна непременно грязь супружеской неверности?
   Она глубоко задумалась.
   -- Здравствуй, сестра! -- раздался глухой мужской голос.
   В дверях стоял ее брат, Герасим Тимофеевич.
   -- Ах! Гаря! Войди, войди!
   -- Мне маменька сказала, что ты захотела поглядеть на твои комнаты.
   Он, через стол, подал ей руку. Родственной ласки в нем не было, и это заставило ее сжаться.
   "Что-ж, -- подумала Вера: -- брат все еще считает меня тщеславной бабенкой, преисполненной тем, что она -- титулованная барыня".
   И ей неудержимо захотелось упрекнуть его:
   -- "Гаря! Как тебе не стыдно? Я к тебе всей душой, а ты меня презираешь"!
   -- Спасибо, что хотел повидаться со мной, -- выговорила
   она взволнованно.
   -- Я собственно вот зачем, сестра...
   Нервно поводил он плечами и ерошил бородку. Переносица болезненно вздрагивала.
   -- Что такое? -- тревожно окликнула Вера.
   -- Ты знаешь, я в твои дела не вмешиваюсь никогда, -- заговорил он, тягостно выдавливая из себя слова. -- А только... мой долг честного человека... поставить тебе на вид...
   "Неужели он что-нибудь насчет Остожина"...
   Щеки ее стали розоветь.
   -- Положим, ты не ответственна за поступки твоего сиятельного супруга...
   -- Полно, Гаря! -- остановила она его. -- Говори просто. Кажется, со мною можно. В чем же дело?
   -- А в том, что князь -- я это доподлинно знаю -- пустился в самую отчаянную биржевую игру.
   -- Да? -- спросила Вера довольно спокойным тоном.
   -- Другой я бы ничего не сказал, -- продолжал Герасим Тимофеевич. -- Но ты всегда стояла за принципы. Ты проповедовала против всякого хищничества. И я тебе верил, сестра...
   -- А теперь считаешь... чем же?
   -- Кто же тебя знает... Я не могу допустить, чтобы умная жена, которая что-нибудь значит для своего мужа, не могла хоть немножко сделать его... солидарным с своими правилами.
   Он пришел в более нервное состояние.
   -- Как же ты допускаешь это? И обыкновенное-то торговое дело, и то довольно-таки претит человеку высшего развития. А то игра! Безстыдная спекуляция! Прогорите вы или наживете миллионы -- одинаково гнусно!
   Герасим Тимофеевич встал и сделал такой жест, точно с омерзением хотел сбросить с себя что-то.
   Поднялась и Вера.
   -- Я ничего не знала об этом, Гаря, уверяю тебя. Давно я не касаюсь интересов князя.
   -- Если так -- значит, ты только титул носишь, а совсем чужая ему... Это еще красивее. Так или иначе, сестра, это не оправдание. И с твоей стороны это все-таки потачка... Извини, я больше ни слова не скажу.
   И, не простясь с ней, он быстро вышел.
   "Биржевая игра! -- подумала Вера. -- Разумеется! Как же может быть иначе? А там и крах"!..
   Вмешиваться она не будет. Она будет только ждать.

XXXVII

   В "городе", в банках и на бирже, стали еще чаще видать князя Вадима Дмитриевича.
   Вот и сегодня он уже побывал в двух банках и у одного крупнейшего дисконтера из раскольников, в старом гостином дворе.
   Тот сказал ему на прощанье, в своем тесном и темном амбаре, где пахнет, однако, миллионами:
   -- Желаю вашему сиятельству всяких успехов; только не больно ли уж изволите на повышение играть. Дело это --обоюдо-острое.
   Они, почти каждый день, встречаются на бирже. Такую лису не проведешь; да он ему и не предлагал акций.
   Как же не играть, когда ныньче только все и дышут спекулятивными бумагами?
   Небось, Погулянин куда как боек, а все-таки не он первый напал на идею серьезной и -- князь вкусно выговорил -- "систематической игры".
   Чтобы поднять свои акции, надо и на чужих промышленных акциях играть, и также на повышение, а не на понижение.
   И до сих пор идет. Да еще как! Дурачка Пусикова они тоже втянули в игру, и тот, через подставных лиц, набивает цену на акции их предприятия. Тому просто нравится игра. Он и спекулятивные бумаги покупает по уговору с ними.
   Последний месяц дал блистательную разницу. Если так пойдет, можно, через два года, положительно нажить миллионы чистоганом, и тогда ликвидировать.
   Биржевая игра выше карт, умнее и задорнее. В ней смелость натиска и зоркость -- не то что в каких-нибудь макао или баккара. Это не мешает ему играть в двух клубах -- в Английском и в Охотничьем; хотя вечером ему и за зеленым столом тоска. Но карты поддерживают связи и кредит, особенно в Охотничьем.
   Нужды нет, что партнеры твои --"хамьё"; но хамьё это -- денежное: дисконтеры, биржевики, мануфактуристы, оптовые торговцы.
   До поры, до времени, он будет "водить компанию" со всем этим народом. Да и какое ему, в сущности, дело до того -- как о нем говорят в некоторых стародворянских домах? Вероятно, даже завидуют Ныньче у всех один кумир -- кубышка. А денег добыть негде; ложись и умирай. Или неурожай, голод; или такой урожай, что хуже голода. Четверть гречи или овса дешевле на базаре, чем ее снять с поля; а обо ржи стыдно и говорить... Хоть гнои на корню для удобрения.
   Из-за чего же он стал бы интриговать, лезть на сословную службу? -- Чтобы через три трехлетия в предводителях ему предложили, положим, губернатора? Этакая сладость! Шесть тысяч жалованья... Une misère! (фр. Одно несчастье) И сколько всякой возни, бумагомаранья, подвохов, умничанья и окриков из Петербурга!
   Вот наживут они с Погуляниным в два-три года по миллиончику -- тогда он и займет в Москве положение независимого русского барина, будет держать открытый дом, где все мыслящее так, как он, станет собираться, как в те времена, когда еще живы были "Алексей Степаныч" и "Александр Иваныч".
   Может быть, и свой орган заведет.
   Без прессы -- нельзя. Он и теперь это чувствует. У него уже заведены знакомства в двух газетах: одна -- всегда была его газетой и других он не читает; другая -- "ёрническая", но ей верят те, кто ходит на биржу.
   Сегодня, как раз, должен у него завтракать один сотрудник оттуда... из его газеты. Он ему лично не очень нравится по своему тону и манере держать себя. Должно быть, "из кутейников"; но зубаст и ядовит и очень убежден, хотя, быть может, из бывших нелегальных. Этакие еще ценнее, как всегда, перебежчики. Им уже назад ходу нет.
   Когда князь подъезжал к дому, он начал немного морщиться.
   Напрасно он пригласил этого журналиста к себе. Ему не хотелось завтракать с ним в общей зале Славянского Базара --могли бы сейчас сказать: -- "Вот Кунгуров стал подмазывать газетчиков". Можно было в отдельном кабинете.
   Но ведь эти господа до-нельзя тщеславны. В приглашении на дом гораздо больше почета.
   Ну, разумеется, Вера Тимофеевна будет ёжиться и гримасничать. Или заведет какие-нибудь, совершенно неуместные, прения.
   Избаловалась она свыше всякой меры, и в этом он винит прежде всего себя. Слишком деликатничает, обращается с ней -- точно она и в самом деле княгиня, а не дочь купчихи Финиковой. Вышла бы она за какого-нибудь Филата Пантелеича -- и он бы ее скрутил по-своему, не посмотрел бы на то, что она по-аглицки говорит.
   Но он, князь Кунгуров, хоть и считает книгу попа Аввакума очень умной -- будет вести себя по-прежнему, не прибегая к крутым мерам.
   На той неделе он должен был дать ей понять всю бестактность ее "позы". Ведь это "поза" -- больше ничего, поза неудавшейся либералки, выученицы такого же лже-радикалишки, как господин Остожин. О! если б он был помстительнее, он бы показал Вере Тимофеевне... "les trente six mille chandelles". (фр. "тридцать шесть тысяч свечей") Стал бы преспокойно утешаться на стороне от сладостей супружеской жизни.
   Черт возьми! Для него таинство есть таинство. Не будет же он ниже первого попавшегося мужика, которого не приучила развратничать городская воля! Но надо, чтобы она это ценила как следует ценила.
   Правда, воображение у него совсем не играет в сторону "de la petite bagatelle" (фр. "из-за мелочи; пустяка"). У него игрецкий темперамент, а риск, борьба с удачей, работа спекулирующей мысли -- вытесняют все остальное.
   "Это научно дознано!" -- выговорил князь, когда сани подъехали к дому.
   В передней он спросил лакея -- не дожидается ли его кто-нибудь? Эта пишущая братия всегда ведь или рано заберется, или заставляет себя ждать.
   Но журналист еще не явился. До завтрака оставалась добрая четверть часа.
   Утром он, уезжая в город, распорядился поставить еще один прибор; но княгине ничего не сказал. Он сейчас это сделает.
   Благоразумнее было бы предупредить ее -- кто этот господин и где пишет. Никаких гримас он выносить больше не намерен. Ведь он терпит же визиты Остожина -- человека самых вредных и противных ему лично замашек и "якобы" воззрений! Он имел бы полнейшее право заявить о своем окончательном нежелании видать этого господина их постоянным посетителем.
   И, кажется, это будет не сегодня -- завтра.
   Но сегодня князь не хотел портить себе настроение. Ему слишком везет, чтобы не быть пока выше всяких дрязг. Женщин надо трактовать как детей.
   "Il faut les parquer" (фр. "И нужно парковать; ограничивать"), -- выговорил он мысленно по-французски и сделал несколько шагов по своему кабинету.
   Князь Федор уехал третьего дня, и ему теперь гораздо легче. Племянник -- в конце концов -- не совсем то, что он приписывал ему, и выказывал своей "тетушке" слишком много внимания, как бы что-то этим подчеркивая.
   Ну, и Бог с ним! Насильно мил не будешь!
   С улыбкой человека, вполне в себе уверенного, князь прошел в гостиную и заглянул к жене.
   Вера что-то писала, и, заслышав шаги, неторопливо подняла голову.
   -- Bonjour, bonjour! -- кинул ей князь, все еще стоя в дверях. -- Я не мешаю.
   Она молча протянула ему руку.
   Он подошел и пожал все с тою же улыбочкой.
   -- Извини, я забыл предупредить тебя: у нас будет гость, к завтраку.
   -- Очень рада, -- проронила она.
   -- Ты, пожалуйста, не ужасайся. Это один сотрудник моей газеты... Ты понимаешь -- он мне нужен.
   -- Как его фамилия?
   Он назвал.
   Имя было ей особенно антипатично. Она тотчас же вспомнила, как в прошлую зиму, по поводу блестящих благотворительных лекций Остожина, этот господин разразился в своей заметке выходками, которые были инсинуациями литературного сыщика.
   -- Пожалуйста... Вера... без всяких споров и -- еще того хуже -- кислосладких мин... У тебя есть свои гости, мне лично не особенно приятные. Но я стараюсь же выносить их. Chacun son tour! (фр. Каждому по очереди!)
   -- Конечно, -- выговорила она без всякого выражения и встала. -- Это тем удобнее, что я сегодня не буду завтракать.
   Извини, я тоже не успела предупредить тебя. Ты рано уехал.
   -- Куда же ты?
   -- За мной мама пришлет сейчас лошадь. Я обещала ей еще вчера. Вам будет удобнее толковать с этим господином без меня.
   Князь быстро покраснел и, повернувшись на каблуках, выговорил:
   -- Прекрасно-с! Это совсем в британском вкусе. Должно быть, у одного из ваших любимых инглишменов изволили вычитать?
   Вера ничего не ответила.

XXXVIII

   В глубине ресторана Славянского Базара, где обыкновенно садится большая компания, завтракали вдвоем князь Вадим Дмитриевич и кузен его Погулянин.
   Он ввалился -- его выражение -- в Москву только накануне. Князь звал его остановиться у него; но тот въехал в Славянский Базар.
   Они, с самой встречи у буфета, с водкой и закуской, точно набросились друг на друга, взапуски болтали, перебивали один другого; то Погулянин хлопнет Вадима Дмитриевича по плечу; то тот его ударит по ляжке.
   И за столом, в угловой комнате, они продолжали также шумно беседовать. Их нисколько не стесняло то, что мимо арки то-и-дело проходит народ, и их голоса раздаются.
   Многие могли бы их принять за настоящих московских тузов-коммерсантов. Оба, за последнее время, располнели и в туловище, и в лице, были такие краспощекие, с лоснящейся кожей, волосатые и пестро-одетые. Отдельные французские слова и возгласы вырывались, как всегда, у князя; но они пропадали в шуме разговора.
   Оба были безусловно довольны ходом их дела. И обоих наполняли почти одни и те же мысли, вперемежку с тем, чем каждый торопился поделиться друг с другом.
   Им хотелось обоим показать кукиш, прежде всего, всему купеческому "хамью", которое тут ест и пьет, и обрабатывает свои делишки.
   "Вот, мол, вы все считаете дворянина пустельгой, неспособной пустить в ход предприятия -- а у вас не просили мы разрешения. И посмотрите -- чего мы в каких-нибудь два года добились и чего еще добьемся в ближайшем будущем. И капиталы у нас -- на две трети -- ваши, купеческие. Так и должно быть. Пора нам -- дворянам -- подбираться к вашей кубышке и заставлять вас плясать по нашей дудке".
   Князь Вадим Дмитриевич, к концу завтрака, с своего места, увидал в зале ресторана за одним из ближайших столов вицмундирный сюртук с жгутом и толкнул Погулянина под локоть.
   -- Узнаёшь?
   -- Где?
   -- А вот тот... в больших усах.
   -- Губернатор, что-ли?
   -- А какже, Каширин. Помнишь, дубровинский предводитель был?
   -- Помню... Добился, наконец.
   -- Да где? В сквернейшем польском городишке. Вот и приехал показать свой околыш и жгуты.
   -- Да ведь ему есть нечего было. Какже, душа моя, без приварка?
   Оба разсмеялись.
   -- Нет! -- вскричал князь. -- Я желал бы, чтобы все поскорее продали кулакам последние свои невыразимые и взялись за ум. И познали бы ту истину, что без экономической гегемонии нет ни власти, ни влияния на судьбу государства и страны.
   -- Это ты правильно, душечка!
   Глаза Погулянина игриво вторили ему. Они уже выпили бутылку красного и бутылку шампанского, не считая рюмок водки.
   -- Ведь ты, небось, читал, Antoine? -- заговорил князь с особенной интонацией: -- в Париже сан-симонисты, тогда, после июльской революции?...
   -- Знаю, знаю. Они теплые ребята были. Только, кажется, все жиды?
   -- Разумеется, mon cher. Но все эти Перейры и как там их... они задались грандиозной идеей: сначала создать экономическую власть, а потом благодетельствовать всему роду человеческому.
   -- Ну, Вадя, о человечестве-то они не больно, кажется, убивались. А миллионы нажили.
   -- Идея тут, милый мой, важна.
   -- Идея идеей, -- перебил князя Погулянин своим кадетски-балагурным тоном. --А неужто верно, Вадя, все, что ты мне писал на той неделе? А?
   -- Вот заедем к Юнкеру. Там подсчитаем при тебе.
   -- Молодчина!
   Погулянин ударил его по плечу.
   -- Стало, коли так пойдет, к этому, как бишь говорят... к ультимо, мы можем ухватить вот какую уйму сторублевок.
   -- Si, senor! -- воскликнул князь по-испански.
   -- Только вот что, Вадя...
   Юркие глаза кузена прошлись по его лицу.
   -- Не зарываться, скажешь ты?
   Этот вопрос князь выговорил потише.
   -- Это -- первым делом, хотя тут главное -- верхним чутьем действовать.
   -- А потом и стоп, когда нужно? Легко сказать.
   -- Положим, ты оперируешь не на свое. Все тот же милашка Пусиков отдувается. Кстати! Надо бы тебе этого идиотика позвать к себе обедать и позволить ему сказать спич. Его хлебом не корми, только дай поднести мотивированную здравицу. Ведь Ленина-то приятельница, поди, обижается.
   -- Хорошо! Я давно бы это сделал... Но ты знаешь...
   "Супружница доезжает!" -- мысленно досказал Погулянин и подумал вслед: "Эх, Ваденька! Не можешь обработать на свой фасон купеческую деву... А еще Гедиминович!"
   -- Ну так вот, любезный друг, -- заговорил Погулянин, отпив шампанского. --А! Это гурьевская? -- крикнул он вошедшему лакею.
   -- Так точно, ваше сиятельство!
   -- Давай ее сюда, голубушку!
   Оба накинулись на жирную и переслащенную кашу с цукатами, залитую сиропом, и, почмокав и посопев, обработали быстро весь "балафончик".
   -- Так вот что, милый ты мой Вадя, -- заговорил опять Погулянин. -- Возьми все свои мозги в руки и вникни в ту гениальную идею, которая осенила твоего братца.
   -- Вникаю, вникаю, Antoine. Нахожу ее очень, очень удачной.
   С завода Погулянин уже излагал ему свою "идею", и сегодня, у себя в номере, перед завтраком, шумно и много-сложно, с прибаутками всякого рода, развивал ее.
   Надо добиться заграничного экспорта их продуктов и в двух южных портах устроить на широкую ногу комиссионерства и склады. Князь считал кузена "докой" и ничего не сумел возразить ему ни на письмо, ни сегодня в разговоре. Его воображение, за завтраком, тоже заиграло, и он вызвался даже съездить на юг и за границу.
   Все дело в "подтопке", а подтопка есть. Он не знал только, какая на это потребуется доля свободного капитала.
   Половина того, что внесено в виде пая "дурачком" -- как он назывался -- купчиком Пусиковым -- уже была съедена эксплуатацией. Вторая была в руках князя, и на нее он играл.
   Когда Погулянин выговорил цифру, князь подался назад.
   -- А на что же мы здесь-то будем действовать? -- спросил он.
   Итогов еще они не подводили вдвоем. На известную часть барышей за два последних месяца князь в праве был смотреть как на свои карманные деньги -- на них он будет играть, не спрашивая своих компаньонов.
   Но он этого не сказал теперь Погулянину.
   -- Ваденька, голубушка моя, ежели этот огород городить, то к новому году нужна мне об эфто место, -- Погулянин ударил кулаком по столу, -- безотлагательно...
   -- Une forte somme? (фр. Большая сумма?) -- подсказал князь уже не так радостно, как велся разговор до того, а с некоторым налетом грусти.
   -- Знаешь, у немцев есть такая пословица: кто выговорил Аз -- должен сказать и Буки.
   -- C'est ça! (фр. Вот так-то!) Но ведь до этого можно еще заработать не один десяток тысяч.
   -- Одначе, милый, следует сейчас же две трети остающегося у тебя на руках капитала сделать неприкосновенным.
   -- Mais c'est un suicide, ça! (фр. Но это же самоубийство!) Игра в мертвечину.
   -- Процент пойдет. -- произнес Погулянин по-мужицки: -- Оставь в стоющих бумагах, которыя идут в гору; но умеренно.
   Князь сжал губы. Погулянин говорит дело. Так он сделает, а на целую треть, плюс то, что он выиграл сам -- можно еще как поиграть... Чертям тошно будет!
   -- Так-то, голубушка! Ты пай мальчик! Ехать тебе не нужно... Я пошлю сначала верного человека, а потом и сам смахаю. А теперь не выпить ли нам абрикотинцу? А?
   Принесли абрикотин, и оба кузена, красные и потные, закурили по сигаре, прихлебывая кофе. В ресторане уже совсем почти стихло.
   Ничто не нарушало их полного душевного и желудочного довольства.
   -- Так ты позовешь дурачка с женой? -- спросил Погулянин, обняв князя за одно плечо.
   -- Хорошо!
   -- Кузиночка все брыкается?
   -- Elle devient amusante comme la pluie! (фр. Она становится веселой, как дождь!)
   Князь щелкнул даже языком.
   -- Знаешь что, Вадя... поднеси ты ей вещественное доказательство своих делецких талантов.
   -- Un bijou? (фр. Драгоценность?)
   -- И солидное что-нибудь... Вот бы теперь завернул к Болину, что-ли...
   "С какой стати?" -- подумал-было князь, но ничего не возразил.
   -- Обомнется и она. Ты сам плох, брат. Ребенка ей надо -- вот что!..
   Князь кивнул головой в знак согласия.

XXXIX

   У одного из окон гостиной остановилась Вера и поглядела на улицу. Снег искрился и блестел. Мороз был порядочный, и полозья саней свистели.
   Слева к подъезду подкатили сани с медвежьей полостью. Промелькнул яркий околыш офицерской фуражки.
   "Кто это?" -- спросила себя Вера.
   Она не сразу узнала драгуна Фастунова.
   В санях сидела и дама в черной ротонде. Это была Лена. Офицер выскочил из саней, молодцевато отмахнул полость и выпустил свою даму. Он же и позвонил. А пока отперли -- оба болтали и смеялись.
   Вера знала только, что "барышня" завтракать "не будут". Но куда та поехала -- она не справлялась. Вероятно, к своей приятельнице Пусиковой.
   Там, вероятно, был и этот Фастунов и довез ее на своей лошади. Кучер показался Вере лихачем.
   Не дальше, как вчера, сидел у нее Спешнев и рассказывал про свою Вассу Ивановну. У нее новый "предмет", и не кто иной, как этот самый офицер.
   И, кажется, она его скоро "уволит", потому что офицер уже заставил ее заплатить по двум векселям, а Лопарева не очень это любит. Иногда на нее найдет "стих" щедрости, и тогда она своим любовникам делает богатые подарки, но вообще скупа.
   Спешнев выдумывать не станет.
   Этот офицер, значит, чистопробный Альфонс, а Лена прочит его себе в женихи. Он довозит ее в своих санях.
   Как ни мало лежит у нее сердце к этой выродившейся барышне, но она обязана поговорить с ней, и сейчас же.
   Лена, в шапочке, с порозовелыми щеками, вошла в гостиную. Глаза ее блестели. Она ласковее обыкновенного поздоровалась с теткой.
   -- Лена! -- остановила ее Вера. -- Одну минуту.
   -- Я вам нужна?
   -- Пройдемте ко мне.
   -- Хорошо!
   Шапки своей Лена не сняла и не сразу села.
   -- Вы знаете, -- начала Вера вполголоса, -- что я не вмешиваюсь в то, как идет ваша жизнь. У вас есть родной дядя. Да и вообще я сама стою за свободу молодой девушки... конечно, в известных пределах.
   -- И вы находите, Вера Тимофеевна?..
   Лена с улыбкой поглядела на нее.
   -- Мой долг -- предупредить вас.
   -- В чем?
   -- Я видела сейчас, как этот офицер... господин Фастунов.... довез вас сюда.
   -- Что-ж из этого? Он был у Пусиковых.
   -- Но в обществе, к которому вы принадлежите, это не делается... если молодой человек не жених.
   -- Почем же кто знает, в каких мы отношениях?
   Лена разсмеялась.
   -- Не желаю ставить вам вопроса о ваших интимных делах. Но, поверьте, я действую только в вашем прямом интересе.
   -- Ах, Боже мой, Вера Тимофеевна! Вы все так торжественно... У меня никаких секретов нет. С Фастуновым я теперь часто видаюсь... у знакомых. Что-ж из того, что он сегодня довез меня? Maman бы этого не позволила; но дядя гораздо проще.
   -- Вам он серьезно нравится? -- с ударением выговорила Вера.
   -- Кто? Драгун? Если хотите --да. В нем есть что-то... Enfin il est crâne. (фр. Наконец-то он череп) Не очень умен. Если хотите -- армейский драгун. Но в Москве какие же партии? Только студенты, да юнкера, да купчики. Бог знает кто!..
   -- И сделай он вам предложение, -- строже спросила Вера, -- вы за него пойдете?
   Лена повела плечами.
   -- Он еще много лучше других.
   -- Послушайте, Лена, -- начала Вера другим тоном: -- этот господин известен как... видите, мне даже неловко выговорить вам.
   -- Что такое?.. -- Лена встала. -- Верно насчет -- она хотела сказать: "купчихи" -- насчет Лопаревой? Ха, ха!
   -- Ну да. Его роль...
   -- Ah, mon Dieu! (фр. Боже мой!) -- обронила Лена и опять засмеялась. -- Если разбирать прошедшее всех мужчин -- on n'en finirait pas (фр. мы не закончим с этим) до второго пришествия. Что-ж из этого?
   -- Как что-ж из этого? -- почти с ужасом вскричала Вера. -- Вы способны были бы сделаться женой человека с репутацией...
   -- Какой? Вот вздор! Ce sont des potins! (фр. Это сплетни!) Она в него влюблена. И он там катается, как сыр в масле. Et puis on rompt, (фр. А потом мы расстаемся) -- добавила Лена и засунула руки в карманы своей кофточки.
   Вера замолкла.
   -- Ah! Voici les deux oncles qui arrivent! (фр. Ах! Это два дяди!) -- вскричала Лена и пошла на встречу князю и Погулянину.
   "Вот так девица!" -- думала Вера, все еще подавленная житейскими взглядами своей племянницы.
   В гостиной сейчас же раздался смех, и противный ей голос Погулянина трещал громче обыкновенного.
   -- Что это, дядя? -- радостно крикнула Лена. -- Un bijou? (фр. драгоценность?)
   -- Vas-y! (фр. вперед; давай) -- ответил князь.
   -- C'est à moi? Ça? (фр. Это моё? Это?)
   Лена захлебывалась от радостнаго возбуждения.
   -- Да вы, сударыня, извольте оценить, -- пояснил Погулянин. -- А кто выбирал?" Ась?
   -- Дядя! -- крикнула Лена.
   -- Нет, не дядя, а "жё"!
   "Пошли подарки! -- думала Вера, не выходя к ним на встречу. -- Как же иначе? У игроков всегда так!"
   И весь разговор с братом припомнился ей. Тот чуть не считает ее пособницей своего мужа. Разве вообще женщины способны разбирать, откуда идут деньги? Ведь у денег нет запаха. Когда она, еще девушкой, попала в игорные залы Монте-Карло -- она была охвачена чувством почти омерзения, видя, как сотни женщин и девиц, считающих себя честными и высоко-порядочными, алчно играли в рулетку на деньги отцов, мужей, братьев или друзей, тут же выигранных, на этой самой рулетке.
   -- Merci, дядя!
   Слышно было, как Лена целовала князя.
   -- А меня? А меня? -- кричал Погулянин. -- Неблагодарная отроковица!
   Лена вбежала в кабинет Веры.
   -- Ma tante!
   Она, кажется, в первый раз назвала ее так.
   -- Ma tante! -- повторила она, вся красная. -- Посмотрите, какую прелесть подарил мне дядя!
   В руках ее вздрагивал экран с браслетом.
   -- N'est-ce pas, c'est exquis? (фр. Разве это не изысканно?)
   Даже голос перехватило у Лены, и она чуть не поцеловала Веру.
   Сзади стояли князь и Погулянин. В руках князя было еще что-то.
   -- Здравствуйте, кузиночка!
   Погулянин взял ее руку и поцеловал.
   Мужа она видела утром и полусонного.
   -- Тебе нравится браслет? -- спросил он кротко и благодушно.
   -- Изящно! Прекрасная работа.
   Она смыслила в камнях и любила художественную отделку. Но очень редко надевала что-нибудь, особенно бриллианты.
   -- Такой у нас сегодня день был, -- продолжал Погулянин. -- На радостях, знаете. Вадя -- я вам скажу -- маг и волшебник по части некоторых операций. Ну, показывай, показывай, --толкал он князя. -- Нечего конфузиться. Нужды нет, что ты муж. И моего тут меда есть капелька. Он колебался в выборе, и настоял я. Да подноси же!
   Князь, как бы немного сконфуженно, протянул Вере экран нежно-голубоватого бархата.
   Погулянин открыл крышку. На форме из белого бархата было надето ожерелье в виде ошейника, из шести ниток жемчуга.
   -- Мы оба тебе это подносим, -- сказал князь.
   -- Нет! -- крикнул Погулянин. -- Я только петушком... участвовал в выборе -- это точно; но Вадя -- на свои заработанные.
   -- Dieu, que c'est beau! (фр. Боже, как красиво!)
   Возглас Лены разнесся по всей комнате, и глаза ее жадно впились в парюру.
   -- Это мне? -- тихо спросила Вера, невольно любуясь жемчугом.
   -- А то кому же? -- спросил князь и великодушно усмехнулся.
   У нее было две-три минуты колебания.
   -- Нет, я не могу этого принять, -- выговорила она и опустила крышку.
   -- Почему? -- полу-обиженно спросил князь.
   -- Не могу. Это слишком ценная вещь.
   -- Кузиночка! Что за стоицизм! Ведь это только, как мужики говорят, слитки. Вадя это в каких-нибудь полчаса заполучит.
   -- Не могу, -- повторила она.
   Муж ее понял -- почему она не желает принять подарка.
   Она хотела сказать: "Лучше пожертвуй стоимость этого ожерелья в наше общество"; но воздержалась.
   -- C'est sérieux? (фр. Это серьезно?) -- выговорил князь с улыбкой. -- Ну, в таком случае, -- он обернулся к Лене, -- парюра пойдет тебе в приданое. Была бы честь предложена.
   -- Дядя!
   Лена повисла у него на шее.

XL

   В доме все давно спит. И улица безмолвствует. Окна разрисовал мороз; из-за узких белых облачков смотрит луна.
   Вера прошлась по темной гостиной несколько раз вдоль ряда окон. Ее легкий и крупный шаг чуть-чуть отдается по паркетным половицам старого дворянского дома, где полы не перебирались несколько десятков лет.
   На ней фланелевый пеньюар с широкими разрезными рукавами. Руки немного засвежели, но она не чувствует и этого, и нет-нет приложит ладони к разгоревшимся щекам.
   Она вся охвачена внутренней работой... Несколько часов провела она там в своем кабинетике, за столом, наклоняясь над большой тетрадью, переплетенной в сафьян.
   Сегодня начала она писать свой дневник.
   Больше не к кому ей идти говорить о себе, сызнова перебирать всю свою жизнь, искать указаний и спасительных советов.
   Почти не отрывая головы от стола, прописала она до двух часов ночи.
   Не из смешной возни с собственной особой завела она тетрадь. Но без нее она замотается.
   Друга у нее нет. Еще недавно она повторяла это без полного убеждения; а теперь она знает, что это правда.
   Мать -- какого же еще друга? Та не надышится на нее. И умна, и добра, и готова, как никто, войти в каждую ее не то уж печаль, а малейшую заботу.
   Но матери она не может дать понять -- что теперь в ней происходит.
   Если б еще налетела на нее блажь или серьезная любовь подняла в душе ее грозную бурю, мать поймет, и простит, и первая скажет:
   -- Что-ж, Веруня, видно так Господь попустил. Как ни больно -- закон нарушить, лучше по честному. Тяжко тебе самой мужу во всем признаться -- я за тебя съумею постоять.
   И в том, что вышло между нею и мужем третьего дня -- мать вряд ли -- если не пожелает кривить душой -- станет на ее сторону.
   Муж поднес ей ценный подарок, а она его не приняла, и сделала это сухо, обидно для него. Почему же не приняла?
   Потому что он играет на бирже, и выигранные деньги она считает как бы крадеными.
   -- Слишком уж строго, Веричка, -- скажет ей Степанида Федотовна. -- По крайней мере хоть внимание оказал жене.
   Может быть даже, мать прибавит:
   -- Все-таки лучше, чем в клубе проиграть или на французенок пошли бы.
   Она не может требовать от матери своих взглядов. Да полно, одно ли тут было, и главное, побуждение-- ее честность, строгий взгляд на всякое хищничество? Люби она мужа хоть немного -- она бы не отказала ему. Ну, потом, с его ведения или нет, могла бы продать это ожерелье и пожертвовать на доброе дело, но сразу все-таки бы приняла и поблагодарила.
   И вот теперь ее наказали, как провинившуюся, строптивую девчонку.
   Когда вечером того же дня она хотела, войдя в кабинет мужа, вновь выяснить ему мотив своего отказа, если нужно --даже попросить у него прощения, -- он не дал ей говорить:
   -- Trêve d'explications! (фр. Хватит объяснений!) -- отрезал он, и таким напыщенно-глупым тоном.
   Все станут на его сторону -- и мужчины, и женщины, и приятели, и те, кто его ни в грош не ставят.
   "Чтё это за пуризм! Смеху подобно!" -- вот что и теперь уже болтают в дворянских домах.
   "Совестно стало: должно быть, у нее уже давно есть тайный возлюбленный". -- И такой толк более чем возможен.
   Оправдываться показалось ей слишком тяжело, и она вышла из кабинета, чувствуя, что у нее нет охоты еще раз объясняться и просить прощения.
   И вчера князь уехал с Погуляниным в имение, на завод. Князь не простился с ней, и она, до сих пор, не знает -- когда он вернется.
   Лена, с разрешения князя, поехала с приятельницей своей Пусиковой в Петербург -- на ее счет -- и вернется через неделю. Она тоже не разсудила придти к ней проститься.
   Маруся сегодня отпросилась к подруге -- готовиться по математике -- и там ночует.
   Она одна во всем доме. Никто ее не запер и не приставлен к ней. Но и вне дома не к кому ей идти и пересказать хоть то, что она так горячо набросала на нескольких страницах своей тетради.
   Это будет не дневник ее, а исповедь. Теперь было бы стыдно перед самой собой -- то, что вылилось наедине, как перед духовником, который все поймет и все простит -- отдавать точно на просмотр кому бы то ни было.
   Итоги подведены и от них уже не уйдешь. И во всем она винит не судьбу, не людей, а одну себя.
   Брак ее -- обуза, без смысла, без правды, без поэзии, без дальнейшего просвета. Она не любит мужа и никогда не полюбит.
   Но уйти от него -- "нет резона", как скажет даже ее мать. Она должна ждать, пока будут эти "резоны".
   Создавать свою жизнь, оградить себя, как китайской стеной, от всего, что составляет царство князя Вадима Дмитриевича -- возможно только в теории. В действительности все пойдет, как оно идет теперь. Надо иметь слишком сильный закал души, чтобы обособиться вполне. Ежедневно и ежечасно придется вести мелкую и унизительную борьбу.
   Князя она не переделает -- на это у нее нет сил, потому что нет любви -- и этот итог самый тяжкий и бесповоротный. Замкнуться в себе -- неизбежно, и это поведет к совершенному отчуждению.
   И тогда как же быть его женой? Как давать ему право на себя, быть его вещью?
   Это отвратительно! Но формально, без разрыва, оно неизбежно. И она должна помириться с этим, как мирятся кроткие и сердобольные люди с тем, что надо резать тех самых цыплят, которых вот сейчас сами из рук кормили.
   Минута такого разрыва придет неминуемо, если она не хочет упасть в своих глазах, как падают сотни и тысячи порядочных женщин.
   Но те благовидно продают себя. Они живут на счет мужей и дрожат за свой комфорт или просто за кусок хлеба. А у нее есть свои средства. На ее деньги муж теперь -- предприниматель и счастливый биржевой игрок. Стало, для нее в сто раз постыднее терпеть положение законной даровой наложницы, делить с ним "ложе", без всякой любви к нему.
   Когда она дошла в своей исповеди до этого вывода -- щеки ее запылали и пот выступил на лбу. Она схватилась за голову и долго сидела над тетрадью в трепетном волнении.
   Что же делать?
   Бежать из этого дома? Бросить мужу все то, что он взял у нее, оставить ему письмо с безповоротным решением: "я вас не люблю и не могу уважать; я ухожу и предоставляю вам свободу; требую ее и от вас".
   Бежать? К кому? Ведь его нет! Того, кто в ста случаях ухода жены является духом-искусителем.
   Вот теперь она одна в доме. Куда хочется -- туда и беги. Но почему же она не бросилась к Остожину? Даже не написала ему, не пригласила его к себе, не назначила ему свидания где бы то ни было?
   Потому что она не знает его, не знает: что его влечет к ней, и влечет ли что? Не знает и того: его ли "взыскует" ее душа, он ли предназначен ей в "высшем совете", как верила наивная Татьяна, не побоявшаяся отдать на позор скучающего дэнди бред своей девичьей души.
   Приедет к ней Остожин -- и она не станет ему изливаться. Излияния поведут за собою жалобы. А жаловаться ей не на кого, кроме себя самой.
   Жаловаться даже и на себя -- значит:
   "Возьмите меня, увлеките, создайте мне новую жизнь, оцените меня, как я этого стою".
   И в ответ получить уклончивую ноту ухаживателя?..
   Какой срам!
   "Не знаю я его, не знаю!" -- шептала Вера, опять над недописанной страницей толстой тетради.
   И ей пришли неумолимые -- по правде -- слова ее любимого английского романиста:
   "Женщины знают еле-еле на половину и тех мужчин, с кем живут в браке".
   -- Даже и настолько не знают! -- прибавила она и захлопнула тетрадь.
   
   

 []

КНЯГИНЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

   Более недели нет, никаких известий от князя Вадима Дмитриевича.
   Из Петербурга он только один раз телеграфировал. Можете быть, они оттуда пробрался в имение Погулянина.
   "А вдруг как бежал за границу"?..
   Этот вопрос каждый день приходит на ум его жене. Она знает, что надо ждать "краха" -- и в очень скором времени.
   Целый год прошел для нее в полном душевном одиночестве. Отношений к мужу не было никаких. Она продолжала не вмешиваться в его личную жизнь и дела.
   До нового года все шло на усиленных парах. Дивиденд по своему предприятию кузены показали блистательный.
   Но он был дутый. Погулянин зарвался по расширению дела, устроил заграничный экспорт, и две огромных партии товара сели.
   А тем временем князь продолжал шальную игру на бирже, упорно играл на повышение, и к весне понес огромный проигрыш.
   Все это он скрывал от нее; она узнала кое-что от брата, от матери и сестры... Один из кузенов оказался -- как она и ожидала -- способным на подлог; другой очутился в сообщниках. Их компаньон Пусиков купчик, женатый на приятельнице Лены за что-то кровно обиделся на князя, и к весне же начал выводить их на чистую воду, и пригрозил даже прокурорским надзором. Они обошлись с ним "по-дворянски" -- чуть не побили его и выгнали из кабинета князя Вадима Дмитриевича.
   Купчик стал мстить не сразу. Он точно нарочно дал им время запутаться еще больше, и пустил сначала в одной газете целый ряд слухов и инсинуаций; потом и корреспонденцию из того уезда, где находится завод с фактами и цифрами, и в таком тоне, как будто прокурорский надзор уже вмешался в дело.
   Кузены напечатали сначала довольно задорное объяснение в газетах. Погулянину удалось отстоять правление на экстренном собрании. Но тут мстительный купчик повел настоящую обличительную кампанию, и запахло скамьей подсудимых.
   И вот теперь князь, уехавший внезапно, неизвестно где находится. Вера готова ко всему. Она уже помирилась с тем, что более половины ее средств погибло. Князю в последние два месяца она ни разу не задала ни одного вопроса о своих деньгах. И он молчал. Когда пошла травля в газетах, он возмущался, громил "презренных купчишек" -- даже в ее присутствии, кажется, еще верил в честность своего кузена. После напечатания их общего объяснения, он замолчал, и только изредка пускал сдержанные возгласы о своей честности. Безумную биржевую игру на чужие деньги он, по-видимому, считал совершенно позволительной.
   Играл он до последней возможности. Из-за этого между ним и Погуляниным вышла крупная схватка, и только общая опасность заставила их бросить все счеты.
   Вере нравилось хоть то, по крайней мере, что князь выдерживал свою роль мужа-джентльмена, не желающего вымаливать у жены последние ее деньги. Он весь последний год вел себя с нею как с женщиной без сердца и понимания, которая не заслуживает ни искренности, ни ласки. Не желая никакого скандала, он терпит ее -- и только.
   На Веру все это уже больше не действовало. Она не хотела никаких объяснений, и рада была тому, что ее оставляли в покой. Гордость не позволяла ей вмешиваться в денежные дела князя. Много раз она имела случай говорить и матери, и брату с сестрой:
   -- Спасать мои деньги поздно. Мне не жаль князя -- каюсь в этом чистосердечно. А входить в его дела без участия к нему -- это значило бы биться из-за одного своего интереса, и я считаю это слишком низменным.
   И все время она жила "на свой страх". Друга у нее не было. Матери она не могла говорить о себе, не желая ее расстраивать. Остожин -- за границей, и вернется не раньше зимы. Они не переписывались, и она старалась как можно меньше думать о нем.
   Сегодня она встала с головной болью. Протянется длинный день без возможности читать. Вряд ли она будет в состоянии заехать в одно из своих "обществ".
   Она очень мало выезжает. В последние два месяца ей делается неловко в обществе, особенно в стародворянском. Ее никто еще безцеремонно не разспрашивает насчеть "истории" князя; но все уже знают и ждут скандала.
   Одна только графиня Боровицына особенно ласкова с ней. Раз начала даже наводить ее на интимный разговор. В остальных домах держатся уклончиво. Князя не любят; да и нет в его кругу даже и сословного чувства. Никому ни до кого нет дела. Не пойман не вор. Все готовы всякими правдами и неправдами поживиться, где и как только возможно. Не нашлось во всем их кругу ни одного старика или сверстника ее мужа, который бы хоть одним словом показал, что ему дорого доброе имя "своего брата дворянина".
   Разумеется, кричат о "подлых газетчиках; но наверно сами сплетничают хуже всякого мелкого газетного вестовщика.
   Племянницы продолжают жить у них. Лена совсем собралась за офицера Фастунова. У них, конечно, сильный флирт; но формального предложения он еще не делал. Она больше не бывает у Пусиковых из-за дяди, и это ее очень гложет. Она постоянно скучает и окисляется. Маруся дотягивает в гимназии и должна кончить весной. И с ними у Веры нет никаких отношений. Сцен также нет, даже с Леной.
   Лежать в кровати Вере стало несносно. Она к одиннадцати часам вышла в свой кабинетик. В нем было сыро и сумрачно. В этой комнате, в поздние часы, за целый год, записывала она свою одинокую и "ненужную" жизнь изо дня в день.
   Дневник сделался для нее единственным делом, куда она клала душу. Но он же разслаблял ее, отнимал энергию, превращался в записывание разъедающих мыслей, мог перейти в опасную игру.
   Несколько раз она хотела бросить его, и не могла.
   И теперь вот достала она его из ящика бюро, отперла замочек и, пересиливая сильный мигрень, проглядывала то, что написала накануне.
   В гостиной кто-то ходил. Она отняла голову, прислушалась и узнала шаги Лены.
   -- Это вы, Лена? -- спросила она громко. -- Вам нужно меня?
   Лена показалась в дверях в блузе, плохо причесанная, веки красные и лицо землистое. Видно было, что она всю ночь проплакала.
   В первый раз с тех пор, как эта барышня жила у них -- она забыла, что тетка ее "купчиха во дворянстве". Не здороваясь с нею, она опустилась на кресло и с полуистерическим смехом вскричала:
   -- Вот чем я обязана дяде!
   Вера подошла к ней и участливо спросила:
   -- Что такое?
   -- Разумеется, -- продолжала Лена со слезами в голосе. -- Разве теперь кто-нибудь -- хоть студентик из жидков возьмет меня? Мало того, что отец с матерью прожились и оставили нас с Марусей нищими... дядя прославлен теперь на всю Москву. Ему предстоит банкрутство, и хуже того... скамья подсудимых... Que sais-je! (фр. Что я знаю!)
   Не за дядю она испугалась -- Вера это сейчас же поняла -- а за себя.
   Вера присела к ней и взяла за руку.
   -- Зачем же так, Лена? -- остановила она ее вполголоса.
   -- Только вы не хотите верить, -- продолжала Лена, возбуждаясь. -- Он и вас разорить, ma tante, -- едва ли не в первый раз назвала она ее так... И вот какой-нибудь армейский драгун Бог знает с какой репутацией...
   -- Уходит от вас? -- выговорила Вера просто, без всякой иронии.
   -- И как гадко! Как подло! Все еще притворялся... наводил справки. А теперь -- il se dérobe comme un lâche, comme un... (фр. Он срывается, как трус, как один...)
   От накипевшей ярости у нее не хватило бранного слова. Ее всю затрясло, и она разразилась рыданиями, упав головой на грудь Веры.
   Но через несколько секунд она встала, точно устыдившись того, что показала себя в таком виде, и стремительно выбежала, повторяя:
   Lâche, lâche, lâche! (фр. Трус, трус, трус!)

II

   Вра не пошла утешать Лену. Что же тут делать? Значит, "крах" так близок, что даже для офицера, в роде этого Фастунова, родная племянница князя Кунгурова не имеет никакой цены на бирже невест и женихов.
   Обе эти барышни на руках у нее с мужем. Куда их девать? Они теперь уже совсем безприданницы. И содержать их придется опять-таки ей же вместе с мужем.
   Она давно приготовилась к этому. Кому же, как не ей, взять на себя всю тяжесть того, что неминуемо должно случиться? Не разорение смущаеть ее, а потеря доброго имени человеком, с которым она прожила несколько лет "в законном браке".
   Ведь он -- муж ее, избран был ею по доброй воле, обладал ею, как женщиной, не насильно. Он не изменял ей, -- по крайней мере она не знает до сих пор: есть ли у него связь на стороне. В обществе конечно нет в этом она уверена. Если он с последней зимы охладел к ней очень заметно, то она должна быть ему признательна. Он избавлял ее от унижения и грязи принимать ласки от человека, с которым нет никакой душевной связи.
   Каков бы он ни был ее долг помочь ему, спасти доброе имя. Князь не плут. Он не такой, как его кузен. Его "сообщничество" было неизбежно. Так бывает всегда в делах, когда один главный делец зарвется и начнет плутовать, а другой не имеет достаточно характера, чтобы сразу выгородить себя и заставить во-время ликвидировать предприятие.
   Тут она не должна ни от чего уклоняться, рискуя, что тот же князь будет накидываться на нее и выкажет себя хуже, чем она ожидает, даже от него.
   -- Ваше сиятельство! -- раздался в дверях оклик лакея. Он подал ей на серебряном подносе карточку.
   -- Прикажете принять? Они от князя Вадима Дмитриевича... по особенному делу.
   На карточке она прочла:
   "Модест Яковлевич Архузов присяжный поверенный."
   И внизу карандашом:
   "От князя Вадима Дмитриевича."
   -- Попросите в кабинет. Я сейчас приду.
   Ей надо было поправить прическу и накинуть что-нибудь на пеньюар. Голова продолжала болеть -- несколько слабее.
   Кабинет свой князь, уезжая, не запер, только взял с собой ключи от ящиков письменного стола и шкафов.
   Она не заставила ждать адвоката больше пяти минут. Такой фамилии -- Архузов -- она не слыхала по Москве. Может быть, петербургский.
   Однако, что-то она начала припоминать. Это имя попадалось ей в отчетах о судебных процессах. Одно время она была большая охотница и до такого чтения.
   И вдруг, когда она оправляла перед зеркалом прическу, Вера вспомнила бойкие репортерские очерки громкого процесса по поводу краха одного банка. Главный подсудимый был также князь очень древнего рода, делец, сумевший в несколько лет поставить дело блистательно. Он всех запутал и обвинялся в целом ряде подлогов и хищений. И защищал его не кто иной, как этот адвокат Архузов.
   Ясно -- муж ее считает себя накануне судебного преследования, если бросился к такому именно специалисту.
   При входе ее в кабинет адвокат поднялся с дивана.
   Он похож был гораздо больше на музыканта, чем на поверенного: средний рост, худоба, узкое лицо с заостренным подбородком, плохо покрытым жидкими волосами, редкие и длинные темно-русые волосы, морщины землистого лица, очки и широкий, выразительный рот с гнилыми зубами. На нем мешковато сидел фрак со значком. Вырез жилета прикрывал широкий черный шарф.
   -- Прошу вас, княгиня, великодушно извинить меня...
   -- В чем? -- остановила его Вера.
   -- Явился, не предупредив вас особым письмом.
   -- Зачем же, если вы с делом и от мужа.
   -- Да-с. Князь просил меня передать вам вот эту цидулочку.
   Глазки адвоката -- совсем монгольские, желтоватые с крапинками -- прищурились. Голос у него был надтреснутый, с своеобразным произношением. Говорил он неторопливо и каждому почти слову придавал особый звук.
   Вере стало делаться не совсем ловко.
   В заседаниях суда она бывала редко. Такого голоса она не слыхала. Здешний он, московский, или выписной -- она не решилась спросить у него.
   -- Я к вашим услугам, -- выговорила она твердо и суховато, прося его сесть; а сама поместилась в кресле у письменного стола.
   Взгляд прищуренных калмыцких глаз адвоката все ей открыл. Из этих щелок сочилось большое презрение к людям вообще... быть может, и к самому себе. Для такого поверенного вряд ли что-нибудь на свете имело безусловную силу, достоинство, право или значение.
   -- В чем дело, княгиня, -- начал адвокат, поведя головой вбок: -- вы потрудитесь прочесть в записке вашего мужа.
   -- Вы желаете, чтобы я это сделала при вас?
   -- Пожалуйста. Вы должны дать ваше согласие.
   Адвокать оглянулся на дверь, стоявшую полуоткрытой. Жест этот Вера поняла.
   -- Нас никто не слышит.
   -- Знаете, княгиня, береженого Бог бережет. Помните у Щедрина: Филипп иси?
   Он засмеялся коротким глуховатым звуком.
   И с этими словами поднялся и затворил половинку двери.
   -- Мы можем беседовать и по-французски... Я не очень бойко изъясняюсь на этом диалекте; но все-таки могу.
   -- В этом нет надобности, -- ответила Вера и, взглянув на него исподлобья, спросила: -- Вы позволите?
   Она разорвала конверт записки.
   -- Сделайте одолжение!
   Записка была всего на одной странице. Князь просил ее оказать полное доверие адвокату и выслушать от него "спокойно и разумно" то, что он найдет нужным сообщить ей.
   -- Князь вам не объясняет ничего по существу? -- спросил Архузов, и его глазки забегали.
   -- Ничего... Я должна все узнать от вас.
   -- Так, так... Это только верительная грамота, удостоверяющая мою личность.
   -- Муж в Петербурге? -- перебила его Вера.
   -- Нет-с. Он теперь там... у другого моего клиента... главного, -- прибавил он, и его бледные извилистые губы сложились в шутливую гримасу.
   -- У Погулянина?
   -- Да-с. У вашего кузена. Если дело дойдет до так называемой скамьи подсудимых, то им придется действовать сообща.
   -- Вы разве считаете князя так же виновным, как и его двоюроднаго брата?
   Вопрос Веры зазвучал нервнее, чем бы ей самой хотелось. И краска прилила к ее щекам.
   -- На это, княгиня, я не могу вам ответить категорически. Я только знакомлюсь с подробностями. Мможеть быть, мои клиенты забили слишком рано тревогу. Одно дело -- ликвидация и сопряженные с ней неприятности; другое дело -- уголовное преследование.
   -- Что же князь просил вас передать мне устно?
   Адвокат переменил позу, откашлянулся в платок, поправил очки и, не глядя на нее, выговорил:
   -- Штука самая простая и пока протянул он -- вполне законная.
   -- Я готова...
   Вера не договорила. Ее что-то удержало дать вперед свое согласие.
   -- От князя и Антона Николаевича Погулянина мне известно, что в их предприятие положен был и ваш довольно значительный капитал.
   -- Я не была пайщицей.
   -- Знаю-с. Вы имеете от мужа вашего долговой документ. Это еще более сильный мотив за ту операцию, которую князь желает, через меня, произвести как можно скорее и в вашу прямую пользу.
   Взгляд Веры попросил его поскорее сказать ей в чем же дело.
   -- Всю движимость -- здесь и в усадьбе князь желал бы перевести на ваше имя.
   Адвокать произнес это скорее небрежным тоном, точно дело шло о самой пустой формальности.
   -- На мое имя? -- переспросила Вера.
   -- Если не ошибаюсь... и здесь, в этом доме, половина вещей приобретены на ваши деньги, также и в деревне.
   -- Некоторые -- да. Но дом отделывал князь на свой счет.
   -- Согласитесь, княгиня, что для князя, в данном случае, является некоторый cas de conscience (фр. вопрос совести). По вашему документу что же вы получите? Простите, что я, быть может, впервые обнажаю перед вами суровую правду.
   -- Это все равно.
   Она встала и прошлась по комнате.
   -- Вас это серьезно затрудняет? -- спросил, помолчав, адвокат.
   И в тоне его вопроса звучало сомнение. Это ее сильно обидело. Вера круто повернулась и близко подошла к дивану.
   -- Я не могу на это согласиться, господин Архузов, -- выговорила она и посмотрела ему прямо в лицо.
   -- Окончательно? -- спросил он с той же усмешкой и поднялся.
   -- Окончательно!

III

   Протащился тягучий осенний день. Голова к вечеру прояснилась, но перед обедом еще сильно болела; Вера долго лежала, одетая, на кушетке.
   Но и с сильной болью она не могла не думать.
   Думать -- мало. Надо действовать.
   Теперь она видить и знает, чего ей ждать от обоих "кузенов". Погулянин будет действовать как настоящий плут, который надеется на собственную изворотливость и на ловкость адвоката. Князь, быть можеть, и воздержится от прямого плутовства, но и он должен подать руку кузену. Дворянский гонор не позволит ему выгородить себя.
   Да и как же иначе? если б он ставил выше всего безусловную честность, разве бы он так повел себя? Его безумная игра на бирже удвоила дефицит. А это прямое доказательство того, что для князя хищнический выигрыш был высшей целью.
   Задумался ли он хоть один раз над тем как он гадко поступает? Для нее -- как и для всякой сколько-нибудь мыслящей головы и для каждой мало-мальски честной натуры -- азартная игра непростительна, особенно если играешь на чужие деньги. Она для нее хуже воровства.
   Князь спускал деньги пайщиков, и не только их, но и кузена своего, должен был долгое время обманывать или, по крайней мере, скрывать от него правду.
   Да и какая может быть мораль у человека, которому, в сущности, ничего не дорого? У него и "шляхетского-то" чувства (она подумала прибауточным словом Погулянина) нет. Серьезный защитник сословных традиций не будет пускаться в аферы на чужие деньги, не станет водиться с теми самыми, "купчишками", которых он презирает, и хуже всякого биржевого зайца "трипотировать": это слово было уже из жаргона князя, и оно ей вспомнилось.
   Мужа ей не жаль, и она сознает это без всякого ложного стыда.
   Взять хоть бы этот засыл адвоката. Прикрывается князь заботой о ней. Для нее самой -- видите ли -- он предлагает ей сделаться законной собственницей всей движимости. Но не будь ее -- она не поручится, что он то же самое не проделал бы, до начала разбирательства, ну хоть с своей племянницей или с кем-нибудь другим, так как она еще не вполне совершеннолетняя. Да если б она и поверила искренности его желания -- это только оскорбительно. Значит, князь считает ее способной быть его сообщницей?
   Когда адвокат, после ее отказа, начал-было приводить разные хитросплетенные доводы, она остановила его замечанием:
   -- Ничего противозаконного я не желаю!
   Он на это довольно дерзко спросил ее, глядя на нее своими калмыцкими глазками:
   -- Вы, стало, боитесь могущих произойти осложнений?
   -- Ничего я не боюсь, отвечала она ему строго: -- но если б и согласилась, то князь только ухудшил бы свое положение, если это дойдет до суда.
   И на это адвокат стал иронизировать -- и совершенно некстати: что, мол, время еще есть, и вряд ли прокуратура станет придираться к тому, что переход движимости к ней произошел незадолго до начала дела -- "буде таковое состоится", -- прибавил он с гнилой усмешкой.
   Как строго ни смотрит она на поведение своего мужа, но она все-таки страдала за князя от тона и гримас его будущего защитника.
   Ясно, что для этого циника-адвоката между князем и всеми его бывшими клиентами -- отъявленными мошенниками -- нет никакой разницы "по существу", как любят выражаться судейские.
   Будь здесь ее муж она бы сказала ему сейчас:
   -- "Даже в собственных интересах вы надумали рискованное дело. Что такое наша движимость? Она пойдет с аукциона в две-три тысячи. Этим вы ни себя, ни меня не обезпечите"...
   Ее немного удивило, что адвокат не намекнул на то -- может ли князь надеяться на некоторую материальную поддержку с ее стороны?
   Это, верно, будет при личном свидании. Но если он и поломается, из дворянского гонора все равно, она же должна спасать его.
   "Должна?.." -- повторила она:
   "Почему должна? " -- Ведь она ни словом, ни делом, ни помышлением не участвовала в крахе мужа. На себя она тратила с тех пор, как замужем, меньше, чем в свои девичьи годы. Она не скупилась, отдала две трети капитала на предприятие кузенов, и если, по настоянию матери, отказала ему в последней трети, то потому только, чтоб сохранить хоть что-нибудь на "черный день".
   И вот этот черный день пришел и стучится в дверь.
   Когда, перед обедом, головная боль начала немного проходить, Вера стала думать о том, в каком виде представить все Степаниде Федотовне, -- перед ней всплывал вопрос:
   А ее мать -- разве она так же отнесется к предложению князя?
   Вере стало стыдно подозревать Степаниду Федотовну. Но ведь в купеческом быту на деньги смотрят по своему. Банкротство в этом быту -- дело самое обыкновенное. Матери, прежде всего, будет дорог интерес ее "Веруни".
   "Хоть что-нибудь спасти". И если она так именно и скажет, Вере придется огорчить ее, показав, что честно поступить значит -- поступить так, как она решила.
   О сестре или зять и говорить нечего. Те непременно будут за такую сделку. Может быть, один только брат Герасим, не желающий считать себя "лавочником", скажет, что и он поступил бы так же, как она.
   Не поговорить с матерью она не может. Там уже известно все, что случилось в последнее время.
   Старуха так взволновалась, когда пошли толки в газетах, что опять слегла на целую неделю.
   Теперь ничего нового для нее уже не будет. Она знает и то, что князь внезапно собрался, и неизвестно -- в Петербурге он или в другом каком месте.
   За полчаса до обеда Вера встала и прошлась по комнатам. Она решила, что вечером поедет к Степаниде Федотовне.
   Лена не показывалась. Вера желала узнать, будет ли она кушать в столовой, и приказала сказать, что если барышня здорова, то она просит "пожаловать" к ней на минутку перед обедом.
   Лена сейчас же пришла. Лицо было так же измято и глаза заплаканы.
   Послать за Леной и поговорить с ней Вера сочла своим долгом.
   Какова бы ни была эта барышня -- для нее удар будет всего ужаснее. Надо ее приготовить и ничего от нее не скрывать.
   Вера без всяких вступлений сообщила ей, с чем явился адвокат от ее дяди, но сразу не сказала, какой ответ дала ему.
   Лена вся подтянулась и слушала напряженно.
   -- Значить, все правда? -- спросила она упавшим голосом и по-французски.
   -- Больше я ничего не знаю, -- отозвалась Вера.
   -- Но это ясно! Где же дядя?
   -- И этого я не знаю.
   -- Значить, он скрывается?
   Возглас был раздраженный, и глаза злобно заиграли.
   Эта девица не простит дяде ничего. Ей нет ни малейшего дела до того как и почему он запутался. Она знает одно: от нее даже армейский драгун отказывается, и этот отказ уже известен всем ее знакомым.
   -- По крайней мере хоть что-нибудь спасти! -- вырвалось у нее после маленькой паузы.
   Стало быть, вы считаете, что надо согласиться на предложение князя? -- спросила Вера, медленно выговаривая и глядя на нее в упор.
   -- Dame! (фр. Леди; госпожа!)
   Этот французский возглас вылетел у нее самым искренним звуком.
   "Вот они дворянские выводки!" -- подумала Вера и сразу ничего не сказала.
   -- Успеете ли вы? -- уже по-русски спросила Лена.
   Но и это было сказано без особого участия к судьбе дяди.
   -- Вот видите, Лена, начала Вера: если князь прибегает к таким мерам, значить его положение критическое...
   -- Ça va de soi! (фр. Само собой разумеется!)
   Лена перевела плечом: "нечего, мол, повторять такие банальности".
   -- Ваша материальная судьба связана с его положением.
   -- Как будто это ему не все равно!
   -- Поэтому, -- продолжала Вера в том же тоне, который племянница находила про себя "глупо-торжественным": -- я сочла своей обязанностью предупредить вас.
   -- В чем же? -- не без удивления спросила Лена.
   Тут вопрос... совести. Вы, например, если б были на моем месте, разве пошли бы на такую сделку?
   "У! Хитрая купчиха!" -- выговорила про себя Лена. -- "Хочет меня поддеть"!
   Дядя прислал адвоката к вам, а не ко мне, -- сказала Лена и опять пожала плечами.
   -- Это не ответ, Лена, извините меня.
   -- Вы, как верная жена, поступите, конечно, в его интересах, -- выговорила Лена опять по-французски.
   -- Я не могу пойти на это, -- сказала Вера, вставая. -- Может быть, вы меня и осудите. Но я должна была предупредить вас.
   -- Ваше дело! -- резнула Лена по-русски и также поднялась. -- Стало быть, полный разгром? Ça sera du propre! (фр. Все будет чисто!)
   И с этими словами она вышла.

IV

   В передней дома Финиковых, когда Вера вошла в нее, брат ее Герасим Тимофеевич надевал пальто.
   -- Ты от маменьки? -- спросила его Вера, думая, что иначе он прошел бы другим ходом.
   -- Да, заходил. Она сегодня опять что-то хохлится.
   Брат помягче с некоторых пор, но в его тоне и взглядах сквозит особое брезгливое чувство жалости к ней.
   "Воть, мол, ты теперь начинаешь нести возмездие за твой тщеславный выход замуж. Ты сама можешь убедиться в том, какие господа дворяне теплые ребята".
   Герасим Тимофеевич был первый, кто заговорил с нею почти как с неизбежной сообщницей "двух братцев".
   Она раза два отвечала ему довольно горячо и обидчиво; но сегодня, если б он начал в таком же роде, она бы смолчала. Этот мертвенный книжник был адски горд, почти помешан на своем достоинстве и личной честности. Ни за одним дворянином он не признавал таких же свойств.
   Но она ни за что не скажет ему сейчас про то, что было сегодня у нее в доме.
   -- Лежит маменька? -- спросила она, задержав брата у выходной двери.
   -- На кушетке... одета... Жалуется на боль в боку. Иди. Она обрадуется. Сегодня она тебя не ждала.
   Он нахлобучил теплую шапку и запахнулся в длинное меховое пальто.
   -- Прощай, Гаря! -- ласково сказала ему Вера с лестницы.
   Герасим Тимофеевич повернулся от двери и, понизив голос, спросил ее:
   -- Где же изволить пребывать его сиятельство?
   Она хотела сказать: "не знаю", потому что адвокат не мог или не хотел сообщить ей, где именно в эту минуту князь Вадим Дмитриевич.
   -- В Петербурге, -- поспешно ответила она и взбежала на первую площадку.
   Брат сделал жест рукой, говоривший:
   "В бегах -- и ты его прикрываешь".
   Этоть жест заставил ее покраснеть.
   Она его прикрываеть! Надо бы сейчас остановить его и сказать, как она себя повела с адвокатом.
   Но это показалось ей чересчур мелким, недостойным ее.
   Она повернула влево по следующему подъему лестницы.
   Поднималась она к Степаниде Федотовне с тревогой и колебанием, как и в какой мере все разсказывать матери.
   Если ей опять нездоровится нельзя! Бок болит -- значит, печень снова дает о себе знать; а припадки делаются все мучительнее. В ее года опасность не за горами.
   Перед дверью Вера остановилась и оправила волосы -- совершенно машинально, точно затем только, чтобы выиграть время.
   Она тихонько приотворила половинку двери.
   Степанида Федотовна полу-сидела на кушетке с высокой спинкой.
   Рядом стоял столик с одной свечой под цветным колпачком.
   Кажется, она немного задремала. От двери видна была часть ее головы в бок.
   Вера на цыпочках подвигалась, боясь разбудить ее.
   У старухи сон был чуткий.
   -- Кто тут? Ты, Маша? -- окликнула она, не поднимая головы.
   -- Это я, маменька!
   -- Кто? Веруня!.. Голубка моя!..
   Степанида Федотовна повернулась всем корпусом и взялась рукой за ободок кушетки.
   -- Лежите, маменька, умоляю вас.
   Вера быстро подошла, опустилась -- по своей привычке на колени и стала целовать руку матери.
   Трепетность ее собственной руки сейчас же дала почувствовать Степаниде Федотовне, что дочь чем-то взволнована.
   -- Веруша, -- заговорила она довольно сильным голосом: ты за меня не бойся. Тебя, поди, Герасим напугал? Ты его, небось, на подъезде встретила...
   -- Что вы чувствуете, маменька? За доктором бы...
   -- Ах, уж опостылели мне эти... прости, Господи, коновалы! Всякое противное пойло вливай в себя; а какой толк? От погоды, Верочка, от погоды! Ныньче с утра и ветер, и моросит. Ну, сейчас и началось сверленье. А ты вот невзначай... меня навестила. Милая ты моя девочка...
   Она -- в минуты самой умиленной нежности к дочери --любила звать ее "девочкой".
   -- Да сядь ты, сядь. Что это ты на коленях все... Точно провинилась передо мной.
   Ее глубоко тешила эта ласковость Веры и детская форма обхождения с нею. Она взяла ее за шею руками и два раза поцеловала в лоб и глаза.
   "Как я ее буду расстраивать?" -- думала Вера. -- "А скрывать тоже нельзя. Не ныньче-завтра кто-нибудь скажет"...
   -- Вернулся муженек? -- почти на ухо спросила Степанида Федотовна.
   Она уже знала, что князь "скоропостижно" скрылся.
   -- Его еще нет, маменька.
   -- Да ты, Веруня, чтой-то никак хоронишься от меня? Я все эти дни в таком сумнении. Того и жди, что вот-вот прочтем опять в газетах.
   -- Ничего я нового не читала, -- выговорила Вера, не поднимая головы.
   -- Да ты сядь... вот хоть сюда на краешек... или в кресло хорошенько. Ну, вот хоть этак.
   Рукой Степанида Федотовна потрепала по плечу Веру, примостившуюся на краю кушетки.
   -- Ах, Верунюша, -- продолжала она сразу упавшим голосом: -- чует мое сердце, что втянул тот братец-то любезный твоего князя в настоящую уголовщину. Я и его самого не могу выгораживать: без ума, без разума зарвался, и опять же на чужие деньги; однако, все же не то...
   Вера молчала.
   -- Уж ты теперь амбицию за его сиятельство оставь, Веруня. Нет у тебя другого друга, кроме матери твоей.
   -- Еще бы! -- вырвалось у Веры, и она прильнула к Степаниде Федотовне.
   И тут Веру охватила потребность все разсказать матери, не за тем, чтобы выставлять мужа в еще более печальном свете, а чтобы опереться на ее ум и совесть и не готовить ей в ближайшем будущем таких неожиданностей, которые совсем добьют ее.
   -- Вадим Дмитриевич, -- начала она вполголоса и низко нагнувшись к лицу старухи:-- прислал мне адвоката.
   -- Из каких мест?
   -- Он, кажется, петербургский.
   -- Как его фамилия?
   -- Какой-то Архузов. Имя это я видала в отчетах.
   -- Ну, и что ж? Молит спасти, чай?
   Старуха спросила это шопотом.
   -- Нет, маменька.
   -- Да ты скажи! Не скрывай ты от меня ничего, ради
   Христа Спасителя.
   -- Я ничего не скрываю.
   И вдруг как Степанида Федотовна скажет ей:
   "Ты должна согласиться".
   -- Ой, Веруня, ты не хочешь мне всю правду говорить.
   -- Клянусь вам, маменька!
   -- Денег не просит, -- выручить его?
   -- Нет, не просит.
   -- Так с чем же он заслал поверенного? Наверно уж этот адвокат из самых дошлых?
   -- Князь хочет, чтобы вся движимость считалась моей.
   -- Какая движимость? -- построже переспросила старуха.
   -- Все, что есть в доме здесь и в именье.
   -- А для чего же не вся вотчина? И какой его тут умысел?
   -- Адвокат говорит, что это в моих интересах... чтобы...
   -- Не нуждаемся мы в этом! -- вскричала Степанида Федотовна сильно и приподнялась. -- Один подход! Пойми ты это! Чтобы тебя только запутать! Что же в этой движимости? Какая ей цена? Твоих денег ухнули десятки тысяч, а его сиятельство хочет ублажить тебя таким пустяком. И ты -- когда дойдет до суда -- очутишься его сообщницей! Все равно что краденое добро!
   -- Маменька, -- остановила ее Вера. Я сразу отказала адвокату.
   -- Отказала? Умница... Веруня, моя болезная!
   Старуха горячо поцеловала ее в лоб.
   -- Но я отказала... потому, главным образом... что такая сделка противна мне.
   -- Уж там по тому ли, по сему ли, но отказала. И ни в какие прокурации ты с ним не входи! Ни в какие...
   Веру резнуло по сердцу, что мать недостаточно поняла и оценила мотив ее поступка.
   По крайней мере не вышло никакого тяжкого объяснения.
   -- Коли до того дошло, Веруня, старуха стала говорить очень тихо: -- значит, надо ждать погрома. Неужели и последние твои деньги уйдут на его сиятельство?
   Вера помолчала.
   -- Маменька, -- ответила она медленно, но твердо: -- лучше всего лишиться, чем быть женой опозоренного человека... Он ничего до сих пор не требует от меня, но я не в силах не спасти его от потери доброго имени.
   Степанида Федотовна привлекла ее к себе и долго держала у своей груди. Она не расплакалась; только два-три раза глубокие вздохи колебали ее грудь.
   -- Что-ж, -- вымолвила она, наконец: -- по миру не пойдете... У меня всегда будет и угол, и щей горшок и тебе, и твоему мужу.

V

   Громоздко гудел длинный вагон первого класса с отделениями. Уже вечерело. Поезд должен был придти в Москву без пяти минут семь.
   Он имел уже "опоздание" на четверть часа.
   В отделении лежал на триповом диване князь Вадим Дмитриевич. Он был один. По тесному пространству отделения ходили волны сизого дыма. Князь усиленно курил. если б в коридорчике не было сквозняков он их особенно боялся -- он вышел бы туда и стал бы бегать взад и вперед.
   Ему необходимо было - когда он думал или волновался -- постоянно двигаться. И в вагоне он то встанет, то опять ляжет, и нервно трясет ногой.
   Еще неделю назад он ощущал под ногами какую-то почву. Он не знал всей сути насчет операций кузена своего Погулянина и сам не был поставлен в такую неотложную необходимость -- все сказать ему о своих собственных тратах. До совещания с адвокатом Архузовым он не испытывал такого чувства: точно он пропитался каким-то запахом, и теперь носит его в платье и волосах, -- его тошнит день и ночь.
   Этот адвокат, выбранный Погуляниным, своими расспросами и словечками превратил его из князя, барина, члена старомосковского общества, с независимыми взглядами и замашками -- в настоящий экземпляр того, что на своем французском жаргоне он сам называл -- "gibier de potence" (фр. "потенциальная дичь").
   Для этого циника и мягкостелющего нахала все, кто к нему обращались, были уже со ipso (фр. сами) "господа жулички", как выражаются московские остряки дурного тона.
   Для Архузова и кузен действительно виновный в некоторой "подтасовке фактов, и он, который никакого подлога не учинял, а только рискованно играл -- положим, не на свои одного поля ягоды.
   Но как он ни изощрялся в самооправдании -- легче ему не становилось.
   У Погулянина, правда, он "отвел душу". Он разнес его великолепно -- и до совещания с адвокатом, и после того. Погулянин спасовал перед ним и сначала запросил прощения. Но когда он опять начал громить его за то, что тот подвел его под уголовщину -- кузен окрысился и стал ругаться: -- так-таки площадно ругаться, называл его "балалайкой", доказывая ему, что он "жуликоватее" его; что погубил дело своего двоюродного брата он -- "в первую голову". Убыток, понесенный на заграничном экспорте их продуктов, мог бы быть покрыть при некотором кредите, если б в Москве он не спустил таких сумм на "идиотский" ажиотаж.
   Туть Погулянин опять выпустил целый букет своих прибауточных окриков и прозвищ. И князь замолчал, -- почувствовал себя сообщником.
   Надо было выносить все эти выходки, ладить с кузеном. Тоть наверняка его запутает на суде, если с ним "расплеваться".
   И пришлось, в свою очередь, извиниться перед кузеном.
   Тогда Погулянин стал его подбадривать, глумиться над его трусостью, повторял, что "шляхетные щепетильности" следует выбросить, и если не удастся так или иначе ликвидировать без того, чтобы их потащили "ко Иисусу" -- на суде стоять друг за друга горой. Он же внушил ему и мысль спасти движимость, переписав ее на имя жены, и давал ему пространные наставления в том, как повести себя с княгиней.
   -- Нечего тебе перед ней кочевряжиться, Вадя! -- кричал Погулянин. -- Она только и может спасти тебя. Возьми ты свою княжескую башку в руки и гляди черту в глаза, любезнейший мой братец! На Веру Тимофеевну ты только фыркаешь, а мизинца ее не стоишь.
   -- Будто бы? -- насмешливо остановил он кузена.
   -- Полмизинца не стоишь! Экая сласть, что ты Гедиминович, а она родилась в купеческой семье. Ведь небось ты не отказался от ее "пенёндзов", и она, братец, совершенно уже по-шляхетски поступила с тобою, дала тебе более половины своего капитала под вексель. И ни единым словом не вмешивалась в наши дела, не считала себя даже пайщицей.
   -- Это -- купеческий подход! Ей все равно! У нее нет сердца!
   -- Больше, чем у тебя. И если б ты с ней советовался, ты бы так не зарвался. Мне черт с тобою! Но ты должен теперь бросить свои фасоны и на коленях перед ней ползать...
   -- И клянчить у нее?.. Никогда!..
   -- А по Владимирке желаешь прогуляться?
   -- Ведь и ты туда же пойдешь? -- крикнул князь.
   -- Тебе от этого легче не будет! Дурень, дурень! Ах, если б мне святые угодники послали такую женщину... Нужды нет, что она меня не жалует... Это при ней останется. Но я, братец, сумел бы оценить твою жену и больших бы дел с ней наделал.
   -- Я унижаться не намерен!
   -- Врешь! Когда приспичит -- явишься в одежде кающегося грешника, как император Генрих IV на дворе замка Каноссы... Небось, помнишь из учебника Иловайскаго?! Она гордой и благородной души женщина. Даже если она к тебе и охладела -- а виноват в этом ты! -- то она все-таки не останется холодна к вопросу о потере чести ее мужа... И мать -- ты сам говорил -- души в ней не чает.
   -- Ничего не даст... старая бестия!
   -- Уж во всяком случае по-миру вас не пустит... Тебе только на "hôtel Finikoff" и осталось надежды, князенька. А то у кого же ты найдешь поддержку? У каких это высокопоставленных особ? Ты, я думаю, и глаз не кажешь в дворянские гостиные. Вряд ли и к тебе много ездят. Перебери... Кто примет в тебе участие... Ну, назови хоть одного стоющего человека! Или влиятельную старушенцию... Тут, брат, административным давлением не многого добьешься. Туть деньга нужна.
   -- Однако... -- заикнулся-было князь.
   -- Назови!.. Хоть два дома, где тебе хоть две-три тысчонки рублей дадут. Кто еще держится -- те скареды. Да и трусы, эгоисты... боятся не то что уж уголовщины, а всякой пакостной газетной заметки.
   И вот теперь, ёрзая по триповому дивану, князь Вадим Дмитриевич перебирал -- кто мог бы его выручить из людей его общества?
   Из светских домов?.. Гордячка княгиня Полканова, скупердяйка и злоязычница?! К ней он и прежде был не охотник ездить на поклон... А теперь она способна при всех, на приеме, начать отчитывать ему его "недворянское" поведение.
   Или чета Узловских -- тоже княжеская? Муж-добряк, жена -- кутилка. Они не злые, но шалые. И вечно без копейки, хоть и от двадцати тысяч доходу.
   Целую дюжину и титулованных, и простых стародворянских имен перебрал он... Близко знакомых нашлось два-три дома. Там его примут без гримасы; но и только. Поддержать его -- значит, отвалить куш в несколько десятков тысяч. А у кого же они есть?
   Клубские приятели -- или игроки, живущие на выигрыш, или совсем промотавшиеся? Если кто-нибудь из них и предложит свои услуги, то затем, чтобы получить что-нибудь за "маклачество", за переговоры с каким-нибудь "жидом" или с дисконтером из их степенств". И никто из них не даст ни копейки накануне погрома.
   Капельки пота стали выступать на лбу и висках князя. Он снял дорожную шапочку и закурил новую папиросу.
   Погулянин, разумеется, прав. Кто же, кроме Веры Тимоееевны, может выручить его? И без кузена он прекрасно это знает. Но унижаться перед ней он не намерен.
   Она уже достаточно заявила себя на днях. Адвокат телеграфировал ему в Тулу, где он остановился на один день, что Вера отказалась от принятия на свое имя движимости.
   Это значит -- она хочет себя выгородить, показать ему, чтобы он ни в чем на нее не разсчитывал.
   Она -- чужая, гордячка, радикалка, считающая себя жертвой супружеской неволи. Ни в чем она ему никогда не сочувствовала, неспособна ни на ласку, ни на веселый разговор, ни на хорошее товарищество.
   Теперь она, вероятно, и спит, и видит, как бы ей благовиднее разойтись с ним и кинуться на шею своему "профессоришке" Остожину.
   И перед такой женщиной он должен становиться на колени и вымаливать у нее денег?!
   Будь она доброй женой, -- она еще месяц назад сама бы предложила их.
   Князь ни разу не задал себе вопроса: что же у нее останется, если она все ему отдаст из своего приданого?
   И чем ближе подходил поезд к Москве, тем противнее ему было возвращаться к себе в дом. Он умышленно не телеграфировал о дне своего приезда. Не хочет он фальшивых встреч; да она и не выехала бы на вокзал.
   И опять точно какой-то запах стал он ощущать в себе и вокруг себя. Прежний князь Вадим Дмитриевич отошел назад, совсем назад. Его заменил прогоревший аферист, с перспективой "Владимирки", -- следуя жаргону кузена Погулянина.

VI

   Извозчичья карета со звоном стекол и гаек потащила князя и его багаж вниз по Тверской.
   Фонари слепо мигали сквозь дождевую пелену октябрьского вечера. Князь глядел в запотелые окна и точно совсем не узнавал Москвы. И так ему казалось все тоскливо, сонно, грязно и провинциально в этом городе, из-за которого он всегда горячился в частых спорах о Петербурге и Москве.
   Он даже так был настроен, что, сделав гримасу, выговорил вслух:
   -- Велика Феддра, да дура!
   И не только "дура", но и "дрянь". Два слова: "татарщина" и "византийщина", ненавистные ему еще так недавно, когда какой-нибудь либералишка обличал "первопрестольную", напрашивались безпрестанно.
   Да, двоедушная византийщина. Обнимаются, целуются, хвалятся своим добродушием и хлебом-солью, а в сущности все -- и купцы, и дворяне, и ученые, и актеры, и всякий артельщик или водовоз -- сильно "себе на уме".
   Небось, никто до сих пор искренно не отнесся к нему. Со сколькими он на "ты" по клубу и гостиным; а хоть бы один единственный обратился к нему с желанием войти в его положение!
   Деликатность? -- Вздор! Бездушие и трусость! Ругают прессу; а сами, как смерти, боятся всякой газетной шавки, каждой печатной строки, в обличительном или ругательном духе.
   Был уже восьмой час на исходе. Князь где-то поел и очень скверно -- горькой осетрины и рубленых котлет, от которых отзывало тряпками. Обеда он уже не мог захватить. У них подавали не позднее шести часов.
   Он и рад этому. Ему совсем не хотелось бы попасть домой, когда жена и девицы сидят за столом.
   Вот карета повернула на бульвар. Скоро и Арбатские ворота. Везде так же мокро и неприглядно. Треск дрожек раздражаеть князя, даже сквозь окна кареты.
   -- Этакая поганая трескотня! -- выбранился он, когда карета взяла вправо, в сторону Поварской.
   Через несколько сажен должен быть их дом. Подъезд в конце, так-что придется проехать мимо всего фасада.
   Князь ладонью, в перчатке, вытер кружок на запотевшем стекле и пристально вгляделся в окна дома.
   Все стояли темными.
   Значит, гостей никого нет.
   Да и какие могут быть гости? У Веры нет приятельниц. Она всех начала "игнорировать". К счастью, и своих купчих и купцов она к себе не зовет. Разве ее жидкий радикалишка Остожин...
   Да, кажется, его еще нет в Москве. Он где-то слоняется по "загранице" на государственные деньги и клевещет всюду на свое отечество.
   Извозчик ошибся и проехал мимо ворот.
   Князь сердито опустил одно из передних окон и крикнул ему:
   -- Назад, болван! Проехал!..
   Приходилось поворачивать. Громоздкая четырех местная карета неуклюже повертывалась на оси, встряхивая князя.
   Выходя, он уронил в грязь связку из зонтика и палок. Это еще более расстроило его.
   Звонить пришлось несколько раз.
   -- Черт знает что такое! -- несколько раз выбранился он, стоя под коротким навесом крыльца; а дождь хлестал ему прямо в лицо.
   Может быть, никого нет? Барыня изволила уехать и взяла выездного.
   Тем лучше. По крайней мере не сейчас произойдет саидание.
   Князь чувствовал что-то в роде боязливого безпокойства от мысли, что вот сейчас надо говорить с Верой Тимофеевной и выносить -- "tous ses airs de pimbèche" (фр. "все ее напыщенные речи").
   Про себя он уже частенько так звал ее.
   Наконец-то отворили. Не человек показался в полуотворенную половинку двери, а горничная -- Ольга, уже немолодая девушка, пришедшая в дом вместе с своей барыней, жившая всегда по купечеству, худая, несколько хмурая и "до гадости" чистоплотная, в люстриновом платье с пелеринкой, делавшей ее похожей на сестру милосердия.
   -- А Степан? -- спросил князь.
   -- Его нет, Вадим Дмитриевич.
   Эта "старая дева" редко говорила ему: "ваше сиятельство".
   -- Княгиня дома?
   -- Никак нет. Они у маменьки. Там и обедали.
   -- Кто же вещи вынесет из кареты?
   -- Позвольте мне. Или я кухольного мужика спрошу.
   -- Только поскорее.
   Князь поднялся, грузно ступая по ступенькам короткой лестницы. За последние полгода он сильно ожирел.
   -- Где же Степан? -- спросил он у Ольги, снимавшей с него пальто.
   -- Отпросился в баню.
   -- А барышни?
   -- Барышни у себя-с. У Елены Вячеславовны головка болит.
   -- Они дома обедали?
   -- Дома-с.
   -- Ну, идите поскорее.
   Князь снял калоши и огляделся. Передняя освещалась лампой; но гостиная стояла в темноте.
   -- "Точно выморочный дом", -- подумал он.
   -- "Или дом банкрота", -- точно кто шепнул ему в ухо.
   Звать было некого. Он рисковал разбить себе лоб, и должен был зажечь спичку. В гостиной стояла лампа, но зажигать ее было слишком долго.
   Никогда он еще не чувствовал себя дома таким "мизераблем". Точно он в каких-нибудь плохеньких меблированных комнатах.
   Надо же было так случиться, что лакей отпросился в баню.
   Месяца два назад у него было два лакея; но он расчёл второго, как пьяницу, и не распорядился, чтобы на его место сейчас же нанять другого.
   Ему было не до того.
   Спичка догорела и слегка обожгла ему палец, даже сквозь перчатку.
   Князь опять выбранился, зажег другую. В гостиной не имелось ни одной свечи. Он прошел в кабинет жены. Там наверно была свеча.
   Кабинет тоже не освещали.
   -- Что за мещанство! -- вслух выговорил он.
   На письменном столике стояли две свечи в низких мраморных подсвечниках. Одну из них он зажег, чтобы пойти с нею в свой кабинет. Зажег и другую поставить ее в гостиную, через которую надо было нести дорожные вещи.
   Толстая сафьянная тетрадь с замочком обратила его внимание.
   Почему-то он сейчас же подумал: не дневник ли это или что-нибудь в таком роде?
   "То-то я думаю, -- выговорил он про себя, -- написано про всех нас грешных в квинтилиановском штиле. И воображает себя, каждый вечер, ни больше, ни меньше, как непонятой гениальной женщиной и мученицей"!
   Он взял тетрадь в руки, поднес к глазам очень близко, оглядел со всех сторон и положил обратно.
   С двумя свечами в руках он перешел в гостиную, оставил там одну из них на столе и окликнул в переднюю:
   -- Есть там кто-нибудь?
   -- Это мы, ваше сиятельство.
   Отвечал кухонный мужик Ермолай, молодой малый, с высоким фартуком.
   -- Все внесли?
   -- Как есть все, ваше сиятельство.
   Ермолай показался с чемоданом на правом плече и с двумя сумками в левой руке.
   Князь знал, что топка печей лежит на нем.
   -- Отчего здесь такой холод и сырость? -- остановил он его.
   -- Сегодня топили только у барыни в спальне, значит.
   -- А в гостиной?
   -- Никак нет.
   -- И в кабинете не топили?
   -- Никак нет.
   -- Вот это мило! Сейчас же затопить!
   Ему прежде всегда и везде было жарко; но сегодня он решительно дрожит.
   И ему вспомнилось, что Вера находила дом слишком старым и холодным, когда приезжала в него еще невестой.
   -- Сейчас затопить! -- крикнул князь, входя в кабинет.
   Ольга несла связку из палок и зонтика и плед.
   Ермолай прошел с чемоданом в маленькую уборную. Ольга зажгла лампу на столе и, уходя, спросила:
   -- Вы изволили кушать?
   -- Обедать уже поздно. Повар дома?
   -- Кажется, отлучился.
   -- Вы, стало, все разбрелись по своим надобностям? Превосходно!
   Он кинулся на кушетку с ногами, пока Ольга зажигала лампу.
   -- Да здесь замерзнешь! Ермолай! Сейчас же дров!
   -- Слушаю.
   -- Барышням доложить? -- спросила Ольга у дверей.
   -- Они, я думаю, сами слышали, что я приехал.
   -- Оттуда плохо слышно.
   -- Я позвоню, -- сказал князь и, совсем разбитый, поднялся с кушетки.

VII

   И ему вдруг очень захотелось пить.
   Князь позвонил. Пришел сначала кухонный мужик. Он его прогнал. Его оскорбляла красная рубаха, фартук и смазные сапоги Ермолая, от которых шел запах ворвани.
   Пришла опять Ольга.
   -- Осталось что-нибудь от обеда? -- спросил князь и переменил лежачее положение на сидячее.
   -- Не могу знать. Повар ушел. Посмотрю в чулане.
   -- Ну, что-нибудь! Зеленоаго сыру, сардин. И скорее. А вино есть?
   -- Ключ от погреба у Степана.
   -- Это Бог знает что!
   Жажда стала его мучить от прогорклой осетрины, которою он закусил на одной из станций.
   -- За квасом пошлите. Квасу мне! Только хорошего.
   Ольга скрылась в дверях.
   Князь опять разлегся на диване. Вагон утомил его. В затылке ныло, и один бок он отлежал. если б он так не устал от дороги -- он сейчас бы поехал в трактир. В клуб уже поздно -- для еды; да он и не желает теперь встречаться ни с кем.
   "Однако как же это? -- остановил он себя. -- Неужели я буду ото всех прятаться"?
   В кабинет воежала Маруся и довольно шумно окликнула его.
   -- Дядя, милый! Как ты неожиданно!
   Она наклонилась к нему и чмокнула его в щеку.
   От нее так и пышило здоровьем. Бюст был слишком роскошен для ее лет.
   -- Здравствуй, здравствуй!.. Лена нездорова?
   -- Мигрень... Она оденется.
   Князь подумал: "Могла бы и не трудиться".
   Между ним и Леной давно уже нет больших ладов. Она не сразу перестала бывать у своей подруги жены купчика Пусикова -- и это князь считал изменой".
   Горничная, с помощью все того же Ермолая, надевшего сверх фартука пиджак, внесла ломберный стол, совсем накрытый. На блюде лежали две половины холодного рябчика, на тарелке кусок сыру и розанец (прим. лук-резун; шнитт-лук).
   Он очень всему этому обрадовался.
   -- А квас? -- крикнул он.
   -- Сейчас, ваше сиятельство! -- откликнулся Ермолай.
   -- Садись, -- указал князь Марусе на стул около кушетки; а сам принялся с жадностью за половину рябчика.
   -- Княгиня не обедала дома? -- спросил он, когда горничная и кухонный мужик скрылись.
   -- Нет, не обедала... А мы, дядя, стали безпокоиться... Ты точно в воду канул.
   Князь нашел это выражение довольно безцеремонным для "девчонки", но промолчал.
   О своих племянницах он совсем не думал за последние недели ежедневных тревог и волнений.
   Когда произойдет "погром" -- а он неизбежен, даже и без всякой уголовщины" -- куда же оне денутся? Кроме него, у них нет близких родственников. От их состояния ничего не осталось. Они не приняли наследства. Если завтра он откажется кормить их и одевать они очутятся "на улице".
   "Лена, впрочем, почти невеста, -- успокоительно подумал князь. Ну, а эта толстуха будет жить с сестрой".
   Но претендент Лены -- армейский драгун. И по Москве ходят слухи, что он "прохаживался" насчет богатых купчих. Вероятно, он считал ее с хорошим приданым. А теперь?
   -- Ты совсем вернулся, дядя? -- спросила Маруся и как-то особенно поглядела на него.
   -- Не знаю, может быть, и еще придется съездить.
   -- А мы думали с Леной, что ты совсем не вернешься.
   -- Глупости какие! --построже отозвался князь и поднял вверх нож.
   -- Право... Ты не сердись! -- Маруся заговорила, понизив голос. -- Мы были в таком волнении. И Вера Тимофеевна ничего не знала. Ты ведь не писал, и вот приехал скоропостижно.
   -- Скоропостижно! -- фыркнул он. -- Как ты выражаешься! Это только о покойниках так говорят.
   -- Извини.
   "И зачем я с ними на "ты"! -- подумал князь. -- Каждая девчонка от одного этого "ты" Бог знает какого с вами тона".
   Опять у него зажгло под ложкой от жажды.
   -- Сбегай туда! -- приказал он Марусе. -- Что-ж они не несут мне квасу...
   -- Я позвоню, mоn oncle (фр. мой дядя).
   -- Экая ты лентюга! Оттого так и толстеешь... Точно кормилица! Просто неприлично делается.
   И он жестом указал на чрезмерно развитой ее бюст.
   -- Ах, дядя! -- полу-стыдливо откликнулась Маруся и встала, чтобы позвонить.
   Поднялась она грузно, с легким скрипом ботинок и с перевалом.
   "Неужели она кому-нибудь не приглянется... Хоть студентику из купцов?.. С Богом! И кончать ей курс совершенно лишнее".
   Ермолай принес бутылку кваса, запыхавшись. Он громко дышал.
   -- Что ты сопишь? -- дал на него окрик князь. -- Поставь... Я сам налью, -- остановил он рукой Ермолая, когда тот хотел откупоривать.
   -- Ступай!.. И скажи Ольге, чтобы мне сварили кофе -- крепкого. И подать без сливок.
   -- Слушаю, ваше сиятельство.
   -- По наукам у тебя успехи все такие же? -- с язвой спросил князь племянницу.
   -- То-есть, какие?
   -- То-есть, посредственные.
   -- Ошибаетесь, дядя, обидчиво ответила Маруся и стала ходить по кабинету, засунув руки в карманы кофточки.
   Князь не выносил ни того, ни другого.
   -- Сядь!.. Скрипишь подошвами!
   Нервы его и от еды не улеглись еще.
   "Да и не до ученья теперь! " -- чуть было не сказал он вслух.
   -- Вот и Лена, mon oncle.
   Князь быстро повернул голову к двери. Старшая племянница подвигалась развинченной походкой, с повязкой на голове и кутаясь в шаль. Она очень подурнела за то время, как он не видал ее.
   И глаза ее -- красные и с темными кругами -- смотрели на него совсем не родственно.
   -- Здравствуй! -- крикнул он ей и продолжал есть.
   -- Bonjour, mon oncle, -- глухим голосом отозвалась Лена и присела к письменному столу, продолжая глядеть на него с тем же недобрым выражением.
   -- Все мигрень? -- спросил он и стал из стакана тянуть квас с густой пеной.
   -- Je suis très souffrante! (фр. Я очень страдаю!) -- выговорила Лена и прибавила: -- au physique comme au moral (фр. как физически, так и морально).
   -- Что еще?
   -- Вы не понимаете? -- продолжала она по-французски, не обращая внимания на то, что он желал вести разговор по-русски.
   -- С теткой опять повздорили? -- спросил он, тряхнув своей курчавой головой, сильно поседевшей.
   -- Il ne s'agit pas de cela, mon oncle. (фр. Дело не в этом, дядя)
   -- Лена! -- оборвал он ее. -- Пожалуйста без этих тонов. Ты точно председатель суда... Я не подсудимый.
   -- "Vous le serez tantôt!" (фр. Скоро будешь!) -- хотела она ему крикнуть.
   Она встала и распахнула свою шаль нервным движением.
   -- C'est à vous que je dois ça! (фр. Я в долгу перед тобой!) -- с дрожью в голосе проговорила она.
   -- Что такое "ça"? (фр. что?) Извольте выражаться прямо, а не экивоками.
   Князь отрезал себе большой кусок сыру, взял его в руку и откусил без хлеба.
   -- Ça! -- подхватила она, разозлившись. -- А то, что из-за вас, дядя, мы пойдем по-миру. On me traНte comme la nièce d'un oncle compromis... sans le sou et sous le coup d'une saisie judiciaire (фр. Со мной обращаются, как с племянницей скомпрометированного дяди... без гроша в кармане и подлежащей судебному аресту).
   Все это она выговорила разом, отчетливо, с горькой интонацией.
   -- Что такое?! Что такое?!
   Щеки князя побурели. Он бросил салфетку и ногой отодвинул стол.
   -- Фастунов пошел... на попятный двор, -- пояснила Маруся.
   -- Не твое дело! -- заметила ей сестра и, запахнувшись опять в шаль, подсела на диван, рядом с князем.
   -- Да разве он был объявлен твоим женихом? -- спросил он уже менее задорно.
   -- C'était tout comme, (фр. Вот именно так и было) -- тоном бывалой дамы ответила Лена. -- Et je suis une declassée! Une déclassée! Mème pour un soudard de cette espèce! (фр. Я униженна (деклассирована)! униженна! Даже для такого типа!)
   Ее всю подернуло. Она тотчась же схватилась рукой за голову и застонала.
   -- Только пожалуйста без истерики!.. Выносить я этого не могу!
   Князь выскочил из-за стола и заходил по кабинету.
   В передней зазвонили.
   -- Это Вера Тимофеевна! -- крикнула Маруся и убежала отворять дверь.

VIII

   Стол с остатками еды и бутылкой кваса все еще стоял перед диваном.
   Барышни удалились, но не сразу. Лена пустила дяде еще две-три шпильки. Вера боялась, что выйдет сцена.
   Она, узнав от горвичной, что князь вернулся и закусывает в кабинете, и что барышни там же, прошла сначала в спальню -- снять шляпу.
   Ей не хотелось встретиться с князем при племянницах, но нельзя было не придти сейчас же.
   Не за себя ей делалось неловко, а за князя. При племянницах он станет лгать. Отмалчиваться же, по натуре своей, вряд ли способен.
   Встреча вышла приличной. Она поцеловала его в висок, он ее в руку.
   От всяких вопросов она воздержалась. И когда князь стал ёжиться от колких фраз Лены, она раза два значительно поглядела на нее.
   Подали кофе, и этой паузой воспользовался князь, чтобы отделаться от присутствия племянниц.
   Но когда Лена и Маруся ушли и муж с женой остались с глазу на глаз -- неловкость усилилась.
   Князь закурил и в полулежачей позе облокотился о валик дивана.
   Вера сидела у стола.
   -- Ты голоден, -- сказала она довольно мягко.
   Суховатое "вы" почему-то не вышло у нее.
   -- Нет, ничего, -- отозвался князь.
   -- Мы не ждали тебя.
   -- Извините, пожалуйста, -- слишком кротко выговорил он. -- Не до писем и не до телеграмм было.
   Она видела, что ему надо говорить, и говорить в протестующем тоне. И она вперед знала -- о чем.
   И, не дожидаясь, с чего он начнеть, она спросила его:
   -- Адвоката... господина Архузова ты видел где-нибудь?
   -- Нет, не видал, но он мне телеграфировал о вашем отказе.
   Это вашем" давало ноту.
   -- Я иначе не могла поступить, -- вымолвила Вера и опустила голову.
   -- Как знаете...
   Князь встал, отошел в угол комнаты и разставил широко ноги.
   -- Не могла, -- повторила тише Вера и тут только остановила на нем взгляд полное отсутствие какого бы то ни было смущения.
   -- Другими словами ваша хата с краю... Что бы ни произошло, вы игнорируете...
   -- Полно, Вадим, -- остановила она его и подошла к нему. -- Такая сделка, если б я даже и согласилась на нее, ничего бы не спасла и могла бы только вызвать...
   -- Ах, Боже мой! -- глухо крикнул он -- Говорите вы проще... как пристало женщине... а не прокурорским штилем!
   -- Я говорю, как умею. Твой адвокат посоветовал тебе это, потому что ему решительно все равно... Он циник.
   -- А вам не все равно?
   Она вернулась к своему месту и, садясь, сказала строже.
   -- Я так говорить не желаю, Вадим Дмитриевич. Мне неизвестно, как велика сумма вашего дефицита; но то, что наша движимость стоит -- капля. Ни для меня, ни для тебя, -- перешла она опять на "ты" -- это не обезпечение.
   -- Знаю-с... это крохи; но я их предложил из понятного чувства... Что могу, то и предлагаю... Больше мне нечего предложить -- не взыщите... Вы отказываетесь от того, что я вам предложил. У вас -- высшее благородство чувств. Нам куда же до этого! И скажите... там, у вас... дома разделяют такую строгость воззрений?.. Нам куда же до нее, ха, ха, ха!..
   Смех князя разнесся по кабинету с носовым призвуком.
   Вера сделала жест ладонью правой руки.
   -- Зачем ты так говоришь? -- спросила она с легкой дрожью в голосе... Только, чтобы сказать мне что-нибудь горькое или обидное... Я имела бы право, Вадим, сейчас уйти отсюда.
   -- Как вам угодно.
   -- Но я не сделаю этого... Моя обязанность...
   -- Обязанность! Обязанность!.. -- глухо крикнул он, -- Вы олицетворение добродетели и гражданского долга. Вы все это говорите, чтобы только самоё себя возвеличить. На здоровье! Но я не умиляюсь перед такой добродетелью... Ни мало! Ни крошки! Слышите!.. Все это -- сушь и рисовка!
   -- Рисовка? -- повторила Вера, и губы ее повела усмешка.
   -- Да-с! Рисовка! Вам решительно все равно... Разорится ваш муж, сохранить он доброе имя или нет, пустит себе пулю в лоб или нет... Вам что-ж!
   И только что князь все это выговорил ему вспомнился безцеремонный возглас кузена Погулянина о том, что он "не стоит мизинца своей жены".
   Это его еще сильнее возбудило. Как бы он ни провинился -- он ее муж, князь Кунгуров, превративший ее из купеческой дочери Финиковой в жену Гедиминовича. И не ей разыгрывать перед ним какую-то римскую матрону, в роде матери Гракхов, и всем своим нестерпимым тоном показывать как она выше его.
   -- Вам угодно выслушать от меня исповедь? Я должен каяться? И клянчить прощения -- как это делается в вашем быту... Ха, ха! Вот ваша родственница -- Вахрамеева... миллионщица... У ее степенства муженек как только здорово наделает долгов тысячек на сто, на двести -- попадет в опеку, тогда все друзья дома обращаются с ним как с провинившимся лакеем. А когда он достаточно восчувствует свое окаянство, "сама" -- выговорил князь с ударением -- потребует его к себе в спальню, утром, и, в присутствии всех друзей, он становится на колени и вымаливает у нее прощение. Но ему денег на руки не дают ни-ни! а вручают чек одному из друзей и приказывают распорядиться уплатой векселей. И так раз в два года обязательно!.. Ха, ха!
   Вера слушала, глядя на него спокойно и пристально...и не могла возмущаться. Он был близок к нервному припадку... Жалость закралась к ней в душу жалость и стыдливое чувство за него.
   Князь не выдумывал. Такие истории ходят по всей Москве о чете Вахрамеевых. И она всегда возмущалась, и в девицах, и после, подобными отношениями супругов. Ей вспомнилась и чета Лопаревых, где муж, напротив, скаредно копил и, состоя приказчиком у своей развратной Вассы Ивановны, дисконтировал каждую ее любовную интригу.
   Вера ждала -- что будет дальше.
   -- Я вам должен. Можете сейчас же подавать ко взысканию, Вера Тимофеевна... Теперь еще есть время. И ваш документ будет, кажется, по закону удовлетворен раньше всех. Вы до нашего паевого товарищества можете не иметь никакого касательства. Ха, ха! У меня еще есть имение.
   Вера тихо поднялась и опять подошла к мужу.
   -- Полно, Вадим! -- сказала она искренно и веско. -- К чему все это? Что я такое сделала? Я не допрашиваю тебя... Ты все от меня скрывал. На то была твоя добрая воля. Не желаю я вовсе, чтобы ты унижался предо мною. Поддержать тебя готова.
   -- От поддержки избавьте!
   "Дурак! -- вскричал про себя князь, с интонацией кузена Погулянина. -- Болван! На кого же ты надеешься?.. Ведь кубышка-то у нее и у маменьки ее Степаниды Федотовны"!
   -- Избавьте от поддержки! -- ослабевшим голосом повторил он и повалился с ногами на диван.
   Князь стал тяжело дышать. Вера опять подумала, что с ним что-нибудь случится. Такой сангвиник и в его лета -- не застрахован от удара.
   -- Пожалуйста, не волнуйся так! -- сказала она, подсаживаясь на диван.
   Она все еще ждала, что он перестанет так печально выказывать себя, и без всякого унижения, искренно поговорит с нею, не скроет от нее: как действительно стоит дело и можно ли ожидать чего-нибудь больше, чем простое банкротство их предприятия.
   -- Послушай, -- вполголоса вымолвила она. По крайней мере вы с Погуляниным не ждете чего-нибудь хуже ликвидации?
   -- Не боюсь я ничего! -- протянул он ноющим звуком. -- Я не воровал и не подделывал документов. Прошу вас верить! -- сказал он более резко.
   В дверях кабинета показалась голова лакея, успевшего вернуться.
   -- Депеша вашему сиятельству.
   Вера взяла ее из рук Степана и спросила у него:
   -- Вы расписались?
   -- Расписался, ваше сиятельство.
   -- Что такое? -- крикнул князь, вскочил с дивана и почти вырвал телеграмму из рук жены.

IX

   Князь подошел к столу, чтобы, при свете лампы, прочесть телеграмму. Вера глядела на него, охваченная волнением.
   Пальцы его вздрагивали, когда он разорвал бумажную печать депеши. Она была в несколько строк.
   Кровь быстро прилила к его щекам. Он щурил один глаз, разбирая слова телеграммы, написанные карандашом.
   -- Вот что! -- выговорил он и, отходя от стола, сжал листок депеши в кулаке.
   -- Ну и превосходно! Я не испугался, я на все готов.
   Он широко развел руками по воздуху.
   -- От кого это? -- спросила очень тихо Вера.
   -- От Архузова.
   -- И что же?
   Он не подал ей листка, а все держал его в кулаке.
   Ему не хотелось выговорить вслух то, о чем адвокат предупреждал его. На-днях он мог получить повестку от судебного следователя. Погулянин уже приготовлен к этому.
   Внутри он ощущал дрожь. И боялся, что если он заговорит, то губы его задрожат. Это его оскорбляло и бесило. Но страха он преодолять не мог сейчас же, так, чтобы жена его ничего не заметила.
   -- Une saisie? (фр. Конфискация?) -- спросила Вера.
   Французское слово вылетело у нее само собою. Русское было бы слишком резко.
   -- Une saisie! Une saisie! -- повторил князь, шагая по кабинету и жестикулируя. -- Pis que cela!.. (фр. Хуже того!)
   "Прокурорский надзор"? -- хотела она спросить и воздержалась.
   -- Ты можешь и не отвечать мне, -- точно про себя вымолвила она.
   -- Ничего я скрывать не желаю, -- пробормотал князь и опустился на диван.
   Лоб его сделался влажен. Можно было даже видеть, как капельки пота блестели около висков. Скомканный листок депеши выпал из рук на пол.
   Он тотчас же его поднял и протянул ей.
   -- Но если тебе неприятно...
   -- Ах, Боже мой! Читайте! -- хныкающим голосом крикнул князь.
   Вера взяла у него листок и начала разглаживать.
   Ей делалось неловко, немного стыдно... Зачем она увеличивает его расстройство? Она и вперед могла знать, что князь Вадим Дмитриевич вряд ли окажется героем в решительную минуту.
   Из депеши она поняла, что дело пахнет уголовным преследованием, хотя текст был составлен иносказательно, особенным жаргоном.
   -- Eh bien? (фр. Ну что ж?) -- спросил князь и расстегнул две пуговицы жилета.
   -- Тут нет ничего неожиданного для тебя, -- проговорила она, опустя голову.
   Ей вступило в виски. Муж ее не считает себя виновным. Он не плут в прямом смысле. Но его привлекут и посадят на скамью подсудимых и, быть может, осудят наравне с Погуляниным, как его сообщника. И можно ли отрицать то, что он несомненный сообщник?
   Надо действовать и сейчас же.
   Вера подсела к мужу на диван и положила длинную, мужественную кисть руки на его колени.
   -- Послушай, заговорила она несколько глухо и прерывисто. -- Не волнуйся, без пользы для себя... И скажи мне чего ты больше всего боишься?
   -- Я совсем не...
   Он не докончил. Слишком было ясно, что депеша нагнала на него панику.
   -- Полно, полно! Это понятно! Будет ли доказана твоя виновность или нет -- ужаснее всего для тебя попасть под уголовный суд. И я это понимаю.
   -- Но не верите мне? -- вдруг с презрительной горечью спросил князь и с пылающими щеками воззрился на нее. -- Вы считаете меня способным на подлог... Я для вас и для всей вашей родни... жулик?
   -- Вадим! -- строже остановила она его. -- К чему же ты себя унижаешь так? Но ты вот что мне скажи: кузена своего ты сам считаешь виноватым только в том, что он неудачно торговал? Или и в чем-нибудь... уже прямо нечестном?
   -- Это его дело! Он сам пускай себя и защищает!
   Жалость к мужу чередовалась в душе Веры с чувством, похожим на возмущение его дрянностью... Он струсил, готов сейчас же скрыться и все-таки задорно бурлит; в нем нет ни логики, ни достоинства, даже простого смысла, или тогo point d'honneur (фр. дело чести), какой есть и у профессиональных воров, которые держатся друг за друга.
   -- Значит, ты разрываешь с Погуляниным? -- спросила она, поглядев на него вбок. -- И наконец, дело не в том -- как ты на него теперь смотришь -- как на честного человека, или как на плута... Если его будут преследовать, то и тебя непременно притянут... Адвокат тебя и предостерегает.
   -- Это только финты! Чтобы содрать куш покрупнее...
   -- Да ведь вы с ним вероятно сладились?
   -- Что-ж ты думаешь, он из-за наших прекрасных глаз" будет готовить брехню?
   -- Из каких же денег вы заплатили ему?
   -- Из собственных!
   -- У вас их нет теперь. Все, что у вас есть... принадлежит нашим пайщикам и кредиторам.
   "Ехидная купчиха"!
   Этот возглас, про себя, выскочил в мозгу князя, точно ракета, -- и он близок был к взрыву.
   Как эта сухая бездушная женщина ломается над ним! Хуже всякого судейского крючка. Каждым своим вопросом она хочет припереть его.
   -- Позвольте-с, Вера Тимофеевна, -- начал он, отойдя к двери. -- Позвольте-с. Я здесь у себя в кабинете, а не в камере следователя, не в сыскной полиции... Такого бездушия я и от вас не ожидал-с!
   -- Я тебя ничем не обидела, Вадим... Ты должен же теперь действовать, так или иначе.
   -- Да зачем вы меня допрашиваете? -- перехваченным звуком вырвалось у него.
   -- Ты называешь это допросом... Благодарю тебя.
   Она поднялась и тихо пошла к двери.
   Никакой жалости к нему в ней уже не было.
   -- Постойте!
   Он схватил ее за руку.
   -- Ты не хочешь меня понять.
   Вера продолжала говорить ему "ты". Иначе у нее не выходило. Она как бы хотела показать ему этим "ты", что они, в эту минуту, муж и жена, члены союза, которому она оставалась до сих пор верна, что им надо и чувствовать, и поступать сообща. Но он этого не понимал и своим "вы" показывал ей, что не доверяет ей, считает ее женщиной неспособной отнестись к нему искренно.
   -- Я уже сказал вам, Вера Тимофеевна, что от меня вы не дождетесь того, как мужья миллионщиц из вашего мира -- холопствуют перед своими дражайшими половинами.
   -- Разве я чего-нибудь подобного добивалась?
   Она поглядела на него так, что он немного смутился.
   -- В ответе буду я -- и вам нечего беспокоиться.
   -- Вадим! -- голос ее зазвучал с легкой вибрацией. Я лучше уйду... Ты не веришь мне. Выслушивать твоих выходок я не хочу... Но ты напрасно думаешь, что и бездушна, что твоя беда меня не касается. Это наша общая беда, выговорила она, замедляя темп своей речи.
   Князь притих и, вернувшись к дивану, опустился на него. Руки его болтались.
   -- Допрашивать тебя я не имею права, -- договорила Вера. -- Но я вижу, что у тебя нет никакой règle de conduite (фр. правило поведения). Вот сейчас ты получил такую депешу. Ты горячишься... и малодушничаешь, Вадим. Одно из двух или скрываться, или ждать повестки от следователя.
   Он замигал.
   "Ехидная купчиха" -- читала Вера там у него внутри. Первая его мысль была -- уехать из Москвы. Но он в этом не сознается... особенно ей.
   -- Я еще не такой идиот! -- вскричал он.
   -- Стало быть, надо ждать. Но не пассивно же. Отчего же не сделать всех усилий, чтобы поладить с вашими пайщиками и кредиторами?
   Он махнул рукой.
   И тотчас же ему послышался окрик Погулянина: "Дурак! болван! Что ты фыркаешь на свою жену? Она только и может спасти нас"!
   Конечно -- никто больше. Это он чувствует каждым своим фибром. Но что-то внутри его не позволяло ему стряхнуть с себя княжеский гонор, смириться, растрогать эту женщину, отдать всего себя в ее руки.
   -- C'est une mer à boire! (фр. Это море, которое можно выпить!) -- выговорил он глухо, избегая ее взгляда.
   -- И Погулянин того же мнения? -- деловито спросила Вера, нагнув голову.
   Приходилось лгать. Он молчал.
   -- Твой темперамент не позволяет тебе говорить со мною... как бы я заслуживала, Вадим. Бог с тобою! Но знай, что я готова -- потому что таков мой долг -- сделать все, чтобы не доводить тебя... до суда.
   Вера смолкла. Князь сидел все в той же неловкой, безпомощной позе и, усиленно дыша, посапывал.
   "Ну да, ну да... -- подумал он. -- Закабалить желает"!
   И он еще более возненавидел жену.

X

   В сумерках, перед обедом, в комнате барышен происходил возбужденный разговор шопотом.
   Лена ходила по комнате. Маруся, поджав ноги, приютилась на коротенькой кушетке. Говорили они, как обыкновенно, перескакивая от французских фраз к русским. Маруся вообще не очень бойко французила и всегда боялась, что Лена ее оборвет на ошибке.
   -- Как же нам быть, Лена милая?
   Этот возглас Маруси прозвучал громким шопотом, порывисто и наивно.
   Маруся кое-что знала про дела дяди; но она не могла себе представить: что же именно случится, и не совсем верила этому. Она считала дядю очень ловким и удачным.
   -- Как быть?
   Лена отвечала злобной, вибрирующей нотой:
   -- Nous allons crever... (фр. Мы умрем...)
   -- Sur la paille? (фр. На соломе?) -- спросила полу-смешливо Маруся. Она припомнила, что ее покойная мать беспрестанно употребляла выражение: "mourir sur la paille" (фр. "умереть на соломе").
   -- Тут нечего паясничать, Маруська.
   -- Разве я?..
   -- У тебя в голове ходит ветер.
   -- Ты всегда так...
   Маруся собралась хныкать.
   -- Pas de pleurnicherie! (фр. Никакого нытья!) -- дала на нее окрик Лена.
   Она присела на кушетку. В комнате стало еще темнее.
   -- Дядя так запутался, что... будет "дело".
   -- Притянут?
   -- Ах, как ты глупа, Маруся!
   -- Не глупее тебя.
   -- Ты пойми... Мы -- нищие. Дядя совсем растерялся. Трусит... Пожалуй кончит самоубийством.
   -- Что ты!
   -- И очень... La marchande serait enchantée! (фр. Торговка была бы рада!)
   Они уже давно положили между собою, что Вера Тимофеевна мужа своего терпеть не может, и что Остожин ее "аmi de coeur" (фр. "сердечный друг").
   До сих пор, Лена и сама как-то не допускала, что они с сестрой очутятся "на улице". Дядю она нисколько не жалела. Его тон стал для нее невыносим. Она понимала, что если кто может спасти дядю -- то это жена его.
   Смириться перед нею Лена не хотела. Она считала это низким. Лучше идти в чужие люди, чем унижаться перед этой ненавистной "купчихой".
   Вчера дядя дошел Бог знает до чего. На самое простое ее замечание он, за столом, при людях и "по-русски", стал попрекать житьем в его доме, после смерти отца и матери. Даже жена его замяла разговор.
   Как он не постыдился делать такие попреки, зная, что он и сам-то жил на счет жены?!
   И вот теперь у Лены явилась мысль во время разговора с Марусей -- "lui river son clou" (фр. "пригвоздить его") -- осрамить его, показать ему, до какой степени она выше его по благородству своих чувств
   -- Что ж! -- вдруг воскликнула Маруся громче и вся завозилась на кушетке. -- Я пойду в актрисы.
   -- Дура! С тебя станется! -- Лена презрительно передернула плечами. -- Разве с тобой можно о чем-нибудь серьезном говорить?
   Она пошла за перегородку, зажгла свечу, и Марусе слышно было, как Лена потянула к себе один из ящиков своего комода и начала там перебирать.
   "А ты куда пойдешь?" -- спрашивала Маруся про себя не без задора.
   Лену она боялась гораздо меньше, с тех пор, как в доме ожидался "крах". Это слово употребляла она беспрестанно. Если за дядю заплатит "купчиха" -- значит, он будет жить там, в доме ее "просвирни" -- так он прозвали Степаниду Федотовну, никогда ее не видав в глаза.
   И она переедет с ними?
   Этот вопрос не пугал ее. Разве не все равно, где ни жить? Может быть, там найдется особенная комната для нее... С Верой Тимофеевной она не ссорится. Но ведь она "ехидная". Теперь она ни одной из племянниц князя в свой "Финиковский" дом не возьмет.
   "Ну так что ж! -- подумала она. И пойду в актрисы"!
   Она умела передразнивать и часто в перемены смешила весь класс. Хоть Лена и считает ее "дурой", но она говорит по-французски, как и все барышни ее лет. Вот она и поступит в богатый дом болтать с детьми по-французски -- непременно к миллионерам. И они будут ее на руках носить... Походить одну зиму в классы, где учат играть на сцене. Одна ее подруга, кончив курс в гимназии, поступила в "Филармонию" на Большой Никитской. И как там весело... Учат актеры и литераторы...
   Щеки Маруси разгорелись. Она, лежа в темноте на кушетке, размечталась.
   -- Идем! -- скомандовала Лена, показываясь со свечой в руке в портьере перегородки.
   -- Куда?
   -- В кабинет дяди... Он должен быть там в эту минуту.
   -- Зачем?
   -- Ты увидишь зачем.
   Маруся нехотя поднялась. Ей так вкусно лежалось.
   Свечу Лена поставила. В другой руке она держала что-то завязанное в тонкую шелковую бумагу.
   -- Что это? -- спросила Маруся.
   -- Вот увидишь... Идем... До обеда осталось всего десять минут.
   Маруся начала догадываться.
   -- Это какая-нибудь вещь? -- спросила она, когда они вышли в коридорчик.
   "Должно быть, она хочет отдать спрятать? -- спрашивала себя Маруся. Боится, что здесь опечатают".
   Она и за свои вещи стала пугаться. После смерти матери она сильно боялась аукциона" и "продажи с молотка".
   Их мебель всю и продали.
   "Но вещи разве отбирают"?
   "Отбирают --и как еще!" -- уверенно ответила она сама себе.
   Лена остановилась перед дверью в кабинет и постучала в дверь.
   Там разговаривали. Они обе узнали голос Веры Тимофеевны.
   -- Tant mieux! (фр. Тем лучше!) -- вполголоса сказала Лена и, не дожидаясь отклика из кабинета, широко распахнула дверь.
   Князь ходил по кабинету. Вера сидела около письменного стола.
   Лена сейчас же разглядела на кушетке письмо большого формата, брошенное сгибом вниз. И по лицу дяди она поняла, что он очень сильно встревожен.
   -- Что надо? -- резко спросил он.
   Вера оглядела их обеих и заметила в руках Лены коробку в глянцевитой бумажке. Маруся остановилась у дверей и ждала что из всего этого будет?
   -- Ты видишь... Мне не до вас... -- выговорил князь и сделал движение к Лене, точно хотел выпроводить ее.
   -- Одно слово.. дядя... Это важно для меня, -- прибавила она строго и оглядела их обоих.
   Вера встала. Она ожидала сцены между дядей и племянницей.
   Лена, -- не торопясь, -- развязала и высвободила из бумаги экран.
   -- Mon oncle, торжественно выговорила Лена. -- Je ne veux pas vous être à charge... Voici le collier que vous m'avez donné... Reprenez-le! (фр. Я не хочу быть вам в тягость... вот ожерелье, которое вы мне подарили... возьмите его обратно!)
   Она поставила экран на край стола и отошла к двери.
   -- Что такое! С какой стати! -- запыхаясь, заговорил князь.
   Вера молчала. Поступок Лены мог бы тронуть ее, если б она не догадывалась, что это сделано в отместку за недавние окрики дяди.
   -- Не хочу я этого!
   Князь схватил экран и совал его в руки Лены.
   -- Non, mon oncle... Je ne le prendrai pas!.. (фр. Нет, дядя... Я не возьму!..)
   И, сделав кивок Марусе, Лена быстро вышла и захлопнула за собою дверь.
   -- Этакая...
   Он хотел сказать "дрянь" и удержался.
   Экран торчал у него в руке.
   Ог подарка, год назад, Вера отказалась. Вся сцена встала перед нею. Была ли она права?
   На этот вопрос она могла ответить одно: совесть не позволяла ей поступить иначе.
   -- Лена сильно обиделась тогда, -- вполголоса выговорила Вера.
   -- Скажите на милость! Злюка... И кривляка!
   Пальцы его вздрагивали, и он все еще держал экран.
   -- Это колье, Вадим, ценная вещь.
   -- Что я подарил, то я не беру назад.
   -- Можно обратить в деньги... и они пригодятся им обеим... У Лены это пройдет. Только не настаивай.
   Опять была права его жена! И это его подавляло.
   Вот сейчас прочел он ей письмо адвоката.
   Вера доказывала ему необходимость взять другого поверенного. Одно имя этого Архузова уже отзывается защитой шайки червонных валетов. Надо ладиться с пайщиками и кредиторами, действовать открыто, отдать все, что осталось.
   А она явится спасительницей. И он должен стать перед ней на оба колена и прославлять величие ее души.
   И каждым своим словом, каждой миной она показывает ему, что не любимого человека готова она спасти от позора, а мужа, чье имя носит. Таков ее "долг", и тем выше она поднимается в глазах своих, чем меньше он сам по себе значит для нее.

XI

   С раннего утра идет крупный снег. Двор дома Финиковых покрыт точно скатертью. Сквозь пелену хлопьев едва видны службы из окон нижнего этажа, теперь жилого, с конца декабря.
   Низковатые и уютные комнаты стоят в полусвете. Тихо во всем доме. Только по нижнему коридору, нет нет, раздадутся шаги прислуги, заглушенные дорожкой ковра.
   Наверху Степанида Федотовна давно уже проснулась. Герасим Тимофеевич еще спит. Он поднимается поздно. До двух и до трех -- читает в постели книжки.
   Внизу господа встали. Вера Тимофеевна еще не выходила из своей маленькой спальни. Муж ее, уже одетый, бродит по своей комнате, где, в алькове, видна односпальная кровать.
   Стакан чаю стоит на столе. Он отхлебнет и направится к одному из низеньких окон, выходящих на двор.
   Этот двор с саваном пухлого снега и пеленой снежных хлопьев -- наводит на него тоску. И вот уже больше двух часов, как он на ногах и один. Ложится он теперь в "невозможные часы" -- поэтому и просыпается, когда еще мгла.
   Душно ему непомерно в этих тесноватых комнатах, где он чувствует себя как настоящий "колодник".
   Со второго же дня он стал, как арестант, мечтать о побеге.
   Но куда и на какие средства?
   Теперь он "купеческий нахлебник". У него нет ни единого гроша своего. И он не имеет права протестовать. Ведь его супруга спасла его. Еще удивительно, как они с маменькой Степанидой Федотовной не заставили его поступить к ним в приказчики и торчать за прилавком.
   На комоде стояло небольшое зеркало в ореховой оправе. Князь подошел к нему и с гримасой погляделся в него.
   Как он опустился в каких-нибудь два месяца! Старик! Совсем старик! Волосы на голове страшно седеют, под глазами мешки, вдоль крыльев носа залегли резкие складки.
   Да и как может быть иначе! Столько пережить в два-три месяца -- это стоит изнурительной органической болезни.
   Князь отошел от зеркала к окну и опять начал вглядываться в снежную пелену.
   Ненавистен ему этот "скит с его купеческой домовитостью, тишиной и порядком. Все ему противно -- и эти комнаты-клетушки, где он живет "на хлебах из милости", и верхнее помещение с его чистейшими половиками, дубовыми перилами лесенок, слащавым запахом и чопорной расстановкой мебели.
   Ненавистна ему и его "бель-мерочка", как называл ее кузен Погулянин. И еще ненавистнее "братец" -- Герасим Тимофеевич. В нем есть что-то для него принципиально невыносимое. Этот "оболтус", высохший на книжках, мнит о себе выше всякой меры. Он, с первых же дней их житья в доме старухи, стал подпускать разные ехидные шпильки, спорит с ним тоном профессора и усмешечками своего гнилого рта давал ему понять, как он презирает его -- пустельгу-дворянчика, неспособного ни на какой мозговой труд, болтающего зря в славянофильском духе. Целую лекцию прочел он ему раз в присутствии Веры Тимофеевны о его "столпах", которых, видите ли, он не понимает, да и не читал ничего толком из их сочинений о Хомякове и братьях Киреевских, и Самарине, и Кошелеве.
   -- А сам он, видите-ли, "позитивист" и, кроме "строго-научного метода", никакого другого не признает, а всякое "квасное" отношение к родине считает достоянием "межеумков".
   Положим, он его отбрил и больше не будет допускать таких рацей; но ведь от него не уйдешь -- этот зазнавшийся сиделец, бездарный психопат, зашибленный книжками, живет с ним в одном доме. Они часто обедают вместе, у старухи, и встречаются на лестнице, в сенях.
   И обеды наверху -- чистая мука! Вера Тимофеевна впала в усиленное обожание своей маменьки. Ей он обязан тем, что должен обедать наверху.
   Видите ли -- внизу нет столовой. И пришлось бы готовить два раза. Вместо седьмого часа, они садятся в пять, да и то ему "поставлено было на вид", что Степанида Федотовна поступилась своей стародавней привычкой обедать гораздо раньше.
   Встречи с "сестрицей" -- Антонидой Тимофеевной и ее мужем -- Ардальоном Ильичом -- также ему противны до-нельзя. Эта ядреная и самодовольная купчиха каждым своим звуком, жестом и миной коробит его. В ней еще грубее и бесцеремоннее сквозит желание показать, что ей дела нет до его княжеского титула.
   "Что, мол, князенька, -- говорят ее нахальные взгляды: --профершпилился и поступил к маменьке на прокормление! Небось, как ни фордыбачил, а теперь поджал хвост. И цена тебе грош! На на что ты негоден. И в околоточные, поди, не возьмут".
   Всем своим существом познал он, что такой "купчишки", на которых он, еще недавно, смотрел "через плечо" -- pardessus l'épaule -- когда под ногами чувствовал твердую почву, когда он был московский барин "с традициями".
   Это -- саранча, та страшная саранча, что упоминается в Апокалипсисе, с человеческим обличием, которой повелено глодать грешников целых полгода, не доводя их до смерти.
   Они -- сила, настоящая сила в этой "паршивой" Москве.
   "Первопрестольный град" опостылел ему. У него теперь две темницы; одна -- вот эти приживальческие клетушки, другая -- Москва. Он не иначе зовет ее про себя, как "Федора -- дура".
   Все выказали себя самым гнусным образом в его "несчастье". Газеты ославили его банкротом и чуть не подделывателем подписей на векселях. Люди его "круга" -- ни в чем не поддержали, сторонились или, встречаясь, говорили, как говорят с теми, кого терпят только по старой памяти, из чувства сострадания.
   И с каждым днем шло все хуже и хуже. Если бы у него и были теперь свои, "порядочные" деньги -- сыграть пульку, -- он не поедет в клуб в тот, в свой, где он был одним из самых заметных членов.
   И останься в его портмоне всего одна зелененькая, и тогда он не унизится до того, чтобы "клянчить" у жены карманных денег.
   Да у нее и нет уже больше ни одного рубля из того капитала, что дали ей при выходе замуж.
   Вот это -- самый тяжкий из тех пудовиков, которые гнетут его, с той минуты, как Вера Тимофеевна "спасла" его вместе с кузеном Погуляниным.
   Тому -- сполагоря! Он уже попал в агенты куда-то в Ростов-на-Дону, или в Таганрог.
   "Спасанье" стоило жене его всех ее личных средств и немалой энергии. Он это не мог не признать. Он должен был окончательно смириться. Она диктовала ему -- как вести себя; нашла другого адвоката, приструнила Погулянина, сумела подействовать и на их главного пайщика -- Пусикова. Езжала и в окружный суд к прокурору, хотя об этом ходатайстве ничего не говорила ему.
   Словом, ослепляла его своей добродетелью. И стала ему точно так же ненавистна, как и братец ее. Больше чем маменька, Степанида Федотовна.
   В доброе чувство жены он не верит. Она его ни капельки не любит. Все это делалось "aus Prinzip", на аглицкий манер, в отместку за то, что она выносила от него.
   А что она такое выносила? Ровно ничего! Жила себе барыней, принимала своих приятелей из интеллигенции, держала себя каким то "идолом". Как муж, он перед ней тоже не провинился. У него не было любовниц, даже и в самый разгар его биржевой игры.
   Она вымещала ему за то, что он не преклонялся перед ней, что он охладел к ней и как к женщине. Экое преступление! Она и более молодого мужчину может заморозить. И ее "чичисбей" Остожин -- тоже не очень пылает. Что-то и глаз не кажет.
   Своим обхождением она его поджаривает на медленном огне. Обращается с ним, -- точно он "несчастненький"; на каждом шагу желает показать высокую деликатность своих чувств и при матери напускает на себя тон верной и благодушной подруги, готовой нести свой "крест" безропотно.
   Счастливица Лена! Та не захотела переезжать сюда -- на купеческие хлеба, осталась верна своей дворянской натуре. Сумела найти себе приют у родственников отца, уехала в глушь, в Вологду, и взяла с собою Маруську. Хоть и будет там жить впроголодь, да не придет просить прокормления у "тетеньки".
   В Москву она глаз не покажет иначе, как если сделает хорошую партию.
   Князь допил стакан, взял со стола газету и опустился в кресло.
   А когда прочтет он газету -- чем ему наполнить целый день, даже если и лечь спать в десять часов?
   -- Господи, Господи! -- громко вздохнул он и, вместо телеграмм и передовой статьи, стал читать объявления на четвертой странице.
   К жене он по утрам никогда не ходил. Спали они в одиночку.

XII

   Степанида Федотовна просыпается раньше всех.
   Теперь у нее весь дом жилой. Прибавилась целая "фамилия". Надо о всем позаботиться, особенно насчет стола. Князь привык к тонкой, барской еде. Она взяла повара, учившегося в английском клубе. А свою старуху-кухарку оставила для себя, когда ела постное.
   Вера вызвалась помогать ей по хозяйству; но она не допустила.
   Могут выйти неудовольствия. Лучше уже она сама будет вести; а дочь ей станет говорить, что и как надо заказать.
   Чувствует она, что князю не очень-то "занятно" подниматься обедать к ним; да и ей по правде сказать -- стеснительно бывает. Боится она, каждый раз, как обедает Герасим, что между сыном и "зятьком" выйдет что-нибудь неприятное.
   Предлагала она Вере отделать для них особую столовую наверху; комната стоит нежилой. Вера нашла, что этого не нужно. Должно быть, посовестилась, что будут лишние расходы.
   Уж так деликатна, так деликатна!
   И сердце старухи болит и ноет оттого, что ее любимому чаду пришлось испытать за последнее время.
   Но и за то надо благодарит Господа Бога, что есть. Могло быть и еще хуже. По крайности, избавила и себя, и всю свою родню, от срама, от банкротства мужа и от уголовного разбирательства. С ее-то горделивой душой, какой бы крест она на себя приняла, еслибы и то, и другое, случилось в одно и то же время, или одно после другого?..
   Денно и нощно благодарит Бога Степанида Федотовна, когда становится на молитву, за то, что Веруня -- при ней, и теперь вряд ли куда уйдет до ее смерти. Увести ее муж никуда не может. Именье "было, да сплыло". Должности он сам не добьется. И никто за него и в дворянском кругу -- хлопотать не будет. Разве куда в уезд, в земские начальники или в исправники. Так он и такой должности не добьется. От всех он теперь хоронится, и опять-таки "не по разуму"! Мало ли со сколькими случается вылететь в трубу", с первейшими миллионщиками, самых старых торговых фамилий.
   Гонор дворянский все бурлит в нем. Да и безпутство... Ни на какое дело он неспособен, и то ёжится да фордыбачит, то всем в глаза тычет, что он, дескать, -- несчастнейший человек, должен одолжаться у жены своей, состоять на иждивении тещи, жить в "хамской обстановке".
   И обстановка была бы другая: она предлагала Вере перейти самой вниз, а им предоставить всю свою половину. Вера -- и руками, и ногами!
   -- И так, -- говорит, -- маменька, мы вам сели на шею! С какой стати!
   Вот муженек ей и этого простить не может.
   И то ладно, что немного, кажется, присмирел. Да и Вера теперь не та, что три года назад. Если она, по благородству своих чувств, отдала все, что у ней было, то вперед она не позволит ему втягиваться ни в какие аферы, а тем паче в игру. Это она ему сказала перед тем, как переехать сюда, в дом.
   Умрет мать -- она и тогда не впадет ни в какую слабость перед мужем, который не стоит ее мизинца. Другой бы -- на его месте ручки у нее лизал, на коленях бы стоял по целым часам, видя ее высокую душу. А он ни одного ласкового слова не скажет, ни на людях, ни с глазу на глаз.
   Степаниде Федотовне до сих пор жаль дочернего капитала, который князь так безобразно спустил в три года -- и не из скаредности, а потому, что человек-то дрянь. На эти деньги сколько можно бы было наделать дела, хотя бы и не для приращения своего достатка, "а для души спасенья".
   Не могла же она оставить Веру с мужем без копейки на личные расходы? Она положила им по стольку-то в месяц, деньги эти будет выдавать дочери на руки и настояла на том, чтобы больше одной трети она не давала мужу. На первых порах князь выдерживал характер и сам не просил -- может быть, и утаил какие деньжонки. Вот подойдет первое число, и ему положать в пакете на письменный стол; хочешь бери, хочешь нет.
   И сейчас же она сказала сыну и старшей дочери:
   -- Вас я не обижу -- перед сестрой Верой. Сколько вам приходится, столько, после меня, и получите. Ежели я проживу дольше, чем мне полагается, доля Веры будет меньше, и в ту сумму, какую израсходует она с мужем, живя у нас в доме, войдут и мои собственные сбережения. Я ими вольна -- как перед Господом Богом -- распорядиться по собственному выбору.
   И Герасима, и Антониду, она знает. Ни тот, ни другая никакой обиды не почувствуют. Он слишком сам горд; а она сестру любит и мать почитает; да и собственный у них достаток -- слава тебе, Господи!
   Сегодня она хотела поехать в амбар; но с раннего утра ей вступило в крестец от снега -- и она еле-еле поднялась с постели; однако одна умылась и оделась.
   Когда горничная принесла ей чай в спальню, она спросила -- встал ли Герасим Тимофеевич, и если оделся, то попросит зайти к ней, когда поедет "в город".
   Сыну теперь приходится больше заниматься их торговым делом; а она знает как ему это в тягость. Она помирилась с тем, что ведет он его -- спустя рукава. Все на руках старого Федосеича -- доверенного приказчика, которого еще ее свекор взял в мальчики, из той же деревни, откуда сам был родом.
   Федосеич является к ней каждую неделю -- для доклада. Живет он не в доме, а при амбаре.
   С Герасимом Тимофеевичем ей надо поговорить не о торговом деле, а совсем о другом.
   Прошло с полчаса. Степанида Федотовна прочла сначала несколько глав из Нового Завета, потом просмотрела газету. Вера придет в начале двенадцатого. Времени еще достаточно на разговор с сыном.
   Заслышались на площадке шлепающие шаги Герасима Тимофеевича. Он откашлялся глухо и нервно и вошел в комнату матери весь как-то перекошенный, плохо причесанный, в потертом сюртуке, с помятым воротничком рубашки. Он весь пропах дымом крепких папирос, и ногти у него давно были изжелта-бурые.
   Как всегда, он с почтительным наклонением головы подошел к руке.
   Мать поцеловала его в висок и сейчас же подумала:
   "И какой же ты неряха! Голова -- что твой овин"!
   -- Извини, Гаря, что побезпокоила. Ты чай пил?
   -- Пил, маменька.
   -- Присядь.
   Степанида Федотовна наклонилась к нему и заговорила вполголоса:
   -- Вот что, дружок. Ты уж меня, старуху, извини... А только я тебя должна об одном просить.
   -- Что прикажете, маменька? -- хмуро-покорным тоном произнес Герасим Тимофеевич.
   -- Уж ты пожалуйста, голубчик, для меня и для Веруни сдержи себя...
   -- В каком же это смысле, маменька?
   Голова старухи опустилась еще ниже, и она почти шопотом сказала:
   -- Да насчет князя.
   -- А что же такое?
   -- Не выносите вы друг дружку.
   -- Мне до него мало дела.
   -- Посдержи себя, Гаря... Ты пойми... Веруне и без того тяжко.
   -- Никто его, кажется, не задевал... умышленно.
   -- Полно... Ты его так глазами, нет-нет, да и пронижешь... И усмешка у тебя такая особенная, когда он что-нибудь скажет. Опять же споришь... И так все у тебя выходит... как бы сказать -- с подковыркой, -- веселее добавила Степанида Федотовна.
   -- Ничего он не знает... свистун. И на всех нас смотрит как на... чумазых.
   -- Ему и без того не очень-то вкусно обедать наверху.
   -- Никто и не приглашал!
   -- Полно, Герасим! -- строже остановила его Степанида Федотовна. -- Я сама предлагала им кушать у себя. Веруня не пошла на это -- из деликатности и любви к старухе-матери.
   -- И напрасно.
   -- Она не глупее тебя, и сердце у нее чудесное. И ты, с своей стороны, как старший брат, должен бы стараться поддержать ее. Потерпи... Немного мне жить осталось.
   -- Полноте, маменька!
   -- Да уж про это я знаю. Верочку я никогда не разстроиваю... насчет моего здоровья. Ты -- мужчина. Тебе можно и сказать, как я смотрю на свою комплекцию. Умру, -- тогда поступайте каждый по своему разуму. Да и тогда твой долг, Герасим, от сестры не отходить, а быть ей братом и другом. А для этого следует свою натуру посдерживать. Каков бы ни был Вадим Дмитриевич, он ее муж и живет с ней в законе. Уйти от него она не желает... или прогнать его. На это у Веры слишком достаточно страха Божья и благородных чувств.
   -- Не знаю, зачем жить вместе, коли нет любви и уважения.
   -- Это ее дело, Герасим. И Господь один знает -- к чему приведет их обоих. Тебя же я в последний раз прошу -- быть с князем помягче. Ежели тебе тяжко за столом сидеть, я не требую, чтобы ты часто обедал со мною. У тебя свои привычки... На это твоя добрая воля.
   -- Задирать я его не намерен, но и ублажать также.
   -- Больше я к этому не вернусь, Герасим; а теперь я тебя не удерживаю.
   Сын тяжело поднялся и, волоча ноги, вышел из комнаты.

XIII

   Вера уехала с утра, забежала на минуту к Степаниде Федотовне и сказала, что спешит в школу, где она состояла попечительницей.
   Возвращалась она домой в третьем часу, голодная. Она не успела позавтракать дома; да и рано еще было для еды.
   Торопилась она и домой. Ровно в три назначила она быть у нее своей товарке по курсам, той самой учительнице из деревенского захолустья, которую она встретила раз на Кузнецком, в первый год своего замужества.
   Мать предлагала ей приказать заложить; но она отправилась пешком. И возвращалась пешком.
   Так ей было приятнее. Она теперь постоянно ходит пешком. И только изредка прокатится. Визитов она почти-что не делает. Князь Вадим Дмитриевич не находит для себя "удобным" поддерживать свои светские знакомства. Она -- и подавно. Скрываться она не желает. Если кто сохранил о ней добрую память -- она примет. Но сама решила не делать визитов.
   Ее муж ведет себя малодушно. Так оно и должно было случиться. Он мог бы держать себя совсем иначе. Другой бы на его месте сумел пережить "кризис" с тактом и достоинством, и после того, как потерял состояние показать, что он не считает себя нисколько "падшим" и "выбывшим из строя".
   До уголовного дела-- не дошло. Ликвидация удовлетворит кредиторов. Его "гражданская" честь не запятнана.
   Из-за чего же ему так хоронить себя? Даже не ездить в клуб! Разумеется, он не выдержит и станет снова знаться с тем же обществом клубских вивёров. Но ему стыдно изображать из себя там фигуру "вылетевшего в трубу" барина и сидеть в читальне, когда его бывшие партнеры играют в макао и баккара.
   Доставить ему средства играть она не может. Мать предложила ей на общие с мужем расходы определенную сумму ежемесячно. Она разделит на три части: одну на свои "альтруистические" расходы, другую на себя, третью мужу. Вот придет первое число, она положит ему в конверт на письменный стол -- "хочет берет, хочет нет, повторяла она выражение матери.
   Возьмет, хотя и поломается, будет говорить разные ненужные дворянские слова.
   Дома -- с мужем соединено для нее чувство только чего-то неизбежного и ненужного. Именно, ненужного она уже не стыдится такого слова.
   Но сама она не прежняя Вера Тимофеевна -- два и даже год тому назад. Тратит себя на безполезную и изнурительную борьбу с личностью князя Вадима Дмитриевича -- она не желает. Свою жизнь она устроивает теперь так, как она жила в девушках. Если это эгоизм, то он пойдет ей "во спасенье" -- как произносит Степанида Федотовна. Переродись ее муж, начни он жить разумно и деятельно -- она с радостью разделит его интересы. Убиваться же над его пустотой и бездушием -- не станет.
   День свой она разделила на клеточки. Иначе нельзя. Встает рано и со свечами работает; начинает всегда с пересмотра того, что на ночь записала в свою тетрадь. До часу, до двух, иногда до трех, ходит по своим делам; потом читает около Степаниды Федотовны; иногда и ей прочтет вслух. После обеда, во всякую погоду, идеть гулять. Почти каждый вечер у нее заседание или какое-нибудь очередное сборище в тех кружках, с которыми она теперь заново завязала связи. Она готовит рефераты в общество женщин, интересующихся самыми важными вопросами для всякой, кто бы она ни была -- мать семейства, жена, сестра, учительница, артистка. Они приглашают профессоров и писателей. В последний раз читался доклад на психологическую тему, и прения прошли оживленно. Один молодой психиатр нападал на референтку, и она защищалась очень удачно.
   На таких сборищах ей опять -- двадцать лет, она молодая девушка, курсистка, жаждущая знать, мыслить, защищать свои идеи, любить все человечество и людей в одиночку, страдать за них, учить тех, кто ходит в потемках, помогать всем, кому надо протянуть руку.
   Ускоренным шагом идет она вниз по Тверской. Ей надо еще завернуть к Ильинским воротам -- заказать целый набор книжек Сытинского издания. Оттуда она возьмет извозчика.
   Снег перестал падать хлопьями. Слегка попархивало в морозном, ядреном воздухе. Ей так легко двигаться в короткой кофточке с барашковой отделкой.
   По асфальтовому тротуару поднимается она вдоль бокового фасада исторического музея. Слева синим, позолоченным пятном выступала часовня Иверской.
   Вера оглянулась влево и перекрестилась.
   И сейчас же ее точно изнутри кто дернул за шнурочек нерва. Много лет прошло с тех пор, как она отстала от детской привычки осенять себя крестным знамением, проезжая под Воскресенские ворота.
   И в самые тяжелые минуты своих супружеских испытаний она не обращалась к "Владычице" и -- когда проезжала мимо не крестилась.
   Она не утратила веры -- даже в разгаре чтения книг с "положительной" окраской. Бывало, князь Вадим Дмитриевич придирался однако к ее "люторской" вере.
   И вот она сейчас сделала символическое движение так же инстинктивно, как и все те монашки, что стоят в два ряда на паперти, и все купцы, купчихи, дворянки, военные, мужики, извозчики, какие пройдут и проедут мимо "Владычицы" в течение суток.
   Что-ж! Так, быть может, лучше, теплее. Она дочь -- Москвы, и с тех пор как переселилась опять в тот дом, где родилась и выросла -- ей родной город сделался вдвое милее. Будь она свободна и совсем одинока, без всякой кровной связи с Москвой, и предложи ей самое блестящее положение в Петербурге она бы ни за что не переехала туда.
   Нужды нет, что Москва "провинция" -- так определяют ее петербуржцы. Никогда этот город не может наскучить, никогда он не опостылеет, как прямолинейный "прешпект", по которому петербуржцы двигаются в беспрестанной сырой мгле.
   На Красной площади Вера -- по асфальтовой же дорожке -- пересекла проезд у Казанскаго собора и пошла вдоль Верхних рядов.
   Когда они строились, она ими мало интересовалась. Не жалела она Старых рядов с их Ножевой линией и темными переходами, где можно было, на каждом шагу, вывихнуть себе ногу. Когда очистили от лесов фасад Верхних рядов -- она нашла его очень удачным и только.
   Но теперь почти ежедневно приходится ей проезжать или проходить мимо них, и она все больше влюбляется в это здание.
   И сегодня, дойдя до угла Ильинки, Вера отошла на несколько сажен, на линию столбов с электрическими фонарями, и бросила долгий взгляд вдоль площади.
   Сквозь тонкое мерцание снежных пушинок на фоне зимнего, слегка уже просветлевшего неба обшивка Верхних рядов с мягким желтоватым колером -- выступала точно окаменелое кружево. Заостренные крыши и посредине их две башенки над главным входом -- против памятника Минину и Пожарскому -- высились легко и нарядно над удлиненной громадою всего здания. Окна верхнего этажа, с старомосковскими украшениями, дышали истовой своеобразностью теремного кремлевского дворца.
   А в глубине площади, точно прислонясь о что-то, темнела бурая кирпичная масса музея, в виде неправильной пирамиды, с двумя рогами своих фигурных минаретов. Угловая башня, на спуске к Александровскому саду, и стены Кремля привлекали своим пыльно-розовым налетом.
   Вера вспомнила, как тот француз-археолог, что не хотел ни за что признать в ней "une marchande" (фр. "купчиху"), восхищался этим окрашиваньем стен и некоторых башен, называя его любовно и певуче: "le rose délicieux du Kremlin" (фр. "восхитительный кремлевский розовый").
   Никольския ворота белым пятном своей штукатурки нарушали гармонию этих красок, на которые время наложило свою художественную лапу.
   -- "La patine des temps", (фр. "Патина времен") -- припомнился опять Вере любительский термин француза-археолога.
   Снеговая простыня площади побурелая от езды там и сям -- хранила свой обычный, будничный вид: ряд саней, вдоль линии электрических фонарей, двое крестьянских пошевней и одна карета. Дальше, мелькание ванек от Никольской в ворота и редкие пешеходы, ближе к Василию Блаженному и Лобному месту.
   "Да, Москва -- мужицко-торговый город. Да, она не Европа и даже не столица!" -- думала Вера, направляясь вверх по Ильинке, где сейчас усилилось движение. Но и тут движение было купеческое, ярмарочное, мастеровое и мужицко-извозчичье.
   И это ей решительно нравилось, как, быть может, никогда раньше. Ведь из такой же бытовой жизни вышли ее ближайшие предки, весь ее исто-крестьянский род, еще и "по сейчас" здравствующий в приволжском большом селе. Пожалуй, найдутся и здесь, в приказчиках или мальчиках, ее однофамильцы.
   Только теперь она искренно винилась самой себе, винилась в измене своему мужицкому роду. И разве не правы были все, кто заподозривал ее в тщеславии, в том, что она променяла свою свободную, разумную жизнь на титул и положение выскочки в стародворянском обществе?
   И если титул не будет давить ее и связывать по рукам и ногам, то потому только, что она вернулась к своей прежней девичьей жизни.
   Вера так задумалась, что незаметно дошла до Ильинских ворот и повернула вправо по тротуару, идущему параллельно стене.
   Ей надо торопиться. Ее ждут дома.

XIV

   Князь -- протомившись в своей комнате до трех часов --смотрел в окно, когда Вера въехала во двор на плохом извозчике.
   Его его не возмутило. С усмешечкой продолжал он глядеть на то, как вихрастая кляченка ваньки пятилась и не хотела подъезжать к крыльцу, так что Вера должна была сойти за несколько шагов до подъезда.
   Его усмешка точно хотела сказать:
   "Так-то лучше! Больше похоже на девицу Финикову!"
   Но тотчас же глаза его переменили выражение.
   Все это делается его супругой не спроста, а --"aus Prinzip". Всем этим она как бы желает показать, что им обоим надо присмиреть и сократиться, жить настоящими обедневшими родственниками хозяйки дома.
   "Вера Тимофеевна -- продолжал говорить про себя князь --могла бы ездить на лошадях своей матери, но она этого не хочет... Ей необходимо показать какой она высокой добродетели. Шлепает по снегу, трясется на ваньках. Скоро, быть может, будет прикрываться ковровым платком или носить купеческую "головку"...
   Головки не наденет, но превратится в разночинскую интеллигентку, будет дружить с "профессоришками" и разными "девулями", промышляющими радикализмом.
   Вот одна "лохматая" уже дожидается ее.
   Веру, действительно, ждала учительница Переживина. Она сидела скромненько, у двери, в кабинете Веры, куда вход был прямо из тесноватой прихожей. Князь заглянул туда, приотворив дверь; но не рассудил подойти к ней и заговорить.
   -- Ах, запоздала! -- воскликнула Вера, торопливо снимая с себя шапку и пуховый оренбургский платок, которым была прикрыта шея... -- Милая! Как я рада!
   Они поцеловались. Учительница худощавая, широкоплечая блондинка, в темной рабочей кофточке, с боковым пробором курчавых русых волос -- приходилась Вере немного выше плеча.
   -- Садитесь, садитесь, Валентина Матвеевна.
   Переживина получила недавно место помощницы в одном из отдаленных городских училищ. Вера втягивала ее в жизнь самого интересного кружка, где та, на-днях, прочла реферат, увлекший всю аудиторию яркой картиной того, что она пережила за несколько зим, возясь изо дня в день с своими милыми чумазыми ребятишками.
   -- Еще раз поздравляю вас, милая Валентина Матвеевна, с блестящим успехом!
   Они говорили друг другу "вы", как и прежде, на курсах, но Вере очень бы хотелось быть с ней на "ты".
   От всего существа этой некрасивой и плохо одетой девушки исходили точно какие лучи беззаветной преданности "святому" делу. Тон ее начал отзываться деревней, голос стал резче от постоянного напряжения в классе; но душа трепетала в каждом ее слове, в каждом фибре ее загорелого и широковатого лица, с заметными рябинками.
   -- Успех!.. Полноте!.. Я так рада, Вера Тимофеевна, что наши ученые психологи заинтересовались. Их ведь и господа педагоги побаиваются, прибавила она с юмором. -- А то ведь у нас все очень до сих пор шаблонно. Хорошие люди и верны идеям шестидесятых годов... Но многих заела теория... А мы ведь -- в самом пекле.
   Она поправила за уши волосы привычным жестом.
   -- Чаю хотите? -- спросила Вера, подсаживаясь к Переживиной на диван.
   -- Спасибо... Пила недавно... Послушайте, Финикова, --молвилась она, и сейчас же схватила Веру за руку. -- Простите. У меня сорвалось с языка. Мимовольно!.. По старой памяти.
   -- И прекрасно! -- оживленно откликнулась Вера и пожала руку Переживиной: -- Хотите, зовите меня просто: Кунгурова.
   -- Ну, хорошо!
   -- Или -- Вера, а я вас -- Валентина.
   Князю, из его комнаты, был слышен весь разговор -- обе говорили громко и возбужденно.
   -- Quelle idylle! (фр. Какая идиллия!) -- заметил он про себя, и начал посвистывать.
   Ему делалось до гадости тошно.
   В его дверку постучались, и горничная вошла с письмом на подносе.
   -- Это вам-с.
   До сих пор никто из старухиной прислуги не приучился говорить ему: "ваше сиятельство".
   -- Подайте.
   Письмо было из Петербурга. Он не сразу узнал руку своего племянника князя Федора.
   Не особенно обрадовался он этому посланию и не торопился надрывать конверт перочинным ножом.
   За стеной разговор двух товарок продолжался, но князь ушел в чтение письма.
   -- Я к вам, Вера, с большой просьбой, -- говорила Переживина.
   -- Что такое?
   -- Слышали вы, что под Москвой... одна богатая женщина... из коммерческого мира -- разом учреждает целых две образцовых школы?
   -- Нет, не слыхала... А вас туда потянуло? -- спросила Вера, и тихо рассмеялась.
   -- Да, голубчик, тяга большая. По ночам не сплю...
   -- Как же вы бросите здесь... и всех нас? Разве вам плохо, Валентина?
   -- Нет, не плохо. Я не из честолюбия. Нужды нет, что я только помощница. Мы с моей старшой, -- шутливо произнесла она с ударением на "о", ладим, и характер у нее покладливый. Но, все-таки, почин не мой, я должна сообразоваться с тем, как уже ведется дело. И это бы ничего. А главное -- здесь не тот материал. Училище наше, хоть и на окраине, но слишком пышно устроено. Класс -- бывшая зала барского дома. Потолки до сих пор расписаны. Ребятки не плохие, но они не деревенские, а городские. У меня тона с ними нет.
   -- Приобретете... вы-то! -- вскричала Вера.
   -- В душу их я не могу проникать так, как в моих деревенских. Уверяю вас. Я просто боюсь, что меня будет засасывать особая ностальгия.
   -- По деревне?
   -- Именно!.. Милая! Поймите вы меня!
   Голос Переживиной стал вздрагивать.
   -- Такая "тяга"? -- повторила Вера слово учительницы.
   -- В роде морфия... Особого рода запой.
   -- Как же мы... в кружке?.. Вы нам нужны, Валентина, очень нужны.
   -- Да ведь это всего тридцать верст от Москвы... По чугунке. А от станций -- слышно -- не больше, как версты четыре. Я в две недели разок сюда. Подгоню так, чтобы после класса на чугунку, хоть с товарным поездом.
   -- Не заполучишь вас! -- огорченно вымолвила Вера.
   -- Честное, благородное слово, Финикова! -- крикнула Переживина, уже не поправляясь.
   Это слово: "Финикова" -- долетело до князя.
   -- Qu'est-ce? (фр. Что это такое?) -- вслух воскликнул он, и поднялся с короткой кушетки, на которой читал письмо от племянника.
   Он не мог ослышаться. Стриженая "девуля" называет его жену ее девичьей фамилией, и та не протестует.
   -- Черт знаеть, что такое! -- выбранился он, и заходил по комнате.
   Письмо держал он в руке.
   Кончится, пожалуй, тем, что и в его присутствии будут называть Веру Тимофеевну: "мамзель Финикова".
   Ему сильно захотелось выйти к ним и "дать по носу" этой учительнице, которую он сейчас бы турнул, будь он попечителем школы. Но теперь его усадьбу купит какой-нибудь прасол-кабатчик.
   Письмо князя Федора подвинтило его, и он желал бы сейчас показать жене, что у него может явиться настоящая поддержка. Не пройдет двух-трех месяцев и он "пошлет ко всем чертям" это унизительное прозябание в "детских" комнатах купеческих хором "рода Финиковых".
   Голоса больше не доносились из комнаты Веры.
   Князь прислушался и вышел в коридор. "Подруги" прощались в передней. Он переждал, и когда за учительницей заперли дверь, он вошел, по коридору, к Вере, через узенькую дверку.
   И она в ту же минуту показалась в дверях.
   Они еще не видались сегодня.
   -- Здравствуй, Вадим, -- сказала она ему, не подавая руки, и сейчас же присела к письменному столу.
   -- Письмо от Федора. Он будет проездом здесь.
   -- Очень рада его видеть. Только у нас ему неудобно остановиться.
   -- Я и не прошу. И не в том вовсе дело. Он предлагает мне...
   -- Место? -- подсказала Вера.
   -- Почему же вы знаете?
   -- Догадываюсь.
   -- А вы, конечно, не желали бы.
   -- Если в провинции -- мне было бы тяжело оставить маму. Но до поры до времени зачем же расстраивать себя?
   -- И мне нет охоты забираться в какую-нибудь дыру... хотя бы мне предложили... пост, ну, хоть вице-губернатора... Три тысячи оклада. Une misère! (фр. Одни гроши!)
   Вера промолчала и оглянулась на окно.
   -- Это ко мне! Извини, я пойду принять, наверху.
   Она быстро вышла. Князь остался один, все еще с письмом в руке.

XV

   Подходил час обеда. Вера сидела наверху у Степаниды Федотовны. Той нездоровилось. С утра чувствовала себя сносно; но часу с первого начались боли в печени и пояснице.
   -- Право, Веруня, -- говорила она, лежа на кушетке: -- вам будет лучше обедать с Вадимом Дмитриевичем особенно. И тебе самой способнее. К пяти часам иной раз ты и не управишься. Мне столовой совсем не надо. Вот часто стала прихварывать. Сидеть за столом тяжко бывает.
   -- Как вам угодно, маменька.
   -- Вот ныньче бы...
   Старуха стала говорить потише.
   -- Герасим пускай у себя обедает.
   -- Почему же, маменька?
   -- Да они с князем все на контрах... Я уж ему замечала.
   -- Зачем же стеснять брата?
   -- Да никакого стеснения не будет. Ему же лучше. Он ведь и со мною-то не каждый день обедал.
   Вера промолчала. Ей предстояли обеды en tête-à-tête с мужем. Это не очень ее тешило; но мать права -- так будет лучше.
   Внизу, в передней, раздался сильный звонок, и тотчас же потом громкие женские голоса затараторили.
   -- Кто это? -- спросила Степанида Федотовна. -- Никак Аня?
   -- Кажется. Но кто-то с нею... еще...
   -- Голос-то не признаешь?
   -- Сразу не могу что-то узнать.
   Горничная Маша приотворила дверь и, просунув голову, доложила:
   -- Матушка Степанида Федотовна! -- Антонида Тимофеевна пожаловали.
   -- Зови! Зови!
   -- Только оне не одни. Гостья... с ними.
   -- Кто такая?
   -- Вот карточку приказали передать барышне.
   Маша до сих пор называла всегда Веру "барышней".
   На карточке Вера прочла: "Васса Ивановна Лопарева". Глазами мать спрашивала ее -- кто гостья.
   -- Я сейчас сойду.
   -- Да зачем? -- остановила ее Степанида Федотовна. -- А гостиная-то на что?
   -- Лопарева, -- полушопотом выговорила Вера.
   -- Васса?
   -- Да, маменька.
   Усмешка повела характерный рот старухи.
   -- Надо принять, -- вымолвила Вера тоже с улыбкой.
   -- Прими.
   Старуха не водила особенного знакомства с Лопаревой; но не любила никого "порочить" и с годами снисходительнее смотрела на "бабенок в роде Лопаревой, обвиняя гораздо больше мужей, чем жен в таких делах.
   -- Попроси ту барыню в гостиную. Скажи, что Вера Тимофеевна сейчас выйдут.
   Антонида -- так же осторожно, как Маша, растворив половину двери -- проникла в спальню.
   -- Мамочка! Что это вы опять хохлитесь?.. Милочка моя!
   Шумно расцеловалась Антонида с матерью и сестрой.
   С тех пор как Вера поселилась в родительском доме, Антонида стала с ней гораздо нежнее, а с князем держалась на чопорной купеческой ноге.
   -- Вместе приехали сюда с Вассой Ивановной, -- вполголоса сказала Антонида, оглядываясь на дверь. -- К тебе, Верочка. По делу, говорить... И как ее раздуло в лице-то от веселой жизни!
   Сдерживая смех, Антонида подмигнула и стала снимать с шеи модный воротничок из собольего меха.
   -- Иди к ней, Веруня. А то еще в амбицию вломится.
   -- Иду, иду.
   Гостиная верхнего этажа стояла в чехлах -- просторная и церемонная, с лоском от паркета и большой кафельной печки.
   Васса Ивановна уже разместилась на диване. Она вошла в бархатной шубке с широчайшими отворотами из светло-серого шеншиля. Воротником подпирало ей голову. С морозу щеки так и блестели. Волосы, взбитые на лбу и висках, делали род подковы над лбом под шапочкой, отороченной тем же мехом.
   Каждый раз как Вера видит Лопареву ее схватит за сердце мысль о Спешневе. Его она не видала больше четырех месяцев. И ей совестно стало, что из-за своих домашних испытаний она забыла о нем, до сих пор сама не поехала к нему и не заставила бывать у нее чаще.
   -- Голубчик, Вера Тимофеевна! Извините, что я являюсь... невпопад.
   Лопарева жала ей руку и подставляла щеку. Пришлось поцеловать. Щеки у нее были твердые и засвежели от мороза.
   Вера предложила ей сесть жестом руки.
   -- Почему же невпопад? -- сказала она ласковее, чем бы это было год назад.
   -- Да маменька-то у вас хворает.
   -- Так, немножко. Она не в постели.
   -- Ну, и слава Богу. А вы опять в отчий дом вернулись. Знаете... я недавно такую пьесу видела у Корша, с немецкого. "Отчий Дом" называется. Только там артистка из дому ушла когда-то. А вы, голубчик, никуда не бегали... В законном браке состояли. Ха, ха!
   Лопарева смотрела на нее весело и немножко задорно.
   "Что, мол, душечка? Теперь с тобой и разговор другой будет. Ты уж из себя принцессу разыгрывать не станешь".
   -- Простите, голубчик! -- Лопарева протянула свою пухлую руку в перчатке к ее колену... -- Я ведь шутиха... И не злопамятна я.
   -- Какое же зло вы можете помнить, Васса Ивановна?
   -- А в прошлом-то году?.. Как вы меня изволили тогда принять? Ась? Ха, ха! Самым, душечка, кислосладким тоном. Нешто не правда?
   -- Я что-то не помню, Васса Ивановна.
   -- А мне помнится. Но, знаете, в оперетке... тоже немецкой, есть присловье: "швам-дрюбер"!.. Так кажется? В "Нищем Студенте"? И я тоже скажу. И вот теперь, когда узнала, что вы у маменьки -- Васса Ивановна на особый лад перевела губами должны скучать... томиться...
   -- Нисколько, уверяю вас.
   -- Ну, полноте. Нелегко все это перенести на своей спине.
   В первый еще раз Вера слышала подобные сожаления. Дворянские салоны она не посещает, кроме дома графини Боровицыной, а там, где она каждый день бывает, никто еще не позволял себе ничего подобного.
   Но она не обиделась. Теперь ей надо быть приготовленной ко всему.
   -- Вот я и рассудила, душечка Вера Тимофеевна, опять-таки к вам обратиться. Вы, небось, забыли, с какой идеей я тогда к вам разлетелась, не спросившись броду?
   -- Я помню. Идея была очень хорошая.
   -- Только вы меня изволили...
   Лопарева показала рукой -- как ее выпроводили.
   -- Я тогда же говорила графине.
   -- Ну ладно, ну ладно. А теперь никакой мне графини не надо. Мы и сами все устроим наилучшим образом. Вас прошу принять участие. Ваших советов и указаний жажду. Знаю, что вы на Вассу Ивановну Лопареву изволите вкось смотреть. А все-таки уважаю вас... Очень высоко ставлю... Мне ведь все известно!
   Лопарева прищурила один глаз и потрясла указательным пальцем.
   -- Что же такое? -- несколько тревожно окликнула Вера.
   -- Не зазорное! Вы ведь у нас праведница. А вот как вы себя повели в крахе муженька вашего. С каким благородством. Только уж слишком. Мужчин благородством не проймешь, душечка вы моя, Вера Тимофеевна. Всего своего капитала лишились... Шутка! И даже вот с эстолько -- она зацепила ноготь зубами -- с эстолько не пожелали вознаградить себя.
   Вера опустила ресницы, и лицо ее затуманилось.
   -- Вы извините меня... Ведь я мужик... как есть мужик. Ничего обидного я вам не желала сказать, голубчик вы мой. Толк такой идет по всей Москве. Никому не завяжешь рот. И удивляюсь я -- как же это маменька ваша допустила так вас объегорить.
   -- Оставим это, Васса Ивановна, прошу вас!
   Глаза Веры строже оглянули гостью.
   -- Простите, простите, голубчик. Болтать лишнего не буду. А моя новая идея -- вот в чем состоит. По Москве подбирать... девушек простого звания... которые -- высоким слогом выражаясь -- пали... давать им работу, продержавши малую толику на особом, исправительном положении.
   -- Это будет нечто в роде Магдалининского убежища? -- спросила Вера и с трудом воздержалась от улыбки.
   Сопоставление, действительно, выходило курьезное. Почетная гражданка Лопарева и спасанье падших девушек! Надо было иметь апломб Вассы Ивановны, чтобы выступать учредительницей Магдалининского убежища.
   -- Нет, мы так не назовем! -- воскликнула Лопарева и откинулась назад всем своим жирным туловищем. -- Оно теперь не в моде. Повыдохлось! И сколько насчет этого чесали язык. Мы по-другому назовем, чтобы не зазорно было. И опять не таких девушек будем подбирать, которые в лоск уже избаловались и в промысел пошли. А на первых порах которые... по неопытности и из нужды.
   -- Идея прекрасная, -- искренно вымолвила Вера.
   -- Только вы все-таки не будете со мною вместе действовать? -- наклонясь к уху Веры, спросила Лопарева.
   Уклончиво, по-барски, как княгиня Кунгурова, Вера не хотела отвечать.
   -- Если я что-нибудь смыслю в этом, сказала она искренно: -- готова принять участие в обсуждении дела. Но больше не обещаю. У меня -- уверяю вас -- еле достает времени и на другие хорошие вещи.
   -- Ну и на том спасибо! Вы теперь не та барыня... что там, на Поварской. Позвольте вас поцеловать.
   Лопарева вскочила и звонко чмокнула Веру в самыя губы.

XVI

   В гостиной было слишком свежо -- там никто почти не бывает в последнее время, и ее протапливали только через день. Вера предложила Лопаревой сойти вниз.
   Пришла туда и Антонида.
   Разговор повернул в другую сторону. Антонида хоть и считала Вассу Ивановну "зазорного поведения", но миллионы Лопаревой, ее вид и тон -- действовали, и Антонида держала себя с нею очень любезно, даже с оттенком "аттенции". Обеих объединяло и чувство своего купеческого достоинства.
   От Антониды Вере не раз приходилось слышать о Лопаревой такие замечания:
   -- Ну, она -- кутилка... Но если выбирать, кто хуже -- она или ее благоверный, то конечно -- он. Всякая бы, при ее натуре, стала погуливать с таким мужем. Он -- презренный, а не она. И опять тоже, -- умела себя поставить. Нужды нет, что ее срамят в газетах, а все ездят, все на задних лапках перед ней. А она ни перед кем не лебезит. Купчиха -- купчихой и живет, и в барыни не тянется.
   Они сейчас же затараторили, попивая чай, поданный вниз разлитым. И глаза у них заблистали, щеки залоснились.
   -- Люблю посудачить! -- вскрикивала Лопарева, повертывая свою короткую шею в высоком воротнике накидки, которую она и там не сняла.
   Она так забавно подмигнула одним глазом, что и Вера тихо разсмеялась.
   -- А у Синегубовых-то разошлось дело? -- спросила Антонида.
   -- Разошлось. Видите ли, жених-то облыжно выдавал себя за раскольника.
   -- А они по какой вере?
   -- По австрийской... И самые, знаете, приверженные.
   -- По Рогожскому, значит, кладбищу? -- осведомилась Антонида.
   -- Какже, какже.
   -- А я думала по Преображенскому.
   -- Нет, те -- безпоповцы. Их родственники -- от Вавилы Спиридоныча которые идут -- те вот той самой веры, как и ваш родственничек...
   -- Какой? -- спросила Антонида.
   -- А Умнов-то Петр Степаныч?!
   И, повернув голову в сторону Веры, Лопарева окликнула ее.
   -- Вера Тимофеевна! Теперь дело прошлое... Сильно он по вас сохнут?
   -- Не знаю, -- отозвалась Вера.
   -- Да уж не скромничайте! Так страдал, -- дурачливо протянула Лопарева: -- что и Боже мой! Ко мне стал ездить вроде как на исповедь. Ха, ха! До слез себя доводил!
   -- Было дело! -- весело подхватила Кусова.
   -- Он даром что заядлый раскольник... и в их секте в роде как главный руководитель, а пошел бы даже к никоньянам венчаться.
   -- Да, он -- беспоповец, -- уверенно сказала Кусова.
   -- Да! Только и безноповец-то самый закоренелый. Они какого-то князя... не то Ухтомского, не то Мышецкого почитают. При Петре Великом угодником у них объявился... в самой той... как бишь, дай Бог памяти, Выговской пустыни... где знаменитый скит был.
   -- Как вы все это знаете? -- спросила Вера.
   -- Калякаю... со всяким народом. И владык староверских у себя принимала не раз. Занятно! С одним даже в прения вступала. Он из здешних торговцев. Где-то на Волге архиерем... Однако больше на Москве проживает, в собственном доме. Даже облегчение находила в беседе с ним. Умный мужик! И строгой жизни...
   -- Так как же... свадьба-то у Синегубовых и разошлась? --спросила вдумчиво Антонида Тимофеевна.
   -- Да, казацкий-то офицер их поднадуть хотел. Я, говорит, по старой вере. Ан оказалось -- враки... Только девочку осрамил. Он уже на правах жениха был.
   -- Все это жулики! -- вскричала Кусова. И скоро ли наконец перестанут отдавать своих дочерей за...
   Она запнулась, сообразив, что при сестре не очень-то хорошо говорить в таком духе, да еще при такой гостье.
   -- Не перестанут! -- подхватила Васса Ивановна. -- И дочки, и сынки -- все бредят, как бы им только от самих себя отказаться.
   -- Именно!
   Обе оне сразу смолкли. Вера это заметила; но ей хотелось сказать им обеим:
   "Пожалуйста, не стесняйтесь"!
   В дверь просунулась хохлатая голова Герасима Тимофеевича.
   -- А! Гаря! Здравствуй! -- окликнула его Антонида и пошла с ним целоваться.
   -- Герасим Тимофеевич! И со мной не грех бы таким же манером... Вы ведь кум мне приходитесь!
   Лопарева поднялась и подставила ему щеку.
   -- Когда же мы покумились? -- несколько брезгливо спросил он.
   -- Как же?! А еще в ученых состоите. Что же у вас за память? Лет будет пятнадцать, мы у одного вашего служащего... в Зарядье там где-то... девчонку крестили. И нас еще цимлянским угощали. Я и это помню.
   -- Извините!
   -- А целоваться не хочет! Стара стала? Ну, Бог с вами, коли так по-английски "шекендс", что-ли?
   Герасим Тимофеевич подал ей руку и силился усмехнуться.
   Будь он глава семьи, желай он поднимать голос он бы не допустил своих сестер водить компанию с этой "вавилонской блудницей" -- он любил употреблять этот термин. Но ему, в сущности, было все равно. Никто, на его оценку, в купеческом быту, ему известном -- не ведет себя так, как бы следовало. И мужчины, и женщины, и полуграмотные, и яко бы образованные не умеют отстаивать свое достоинство, показывать, на собственном примере, что они не менее дворян способны на высшую интеллигентную жизнь.
   -- Маменька послала меня, -- обратился он к Вере: -- не угодно ли вам закусить?
   -- Мерси, -- поблагодарила Лопарева за всех остальных. До обеда мало времени осталось. Вот еще по чашечке выпьем -- и довольно.
   -- Присядь, Гаря, -- пригласила Вера, довольная тем, что брат пришел в ее комнату.
   Она не боялась за то, чтобы чего-нибудь не вышло между ним и князем. Тот ни за что не покажется, заслышав разговор "купчих".
   Но Вера забыла, до какой степени в комнату ее мужа было все "как пролито" -- когда разговор у нее шел в полный голос.
   Князь лежал на кушетке и читал какой-то французский роман в желтой обложке.
   Он слышал весь разговор о расстроенной купеческой свадьбе и про "братца" Умнова -- все, что особенно громко говорила Лопарева; только он не узнал ее голоса.
   Вспомнилась ему "приятная сценка", как его супруга изволила прочесть ему и Погулянину нотацию, когда они заикнулись об этом самом раскольнике Умнове.
   И выходило, в самом деле, неблаговидно. Вера Тимофеевна могла предполагать, что ему известны пылкие чувства Умнова к ней, когда она была еще в девушках.
   "За него бы и шла!" -- вырвалось у князя, и смутно он почувствовал -- какое бы было для него облегчение, если бы жена его очутилась купчихой Умновой, а он на полной свободе и до погрома.
   Неужели он помирится с своим теперешним положением?
   Этот вопрос встал перед ним опять и дразнил; а в уши ему врывался трескучий разговор купчих.
   Вот "затявкала" гостья.
   А у Сивцовых был вчера обед со здравицами, -- разсказывала она, и каждое слово вздрагивало у него в ухе.
   -- По какому случаю? -- спросила "сестрица" Антонида Тимофеевна.
   -- Столетие подходит их фирме. И старику Спиридону Иванычу было предложено дворянство. Сам министр писал.
   -- И что же? -- окликнул братец Герасим Тимофеевич.
   -- А он отказался. Я, говорит, торговцем всю свою жизнь был и умереть хочу в том же звании. Довольно мне и почетного гражданства.
   -- Молодец! -- глухо крикнул Герасим. -- Так и давно пора.
   -- За обедом ему и говорил целую речь Максим Тихоныч Дерейщиков. Умница! В студентах был. С медалью кончил. "Это, говорит, новую эру составляет ваш поступок, многоуважаемый Спиридон Иваныч. Довольно, говорит, нам, представителям третьего сословия, бегать за подачкой чинов и сословных отличий"...
   -- Так и сказал? -- спросил Герасим.
   -- Да, вот такими именно словами. И дальше еще лучше!
   Все хлопали, кричали браво, и старик прослезился.
   "Ах вы подлые! -- вдруг выбранился про себя князь и подскочил на кушетке грузным корпусом. -- Каковы"!
   Краска бросилась ему в лицо. Сейчас бы вбежать к ним и разнести их, как зазнавшееся "хамьё", которое смеет так говорить о дворянском звании. И тут сидит его супруга, княгиня Вера Тимофеевна Кунгурова.
   И хотя бы одним словом она осадила их! Зачем же она-то сама лезла в дворянки, да еще в титулованные?
   Искренно они так чувствуют или только форсят, но довольно того, что у какого то Спиридона Иваныча, главы фирмы, которая производила канифас или торговала столярной политурой, вдруг явилась такая фанаберия, чтобы отклонять от себя потомственное дворянство и давать, по этому "случаю", у себя банкет с тостами и спичами...
   Князя душило. Он встал и одним духом очутился в передней, надел меховое пальто и калоши и нахлобучил шапку. Дверь он громко отворил и резко позвонил снаружи.
   Разнести разве их? Они и этого не стоят. Просто бы крикнуть им из двери:
   -- Цыц!

XVII

   Домой князь не возвращался к обеду и не сказал прислуге, что обедать дома не будет. Пускай ждут -- ему все равно.
   Так продолжаться не может. Что бы ни предложил ему князь Федор -- хоть место предводителя в западном крае, от правительства -- он схватится обеими руками и уедет.
   Вера Тимофеевна может "пребывать в Hôtel Finikoff", может обзавестись каким угодно "радикалишкой", только бы его оставили в покое. А если она будет "аффишировать себя", тогда он потребует развода.
   На улице князь почувствовал себя в первый раз свободнее. Разумеется, малодушно: сидеть в купеческой "мурье" и никуда носа не показывать. Чего ему стыдиться? Многие ли из людей его общества поступили бы так безупречно, как он? Только "изуверы" своей педантской честности -- как его жена -- могут быть и этим недовольны. В клубе, куда ему неловко показываться -- pourquoi, Dieu des dieux, pourquoi?! (фр. Почему, Боже богов, почему?!) -- за две трети сочленов он не поручился бы.
   Остаться нищим и на половину по чужой вине и не припрятать ни копейки! Кто на это, по нынешним временам, способен? Если он ажиотировал на чужие, то ведь он и поплатился. Все его состояние пошло с молотка.
   Бодро шел он по бульварам вплоть до Тверских ворот. У памятника Пушкина взял хорошего извозчика "в часы" -- и поехал делать визиты.
   Он сделал их с полдюжины -- почти везде его принимали и встречали радушно, не делали никаких лишних расспросов, не спрашивали и про жену, чего он и прежде не любил и на неизбежный вопрос:
   -- Et comment va la princesse? (фр. А как поживает принцесса?) -- отвечал всегда:
   -- Elle se porte comme le Pont-Neuf, (фр. Она здорова, как Пон-Нёф., прим. старейший из мостов Парижа) -- с особенной интонацией.
   И по этой части он слишком нервничал. Совсем не так бездушно относятся к нему. В двух гостиных прямо даже сказали:
   -- Vous vous êtes comporté en vrai gentilhomme! (фр. Вы вели себя как настоящий джентльмен!)
   Денег не дает никто. Это точно. Но их ни у кого нет свободных. Да еслибы пришлось ему даже попрошайничать, то лучше у своего брата дворянина, чем у презренных купчишек.
   После визитов князь поехал в клуб и спросил себе обед. Был день простых обедов. В столовой сидели -- за разными столами не больше четырех человек; с двоими он не был знаком. Один из них ел против него и сидел лицом к нему. Князь на таких членов всегда смотрел как на самый "непристойный элемент".
   Ему показалось, что этот "милостивый государь" ухмыляется на особый лад, взглядывая на него.
   В ответ на это князь уставился на него, после третьего блюда, и с добрую минуту глядел в упор, как он умел глядеть в самое свое блистательное время.
   "Милостивый государь" смутился и опустил ресницы.
   Фамилия у него русская; но он -- "перекрест", брехунец из присяжных, по-еврейски был каким-нибудь Мовшей Абрамовым. А теперь корчит из себя настоящего русского и коренного москвича; кажется, кроме адвокатской практики, и ученые книжки сочиняет.
   В биллиардной князь сыграл партию с одним полковником генерального штаба, и тот был с ним чрезвычайно внимателен, как подобает быть с таким крупным "столпом" клуба, как он.
   У него еще настолько карманных денег, чтобы позволить себе и обед в клубе, и бутылку вина, партию на биллиарде или место в театре. Но и эти бумажки неприятно безпокоют его. Не желает он -- на неопределенное время -- состоять на иждивении своей супруги. Что бы ни предложил ему князь Федор он схватится за всякую должность.
   В Большом театре шел балет.
   Он давно не заглядывал ни в Большой, ни в Малый. Балет именно такой спектакль, какой ему надо было. Ехать к Омону -- рискованно. Пришлось бы взять кресло. Ложи дороги, да и глупо сидеть в ложе одному. В креслах много всякого "хамья". Еще нарвешься на скандал. Потянет и на сцену, где он, в прошлом году, был "persona grata". Но тамошние девочки -- и русские, и француженки -- дерзки. Иная сейчас брякнет:
   -- Ecoute! On te dit exécuté à la bourse?.. (фр. Послушай! Тебя, говорят, казнили на бирже?)
   Да и русская "певичка" тоже прогнусит:
   -- Что, князенька, или в кармане чахотка завелась?
   Когда он подходил к кассе, в сенях Большого театра, в первый раз он испытал колебание: -- в каком ряду брать место?
   Прежде, кроме первого, он не признавал никакого. Но теперь...
   На кресло, хотя бы и первого рада, у него хватит.
   "Конечно, возьму в первом", -- решил он. С какой же стати прибедниваться и держать себя банкротом, когда он остался с незапятнанным именем!
   "Сижу в первом ряду потому, что имею на это средства, и никому до этого дела нет".
   С этим мысленным возгласом входил князь в партер театра. Спектакль уже начался. Зала была наполовину пуста.
   Пожилой капельдинер, сутуловатый и с повязанной щекой, с низким поклоном встретил его у среднего выхода и затрусил вперед показывать ему место.
   -- Я найду сам, -- остановил его князь прежним, снисходительно-барским звуком.
   -- Третье от прохода, по правой стороне, ваше сиятельство.
   Значит, его и здесь еще знают и помнят.
   Двигался он по ковру средней дорожки медленно, переступая с ноги на ногу и с особым покачиваньем всего туловища: эту походку он давно завел для входа в театр или в залу Дворянского Собрания.
   Первое -- директорское кресло, запертое медным прутом --стояло пустое. Рядом сидел черноватый господин в белом жилете и смокинге, с бриллиантовой булавкой и множеством брелок на цепочке.
   "Опять жид!" -- выбранился князь, узнав сейчас же этого брюнета. Он видал его, изо дня в день, за завтраками Славянского Базара, когда играл на бирже. Это был крупный биржевой "заяц" из евреев, содержавший танцовщицу.
   Но они не были знакомы и не предстояло опасности, что этот "хам" заговорит с ним.
   Справа от него кресло стояло пустым. Дальше сидели два студента из богатых купчиков, с лицами драгунских корнетов, откормленные и усатые, в высочайших воротниках своих сюртуков и в узеньких рейтузах.
   "Их степенства", -- подумал князь и, протирая pince-nez, навел на них взгляд, по которому эти "мальчишки" должны были почувствовать всю пропасть между ним -- Гедиминовичем -- и внуками или сынками хотя бы и того Спиридона Иваныча, что отказался от потомственного дворянства.
   На сцену выскочила худенькая белокурая балерина. Студенты и биржевой еврей захлопали в такт, высоко подняв ладони.
   Блондиночка протанцовала свои "варьяции" нервно и легко; ей стали апплодировать и в партере, и на верхах. Похлопал и князь.
   Она повторила нумер, и когда подходила к концу своих батманов и пируэтов, справа от князя сел кто-то. В полутьме залы лицо его князь не сразу разглядел, хотя и обернулся на него.
   Через десять минут опустился занавес и электрические лампочки разом заиграли. Сосед князя приподнялся немного и очень вежливо поклонился, проговорив:
   -- Мое почтение, князь.
   Это был "братец" -- тот самый раскольник архимиллионщик Умнов, к которому Вера Тимофеевна не пожелала обращаться за помощью.
   Князь вспомнил сейчас, что этот раскольничий "главарь" был неизменный посетитель балета и, кажется, успел уже переменить, в течение нескольких лет, три или четыре "предмета" из балетных. Прежде он всегда избегал раскланиваться с этим набобом с Таганки. И тот не искал его знакомства; держал себя всегда чопорно.
   Неловко было не ответить на его приветствие.
   -- Здравствуйте! -- сказал он благодушнее, чем бы даже следовало. -- Вы верны балету, а?
   Умнов усмехнулся и поправил свой тупейчик.
   Он был также в смокинге и белом жилете.
   -- Я человек постоянный, -- с усмешечкой выговорил он.

XVIII

   В следующем антракте Умнов очутился рядом с ним, у рампы. Оба оглядывали залу. Капельдинер подал князю бинокль.
   -- Как здоровье княгини, Веры Тимофеевны? -- спросил Умнов, наклонив голову вбок.
   -- Благодарю вас.
   -- Ведет, кажется, очень деятельную жизнь? Все по общественным делам?
   Тон у него был очень почтительный и самый звук, на оценку князя, "не хамский".
   -- А Степанида Федотовна? Кажется, стала припадать в последнее время?
   -- Да, ей часто нездоровится.
   И, меняя разговор, Умнов, оглянувшись на сцену, выговорил:
   -- Большие успехи сделала эта московская итальяночка. Только уж худа -- Бог с нею... А заметили вы, князь, одна из семи корифеек в большом балябиле, с каштановыми волосами... Что за прелесть! Не правда ли?
   Князь согласился.
   -- А вы, кажется, один из наших самых коренных балетоманов? -- немного насмешливо выговорил он, посматривая боком на Умнова.
   -- Грешный человек... Не отрицаюсь, князь, и считаю это искусство самым изящным.
   "Как выражается! Даром, что раскольник!"-- подумал князь.
   -- И трудным, -- продолжал Умнов все так же тихо и мягко. -- Сколько работы! Воть такая дохленькая блондиночка, через какую дрессировку она, бедная, проходит. Видите -- краше в гроб кладут. А когда разойдется, сколько силы и какой подъем души!
   "Ну, души-то ты здесь не ищешь, а просто женского тела посвежье", -- добавил про себя князь.
   Но ему не было противно говорить с этим миллионщиком, разыгрывающим роль настоящего фешенебля с аглицкими фасонами.
   И опять ему припомнился разговор в кабинет Веры Тимофеевны на тему об этом самом "братцы". Что стоило тогда хоть нащупать почву с таким раскольничьим набобом? А она взобралась на пьедестал и давай поучать их с Погуляниным высшей честности!
   "Недурно было бы свести их теперь и посмотреть, что из этого выйдет!" -- злорадно подумал князь.
   В последний антракт он спросил Умнова:
   -- Вы с вашей дальней родственницей, кажется, не в особенных ладах?
   Тот опустил ресницы и перевел губами, потом поглядел на него исподлобья.
   -- Вера Тимофеевна мало меня знают, -- выговорил он сдержанно. -- Они привыкли верить многому, что в Москве болтают зря.
   Князь чуть-было не перебил его вопросом:
   "А правда, что вы по ней сильно страдали и готовы были даже перейти в единоверие, чтобы жениться на ней"?
   -- Мне это было всегда прискорбно, -- продолжал Умнов и опять полу-закрыл глаза. -- И если б только Вера Тимофеевна относилась ко мне с некоторым доверием, я бы всячески мог заявить свое неизменное желание быть ей полезным... во всяком разе.
   Это уже был прямой намек.
   -- Лично я тут не причем! -- веселее сказал князь. -- Моя жена думает и чувствует по-своему. К сожалению, она довольно упорна в своих взглядах, симпатиях и антипатиях.
   -- Есть немножко, -- со вздохом обронил Умнов.
   Оркестр заиграл и разговор их дальше не пошел.
   Умнов разсеянно смотрел на сцену. Его взволновало то, что они сейчас говорили о Вере Тимофеевне. И прежде, когда только-что пошли слухи о крахе ее мужа, и позднее, когда он узнал, что после ликвидации они поселились у Степаниды Федотовны, он готов был "оправдать себя" в глазах этой гордой и строгой Веры Тимофеевны. если б хоть с одним родственным словом обратились к нему, он показал бы, как умееть быть щедрым и великодушным, не помня зла, забывая о постоянно обидном для него обхождении княгини Кунгуровой.
   Каков бы ни был ее муж -- он мягче и покладливее; с ним можно было бы ладить. И держит он себя теперь прилично, не жалуется, не ёжится, хотя на душе, наверное, скребут кошки. Должен состоять "на иждивении" тещи и каждую красненькую бумажку выпрашивать у жены.
   Умнов не ожидал от него и такой "чистой" ликвидации. Положим, спасла его жена; но другой объявился бы несостоятельным и приберег бы женины деньги.
   Можно его поощрить. Нашлось бы и место для него, если он не больно будет брыкаться. Разумеется, нельзя ему поручить никакого ответственного дела; но синекуру не трудно и выдумать.
   Конец последнего акта Умнов совсем почти не смотрел на сцену и даже не "отличил" красивую корифейку с каштановыми волосами, взбитыми на лбу. А она усиленно смотрела в его сторону.
   За кулисами знают, что Петр Степанович временно "свободен". С "прежней" своей он разошелся -- кто говорит: застал ее с каким-то драгуном, кто говорит -- просто "здорово живешь". Корифейка с каштановыми волосами нравится ему с прошлого сезона. Подарки пошли с начала этой зимы, но настоящего "предложения" он ей еще не делает.
   Опустили, в последний раз, занавес. Раздались вызовы. Князь и Умнов разом встали с своих мест; ни один из них не аплодировал.
   -- Мой почтительный поклон супруге вашей, -- сказал Умнов, не подавая руки князю первым.
   -- Передам, передам, -- отозвался князь и протянул ему руку.
   -- Был бы счастлив и лично засвидетельствовать ей мое почтение. Но боюсь безпокоить.
   -- До трех она не бывает дома.
   -- А вы, князь? -- не совсем уверенно спросил Умнов.
   -- Я целыми днями... Милости прошу.
   Они еще раз пожали друг другу руку и шли вместе до среднего выхода. Капельдинеры кинулись подавать им верхнее платье. Первым оделся князь и в шапке кивнул головой Умнову, перед тем как спуститься в сени главного подъезда.
   Умнов старательно застегнул свою короткую шубку на соболях. Он носил цилиндр круглый год, даже в трескучие морозы. Подпираясь тростью с серебряной ручкой, он медленно, маленькими шажками, пошел к подъезду против магазина Мюр-и-Меррилиз.
   Для моциона он часто возвращался домой пешком, на дальний конец Покровки, в свои палаты. Там он жил совсем один, в двух этажах, где значилось до сорока комнат.
   Шел он вверх по Кузнецкому, плохо освещенному и пустынному в этот час, с поникшей головой, постукивая по мерзлому снегу тростью.
   Эта встреча с мужем Веры Тимофеевны всколыхнула его душу. Никак он не ожидал такого "оборота".
   И ярко представлялась ему Вера, вся в белом, такая, как она приехала в дом сестры, на Пасху, больше года назад.
   С тех пор он почти не видал ее.
   Кто знаеть! Быть может, "заминка" с мужем сделала ее помягче. Как ни как, а своего состояния у нее теперь нет. В дворянском обществе прежнее положение рухнуло, хотя ее и уважают, зная, как она себя повела; но из одного уважения "шубы не сошьешь".
   Голова его заиграла. Мало ли какие "комбинаций" могут выйти, если не терять куражу и бить все в одну точку? Каждая женщина на чем-нибудь "ловится"... самая строгая и неприступная. Не на деньгах, так на преклонении.
   Мужа она не должна любить. Это и раньше было видно. Теперь он ей еще более в тягость. Да и он к ней относится с холодком, боится и держит камень за пазухой, -- не может простить ей того, что она его спасла; к ее же матери он "взят в дом" и сел им всем на шею.
   Разве то нашла бы она в муже, способном привязаться к ней?
   Что же ему лгать себе самому? Не в силах он вырвать ее из своего сердца. От чего-нибудь да стал он тяготиться связью с той танцовщицей, которую он отставил от своей особы, так -- ни с того, ни с сего. Хорошенькая балерина с каштановыми волосами нравилась ему еще вчера; а сегодня он ни разу почти не взглянул на нее в бинокль. Все они на одну стать; и лица-то у них точно по одному трафарету деланы. И все, как каждая из них будет держать себя -- он наизусть знает: все их мины, словечки, ужимки, жесты и повадки. До гадости знает!
   Теперь у него есть заручка в доме Финиковых. Князь сказал ему: "милости прошу". От него самого, от его уменья и ловкости будет зависеть так себя поставить в доме, чтобы и Вера Тимофеевна сбавила тону.
   Ведь ей нужны средства для разных либеральных затей. Из матери она не будет тянуть на сей предмет". Чего же прямее воспользоваться этим? Отказу быть не может. Время доделает остальное.
   Петр Степанович не заметил, как он уже прошел почти всю Покровку.
   В эту минуту князь Вадим Дмитриевич был уже дома и перед отходом ко сну злорадно думал о том, под каким соусом поднесет он "братца" Вере Тимофеевне.

XIX

   -- Наконец-то! Владимир Григорьевич! Милый! -- Вера жала обе руки Остожина и вглядывалась в его лицо радостно и немного смущенно.
   Свет от лампы, стоявшей в углу на высокой тумбе, освещал и лицо Остожина, и всю его невысокую и гибкую фигуру. Он немного похудел, и в лице, и в теле, и как бы загорел. И то, и другое шло к нему.
   Лоб обнажился побольше прошлогоднего и выказывал теперь еще явственнее красивые линии черепа и вдавленность на висках. В глазах играл блеск. И белые зубы блестели. Одет он был в очень длинный лондонский сюртук, при белом жилете и атласном шарфе, перехваченном золотым кольцом. И духами он пахнул английскими.
   Остожин, в свою очередь, оглядывал Веру, не выпуская ее рук из своих.
   На его взгляд она тоже похудела в лице и в стане. Но щеки сделались зато прозрачнее, глаза несколько впали и стали с новым выражением; в нем больше глубины и чего-то очень милого... Какая-то смесь тихой грусти и решимости -- жить по новому.
   Это он сразу распознал, прежде чем она что-либо сказала ему про себя.
   И чем-то девическим пахнуло на него точно это опять прежняя Вера, жившая в этих самых комнатах; но только с прибавкой всего опыта и всего обаяния женщины.
   -- Наконец-то! -- повторила Вера и еще раз крепко пожала обе его руки.
   Это пожатие действовало на него как-то заново, согревало и делало для него всю личность этой "старой приятельницы" ближе и завлекательнее.
   -- Сядьте, сядьте сюда, Владимир Григорьевич! -- пригласила его Вера на тот самый диванчик, где они когда-то часто сиживали.
   Он оглядел всю комнату.
   Как здесь gеmüthlich! (нем. уютно!) -- выговорил он молодо и весело. -- И вам здесь хорошо, скажите?
   -- Очень хорошо, Владимир Григорьевич.
   -- Лучше, чем было там? -- спросил он потише и нагнувшись к ней.
   -- Лучше!.. Гораздо лучше!
   Вера вдруг подумала, что из ее кабинета через стену, с заклеенной обоями дверью, могло быть все слышно в комнате ее мужа. Его в настоящую минуту нет дома; но если б он там сидел, ей бы не было приятно чувствовать за стеной его присутствие.
   Остожина она будет принимать наверху, в маленькой угловой комнате, где бывало она сиживала с своими подругами по гимназии и курсам, и где они вели, без свечей. Долгие разговоры.
   -- Неужели только-что вернулись? -- спросила она, подавшись немного назад, к ручке дивана.
   -- А вы думали как? -- что я давно здесь и глаз не кажу?
   -- Еще недавно -- это бывало так, - обронила она полушутливо. -- Ну, да теперь мы всякие счеты бросим, Владимир Григорьевич.
   -- В добрый час!
   Помолчав, Остожин сказал вполголоса:
   -- Вам, быть может, неприятно будет говорить со мною о том, что вы пережили за этот год?
   Фраза вышла у него тяжеловатая, оттого что он стеснялся. И Вера это сейчас же поняла.
   -- Напротив! -- отозвалась она. Глаза ее заволоклись мимовольным налетом тихой грусти.
   -- Одна я была, -- выговорила она. -- Совсем одна. Мать мою я во многое не хотела вводить.
   -- И не лучше ли так? -- спросил Остожин. -- Надо все самому делать и выносить. Извините за такой труизм; но я прямо из страны, которую вы любите. Там надеются, прежде всего, на себя.
   -- Да, это правда. Материальный погром не главное, Владимир Григорьевич... Но я не скрою... произошла ликвидация и чего-то другого.
   -- Вашего супружества? -- подсказал Остожин.
   -- Всей моей недавней жизни, -- ответила Вера и опустила голову. Я на десять лет постарела, Владимир Григорьевич.
   -- Полноте!
   -- Уверяю вас. Но ни умирать, ни прозябать не желаю! --почти вскричала Вера, подняв голову, и вся выпрямилась. Мне теперь легче, я вольнее дышу; я вернулась к старому, вот в этих милых для меня комнатах. Скажу вам больше -- только теперь я начинаю сознавать себя. И я ничего не боюсь. И никаких не имею иллюзий о собственной особе. Вы -- такой пушкинист... Лучше не скажешь, как он: "Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать"... Но страдать так, чтобы было из-за чего! И страдать, и жить всеми фибрами... А главное -- не бояться!
   -- Чего же лучше!
   Возглас у Остожина вылетел искренно и молодо; но тот час же в глазах промелькнула скептическая усмешка.
   Вера ее подметила.
   -- Вы увидите, -- выговорила она и повела кистью правой руки. -- На ваших глазах будет проходить моя жизнь. Если что -- вы, как друг, сейчас же дадите мне предостережение.
   Они разом рассмеялись и невольно продлили рукопожатие.
   -- Продолжение впредь, -- заговорила Вера возбуждение и веселье. -- А теперь -- расскажите мне про себя. Правда, что вы были выбраны в доктора чего-то в Оксфорде?
   -- Правда.
   -- И ничего-то вы не написали... Я сколько раз...
   -- Сбирались? -- шутливо досказал он. -- Однако не собрались... Да и не до того было, -- добавил он серьезнее.
   -- И вы проделали всю церемонию?
   -- Проделал.
   -- Надевали на вас мантию?
   -- И шапку, и всякую штуку!
   Они опять враз рассмеялись. Им было весело, как никогда не бывало.
   -- А теперь вы наш, и надолго?
   -- По крайней мере, на год.
   -- Не стремитесь туда, на запад! Полюбите немного нашу старушку.
   -- За что?
   -- Так, полюбите. Как бы вас там, на берегах Темзы, ни чествовали... здесь вы свой, и у вас испытанные друзья. И вы здесь нужны больше, чем там.
   -- Словом, отечество надо любить.
   -- Да, надо любить, Владимир Григорьевич.
   -- Наука -- всемирное достояние. Там меня... ценят. Между нами, я чуть было не соблазнился одним предложением.
   -- Чего? Кафедры? В Англии?
   -- В Америке. Такой оклад предложили, что и не выговоришь сразу.
   Вера вскинула свои длинные ресницы.
   -- И вы колеблетесь?
   -- Колеблюсь.
   -- Не делайте этого, Владимир Григорьевич! Не бегите из дому.
   -- Да ведь это было бы в самом древне-русском стиле! Припомните... Еще при Годунове посылали за границу студентов... И ни один из них не вернулся. Все застряли на западе. Значит, и тогда уже те, кто вкусил чужой жизни -- по доброй воле домой не возвращались.
   -- Нет! Я не хочу верить!
   Голос Веры дрогнул.
   Остожин протянул руку. Она пожала.
   -- Ничего еще не решено, -- выговорил он, тронутый ее возгласом.
   -- Вы напечатали... еще книгу на английском? -- спросила Вера.
   -- Напечатал.
   -- А другу -- ни одного экземпляра.
   -- Большая сушь. Совсем специальная, со множеством латинских средневековых цитат.
   -- Вы мне переведете. Возьмите меня под свой надзор... Руководите моим чтением. Мне надо многое начать с азов, уверяю вас. Два целых года, если не все три, прошли у меня совсем не так, как бы я хотела.
   -- Полноте!
   Остожин махнул рукой приятельски.
   -- Почему полноте?
   -- Очень уж это отзывается комиссией по вопросу о самообразовании!.. Ха, ха! Пора и жить начать, Вера Тимофеевна... Что вы сейчас повторяли из Пушкина?.. Не все книжки! Довольно их!
   За стеной пробило пять.
   "Не оставить ли его обедать?" -- мелькнуло в голове Веры. Чего же ей стесняться? Здесь она будет принимать кого хочет и когда ей угодно. Но сегодня она не желала бы портить своего настроения. Князь Вадим Дмитриевич за столом: на все ляжет что-то кислое, если не прямо враждебное.
   -- Никаких дней мы назначать не станем, Владимир Григорьевич. Каждый день я дома с трех. По вечерам также довольно часто. Вы всегда будете знать в какой вечер я дома.
   Остожин поднялся.
   -- Куда так спешите?
   -- Обедаю в гостях.
   -- Столько хотелось сказать вам!..
   Она провожала его в прихожую.
   -- А князь-в Москве? -- спросил Остожин, застегивая пальто.
   -- В Москве, -- ответила Вера, без всякого выражения; но глазами досказала: "вы теперь у нас в доме, а не у князя Вадима Дмитриевича. Он сам по себе; мы сами по себе".

XX

   -- Князь у себя? -- спрашивал чей-то мужской голос в прихожей.
   Вера только-что спустилась сверху. Ей предстояло обедать одной с мужем.
   Она не узнала голоса.
   -- А Степанида Федотовна?
   -- Дома-с.
   -- И к ним можно?
   -- Я сейчас доложу. Пожалуйте в гостиную наверх.
   Вера тут только узнала голос Умнова.
   Ее удивило, что Умнов спрашивал князя.
   Гость откашлялся в передней и стал перед зеркалом охорашиваться.
   -- Пожалуйте наверх! -- пригласила горничная. Я сейчас доложу князю.
   Послышалось поскрипыванье вверх по лестнице маленьких шажков Умнова. И вся его прилизанная и "галантерейная" фигура представилась ей мысленно, с его тупейчиком, и галстучком, и перстнями.
   Что мог значить его визит князю? Неужели опять что-нибудь денежное, долговое? Может быть, этот развратный и фальшивый безпоповец притаил у себя векселя князя и во-время их не представил.
   Она считала его способным на это.
   Ей было бы особенно тяжело видеть в нем кредитора. Да и чем заплатить? И сколько?
   Горничная доложила князю. Он сидел у себя, рядом с кабинетом Веры.
   И через стену она, как всегда, явственно расслышала слова князя:
   -- Я сейчас поднимусь в гостиную.
   И это было сказано таким голосом, как будто он ждал визита Умнова.
   Любопытство Вера считала большим пороком и никогда себя на нем не ловила.
   Но она не могла спокойно читать.
   Если Умнов всплыл с крупным документом в руках, -- она не будет вмешиваться. Довольно! У нее нет больше ни копейки своих денег. Тащить с матери крупную сумму было бы постыдно.
   Спасать доброе имя князя -- она в силах была один раз. Теперь пускай справляется, как умеет. Взять с него-нечего. Держать его под предварительным арестом это самое обыкновенное дело. И плакать она не будет!
   Не может она обвинить себя в бездушии. Ни по каким законам и правилам не обязана она закабалить себя мужу и весь свой век отвечать за его беспутство. И любить его она не в состоянии заставить себя.
   Вера оставила книгу и тревожно прошлась по комнате.
   Такое волнение малодушно! Лучше сейчас же пойти и узнать, в чем дело.
   Она завернула на минуту в свою спальню -- маленькую боковую комнату, поправила волосы, торопливо накинула короткую шелковую мантильку и поднялась наверх.
   Мужские голоса раздавались из гостиной.
   Значит, Умнов побывал уже у Степаниды Федотовны.
   Князь посадил гостя на диван; а сам присел ближе к двери, на одном из кресел, чопорно стоявших попарно.
   Говорили они совсем не о делах, а о балете.
   При входе, Вера схватила слова Умнова:
   -- Эта девочка с будущностью, у нее носок -- превосходный.
   "Воть что!" -- подумала Вера.
   Умнов тотчас же вскочил с дивана и весь согнулся, отвешивая ей поклон.
   Потом короткими шажками подошел к ней и еще раз поклонился, протягивая руку.
   Она подала свою. Рукопожатие его было мягко и продолжительно.
   -- Как давно не имел удовольствия! -- выговорил он своим слащавым, нутреным голосом. -- Воспользовался любезным приглашением князя. Мы встретились в Большом театре.
   -- Monsieur Умнов -- отозвался князь великий знаток балета. И вот сейчас мы говорили про одну восходящую звезду.
   -- Да... девочка с будущим, -- повторил Умнов.
   Он дождался, пока Вера сядет. Она поместилась на диване -- уже спокойная и вполне владеющая собою.
   Этот "братец", которого она так недолюбливала, показался ей смешноватым, но менее "гнусным", чем прежде.
   Может быть, он и задумал какой-нибудь "подход" -- и не сразу придавит ее мужа долговым документом. Но теперь все это отошло от нее. Вмешиваться она не станет. Никаких счетов у нее с этим молодящимся женолюбцем быть не может.
   Прежде она была слишком "прямолинейна", -- как сказал бы ее друг Остожин. Стоит ли портить свое настроение из-за того, что есть на Москве раскольник Умнов, считающийся "адамантом" благочестия и подозреваемый ею в самом утонченном сластолюбии?
   -- Видели мамашу? -- довольно приветливо спросила она Умнова.
   -- Как же. Только я не хотел их беспокоить. Они немного утомлены. И вообще, если позволите, он понизил тон их видом я не совсем доволен. Будем надеяться, что это все временное.
   -- И я недовольна ее здоровьем, -- отозвалась Вера.
   -- Лета берут свое.
   Умнов повел плечом и опустил голову, жестом родственного соболезнования.
   Князь не садился. Он собрался сегодня в клуб, на очередной обед, и мог опоздать.
   Вчера -- на своем письменном столе князь нашел пакет со вложением. На конверте он прочел сумму. Он понял, что это от жены. Первое движение было сейчас же возвратить эти деньги по принадлежности. Но он одумался.
   -- "С какой стати начинать историю?" -- подумал он и оставил деньги у себя.
   Сегодня они пригодятся. Нельзя же было с одной зелененькой отправляться в клуб, где следовало ему занять свое прежнее место, и если кто-нибудь пришлет ему с официантом стаканчик шампанского отблагодарить таким же угощением.
   -- Петр Степанович извинит меня, -- громко выговорил князь и посмотрел на часы. Меня ждут в клубе. Вы не член у нас? -- спросил он Умнова.
   -- Я в карты не играю. Состою только членом в трех клубах... в том числе и в вашем. Но не охотник и до длинных обедов. Если княгиня позволит, -- обратился Умнов к Вере: -- я останусь еще на минутку.
   -- Пожалуйста! -- ответил князь за жену. -- Вась когда заставать, Петр Степанович?
   -- Меня каждый день... до трех. Был бы весьма счастлив, если вы, князь, удостоите меня... запросто позавтракать... Одни... или с Верой Тимофеевной.
   Вера ничего не ответила.
   -- Буду, буду! У вас, говорят, целый музей редкостей?
   И богатейшая коллекция старых книг?
   -- Вот посмотрите.
   -- Каких же в особенности? -- спросил князь тоном человека, смыслящего в этом.
   -- Не хочу хвалиться, князь. Буду отменно польщен, если заглянете в мое скромное хранилище.
   Умнов поднялся, видя, что князь сбирается идти.
   -- Извините, пожалуйста! -- крикнул тот от двери.
   Умнов сделал два шага с поклоном уходящему князю и вернулся к дивану.
   -- Ваше как здоровье, Вера Тимофеевна? -- спросил он и поглядел на нее снизу вверх -- сладковато и почтительно.
   -- Я чувствую себя прекрасно.
   -- В личике немножко как будто похудели. Это и понятно.
   И точно испугавшись своего намека, он опустил ресницы и смолк.
   Вера как-то вдруг почувствовала, что в этом когда-то влюбленном в нее старом холостяке еще тлеет прежний огонек.
   Гадливости она не ощущала, но ей было просто скучно. Она будет с ним вежлива. И не прочь даже посмотреть на его "хранилище". Он все-таки же родственник, и мать ее всегда находила, что она была к нему чересчур строга. Пожалуй, оно и лучше, что князь не брезгает теперь знакомством с ним. Очень вероятно, что Умнов сумеет его обработать... Даст денег взаймы, будет кормить тонкими обедами и угощать сотенными сигарами.
   Пускай! Ни в это, и ни во что другое, вмешиваться она не станет.
   -- Мие было бы особенно дорого, -- начал Умнов, прижав обе руки к своему модному двубортному жилету, особенно дорого, -- повторил он: -- если б вы посетили меня с князем.
   -- Как-нибудь... соберусь, Петр Степанович.
   Едва ли не в первый раз называла она его по имени и отчеству.
   Позвольте поцеловать вашу ручку.
   Он встал и подошел к ней с протянутой рукой.
   Она позволила. Прикосновение его губ прошлось по ее нервам неприятной струйкой.
   -- Знаю, -- продолжал Умнов и присел к ней на ближайшее кресло: -- вы ко мне до сих пор изволите относиться с недоверием. И душевно скорблю, что несколько месяцев тому назад... вы забыли совсем обо мне, Вера Тимофеевна.
   И он так на нее взглянул, точно будто ему было известно, что она отказала мужу и его кузену -- обратиться к нему лично.
   Она не заметила, как он, нагнувшись, взял ее за руку.
   -- Ваш верный раб... всегда был, есть и буду! -- прошептал он, охваченный наплывом проснувшагося влечения к этой горделивой и строгой женщине.
   Вера отдернула руку и встала.
   -- Рабства я не люблю, -- полушутливо ответила она и, без пожатия руки, проводила его до лестницы.

XXI

   Второй час ночи. Весь дом давно спит. В передней горит лампа -- не возвращался еще князь Вадим Дмитриевич. Освещен и кабинет Веры. Она низко нагнулась над дневником и пишет что-то, заглядывая во французскую книгу, лежащую повыше и левее.
   Удлиненным и четким почерком, с блеском в глазах, она вписала несколько строк по-французски -- не то в виде эпиграфа, не то как заключительную тираду, выражающую ее настроение:
   "Plus tard, je vis bien la vanité de cette vertu (la chasteté) comme de toutes les autres; je reconnus en particulier que la nature ne tient pas du tout à ce que l'homme soit chaste". (фр. Позже я увидел тщетность этой добродетели (целомудрия), как и всех остальных; я узнал, в частности, что природа вовсе не требует от человека целомудрия.)
   И она перечла еще раз эти строки шопотом.
   Нагнись над ней, в ту минуту, ее товарка -- учительница Переживина, и окликни ее: -- Финикова! Неужели вы это признаете? -- она бы застыдилась. Но с глазу на глаз с самой собой она не испытывает неловкости. Щеки ее горят и блеск глаз не пропадает.
   Не из порнографической французской книги сделала она сейчас такую выписку, а из воспоминаний одного из "светочей" девятнадцатого века. Это -- подлинные слова Ренана, того Ренана, из-за которого, при ней, поспорили графиня Боровицына и Остожин.
   Неужели она -- строгая принципистка целомудренная и холодная княгиня Кунгурова -- дошла до такого протеста... чего? Не духа, жаждущего полетов в надчувственную область, а грешной плоти...
   Неужели она убедилась в тщете такой добродетели, она... Вера Тимофеевна?
   Но подобные вопросы уже приходят ей. Она читает, третий день, поздно вечером, эти "Воспоминания", и то, как высказался в них человек, положивший всю молодость и все зрелые годы -- до глубокой старости -- на неустанный труд ученого и мыслителя -- поразило ее.
   Не запоздалый старческий сенсуализм заговорил в нем. Он только задним числом выражает то, что сложилось в его душе, как смелый вывод из всего жизненного опыта, освещенного высшим разумом.
   Но мудрец-скептик положил полвека жизни на искание истины. Ей он приносил в жертву все, чем молодость, страсть, наслаждения, захваты темперамента и полеты фантазии красят нашу земную юдоль.
   А она -- Вера Тимофеевна -- во имя чего упражнялась она в строгой жизни? Кому приносила жертвы? Из-за чего хранила свою "chasteté" (фр. "целомудрие") и упражнялась в том, что считала добродетелью?
   Вот какие вопросы уже обступают ее каждый день, когда она пишет свой дневник. Книга "Воспоминаний" знаменитого старца только ярче осветила то, что стало бродить в ней и стучаться к ней в последнее время.
   С какого дня?
   Не хочет она лгать и ответила бы: -- с приезда Владимира Григорьевича Остожина.
   Видеть его делается настойчивой потребностью. Вчера он хотел завернуть и был задержан каким-то заседанием. Ей, в первый раз, стало так тревожно, что она с большим усилием над собою воздержалась от того, чтобы не поехать к нему на квартиру вечером. Это было бы немыслимо для нее еще полгода назад.
   Она перечла еще раз последнюю страницу своей сегодняшней "записи", вместе с выпиской из "Воспоминаний" Ренана...
   Уже год тому назад она испытывала полнейшее душевное одиночество. На ней тяготеет только формальный супружеский долг. И с тех пор личность мужа совсем упала в ее глазах. Она не может даже возмущаться им. Не вызывает он в ней ничего, кроме ощущения чего-то ненужного и неосмысленного. Так -- какой-то тошный придаток к ее теперешней "девичьей" жизни.
   До приезда Остожина ей жилось легко и вольно, она не хотела копошиться в себе и счастлива была тем, что может уходить ежедневно в "серьезные" интересы.
   Теперь уже не то. Интересы -- те же, но под ними бродит другое. Точно какой свет виднеется впереди и властно тянет к себе. Без него и все остальное будет сухо и тускло.
   Дает о себе знать жажда полной свободы. А она -- княгиня Кунгурова, у нее муж, они живут под одной кровлей и их комнаты рядом. И этот человек совсем чужой! Да. Ничего она не может чувствовать, кроме сознания ненужной тягости.
   Зачем продолжать "комедию"? Слово напрашивается ей беспрестанно. Разве это честно? Что она спасает? И от чего охраняет себя? К чему готовить себе ненужную борьбу -- с чем? С призраком, с "пустушкой" -- как она любила говорить в детстве.
   А ведь этот постылый и ничтожный барин -- ее барин. Он имеет на нее фактические права. Хорошо, что он охладел к ней уже давно, и с того дня, как они живут здесь -- вряд ли хоть один раз оставались они, с глазу на глаз, на ее половине. Но ведь до сих пор она еще не предъявляла ему никакого "ультиматума".
   И для всех ее родных -- для матери, брата, сестры, зятя -- она его жена. Они, конечно, не предполагают, чтобы она считала себя ушедшей от всего, что принято называть "правами" законного мужа.
   Вера посмотрела на бронзовые часики. Они показывали четверть третьего. Она заперла тетрадь в ящик, загасила лампу и зажгла свечу подсвечника, сбираясь перейти в спальню.
   Раздался звонок в прихожей.
   Князь опять зачастил в клуб. Пакет с карманными деньгами он принял и даже не поблагодарил ее мать, зная, что деньги могут идти от нее.
   Может быть, он бывает и в "свете" -- она его не расспрашивает, а он ей ничего не разсказывает. Дома он обедает очень редко.
   Горничная заспалась. Князь нетерпеливо дернул во второй раз.
   Отворить пошла сама Вера.
   Князь удивленно поглядел на нее. Он был в шубе и меховой шапке с блестками снежинок на меху.
   -- Vous ne dormez pas? (фр. Вы не спите?) -- спросил он ее ласковее обыкновенного, снимая шубу и калоши.
   Щеки его розовели. И глаза прищурились.
   Он выиграл в Охотничьем клубе, куда стал ездить чаще, чем в Английский.
   -- Прощай! -- сказала ему Вера, поворачиваясь к двери.
   И тут же спросила себя мысленно:
   "Зачем я говорю ему ты"?
   Князь взял ее сзади за рукав ее пеньюара и вошел вслед за нею в ее кабинет.
   -- Мне пора спать, -- выговорила она, зачуяв что-то в его тоне и выражении лица.
   -- Ты все меня будируешь? -- спросил князь и взял ее за руку.
   Это "ты" обозначало тоже нечто.
   -- С какой стати?
   И она сделала движение головой.
   Князь объяснил этот жест по-своему.
   Не выпуская ее руки, он присел на кресло и свободной правой рукой хотел обнять ее за талию.
   На Вере пышно сидел фланелевый светлый пеньюар с разрезными рукавами. Шея и руки выступали из мягкой ткани очень красивыми линиями.
   -- Ecoute, Véra, (фр. Послушай, Вера) -- обронил князь и потянул ее к себе.
   От него пахло вином; но он не был пьян. Глаза игриво искрились.
   -- Поздно. Я спать хочу... -- строже выговорила Вера, высвободилась от него и пошла к двери в свою спаленку.
   Князь поднялся следом за нею.
   Дверь была полуотворена. Там горела ночная лампочка.
   -- Tu me brusques, Véra!.. Tu oublies trop que tu es ma petite femme, hein? (фр. Ты слишком много забываешь, что ты моя маленькая жена, да?)
   Внезапно охватило ее чувство почти ужаса. Ее барин желает предъявить свои права... И она должна повиноваться.
   -- Прошу, оставьте меня... Вадим Дмитриевич. -- Голос ее вздрагивал, и она быстро отошла к углу кровати, ее девичьей кровати с белым кисейным пологом.
   -- Почему же, смею спросить? -- более глухим звуком выговорил князь.
   -- Вы должны давно понимать почему, -- ответила Вера.
   Голос ее еще вздрагивал.
   -- Что же я, в таком случае?
   -- Это ваше дело!
   -- А! вот как!
   Князь начал ерошить волосы.
   -- Si c'est ainsi! (фр. Если это так!) -- громким шопотом выговорил он, пятясь к двери: -- pourquoi diable suis-je dans ce manoir? (фр. Какого дьяволаа я нахожусь в этом особняке?)
   -- Это опять ваше дело.
   -- Madame veut rester fidèle à son amant! Je comprends. (фр. (Мадам хочет оставаться верной своему возлюбленному! Я понимаю.)
   И не дожидаясь ответа, князь толкнул дверь ногой и выскочил из спальни Веры.
   Она все еще стояла у кровати бледная и трепетная.
   Что бы теперь ни вышло, она больше не подневольная жена-наложница этого барина.

XXII

   Совсем смерклось. Фонари начали зажигать по Пречистенскому бульвару.
   Вера шла торопливо и от ветра держала голову вниз. Ветер дул морозный и резкий. Но щеки ее горели и даже уши. Она спускалась по бульвару к Пречистенским воротам. Ей попадались студенты, мастеровые, изредка дамы и девочки-подростки с гувернантками. Ни на кого она не смотрела.
   Ее гнало туда, в тот переулок, где она еще никогда не бывала. Прошло целых четверо суток, как она видела Остожина. Она ждала его два дня. На третий получила депешу. Он заболел. И видно, что это не предлог, а правда.
   Сейчас же написала она ему, прося дать знать, чем он заболел. В тот же день пришел ответ с посыльным, милый, в шутливом тоне. У него не очень сильная простуда. Доктор говорит, что может быть это начало инфлюэнцы. Но голова не настолько тяжела, чтобы нельзя было читать.
   Прошли еще сутки. Ее стало тянуть к больному. Она хотела-было спросить его депешей -- может ли она навестить его, и раздумала. Это его стеснит. И живет он не один.
   О себе, о том -- ловко ли это и не рискованно ли -- она ни разу не подумала. И теперь, спускаясь по бульвару, она не смущена. Ее тревожит только то -- не заболел ли Владимир Григорьевич гораздо серьезнее, чем он писал ей.
   Да и чего же ей смущаться? Столкнись она, нос к носу, с своим мужем и спроси он ее -- куда она спешит -- она не задумается ответит:
   -- Иду к Остожину.
   И так ей ново и отрадно -- ничего и никого не бояться. Если даже ее и не примут к нему, она спросит его тетку или одну из кузин и добьется того -- в каком он положении.
   Инфлюэнца могла захватить сразу и броситься на легкие, на сердце, на почки. Она должна это знать и через десять минут будет знать. А до остального ей нет никакого дела!
   Вот и Пречистенка. Адрес она прекрасно помнит. Но который это переулок -- справа или слева -- она не знает. Вряд ли и знала когда-нибудь отчетливо.
   На перекрестке она издали завидела плотную фигуру городового.
   Не в первый раз спрашивала Вера на улице -- как пройти туда-то; но никогда еще не отправлялась она одна в квартиру холостого.
   Городовой разсказал ей -- какой переулок взять вправо и который счетом дом придется по переулку. Она также быстро пошла тротуаром и вплоть до крыльца того домика, где жил Остожин, не испытывала никакого смущения.
   Довольно сильно позвонила она и дожидалась несколько минут.
   Отворила ей горничная и впустила в сенцы.
   -- Владимир Григорьевич у себя? -- спросила Вера тоном уверенной в себе дамы, стараясь не волноваться.
   -- Они нездоровы... Не принимают.
   -- Лежит? -- тревожно спросила Вера.
   -- Никак нет. Только не выходят от себя.
   Вера подала ей свою карточку.
   -- Владимир Григорьевич, может быть, примет меня.
   Горничная сначала затруднилась почему-то впустить ее в комнаты; но сейчас же вернулась от внутренней двери.
   -- Пожалуйте... Я доложу.
   Она пригласила Веру из крошечной передней в залу, где помещался кабинет-рояль под чехлом и пахло немного нафталином.
   Смущение Веры росло. Она не замечала даже, что стоит в шубе. Кровь отлила от щек, хотя ей сразу сделалось жарко в сильно натопленных комнатах.
   Дверь в кабинет Остожина горничная оставила полуотворенной. Откуда-то, через другую дверь глухо долетали женские голоса. Сейчас могла войти одна из его родственниц.
   -- Вера Тимофеевна!
   Голос Остожина заставил ее вздрогнуть. Он показался в дверях кабинета. Горничная скрылась в коридоре.
   Он был одет в домашний костюм, и не смотрел больным, а только утомленным в лице.
   У нее отлегло от сердца; но тревога не проходила.
   Остожин жал ее руку, немного смущенный, как бы не решаясь, куда просить ее -- в гостиную или в свою комнату.
   -- Что с вами? -- упавшим голосом спросила Вера. -- Я думала... вы слегли.
   -- Напротив, сегодня встал. Но выезжать не велят. Вам так жарко будет. Позвольте, я сниму.
   Он стал снимать с нее шубку. Ей показалось, что в руках его -- легкое вздрагиванье.
   -- Куда прикажете? Туда? -- указал он рукой на полуотворенную дверь в гостиную. -- Или ко мне, в кабинет?
   -- Куда хотите, -- бодрее проговорила Вера. -- Но вы больной. Вам не следует переходить в другие комнаты.
   В кабинете он усадил ее на диванчик.
   -- Вижу... какой вы друг, -- говорил Остожин, не выпуская ее руки. -- Только право же... у меня пустая простуда.
   -- С инфлюэнцей нельзя шутить.
   -- И инфлюэнцы никакой нет. Температура всего тридцать семь градусов.
   -- Только извольте посидеть дома.
   -- Слушаю! -- с шутливым наклонением головы произнес он, все еще несколько смущенный.
   Это не ускользнуло от Веры и трогало ее. Им обоим было и приятно, и немного жутко.
   -- Да, вы друг, -- начал он, заглядывая ей в лицо.
   -- Вы только теперь это признаете, Владимир Григорьевич?
   -- Оставим упрэки. -- Он выговорил "э" по-московски, когда хотят дурачиться. -- Вы не только ангельски добры, но и смелы.
   Вера вопросительно взглянула на него, улыбаясь глазами.
   -- Вы меня хвалите, но про себя... быть может, считаете некорректным...
   -- Что?
   -- А то, что я навестила вас?
   -- Вера Тимофеевна!
   Остожин всплеснул руками.
   -- Вы ведь сами -- такой корректный, Остожин... Разве не правда?
   -- В формах -- да... я этого не отрицаю. Но я стою за полную свободу личности... и для мужчины, и для женщины. Никакого рабства перед вымышленными запретами... И на эту ножку хромают все наши дамы.
   -- Дамы! -- повторила Вера и вбок взглянула на него. -- Не употребляйте этого слова, Остожин. Я больше уже не дама.
   -- Почему? С какой стати такое смирение, Вера Тимофеевна? Вот и этого не нужно. Такая женщина, как вы, и впадать в минорный тон, когда вы могли бы...
   -- Я не впадаю в минорный тон, -- перебила она его. --Напротив, Владимир Григорьевич, я не хочу теперь ничего двойственного.
   -- А для этого -- нужна свобода...
   Он, как бы умышленно, не досказал.
   -- Я ее завоевала, -- вполголоса выговорила Вера и потупилась.
   Не глядя на него, она почувствовала пожатие его немного лихорадочной руки. Ею овладевало новое волнение. И она этого уже не боялась.
   -- Полную свободу? -- спросил Остожин и приблизил к ней свой стан.
   Ей стремительно захотелось сказать ему, что за мужем своим она не признает никаких прав над собою.
   К чему утаивать правду от близкого человека? Почему не поступать открыто, как настоящая княгиня, а не по-купечески, выжидая и торгуясь?
   -- Зачем, -- слышала она порывистый шопот Остожина: -- зачем вам носить эти вериги? Прогоните его! Или сведите его на роль оффицианта, если он сам не уходит по доброй воле.
   -- Я не имею права, Остожин, прогнать его.
   -- Полнейшее!
   -- Тогда лучше...
   Она покраснела и смолкла.
   -- Лучше что?
   -- Разойтись. Этого мало -- расторгнуть брак.
   -- Это -- вопрос времени. Такой господин может упереться. Или слишком дорого продаст вам свободу.
   -- Не говорите так, Владимир Григорьевич. Довольно того, что князь для меня не существует.
   Голос ее упал. Она сидела с опущенной головой и кисти рук ее свесились.
   Остожин взял ее левую руку и стал тихо и часто целовать короткими поцелуями.
   -- Что нам до него!
   Возглас прозвучал порывисто и заставил Веру вздрогнуть.
   Она смолкла. Ей самой тяжко было говорить. И зачем? Вот сейчас может настать такой миг, когда не надо никаких слов. И она очутится во власти этого человека. Произойдет нечто неизбежное... и грязное. Она упадет ниже князя Вадима Дмитриевича. Тот -- просто ничтожный клубный князек; а она -- "барынька" купеческого рода, проделывающая адюльтер, как сотни московских бабенок.
   На висках у нее захолодело и пальцы, которые целовал Остожин, вздрагивали.
   -- Довольно! -- с усилием выговорила Вера и поднялась.
   Он удерживал ее за руку, оставаясь на своем месте.
   -- Ход назад? -- спросил он, и голос его зазвучал злобно.
   -- Нет, Остожин, не говорите со мною так... Умоляю вас...
   Слезы дрогнули в голосе Веры.
   Он поднялся и, не выпуская ее руки, сказал вполголоса:
   -- Не надо игры, Вера Тимофеевна! Не надо!
   -- Я играю?!.. Господи! Как вам не грех?!.
   Ноги Веры подкашивались. Голова упала на его плечо. Она тихо зарыдала.

XXIII

   -- К вам, Вера Тимофеевна, -- доложила Маша, показываясь в дверях угловой комнатки, где Вера любила сидеть до обеда.
   -- Кто такой?
   -- Лопарева, Васса Ивановна. Они внизу... Прикажете сюда просить?
   -- Попросите сюда.
   Вера сидела с книгой. Лампа с голубоватым кружевным абажуром обволакивала эту комнатку -- всю в коврах и диванах, с единственным окном, завешанным толстой гардиной.
   Когда Маша окликнула ее, она была охвачена тягостной тревогой.
   Вчера с обеда до ночи и сегодня, целыя сутки, прошли у нее на людях. Заседание, длившееся до часу ночи и посещение своих школ, взявшее весь день до трех -- не дали ей хоть немного уйти в себя.
   Но полчаса перед тем, когда она, немного усталая, опустилась на низкий турецкий диван и развернула книгу -- ее что-то кольнуло... точно она внезапно пробудилась и в одно мгновение вспомнила весь сон.
   Поцелуи Остожина зажглись у нее на губах. Она, точно на яву, прижалась к его стану. Но голова тотчас же вступила в свои права.
   Неужели все это было? И произошло нечто, расколовшее ее жизнь на две половины? Расщелина темнеет и тянет ее к себе. Мостика нет.
   -- Куда? Направо? -- раскатисто зазвучал голос Лопаревой.
   -- Сюда пожалуйте... в угловую.
   -- Вот вы где, голубчик! Здравствуйте!
   Лопарева уже целовала ее звонко в обе щеки.
   -- Какой уголок! Романтичный! Самый такой для интимных разговоров... А? Ха, ха! Да ведь вы у нас праведница! В вас все добродетели четырех угодниц сидят --Веры, Надежды, Любви и матери их Софии-Премудрости.
   От Вассы Ивановны пахнуло морозной свежестью и духами от ее щек, муфты, горжётки с головкой зверка, шеи и маленькой шапочки с меховой оторочкой.
   Не дожидаясь приглашения сесть, она опустилась на диван и привлекла к себе Веру.
   -- Да какая же вы сегодня авантажная. И в глазах что-то есть такое... особенное! А все одна, все одна! Просто меня вчуже досада разбирает.
   "Почему она со мной так вдруг фамильярна?" -- смущенно спросила себя Вера. ·
   -- Маменька как здравствует?
   -- Все еще не выезжает.
   -- Ничего... У ней натура железная.
   Лопарева хлопнула ладонью по колену Веры.
   -- Вы не пугайтесь, голубчик!.. Я к вам приставать не стану... насчет моей идеи.
   -- Почему же, Васса Ивановна... Я готова.
   -- А кто обещал ко мне завернуть и раскинуть мозгами?
   -- Простите... все эти дни...
   -- Да я не обижаюсь. И не затем я к вам влетела вот теперь, как бомба. Совсем из другой оперы я запою. У вас ведь тут можно говорить без опаски?
   -- Конечно.
   -- Да ведь и секретов больших нет.
   Дальше она стала, однако, говорить вполголоса.
   -- Давно вы не видали вашего приятеля Спешнева?
   -- Давно, Васса Ивановна. Перед ним я виновата. С тех пор, как мы здесь, мы еще ни разу не видались.
   -- Я вам выговаривать не буду, голубчик. Это не мое дело. Знаю только, что он к вам великое всегда имел почтение... и такие вам, у меня, акафисты закатывал, что я раз -- давно уже это было -- даже прикрикнула на него: "не извольте, мол, при мне так восторгаться другой женщиной, да еще на много лет меня моложе, и такой красивой"! Теперь -- дело десятое. Хвали сколько угодно, мне даже доставило бы большое удовольствие. Так вот я к вам с просьбою...
   Васса Ивановна, как всегда, сильно затянутая, запыхалась от быстрой речи и порывисто перевела дыхание.
   Вера вопросительно взглянула на нее.
   -- Никита Васильевич стал безобразно дурить, -- выговорила Лопарева построже и даже свела свои подведенные брови.
   -- Дурить? В каком смысле?
   -- Да в самом нелепом. Прежде хоть кротостью брал. А теперь пишет дикие послания... Не то угрозы, не то протестации какие-то. И в стихах, и в прозе. Запирается по целым неделям. Мне Бог с ним... А все-таки жалко.
   Говоря это, Васса Ивановна схватила руку Веры и, подсев к ней плотно, плечо к плечу, стала говорить еще тише:
   -- Перед вами я не буду хорониться. В мужчине такая привычка... собачья... хуже ничего быть не может! В чувстве наша сестра не вольна... Правда али нет?
   "Правда!" -- повторила про себя Вера и потупилась. Но Лопарева не успела заметить это.
   -- Никаких я обязательств не принимала на себя. По гроб моей жизни -- как кухарки говорят своим дружкам... из пожарных... ха, ха! И никогда его насильно не держала. Ведь небось вам сотни раз изливался? Значит, мне нечего расписывать. Дело известное. Но у меня к нему есть жалость. По правде сказать, он ее не заслуживает. И вот третьего дня изволил разразиться новой цидулькой. На восьми страницах. И пишет же! Чистое мученье разбирать. Вам, полагаю, его каракули не безъизвестны. Вижу -- совсем рехнулся... Прощается... Точно отходную себе самому читает.
   -- Хочет покончить с собою? -- спросила Вера взволнованно.
   -- Да на то идет. Я вчера бросилась к нему... По доброте и жалости... Да и безобразие, скандал... Что начнут плести в газетах... подлые эти репортеришки... И без того уж от них житья нет.
   "Вот ты чего боишься!" -- подумала Вера, и гадливое чувство зашевелилось против этой "блудницы", которая обходится с нею, в эту минуту, точно они подруги и женщины одних и тех же нравов и правил.
   -- И что же вы нашли?
   -- Не пустили меня к нему. А? Каково?
   Вера чуть не крикнула: "И прекрасно!" -- Но у нее недостало мужества.
   -- Выслал мне клочок бумажки... да еще засаленный, и на нем вот такими, в вершок, буквами написано карандашом: "Уйдите"... А? Каков фасон; голубчик? Но я считаться с таким юродивым не буду... Я из жалости...
   -- И во избежание скандала? -- добавила Вера.
   -- Разумеется! -- крикнула Лопарева, не поняв, в каком тоне были слова Веры. -- Само собой! Чует мое сердце, что он накануне какой-нибудь...
   -- Катастрофы? -- подсказала Вера и выпрямилась.
   Тут только охватил ее страх за Спешнева. Ведь он -- старый приятель Она должна быть благодарна Лопаревой, что та прискакала именно к ней.
   -- Я поеду к нему сегодня же,--сказала решительно Вера и встала с дивана.
   -- Угодница вы наша! Вера, Надежда, Любовь... София... Ха, ха! Встряхните вы его. Нешто я его до такой блажи довела?
   "А то кто же?" -- чуть не вскричала Вера.
   -- Страсть... -- обронила она.
   -- Страсть! Страсть! Запой какой-то, а не любовь... Разве я вытурила его, осрамила на весь город, или втянула в какое-нибудь грязное дело? Ни в чем таком я не повинна. Тошен он временами становился -- так уж это натура его. Вы сами знаете... Другой бы, на его месте, хоть какую-нибудь амбицию имел... Достоинство свое соблюдал хоть чуточку... Поэт тоже считается... А что он из таланта своего сделал? Хуже всякого запойного пьяницы... Ей Богу!
   Вера слушала и вспомнила, как она в таком же духе "отчитывала" несколько раз приятеля своего Снешнева.
   -- Спасибо, голубчик!.. Простите, что задержала вас... Вы сегодня хотите?
   -- Да, сейчас же.
   -- Желаете, -- подвезу?
   -- Я должна еще предупредить мамашу насчет обеда.
   -- Ну, ладно... Merci!
   Опять так же звонко чмокнула ее Васса Ивановна в губы и повернула на одном каблуке свое жиреющее тело.
   Вера проводила ее до лестницы и возвращалась тихо-тихо, понурив голову. В столовой горела одна лампа. Стол уже был накрыт на два прибора.
   Мужа она не видала сегодня и торопилась вон из дому. Ей было бы жутко поздороваться с ним. Но через полтора часа они могут очутиться здесь вдвоем.
   Краска хлынула ей в лицо. Она даже схватила ладонями рук свои щеки и так стояла на пороге двери в столовую.
   Вот эта прославленная на всю Москву госпожа -- чем же она ниже стоит добродетельной княгини Веры Тимофеевны Кунгуровой? Лопарева, по крайней мере, не лжет ни перед кем... И, прежде всего, перед своим мужем. Тот -- презренный ее пособник; но она съумела бы обработать и человека более щепетильного.
   "До вчерашняго дня, -- выговорила про себя Вера: -- всем, всем, начиная с матери, я могла смотреть прямо в глаза... А теперь не могу"...
   Остожин еще не обладает ею вполне. Но разве это не все равно? Она любит другого, и войди сейчас князь Вадим Дмитриевич, она обязана сказать ему:
   -- Нам нельзя больше жить вместе, как муж и жена. Я полюбила другого.
   Скажет ли она эти слова? Имеет ли она право сказать их без уговора с тем, кто вчера держал ее на своей груди?..

XXIV

   Вера взяла первого встречного извозчика, и когда сказала ему, куда ехать, и села в сани, низкие и тряские, всю ее пронизала явственная дрожь -- не от холода, а от нервного возбуждения.
   Гадко ей стало на самое себя. Как могла она так забыть этого несчастного Спешнева? Разве это простительно? Если там, на Поварской, она рисковала всегда, что князь глупо обойдется с ее приятелем, то в доме матери, где она принимает кого и когда угодно, кто мешал ей видеть у себя Спешнева?
   И вот он, быть может, уже окоченелый труп. Лопарева была у него вчера. Прошли слишком сутки.
   Вера чувствовала под шубкой, как у нее колотится сердце. И как-то не могла она отделить жалкую страсть Спешнева от того, что пережила она сама в эти сутки. Лопарева точно отравила ей источник живой воды, к которому она еще никогда не прикасалась смело и радостно.
   Извозчик ехал убийственно тихо. Она раза два понукала его и даже пригрозила, что возьмет другого.
   У Спешнева она никогда не бывала. Не сразу нашла она дом и долго звонила, в темных сенях.
   Ей отворила женщина в платке, накинутом на голову. Крошечная передняя стояла в полутьме. Из следующей комнаты чуть-чуть проникал свет одной свечки.
   Спертый воздух с чем-то лекарственным схватил ее за горло. Не сразу распознала она, что пахнет эфиром.
   -- Никита Васильевич дома? -- спросила она и, отстранив рукой женщину в платке, быстро вошла в просторную комнату, освещенную всего одной свечкой под обгорелым абажуром.
   -- Никита Васильевич! Что с вами? Бога ради!
   На клеенчатом диване лежал в халате Спешнев, закинув за голову руки. Глаза были полузакрыты, и ноги упирались в валик дивана.
   -- А? Что?.. Кто тут? -- спросил он глухо, не поворачивая головы.
   Кажется, он еще не узнавал гостьи.
   -- Спешнев! Что с вами? Ведь это я -- ваш друг... Вера...
   Она опустилась на край дивана и стала теребить его за борт халата.
   -- Вы..Да.. Вера Тимофеевна.. Княгиня Кунгурова.. княгиня...
   Тут только она поняла, в каком он состоянии. Запах эфира начал душить ее, вызывать в голове род дурноты. На столике виднелся пузырек и что-то еще в роде стеклянной трубочки.
   Вот в чем он ищет забвения. И может быть уже не первый год. Лопарева ничего ей не говорила об этом.
   -- Что с вами? -- растерянно выговорила Вера, вглядываясь в его как бы распухшее лицо.
   На губах блуждала сладковатая усмешка опьянения. Он лежал, не меняя позы и точно своими полузакрытыми глазами видел что-то там, в глубине комнаты.
   -- Никита Васильевич! Милый! Что с вами? Что вы с собою делаете? Пощадите себя!
   -- Ничего не делаю... -- выговорил он раздельно, как читают по складам.
   И тут только он приподнял голову, высвободил правую руку и протянул ее Вере.
   -- Вас... прислала она? -- спросил он и широко раскрыл глаза.
   В них Вере почудилось начало безумия.
   -- Ведь так? Она... бросилась к вам... испугалась... Так или нет?
   Язык с трудом выговаривал слова.
   -- Испугалась?.. Скандала?
   Он хотел приподняться и всем туловищем, и опять сполз, и голова закинулась за валик.
   Вера приподняла ему голову и поправила кожаную подушку, сбившуюся на бок.
   Он возбужденнее заговорил:
   -- Ей это не в диковину. Помните... такой военный из Питера, красавчик... Того в три месяца довела до градуса... Бац-бац в себя... у нее на балконе... И мозги его разлетелись в воздух и ей в лицо, прямо в лицо... А она вечером у Яра "danse du ventre" смотрела и без устали смеялась... Вы знаете ее смешок... нутром. О!.. В нем хлябь... бездонная прорва беспробудного хищничества... И как вы ее принимаете? Голубушка вы моя!
   Слезы заблестели на ресницах. Он стал всхлипывать -- и эти звуки, вместе с запахом эфира, вызывали в Вере никогда неиспытанное угнетающее ощущение.
   -- Вы... чистая! А ее -- гоните, гоните! Не оскверняйте себя... Вы -- непорочная!
   -- Оставьте!.. -- вырвалось у Веры. --Совсем я не такая...
   И ей захотелось крикнуть:
   "И я беру себе любовника -- при живом муже".
   -- Ну, хорошо. Вы не такая... Я знаю, какая вы. Гоните ее... Чтобы она не лезла вас чмокать. А наверное лезет.., У-у! гадина!
   Он опять стал приподниматься всем туловищем и схва-
   тился обеими руками за одну из подушек дивана.
   -- Сестричка моя милая... Вот вам мое завещание: живите весталкой... таков ваш удел. Вы для меня -- образ высочайшей женской чистоты!..
   -- Полноте! -- почти гневно прервала его Вера.
   -- Мужа вы любить не можете. Вериг этих не носите! Не держите его при себе... без любви. Вам не нужна такая ширма! Не надо вам страсти! Не знали ее... до сего дня... и да не оскверняет она вас.
   Волнение Веры возростало. Она взяла его за руку и нервно отвернула голову.
   -- Никто, Никита Васильевич, не застрахован.
   -- Любите?.. Кого? Нашего умника?.. Его? Да?.. Боже вас сохрани!
   Спешнев схватил ее за обе руки и наклонился к ней.
   От него пахнуло эфиром.
   -- Не найдете счастья. Голова у него светлая... И благородство идей... Но мозг разросся... и людей мало любит... и на женщин смотрит сверху вниз. Игра будет тонкая... а вам разве то нужно? Голубушка, -- оставайтесь весталкой!
   Голос его падал; возбуждение уходило. Он опять опустил голову на валик и правая рука безпомощно свесилась с края дивана.
   -- Никита Васильевич! Не губите вы себя!
   Вера нагнулась над ним и взяла обеими руками за плечи --точно хотела встряхнуть его.
   -- Уезжайте... вы отсюда... И сейчас! Лечитесь! Средства найдутся. Не Бог знает, сколько нужно... До чего же вы себя доведете?
   -- До чего? До нирваны, сестричка милая. Крови не хочу... Не доставлю ей дарового зрелища, в шекспировском вкусе... чтоб мозги мои брызнули на ее штофную мебель.
   -- Я вас силой вырву из такой жизни!
   Руки Веры все еще держали его за плечи.
   -- Нет... напрасно... -- с новым падением звука выговорил Спешнев и совсем закрыл глаза.
   -- Оставьте... право смерти... никому не уступлю, никому... Лучше дайте... вон там, на столе...
   Она поняла, что он просит эфир.
   -- Никогда!
   Вера схватила пузырек и хотела его бросить.
   -- Оставьте, -- кротко выговорил он. -- Насилие... вам не к лицу, сестричка. Право смерти... никто не смеет отнять у меня... Вы помните... у певца "Ночей"... Ах, как бишь?..
   Лоб его наморщился; он ослабевшей рукой потер его.
   -- Не могу... наизусть. Память теперь... парализована. Дайте... вдохнуть. Прошу вас... И тогда... все сейчас вспомню.
   -- Не позволю, Никита Васильевич.
   -- Уедете... я все равно найду. Вы --друг; а не радуетесь, что я нашел такой способ... уходить от себя...
   -- Но ведь вам грозит безумие?
   -- Когда оно подползет, сестричка, есть другое снадобье... Я не скажу, где оно лежит... Но я знаю -- как с ним обращаться. Скоро... скоро... А теперь уходите. Прощайте... Умоляю вас, не насилуйте моей предсмертной воли... Прощайте... чистая...
   Он приподнял голову и прикоснулся похолоделыми губами к ее руке.
   Слезы тихо текли из глаз Веры, и она сидела точно оцепенелая.

XXV

   Поднимаясь по лестнице на верх, Вера оттуда еще заслышала в столовой мужские голоса.
   К обеду она немного запоздала; но не настолько, чтобы совсем не обедать с князем. Ехала она в сильном разстройстве от Спешнева. Запах эфира преследовал ее. А вместе с ним на душе стояло что-то до крайности надсадное и боязное. Не могла она отделаться и от личного чувства. В ушах звучали слова опьяненного приятеля, обращенные к ней. В них она видит зловещее пророчество. И ее страсть, если она захватит ее безпощадно, может вызвать что-нибудь роковое.
   -- Кто у князя?--спросила она на площадке у горничной Маши, шедшей из столовой с блюдом.
   -- Не знаю хорошенько, Вера Тимофеевна. Не племянник ли им будут? Они их дядюшкой зовут.
   Князь Федор! Ей будет легче при нем. И этот приезд принесет с собой, быть может, какую-нибудь перемену.
   Дядя и племянник сидели друг против друга. Прибор Веры стоял между ними.
   Свет висячей лампы падал ярко на белокурую старо-московскую голову князя Федора. Лицо стало строже. На переносице обозначилась морщина. Он, должно быть, делал какой-нибудь оффициальный визит и был в вицмундире. На шее, туго подвязанный, из-под галстуха, выглядывал крест. Осанка его казалась еще внушительнее, чем в ту зиму, когда он у них гостил на Поварской.
   Вера остановилась в дверях. Первый увидал ее князь Федор и сейчас же встал, держа в руке салфетку.
   -- Chère tante! (фр. Дорогая тетя!) -- приветствовал он ее своим баском и сначала отвесил низкий поклон, а потом подошел и поцеловал руку.
   -- Мы думали, что вы не приедете, -- сказал с гримасой князь и также по-французски. -- Вы будете с нами обедать?
   -- Буду... Извините... вы меня ждали?
   -- Немного, -- ответил за дядю князь Федор и не сел, пока Вера не заняла своего места -- между ними.
   Разговор пошел, разумеется, о Петербурге; Вера почти в нем не участвовала. Она торопливо ела, чтобы догнать их. О Москве и их жизни князь Федор, видимо, избегал всяких разспросов.
   До конца обеда говорили почти исключительно по-французски, потому что князь Вадим Дмитриевич так направлял разговор.
   Раза два-три князь Федор наклонялся к Вере, чтобы сказать ей что нибудь любезное по-русски. Не мог он не понять, что между мужем и женой еще меньше внутреннего лада, чем было год назад. Князь почти не обращался к Вере Тимофеевне, и когда они встали и племянник опять поцеловал у нее руку, то он сейчас же ушел и с порога двери крикнул:
   -- Tu sais, Théodore... Je vais faire un petit somme. (фр. Знаешь, Теодор... Я пойду немного вздремну.)
   Вера предложила князю Федору кофе и провела его в угловую комнатку, где им обоим стало сейчас же гораздо уютнее.
   Он оглянулся на двери и, помолчав, спросил:
   -- Как вы себя чувствуете, ma tante? -- при чем значительно поглядел на нее.
   Вопрос был, конечно, не о ее физическом здоровье.
   Разве она могла сказать ему. что у ней делалось на душе, как раз в день его приезда, хотя она и сознавала, что с ним, а не с кем-либо другим всего "пристойнее" было бы поговорить, если б она решила разойтись с мужем. Он ее уважает и ценит совсем не так, как его дяденька.
   Но она не чувствовала себя нисколько подготовленной к такому разговору.
   -- Мне ничего не делается, -- ответила она не сразу на вопрос князя Федора о ее здоровье.
   -- Преклоняюсь перед вами.
   Выговорил он это с низким наклонением головы.
   -- За что?
   "Еслиб он знал все!" -- быстро подумала Вера.
   -- Вы сами понимаете, ma tante, за что.
   -- Я исполнила свой долг.
   -- Тем выше я это ставлю. если б побуждением служил порыв.
   Он не договорил.
   -- Порыва не было, -- сказала Вера, как бы избегая его взгляда.
   -- А только исполнение долга... Молодой женщине, и такой, как вы -- это тяжело.
   Опять князь что-то как бы не досказал.
   Будь она испорченнее, она бы сейчас начала с ним игру. В таком "сухаре", как князь Федор, тон его с нею значил гораздо больше, чем это было бы в другом мужчине.
   В нем она может найти очень верного союзника. Помочь ей разорвать брак с его дядей он не откажется.
   Но она сама готова ли к форменному разрыву?
   -- Я вам глубоко сочувствую, -- выговорил князь Федор, взял ее руку и продолжительно поцеловал.
   -- Благодарю вас... и верю вам.
   -- Родственные отношения не ослепляют меня... Мой дядя -- не стоит вас... И вы не можете любить его.
   Говоря это, он пристально глядел ей прямо в глаза и хмурил свои брови.
   Такого решительного тона она от него не ожидала.
   -- Вы хотели сделать из него другую личность -- и не могли. И ваша жизнь -- разбита.
   Выговорил он последние слова, точно приговор, который он произносил своему дяде.
   -- Я не жалуюсь... -- обронила Вера.
   -- Потому что... вы гораздо выше этого. Вы позволите высказаться вам с полной откровенностью?
   "Неужели это будет признание?" -- подумала Вера.
   -- Пожалуйста, -- вслух откликнулась она.
   -- Мой родственный долг был -- предложить дяде некоторое содействие.
   -- Отыскать место?
   -- Вы это знаете?
   -- Он говорил мне.
   -- И вот я теперь... колеблюсь. Вы мне облегчите задачу... Было бы возможно занять здесь... в Москве... в местной администрации... Конечно, не с очень большим окладом; но приличное. Но на что будете обречены вы? Я вижу, вам слишком тяжело.
   Вера поглядела на него вопросительно.
   -- Вас, быть может, удивляют мои слова?
   Князь Федор опять сдвинул брови.
   -- Брак я считаю таинством, -- продолжал он: -- но я не фанатик буквы и обряда, когда нет внутреннего содержания. Расторгать союз, освященный церковью, -- позволительно лишь в крайности, но влачить ярмо... И когда жена так самоотверженно и так высоко благородно клала свои нравственныя силы -- это жестоко.
   "Куда же он идет?" -- спрашивала, про себя, Вера.
   -- Это жестоко, -- еще сильнее выговорил князь Федор. -- Вы заслуживаете лучшей участи.. Позвольте мне один вопрос: думаете ли вы, что и дядя, по своему, любит вас?
   -- Нет, я ему в тягость, -- ответила Вера и сделала решительный жест головой.
   -- Неужели он охладел к вам еще больше... после погрома?
   -- Несомненно.
   -- Не может простить вам то, что вы для него сделали?
   -- Не знаю... и не хочу входить в это. Я и не требую от него чувства... И во мне самой...
   -- Его нет? -- подсказал князь Федор.
   -- Не буду лгать.
   -- Вы на это и неспособны!
   Возглас прозвучал очень горячо.
   "Это не спроста", -- подумала Вера.
   -- Вот я и не знаю, ma tante... Не разумнее ли будет достать князю Вадиму Дмитриевичу место в провинции?
   Взгляд его досказал остальное.
   Ей захотелось спросить его:
   "Зачем вы меня испытываете, князь Федор"?
   -- Для него самого это было бы лучше. Он удалится на два, на три года из Москвы. И может... если не стать другим человеком, то, по крайней мере, одуматься и понять чего ему ждать в будущем и вообще... и в качестве вашего мужа.
   -- Настаивать на чем-нибудь я не считаю себя в праве, -- сдержанно отозвалась Вера.
   -- Вам и не придется ни на чем настаивать... Дядя сам готов взять место в провинции. К Москве он уже не имеет прежних чувств. Я предлагаю ему -- поехать со мною теперь же в Петербург... Ходатайство можно направить и так, и этак. Решайте вы, и что вы скажете, то и будет.
   -- Нет, князь, я воздержусь от всякой...
   Слово "интрига" было у нее на языке. Ей сделалось неловко, почти стыдно.
   Ее горничная Ольга окликнула ее у дверей:
   -- К вам пожаловали, Вера Тимофеевна.
   Вера сейчас увидала на лице Ольги, что она не желает докладывать -- кто именно к ней пожаловал.
   Это мог быть Остожин. Радость и смущение охватили ее.
   -- Извините пожалуйста. Ко мне пришли.
   Князь Федор встал.
   -- Faites, ma tante. (фр. Сделай это, тетя.) И мне пора... Я смотрю Ермолову в "Орлеанской деве".
   Вера не разслыхала его слов и забыла даже пожать ему руку на прощанье.

XXVI

   "Съёжится непременно", -- думал Остожин, стоя по средине кабинета Веры.
   Он оглянул эту низкую уютную комнату, и от нее повеяло на него чем-то девическим.
   "Съёжится", -- повторил он.
   Вчера они не условились о том, где увидятся. Вера просила его посидеть дома -- хоть еще дня два.
   Днем не получил он ни депеши, ни письма. Это начало его безпокоить. Выехать он мог. Не было ни лихорадки, ни головной боли -- сидеть дома сделалось тяжко. Вдобавок, сегодня есть заседание, к девяти часам, в здании старого университета, где он обещал быть председателю общества еще на прошлой неделе. Чего же лучше -- заехать тотчас после обеда Кунгуровых?
   Остожин помнил, что у князя есть привычка спать после обеда.
   То, что произошло вчера, в его кабинете, обожгло его и замолодило. Он не ожидал такого порыва от Веры. Порыв этот захватил его немного врасплох.
   Но все-таки она не отдалась ему. Он понял, что не надо было требовать бельшего. Сегодня, проснувшись, он испытывал давно ему знакомое чувство победы. Его не мало баловали и в Москве, и за границей. Эти ранние успехи отразились на том -- как он искал сближения с женщиной.
   Никто, однако, не тронул его так, как Вера. Да и ни одну из тех, кто отдавался ему, он сам так не ценил, как ее.
   Будь это другая -- он и вчера, проводив ее до передней, не воздержался бы от возгласа:
   "И эта сдалась"!
   Не мог он не сознаться, что Вера прошла через долгий искус, настрадалась от своего неудачного брака, что в ней заговорило не тщеславие, не скучающая чувственность, а жажда хорошей любви.
   Но он был очень опытен. Она могла "сжаться". В смелость ее он уже плохо верил, и с таким именно опасением приехал сюда.
   Горничная пошла докладывать о нем, сказав ему, что Вера Тимофеевна наверху, у маменьки.
   О том, что наверху князь Федор, она ему не доложила.
   Те две-три минуты, которые он оставался один, показались ему очень длинными.
   Остожин стал прислушиваться. Из-за стенки, через дверь, заставленную этажеркой, доносились какие-то странные звуки.
   В своем алькове всхрапывал князь.
   "Супруг опочивает", -- сказал про себя Остожин, усмехнувшись пренебрежительно. Этот "супруг" не существовал для него. Но пока он живет в том же доме, надо вести себя джентльменски и не "осложнять" положение женщины, так искренно проявившей свое чувство. Во всяком случае тут, в этой комнате, надо будет себя сдерживать и даже предостерегать Веру.
   На лестнице заслышались женские шаги.
   Это она. А сзади спускался еще кто-то. Шаги -- мужские.
   "Должно быть братец!" -- подумал он и поморщился.
   Дверь быстро отворилась. Вера вошла и и тотчас же захлопнула ее.
   Без слов она пожала ему руку.
   -- Я не ошиблась! -- полушопотом сказала она.
   Остожин почуял трепет в ее рукопожатии. Глаза то вспыхивали, то потухали, и в лице пробегали нервныя струйки.
   -- Прихожу не в пору? -- спросил он, высоко поднимая ее руку, чтобы поцеловать.
   Вера сделала жест головой к двери в прихожую.
   Оттуда слышно было, как кто-то одевается.
   -- Кто это?.. Брат? -- спросил также тихо Остожин.
   -- Племянник князя.
   -- А-а... Супруг там? -- спросил Остожин, указывая на дверь, заставленную этажеркой. -- И, кажется... спит?
   Он хотел сказать: "всхрапывает".
   Оба они смолкли, дожидаясь -- когда прислуга запрет дверь подъезда.
   Все смолкло. Но из комнаты князя послышалось сонное дыхание.
   -- Уйдем отсюда! -- сказала Вера, охваченная жутким чувством неловкости.
   -- Куда? -- спросил Остожин. Во взгляде его промелькнуло что-то, не то насмешливое, не то вызывающее.
   -- Наверх... там хорошо.
   Она отняла от него руки, так же порывисто отворила дверь в прихожую и побежала вверх по лестнице.
   Она привела его в угловую, где сейчас сидела с князем Федором.
   Чувство радости охватило ее только тут.
   Он здоров, и не вытерпел -- приехал.
   -- Милый!
   Его руки протянулись к ней -- они еще стояли при входе в комнату -- и она как-то покачнулась, точно хотела броситься к нему па грудь.
   И тотчас же подалась назад и упала на диван.
   -- Нет! Так не надо!.. -- почти с плачем выговорила она. --Подите сюда... сядьте... Владимир...
   Голос ее замер. Она сидела с руками, опущенными на борт дивана.
   -- Ход назад? -- тихо и раздельно спросил Остожин и не тотчас присел к ней.
   -- Владимир... Выслушайте меня!
   -- Я знаю, что вы мне скажете, Вера Тимофеевна.
   -- Зачем так?.. Бросьте этот тон... Умоляю вас.
   -- Вы съёжились... Я этого ожидал... Вера...
   -- Нет... я не съёжилась. Ну! дайте мне руку.
   Он протянул.
   -- Вы видите... я вся тут.
   -- Нет, я этого не вижу.
   Недобрая усмешка повела его красивые губы.
   -- Нет, я так не могу. В эти сутки я столько пережила...
   В сильном волнении, немного путаясь в словах, Вера начала ему разсказывать про визит Лопаревой, про Спешнева. И у нее ничего как-то не выходило.
   -- Все это прекрасно, -- отозвался Остожин: -- но что же нам-то до всего этого?
   -- Простите... Я так глупа сегодня. Я не съумела вам дать понять -- что все это вызвало во мне.
   -- Я слушаю вас.
   -- Не хочу обмана! Не хочу грязи!
   Оба возгласа вырвались у Веры стремительно -- глухими, вздрагивающими нотами.
   -- Грязь? Вы так зовете то, что нас влечет друг к другу? --тоном мягкого упрека вымолвил Остожин. -- Вы не раскольница... Для той нет другого слова для любви, как блуд.
   -- Не говорите так, Владимир. Прошу вас. Нет! Я не сжалась! Я все та же, что и вчера. Но дайте мне собраться с силами. Что ж мне делать! Вы всегда звали меня прямолинейной... Да, я такая...
   -- Вижу. Но что же вы желаете предпринять?
   -- Какое слово, Владимир, -- предпринять! Неужели... я не заслуживаю другого тона?
   -- Но я жду... Вера. Я вижу, что вы только говорили о свободе своей личности.
   -- Быть свободной не значит... идти сейчас на обман.
   -- Вы не любите вашего мужа, вам хочется любить... Все это так просто, так законно.
   -- Я не могу сейчас, сию минуту, выгнать моего мужа на улицу... И не хочу этого... Было бы гадко поступить с ним так... И на сделку с ним я не хочу идти... Да и он не пойдет -- я не считаю его настолько падшим. Он не муж Вассы Ивановны Лопаревой.
   -- Боже мой! К чему все это? -- перебил Остожин и сильно пожал плечами.
   -- Играть с вами я неспособна. Вы в это должны верить. Иначе нам надо сейчас же разстаться.
   -- Есть различные виды игры, Вера Тимофеевна.
   Остожин встал и отошел в другой угол комнаты, где горела лампа.
   -- Остожин, -- голос Веры зазвучал сильно: -- неужели в вас говорит только мужчина, желающий обладания? Разве я щадила свое самолюбие? Скажите! Меня влекло к вам -- и я пришла, зная, какая опасность грозит мне.
   -- Все это слишком торжественно, Вера Тимофеевна.
   -- Может быть. Я говорю, как умею. Если вы меня хоть немного цените... и любите -- позвольте мне сначала быть свободной... вполне... Не заставляйте меня падать в собственных глазах... Неужели это такая ужасная жертва?
   -- На более простой язык -- что же это значит? Вы хотите объясниться с вашим мужем... и разойтись с ним? Я вас к этому не толкаю.
   -- Вы, стало быть, привыкли к mariages à trois?...(фр. тройные браки?)
   -- Нет-с! -- перебил он и весь выпрямился. -- Обмана и я не люблю. Но прежде всего надо уметь любить, быть способной беззаветно отдаваться страсти. А остальное покажет жизнь. Иначе это отзывается любовью... в одном старом эротическом романе: "Les liaisons dangereuses" (фр. Опасные связи). Вы не читали?
   Вера закрыла лицо руками и тихо плакала. Ей было стыдно и больно за себя и за него... за все, что сейчас она пережила.
   -- Лучше оставьте меня... Остожин, -- чуть слышно выговорила она. -- Мне слишком горько.
   Что-то он ей ответил; но что -- она не слыхала и сидела с опущенной в ладони головой.

XXVII

   Третий день, как Вера живет одна в комнатах нижнего этажа. Князь уехал с племянником в Петербург -- хлопотать о месте.
   Была минута в день его отъезда: она хотела объясниться с ним. И отказалась от этого.
   Признаваться в отношениях к Остожину? Но эти отношения пресеклись. Он не кажет глаз. В нем хищник- мужчина заявил себя сразу.
   Вот уже более недели, как она плачет все ночи напролет. Броситься к нему, повиснуть ему на шее, умолять его о прощении, отдаться ему, потому что муж больше не живет с нею в одном доме -- она не в силах пойти на это. Такой любви она не хочет. Довольно и того, что она так жестоко ошиблась в человеке, которого столько лет считала своим другом.
   Но жить без любви и с постылым мужем -- слишком тяжко. Она дождется возвращения князя. Если он возьмет место в провинции, она не поедет с ним и прямо скажет ему:
   "Не надевайте на меня таких кандалов. Мы не любим друг друга. У меня нет к вам и того уважения, какое жена должна иметь к мужу. Я не хочу лжи и обмана. При моем душевном одиночестве -- я буду искать привязанности -- говорю вам это прямо. Разойдемся. Если вы не хотите развода -- я не буду на нем настаивать".
   В настоящую минуту у нее нет ничего с Остожиным; но и в том, что вышло -- она готова повиниться даже и перед такой личностью, как ее муж. Вправе ли она так поступить? За свидание, за порыв, за два поцелуя -- она готова ответить. Но князь не поверит ей. Он сейчас же сочтет себя обезчещенным, а ее -- уже любовницей ненавистного ему "профессоришки".
   Выйдет грязная и глупая история!
   Одно она знает: как только выяснится положение князя, она поставит вопрос "ребром" и съумеет добиться свободы какой бы то ни было ценой. Лучше пойти еще на ряд горьких испытаний, чем состоять в браке, где нет ничего, кроме неволи, унизительной для них обоих. Будь у нее прежние деньги -- она все бы отдала их мужу, только за то, чтобы он оставил ее на свободе... даже и без формального развода.
   Сейчас она вернулась домой. В школе, куда она заезжает каждый день, она ничего не видала и не помнит, о чем ее просила старшая учительница. В голове ее нет места ничему, кроме все того же личного дела; а на сердце щемит и ноет.
   Только-что она останется одна -- как в эту минуту -- ей еще тяжелее. И не к кому броситься на шею и выплакать свое женское горе. Там наверху ее первый друг -- мать. Та все поймет и все простит. Но ее удерживает непреодолимый стыд. Говорить -- так уж все! А у нее язык не пошевельнется признаться, что несколько дней назад она побежала к чужому мужчине на квартиру и чуть не отдалась ему.
   Стыд этот -- не барский. В нем есть что-то строго-купеческое и даже мужицкое. Каков бы ни был "муженек" -- она все-таки "в законе". Разве "резон", что она не желает быть его женой, как надо? И на это она "по-божески" не имеет никакого права, пока она с ним венчана. Он не урод. "Полюбовницы" у него нет. Он ее ничем, как жену свою, не осрамил "перед людьми"... А она его -- "как-никак" -- собралась обманывать.
   Нет, не пойдет она плакать и убиваться, стоя на коленях перед кушеткой Степаниды Федотовны, до самой последней возможности.
   Вера сидела с локтями, положенными на стол. Голову она упирала в ладони и затуманенными глазами смотрела на дверь.
   Ей послышалось, что позвонили.
   "Остожин!" -- мгновенно встрепенулась она и встала, но подойти к двери не решалась.
   Горничная пришла не сразу.
   Взявшись за ручку, ждала Вера. Она чувствовала, как стучит у нее сердце.
   "Боже мой, как Оля копается!" -- чуть не вслух выговорила она.
   Дверь отперли и кого-то впустили. Мужской голос что-то тихо сказал. И тотчас же опять щелкнула задвижка.
   Нет, это -- не он.
   Она сама растворила дверь и выглянула в прихожую.
   -- Кто это был, Ольга?
   -- Посыльный... вам письмо, Вера Тимофеевна.
   -- Ответа разве не нужно?
   -- Я спрашивала. Он говорит -- ответа не приказано дожидать.
   -- Подайте.
   Пальцы ее вздрагивали, когда она взяла письмо из рук горничной.
   Почерк она узнала -- даже при слабом освещении передней. Порывисто затворила она дверь и даже заперлась.
   Сердце стучало еще сильнее. В глазах мутилось. Она почти упала на диванчик и с минуту не могла придти в себя.
   Неужели он так ей дорог? Даже после того, что вышло между ними наверху? Не она, а он будет владычествовать. А страсть --до чего доводит!..
   И ужасное лицо Спешнева выплыло перед нею, и она точно ощутила удушающий запах эфира.
   Письмо лежало на ковре. Вера не заметила, как оно упало.
   Возбуждение сменило потерю сил. Она схватила письмо и подбежала к столу, освещенному низкой лампой, с усиленным пламенем.
   В первыя секунды она не могла свободно разбирать почерк. В глазах все еще рябило, точно от мигрени.
   Вера налила воды и отпила полстакана.
   Сначала механически, про себя, выговаривала она:
   "Вера Тимофеевна, нам необходимо видеться. Вы не можете меня не принять. Насколько я вас понял, вы и не желали лишить меня права видеть вас"...
   "Зачем все это, Господи!" -- мысленно вскричала Вера. Не такого тона и не таких слов ждала она. Один возглас: "простите!" -- был бы сильнее и выразительнее этого вступления.
   "За что вам отталкивать меня? -- читала она дальше с похолоделыми щеками. -- Чем я оскорбил ваше женское достоинство? Я ищу пылкого чувства и не нахожу его в вас. Вы меня и в самом деле сочли хищником, неспособным ценить в женщине ничего, кроме ее чувственного обаяния.
   "Вы ошибаетесь, Вера Тимофеевна. Я только одного не признаю: того "себе на уме", которое не позволяет женщине отдаваться своему чувству беззаветно"..
   Слова: "себе на уме" -- вызвали краску на ее лицо.
   Вот как он ее понимает! Она -- "себе на уме" в сближении с ним! Если так, то честнее было бы бросить ей такое обвинение прямо, а не в уклончивой фразе, как будто он позволяет себе только общее замечание.
   Не любит он ее. И не щадит. Даже не жалеет, как пожалел бы сухой, но добрый и деликатный человек.
   Зачем читать дальше? Разорвать эту холодную и фальшивую "ноту" и бросить сейчас в камин.
   Вера сжала толстый листок матовой бумаги и сделала движение -- точно хотела с места кинуть его в огонь.
   И не смела.
   Опять она приблизила смятый листок к своим немного близоруким глазам и стала читать дальше. Волнение не проходило. В висках -- ощутимо для нее самой -- бились жилки.
   "Мы давнишние приятели. Зачем же нам разыгрывать какой-то французский проверб? Ваши scrupules...(фр. щепетильность) я нахожу -- извините меня -- совершенно ненужными. Чтобы идти объясняться к мужу -- надо иметь какое-нибудь corpus delicti... (фр. состав преступления) Ваше преступление так ничтожно, что право смешно enfourclier le dada (фр. прийти к дадизму -- прим. сюреализму) упреков совести".
   Опять руки ее сделали движение бросить письмо в огонь.
   Но глаза продолжали быстро разбирать его связный почерк.
   "Вера Тимофеевна, -- читала она последнюю страницу: -- я скажу без фразы и ненужнаго пафоса. Мы стоим друг друга. Я отношусь к вам как к женщине чрезвычайно симпатичной. Я тронут вашим чувством ко мне, я готов на всякий риск и всякий решительный шаг... Но я не допускаю никаких отсрочек и колебаний. Рискуя оттолкнуть вас -- говорю это прямо, без всяких перифраз. Не ныньче-завтра вы разойдетесь с князем. Вы не можете принадлежать ему, как вещь, только потому, что вы носите его имя. Он и сам удалится -- во-время. А будет поступать как законный обладатель своей жены -- мы съумеем отстоять перед ним наше право, право любви... высшее из всех прав".
   "Мне не легко обращаться к вам в таком тоне. Я не умею говорить иначе. Все -- в вас, а не во мне. Но лучше мне совсем не видаться с вами, чем ждать того, когда произойдет ваше соглашение с князем".
   -- "Лучше"! -- повторила Вера, и капельки горечи засочились у нее в груди. Лучше? Разумеется, лучше -- для того, кто не нашел в себе ни одного звука, идущего от сердца к сердцу.
   -- Господи, Господи!.. -- прошептала она и безпомощно упала головой на сложенныя руки.

XXVIII

   Около могильной ямы, куда только-что опустили гроб, стояло несколько человек мужчин и одна дама.
   Литию кончали. Старый, высокий дьякон, нахлобучив скуфью на меховой подкладке, протянул вечную память надтреснутым басом. Снежок попархивал и садился па ветви голых берез и липок.
   Начали бросать землю.
   Дама стояла поодаль, опираясь о решетку соседней могилы.
   -- Здравствуйте, княгиня! -- раздался сбоку тихий мужской оклик.
   Вера отняла платок от лица и быстро обернулась. Остожин, в пальто с мерлушковым воротником, приподнял шляпу и довольно низко поклонился ей.
   Она ответила на его поклон; но ничего не сказала.
   Остожин сейчас же заметил, как Вера разстроена. Он даже подумал -- неужели смерть Спешнева была для нее таким ударом?
   Проводить покойника из церкви на кладбище собралось не больше десяти человек, в том числе тот поэтик-символист, которого Снешнев раз завел к себе, и юркий черноватый репортер, перебегавший все с места на место.
   Пришла очередь и до Веры бросить горсть замерзлой глины в могилу несчастного приятеля.
   Она и в церкви, и на кладбище плакала, без звука, но с большой душевной болью.
   Неиспытанный еще страх вызвал в ней внутреннюю дрожь, когда она ступила на край ямы и взяла из рук причетника лопатку с землей.
   Присутствие Остожина усиливало это настроение. Так все мятежно и суетно в ней и вокруг нее, и так все близко к концу -- неизбытному и простому, заурядному.
   В пальцах лопатка с мерзлой землей вздрагивала. Слезы опять подступили к горлу. Она передала лопатку кому-то, ничего не видя. Это был Остожин.
   -- Вам нехорошо... вы позволите поддержать вас, Вера Тимофеевна... здесь скользко.
   -- Ничего, благодарю вас, -- выговорила она чуть слышно и прикрыла лицо платком.
   Он все-таки поддержал ее под локоть.
   Яму стали зарывать. Священник и дьякон заговорили вполголоса с старушкой -- хозяйкой меблированных комнат, где прежде жил Снешнев. Она и распоряжалась похоронами. Родных у покойного не было.
   Кучка провожатых сразу растаяла. Один за другим потянулись они по мосткам, позади причта.
   Вера отошла опять к решетке соседнего памятника. Ей хотелось остаться одной.
   Остожин не уходил. Он стоял в пяти шагах от нее на тропке, ведущей к подмосткам.
   "Зачем он ждет? -- болезненно тревожилась Вера. -- Неужели он будет объясняться тут, на кладбище"?
   И снова холодящее дуновение смерти прошло по ней. Она опустилась на колени, прямо в снег, закрыла глаза и стала трепетно молиться и о несчастном, загубившем свою душу из-за "вавилонской блудницы", и о дряхлеющей матери своей, и о всех, кто, как она сама, готовы были броситься на приманку грешной любви. Забыла она, на одну минуту, близкое соседство того, кто дал уже ей столько страданий.
   -- Вера Тимофеевна, пощадите себя! -- раздался над нею голос Остожина.
   Безмолвно встала она и, не поднимая головы, пошла, совсем разбитая, к подмосткам.
   Остожин двигался вслед за нею, молча.
   Так дошли они до большой площадки, откуда -- ход к главным воротам кладбища.
   -- Вера Тимофеевна! Прикажете кликнуть вашего кучера?
   -- Благодарствуйте.
   Она пошла торопливо к воротам.
   -- Вы утомились... позвольте предложить вам руку.
   "Как ему не стыдно!" -- со слезами на глазах воскликнула про себя Вера и приостановилась.
   Остожин подошел к ней очень близко.
   -- Неужели -- заговорил он другим голосом -- мое письмо не стоило даже двух слов ответа?
   -- Прошу вас, Владимир... Григорьевич, избавьте меня... я не могу...
   Она близка была к взрыву рыданий. Остожин увидал это и смолк.
   -- Простите, -- сказал он с низким поклоном. -- Но разве мы больше уже не увидимся?
   -- Тому Остожину, -- выговорила с трудом Вера, -- который писал это письмо... я не умею... я не могу ничего сказать.
   Боясь, что она разрыдается, Вера почти побежала к воротам. Остожин не стал догонять ее.
   Она не помнила, как очутилась в карете. Там она долго плакала. Слезы текли без перерыва, и вся она вздрагивала. Головой она упала в подушку.
   Когда слезы изсякли -- всю ее наполнила несказанная печаль. Не одного Спешнева похоронила она, а и себя, свою "безталанную" любовь. Спешнев -- счастливец. Он доканал себя. Быть может, кроме ежедневного отравления эфиром, он глотнул и чего-нибудь другого. И ушел в вечность, показал своей "блуднице", что у него есть против нее несокрушимая сила -- смерть.
   Ей не дано этого. Не в силах она отдаться влечению к мужчине, раз рушилась ее вера в него.
   Вот он сейчас остановил ее; но голос его не проникал ей в душу. Он для нее -- тоже мертвец. А разве можно любить мертвеца?
   Голова стала кружиться. Вера близка была к обмороку, когда карета ехала по одному из дальних бульваров. Она опустила окно и жадно глотала холодный воздух.
   Остожин не сразу покинул кладбище. Он вошел опять в ворота и стал тихо прохаживаться по площадке.
   Ему было очень жутко. В первую минуту он не обвинял Веры. Нет, она не играет и не рисуется. Быть может и в самом деле его письмо было большой ошибкой и безтактностью. Но он не хотел ничего напускать на себя. Он говорил то, что у него было на душе, и неглупая, даже и не страстно любящая женщина поняла бы его.
   Сладких фраз, заведомой фальши, на которую ловятся все женщины, она никогда от него не слыхала и не услышит.
   И незаметно попав на эту зарубку, он уже не мог обвинять себя.
   Произошло неизбежное столкновение европейца с московской купчихой. И эта княгиня остается, по натуре и всем повадкам, девицей Финиковой. Смелости нет и настоящей культурной честности. Мужа не любит и презирает, а все-таки хочет "соблюсти себя", чтобы иметь камень за пазухой против возлюбленного.
   Чего же ярче и убедительнее, как судьба Спешнева? Это не смерть, а самоубийство. И довела до него страсть слабого романтика к замоскворецкой Мессалине.
   Эта ужасная Васса Ивановна не изволила даже приехать на похороны. Очень нужно! С какой стати срамить себя: мало у нее есть мужчин, готовых поступить в ее Альфонсы!
   Все, что долгие годы накоплялось в Остожине против хозяев теперешней Москвы, против этих "дворянящихся разночинцев", почуявших силу своей мошны, подняло в нем желчь и сделало его безпощадным и к женщине из того же ненавистного ему "отродья".
   Пусть будет так, как вышло между ними. Не вымогать хотел он обладание той, кто готова была отдаться ему, а только показать, что он не допускает купеческой щепетильности в страсти и в наслаждении.

XXIX

   В палатах Петра Степановича Умнова, как всегда, было тихо и безлюдно. Он занимал нижний этаж; верхний стоял нежилым, в своей роскошной обстановке музея в древне-русском стиле. Там же помещалось и его хранилище рукописей и старинных, большею частью, раскольничьих книг.
   Целую неделю обдумывал он приглашение на завтрак и осмотр своего дома -- князя Кунгурова "с супругой". Он не знал еще, что князя в Москве нет.
   И за все это время, каждый день, тянуло его в дом Финиковых. Он знал, в какие часы заставать Веру Тимофеевну. Сегодня же он отправится к ней в сумерки... кое с чем. И этот визит, и весь разговор, какой у них может выйти, он перебрал на несколько ладов.
   Около трех часов Петр Степанович, в уборной комнате, отделанной в "самаркандском" стиле, конфиденциально беседовал с дамой средних лет -- полной, еще свежей в лице, в большой модной шляпе и мантилье и пестром толковом платье.
   Она не смотрела купчихой. Тон у них был полу-приятельский, на "вы", но с каким-то не сразу уловимым оттенком. Бывалый глаз распознал бы в ней танцовщицу на пенсии.
   -- Так с Богом, Онечка, -- сказал Умнов, поднимаясь с кресла.
   Он был уже совсем одет -- как всегда, изысканно и моложаво. И его тупейчик уже прошел через руки француза-куафёра, каждое утро наводившего ему "ондуляцию".
   -- Разумеется... все это надо сделать как можно осторожнее. Как бы этот господин себя, на первых порах, ни повел, но вы сумеете распознать: пошел ли бы он, в конце концов, на такую комбинацию.
   -- Да уж будьте покойны, душечка.
   Она звала его, по старой памяти, "душечка". Когда-то, лет пятнадцать назад, он "ездил" к ней; но постоянной связи у них не было.
   С тех пор, как Анисья Пантелеевна Терентьева на пенсии корифейки, она занимается разными делами: сдает меблированныя квартиры, перекупает ценные вещи и, не выдавая себя за форменную сваху, не отказывается и от сватовства.
   Она тоже поднялась с своего места. Петр Степанович руки ей не пожал, а потрепал только по ее жирному плечу.
   -- Все это постарайтесь справить не позднее будущей недели.
   -- Понимаю, понимаю.
   Умнов значительно поглядел на нее своими вдавленными глазками.
   "Держи, мол, ухо востро"!
   Он еще раз потрепал ее по плечу и проводил до двери в кабинет.
   Рядом с уборной помещалась его молельня, где стояла полутемнота, как в подземной часовне. Несколько лампад горело денно и нощно. И днем трудно было разглядеть лики закоптелых икон и самые очертания моленной.
   Петр Степанович приотворил ее, сделал внутрь не больше двух шагов и встал на особой формы коврик.
   Скоро, но истово, широкими взмахами двуперстного сложения начал он креститься и вполголоса произносить молитвенные слова тропаря Богородице -- самой любимой его молитвы.
   Его тонкие, извилистые губы отчетливо произнесли первые слова:
   "Гавриилу, вещавшему Тебе, Дево, радуйся, со гласом воплощашеся всех Владыка, в Тебе святем кивоте"...
   За этим следовал уже беззвучный шопот. И до трех раз опускался и поднимался тон молящегося. Под конец, Петр Степанович поднял голову и воззрился на одну из древних икон Владычицы и стал крестить себе, почти судорожно, лоб и глаза и вскидывать головой.
   И уже громко, почти с криком, вылетали слова другого тропаря:
   "Тя, ходатайствовавшую спасение рода нашего, воспеваем, Богородице Дево".
   И когда дошел до конца, крикнул жалобно вызывающим звуком:
   "Избави нас от тли, яко человеколюбец"!
   И выбежал из моленной.
   Его камердинер замечает уже больше двух недель, что Петр Степанович стал совсем не по прежнему вести себя, "насчет божественного". По нескольку раз на дню, особенно перед тем, как ему выезжать из дому, он в каждой комнате, перед образом, читает вслух молитву, сначала тихо, а потом все громче и громче. Точно он с угодником или Владычицей разговаривает лицом к лицу, как с живыми, и молится, и жалуется, и как-то всхлипывают. А то вдруг засмеется.
   Сегодня Петр Степанович приказал заложить карету. Должно быть, испугался мороза.
   И в карете Умнов, про себя, шептал молитвенные слова. Память у него была, до сих пор, превосходная, и он знал наизусть множество молитв, в особенности тропари Владычице.
   Обращением к ней он хотел утишить в себе волнение духа, найти опору и убежище, и прощение за то, что он -- по слабости своей --должен будет пойти на временное общение с "никоньянами", ежели мечтания его сбудутся.
   В начале четвертого карета Петра Степановича въехала во двор дома Финиковых.
   Вера только-что вернулась и сидела у себя, спустившись от Степаниды Федотовны.
   Она была очень бледна. Ночи проходят у нее в безсоннице, чего она прежде никогда не знала. И здоровье матери тревожит ее все больше и больше. Ноги начинают пухнуть. Настаивать на консилиуме она не хочет. Самое слово "консилиум" может испугать Степаниду Федотовну, хоть она и любит повторять, что смерти не боится.
   Горничная подала Вере карточку Умнова.
   -- Он ко мне, или к князю? -- вполголоса спросила Вера.
   -- Я докладывала, что барин в Петербурге. Они вас желают видеть.
   Не принять его не было повода.
   Умнов вошел весь перегнувшись, с умиленно-почтительным поклоном. И заговорил тихо-тихо, точно в доме тяжело больной или покойник. Ему кто-то сообщил, что Степанида Федотовна в постели, и что болезнь ее "сурьезная".
   Вера отвечала ему не особенно приветливо, но и не сухо. Ей было не до этого раскольничьего селадона -- с его ужимками и подходами.
   Кто бы он ни был, но его тон проникнут преклонением, какого она ни от кого еще не видала.
   Ей даже пришло на мысль:
   "Никогда этот тайный хищник не написал бы мне такого письма, как Остожин".
   -- Дорогая... Вера Тимофеевна, -- заговорил Умнов, сидя на кончике дивана, с опущенными ресницами. -- Я хотел просить вас с князем удостоить меня посещением... откушать.
   Я не знал, что князь -- в Петербурге. Вас одних я не решаюсь просить... заглянуть в мою хату... если вас интересует... мое собрание.
   Вера посмотрела на него спокойно, и ее взгляд доложил ему, что она не побоялась бы и одна быть у него.
   -- Вот в эти часы, Петр Степанович, -- ответила она, -- я как-нибудь соберусь к вам.
   -- А пока позвольте мне принять участие в тех учреждениях, которыми вы так самоотверженно занимаетесь. До сих пор вы меня не удостоивали. Может быть, вы полагаете, что вероисповедное различие делает меня враждебным и тому полезному, что предпринимается такими особами, как вы, Вера Тимофеевна... Так это напрасно.
   Голос его слегка дрогнул. Он сложил руки на груди и низко наклонил голову.
   -- Я буду очень рада... Петр Степанович.
   -- И по какому из ваших обществ моя посильная лепта была бы в этот момент нужнее и действительнее?
   Вера немного одумалась.
   -- Да вот, например, мы устроиваем общество для пожилых трудовых женщин... потерявших здоровье на работе учительниц и гувернанток.
   -- Благое дело!
   -- Ваш вклад был бы очень кстати, Петр Степанович.
   -- Располагайте мною... Назначьте сами сумму.
   -- Это щекотливо.
   -- Но, по крайней мере... позвольте узнать, какой капитал нужен вам для того, чтобы поставить дело на ноги.
   -- Мы хотим начать в скромных размерах... И не мечтаем еще о собственном доме. Бюджет наш разсчитан на шесть тысяч рублей.
   -- Стало, вам надо иметь капитал в сто двадцать тысяч.
   -- Мы надеемся на взносы и временныя пожертвования.
   -- Позвольте же мне сразу обезпечить вас.
   -- Как?.. Вы готовы были бы...
   Вера встала, удивленно взглянув на Умнова. Она не могла не почувствовать, что это пожертвование делается прямо из-за нее. Никогда закоренелый раскольник Умнов не стал бы поддерживать такой "затеи", если б не хотел сразу показать ей, что он готов на всякие жертвы.
   "Что-ж из этого? -- воскликнула она про себя. -- Пускай жертвует".
   -- Так вы позволите? -- спросил он, поднимаясь с дивана, и протянул ей руку.
   Когда Вера дала ему свою, он приложился к ней губами, и она ощутила нервную дрожь от его прикосновения.
   -- И я буду просить вас... сестрица, -- робко выговорил он, -- доложить об этом в ближайшем заседании вашего общества.
   -- Что же именно, Петр Степанович?.. Что вы вносите нам такой капитал?..
   "Этот умеет любить", -- невольно подумала Вера и еще раз пожала ему руку.

XXX

   Из своего кабинетика Остожин разслыхал звонок в передней.
   Горничная замешкалась. Идти отворить самому -- ему не хотелось. Он опять схватил легкую простуду. На дворе -- сильный мороз, и в передней, должно быть, с утра -- стужа. Дом -- старый, и только в его двух комнатах -- сносная температура.
   Наконец-то отворили, и в прихожей раздался низковатый, ему незнакомый, женский голос.
   Горничная полуотворила к нему дверь.
   -- К вам, дама, Владимир Григорьевич...
   -- Кто такая? -- несовсем довольным голосом отозвался Остожин.
   Он был одет в домашний костюм, но принять мог и даму.
   -- Вот извольте...
   Остожин прищурился, разбирая шрифт вязью на большой карточке.
   "Анисья Пантелеевна Терентьева" -- такой дамы он нигде не встречал.
   -- Вы сказали ей, что мне нездоровится?
   -- Они просят на одну минутку... по делу.
   Голова у него была настолько несвежа, что он сегодня еще не работает. Визит ничему не мешал. Может быть, и в самом деле с какой-нибудь серьезной просьбой.
   У него были дни, когда он принимал всех, в особенности студентов. Он знал, что его считают "гордецом", и давно поставил себе правилом: никому не отказывать в приеме даже и в неприемные дни, если только он действительно не захвачен работой.
   -- Просите... сюда.
   По зальце разнеслось шуршанье шелкового платья.
   -- Простите... профессор, -- протянула приятельница Петра Степановича Умнова, стоя на пороге двери.
   Остожин оглянул ее. Такой дамы он действительно нигде не встречал.
   -- Чем могу?... Прошу садитьса...
   -- Вы несовсем здоровы, Владимир Григорьевич?
   Она назвала его по имени и отчеству таким тоном, точно они знакомы долгие годы.
   -- "Что это за особа? -- быстро подумал Остожин. -- Писательница, или содержательница пансиона"?
   К нему часто обращались с предложением -- читать лекции или давать уроки в женском учебном заведении. От уроков он давно уже отказывается.
   -- Вы меня не знаете, Владимир Григорьевич? А вас я видала.
   -- Где? -- остановил он с усмешкой.
   -- В разных местах... и сколько раз. Вы у меня -- давно уже на примете.
   Она подмигнула и поправила на груди брошку.
   -- Видите, профессор, -- заговорила она более деловым тоном: другая бы на моем месте... сочинила какую-нибудь историю... Обратилась бы к вам под предлогом... книжек каких-нибудь или лекций... Я сначала и хотела такой же фортель пустить. Да ведь вы -- большая умница.
   Он насмешливо наклонил голову в знак благодарности.
   -- И вас все знают и почитают... На Москве вы самый знаменитый. Мы хоть и не обучались наукам, а нам все это доподлинно известно.
   -- "Да кто же она?" -- нетерпеливее подумал Остожин.
   -- Так я на чистоту... Только пожалуйста вы не подумайте, что и, как говорится, с бацу к вам отъявилась. Это серьезное дело.
   Посетительница пристально поглядела на него. Ее плутоватые серые глаза заискрились.
   -- Фамилию мою вы знаете. Трепала ноги целых двадцать лет, а теперь на пенсии состою.
   -- Вы... где-же служили? -- недоумевающим голосом спросил Остожин.
   -- В балете, голубчик, в балете.
   "Голубчик"--это могло бы его покоробить; но выходило что-то курьезное, и он пропустил мимо ушей безцеремонное слово.
   -- А теперь чем же занимаетесь?
   -- Много у меня всяких делов... Между прочим, услуги оказываю... когда ко мне обратятся.
   -- "Да она не такая ли"?
   Остожин, про себя, выговорил французское слово некоторой позорной профессии.
   -- Я не понимаю только, -- сказал он суше: кто же мог обратить вас ко мне?
   -- Да вы полноте... господин профессор... Не запугивайте меня.
   Ее белая, пухлая рука в перчатке протянулась к нему. Она точно хотела потрепать его по плечу или хлопнуть по колену.
   -- Я тянуть не буду. Вы же, вдобавок, несовсем здоровы. Но зачем откладывать до другого раза? Вы видите, профессор, -- продолжала она уже не тем тоном, что перед вами не кумушка "в головке", промышляющая промежду разночинцев...
   -- "Значить, ты сваха?" -- вымолвил он про себя, и ему стало веселее. И сейчас же, презирающее чувство к тому купеческому люду, где, до сих пор, практикуется такое сватовство, поднялось в нем. И образ Веры выплыл этой "дворянящейся купчихи", которой следовало бы попасть замуж через сваху "в головке" за какого-нибудь мучника или бакалейщика.
   -- Вы не думали, не гадали... А по вас изнывает прелестная молодая особа. И родитель ее за особое счастье почтет породниться с вами... Вы что же на меня как посмотрели, Владимир Григорьевич? Ведь я вам никакой обиды не наношу, а?
   -- Никакой, -- проговорил Остожин. -- Но ко мне никогда еще не обращались...
   -- И напрасно. Так-то гораздо прочиее, толковее.
   -- Будто?
   Остожин спросил это уж с явной насмешкой. Она поняла.
   -- Профессор... пожалуйста без язвы. Если вам не угодно побеседовать со мною -- я удалюсь. Однако позвольте перевернуть роли... Вот вы влюбились в кого-нибудь. И почему-либо вам нельзя войти в дом... Вы это допускаете?
   -- Допускаю!
   -- Значит, что же?.. Вы читали лекций... Барышня слушает вас... смотрит... Полюбились вы ей крепко. Но она сама не может придти вот сюда. И общих знакомых нет. Вот она призналась своим. И им до вас прямого хода нет. Что же тут зазорного?
   -- Я и не говорю этого.
   -- От вас не убудет, -- сказала гостья и повела по воздуху рукой.
   Она ему показывала, что у кого угодно "табачку попросить".
   -- У меня нет никакого желания жениться, -- выговорил Остожин, переходя опять к шутливому тону.
   -- Да вы погодите, ваше превосходительство. Вы, может, и в генеральских чинах... так я вас понимаю... Стало быть, есть девица, хорошенькая, семнадцати всего лет, и языкам обучена, и умом Господь не обидел...
   -- Но есть изъян? -- совсем уже дурачливо добавил Остожин.
   -- Изъян?.. Она дворянских прав не имеет.
   -- По первой гильдии?
   -- Угадали. И то, что я теперь вам скажу -- между нами чтобы осталось, Владимир Григорьевич... Вы человек деликатный. Лучше мне не солоно хлебавши уйти отсюда.
   -- Это еще не такой ужасный изъян: быть купчихой первой гильдии.
   -- Да; но вам я должна сразу объявить -- кто ее родитель... И родитель-то тайный.
   -- Стало быть, она незаконная дочь?
   -- Папаша ее в таком толке состоит, где венчаться ни с кем не полагается.
   -- Безпоповец?
   -- Именно... И она теперь сирота. Он ее готов был бы усыновить, да ведь дворянкой он ее все-таки не сделает. А он теперь в таком разе, что хочется ему с прежней своей жизнью покончить, потому что сам собрался всю свою судьбу по новому устроить.
   Остожину все еще казалось, что эта сваха только "заговаривает ему зубы". Да и голова у него отяжелела. Он с большим бы удовольствием выпроводил ее.
   Гостья нагнулась к нему и совсем тихо спросила:
   -- Про раскольника... богача Умнова... изволили слышать?
   -- Слыхал.
   Остожин не знал, что Умнов дальний родственник мужу Антониды Тимофеевны Кусовой, которую он видал когда-то, не больше двух, трех раз.
   -- В восьми миллионах он... Петр-то Степанович.
   -- С чем его и поздравляю.
   -- Погодите, голубчик... Из-за чего же брыкаться?
   -- Разве я брыкаюсь? -- веселее спросил Остожин.
   -- Вы холостой... на полной воле... Подружки у вас нет.
   -- Вы и это знаете?
   -- Доподлинно... Иначе бы не стала вас безпокоить... Отчего же вам хоть не взглянуть на мою девицу?
   На этот раз она шепнула ему на ухо:
   -- Полмиллиона... Из полы в полу.
   Остожин только развел руками.
   -- И я одно вам, голубчик, доподлинно скажу... как на духу говорят... Отцу-то хочется все свои счеты с прошлой жизнью покончить потому, видите ли, что он сам смертельно влюблен... Так влюблен, что даже веру переменить согласен. А надо знать, чего бы ему это стоило!..
   -- Вот как! -- обронил Остожин, немного возбужденный этими росказнями.
   -- Да и стоит!
   Опять она протянула свой широкий рот к его уху.
   -- Княгиня Кунгурова... Из купчих она... Финикова... Муженек-то в трубу вылетел. Теперь у маменьки на хлебах проживают. Князю этому прогорелому Петр Степаныч миллион хочет отсыпать... Кто же выдержит против таких деньжищ?..
   Краска заиграла в лице Остожина. Он отодвинулся от гостьи, выпрямил грудь, пересиливая внезапное волнение.
   Она поглядела на него в бок, и усмешка, которую Остожин не схватил, прошлась по ее еще красным, полным губам.
   -- И эта сделка... уже состоялась между вашим миллионщиком и четой Кунгуровых?
   Голос его чуть заметно вздрагивал.
   -- Восемь миллионов... господин профессор... И она мужа не любит. Тяготится. Дура была бы набитая, если б не пошла за Петра Степаныча.
   Остожину ударило в виски, и на лбу показались капельки пота. Он поднялся.
   -- Извините меня... Я еще слаб.
   -- Ничего, ничего! Я как-нибудь утречком заверну... Обдумайте... Раскиньте умом.
   "Пошла вон!" -- чуть не крикнул Остожин; но ему сделалось так нехорошо, что он почти упал на диван.

XXXI

   Снежная погода стала притихать. Кибитка катилась по убитому шоссе, подскакивая на выбоинах, оставленных обозами.
   Вера с отрадой подставляла лицо -- в дорожном капоре --под снежинки. Оставалось всего две версты до маленькой станции ярославской железной дороги.
   Справа и слева волнистая местность с перелеском лежала, покрытая свежим снегом. Кое-где попадались деревушки. А там, надолго, никакого жилья. Изредка проползут крестьянские пошевни, и опять -- безлюдье на целую версту.
   И Вере совсем не жутко оттого, что она одна, едет с первым попавшимся ямщиком, в рогожной кибитке.
   Возвращалась она совсем не в том настроении, в каком поехала из Москвы... Сначала -- к Троице-Сергию.
   С неделю назад Степанида Федотовна вдруг почувствовала себя хуже. Вера настояла на консилиуме. На нем больную долго мучили, стукали грудь и печень, нашли, что отек ног -- еще не очень грозный симптом; но серьезность ее положения не скрыли от детей.
   Вера была смертельно испугана. Ее любовь к матери сразу прорвалась страстной тревогой. Но сама старуха не выказывала никакого малодушия.
   В день консилиума, когда они остались вдвоем, она сказала ей:
   -- Веруня, милая... Из-за чего только деньги такие платят лекарям? Я и без них знаю, что до весны не протяну. Спервоначалу в ногах, потом выше и выше подберется вода, а там и грудь будет заливать. Только бы греха на душу не брать не возроптать на Господа Вседержителя и Царицу Небесную.
   У нее уже бывали легкие приступы одышки; но она говорила еще довольно сильным голосом.
   -- И вот, Веруня... Утешь ты меня старуху... И ты разсеешься маленько. Вижу я, что ты, голубка моя, таять начала... Чую я -- каково тебе. Проехаться тебе надо...
   -- Куда, маменька? -- тревожно спросила Вера.
   -- Помолись за меня Угоднику... Съезди в лавру.
   -- Хоть сейчас, маменька.
   -- Отслужи обедню... И помолись ты за меня, старую... Всем один конец. А только кончины желаю честной... и безболезненной.
   -- Непременно, маменька... Но зачем же так сразу приговаривать себя?
   -- Постой... дай досказать... И вспомнила я, Веруня... Давно я думала с тобой поговорить, да вот хворать-то стала и твой переезд... А теперь, хотелось бы еще при жизни...
   Степанида Федотовна начала тяжело дышать. Вера испугалась и умоляла ее -- отдохнуть, не утомлять себя разговором, оставить до следующего дня.
   Но мать, помолчав, стала ее просить, после посещения Сергиевской лавры, съездить в то село, на Волге, где, до сих пор, живут многие ее родичи, мужички-ярославцы. Ей желательно было бы знать -- нет ли между ними совсем бедных, особливо сирот, или старух-бобылок, и что для них можно сделать.
   С умиленным выражением говорила Степанида Федотовна, и Вера видела -- до какой степени душа матери будет успокоена перед тем, как сводить последние счеты с жизнью.
   Вся потрясенная и глотая слезы, Вера долго целовала руки матери и повторяла все прерывающимся голосом:
   -- Живите!.. Мамаша... Безценная... А я съезжу... Куда хотите... Куда хотите... Буду так счастлива исполнить вашу волю.
   И Степанида Федотовна поплакала и долго целовала ее в глаза и в голову.
   У Троицы Вера провела около суток; приехала к вечеру, отстояла всенощную, отслужила заздравную обедню с молебном и во все службы трепетно молилась -- не о себе, не о своей сердечной ране, а только о том, чтобы мать ее встала на ноги, прожила еще много лет, и если кончина ее близка -- ушла бы из жизни "безболезненно, непостыдно, мирно".
   Кругом ее кишит простой люд. Давно она не попадала в царство овчинного тулупа, сермяжных свит и лаптей. Четыре года назад, еще девушкой, в последнюю свою поездку, вместе с сестрой и матерью, она чувствовала себя чуждой всему этому. Ей было тогда тяжело свое душевное одиночество. Она не могла сливаться с толпой богомольцев. Да ей и не о чем было молиться Угоднику. Она еще не знала настоящей сердечной боли. Жизнь еще не насылала на нее своих неотвратимых ударов.
   А тут ей хотелось, напротив, верить и молиться, как эти бабы и мужики, пришедшие пешком на поклонение праведнику. И она впервые так умиленно сознала свою кровную связь с этим темным и грязным деревенским народом.
   Ведь она ехала сама в то приволжское село, где у нее найдется несколько дворов близких родичей. Что же она такое, как не дочь Степаниды Федотовны Финиковой, по себе Чепуновой, внуки ярославского мужичка-кустаря, промышлявшаго выделкой мерлушки? В ее матери крестьянский склад речи, обличья, поступи и всех внутренних свойств, верований, понятий, навыков, юмора и деловитости -- все это оттуда же, из приволжского села, где мужики, с малых лет, или уходят в отхожий промысел, или, у себя дома, занимаются кустарным производством.
   В облегченном и радостном настроении ехала она вниз по железной дороге, а оттуда, в рогожной кибитке, до торгового села Лядунцова.
   Там она прожила целых трое суток. Остановилась на постоялом дворе, и на другой день пошла разыскивать своих родственников; обратилась к волостному старшине и к уряднику.
   Родственников нашлось не много -- всего два дома и одна старуха-бобылка -- Степанида Федотовна точно напророчила.
   Один дом очень зажиточный. Муж держит трактир в уездном городе и живет там с женой и детьми. На селе дом у него считается одним из самых богатых. Живут в нем старики: его мать, свояченица, бездетный дядя его жены да слепой дед.
   С нею они сначала стеснялись; потом пошли разговоры, как между настоящими родными. Хозяин двора приходился двоюродным братом Степаниде Федотовне. Старый дед отлично знал -- кто с кем в родстве, близком или дальнем.
   Вера хотела их всех одарить. Никто не отказался от денежного подарка, но и не стал от нее ничего выпрашивать.
   Живут они -- "благодарение Богу" без нужды и, кроме слепого деда, все занимаются по дому, ходят за скотиной, ездят в лес за дровами, продают, на базаре, масло и лишний хлеб, надсматривают за двумя работниками и одной коровницей.
   В верхнем жилье просторной "пятистенной" избы -- горницы с городской мебелью -- есть и орган, и зеркало, и две висячия лампы, и картинки в рамках -- премии иллюстрированных журналов. Они ее пригласили переехать с постоялого двора, и она спала на чистом и негрубом белье, на двуспальной кровати из орехового дерева.
   Но у бедных родственников она живее почувствовала в себе свое крестьянское происхождение.
   Она -- княгиня, воспитанная в богатом доме и теперь еще живущая как барыня; а ее родные будут всю свою жизнь ютиться в тесной и угарной избе.
   Богатые Чепуновы сначала не пускали ее идти самой туда, хотели вызвать ту семью к себе; но Вера настояла, чтобы ее туда свели. И она, каждый день, проводила там часа по два, в больших разговорах и разспросах.
   На бедном дворе жили не то чтобы нищенски; но нужда глядела отовсюду. Отец занимался отхожим промыслом. Много ребятишек от второй жены и две взрослых дочери от первого брака -- уже засидевшияся в девках... Мачиха не злая, но изнуренная баба. Она сейчас же начала жаловаться на свою хворость. Девки ткали холсты. Из ребятишек, один мальчик ходил в школу и вернулся оттуда при Вере, в плохом зипунишке и дырявых валенках.
   Отыскала она и старуху-бобылку. Та летом отправляется побираться; зимой перебивается тем, что прислуживает у богатых мужиков -- тоже вроде как нищенка.
   И она приходится чем-то вроде ее бабушки по боковой линии.
   Теперь и старуха-бобылка, и семья бедных родственников, кладут земные поклоны "за здравие рабы божией Степаниды".
   Кибитка подъезжала уже к заднему крыльцу станций. Вера, захваченная думой о деревне, и не заметила, как пролетело более часа.
   "Побываю здесь и летом", -- решила она, и ей сделалось еще легче на душе.

XXXII

   Вся прислуга высыпала на двор дома Финиковых: кучер, повар, кухарка, конюх, обе горничные, Ольга и Маша, еще бабы -- жены обоих дворников -- и их ребятишки. Мужья их дожидались у широко раскрытых ворот.
   Все мужчины были без шапок и женщины с непокрытыми головами. Мороз трещал здоровый, градусов под двадцать.
   Обе половинки дверей главного подъезда стояли отворенными настежь. У подъезда -- карета с золотыми украшениями, шестериком. Кучера сидели без шапок, повязанные кумачными платками.
   Из сеней показалась икона, отягощенная ризой и всем, что на ней было навешано. Ее бережно несли служители. Позади священник и дьякон в малиновых бархатных ризах и скуфьях на меху. Пар валил от лошадей.
   Усаживание причта и уставление иконы взяли несколько минут -- видно было, что все это делается с давним навыком ежедневных объездов по городу.
   Карета двинулась по мерзлому снегу с визгом и глухим грохотом. Все крестились и делали полу-земные поклоны и пошли кучкой за каретой Владычицы, провожая ее за ворота.
   В прихожей оставались еще, с минуту, обе горничныя. На первой площадке, во след иконе, крестилась Антонида Тимофеевна.
   Вера была, в эту минуту, при матери.
   Степанида Федотовна сидела в кресле, одетая в то самое платье, в каком она обыкновенно причащалась, в белом же ченце и кружевной накидке.
   В спальне и по всей лестнице ходили еще волны ладона. Но больной дышалось сегодня легко. Она уже больше недели ждала "Царицу Небесную" в свой дом, и тихая улыбка душевного успокоения освещала ее несколько опухшее лицо.
   Вера сидела около нее на табурете. Когда икону выносили, Степанида Федотовна слала ее вниз; но дочь осталась при ней.
   В дверях показалась плотная фигура старшей сестры, одетой так же, как одеваются причастницы.
   И лицо Антониды тихо улыбалось. Она первая стала просить Степаниду Федотовну: "поднять икону Владычицы". Старуха не упиралась; а сначала говорила только:
   -- Больно вы уже обо мне сокрушаетесь... Из-за чего мне Царицу Небесную безпокоить?
   Но еще со вчерашнего вечера она чувствовала себя гораздо свежее, спала хорошо и аппетит был с утра.
   Антонида подошла к матери, взяла ее руку и поцеловала.
   -- Ну, слава Богу... Удостоились, -- выговорила она и еще раз поцеловала мать в голову.
   Степанида Федотовна спросила ее вполголоса:
   -- Поблагодарила ли?
   -- Остался много доволен батюшка.
   Заплатить "священникам" старуха поручила старшей дочери, зная, что Вера, до сих пор, стесняется, когда надо кому бы то ни было "совать" деньги в руку.
   -- Ну, Веруша, -- обратилась к сестре Антонида, -- маменьке надо и отдохнуть... И мне пора.
   Мать не удерживала ее.
   -- И ты, Веруня, поди к себе. Все ты на ногах, без устали.
   Эго было воскресенье, и Вера, с утра, сидела дома.
   -- Кофейку бы, Анечка?
   -- Нет, маменька... Скоро и обедать.
   -- Поезжай, поезжай. И муж-то соскучится.
   Зять ее не мог приехать на "подъем" Владычицы -- третий день сидит дома, простуженный. Сын был в отъезде, по делам фирмы.
   Вера вся разомлела. Но эта усталость наполняла ее приятной истомой. Точно она девочка лет десяти, когда принимали в дом Иверскую. Ей припомнилось, как они с сестрой и горничной просидели, разодетые, на ступеньках лестницы до третьего часа ночи. Раньше нельзя было почему-то получить икону.
   -- Ты уж, Веруня, не трудись меня укладывать. Позови Машу... Прощайте, девочки мои милые.
   Старуха перекрестила обеих дочерей и поцеловала каждую.
   На площадке лестницы Антонида обняла сестру.
   -- Большое облегчение получила, -- прошептала она. -- Может, и смилуется Владычица.
   Вера ничего не ответила.
   Обе они спустились в прихожую.
   -- Ко мне-то когда заглянешь, Веруша? Правда, и то сказать... теперь у тебя время нарасхват.
   Сестры поцеловались, по-купечески, три раза.
   Войдя к себе, Вера опустилась на кушетку и тотчас же заснула.
   Спала она с добрых полчаса, и когда раскрыла глаза, ее уже в третий раз окликала Ольга.
   -- Матушка, Вера Тимофеевна... Умнов Петр Степаныч желают вас видеть... Они справляются и о здоровье Степаниды Федотовны. Слышали, что им нехорошо.. Что прикажете сказать?
   Она было-хотела отказать; но тотчас же вспомнила о том предложении Умнова, которое она не успела еще доложить в заседании комитета.
   -- Просите.
   -- Куда прикажете?
   -- Сюда.
   Умнов, проникая в ее кабинет, опять весь перегнулся и руку протянул вперед.
   В глазах его Вера схватила выражение, заставившее ее сейчас же пожалеть о том, что она приняла его в комнате, рядом со своей спальной.
   -- Слышал, безценная Вера Тимофеевна, что матушке вашей хуже... Кажется, Владычицу принимали сейчас? -- выговорил он вполголоса.
   Сел он рядом с нею и сейчас же вынул из бокового кармана обширный бумажник, из мягкой шагреневой кожи.
   Вот, Вера Тимофеевна, моя лепта.
   Он достал серый листок чека и протянул его Вере.
   Вера развернула чек. Сверху листка, цифра, красиво выведенная, заставила ее сделать жест головой.
   -- Право, это слишком щедро, Петр Степанович, -- сказала она, немного смущенная.
   -- Я своего слова назад не беру... И надеюсь, что вы не обидите меня отказом.
   -- Мне страшно будет хранить этот чек, Петр Степанович... Как же так, без росписки... без всего?
   -- Росписки я с вас не возьму.
   Вера положила серый листок чека на столик, стоящий с ее бока дивана.
   Цифра продолжала смущать ее. Она не могла верить, чтобы этот закоренелый сектант мог из чистого побуждения пожертвовать такой капитал. Но если б он хотел крупного чина или Владимира на шею -- он съумел бы попасть в попечители любого учреждения и прямо купить себе чин или орден, и даже потомственное дворянство.
   -- Что-ж, -- все еще смущенная, начала Вера. Я вас искренно благодарю, Петр Степанович.
   Руку ее Умнов быстро схватил и стал покрывать поцелуями.
   Она еще не успела ее высвободить, как он рухнулся на ковер и, весь вздрагивая, схватился обеими руками за ее колени.
   -- Не отвергайте! -- послышался его прерывистый шопот. --Все, все возьмите... Царица моя! Повелительница!
   -- Встаньте, прошу вас, -- остановила его Вера и старалась обеими руками тихо оттолкнуть его от своих колен.
   Но он не поднимался. Глаза его смотрели растерянно. На ресницах показались слезы. Дрожь пробегала по всему его пухловатому телу.
   -- Выслушайте... -- всхлипывая, шептал он: -- не казните... И прежде любил вас безумно... И теперь, вы видите, не в силах совладать с чувством... Скажите слово и все ваше... Вы нелюбимы, вы тяготитесь своей брачной неволей... Что бы это ни стоило -- мы устраним князя. Господь простит мне и то, что я готов идти в вашу церковь... Не губите! Смилуйтесь!
   Он опять хотел прижаться к ее коленям. Вера сильнее отвела его руки и встала.
   -- Довольно, Петр Степанович.
   -- Господи! Нешто я оскорбил вас?
   Вопрось этот вылетел у него жалобным звуком. Он оставался на одном колене, и вся его фигура могла бы вызвать усмешку. Вере было скорее жалко его. Он не притворялся. Скажи она одно слово -- и он заплатил бы миллион ее мужу и пошел бы с ней под венец в ненавистную для него никоньянскую церковь.
   -- Встаньте, Петр Степанович, -- повторила она строже.
   Умнов стал медленно подниматься. Голова совсем упала на грудь. Глаза блуждали. Его тупейчик растрепался. Он был смешон; но Вера не хотела смеяться над ним.
   -- Взять этот чек я не могу, Петрь Степанович. Предложите его лично нашему комитету. А еще лучше, если вы обратите ваше пожертвование в другое место.
   Он ничего не слыхал, сидел точно пришибленный и тяжело дышал. Слезы текли вдоль щек. И нервные подергиванья пробегали по всему лицу.

XXXIII

   Остожин сел за работу и заперся в кабинете. Он не велел никого принимать, даже и по делу.
   После визита отставной танцовщицы, он дня два не выходил из дому. Простуда прошла; но им овладело возбужденное настроение -- тяжкое и назойливое. Ничем не мог он его стряхнуть с себя, никакой усиленной мозговой работой.
   Была минута, вскоре по уходе свахи он, с пылающими щеками, начал письмо к Вере.
   Две страницы были уже написаны. Уничтожающие возгласы так и лились с его пера.
   Он не дописал, скомкал листок, бросил его в камин и, точно его кто подкосил, почти упал на кровать.
   Такого "византийско-купеческого" коварства, такой испорченности "а froid" (фр. холодности) -- он еще вчера не допускал в Вере... в этой "замоскворецкой матроне, воспитавшей себя на моральных английских novels".
   Почти истерически расхохотался он, лежа на кровати, -- и вся эта "татарско-византийская" Москва представилась ему станом фальшивых "мужиченков" и таких же предательских "бабенок".
   Тысячу раз прав бывал он, когда высказывал недоверие к этому яко бы прогрессирующему "tièrs état" (фр. третье сословие) Москвы. На беду стали купцы и купчихи из "Темного царства" посылать своих "робят" в гимназии и университет, возить их за границу, выдавать дочерей за адвокатов, докторов, педагогов, университетских преподавателей! На беду эти крупичатые или худосочные девы начали наводить на себя лоск высшей интеллигенции, бегать по публичным лекциям, записываться на высшие курсы, руководить благотворительными обществами, носить туалеты от Редфёрна и Дусе, щеголять знанием языков!..
   На беду всем, кто поверит им хоть чуточку, кто начнет с ними сближаться и очутится -- как он -- наивным дурачком, вообразившим, что в ех-девице Финиковой надо сломить только ее излишнюю щепетильность, преподать ей более смелое отношение к любви. А она готовила себе -- исподволь и дальновидно -- возлюбленного-"интеллигента", после того, как она спустит мужа, найдя солидного обожателя в лице раскольника-набоба, обвенчается с ним и тогда будет снова флёртировать с ученым, имеющим имя в Европе, не допуская ни его, ни себя сразу до запретного плода.
   После томительно проведенных двух ночей, Остожина погнало из дома. Он не в силах был сидеть у себя, как в клетке. Голова горела, во всем теле бродил какой-то странный, нервный зуд. Работать он решительно не мог.
   И ни разу не подумал он -- не сделался ли он жертвой мистификации, или тонкой предательской интриги, но не женщины, так трепетно открывшей ему свою любовь, а того самого "раскольника-набоба", безумно желающего обладать Верой?..
   Про этого "братца" семьи Кусовых он мог слышать года три-четыре назад. Вероятно, и слыхал сваха вряд ли врала. Такой тайный сластолюбец -- если он еще до выхода ее замуж за князя был в нее влюблен -- не оставит своих замыслов.
   Все выяснялось в распаленной голове Остожина в совершенно правдоподобных соображениях.
   "Et comme c'est Moscou!" (фр. И как это Москва) -- повторял он, полный презирающей гадливости к этим лже-культурным купеческим "выкормкам". Только здесь, в городе с историческими традициями коварного хищничества и татарско-византийского двоедушия, могла сложиться душа, подобная этой замоскворецкой "Новой Элоизе".
   Оставить ее безнаказанной было бы постыдно. Нельзя "дарить" подобных прелестниц одним лишь молчаливым презрением, следует показывать им кто они, какая им цена.
   Два дня прошли у Остожина на поиски. Он узнал многое из того, что ему нужно было знать. Да, такой Петр Степанович Умнов не только существует, но и приходится дальним родственником зятю Веры Тимофеевны, Кусову. И он был всегда в нее влюблен, а теперь эта страсть заново охватила его. Незаконную дочь он воспитал как барышню, и дает за ней пятьсот тысяч.
   Остальное было более, чем возможно. Допустимо и то, что этот Умнов не знал об их отношениях с Верой. У нее они никогда не встречались. Да если б и знал, почему же не предположить, что она сама навела Умнова на мысль подослать к нему сваху и предложить ему полмиллионную девицу?
   По своему гениальная комбинация. Испытать его, и если б он поддался -- иметь всегда против него, когда она опять заведет с ним игру, -- самый сильный козырь. "Не очень, мол, возноситесь, душенька, -- и вы пошли на приманку купеческого куша".
   И вот сегодня он чувствует себя облегченным. Он вступил в обладание своей личностью. Довольно! Кусок жизни отрезан. И приговор произнесен.
   Этот приговор вчера, к вечеру, вылился у него в виде -- не письма на восьми страницах, в лирико-негодующем тоне -- нет! замоскворецкая Новая Элоиза этого не заслуживает, -- а телеграммы в десять строк.
   Текст этой депеши он обдумывал долго. Каждое слово должно было гвоздем войти в сознание той, кто читал ее вчера, на ночь.
   Сегодня у него нет ни малейшего угрызения совести. Будь на его месте француз он бы отомстил ей иначе. Те знают цену женщинам такого сорта и умеют показывать им, что мужчина всегда -- их повелитель и судья, как бы он ни был к ним слаб, в пылу и в одурении страсти.
   Сколько дней пропало у него зря! Работы -- непочатый край, и он, с утра, накинулся на нее с жадностью.
   Горничной отдан строжайший приказ насчет посетителей. По этой части Остожин был спокоен.
   В двенадцать часов ей приказано было принести ему закусить.
   Ровно в полдень она постучала в дверь и вошла с подносом. На нем, кроме закуски, лежали еще две газеты, книга под бандеролью и письмо.
   Остожин взял сначала письмо, в конверт большого формата, из толстой глянцевитой бумаги.
   Почерк был ему неизвестен -- вроде конторского. Ни марки, ни штемпеля городской почты.
   -- Кто это принес? -- спросил он, разглядывая письмо.
   -- С посыльным... Я вас, Владимир Григорьевич, не смела безпокоит.
   -- Ответа просили?
   -- Нет-с, только в книжке расписалась барышня.
   Горничная вышла. Он разрезал конверт, неторопливо, костяным ножом и вынул письмо на большом листе, такой же толстой глянцевитой бумаги, как для какого-нибудь формального обращения.
   Сначала он посмотрел на подпись.
   "Умнов" -- вскричал он мысленно и почувствовал, как ему тотчас же вступило в голову.
   Быстро прочел он три страницы, писанных четкой конторщичьей рукой. Письмо выпало у него из рук. В голове ощутил он род кружения и должен был прислонить ее к спинке диванчика.
   -- Нет! это новая махинация! -- крикнул он, гневно оттолкнул стол и забегал по комнате.
   Письмо валялось на полу, под столом, куда ему поставили закуску. Он поднял его и еще раз перечел, уже медленнее.
   И краска стыда заливала его щеки, сначала побледневшие от взрыва гнева.
   -- Что же это? Боже мой! -- повторял он растерянно.
   Все то презрение, какое он излил вчера в своей ядовитой депеше на имя княгини Кунгуровой -- обратилось теперь на него самого.
   Рыдания душили его. Он опустился в кресло и судорожно стал щелкать пальцами -- близкий к нервному припадку.
   Никогда Вера не была ему дороже, чем в эту минуту. Не головой, не самолюбием хищника влечется он к ней. Никто -- и прежде не был ему так близок, как она. И он мог -- в ослеплении своим мужским эгоизмом так безумно повести себя?!
   Какой-нибудь закорузлый изувер, развратник Умнов, способный на гнусную интригу -- все-таки лучше его... Не прошло и недели, как тот покаялся и в собственноручном письме обличает себя, делает полное признание раскаявшегося грешника.
   А высокоразвитой Остожин, умница, ученый с европейской репутацией -- мог попасть в такую аляповато сложенную ловушку?! И он -- джентльмен, век свой предававшийся культу порядочности -- способен был так "расказнить" любимую женщину из за пошлейшей клеветы!

XXXIV

   В гостиной совещались врачи. Их было трое. Они только-что уехали.
   Главную знаменитость добыли после долгих переговоров. Он жаловался сам на нездоровье, и только получив пакет со вложением двух сторублевок -- назначил день консилиума.
   Когда доктора вышли из спальни больной, Вера оставалась еще при матери. Сестра ее не могла приехать -- лежала сама с захваченным горлом.
   Больную опять стукали, заставляли переворачивать с боку на бок. Главная знаменитость довольно-таки безцеремонно задавал ей вопросы и тоном хмурого начальника говорил о ней
   в третьем лице, употреблял постоянно местоимения "она", "ее", что каждый раз задевало Веру.
   Положение было очень серьезное. Отёк коснулся уже грудной клетки, и только вдыхание кислорода немного облегчало ее одышку.
   Старуха ослабла после консилиума и не сразу могла отдышаться. Потом ей стало полегче, и она просила Веру пойти отдохнуть.
   Когда Вера заметила, что мать начала забываться, она что-то шепнула сиделке и вышла.
   Две ночи она провела в комнате Степаниды Федотовны и еле держалась на ногах. Вчера брат предлагал ей дежурить -- она не согласилась.
   Заплатить двум остальным врачам она поручила ему.
   Он поднялся наверх, и они встретились на площадке.
   -- Что он говорит? -- шопотом остановила его Вера. Брат понял, что "он" значит знаменитость.
   -- Не поцеремонился.
   Кислая усмешка повела безцветные губы Герасима Тимофеевича.
   -- За сколько времени... он ручается?
   Вера с трудом выговорила эти слова.
   -- Прямо не сказал... а уходя, изволил выпалить -- обращаться-де еще раз к нему совершенно безполезно.
   -- Вот как.
   Голос Веры упал. На ней лица не было. Брат взял ее за плечи и поцеловал. По щеке его текли слезы.
   -- Иди, ляг ты, сделай милость. Еще свалишься... Что хорошего... Нужно -- я пойду туда.
   -- Нет, маменька засыпает.
   -- Ну, так я съезжу в город.
   И он, характерным жестом, махнул рукой и пошел на свою половину по коридорчику.
   Вера спускалась, еле переступая. Плакать она не могла. Горе стояло у нее в груди, точно какой-то кусок. Голова ныла и глаза слипались. Будь она менее утомлена -- она бы заплакала навзрыд.
   Лестницу, делающую два заворота, еще не успели осветить с площадки.
   В переднюю горничная впустила кого-то. Вера не слыхала ни звонка, ни звука отворявшейся двери.
   И гость, и Ольга, говорили вполголоса.
   -- Да вот и княгиня, -- донеслись до слуха Веры слова горничной.
   И в прихожей еще не зажгли лампы. В низкое окно входила сероватая, двойственная полоса света.
   -- Вера Тимофеевна!
   Она вся вздрогнула и подалась назад.
   Ее окликнул Остожин. Он уже скинул шинель и стоял перед ней без шапки.
   -- Вы?..
   Больше она ничего не могла выговорить и -- чтобы не упасть -- схватилась за круглое украшение перил -- на последней площадке.
   Остожин подбежал к ней и протянул обе руки.
   -- Умоляю вас... -- прошептал он по-французски: -- примите меня.
   Вера ничего не ответила и, боясь обморока, облокотилась о выступ стены.
   -- Одну минуту... -- голос Остожина дрожал. -- Умоляю вас!
   Дверь в ее кабинет стояла отворенной. Вера вошла в нее первая, и как только перешагнула порог -- опустилась на стул.
   Остожин затворил за собою и остановился в углублении двери.
   От волнения он не мог еще говорить.
   -- Владимир Григорьевич, -- чуть слышно вымолвила Вера, держась одной рукой за спинку стула. -- Зачем вы?...
   И она не в силах была докончить.
   -- Простите!.. Умоляю!..
   Он безпомощно опустился на оба колена и закрыл лицо ладонями.
   К ней, к ее коленям он не смел прикоснуться.
   Вера вся застыла. Ее руки висели по краям стула. Она чуть-чуть дышала. Сердце точно совсем замерло.
   Зачем ворвался к ней этот оскорбитель? Надо его выгнать. Но сил она в себе не чувствует никаких. Она слышит, что он плачет. Да, это глухие рыдания.
   Раскаявается? Но разве есть оправдание тому, как он с ней поступил? После злобно-цинического письма на прошедшей неделе -- и вдруг та ужасная депеша, от которой она слегла, потрясенная до самого дна своей страждущей души.
   Остожин перестал рыдать и присел на край дивана. Она
   сидела все в той же позе. В комнате сумерки еще надвинулись, -- горничная боялась войти зажечь лампу.
   -- Я знаю, -- слышалось ей точно свозь сон, -- я чувствую, что мне нет оправдания. Но вы меня выслушаете, Вера...
   Как он смеет называть ее Верой? Она должна сейчас же выгнать его.
   Но и на это у нее нет силы.
   -- Вот что вызвало мою безумную выходку... Клянусь... все, что я скажу -- правда, безусловная правда.
   -- Не надо, -- обронила Вера и сделала попытку встать.
   Но если она ступит хоть два шага -- она упадет на пол. Точно прикованная, оставалась она на стуле.
   Голова менее кружится. Она яснее слышать то, что он говорит горячим шопотом.
   Имя Умнова повторяется несколько раз... Какая-то сваха... Гнусная любовь раскольника... Предательски сочиненная история, похожая на правду... Он поверил и возмутился... Взрыв мстительного негодования... Умнов обличил себя... С ним -- его собственноручное письмо... Невыносимая тоска гложет его теперь. Не оправдываться он пришел, а умолять. Тот, прежний Остожин умер... Тот, что не умел любить! Ценою всей жизни готов он искупить свою вину. Теперь только неудержимое влечение к ней овладело всем его существом.
   Голос вздрагивал, дыхание становилось прерывистым. Поток страстных признаний перешел опять в глухой плачь.
   Вера сидела недвижно и не находила слов.
   Вот он опять -- у ее ног и хватает ее свободную руку... Она не вырвала руки. Он целует ее трепетными губами.
   -- Владимир... -- она не выговорила: "Григорьевич". -- Полноте... Я слишком измучена... Я не в силах отвечать вам...
   Тут только она почувствовала настолько силы, чтобы встать и отойти к дивану.
   Остожин поднялся, весь потрясенный своим признанием, и остался у дверей, не смея глядеть в ее сторону.
   -- Простите... Вера! Я уйду. Но я молю об одном... Скажите, что вы позволите мне искупить мою вину... что я не оттолкнул вас навеки...
   -- Своей жизни... у меня уже нет, Владимир Григорьевич... Там, наверху, умирает моя мать. И я не хотела бы оставаться в живых... Вы мне поверите... Это не пустые слова.
   -- Вы умерли для... всего остального? -- обронил он.
   -- Я вас не отталкиваю... и верю вам. Но скажите по совести... разве я на вашем месте могла бы заподозрить вас... в том же?
   Слезы тихо побежали по безкровному лицу Веры.
   Больше минуты она не могла продолжать.
   -- Так видно... Богу угодно, Остожин. Искала и я хоть чуточку счастья, а того не разглядела, глупая, что я вам -- неровня.
   -- Вы! -- точно ужаленный, крикнул Остожин и подбежал к ней. -- Вы? Неровня!
   -- Неровня, -- тихо и твердо повторила Вера. -- Будь иначе -- и ничего бы не вышло такого... что теперь легло камнем...
   Она не докончила.
   -- Простите... мне очень, очень тяжко, Остожин.. Пощадите меня.
   С усилием поднялась она и пошла к дверке в коридор.
   Остожин стоял как убитый по средине комнаты.

XXXV

   -- Священники приехали, матушка-барышня!
   Маша, запыхавшись, вбежала в кабинет Веры.
   -- Сейчас, я готова.
   Вера оделась во все белое -- как будто она сама была причастницей.
   Третьего дня Степанида Федотовна пожелала причаститься.
   -- Только ты... ни Ани, ни Герасима не тревожь, -- сказала ей старуха на ухо, чтобы не разслыхала сиделка. -- Зачем их пугать? Герасим в город поедет... Анечку мы не будем оповещать.
   Шел одиннадцатый час. В доме стояла обычная тишина. Никто бы не сказал, что в одной из комнат верхнего жилья лежит умирающая... Так желала прощаться с жизнью сама Степанида Федотовна.
   Чтобы не было, из за нее, ни суеты, ни тревоги.
   Вера уже стояла в дверях своей комнаты, когда священник, в золотой ризе, осторожно неся чашу, стал подниматься по ступенькам. Перед ним причетник в стихаре нес большую восковую свечу.
   Тихое умиление ощущала Вера, глядя затуманенными от слез глазами вслед святым дарам.
   До сегодня она ужасалась смерти самого дорогого ей существа, она сама переживала отчаянную борьбу с уничтожением, которое надвигалось -- безстрастное и жестокое -- и каждый день все урезывало возможность дышать, думать, любить, надеяться, молиться.
   Но сейчас эта чаша -- символ искупления и вечного покоя -- прошла мимо нее и повеяла примирением.
   Она уже более не страшилась ни за мать, ни за себя. Смерть придет великой избавительницей от страданий. Благословлять надо ее, а не слать ей вслед проклятия.
   Медленно поднялась Вера, когда нижний край искристой ризы священника исчез, срезанный последней ступенькой лестницы.
   Она не пошла дальше проходной комнаты перед спальной матери и там беззвучно опустилась на колени.
   До ее слуха не долетало ни одного звука. Сзади, на площадке, стояли две горничные и сиделка.
   Прошло несколько минут. Исповедь кончилась. Причетник со свечой растворил половинку двери и сказал баском, обращаясь к Вере:
   -- Просит вас... батюшка. Причастница желает. Вот сюда.
   И он указал рукой налево от двери.
   Степанида Федотовна, с приподнятой головой, сидела в постели, облокотившись о взбитые подушки. Лицо -- желтоватое, с признаками отека, но спокойное и ясное -- глядело на чашу даров глубоким взглядом своих темных, еще не потускнелых глаз.
   Она не слыхала, как дочь вошла и встала на колени -- аршина на два от кровати. Но перед тем, как священник стал произносить вслух молитвенные слова -- она повернула голову, увидала Веру и улыбнулась ей.
   Раздался голос священника, протяжно и тепло. И причастница повторяла ниже его тоном, раздельно, вздрагивающим звуком.
   -- Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси во истину Христос...
   С закрытыми глазами стояла Вера на коленях, и каждое слово, произносимое матерью за священником, отдавалось в ее душе.
   -- Вечери Твоея тайные днесь, Сыне Божий, причастницу мя приими...
   И она хотела бы умереть, как умирает мать ее. В каждой вибрации ее голоса чувствовалась готовность предстать перед Тем, в Кого она верила всю свою жизнь, без колебаний и сомнений.
   -- Честнаго... -- начал священник несколько другим голосом.
   Вера раскрыла глаза в ту минуту, когда мать ее принимала причастие, сложив на груди уже плохо повинующияся отекшия руки и нагнув вперед голову.
   -- Поздравляю с причащением Святых Таинств Господних, -- опять другим тоном сказал батюшка; повернувшись, повторил поздравление, обращаясь к Вере, и отошел в сторону.
   Она быстро встала, подошла к кровати и радостно обняла Степаниду Федотовну.
   -- Мама... мама... смогла она выговорить и не выдержала --зарыдала, целуя правую руку матери, лежавшую поверх одеяла.
   Священник удалился, пожелав больной "скорого исцеления". Вошла сиделка, за ней горничные. Все они поздравляли Степаниду Федотовну. Сиделка предложила ей откушать чего-нибудь...
   С раннего утра старуха ничего не хотела принимать перед причастием.
   Теперь она согласилась выпить чашку молока. Все остальное было ей в тягость. Сиделка пошла распорядиться. Горничные также удалились и притворили обе половинки двери.
   Вера села на табурет, в ногах матери. Старуха дышала свободнее, чем накануне. Вся она была радостная, и голос ее звучал полно и сильно, точно она действительно получила внезапное облегчение.
   Ей давно -- с того дня, как был консилиум -- хотелось поговорить с Верой -- "как на духу".
   -- Так мне хорошо, Веруня, -- начала она и сделала глубокую передышку. -- Так сладко... Хоть сейчас предстать перед Ним, Царем Небесным... Знаю, что жить мне отсчитано... И не буду жадничать, и вас всех томить... Тебя, Веруня... моя безценная...
   Слезы зазвучали на этих словах Степаниды Федотовны. Она откинулась головой на высоко взбитую подушку и на несколько секунд закрыла глаза.
   -- Вы... после меня не будете тягаться... Я знаю... И тебе нечего бояться ни брата, ни сестры -- не обидят... Не станут корить тебя тем, что приданные деньги твои пошли все на мужа. И я тебя этим не корю, голубка. И сама -- на твоем месте -- так поступила. Ты его честь поддержала, и тебе это и там -- старуха слабо подняла руку зачтется безпременно.
   -- Маменька... не утомляйте себя... -- остановила ее Вера.
   -- Коли ныньче не сказать тебе всего самого заветного --когда же? Слетит конец -- и не взвидишь. Его, Батюшку... не надо испытывать... А там и замолчу... на век...
   Вера схватила ее руку и начала порывисто целовать.
   -- Я готова... хоть сию минуту... Вы волю мою уважите... Я только прошу... вон -- письмо...
   Степанида Федотовна приподнялась и указала рукой.
   -- Вот там... в шкатулке... лежит сверху. Как только откроете... на самом верху. И ничего я не приказываю, а только прошу. К сестре твоей и к Герасиму обращаюсь... Какие у меня свои деньги... из них прошу их отдать тебе половину.
   -- Маменька... Зачем?.. Пускай по закону.
   -- Остальное... поровну разделите... По закону брату идет больше... сама знаешь... да Герасим ни тебя, ни Ани, не обидит... А насчет тебя прошу их... И они поймут! Я могла бы по завещанию и все тебе оставить, -- прибавила старуха шопотом, только так лучше будет.
   -- Зачем? -- повторила опять Вера.
   -- Полно... глупенькая ты... безсребренница. Ведь у тебя ничего своего-то не осталось.
   -- Это моя вина, маменька.
   -- А я говорю -- нет! И брат с сестрой должны таким же манером понять. Что ж делать! Каждому свой крест выпадет такой помощи от тебя. Ума не теряй, Веруня... Да и не потеряешь... потому сам-то он для тебя уже не тот.
   Старуха схватилась рукой за грудь.
   -- Утомились... мамаша милая!.. Не надо так много говорить..
   -- Ничего... Ведь это... в последний раз, Веруня... Я потише буду... Присядь сюда... ко мне...
   Вера поднялась с табурета и присела на край постели... Мать обняла ее левой рукой и стала говорить совсем тихо, держа голову на плече дочери.
   -- Верушенька... безталанная ты моя. Не лежит твое сердце к муженьку. И не могу я... корить тебя за это. А как же быть? Ведь он тебе дан на век... Может, и детки пойдут... Натура у него такая... легкая... Не злодей же он... И то сказать. Христос-то Батюшка всем прощал... И ты прости... Образуешь его, добьешься того, чтобы он почувствовал -- какую ему Бог жену дал.
   -- Мамаша!.. я и сама не лучше!.. -- вырвалось у Веры страстным шопотом.
   -- Не поддавайся искушению... Не уходи от мужа, Веруня, не уходи... Поддержи его...
   Старуха не досказала, и голова ее тяжело опустилась на подушку.

XXXVI

   В гостиной, на одной высокой ноте непрерывно раздается чтение молодой белицы в черной кацавейке.
   Она только-что закусила и стала опять за аналой -- на ночные часы. Ей немножко свежо от морозного воздуха, врывающегося в отворенную форточку. Волны хлорной извести с трудом заглушают запах разлагающегося трупа.
   Покойница тронулась очень скоро. Ее разбухнувшее тело высилось под богатым парчевым покровом..
   Свечи потрескивают, и пламя безпрестанно вздрагивает от сквозного ветра.
   После вечерней панихиды, где было много народу, Антонида Тимофеевна отправила мужа с детьми домой, а сама осталась ночевать. Часу во втором ночи она пошла спать в угловую комнатку и долго упрашивала Веру лечь. Та более двух суток была на ногах.
   И теперь она сидела в столовой, в полутьме, около выхода на площадку, откуда, через отворенные настежь двери, видны были гроб и лицо покойницы, прикрытое до переносицы венчиком.
   То-и-дело она поднималась с места, шла к двери в гостиную и там стояла подолгу на коленях, без слез, худая, прозрачная в лице, покрытая черной косынкой, длинная и беззвучная, как тень.
   В столовую заглянул Герасим Тимофеевич и окликнул ее.
   -- Что ты, Гаря? -- спросила она, не поднимая головы.
   -- Вот депешу принесли, Вера, на твое имя.
   И Герасим Тимофеевич целый день бродит по дому --совсем убитый, с посоловелыми глазами и колеблющейся походкой.
   -- Прочти, Гаря.
   Столовую держали в полутьме две свечи, зажженные в канделябре, в дальнем углу комнаты.
   Брат подошел к канделябру и вскрыл депешу.
   -- С ответом... -- глухо выговорил он. -- От князя.
   -- Что такое?
   Князю послано было три депеши -- накануне смерти Степаниды Федотовны, вчера и сегодня. До сей минуты не было никакого ответа.
   -- Князь Вадим Дмитриевич медленно разбирал Герасим Тимофеевич заболел жабой в неопасной форме, но ехать не может раньше конца недели. Он просит дать ему знать о здоровье его супруги.
   -- Кто же подписал? -- спросила Вера.
   -- Какой-то доктор Линденбаум... Телеграфного курьера я задержал, Верочка. Что прикажешь ответить?
   С болезни и, еще заметнее, после смерти матери Герасим Тимофеевич стал с Верой особенно ласков и кроток.
   -- Ответь, Гаря, что я здорова и благодарю за его заботы.
   Она выговорила это тихим, задушевным голосом.
   -- Позволь... лучше я сама.
   -- Зачем тебе безпокоиться?
   -- Нет, я сама... Все равно... и отдам депешу.
   Она взяла из рук его цветной листок и, бросив еще взгляд по направлению гостиной, пошла вниз.
   В передней увидала она закутанную башлыком голову телеграфного курьера.
   -- Очень холодно? -- кротко спросила она его.
   -- Порядочно забираеть, ваше сиятельство.
   Эти слова "ваше сиятельство" прозвучали для нее так неожиданно и отнесли ее к той долгой барской жизни, там на Поварской, в том мирке, откуда она ушла с опустелой душой.
   -- Подождите... я сейчас...
   В ее кабинетике горела лампа, и было, после захолоделых комнат верхнего жилья, тепло и уютно.
   Вера присела к письменному столу, окунула перо в чернильницу и написала адрес: "Петербург, Европейская гостинница, князю Кунгурову".
   И сейчас же точно в галлюцинаций -- перед ней всплыла голова матери. Глаза, потухая, остановились на ней с выражением глубокой жалости и ласки. И бледными, трепетными губами повторяла старуха:
   -- Не уходи от мужа, Веруня, не уходи... Поддержи его...
   Последния слова Степаниды Федотовны звучали у нее точно как будто она их слышит на яву.
   Она и не уйдет от мужа. Не он виноват перед нею, а она перед ним.
   У гроба матери она простилась со всякими счетами. Все у нее перегорело в душе... Замерли мятежные порывы. Жалка ей та княгиня Кунгурова, которая так жестоко и бездушно сбиралась расторгнуть свой брак.
   Рука ее твердо вывела слова ответа.
   "Благодарю тебя, Вадим. Я здорова. Не скрывай от меня ничего. Если сильно нездоровится -- я приеду после похорон".
   Это "ты" вылилось у нее сразу. Она даже не спросила себя на "ты" или на "вы" написать телеграмму.
   Вышло больше десяти слов. Она достала из одного из ящиков свой расходный портмоне и вынула оттуда рублевую бумажку.
   И тотчас же ее повлекло опять наверх, к телу матери. Усталости она как бы не могла ощущать. Ее точно что толкало механически. И сон не брал ее.
   В гостиной делалось еще свежее. Белица стояла нагнувшись над аналоем; руки она припрятала в широкие рукава своей ватной кацавейки.
   Голосок ее, высокий и вздрагивающий, зазвучал явственнее, как только она заметила Веру.
   Сделав маленькую передышку, она начала раздельно произносить слова псалма:
   "Коль возлюбленна селения Твоя, Господи сил! Желает и скончавается душа моя во дворы Господни"...
   Вера вспомнила, что когда-то, в детстве, ее заставляли учить этот самый псалом, как молитву. И она повторяла поэтические образы венчанного певца, не понимая их вот эти самые, которые монашка выговаривала теперь своим томным, вздрагивающим голоском:
   "Ибо птица обрете себе храмину, и горлица гнездо себе, идеже положит птенцы своя: алтари Твоя, Господи сил, Царю мой и Боже мой".
   И никак она не могла понять тогда, что значит этот возглас об алтарях.
   А теперь ей как будто все ясно.
   Точно для нее, для ее нечистых порываний к любовной страсти, для ее души, забывшей жалость к человеку, избранному ею в мужья по доброй воле и разумению, песнопевец сложил и вот этот стих:
   "Яко лучше день один во дворех Твоих паче тысящ: изволих приметатися к дому Бога моего паче, неже жити ми в селениях грешничих".
   Долго стояла она на коленях, не сознавая, что исхудалое тело ее вздрагивало от холодных струй воздуха, ходивших по просторной комнате. И обоняние ее не воспринимало запаха разлагающегося трупа, а он делался все явственнее.
   Она подняла голову -- все еще стоя на коленях и взгляд ее упал на лицо покойницы.
   В нем началось уже разложение. Нос расплывался, веки побурели.
   Ужас впервые пронизал Веру. Вот она -- смерть, растлевающая и смрадная. Никогда еще она не проникалась так ее гнусной властью, как в эту минуту, при виде лица матери, обезображенного разложением.
   Так и ее опустят в гроб, с руками, сложенными на груди, с венчиком, надвинутым на переносицу.
   И ее облик будет подтачивать гниение и превратит его в безформенную студенистую массу.
   Голова ее закружилась. Чувство тошноты схватило за сердце... Она с трудом могла встать; шатаясь, доплелась она до дивана и упала на него.
   И ей бы умереть вот тут, сейчас, у ног матери!.. Уйти на веки от долгой вереницы годов, от жалких схваток с жизнью.
   Монашка истово перекрестилась и громче произнесла заключительныя слова другого псалма:
   "Воззовет ко Мае и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его. Долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Moe"...

XXXVII

   Прошла уже целая неделя с кончины Степаниды Федотовны.
   В столовой, часу во втором, за самоваром, сидели обе сестры и муж Антониды Тимофеевны -- Кусов.
   Лицо Антониды -- хоть она и очень была убита смертью матери -- все так же лоснилось, как и две недели назад, только немного похудело. Вера, с потухшим взглядом и впалыми глазами, носила такой же траур, как и сестра, но на ней он казался строже.
   Только-что ушел брат их. Он, по просьбе Антониды, вскрыл письмо, о котором Степанида Федотовна говорила Вере после причастия. В нем, действительно, была просьба старухи, обращенная к сыну и старшей дочери, "не посетовать на нее за то, что она "желала бы" из личного своего капитала оставить половину Вере, а другую половину -- пополам Герасиму и Антониде.
    Вера стала искренно отказываться от такой половинной доли... Брат и сестра настаивали на том, что воля матери должна быть исполнена.
   -- Неужели, -- горячо заговорила Антонида, мы тебе, Верочка, поставим в вину то, что все твои приданные деньги пошли на дела князя?.. Маменька справедливо разсудила.
   -- И ты же спасла мужа своего от потери доброго имени... нужды нет, что он Гедиминович, а мы крестьянского рода, -- заметил Герасим Тимофеевич.
   Вера на это сказала вполголоса:
   -- Что его трогать, брат... Все это прошло...
   И сестра с мужем, и брат, стали замечать, что Вера избегает разговоров о князе. Он все еще в Петербурге. Вере он прислал депешу, что должен представляться, на днях, министру, после чего получит место в провинции. Ни Антонида, ни Герасим, не спрашивали Веру -- поедет ли она с мужем "в губернию" или нет. Но им сдавалось, что вряд ли. Того же мнения был и Кусов.
   Полный лад выходит между ними и по всему остальному имуществу. Отцовское состояние, бывшее в пожизненном пользовании матери -- дом, лавки, амбар -- они согласились делить по ровной доле. Дом решили продать во всяком случае -- Кусовым он не нужен, Герасим Тимофеевич не желает заниматься торговлей, а лавки возьмет Антонида, выплатив брату и сестре стоимость их долей.
   О вещах в доме они не толковали. Вера сказала, чтобыло бы слишком тяжело все это перебирать, всего неделю после смерти матери. Антонида согласилась с этим; а Герасим повторял, что ему дороги только его книги. Он наймет квартиру с хорошим помещением для его библиотеки, а больше ему ничего не надо.
   Кусов, приглашенный сестрами к этому совещанию, перед уходом Герасима, встал и, обращаясь ко всем, несколько торжественно произнес:
   -- Особенной честью почитаю для себя, что мне выпало счастье находиться в родстве с такой достойной семьей... Нечего греха таить, у нас по купечеству далеко не во всех семьях есть такой лад, на случай наследственных делов!.. Сейчас пойдет драная грамота... из за каждой мелочи. А у вас всех родственное чувство на редкость!
   Антонида вспыхнула и сейчас же потянулась целовать мужа. Кусов подошел сначала к руке Веры. Она сама обняла его. И с Герасимом они поцеловались.
   Антониде, по уходе брата, хотелось спросить Веру -- как и где думает она провести остаток зимы, но она боялась сказать что-нибудь невпопад. Торопить продажей дома ни она, ни Герасим, не будут, и Вера может занять, хоть сейчас, все комнаты верхнего этажа, где жила сама Степанида Федотовна.
   На похоронах старухи -- богатых и довольно многолюдных -- почти никого не было из дворянских знакомых Веры. Графиня Боровицына написала ей сочувственное письмо, где выразила желание навестить ее на днях. Из купеческого общества никто еще не являлся с визитом. До сорокового дня вряд ли кто и приедет.
   -- Ну, Ардальоша, -- громко сказала Антонида Тимофеевна, допив третью чашку чая. Пора нам! Ты, Веруша, не приедешь ли вечерком? А то что же тебе все одной да одной?
   -- Князь, значит, в скором времени прибудеть? -- спросил Кусов. -- Ежели здоровье позволит?
   -- Теперь все прошло, -- сказала сдержанно Вера и тотчас же прибавила: -- Я хотела поехать к нему, да он телеграфирует, что уже на ногах, и ему позволено выезжать.
   Кусовы собрались прощаться с Верой. В дверях показалась ее горничная Ольга и доложила вполголоса:
   -- Васса Ивановна Лопарева. Они внизу и спрашивают -- можно ли им видеть Веру Тимофеевну?
   Антонида нагнулась к сестре и шопотом спросила:
   -- Примешь?
   Кусов только повел губами и усмехнулся.
   -- Куда ни шло! Прими ее, Веруня... К маменьке она всегда была почтительна.
   -- Просите, -- сказала Вера.
   -- В гостиную что-ли? -- спросила Антонида.
   -- Нет, Аня... Я не хотела бы...
   До сих пор она не заглянула ни разу в комнату, где лежало тело ее матери.
   -- Да отчего же не сюда, -- заметил Кусов. -- Зовите сюда, -- распорядился он за Веру.
   Заслышались грузные шаги Лопаревой. Ступеньки лестницы поскрипывали.
   -- Налево?.. В столовую? -- звонко спрашивала она, немножко задыхаясь.
   При звуке ее голоса, Вера вспомнила слова несчастного поэта:
   "Гоните ее"!
   И потом его же возглас:
   "У-у! Гадина"!
   Но Вера не могла негодовать на эту "блудодеицу", как называл ее Спешнев. Слишком она еще далека была от всего, что вокруг нее делалось и говорилось.
   -- Милые мои! Спасибо, что приняли меня!
   Лопарева расцеловалась с Антонидой и подходила, широко разставив руки, к Вере. Она была в черном суконном платье, очень строгого траурного покроя.
   Как всегда, особенно звонко чмокнула она Веру и обняла за плечи.
   Кусову крепко пожала руку.
   -- Ведь я только третьего дня ввалилась в Москву... Ничего не знала про болезнь и кончину Степаниды Федотовны.
   -- За границей изволили быть? -- спросил Кусов с усмешкой.
   -- Морозы меня погнали. Горло стало все шалить. На три недели укатила в Сицилию... И на Этну поднималась... А над вами такое горе стряслось...
   Васса Ивановна присела к столу.
   -- Чашечку соблаговолите, голубчик? -- дурачливо обратилась она к Вере. -- Разспрашивать вас не стану... о болезни маменьки. Вам слишком тяжело будет говорить об этом. Разумеется, все, небось, испробовали?.. Идолов наших приглашали? Прославленные знаменитости? А?
   -- Конечно, с пожиманием плеч ответила за сестру Кусова.
   -- Ни в кого-то из них я не верю! -- крикнула Васса Ивановна и отхлебнула из чашки. -- И как мне тогда не в домёк -- помните, я у вас была... перед отъездом... Не напомнила вам про Евпраксеюшку?
   -- Какую? -- заинтересованно откликнулась Антонида. -- Старушка-банщица?
   -- Она, она самая! Чудеса делает... Помолится с больным... и облегчение в двадцать четыре часа.
   Вера тихо усмехнулась.
   -- Воля Божия! -- выговорил Кусов и встал. Поднялась и Антонида.
   Васса Ивановна осталась и после их ухода. Она подсела к Вере еще ближе, взяла ее за руку и заговорила вполголоса:
   -- Мой блаженненький-то доканал-таки себя... Я умываю руки... Без меня, в подлой одной газетишке, появился фельетон... яко бы я его довела до самоубийства!.. Не могу я признать себя виновной... Да и никакого самоубийства не было!.. Просто опился эфиром...
   И вдруг глаза ее сделались влажны. Голос стал вздрагивать.
   -- Нешто я изверг?! Мне его жаль. И на могилу я ездила... Крест белый, точно на нищенке... Я поставлю ему памятник... Мраморный! Из черного мрамора! И вы, голубчик, сделайте мне одолжение -- выберите два или там четыре стиха... Высечь на мраморе... Ведь он имя мог бы себе составить.
   Лопарева отерла платком подкрашенные глаза, привстала и поцеловала Веру в голову.
   "Гоните ее!.. Гадину!" -- повторила про себя Вера слова Спешнева. Но возмущаться она не могла. Жалок был Спешнев; но жалка и эта торжествующая развратница.
   "И я не лучше", -- убежденно подумала Вера.
   -- Только одна горечь! И срам! -- прошептала Лопарева. Она стояла над Верой, облокотившись о спинку ее дубового стула. -- Любовь!.. Страсть!.. Все ищешь блаженства... А потом так пакостно на душе... Голубчик вы мой! -- громко воскликнула она и обняла Веру за шею. -- Я рядом с вами гадкая... Но поверьте вы мне -- нераскаянной грешнице не поддавайтесь вы на мужское прельщение... Ежели не очень презираете мужа своего -- держитесь за него... Держитесь!..
   И, точно боясь разрыдаться, Лопарева побежала к двери.

XXXVIII

   -- Нет! Выслушайте меня, Вера! Я раньше не уйду отсюда.
   Остожин просительно протянул к ней руки.
   Они сидели друг против друга в ее кабинете: она -- на диванчике; он на стуле, очень близко к ее коленям.
   В лице Веры не было ни кровинки. Глаза ушли в темные впадины. И губы совсем потеряли свой прежний цвет. Она нагнула голову и не глядела на Остожина. Дышала она коротко, сдерживая волнение.
   Он вошел к ней без доклада. Крикнуть ему: "оставьте меня!" -- у нее не хватило силы. Она только-что оправилась от трехдневной невральгии, приковавшей ее к постели. Внезапный приход Остожина не потряс ее, а скорее подавил.
   -- Я вас слушаю, выговорила она, не поднимая на него глаз.
   -- Оправдываться я больше не буду. Но я не могу выносить такого состояния. Не могу, Вера!
   Она ждала вот он опять припадет к ее коленям и разрыдается. И она знала, что это не вызовет уже в ней что-либо сильное, испытанное ею в последнее их объяснение. Этот гордый и уверенный в себе европеец, избалованный успехами всякого рода, будет снова умолять ее оставить мужа, отдаться на всю жизнь тому, кого она полюбила не из блажи, не по шалому капризу или грязному чувственному влечению.
   Вину его она ему простила, но то, что вышло между ними -- слишком истерзало ее душу... Она не находит в себе любви. Да и любовь ли это была? Та просветляющая и радостная, не омраченная ничем и ничем не загрязненная?..
   Предсмертные слова матери заслышались ей с ясностью галлюцинации:
   "Не уходи от мужа, Веруня... не уходи".
   А то, что Остожин сейчас изливал в горячей и красноречивой тираде она точно совсем не разслыхала.
   -- Я вам верю, Остожин, -- ласковее сказала она и сама протянула ему руку. -- Я вам верю, -- повторила Вера, и голос ее зазвучал тверже и спокойнее. -- Никаких упреков вы от меня не услышите... Вы сами обвинили себя безпощадно...
   -- Да, но вы не верите тому, как вы мне дороги.
   -- Я не имею права не верить вам, Остожин. Но будь я свободна -- я бы чувствовала то же самое и сказала бы вам опять: мы не созданы друг для друга, я вам неровня.
   -- Не допускаю я этого! -- почти гневно крикнул Остожин.
   -- Мои слова не увертка, Владимир Григорьевич, и не пустая фраза. Хотите выслушать меня... в это последнее свидание?
   -- Последнее? -- повторил он.
   -- Да, последнее...
   Вера произнесла эти слова, уже вполне владея собою. Она подняла глаза на Остожина и без смущения выносила его взгляд.
   -- Вы -- просвещенный европеец, Владимир Григорьевич, а я дочь своей матери, Степаниды Федотовны Финиковой. Стремилась к тем сферам, где вы занимаете такое видное место. И многое я не разглядела... А теперь мне все ясно. В вас всегда будет жить чувство своего неизмеримого превосходства... и предубеждение против того быта, откуда я вышла... Не отрицайте этого. И верьте, не обидчивая купчиха, попавшая в княгини, говорит во мне... Но ведь оно так, Остожин? Допросите себя, как на духу -- и вы убедитесь сами, что я не клевещу на вас...
   -- Вы никогда не любили меня! -- глухо проронил Остожин.
   -- Не знаю... Может быть, вы и правы. Но я говорю не о себе, а о вас. Я все вам простила... И то, что я сейчась скажу -- не примите за желание опять считаться с вами!.. Coгласитесь, если б вместо меня была другая женщина... не из купчих... Вы бы так порывисто не заподозрили ее в том, в чем заподозрили меня. Ведь да? Владимир Григорьевич. Одно слово -- правды: да или нет?
   -- Так нельзя ставить вопрос!
   -- Почему же? Вы отдались внезапному чувству... Оно было сильнее вас... Это могло бы всплыть и впоследствии. И я не знаю, что тяжеле было бы: переносить детские претензии титулованного барина, или всю жизнь, любя, чувствовать такую рознь?
   -- К чему все это? -- прервал ее Остожин и встал. -- В вас сидит еще обида и я готов искупить ее. Такая женщина, как вы, не шутит с чувством, не может шутить.
   -- Я и не шутила... Владимир Григорьевич... Но я могла впасть в самообман...
   -- На что же вы себя обрекаете? На жизнь с постылым мужем?.. Во имя каких принципов? Кому и чему нужна такая жертва?
   Вот точно так она говорила себе, перед тем, как ее потянуло к нему -- несколько недель тому назад. Сильнее и он ничего ей не скажет.
   -- Владимир Григорьевич! Вы не поймете того, что вызвала во мне смерть матери. Никто и никогда не будет меня любить, как она. И в ее предсмертном завет была настоящая правда. Ее простая, мужицкая душа вошла и в меня, -- голос Веры стал вздрагивать: -- мамаша сказала мне... за день до кончины: "Не уходи от мужа"... И я не уйду!
   -- Вот что!
   Остожин вскинул руками. И только усилие над собою воздержало его от взрыва нервного смеха.
   -- Это банально, не правда ли, Владимир Григорьевич? -- спросила Вера, поглядев на него пристально. -- И в этом опять сказалась купчиха? А вы -- человек, свободный от всяких предразсудков, -- вы не в состоянии преклониться перед таким заветом... Что-ж! вам же легче будет. Вы вправе утверждать, что я постыдно испугалась... опять, как истая купчиха...
   Остожин отошел к окну и взялся рукой за свой белый, красивый, полуобнаженный лоб.
   Вера уходила от него -- и уходила навсегда. Что-то нестерпимое по своей едкости ощущал он: тут было и чувство собственной вины, и гнев на женщину, милее которой он не найдет ни здесь, в Москве, ни на том Западе, где его так ценят и чествуют.
   Остаток мужской гордости сковывал его движения. Он не находил в себе ни страстных звуков, ни рыданий, ни трепетных порывов, ни язвительных обличений.
   Вера продолжала в том же тоне исповеди:
   Каков бы ни был князь Вадим Дмитриевич -- я не смею бросить в него камень. Не он, как муж, виновен передо мною, а я перед ним.
   -- И должны повиниться? -- спросил Остожин, быстро повернув к ней лицо.
   -- Да, должна, Владимир Григорьевич. И сделаю это... Не бойтесь... я буду говорить только о себе.
   Остожин судорожно потер руки. Он был близок к взрыву.
   -- И мать я обманывала. Скрывала от нее то, что вышло между мною и вами. Мне больно не за нас обоих, а за одну себя... Помните, вы все требовали от меня свободы чувства, требовали, чтобы я ничего не боялась. Я и не боюсь теперь ничего. И безропотно принимаю от жизни все то, что мне суждено испытать... Больше мне нечего сказать вам, Владимир Григорьевич.
   Вера поднялась и встала, по средине комнаты, ожидая его ухода... Она протянула ему р?ку, первая.
   -- Простимся... без горечи...
   -- И навсегда? -- спросил Остожин. Его губы с трудом повиновались ему.
   -- Так лучше будет, Остожин. Приятелями нам уже трудно быть. Не обманывайте себя: вы мне не в состоянии будете простить... Я вас за это не упрекаю... Ведь и перед вами я не права...
   -- Не нужно мне никаких самообвинений, Вера Тимофеевна!
   -- Хорошо, я замолчу.
   Надо было уходить. Он нагнулся и поцеловал ее руку... В пальцах ощутил он трепет.
   "Она еще любит!" -- Это сознание пронизало его; он готов был раскрыть свои объятия и привлечь ее.
   Вера, точно чувствуя это, подалась назад. Остожин отвернул голову, чтобы скрыть слезы, и выпустил ее руку.

XXXIX

   По дороге с Николаевского вокзала, князь Вадим Дмитриевич спросил себя, когда он был уже на полпути до дома Финиковых -- останется он там или нет?
   Он не телеграфировал с каким поездом приедет. Ему не хотелось встречи на железной дороге. Он еще не решил -- какого тона держаться ему с женой.
   Теперь он чувствует под собою почву. Получил он место в провинции -- хуже того, на которое разсчитывал; но все-таки такое, на которое одному можно прожить правда, в уезде. Но это только ступень к более видному положению.
   Вере Тимофеевне, конечно, досталось от матери больше остальных детей. Он ее ни о чем, на письмах, не спрашивал, да и теперь не спросит. Как бы она ни оказалась богата "та, старая бестия, прибеднивалась!" -- до него это не касается. На первых же порах он это выскажет Вере Тимофеевне.
   Не хочет он и продолжать такую супружескую жизнь, какая сложилась у них в последние полгода.
   Ну, жена выручила его. На это была ее добрая воля. По русским законам жена вполне самостоятельна. Могла и ни копейки не дать. Он ей признателен; но это "не резон"-- поставить его в положение какого-то приживальщика при "их степенствах". Лучше уж разъехаться, без скандала, чем выносить подобный "унизительный режим".
   Вера Тимофеевна достаточно показывает ему, что она не признает его супружеских прав. Это и само по себе довольно-таки обидно для него, как для мужчины. А если под этим есть более серьезный мотив он сам пойдет на решительное объяснение. На развод с его грязью он не согласится; но и насильно не будет вытребывать ее по "месту жительства" на что закон дает ему право. Пускай остается здесь, в "Финиковских чертогах", или едет за границу с своим возлюбленным.
   Он почти уже не сомневался в том, что тот "радикалишка" поступил в ее "аманты" -- ему вспомнилось прибауточное польское слово кузена Погулянина.
   -- На здоровье! -- вслух подумал князь; но его тотчас же кольнуло.
   Неужели он так равнодушен к своему брачному погрому? Вера ему нравилась в девушках и в первый год их супружества. Если говорить всю правду -- не она, а скорее он стал к ней охладевать, не оттого, что она подурнела или сделалась несносна, характером; а из-за несогласия взглядов и вкусов, из-за ее "либеральничанья", из-за того, что она не преклонялась перед его "устоями".
   И она охладевала к нему постепенно; но обманывает ли его и теперь -- это еще вопрос. Она так дьявольски горда, что не уступит ему ни в чем, и прежде всего в честности. А он, до сих пор, никакой любовной связи на стороне не имеет и это ей должно быть известно.
   Князь задумался и не заметил, как сани уже повернули в их улицу... Он ехал с вокзала налегке. Багаж послал с артельщиком.
   Вот опять этот "скит" с его "до гадости" чистым двором и купеческой домовитостью.
   Ворота стояли полуотворенными.
   Извозчик, подъехав к троттуару, окликнул дворника. Тот стал медленно растворять ворота. Он не знал князя -- поступил на место после его отъезда в Петербург.
   -- Кто дома? -- спросил его князь.
   -- Герасим Тимофеевич в город уехамши; а барышня дома.
   -- Какая барышня?
   Князь даже вспыхнул, догадываясь, что дворник называет так княгиню.
   -- Вера Тимофеевна, -- ответил добродушно дворник.
   -- То-то.
   Сани въехали во двор. Те же две собаки лежали в сторожке и лениво поглядели на князя. Ни одна его не узнала.
   В сенях он звонил несколько раз. Это его настроило еще тревожнее. Отперла Ольга -- в пелерине с плерезами.
   Князь все так же не долюбливал эту "девулю", и за излишнюю преданность барыне, и за ее чопорный тон, который он считал "тайно-непочтительным".
   -- Ах, Вадим Дмитриевич! Княгиня вас не ждали.
   Он ничего ей не ответил и только кивнул головой.
   Опять эти противные, душные клетушки, где он переживал такую невыносимую скуку, проходил через такие тошные и унижающие ощущения.
   -- Где же княгиня?
   -- У себя... Пожалуйте!
   Все это отзывалось чем-то очень жутким для него... Он въезжал не к себе, а в чужой дом, где могли ему предложить или не предложить гостеприимство.
   Сегодня же должен он иметь объяснение с женой!
   -- А вещи ваши? -- спросила Ольга.
   -- Сейчас будут.
   -- Прикажете в вашу комнату, внизу, или наверх? Вера Тимофеевна говорили и так, и этак.
   -- Это останется здесь... -- Князь положил на стол свой дорожный несессер. Больше у него ручных вещей не было.
   Отворилась дверь из кабинета Веры.
   -- А!.. Вадим!.. -- окликнула она его.
   Они обнялись. Князь был поражен тем, как Вера изменилась.
   -- Вы больны? -- спросил он ее по-французски, входя в ее кабинет.
   -- Нет... я, как видите, на ногах... А вы?
   На "ты" она перешла с ним по-русски.
   -- Ты хочешь чаю?.. Или закусить? Я сейчась прикажу.
   -- Благодарю... Позднее...
   И он ответил ей по-русски.
   -- Ты совсем оправился?
   -- Да, как видишь.
   -- И доволен результатом поездки?
   -- Я получил место.
   Он сказал -- какое.
   -- Скоро надо сбираться туда? -- спросила Вера и таким тоном как будто она готова сейчас же ехать.
   Это его удивило.
   -- Вадим, -- заговорила другим тоном Вера и подсела к нему на диван. -- Если ты не утомился, я прошу тебя меня выслушать.
   -- Сделайте одолжение!
   Она опустила ресницы и стала еще бледнее. Звук ее голоса был совсем не суровый. И князю делалось ее жалко. Он не мог не видеть, до какой степени она убита смертью матери.
   Он первый протянул ей руку.
   -- Не разстраивай себя! -- выговорил он, смягчаясь.
   -- Я боюсь, -- с усилием начала Вера: -- ты не захочешь оставаться здесь.
   -- Почему же? -- искренно спросил он.
   -- Видишь ли, Вадим... Извини... Я, быть может, не имею права говорить тебе "ты".
   -- С какой стати!..
   Князь повел плечами и чуть заметно покраснел.
   Вера стала говорить тише, но не перешла к французскому языку.
   -- Ты мой муж... Каково бы ни было твое чувство ко мне, Вадим, ты ведь меня не обманывал?
   И она подняла на него глаза.
   -- То-есть... как же это?
   -- У тебя нет привязанности вне дома?
   -- Нет, -- ответил он довольно просто.
   -- А я пошла к другому мужчине... и мы целовались...
   Князь провел рукой по своим курчавым волосам.
   -- Вот что!
   Первое его движение было что-нибудь крикнуть громовое; но у него ничего не вышло.
   -- Что бы ты ни решил, Вадим, -- дай мне слово, что то лицо останется в стороне. Я одна виновата. Он не завлекал меня... и не воспользовался моим порывом.
   -- А-а! -- протянул князь.
   -- Ты меня знаешь -- я лгать не умею. У меня нет... любовника в настоящую минуту... И я ему не отдалась. Но я поступила, все-таки, как неверная жена, и ты вправе -- отвергнуть меня.
   -- И вы любите его... до сих пор?
   -- Мое чувство... умерло... если б мы разошлись с тобой... я и тогда не сойдусь с ним -- говорю это без всяких клятв. Что между нами вышло -- я не имею права открывать и тебе... Я не пойду за ним, -- произнесла медленно Вера и отвернула голову.
   Князь сделал громкую передышку.
   -- Que voulez-vous que je vous dise?.. (фр. Что вы хотите, чтобы я вам сказал?) -- вполголоса вскричал он и отошел к столу.
   -- Мать моя... ничего не знала об этом. Я и от нее скрыла. Но ее предсмертныя слова были: "не уходи от мужа, не уходи"...
   Вера приблизилась к князю и положила ему руку на плечо.
   -- Вадим! Нас двое... Богу угодно было связать нашу судьбу... Мы не враги... И я первая готова, всем сердцем готова быть твоим другом и товарищем... Но если ты отвергнешь меня -- я это заслужила.
   Слезы заблестели на ее длинных ресницах. Князь молчал, чувствуя, что он не возмущен, а тронут.

XL

   Извозчичья карета въехала во двор вокзала курской дороги.
   Первой выскочила из нее Ольга горничная Веры. Она поддержала свою барыню под локоть, когда та поднималась на крыльцо. Стояла гололедица после оттепели.
   Артельщики внесли ручной багаж и два сундука.
   Вера ехала налегке, всего с одним сундуком; другой был Ольгин. Половину своих мелких вещей и почти весь нетраурный туалет она оставляла в Москве, на неопределенное время.
   Ее встретил "молодец", из их амбара. Он уже купил билеты и занялся отправкой багажа.
   -- Герасим Тимофеевич, -- доложил он Вере, -- будут сейчас. Их экстренно задержали городовые покупатели.
   В глубоком трауре, с длинным вуалем из волнистого крепа, Вера обратила внимание нескольких пассажиров -- особенно дам когда вошла в буфетную залу.
   До поезда оставалось еще около получаса. С сестрой Антонидой она прощалась вчера, но та ей сказала, что непременно приедет и на вокзал.
   Ни Антонида, ни Герасим, кажется, не верят тому, что она едет "на житье" к мужу, в тот уезд, где он получил место. Они думают скорее, что она едет окончательно разделаться с ним, получить -- если не развод, то фактическую свободу. Они такого невысокого мнения о князе, что для них дело сводится только к цифре "отступного", какую "заломит" он.
   Может быть, они до сих пор считают ее серьезно увлеченной Остожиным; но никто из них не заикнулся об этом по чисто купеческой сдержанности -- даже между близкими родными.
   Вера спросила себе чашку чаю и присела к одному из боковых столов.
   У нее было такое чувство, что она надолго покидает Москву; а никогда еще она так не привязывалась к своему родному городу, как после водворения в доме матери.
   И дом рухнет. Не останется у нее здесь "ни кола, ни двора".
   Когда князь собрался уезжать на место, Вера сказала ему: Вадим, я побуду в Москве и подожду. Осмотрись там, продумай все, и если ты пожелаешь, чтобы я жила с тобою, я приеду и останусь... навсегда.
   Ему удалось найти подгородную усадьбу и устроиться скорее и удобнее, чем он ожидал... И он стал звать ее.
   Колебаний у нее не было никаких и в те редкия мгновения, когда память об Остожине вдруг вспыхивала в ней. Но она могла бы оставить дом за собой, выплатить сестре и брату их доли, сдавать верхний этаж и сохранить себе до смерти свой угол, те комнатки, где прошла вся ее жизнь, за вычетом трех лет барскаго "пленения" на Поварской.
   Это было бы исполнимо. Не денег ей стало жаль, а не хотела она создавать повод к скорому возвращению в Москву, опять на новое "пленение". Долго ли высидит князь на своей должности? Дом в Москве стал бы тянуть и ее.
   Так лучше, как она решила. Пускай муж ее имеет свой заработок. Гордость проснулась в нем. Она съумеет поддержать эту гордость. У нее опять хорошие личные средства, она возьмет на себя половину расходов -- ни больше, ни меньше. А потом, когда осмотрится, купит землю и будет жить для того люда, откуда она сама вышла.
   Теперь ей казались прежние ее отношения к мужу, особенно когда они живали в деревне, слишком себялюбивыми и малодушными. Если она считает себя выше по своим взглядам и симпатиям она обязана влиять на него, изо дня в день, незаметно, кротко и настойчиво. В его руках -- большая власть. Вся жизнь крестьян -- под его надзором и руководством. Это -- великая задача!..
   Щеки Веры от этих дум стали розоветь. Она совсем почти забыла, где сидит.
   -- Веруня! Милая!
   Ее пробудил оклик Антониды.
   -- Все ли у тебя готово?.. Насчет места распорядилась?.. Пора и садиться... Отдельное бы купе! Как же это ты так? Ведь ехать далеко...
   -- Найдется место... не все ли равно! -- с тихой усмешкой сказала Вера.
   -- Хочешь, я схожу к начальнику станции?.. Я его знаю. Звонок был? Ольга! Несите багаж. Веруня, Веруня, ты точно совсем куда ушла!.. Идем, идем!
   Вера повиновалась и пошла за сестрой... Та остановила на пути начальника станции и обер-кондуктора и поместила сестру в отделение, одну.
   До отхода оставалось еще десять минут. Обе сестры сели на диван.
   -- Гаря был? -- спросила Антонида.
   -- Обещал быть.
   -- Опоздает...Он всегда замешкается... Ардальона задержали.
   -- Да ведь мы с ним простились, Аня.
   -- Все-таки досадно. Мои девочки приставали: возьми их; да я побоялась. Одна только-что оправилась... Другую возьми -- стала бы приставать и реветь.
   Антонида остановилась, встала и обняла Веру, потом перекрестила и крепко-крепко поцеловала.
   -- Христос с тобою, Веруня... Неужто надолго разстаемся?
   -- Не знаю, Аня.
   -- Да ты останешься ли... там?
   -- Останусь, -- спокойно ответила Вера.
   -- Ну, что-ж! Может, так и лучше! Какой ни на есть, а все муж.
   Она опять присела рядом с Верой и спросила на ухо:
   -- Ты слышала про Петра Степановича Умнова?
   -- Что такое?
   -- Заговариваться стал. Уж не от любви ли... к тебе, Веруня? А? Так по Москве толкуют.
   По лицу Веры прошлась тень.
   -- Как знать, -- обронила она.
   -- Да разве ты причинна? И то сказать -- женщин черезчур любил. Вот мозги-то и не выдержали... ежели действительно такая страсть на него налетела.
   "Владимир Григорьевич не сойдет с ума от любви", --подумала Вера и тотчас же пристыдила себя за такую мысль.
   -- Повезут куда-нибудь в теплые края... вылечат... От таких-то миллионов?
   Антонида взяла сестру одной рукой за талию.
   -- Верочка, милая... как судьба-то играет... Столько ты любовных чувств вызывала, а сама нешто была хоть вот с эстолько счастлива? Васса Лопарева как-то со мной в Пассаже Солодовникова встретилась: -- "Вера-то ваша, -- кричит, -- праведница! Не нам чета"!
   -- Праведница! -- повторила Вера.
   -- А то нет?.. Вон и Гаря! Прошел мимо... Эх, рохля какая.
   Кусова выбежала в коридор, окликнула брата и привела его.
   Герасим Тимофеевич, как всегда хмурый и нечесаный, в войлочной шапке, смущенно глядел на Веру, сидя перед нею на диване.
   -- Сестра, -- заговорил он немного торжественно, в нос: -- у тебя свой разум. Но помни -- через что ты прошла... с его сиятельством... Не давай ты себя подкупать тем, что будешь в уезде титулованной дворянкой. Не жертвуй ты своей свободы и достоинства...
   Раздался третий звонок.
   -- Ну, Герасим, довольно! -- остановила брата Антонида. -- К чему все это? Надо идти... Прощай, Веруня!..
   Антонида заплакала, целуя сестру и в губы, и в глаза.
   -- Ну, Гаря, прощайся, и поскорее!
   -- Ты извини, Вера... Я для твоего же блага!..
   Он обнял Веру и, неловко повернувшись, чуть не упал на диван.
   -- Ах, Гаря! Рохля ты моя неисправимая!.. -- крикнула Антонида и еще раз поцеловала сестру.
   Она задвинула дверку. Вера осталась одна. Не прошло и нескольких секунд, как поезд тронулся.
   Брат и сестра кланялись ей с платформы.
   "Не уходи, Веруня, от мужа... не уходи"! -- внезапно выплыли в ее голове предсмертные слова матери.

 []

 []

--------------------------------------------------------------------------------------

   Текст издания: журнал "Вестник Европы". 1896. NоNо 1 (с. 34--98); 2 (с. 497-- 558); 3 (с.45--93); 4 (с. 521--603); 5 (с. 28--64); 6 (с. 565--608).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru