Боборыкин Петр Дмитриевич
Изменник

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


0x01 graphic

Изменник

П о в е с т ь

I

   Каретка, в одну лошадь, с шорной упряжью, въехала на крутой подъем Каменного моста, по скользкой мостовой. Гололедица держалась уже второй день. Кучер из финнов, расчесанный сзади и бритый, в темнокоричневой ливрее, покрепче собрал вожжи в одной левой руке и поддерживал на них вороную лошадь: боялся, как бы она не споткнулась.
   Из полуоткрытого окна уныло смотрел на утреннее движение барин лет за сорок, в высокой шляпе и пальто с бобровым воротником, Валерий Иванович Симцов.
   Он глядел в окно из противоположного угла кареты; сидел согнувшись и на коленях держал толстый шоколадный плед. Худощавое и продолговатое лицо носило следы мужской красоты: карие глаза с задумчивым выражением и большим разрезом век, несколько полный прямой нос с удлиненными ноздрями, сдавленность черепа, пышные седеющие волосы на висках и коротко подстриженная на щеках борода, с пучком на подбородке.
   Симцов смотрел породистым петербуржцем; в его позе и опущенных на плед руках сказывалось утомление; и действительно, его переполняла душевная усталость, хотя на нездоровье он не жаловался. Он старался не думать о том, куда ехал и какое объяснение предстоит ему.
   Спустились с моста и взяли налево. Справа одна из вывесок зеленных лавок запестрела своей длинной надписью. Он прочел курьезный французский перевод слов: "овощи, живность и зелень" -- "lИgumes, volaine et verdinage, --улыбнулся и вдруг весь выпрямился и его желтовато-бледные щеки густо покраснели. Он подался вперед, к окну, совсем опустил стекло и еще раз посмотрел на вывеску.
   "Боже мой! Неужели тут это было? "
   Да, это было здесь, перед этой самой смешной французской вывеской зеленщика, между лавкой и набережной Екатерининского канала, восемь лет назад, в светлые сумерки майского вечера...
   Он повернул тогда с моста на пролетке. Ехал он на лихаче. Все было уговорено с нянькой его Наты. Они ехали оттуда, от банка. Когда их пролетки встретились, оба извозчика придержали лошадей, девочка бросилась к нему, ловко и стремительно перескочила, почти упала на его грудь, нянька, для отвода подозрения, крикнула, лихач ударил вожжой, и они помчались по набережной, потом по боковой линии, через Чернышев переулок на Фонтанку, и дальше, дальше, бешеной рысью.
   Ната дрожала, плакала, прижималась к отцу, обнимала его ручонками и шептала страстным, прерывистым шопотом:
   -- Папа, папа! Дивный ты мой! Дивный! Я -- твоя! Мы не разстанемся!
   У него кружилась голова и дух захватывало от волнения.
   Как драгоценна ему была тогда его девчурка!.. Он, точно влюбленный, спасался с нею от погони. Еще на дрожках он поцеловал ее несколько раз в голову, в плечо, в ее милый полуоткрытый ротик... Бешеную езду oн и теперь как будто чувствует, и треск пролетки, и мелькание домов, и частые повороты из улицы в улицу. Ната все прижималась к нему, сердце ее трепетало у него под рукой, глаза блестели от радостных слез. Она продолжала шептать:
   -- Папа!.. Дивный! Дивный!
   И этот "дивный папа" удалил ее, отослал в провинцию к кузине, на воспитание... Да, удалил сам, по доброй воле. Он только успокаивал себя доводами, но и тогда сам в них не верил.
   Разве мать Наты была ему тогда опасна? Он откупился от нее: она продала ему своего ребенка. Да и могла ли она начать с ним процесс, когда все права были на его стороне? От него зависело доказать, какую невозможную жизнь она вела! Ее репутация была и тогда слишком известна. Не нужно было бы прибегать ни к каким лжесвидетельствам; но развода он сам не хотел. Ему его свобода делалась страшна. Он боялся нового увлеченья, за которым мог иоследовать брак если бы он очутился разведенным и с правом на вторичную женитьбу.
   От приставаний жены; от ее гадостей, жалоб, доносов все равно приходилось откупаться. Он и до сих пор это делает! Нe дальше, как неделио назад, он должен был послать ей чек на контору государственного банка, туда, в губернский город X.
   Нет, он сам избавил себя от дочери и так жестоко бывал наказан. Каждую зиму нападала на него тоска, пароксизмы острой сердечной заброшенности. Он утешался чем мог... искал женской ласки, теплоты отзывчивого ума. Разве это не понятно, недопустимо не законно наконец?
   И на такие вопросы теперь он отвечает: нет! Не законно и не допустимо!.. Понятно? Да, пожалуй... Понятно -- и все-таки слабодушно, почти отвратительно.
   Новая встреча с женщиной, с той, к кому он должен попасть через десять минут, вызвала это предательство перед родной дочерью. Он хотел быть свободным, жить опять настоящим холостяком, чтобы ничто не напоминало ему семейного долга, чтобы вытравить, и не из одного сердца, а из мозга, из памяти образ той развратной шутихи, в которую он ведь был влюблен, вел ее к алтарю, любовался ею, чувственно не охладел даже и тогда, когда она уже встала перед ним во всей своей безпробудной и наивно-цинической порочности!
   Все из-за рокового влечения к тому, что старые девы из засидевшихся холостяков называют, со сладкой декламаторской дрожью: "Das ewig Weibliche"!.. (нем. Вечно женственная!)
   Симцов опять отодвинулся вглубь кареты и полузакрыл глаза. Его внезапное волнение стихло. Но ему вдруг представилась зала с покойником на столе, среди тропических растений; клубы ладанного дыма ходят по комнате. Вдоль стен и у дверей в прихожую женские и мужские фигуры крестятся, поводят головами. В углу, окруженная дамами, в трауре с плерезами, та женщина, которая ждет от него объяснения именно сегодня.
   -- Карл! -- окликнул Симцов в переднее окно с опущенным стеклом.
   Вслед затем нажал он воздушную гуттаперчевую грушу. Раздался звонок.
   Кучер-финн придержал лошадь.
   -- Заезжайте сначала в Общество!
   Он не хотел заставать панихиды. Хоть на полчаса оттянуть ту минуту, когда ему надо будет сказать свое слово. Она ждет.
   Карета повернула влево, переулком выехала опять на Екатерининский канал, через несколько минут была на Невском и взяла вверх, к Адмиралтейству.
   В директорской комнате он не застал никого, и делопроизводитель еще не приходил. Он сел за свое бюро, взял пачку листов, приготовленную для подписи, и задумчиво стал смотреть в другую сторону, в полузатворенную дверь. Отсюда ему видна была канцелярия, с ее перилами, перегородками и конторками.
   Как ему приелась эта обстановка страхового общества!.. Но сегодня он смотрел на нее, как на что-то свое, спокойное, отводящее его от тревоги и недовольства. Ему виднелась широкая спина главного контролера, сидевшего на проходе, у столика. Он что-то чертил. И курчавые волосы коротенького немчика-бухгалтера в очках, с круглой маленькой головой, торчавшей из-за гросс-буха. За прозрачной ясеневой перегородкой, в кассовой будке, двигалась кассирша, маленькая и пухлая девушка, с двумя модными гребенками, вколотыми в высокий шиньон, завернутый крендельком; а дальше, на левой стене, пестреют десятки блях всевозможных страховых обществ, русских и заграничных. Это украшение придумал один из директоров. Симцову оно долго не нравилось, оскорбляло его вкус, но и эта металлическая пестрота сегодня занимала его, о чем-то говорила ему, о деятельной жизни, о тех безчисленных интересах, которые завязаны в эмблемы страхования всего: имущества от огня, пожизненных доходов, капиталов, посмертных премий... И весь мир, все пять частей света покрыты этими самыми бляхами...
   Дальше блестел телефонный аппарата. Вот главный контролер, встает, кладет карандаш на большой лист бумаги, входит за перегородку и садится к телефону. Симцову слышно оттуда, как тот переговаривается сначала по-русски: "Возобновить?" -- "Хорошо!" -- "Нa два месяца? -- "Wie gross ist die Summe?" "Zwanzig Tausend?" "Sehr gut". (нем. Насколько велика эта сумма? Двадцать тысяч? Очень хорошо)
   Текущими делами заниматься не стоит начинать.
   Симцов разсеяенно просмотрел две-три бумаги. Он ничего не понимал, что читал. Глаза его остановились опять, через широкую арку, на конторке и голове другого служащего. Это был пожилой, седеющий брюнет. Он заведывал страхованием жизни. В эту минуту он поднял голову, заложил за ухо перо и оглянулся на свет, скудно вливавшийся с улицы.
   "И Павел был застрахован", -- выговорил про себя Симцов.
   Да, покойный муж той женщины, к кому он медлит и теперь ехать, застраховал свою жизнь лет пять тому назад. Про это он сообщил ему же первому, как своему приятелю, советовался с ним. Не трудно было Спмцову, как директору общества, доставить ему выгодную страховку. Да и риск был весьма отдаленный. Котомлин явился на осмотр таким могучим здоровяком, приземистым, плечистым, без всяких изъянов!. Любая компания сделала бы ему льготы. А через год схватил воспаление почек, стал хиреть, нажил "Брайтову болезнь"; начали его посылать с одних вод на другие, каждая зима снова укладывала его в постель, и вот он на столе, в глазетовом гробу, и в эту минуту над ним служат панихиду. Замолк навсегда он -- такой шумный; крикун, спорщик, влюбленный в свой ум и сметку; тщеславный больше всего в том, что его никто, никогда и ни в чем не проведет.
   "Никто пе проведет!" -- с усмешкой и с холодящим ощущением тайного стыда подумал Симцов. А они с женой так долго и безнаказанно его проводили.
   Покойный сообщил и жене, что она, по его завещанию, получит, две трети его страховой премии. Остальную часть он оставлял на несколько стипендий. Разумеется, своего друга выбрал он и душеприказчиком.
   "Так всегда бывает", -- прибавил Симцов, и холодящее ощущение, там где-то, в глубине груди, не проходило.
   И она у него, после похорон, а может и сегодня, спросит: как велика та доля страховой премии, которая пойдет ей.
   Он не имеет права не ответить ей, как ни гадко ему будет останавливаться на этих деталях.
   Симцов позвонил. В дверях показался служитель.
   -- Попросите ко мне на минутку Ардальона Степановича.
   Это был тот седеющий брюнет с большой бородой, что поворачивал голову к окну.
   -- Что угодно? -- тихо и мягким баритоном спросил конторист.
   -- Пожалуйста, Ардальон Степанович, наведите мне справку: как велика страховая премия Котомлина?
   -- Котомлина? -- переспросил конторист. -- У нас их не один на эту фамилию.
   -- Павел Гаврилович!. Отставной инженер, статский советник.
   -- Слушаю-с.
   -- И сделайте мне выписку.
   Конторист ушел. Симцов откинулся на спинку своего дубового кресла, с углублением для спины, и полузакрыл глаза.
   Эта страховая премия, совершенно неожиданно выскочившая в его мозгу, еще ярче представила ему тот далекий кабинет, где ему предстоит объяснение.
   Готов ли он к нему? Неужели он опять отдаст свою судьбу в руки женщины?
   Но как же иначе!..
   Веки его раскрылись. Он начал нервно вздрагивать правой щекой. Этот тик у него всегда при душевной тревоге.
   Как же иначе, когда каждый "порядочный" человек должен так поступить? Жил с женщиной тайно, при муже, своем приятеле, видел в ней всегда преданную, ловкую, покладливую возлюбленную, страдал только от того, что обманывал своего товарища детства, человека, который действительно был к нему привязан. Быть-может, только его и любил, кроме своей жены. И вдруг -- смерть "дарующая",-- он так мысленно и выговорил, -- дарующая им обоим свободу. Кто же мешает, по прошествии приличного срока, вступить в брак? Она, конечно, не станет приставать к нему грубо, но чувствует он, что именно сегодня, накануне выноса "тела", она своими намеками подведет его к решительному заявлению.
   В первые два дня неприличны были бы такие излияния, но сегодня... Час наступил. Разве она может не намекнуть на то, что муж, прощаясь с ними обоими, прошептал тихо, но внятно:
   -- Вилерий... поручаю Полю. Вы еще молоды...
   Что же это было, как не приглашение сделаться ее мужем?
   В правой щеке Симцова продолжалось подергивание.
   Конторист принес выписку.
   Симцов поблагодарил его и минут пять смотрел на сумму.
   "Шестьдесят тысяч! Две трети ей -- сорок тысяч!.."
   Но ему эти добавочные сорок тысяч были только лишний повод к брезгливому чувству.
   Он сложил жестковатый листок бумаги, сунул его в карман, шумно отодвинул кресло и, с общим поклоном, ни на кого не глядя, прошел канцелярией.

II

   Они остались вдвоем, в угловой -- род ее кабинета, обтянутого поблеклой материей цвета китайской розы.
   Прасковья Семеновна села у столика, и ее взгляд прохаживался сначала вдоль амфилады комнат, вплоть до залы, откуда доходил запах ладана, восковых свеч, хлорной извести... Вынос тела -- завтра утром. От него идет уже дух, смешивающийся с остальными испарениями залы.
   В строгом трауре, с высоким креповым бароком вокруг шеи, Прасковья Семеновна помолодела и похудела в лице; это ее красило чрезвычайно. Она начинала сильно полнеть, особенно щеки и двойной подбородок огорчали ее самою. Теперь все это сравнялось. И цвет кожи сделался ровным, с чуть заметным румянцем. Большие, ласковые, серые глаза смотрят ясно. Веки слегка только покраснели от слез за панихидами.
   Прасковья Семеновна не позволяла себе никаких истерик, столбняков, криков. Она отстаивала службу тихо, прилично; слезы показывались на ее длинных ресницах кстати. И на колени становилась она беззвучно, держалась прямо, подымала и опускала голову без всякого лишнего нервничанья.
   Симцов взглянул на нее -- он сидел по ту сторону столика, на кушетке. Профиль Котомлиной отчетливо выделялся на фоне розоватой стены. Никто бы ей не дал больше двадцати восьми лет. Он знал, что ей пошел тридцать второй.
   Им обоим было не по себе, но они отлично хоронили эту неловкость. Она о чем-то постороннем только что поговорила с ним. Никакого намека и никаких чувствительных возвратов к прошлому; еще менее упреков себе, самоосуждений задним числом. Ничего!
   Это его сначала поуспокоило, а потом стало колоть.
   Ясно -- она ждет... Или, быть-может, решила про себя: не следует самой задевать того, что он "обязан" сам помнить. И не только три дня, неделю, две недели, а и месяц, два месяца она ничего не скажет ему, будет так же нежна, весела, когда покойника зароют на Волковом, не требовательна, нарядна и чистоплотна.
   "Да, покладливая особа", -- думал Симцов, и сквозь эти мысли пронизывала его тревога о том, чем же он ее теперь станет занимать, если дело сегодня не дойдет до обяснеиия?
   Но ведь она сама может говорить за троих, все тем же неизменно приятным тоном, светлым и низковатым голосом и чрезвычайно старательным и хорошим языком.
   Вспомнились ему, вот сейчас, выходки юмора ее покойного мужа, как тот, бывало, балагурит со своим "первым другом".
   -- Поля -- очень удобная жена, придираться нечего... Но потеха, когда она, в гостиной, разговаривает с посторонними, а то так и со мной, если я ей дам разойтись у себя в кабинете. Видел ты, Валерий, как умненькие девочки, лет шести, играют в визиты? Посадит такая девочка двух дам на диван и начинает за них диалог... И все так, как у больших, самыми отборными фразами. И все -- в сурьез... Или представляет, как барыня приехала в лавку и спрашивает: "Какая цена?" -- "Пятьдесят рублей" -- Ах это слишком дорого -- возьмите сто". -- Так и моя Поля.
   Котомлин, в своем мужском самомнении, считал ее именно такой девочкой, играющей в куклы, а всегда ходил по ее указке, не замечая того; и умирал он: гневный, раздражительный, ругатель, скептик и даже циник с кротким чувством к ней, признательный, умиротворенный.
   "Однако, надо же сделать какую-нибудь диверсию" -- перебил Симцов свои мысли.
   Молчание черезчур затянулось.
   -- Мой друг -- раздался голос Прасковьи Семеновны -- вы, -- они были на "ты" только у него на квартире, -- не пойдете больше в ваше Общество?
   Слово "Общество" напомнило ему справку, только что наведенную о страховой премии.
   Он встал, достал листок из кармана и, молча подал его Котомлиной.
   -- Что это?
   Она приласкала его глазами и протянула полную белую руку.
   -- Выписка о страховой премии.
   -- Еще успеется.
   -- Но следует сделать заявление. Вы мне поручите эти формальности, как душеприказчику.
   Прасковья Семеновна грустно усмехнулась, но все-таки спросила:
   -- Разве сумма большая?
   -- Вам идут две трети; кажется, сорок тысяч.
   -- Ну, и слава Богу! -- она облегчила себя вздохом -- и прекрасно, что это не полмиллиона, и даже не сто тысяч. Меньше будет злых толков и обвинений.
   И опять взгляд, ласковый и значительный, дал ему почувствовать, что она во всем полагается на него и ничего не требует; знает, что никто ее не обидит -- всего менее он, "ее Валерий", бывший всегда таким рыцарем и джентльменом.
   Деньги у ней будут. Состояние есть и у нее свое собственное -- целый дом. Оставлено довольно и мужем, кроме страховой премии, в виде родового имения, в пожизненное пользование, и дачи в полную собственность и процентных бумаг. И ее Валерий, хоть и не богач, но человек с отличным заработком. Он ей говорил не раз, что своих двадцати тысяч не проживает, хоть дочь и жена стоят ему каждый год не одну тысячу.
   Все это прошлось в хорошо устроенной и красивой голове Прасковьи Семеновны, причесанной к лицу, с мелкими кудельками, плотно прилегавшими ко лбу и вискам, и с завитыми волосками на ее белом затылке, где, у правого уха, заметно нежилось родимое пятнышко.
   Жена его?.. Вот о ком им придется говорить прежде всего... Она ему в этом поможет... Если, кстати -- и сегодня можно будет коснуться этого предмета, и, разумеется, без всяких слез, возгласов, легко, с улыбкой понимания, как испытанный друг!
   Такою она всегда была... Они сошлись незаметно... Когда-то его влекло к ней сильно. То было, всего более, чувственное влечение; так он теперь обясняет его. Не одно чувственное... К ней притягивала и грация. Лет пять тому назад, когда они впервые бросились друг другу в объятия, она была в полном цвету. И все в ней успокаивало и ласкало его, уже издерганного и неудачной женитьбой, и борьбой
из-за дочери, и другими сближениями с женщинами... Она не рисовалась, не плакала, не выставляла себя жертвой -- щадила его приятельское чувство к мужу, когда стала показывать ему, что на нем остановился ее выбор. Муж относился к ней как самодовольный, властный мужчина, долго считал ее малолетком, хотя и подчинялся ей, незаметно для самого себя; но любил ее только, как красивую и пышную "бабу" -- так он звал всех женщин.
   Прасковья Семеновна шла за него очень молодой, петербургской девушкой, без всякого колебания, потому что он считался хорошим, умным человеком и выгодным женихом. Она мирилась и с тем, что его наружность считали все очень некрасивой и даже смешной.
   А когда пришла пора любить, она полюбила и привлекла к себе мужнина приятеля, сделала это так "благородно", по ее понятиям, что и его совесть успокоила не больше, как в два свидания.
   -- Чем же вам волноваться, друг мой? -- говорила она ему своим металлическим голосом. -- Я вас полюбила -- я и должна нести вину.
   Когда на него находили вновь припадки встревоженной совести, она и не думала вторить ему.
   -- Ты только разсуди,-- говорила Прасковья Семеновна. -- Я не могла остаться верна мужу... Рано или поздно, я полюбила бы и отдалась бы другому. Разве я нахожу в нем отголосок на все, что во мне есть лучшего, на то что и тебе нравится, Валерий?.. Другая бы на моем месте просто ушла...
   -- И это было бы честнее!..-- сказал он ей тогда же.
   -- Может-быть! -- возражала она, нисколько не смущаясь.-- Как на чей взгляд! А я говорю: -- нет! Муж по-своему, ко мне очень привязан и привык. Для него это был бы большой удар... особенно при теперешней его болезненности. Несколько лет жизни я у него отняла бы таким поступком. Вы с ним стали бы врагами... Ты считал бы себя обязанным жениться на мне; ты не свободен, твоя жена откупилась бы только страшно-дорогой ценой, а то и совсем бы не отпустила тебя...
   И он начинал соглашаться с ее доводами. Весь тогдашний разговор припомнился ему теперь, даже переливы ее более молодого тогда голоса звучали у него в ушах...
   -- Да я и не хочу никаких жертв от тебя. Я не спекуляцию делала, а просто стала твоей... Ревновать к мужу ты меня не будешь, Валерий!..
   И она верно угадала. Как он ни допытывался у себя возмущает ли его то, что любимая женщина, хотя бы и законно, но все-таки принадлежит другому,-- он не настолько страдал от этого, чтобы такое чувство повело к разрыву с ней или с его приятелем... Он знал что Прасковья Семеновна только терпит своего мужа. К тому же нездоровье его все возрастало... Он делался равнодушнее к ней, как к женщине. Ему нужен был уход за ним, домашний комфорт, улыбка ловкой и тактичной жены, от которой всегда шел воздух здоровья, свежести, тонких духов, -- изящной подруги, прекрасно одетой и причесанной, сделавшейся вдобавок до крайности выносливой и нетребовательной...
   А с ним, с Симцовым, Прасковья Семеновна, чем сильнее закреплялась их связь, тем все становилась приятнее в дружбе. Она полюбила чисто приятельские беседы с ним о его самых сокровенных испытаниях, узнала все про жену, про дочь, про его порывания к ласке женщины, про жертвы, какие он им приносил, и обиды, еще не зажившие в его сердце...
   Она не хитрила, не клеветала на своих бывших соперниц, не ревновала его ни к прошедшему, ни к будущему, которое вставало в виде его дочери -- уже взрослой девушки... Она умела залечивать его раны, как никто до нее; находила какое-то особенное удовольствие в разговорах о его любовном прошлом -- и всегда во всем становилась на его сторону, без лести, без слащавости, без излишнего преклонения перед его личностью, что ему было бы противно.
   -- Тебя никто не понимал,-- десятки раз твердила она, -- никто, мой бедный Валерий... Участь всех благородных людей, с твоим роковым влечением к женщине!..
   И она не прямо, но довольно прозрачно давала ему понять, что встреча с ней -- для него чистое благодеяние... Остаться в душевном одиночестве он не в силах... Опять налетел бы он на какую-нибудь негодницу или пустую бабенку, или истеричку, и несколько лет жизни убил бы на тяжелые, нелепые связи... Сама судьба послала ему ее, Прасковью Семеновну... С ней он ни разу не поссорится...
   Симцов должен был сознаться, что за целые пять лет между ними не всплыло даже никакой мелкой размолвки и ни разу также его связь с этой женщиной не подала повода к чему-нибудь, не то что уж неприятному, а хоть немножко неловкому в его дружеских сношениях с мужем.
   Все это прошлось по его душе... Но от всего этого Симцов не сделался ближе к своей любовнице...
   Ему захотелось, чтобы она сейчас сказала что-нибудь такое, на что он ответил бы решительно...
   Но Прасковье Семеновне ничего не нужно было решительно...
   -- Мой друг, -- заговорила она после паузы, которая прошла для него в возврате к их прошедшему,-- вам нет надобности оставаться у нас... сегодня.
   Она подошла к нему и положила свою белую руку с ямочками на его правое плечо.
   Он чуть заметно вздрогнул.
   В эту минуту из залы донеслось чтение псаломщика, и ему показалось, что он распознал запах покойника. Ему стало почти физически тошно. А от Прасковьи Семеновны пахло его любимыми духами -- "испанской кожей"...
   Смесь физических ощущений с нравственным брезгливым чувством вызвала в нем почти невыносимо тягостное настроение...
   И его Прасковья Семеновна поняла по-своему... Но она не могла понять, что самое прикосновение ее руки было для него, в эту минуту, неприятным.
   "Вот так и будет до смерти, -- быстро начал думать он -- от нее не уйдешь. И все так же будет мягко, удобно... Если захочет меня обмануть и взять офицера или тенора, сделает это так, что ни в жизнь не догадаюсь"...
   А рвануть он не имел сил... Да и какой найти повод?..
   Придраться к тому, что в зале, на столе, в глазетовом гробу лежит тело того, кто был, при жизни жертвой их обмана?.. Но ведь это покажется подогретым повторением тех вспышек совести, которые давным-давно замерли в нем.
   Она в праве будет сказать ему прямо в глаза, как она ни сдержанна, что он воспользовался "трупом" ее мужа только затем, чтобы убежать от нее... Ведь она ничего от него не требует и ни к какой неприличном сцене нежности его не призывает, тут-- в угловой, в двенадцати аршинах от гроба?..
   Безпомощность и малодушие овладевали Симцовым.
   -- Вы разстроены, Валерий!.. -- потише сказала она и чуть слышно прикоснулась своими тонкими пальцами к его седеющим кудрям. Не ездите вы опять в Общество... Дайте себе отдых... До завтра посидите у себя... и мне одиночество будет полезно.
   "Все тебе -- полезно",-- почти со злостью подумал он и тут же взял ее руку, поцеловал притворно-горячо, желая этим жестом скрыть свое настоящее чувство.
   Она подвела его к дверке и выпустила в коридор, чтобы избавить от необходимости идти мимо покойника.

III

   В своей холостой квартире, на Надеждинской, где он так хорошо -- и даже роскошно -- устроился, Симцов бродил из комнаты в комнату.
   Сумерки давно надвинулись; он не зажигал свеч и не звонил человеку, чтобы засветил лампу. Его огромный кабинет со скульптурным потолком и резными шкапами, поднимавшимися почти до потолка, ушел в полутьму. Здесь и там бледнели бюсты, мраморные женские головки, золото переплетов тянулось блестящими рядами.
   Он подошел к одному из шкапов. Нa средней полке -- они стояли открытыми, без стекол -- начал он разглядывать заглавия, прищуривая слегка глаза.
   "Бокль, История цивилизации"...-- прочел он вслух, и голос его упал.
   Эта книга -- в одном из русских переводов -- всколыхнула в нем, еще сильнее, горькое чувство, заставившее его, перед тем, бродить по своей квартире. Давно ли это было, когда "Бокль" служил ему лозунгом. Прошло уже четверть века. И не один Бокль!.. Симцов тогда готовил себя в серьезные ученые или, по меньшей мере, в публицисты с солидной подготовкой.
   Магистерский экзамен был решен. Целый год честной работы. Диссертация уже выяснилась... На нее он назначал еще год...
   Где это все?.. Кто он теперь? Петербуржец из директоров страхового общества, стареющий бонвиван, Валерий Иванович Симцов, "добрейший малый", по выражению сотен его знакомых,-- "простофиля и барич", по оценке многих настоящих дельцов, человек, который довольствуется двумя окладами по десяти тысяч, когда, при своих связях, мог бы быть уже в миллионных делах.
   Да, вот он что! И привели его к такому положению женщины. Никто больше.
   Еще никогда этот жизненный итог не вставал пред ним так строго и с такой победной ясностью... За научной работой пошли страсти... Или, лучше, одно влечение... Оно привело сначала к браку, а потом жизнь повернулась своей затягивающей стороной. Надо было брать то, что текло навстречу. И вот он -- делец поневоле, сначала брезгливый и недоумевающий...
   Печальная женитьба затянула в целый ряд сделок, дала самые жестокие удары, разбила всякую возможность домашнего "очага", превратила чувство к своему ребенку в какую-то запретную страсть, повела к недугу одиночества. Тоска по женщине все разрасталась. Сколько было сделано усилий стряхнуть с себя этот недуг... Ничто не помогло!..
   В соседней комнате, гостиной, раздались осторожные шаги человека. Он внес лампу и поставить ее на бронзовый консоль.
   -- Если кто придет -- прикажете принимать? -- спросил камердинер в дверь.
   -- Нет, никого! -- порывисто ответил Симцов и тотчас же поправился: -- Артемия Андреевича -- примите.
   -- Слушаю; а в кабинете зажечь лампу?
   -- Не надо.
   Шаги камердинера стихли. Симцов перешел из кабинета в гостиную, заставленную мебелью, и оглядел ее, стоя в портъере.
   И ему представилось несколько женских фигур из разных годов его одинокой жизни. Ната, девочкой-подростком, перед отправлеиием ее на юг, резвилась по этой гостиной. Сюда приходили и другие женщины, до его связи с Котомлиной.
   Симцов отвернулся, почти со стыдливым жестом к двери и попал в надвинувшуюся темноту кабинета.
   Но и здесь, и в высокой и просторной комнате -- женские образы преследовали его.
   Книги стояли рядами в роскошных переплетах, но он все реже и реже в них заглядывал. Когда читал, то больше вслух, роман или интересную статью, и всегда какой-нибудь женщине. Вон матовый блеск идет от низкой бронзовой лампы, около диванчика... Под него садился он и читал той, кто помещалась с ним тут же, или в углу, у окна -- любимое место его приятеля, поэта и юрисконсульта, Артемия Андреевича Алексеева. Про него сейчас спрашивал Егор, камердинер.
   Симцов прозвал его Люцием, когда перечитывал поэму Майкова. И с тех пор это прозвище привилось в кругу их общих знакомых. Он -- худой черноглазый, с южным типом, не то сербским, не то итальянским, с живописными усами и высоко поднятым клоком волос над лбом, белым и задумчивым.
   Раздался звонок. Симцов радостно подумал:
   "Это Люций! "
   Его-то ему и нужно было теперь, чтобы сейчас же излиться. Люций еще никогда не слыхал от него таких речей, какие накипели в нем.
   -- Здравствуйте, душа моя! -- заслышался в дверях грудной голос, с легким налетом притупленного звука.
   Они были на "вы", но их дружба, в последний год, как-то сама собою, вступила в новую фазу, теплой нежности.
   -- Только не о делах! -- почти крикнул Симцов.
   Артемий Андреевич! служил юрисконсультом и в его Обицестве.
   -- Боже избави! -- откликнулся Алексеев.
   Он в полутемноте подошел к приятелю и потрепал его по плечу. Симцов зажег на столе две свечи под абажуром.
   Люций ходил по кабинету тихими, короткими шагами, немного подгибал ноги в коленях и смотрел вкось на Симцова.
   На его красивой, бритой и худощавой щеке ус лежал густой полосою.
   По выражепию его глаз, Симцов догадался, что у него опять мигрень.
   -- Голова болит? -- нежно спросил он приятеля.
   -- Болит...
   -- Но ведь это несносно, Люций!.. Такие постоянные страдания... Неужели нет средств?
   -- Еще не придумано, Сима, -- певуче ответил Люций.
   -- Сигара моя не безпокоит вас?
   -- Нет...
   -- Не может быть, чтобы не было средств!
   -- Это наследственный недуг... Мне заезжий консультант из Парижа говорил. Помните, что приезжал лечить Носова от тифа и не вылечил. Оглядел меня генеральским взглядом, разспросил о родителях, и когда узнал, что отец страдал подагрой, потрепал меня по плечу и сказал: "Cher monsieur, c'est la goutte métamorphosée... C'est héréditaire!" (фр. Дорогой господин, это метаморфозная подагра... она передается по наследству!)
   -- Какой вздор! То подагра, а то мигрень!
   -- А выходит, что так. Я поверил... Лучше мучиться с верой, чем без веры.
   И он тихо разсмеялся.
   -- Солнца вам надо, тепла...
   -- Ох, это предразсудок!
   -- Солнце-то предразсудок?
   Симцов разсмеялся. Голос и тон Люция щекотали его приятно. Он не мог с ним спорить или подозревать его в рисовке. Люций говорил всегда искренно, даже и все то, что Симцов называл парадоксами.
   -- Ах, Сима! Солнце, солнце!.. Не могу я его выносить в большом количестве... Ну, жил я на юге в Биаррице, в Сан-Себастьяне ездил и в Пиринеях пил воды... Лежишь у себя в номере, на постели, целый день... Жара! Томление! обливаешься весь!.. Бог с ним, с солнцем!...
   -- Да ведь вы -- поэт?
   -- Не знаю, -- отвечал Люций и вздохнул.
   Симцов опять разсмеялся.
   -- Поэт, и не любит солнца!..
   -- Вот и подите... Я -- южанин, а люблю Петербург, его белые ночи, его мглу. Люблю лампу под абажуром, тишь кабинета, поменьше вашего, где все уютно, где так и хочется быть среди своих книг, гравюр бюстов, разных вещиц, где привыкаешь к ним все больше и больше, как к живым существам. Люблю камин, и даже просто камелек, с сизым, мигающим огоньком.
   Опять мелодия Люциева голоса забаюкала Симцова. Ему хотелось излиться перед этим милым человеком, но надо было выворачивать до дна свою душу. Он медлил. На него находило сладкое малодушие.
   -- Бежать бы из этого гнилого болота! -- вырвалось у него, точно против воли.
   -- Некуда бежать! Нельзя бежать, Сима,-- раздался голос Люция из темного угла. -- Везде, за границей, забирает тоска... Нет никакой связи...
   -- Сладкая сентиментальность! И здесь никакой, ни с кем связи... кроме двух-трех человек.
   -- Ах, Сима, в жизни только две вещи и есть: неизбежность смерти и чувство к женщине...
   -- Ха-ха!.. -- раздался почти злобный взрыв смеха.
   -- Да, душа моя. Если б не было ее грации, ее трепетного сердца, того сладкого обаяния, которым она туманит нам глаза и отводит от скорби всего человечества,--жизнь была бы немыслима!..
   -- Будто?!
   Симцову снова захотелось разсмеяться, но он сдержал себя.
   Люций уже прилег на низкое кресло, в виде короткого античного ложа, прикрытое старинной материей.
   Его голос звучал так же тихо, но теплее и яснее.
   -- Немыслимо было бы, Сима, -- повторил он.-- Больше ничего нет, кроме этих двух тайн -- разрушение и созидание: смерть и любовь!
   -- Эх, полноте вам! Что за мистический пессимизм!..
   На сердце Симцова все гуще накипала обида жизни, все частые и лишние жертвы, принесенные жешцине, в погоне за миражем любви.
   -- А вы не чувствуете тяжести страдания, вечного, безплодного?
   Вопросительная фраза Люция оборвалась на более высоком звуке.
   -- Смерть -- самая простая вещь. Только глупое воспитание делает из нее пугало. Я не народник, но надо учиться у мужика и у солдата, как следует умирать... А женская любовь!..
   Симцов не договорил. Он вскочил с места и заходил по кабинету.
   Речь его полилась тогда злобно и бурно.
   Он еще никогда так не исповедывался своему приятелю. То, что он молча перебирал в кабинете, когда глядел на полки книг и бродил из гостипой, по столовой, по спальне -- все холодящие итоги, смешанные с жалостью к себе, к тому человеку, который мог бы создать нечто, уйти в науку, в высшие мозговые наслаждении -- толпились на губах его.
   Он почти задыхался, так стремительно, страстно лилась его речь.
   Люций закурил папиросу. Из темнаго угла его большие глаза светились сочувственным огоньком.
   Он ни разу не прерывал Симцова, дал дойти ему до последних выходок против того, что сам возводил в единственную усладу и пленительную тайну жизни.
   И в ответ он стал, не предупредив Симцова, чье он стихотворение читает, произносить вздыхающими, элегическими звуками свою думу, набросанную им на днях, еще необделанную, внезапно вызванную в его памяти исповедью приятеля:
   
   Если грустно тебе -- можно горю помочь,
   Только фею-мечту призови!
   В этот миг на земле где-то лунная ночь,
   Кто-то шепчет о вечной любви!
   Бог любви не сгорает в чудесном огне,
   Он не умер, он в сердце чужом...
   И подумай, зачем он, подобно волне,
   Век поет и не скажет о чем?
   И зачем на устах опьяняющий пыл,
   А на сердце молитвы без слов,
   И порыв к чудесам отдаленных светил,
   И прилет очарованных снов?..
   В эту тайну вглядись... и разсеется прочь
   Мгла, покрывшая думы твои:
   В этот миг на земле где-то лунная ночь.
   Кто-то шепчет о вечной любви!
   
   Симцов стих и присел в кресло, за одним из низких шкапчиков, так что ему не видно было Люция.
   Не напускной пессимизм, не слащавая чувственность слышались ему. То было особое, новое настроение людей, которые приводились ему младшими братьями. Он не хотел с ними соглашаться, не понимал их. В этих полупечальных звуках было что-то лелеющее и человечное, и жалкое, и смелое, и обаятельное по своему призыву к "вечной любви", по преклонению перед ненавистной ему в ту минуту "вечно-женственной" стихией.
   -- Повторите! Повторите! Пожалуйста! -- попросил он порывисто, когда голос Люция смолк, точно растаял.
   -- Извольте, Сима.
   -- Поэт прочел стихотворение еще раз, тем же тоном, с теми же, будто вздыхающими, переливами голоса.
   После небольшого молчания, Люций заговорил еще тише, чуть слышно, как бы в забытьи. Симцов впал тоже во что-то среднее между дремой и забитьем и сладко сознавал свою душевную разбитость. Ему не хотелось двигать ни одним членом. Он полузакрыл глаза и тихо дышал.
   -- Поверьте, Сима, -- слышался ему голос Люция скрытого от него в своем темном углу. -- Только этим вы измеряете путь жизни. Потери, обиды, ревность, безумие... вся позорная неволя, налагаемая женщиной, весь ад... Только тут и жизнь. Придет минута, Сима, она придет. Не зовите ее, Бога ради не зовите! Она ведь неизбежна, как смерть. Придет -- и тогда все поблекнет, посереет, замрет, впереди нет уже больше огонька, что заманивал вас предательски. Он чуть мелькает. Вот он взвился в последний раз, ловите его... Он только и являлся нашему великому учителю -- Пушкину, его божественной эллинской душе... Какой прощальной улыбки ждет он?.. С какой надеждой подводит свои итоги? Вы знаете... Зачем я стану повторять здесь?
   Мысль Симцова вдруг пробудилась. Люций не убаюкал, а расшевелил в нем его исконную жажду. Ему не хотелось соглашаться с поэтом; себя он считал глубоко правым... Если поддаться этой растлевающей жалости к себе, к женщине, ко всему человечеству -- опять начнется то же... а там, вдали --позорная неволя, о которой сейчас вдохновенно шептал поэт.

IV

   Вошел камердинер.
   -- Валерий Иванович, -- доложил он осторожно. -- Вас дама желает видеть...
   "Господи! -- вскричал про себя Симцов. -- Это -- Полина!.. Зачем?"
   Люцию была известна его связь с Котомлиной, хотя они никогда не говорили прямо о ней. Но все-таки Симцову сделалось неловко и неприятно.
   -- Прасковья Семеновна? -- спросил он, выходя в гостиную.
   -- Никак нет... Вот их карточка.
   Симцов прочел:
   "Аполлинария Кирилловна Симцова".
   "Жена!"
   Первое малодушное движение свое -- не принять -- Симцов подавил. Человек его не посмотрел на карточку... Да он вряд ли и знал, что у барина есть жена. Жил он у него только второй год.
   Симцов быстро вернулся в кабинет, и в дверях сказал камердинеру:
   -- Попросите в столовую.
   Он притворил за собой дверь и оглянулся:
   -- Люций!
   -- Кто это, Сима?
   -- Жена моя...
   -- Какая жена?
   -- Ах, Люций!...
   -- Да я совсем забыл, душа моя...
   Это признание было выговорено таким искренним звуком, что Симцов тихо разсмеялся...
   -- Я должен ее принять!..
   -- Угодно, чтобы Люций удалился?.. Хорошо. Мне бы полежать немного.
   -- Пройдите в мою спальню...
   -- Конференция долго продлится?
   -- Не знаю.
   -- Если нужна будет консультация -- вы знаете: я к вашим услугам.
   Люций лениво поднялся и пошел к дверям в коридор.
   -- Спасибо, Люций!
   -- Не за что, милый...
   Этот двухминутный разговор полушопотом приободрил Симцова.
   В гостиной он позвонил.
   -- Попросите эту даму сюда..
   Он сел к камину.
   Лучше ему выдержать предстоящее объяснение в мягком кресле. Она не уедет раньше, как через час... да и то вряд ли...
   Заслышался из столовой звонкий, грудной, очень сочный голос.
   Симцов невольно вздрогнул, Этот голос остался все тот же. Когда-то, около двадцати лет тому назад, он его заставлял волноваться сладким чувственным волнением первой, молодости. Голос вылетал из мраморной груди блистательной девушки, рослой, с роскошной косой, с раскатистым смехом, увлекавшей своим пылким, ясным темпераментом.
   "Увлекавшей"?!
   В гостиную вошла крупная, еще довольно стройная дама. Ее пышный бюст и талия, перетянутая золотым кушаком, придавали всей ее фигуре моложавость. Она была в пестром платье с шитьем, кружевами и разными балаболками. На голове, несколько набок, сидела высокая шляпа с перьями и большим бантом, в виде щитка...
   Симцов разематривал, по мере того, как она приближалась, это огрубевшее, теперь только курьезное лицо, с толстым вогнутым носом, подрумяненные щеки, точно нащипанные морозом, брови, подкрашенные слишком старательно, темный ободок вокруг ресниц и белые еще зубы, короткие и образующие два угла у резцов, завитые волоса светло-каштановой чолки и даже маленькую родинку на пухлой щеке, собственно не родинку, а искусственно зарисованную бородавку, которая не сошла от ляписа.
   -- У вас есть гости? -- спросила Аполлинария Кирилловна, еще на ходу и по-французски.
   У ней был заграничный выговор, не утративший своей красивости, с поддельной горловой вибрацией звука: "г";
по-русски она совсем не картавила. С выговором этим она выехала из Швейцарии, где, в Женеве, воспитывалась в пансионе одной ученой пожилой девицы -- парижанки...
   -- Мы можем говорить свободно... нам мешать не будут...
   Они были на "вы", на обоих языках... Этого тона строго держался он.
   Симцов вперед знал, что она явилась за деньгами -- за экстренным пособием, сверх того, что он посылает ей вот уже более десяти лет...
   "Неужели она знает про смерть Котомлина?" -- спросил он себя внезапно, прежде чем она сделала ему вопрос про эту смерть.
   -- Я не думала попасть в Петербург. Это так неожиданно... Наша дочь здорова? Давно вы получили от нее письмо?
   Фразы Аполлинария Кирилловна сыпала чрезвычайно легко и звонко, так что ее голос, сохранивший чисто девические вздрагивания, разносился но гостиной и кабинету.
   Она знала, что упоминание о их дочери ему всегда крайне неприятно, но у ней это могло выскочить так, без всякого злого умысла...
   Не огвечая на ее последний вопрос, Симцов спросил ее:
   -- Чем могу быть полезен?
   Он давно принял за правило держаться с нею самой изысканной, педантической учтивости...
   Но этим нельзя было вразумить Аполлинарию Кирилловну.
   Через минуту она опять вернулась к дочери.
   -- Большая особа? Не правда ли? Я о ней спрашиваю не за тем, чтобы отнимать ее у вас.
   Громкий грудной смех ее разнесся опять по комнатам.
   -- Она в таком возрасте -- ее нельзя отнимать -- сдержанно заметил Симцов и переменил позу.
   Аполлинария Кирилловна уже перескочила к другому предмету, но Симцов знал, что это "сорочье скаканье" не помешает ей подойти довольно ловко к тому, с чем она приехала, что сядит у ней в голове.
   "Сколько ей?.. Поскорей бы говорила!" -- с брезгливой нетерпеливостью думал он.
   Такие внезапные приезды могут продолжаться еще много лет... До самой его смерти. Почему же он не откупится от нее навсегда?.. Ведь она имеет на него права, а он ее должен терпеть и терпит, по собственной слабости, или из тайной боязни чего-нибудь скандального... Она может отыскать дочь, затеять там, где Ната воспитывается и живет, глупую и пошлую историю, броситься, ни с того, ни с сего, к губернатору, к прокурору. Положим, у нее репутация самая некрасивая, но она не опорочена по суду, ни у кого нет формального права считать ее продажной женщиной. У ней есть рента от мужа... Он уплачивает ей по условию... Живет она по виду, который тем же мужем выдан ей...
   И такие отношения протянутся до самой его смерти... Но они непременно осложнятся. Когда она постареет, она будет безпокоить дочь, если не для денег, то по своей шумной навязчивости, или ударится в высокие чувства. До выхода Наты замуж, начнется опять раздирание этой родительской грамоты. Кто знает, быть-может Ната -- как девушка с нынешними взглядами -- увидит в матери чуть не жертву.
   И это возможно...
   -- А вы, наверно, не догадываетесь, -- на всю комнату заговорила, почти закричала Аполлинария Кирилловна -- зачем я к вам явилась?
   -- Немножко... -- сквозь зубы протянул он.
   Она встала, выпрямилась, подперла себя в бока своими полными и еще красивыми руками, откинулась бюстом и расхохоталась.
   Перекаты ее хохота наверно разбудили Люция, если он заснул.
   Об этом с досадой подумал Симцов.
   -- Я делаю блестящую партию!.. честное слово!..
   Ее несколько грузный шаг отдавался глухими звуками по пушистому ковру.
   -- Поздравляю вас...
   -- Но ведь я не свободна!
   И опять хохот.
   Первое чувство Симцова было -- радость. Выходит замуж!.. Чего же лучше?! Навсегда вырезает болячку... Но это может быть самой плутовской уловкой?.. Вытянуть от него пособие, наболтать, начать писать разные небылицы и через год возобновить эту мистификацию.
   -- Да, блестящую партию, -- продолжала она, расхаживая по гостиной, -- и через полгода, если все пойдет быстро, я -- губернская предводительша.
   -- Поздравляю! -- повторил он, уже охваченный своими сомнениями.
   -- Не думайте, что это пустяки! Это очень серьезно... Я вам все разскажу.
   Она подошла к креслу, придвинула его к месту, шумно села, приняла приятельскую позу, уперлась обоими локтями о колени и начала ему передавать историю своей недавней победы, пространно, с ужимками шаловливой девочки, прерывала свой разсказ взрывами смеха, дотрогивалась до его плеча и даже до одного из его колен и безпрестанно спрашивала:
   -- А? Каково?! Вот мы какие пожары производим в сердцах! Недурно?!.
   Симцов слушал без оживления, без досады, без интереса, но его сомнения разсеивались. Все это могло весьма и весьма случиться: пожилой предводитель дворянства, вдовец, бездетный, немного уже пришибленный первым легким параличом, но еще с остатками красоты "un ex-beau" (фр. бывший красавчик) -- попросту стареющий развратник -- мог под веселую руку найти пикантность и в такой женщине... Почему же нет?..
   Претендент ее теперь с ней в Петербурге. Он вполне надеется на порядочность ее мужа и его полное согласие. У него большие связи -- и служебные, и родственные... Добиться развода ничего не будет стоить.
   -- И вот это главное -- вам, Валерий, вся эта процедура ничего не будет стоить... Ха-ха-ха! Это вас удивляет? Ни одной полушки! Вы от этого отвыкли? Бедненький! Но верьте, последний ваш переводный вексель, действительно, был последний... Честное, благородное слово!.. От вас мы ничего не требуем -- ни он, ни я... Ничего!.. Я уже считаюсь его невестой... Простите, что я на это не спросила вашего разрешения.
   Ее игривость делалась заразительно-добродушной, и он даже изумлялся про себя, какое богатство наивных и чистосердечных звуков она пронесла сквозь свою загрязненную жизнь.
   "Неужели я не рад?"-- спросил он себя под шум ее все еще не умолкавших речей. Так-таки и не рад? Но ведь это --подарок судьбы... Не явись она -- ему самому следовало бы не сегодня -- завтра...
   Он тут только вспомнил, что перед ним новая любовная перспектива, новая жизнь, с полным обладанием той женщиной, которая до смерти его приятеля только тайно принадлежала ему. Еще не дальше, как сегодня утром, он готовился к решительному объяснению с нею... И оно настанет -- не через неделю, так через месяц. Он сам первый нравственно обязан предложить ей брак... А как бы он мог осуществить его, этот брак, иначе, как откупившись от Аполлинарии Кирилловны? Да и сомнительно, согласилась ли бы она и за большие деньги? Может-быть, какой-нибудь адвокатик, из ее любовников, дал бы ей совет не соглашаться, а пользоваться пожизненной рентой, что гораздо безопаснее с ее натурой и транжирством.
   "Но отчего же я не рад?" -- почти со стыдом спрашивал Симцов, пока Аполлинария Кирилловна все говорила.
   Он принудил себя сознаться, что "должен" быть рад... Уже одно то хорошо, что из его существования выпадает такая особа, что он окончательно может избавить дочь от новых сношений с подобной матерью...
   -- Что же вы на все это скажете? -- вскричала она и сделала такое сильное движение всем своим мясистым корпусом, что у ней что-то лопнуло в туалете.
   Она сейчас же это заметила, пощупала рукой, расхохоталась и вскочила с кресла.
   -- Вот это прекрасно!.. У вас, конечно, нет горничной?
   -- Нет!
   -- Ничего! Я пройду в спальню...
   Симцов заметил:
   -- В спальне... неудобно!..
   -- Ха-ха! Есть женщина?
   Он ей обяснил, кто там.
   -- Ничего! Этот ваш друг стало -- адвокат?
   -- Адвокат.
   -- И прекрасно! Он меня извинит, если я его потревожу.. Пускай здесь приляжет или в кабинете... Мы его заставим сейчас, же дать нам совет... и все законы... Ах! Главное-то я вам не сказала! -- остановилась она на полпути.
   -- Что такое?..--с некоторым безпокойством спросил Симцов.
   -- Мне все равно -- за кем признают вину... за мной или за вами... Пожалуй, хоть за мной... Мой жених говорит, что запрещение вступать в брак -- чистые пустяки... Мы едем за границу и там первый попавшийся греческий поп нас обвенчает... Ха-ха!.. Господи! да, кажется, у меня просто отстегнулась подвязка... Тем лучше для вашего друга... он может остаться на кровати... Прикажите человеку посветить.
   Она пошла к передней, что-то сказала камердинеру, еще раз разсмеялась. Потом до слуха Симцова долетел гул веселого разговора с Люцием, а через две минуты показалась в портьере из кабинета фигура поэта.
   -- Сима!.. -- тихо окликнул он возбужденным шопотом. -- Это и есть супруга?..
   -- Это и есть!..
   -- Да она прекурьезная.
   -- И очень!..
   -- Просит меня остаться па часок, а вас просит угостить нас чаем.
   -- А мигрень?
   -- Легче.
   -- Вы согласны остаться?
   -- Согласен... Ведь и в ней есть что-то.
   -- В ком?
   -- Да в вашей жене.
   -- Что еще?
   -- Да то же, das ewig Weibliche! (нем вечно женственная!)
   Симцов не разсердился потому только, что он не мог сердиться на Люция.

V

   Они сидели позднее, в столовой, тесноватой комнате, заставленной дубовой мебелью, со множеством тарелок и блюд по стенам.
   Люций разливал чай. Его боковой взгляд, переходил от Симцова к его жене. Тому было не по себе от затянувшегося визита жены. Но Люций нет-нет да взглядывал на него и таким молчаливым обращениями как бы говорил ему:
   "Все пройдет... Все ведь прошло. тчего же я не рад? Разве можно стыдиться за предмет прежних увлечений, какие бы они ни были? Разве женщина не хранит в себе великой тайны? Теперь и пуста, и перезрела, и подкрашена, и резко хохочет... А было время, когда к ней тянуло!. И за это надо благодарить!"
   Симцов мало принимал участия в общем разговоре. Аполлинария Кирилловна в одну минуту сошлась с Люцием, узнав, что он стихотворец, начала читать вслух стихи, больше французские, из его любимаго поэта Ришпэна, что ему очень понравилось. Он хвадил ее голос и отличное французское произношение. Декламация чередовалась с разсказами о ее заграничном воспитании, о Париже, об Остенде, о губернских нравах; у них нашлись и общие знакомые с Люцием; обращалась к нему, как к юристу, просила помочь ей по бракоразводном делу. О согласии мужа она говорила уже как о вещи решенной. Симцов слушал и не возражал. Люций, полушутя, отвечал на ее вопросы, назвал двоих известных ходатаев по таким делам. Он обещал ей прислать их адресы.
   -- Я стою в HТtel de France, номер шестнадцатый, -- кинула она через самовар и в сторону мужа, точно приглашая его.
   "Скоро ли это кончится?" -- взглядом спросил Симцов Люция и чуть было не посмотрел на свои карманные часы.
   "Будьте кротки, Сима, -- отвечали ему завеселевшие глаза Люция. -- Все улаживается в вашу же пользу... "
   Но вот Аполлинария Кирилловна сделала движение как будто она желает встать.
   Это так только показалось Симцову.
   -- Угодно еще? -- спросил ее Люций, указывая на ее пустую чашку своим худым и бледным указательным пальцем.
   -- Полчашки! Вы так вкусно наливаете... Monsieur Тимофеев...
   -- Алексеев! -- кротко поправил ее Люций.
   -- Pardon, у меня куриная память!.. Так, не правда ли, Валерий -- Симцов внутренно съежился от этого тона жены -- вовсе не обязан брать вину на себя? Ему это нужнее, чем мне.
   -- Почему? -- чуть слышно спросил Люций.
   -- А как же!.. Ведь у него есть... вы знаете...
   Опа подмигнула через стол.
   -- Он жив или умер... ее благоверный? -- спросила она Симцова.
   Надо было отвечать. Разсердиться -- совсем не кстати... Люций все знает, да и она, быть-может, явилась, уже проведав про смерть Котомлина.
   Люций из скромности опустил голову.
   -- Котомлин скончался, -- твердо и сухо выговорил Симцов.
   -- А! Вот как!.. Давно?
   -- Третьего дня... Завтра похороны...
   -- Как же вы... не там?..
   Она опять подмигнула подкрашенным глазом и наморщила крыло своего жилистого носа.
   Ему ничего не хотелось ответить ей, но присутствие Люция стесняло его; общий тон был легкий, добродушный. Нарушить его выходкой или угрюмым видом -- нелепо... Дать понять ей, что после известия о смерти мужа его любовницы, нельзя продолжать в том же духе -- ему не удавалось.
   -- Как все это кстати... для вас, -- продолжала она, не дождавшись ответа на предыдущую фразу, -- вы мне... vous me devez une fiХre chandelle, mon ami, (фр. ты передо мной в большом долгу, мой друг) --докончила она и со смехом встала.
   "Heyжели уйдет?" -- почти с детскою радостью подумал Симцов.
   Оба мулечипы встали вслед за нею.
   -- Monsieur...
   -- Алексеев! -- подсказал невозмутимо Люций.
   -- Так я вас жду... послезавтра, даже завтра... Позвольте на вас разсчитывать... А вас, Валерий Иванович, я не буду безпокоить. Ха-ха! Если к вам явитсяот меня какой-нибудь ... как это говорят... аблакат?.. Вы не сердитесь на меня... Нельзя же! Надо пройти через все мытарства.
   Они проводили ее до передней и, вернувшись в гостиную, сели друг против друга около камина.
   -- Что скажите. Люций? -- все еще тихо выговорил Симцов.
   Ему было почти стыдно оттого, что он не может быть вполне искренен с Люцием. Тот, конечно, и не подозревает, по чистоте своих помыслов, что свобода представшая перед его другом в виде этого развода, она-то именно и смущает его.
   Признаться в этом -- жутко. Таить -- не хорошо.
   Люций закурил папиросу -- четвертую из пяти, который позволял себе в день, протянул худые ноги и шутливо вздохнул.
   -- Сима, ведь ваша жена права. Vous lui devez une fiХre chandelle. (фр. вы в долгу перед ней)
   -- В каком смысле?
   Вопрос звучал двойственно.
   -- Свобода, душа моя... Сколько лет вы тяготились этим опостылым союзом. Кажется, это не мистификация. Она уже слишком заряжена своим новым браком...
   -- Она всегда заряжена.
   -- Пользуйтесь...
   Тут-то и нужно бы излиться перед ним... Чего же прямее, после тирады против женщин, в кабинете?
   Язык Симцова был скован. Зайдешь слишком далеко и выдашь себя -- свое затаенное чувство. Люций -- жрец культа женщины; перед ним вдвое щекотливее обнажать свое возмущение против тирании этого культа... А если уже говорить, то говорить прямо, резко, без малейшей утайки, с сознанием своего права на протест, на этот внезапный бунт... Но никакой бунт не извиняет его поведения. "Поведение!" повторил он про себя и нервно завозился в кресле.
   -- Люций! -- окликнул он жалобной нотой.
   -- Сима?
   -- Неужели не лучше резнуть разом, чем испытывать постоянное выгораживание какого-то выдуманного долга?.. Чувство -- властно, неудержимо... оно царит с тиранством и болью... Не поддаться ему нельзя, когда кровь не уходилась, или силен идеал, то, во что мы сами одеваем первую попавшуюся бабенку. Но выполнять долг, быть рабом его потому только, что так делается, или женщина не желает тебя выпустить... Это тиранство, нелепое и возмутительное!
   Он и не взвидел, как выдал себя. Все тут было: жалоба, бунт против женщины, желание уйти, не исполнить своего долга.
   Но Люций не спешил откликнуться. Кажется, он и не понял, следя за какой-нибудь своей мыслью, что за чувство прорвалось во фразе его друга...
   -- Освобождение -- сладкая вещь, -- наконец вымолвил он и обратился лицом к Симцову.-- Когда наступает минута и нет пленения, того, что налагает женщина... Кто может творить, для того такой момент становится решающим.
   Оп сдунул пепел с папиросы, прибрал ноги и проговорил певуче, с тихой радостью:
   
   "Прошла любовь, явилась муза
   И прояснился темныи ум.
   Свободен, вновь ищу союза
   Волшебных звуков, чувств и дум"...
   
   -- Чье это? -- окликнул Симцов.
   -- Сима! чье? Срам какой! Вы забыли это?
   И он оттянул все слово.
   -- Я ничего не помню!
   -- Как, и дальше не помните?
   
   "Погасший пепел уж не вспыхпет...
   Я все грущу; но слез уж нет,
   И скоро, скоро бури след
   В моей душе совсем утихнет!"
   
   -- Ну, Пушкина, что ли?
   -- Что ли... Прощаю вам, во имя пестрых волнений сегодняшнего дня! А из какой строфы, из какой главы -- я не хочу вас обижать, не спрашиваю: откуда... Это было бы оскорблением.
   -- Нe знаю, не помню, -- резковато сказал Симцов.
   -- Строфа пятьдесят девятая, предпоследняя в первой главе...
   Симцов успел овладеть собой. Нет, он не может обнажать себя перед Люцием, хотя тот, по широкой своей терпимости, по особому всепрощению поэта-пессимиста, все бы понял и не сталбы читать ему нравоучений.
   -- Неужели вы, Сима, не довольны таким совпавдением обстоятельств? -- спросил Люций.
   -- Я ничего не говорю, -- хмуро ответил Симцов и поднялся.
   Ему стало еще тяжелее. Он в состоянии был наговорить этому милому человеку каких-нибудь если не явных колкостей, то ненужных и, пожалуй, обидных вещей... A ведь вина его только в том, что он здесь очутился...
   -- Право, все уладится, -- продолжал Люций. доканчивая папиросу. -- Сима, не записывайтесь в старики... умоляю вас, душа моя... Так или иначе... с новым ярмом или в свободном сожительстве, но затяните эту полосу жизни, затяните... Вы слышали:
   Он закрыл глаза, откинул голову на мягкий валек кресла и проговорил:
   
   "Если грустно тебе, можно горю помочь,
   Только фею -- мечту призови!
   В этот миг на земле, где-то в лунную ночь
   Кто-то шепчет о вечной любви."
   
   -- Брак -- могила любви!..-- проговорил Симцов и отошел к лампе поправить абажур.
   -- Ха-ха! -- вдруг, странно -- Симцову показалось даже совсем некстати -- разсмеялся Люций и тоже встал.
   -- Что ж тут смешного?..
   -- Вы не знаете... Брак -- могила любви!.. Я защищал девицу, покусившуюся на жизнь женатого человека; он был с ней в связи и бросил. Нa суде она приводила его соблазнительные речи. Он ходил к ней и жаловался на пресноту своего супружества и все повторял ей фразу, которую, кажется, считал своего сочинения: "брак -- могила любви"! Ха-ха!
   -- Вот что -- выговорил Симцов и застыдился того, что слова его так глупо прозвучали.
   -- Прощайте, Сима... вы подавлены наплывом ощущений.. Утро вечера мудренее.
   Симцов быстро подошел к Люцию, взял его обеими руками за его сухощавый, гипкий стан и привлек к себе.
   -- Простите, друг Люций, простите, я сегодня гнусно настроен... Спасибо!..
   -- Отдых и одиночество нужны Симе.
   Люций выдвинулся из гостиной тихо, своей колеблющейся походкой, немного подаваясь в коленях. Симцов проводил его до передней и вернулся в кабинет.
   Он был так разбит, что лег на диван с ногами.
   Ему хотелось забыться сейчас же. Но сон не шел.

* * *

   Неожиданный смех Люция и разсказ про защиту девушки, стрелявшей в соблазнителя, который прикрывался фразой "брак -- могила любви", -- оставили в его душе новый след.
   "Эту девушку наверно оправдали, -- думал он, лежа с закрытыми глазами, но снова с возбужденной головой. --Наверно оправдали"...
   И сейчас же мысль его перескочила от той, неизвестной ему девицы, к женщине, которая, по доброй воле, отдалась ему когда-то, прожила с ним в тайной связи, сделалась его сообщницей, сама невозмутимо обманывала мужа и ему помогала в этом честном деле, и теперь "законно" будет требовать вознаграждения, прикрытия их сообщничества... Он еще не старый мужчина, он может еще мечтать о новых встречах и повторять элегии Люция; а она считает по-своему, по-женски, с гораздо более тонким, непогрешимым расчетом. Ей за тридцать лет, она наклонна к полноте, через три-четыре года пропадет стройность, и пропадет окончательно; лицо обрюзгнет... Ей нужно торопиться... Пользоваться свободой она не станет. Далее и мечтать об этом она не будет. У ней темперамент чувственный, но ровный, более ласковый, чем страстный. Всего сильнее будет она бояться того, чтобы не попасть в руки какого-нибудь молодого хищника, если бы она осталась на свободе...
   Да, она будет добиваться брака упорно, хотя и с большим тактом и ловкостью.
   "Выстрелит?" -- вдруг спросил он себя и в щеках почувствовал прилив крови.
   "Может быть... Теперь так расшатаны все отношения, взгляды и чувства, что и такая гармоническая особа прибегнет к револьверу"...
   Он не докончил этой мысли и выговорил вслух:
   -- И ее наверно оправдают!
   "Неужели я начинаю трусить, подло трусить?"
   Он приподнялся, сложил руки на груди и глазами уперся в одну из полок книжного шкапа.
   Нет, он не трусит, но что бы ни случилось -- револьвер, скандальное дело или даже потеря доброго имени -- в эту минуту все, все казалось ему более сносным, чем связыванье своей судьбы до смерти с женщиной.
   От одной освободиться, чтобы выносить другую без поэзии, без страсти, без душевной нежности и без жалости к ней?!
   Да, он не любит ее, не жалеет даже. И теперь с-глазу-на-глаз с своей совестью, говорит, весь захолоделый, с влажным лбом и нервным ощущением в спине:
   "Все, все лучше этого!"
   А кабинет, с его шкапами и дорогими переплетами надвигался на него и точно хотел его сокрыть от женщины...

VI

   Ровно чероез неделю Симцов сидел в правлении своего "Общества", один, повидимому, поглощенный работой.
   Но это только казалось. Он думал совсем о другом.
   Вот и Котомлина свезли на кладбище, на шести лошадях, с гербами и страусовыми перьями, с орденами на бархатных подушках; произнесены были две речи. Должен бы и он говорить, но он не решился. Это многих удивило, да и Прасковье Семеновне, кажется не очень понравилось. И остальные дни этой недели прошли в разговорах с нею, осторожных, вялых, сладковато-безцветных. Ни одного раза они не взяли друг друга за руку... Она, повидимому, одобряла такую сдержанность, должна была находить ее чрезвычайно порядочною. Они еще успеют предаться любви...
   Говорили они о предметах деловых... Чаще всего о квартире... Срок, по контракту, написанному на ее имя выходит только к ноябрю следующего года. Сдавать ее от себя ие было надобности, хотя Прасковья Семеновна говорила, что квартира "непомерно дорога". Приходилось оставаться одной в этих больших комнатах... Она взяла бы компаньонку, но это неудобно... Он не стал спрашивать: "почему неудобно?"
   Так проживет она в этой квартире до ранней весны. Тогда они поедут за границу. Прасковья Семеновна прямо не предлагала ему такой поездки вдвоем, но он мог догадаться по разным намекам... Разумеется, упоминалось о Лаго-Маджиоре и шале на Женевском озере, над Монтрё... Поездка взяла бы три-четыре месяца. На такой отпуск он имеет право. Вернутся -- и тогда она сдаст квартиру... А он расширит немного свою, может, на той же площадке, взять еще небольшую квартиру... Она знает, что такая квартира часто пустует...
   А там, ровно через год, когда она снимет свой траур, молено будет и обвенчаться...
   И неужели это будет?..
   Он скрывает от нея приезд Аполлинарии Кирилловны, скрывает с тайным страхом -- как бы она не узнала. Но узнать ей трудно...
   К нему являлся поверенный жены. Надо начинать дело. Он и тут было попятился назад, но поверенный не обратил внимания и начал говорить с ним, как с участником в сделке, давно давшим свое полное согласие.
   Хотя он и стыдил себя минутами за такое малодушное поведение, а не мог чувствовать иначе. Внутренний голос все громче говорил в нем против владычества женщины... Симцов был накануне кризиса... Но ему это давалось туго, точно борьба с цепкою болезнью; она забралась в глубину органов и упорствует, не боится леченья. Даже и в этом тугом и слабодушном протесте сознавал он рабство, въевшееся в него долгими годами...
   Вот что наполняло его, когда он, разсеянной рукой, перелистывал бумаги и подписывал листы.
   -- Валерий Иванович! Мое почтение! -- окликнули его.
   Оп поднял голову. Перед ним у камина кланялся ему небольшого роста молодой человек, с немецким обликом, курчавый, русый, очень старательно одетый. Одной рукой держал он шляпу, от которой шел блеск -- так она лоснилась, -- а другой -- мягкий портфель.
   -- А, Шульцев! Здравствуйте!..
   Это был архитектор их "Общества". Симцов смотрел на него, как на самый удавшийся продукт русско-немецкой жизни Васильевского острова. У него и фамилия-то очутилась с русским окончанием. Уж, конечно, этот архитектор не знал и никогда не будет знать такого, душевного состояния, какое теперь гложет его. Шульцеву нет еще тридцати лет, но вряд ли можно найти другого, более уверенного в себе, мужчину, да и вообще человека "своего времени". Он так и сам называл себя.
   Иван Федорович считает себя коренным русским, по убеждениям, с совершенно новым оттенком любви к своему отечеству. Он составил себе нечто среднее между московскими охранитнльными началами и петербургским духом постоянного протеста. В спорах с Симцовым он мягко обижается, когда тот говорит ему:
   -- Да вы просто переодетый нигилист!
   Но Симцов давно знает, что Иван Федоровичь -- не нигилист, а представитель "своего поколения". К его коренным качествам в Симцове разрастается с каждым днем неопреодолимое чувство, похожее на злобную гадливость.
   Всего сильнее коробит его: безукоризненность механическая точность, зубоскальство, понадерганное из мелких газет, что-то, на его вкус, до-нельзя ограниченное и пошло самодовольное...
   Что бы вы ни сказали при Иване Федоровиче и ему подобных, какую бы пустую подробность ни привели в разговоре, они сейчас дадут свою "поправочку".
   Вы говорите кому-нибудь:
   -- Поезд этот -- в час десять минут...
   -- Одиннадцать! -- поправляет вас Иван Федорович и непременно вынет при этом часы.
   Идея, взгляд, оценка, сколько-нибудь новые принадлежащие вам лично, Шульцев сейчас же -- в свой пробирный тигель, и все тем же невозмутимым тоном объявляет вам:
   -- Нет-с, это не восемьдесят четвертой пробы!
   Под шумок, в классах гимназий и специальных училищ, возросла и сложилась, к великому огорчению Симцова, целая генерация таких практиков, у которых на все готовый ярлычок с рецептом... Национальная политика и внутреннее управление, еврейский вопрос и хищения в банках, оперетка и судприсяжных, -- все у этих Иванов Федоровичей разнесено в графы и уложилось в приговоры, гдек стародавнее мужское хищничество и староверское умничанье подняли опять голову и, староверское умничанье подняли опять голову и, без всякого стеснения, заявляют о себе то строгим тоном, то с примесью краденых прибауток.
   И в эту минуту человек исчезнувшей и попавшей в опалу эпохи страдал в Симцове, при виде Шульцева, еще более и потому, что он сознавал их воображаемую, если не настоящую силу во всем, что женщина, ее роковое влияние на судьбу человека, добровольное рабство, связанное с ее культом.
   И давно уже в Симцове накоплялась эта неприязненность к поколению Шульцевых, дельных и положительных молодых людей, которые почти слыхом не слыхали о каком-иибудь идеале, жертве, увлечении, страсти... Может-быть, в его презрительной брезгливости сидело сознание того, что эти проживут гораздо умнее, в прочном довольстве собой, в полном обладании своими солидными свойствами, с их узким филистерством и надоедливой точностью, с мелким духом поправки чужих ошибок и всезнайством.
   -- Шульцев? -- громко-насмешливо спросил Симцов.--Почему вы не женитесь?
   Архитектор отложил бумагу, которую просматривал с карандашом в руке, улыбнулся, выпустил струю дыма и выговорил с непередаваемой интонацией:
   -- Еще не настал момент!..
   -- Не боитесь, что вас заберет какая-нибудь... интрига?..
   -- Меня?.. Хе-хе!..
   В этом "хе-хе!.." было что-то глупое и непоколебимое, почти клоунское в своей серьезности.
   -- Так вы -- неуязвимы?
   -- Женский пол -- это вопрос жизненной обстановки.
   Шульцев обвел глазами комнату так, как он вероятно, делал, когда оценивал имущество и соображал, к какому разряду страхования причислить дом, в смысле опасности от огня...
   -- Обстановки?.. -- повторил Симцов, продолжая насмешливо смотреть на архитектора.
   -- Совершенно верно!.. Прежде с ними носились... Возводили их в какое-то божество, в идолы!..
   Иван Федорович разразился на всю комнату. Смех у него был звонкий и ядреный, точно крупный горох просыпанный по полу.
   "Поговори, поговори!" -- сердился про себя Симцов.
   -- Все это -- одна распущенность... До известных лет человек должен работать здорово, -- Иван Федорович любил настоящего русака, -- чтобы никакая дрянь -- ни детвора, ни бабьи болести тебе нe мешали. A лет за тридцать обзавестись домком... И чтобы моя жена знала свой шесток!..
   Он так произнес слово "моя", что Симцову послышалось, сквозь эту архи-русскую речь, звук бюргера, хлопающего крукой по залитому пивом столу кнейпы, восклицая:
   -- Mein Weib, mein Bier, meine Kneipe! (нем. Моя жена, мое пиво, мой паб!)
   -- Разумеется, -- уже с явной насмешкой в голосе выговорил Симцов.
   Но по Шульцеву явно насмешливая интонация только скользнула.
   -- Я против всех этих курсов, и бабьей литературы, и разных глупых модностей! Это один пустяк! И вредный пустяк!.. Вы, Валерий Иванович, я знаю стоите за женский труд, а какой толк? Хоть бы и у нас? -- он кивнул головой на дверь в контору. -- Каждая только и думает о том, как бы ей какого бухгалтера или контролера заполучить в мужья, а если нельзя, то хоть в покровителя.
   Симцов нахмурил лоб. Архитектор не испугался. Он начинал уже поговаривать так и с директором, зная, что его репутация растет и ему любое общество даст хороший оклад.
    -- Женский труд тут ни при чем, -- выговорил Симцов.
   -- И весьма! Только сбивать цену мужчинам и разводить второсортную работу во всем, в роде прахового жидовского товара!..
   -- Да я не об этом, -- уже немного раздраженно возразил Симцов. -- Так вы уверен, что для вас лично не существует никакой опасности со стороны женщин? Вы отвечаете за себя?
   -- Всенепременно! Ха-ха!
   Опять его ядреный смех разсыпался по обширной комнате.
   "Этакое животное!" -- выбранил его про-себя Симцов, и ему сделалось физически тяжело от присутствия Шульцева.
   "Вот так генерация!" -- почти гневно думал он, закуривая сигару. Ему уже невыносимо стало разговаривать; он далее изумился: зачем он заговорил с ним на такую тему?
   По-детски захотелось ему видеть этого уверенного в себе и самодовольного петербуржца в какой-нибудь петле, захлеснутой рукой женщины...
   Улыбка стала блуждать по губам Симцова; дым сигары обволакивал его лицо, рука перелистывала бумаги. От стола, где работал Шульцев, доносилось до него особого рода пыхтенье -- громкое дыханье носом.
   "Этакое животное!" -- продолжая улыбаться, во второй раз выговаривал Симцов про себя. -- И, может-быть, и в самом деле он уйдет от всего того, что мы сумели нагромоздить в нашей жизни?.."
   Он не докончил своей думы.
   -- Кому? -- раздался звонкий вопрос Шульцева.
   -- Валерию Ивановичу.
   Симцов узпал голос дежурного артельщика.
   -- Что такое? -- спросил он.
   -- Письмо вам, по городской...
   -- Подайте.
   Если бы письмо было Шульцеву, тот сказал бы "подай"... Говорить "вы" сторожам, артельщикам, всяким служителям считал он "распущенностью".
   Симцов, когда артелыцик протягивал ему письмо, подумал-было:
   "От жены?!"
   Но рука на конверте не похожа па почерк Аполлинарии Кирилловны. Он довольно долго держал перед глазами конверт. Как будто бы он и знал этот почерк... Даже хорошо знал, или знавал когда-то. Только рука стала менее тверда и буквы помельче.
   Но когда знавал он этот почерк?..
   Что рука женская, Симцов не сомневался -- и это его тревожило.
   С заметной нерешительностью надорвал он конверт и вынул оттуда письмо, на листке дешевой почтовой бумаги с линейками.
   Прежде всего бросил он взгляд на подпись, когда развернул листок, сложенный втрое.
   Там стояло: "Л. Босякова".
   Он усмехнулся. Фамилия показалась ему забавной.
   "Босякова?" Такого звука он, кажется, никогда не слыхал. Вероятно, просит на бедность... Этого рода письма голучал он по десятку и больше в месяц, и почти всегда их адресовали не на его квартиру, а в помещение общества.
   "Добрый Валерий Иванович, -- читал он про себя и взглядывал на курчавую голову Шульцева. -- вы меня быть-может, чуточку помните?.. Не мало времени прошло с тех пор, как мы видались и вы принимали во мне такое теплое участие..."
   "Так и есть, -- вымолвил он про себя, -- какая-нибудь старая история",-- но он все-таки не мог сразу догадаться, кто ему пишет.
   "Вы, конечно, не припомните фамилии моего мужа. Я -- Людмила Воронова... Теперь помните?"
   Архитектор в эту минуту взглянул на него.
   -- Что Валерий Иванович? Небось, какая просительница допекает, честного труда ищет?..
   Ему захотелось крикнуть:
   -- Да замолчите вы, пошляк!
   Он даже начал краснеть, но ничего не ответил, пустил густую струю дыма, заслонившую от него лицо Шульцева.
   "Много воды утекло, продолжал он разбирать руку, делавшуюся менее четкой, -- и вот, я уже почти старуха, перевалило за тридцать, одна здесь, в тяжелых обстоятельствах, больная так, что не могу двинуться дальше своей комнаты, а между тем мои силы необходимы были бы..."
   "Господи! Как это длинно!" -- вырвалось мысленно у Симцова.
   "Необходимы были бы, -- повторил он, -- вдвойне именно теперь, когда с моим мужем стряслась беда и он находится под судом... Я верю тому, что вы, Валерий Иванович, остались все таким же хорошим идеалистом, человеком шестидесятых годов..."
   Тут он перескочил через несколько строк и более поспешпо дочел конец:
   "Навестите меня, хотя на несколько минут... Вы сами увидите, в какой обстановке я живу... Остальное подскажет вам ваше великодушное сердце!"
   "Сердце!.. Хороший идеалист! Человек шестидесятых годов!" -- почти гневно повторял он.
   Ему припомнилось все -- и Людмила Воронова, и его остывшее давно чувство к этой девушке, и то, как он "развивал" ее, и что из этого развития вышло.
   "Хороший идеалист!"
   Эти два слова показались ему безпощадным издевательством.
   -- Небось, угадал? -- раздался вопрос Шульцева.
   Он заставил его еще сильнее покраснеть, и тотчас ему стало стыдно своей черствости. Он положил письмо в карман, встал, взял шляпу и, не прощаясь с архитектором, вышел.

VII

   -- Где здесь живет госпожа Босякова?-- спрашивал
   Симцов у дворника.
   Он стоял на тротуаре длинного проезда, вдоль главного фасада.
   -- Во втором дворе, квартира номер двадцать седьмой.
   Дворник оперся о метлу, другой рукой указал в глубь проезда.
   Не сразу отыскал Симцов эту квартиру. Надо было походить по лестницам, довольно грязным, с запахом помоев и квашеной капусты... Спросить не у кого, номера над дверями не перечислены.
   В нем не прошло настроение, какое погнало его из директорской комнаты. Поднимаясь по одной из лестниц, он все еще чувствовал, что "исполняет долг"... Но подбиралось и другое что-то... Старая обида мужчины.
   Ведь то, что было, действительно залегло в его прошлое, и не такое дальнее... Эта Людмила теперь почти просит на бедность, а давно ли она играла с ним, затягивала его, видела, как разрастается его чувство, принимала его поддержку и увертывалась, как будто не понимала, что в нем говорит, несмотря на свои весьма широкие взгляды на любовь, брак, отношения полов, не шла на полное сближение с ним, потому что он ей недостаточно нравился, а у ней не хватало честности и прямоты сказать это ему на первых порах их более интимного знакометва?..
   И то ведь правда, что все та же Людмила знала довольно подробно, как он был неудачен в женитьбе, сколько горечи и едких волнений перенес из-за дочери, как страдал от своего одиночества.. Достаточно могла она изучить его, понять, что такой человек, как он, -- ему тогда шел всего тридцать шестой год, -- отдайся она ему смело и просто, -- а это не противоречило ее взглядам, стал бы жить с ней, как муж; он тогда спосооен был сам энергически начать свое освобождение от Аполлинарии Кирилловны, купить у ней развод. Никогда он не оскорблял эту Людмилу хотя бы косвенным предложением человека со средствами -- сделаться ее тайным покровителем. Да и она никогда не говорила ему:
   "Я не буду вашей содержанкой!"
   Не это удерживало ее, а то, что он не был для нее "интересен"... Она сначала думала только о том как ей "развиться" и стать на трудовую дорогу, с его помощью, а потом увлеклась...
   И кем? Да вот каким-то Босяковым, которого он никогда кажется в глаза не видал... И тут она поступила неискренно, скрывала от него, потому что понимала и видела его серьезное чувство к себе... А этот Босяков взял ее сразу, грубо, властно, дерзостью уверенного в себе покорителя сердец в тех местах, где она пропадала по целым неделям.
   И она сначала жила с ним... Это несомненно И потянулась с ним из Петербурга... Кончилось это браком; а теперь вот...
   Разрастающееся горькое чувство Симцова вдруг улеглось, когда он поднялся на верхнюю площадку, совсем темную, и наткнулся ногой на что-то в poде кадушки.
   Ощупью нашел он звонок, без ручки, с обмерзлым концом железного прута.
   Не сразу отворили ему.
   В узкую переднюю, отделенную перегородкой от кухни, впустила его кухарка, хмурая, в сапогах, с заткнутой за пояс ситцевой юбкой.
   -- Вам кого?
   -- Людмилу Дмитриевну Босякову.
   -- Жилицу?
   -- Да.
   -- Сейчас... Войдите... Дверь-то надо запереть...
   Хмурыи и даже грубоватый тон этой кухарки показывал, что "жилица", конечно, задолжала квартирной хозяйке за постой, и прислуга ей грубит..
   Кухарка даже не сняла с него его дорогой ильковой шубы.
   Он искал вешалки. Ее не было.
   -- Пальто снимите в комнате... Калоши тут оставьте.
   -- А идти куда?
   -- Прямо дверь, через комнату, а потом налево...
   У ней нет, стало-быть, и особого хода.
   Симцов должен был нагнуться, когда вступал в первую комнату -- дверь показалась ему слишком низкой. Он снял шубу, остановился перед дверкой, слева, и постучал.
   Оттуда спросили:
   -- Кто там?
   Голос Людмилы он узнал, но звук его был гораздо слабее и как будто хриповатый.
   Оп приотворил дверь и сказал вполголоса:
   -- Это я, Людмила Дмитриевна... Я, Симцов.
   -- Ах!.. Сейчас!.. Извините! Я не ожидала.
   -- Ничего, я подожду...
   И он попятился в проходную комнату.
   -- Минутку, добрый Валерий Иванович, только одну минутку!..
   Вероятно, она прихорашивалась... Послышались медленные, почти тяжелые шаги... Через минуту, она возбужденным голосом позвала его:
   -- Пожалуйте, Валерий Ивапович!
   На кушетке, служившей ей и постелью, она лежала в блузе, покрытая плэдом, упираясь головой в подушку.
   Он с трудом бы узнал красавицу-Людмилу, встреться он с ней на улпце. Остались только густые, немного вьющиеся светло-пепельные волосы, неловко захваченные круглой гребенкой, да глаза, миндалевидные, изсиня-голубые, почти синие, уже потерявшие половину блеска, да прямой, длинноватый и тонкий нос... Лицо посерело, обтянулось книзу; губы бледные и потрескавшиеся; на щеках и на переносице желчевые пятна...
   От нее шел лекарственный запах. Из отложного воротника темной блузы глядела шея, когда-то белая и твердая; теперь с вялыми мышцами, потерявшая свою белизну. Пышный бюст тоже исчез. Под складками блузы чувствовалось исхудалое тело; только кость осталась широкая.
   Людмила. Дмитриевна приподнялась и сидела на кушетке; плэда с ног нe скидала.
   -- Благодарю вас, -- выговорила она и протянула Симцову обе руки. -- Сядьте тут.
   Он присел на ничем не обитый табурет, невольно отвел взгляд свой от нее и пршелся им по комнате. Тесно и душно было в ней. На одном окне штора завернулась и прут стоял поперек. Правее, на столе, с оторванной клеенкой, валялась жестянка из-под сардинок, картуз с табаком и гильзы.
   Папиросы лежали и около кушетки, на стуле.
   Уныло и почти неловко почувствовал себя Симцов, неловко более за эту молодую женщину, чем за себя.
   Ее глаза обратились к нему с улыбкой, но рот с поблекшими губами, не скрашивал взгляда. В нем было что-то и заискивающее, и неподатливое.
   Он знал это второе выражение. И в те времена когда Людмила Дмитриевна принимала его поддержку, в виде работы и даже платы за ее лекции, он наталкивался на эту внутреннюю неподатливость -- не только красивой девушки, но и личности, которая смотрела на него, как на доброго и женолюбивого "дилетанта" и "эстетика" -- не больше: так случалось ей и называть его, в глаза...
   Ни нужда, ни болезнь,, должно-быть, не сломили еще этого взгляда.
   -- Что с вами?..-- спросил он, наклонившись к ней.
   Она продолжала держать его руку в своих горячих и немного влажных.
   Это прикосновение не согрело его.
   -- Совсем калека, добрый Валерий Иванович. Доктор приказывает лежать по целым дням...
   Голос ее стал гораздо глуше и с хрипотой, что он схватил ухом еще из проходной комнаты.
   "Какая-нибудь изнурительная хроническая женская болезнь", -- подумал он, и ему стало ее жалко, он даже успел упрекнуть себя в сухости.
   -- Надо лежать, если велят,-- выговорил он ласковее.
   Она повернулась к нему всем лицом и выпустила его руку из своих.
   -- Да, надо, -- со вздохом сказала она. -- A мне это лежание -- чистая петля!
   Щеки ее немного покраснели и глаза сделались влажны.
   "Неужели она стала слезлива?" -- подумал он и ожидал истерической сцены.
   -- Вы не знаете... мы так давно не виделись... Муж мой...
   Она не докончила и взглянула на него вопросительно, но без всякого смущения.
   -- Господин Босяков?..
   -- Как вы это строго выговорили, Валерий Иванович... Что же, звук не хорош, не барский?
   -- Почему же?
   -- Да я вас знаю: вы все такой же аристократ...
   -- Будто? -- спросил он тихо и с ласковой усмешкой.
   -- Ну, да вас не переделаешь... Да и не зачем было вам меняться, понятное дело!
   Эта поговорка: "понятное дело" -- отнесла его к их долгим разговорам и спорам, когда он развивал ее; потом видел с каждым днем, что она ускользает даже из-под его умственного влияния.
   -- Как не зачем? Помните, у Пушкина:
   
   "И сам, покорный общему закону,
   Переминился я?.."
   
   Он хотел-было продолжать:
   
   "Но здесь опять...
   Минувшее меня объемлет живо".
   
   И не досказал: это была бы фальшь. Хотя минувшее и обнимало его, но только совсем не так, как он желал.
   -- Вот видите... Седина в волосы, а на уме все стихи... Зачем вам меняться, вы припеваючи живете.
   -- Вы думаете? -- спросил он, и голос его, против воли, дрогнул.
   -- А то как же?.. Жаловаться на судьбу... вы, Валерий Иванович, всегда бывали великий мастер.
   "Пожалуй, и это правда", -- подумал он, но ему был, однако, неприятен тон Людмилы Дмитриевны. Самый ее голос прохаживался по его нервам, точно грифель по доске.
   Оправдываться или осадить ее какой-нибудь чопорной фразой он не хотел. Жалость к ней не проходила в нем.
   -- Ваш муж?..
   На этот вопрос она ответила возбужденно.
   -- Его запутали... Он находится здесь... Сидит.
   -- В предварительном?
   -- Нет... При части!
   Почти с негодованием кинула она эти два слова.
   -- По... какому? -- тихо спросил Симцов и наклонился к ней еще ниже.
   -- Знаете, сам квартальный не разберет!.. Но обвинение вздорное... Ничего не будет значить выйти оттуда. Нужно простое поручительство.
   Глаза ее пытливо остановились на нем.
   "Как она его любит! -- подумал Симцов и прибавил вслед затем: -- Поручитель, это, конечно я".
   Он так и поглядел на нее.
   Щеки ее все разгорались... И так же порывисто продолжала она говорить. Про дело своего мужа она не дала никаких определенных подробностей.
   Симцов слушал терпеливо. Но в нем опять начало подниматься то горькое чувство, что охватило его четверть часа назад, когда он отыскивал ее квартиру... Не остаток симпатии к нему звучит в ее словах, а упорная любовь к своему мужу, желание обелить его, хотя, по всей вероятности, он просто на чем-нибудь проворовался... Не будь дела, сама бы она и не заглянула к нему, очутившись в Петербурге. Разве она когда-нибудь интересовалась им серьезно, даже и не в любовном смысле, а как человеком известной эпохи, его идеями, правилами, начитанностью? Она заставляла заниматься только собою, да иногда, вскользь, жалела о том, что он не свободен; но и в этом не была искренна. И мужа своего она, наверно, не знает, а создала себе мираж... Таковы все женщины, во всех их отношениях к мужчинам.
   -- Вам угодно, -- спросил он ее, -- чтобы кто-нибудь поручился за вашего мужа... чрез мое посредство?
   -- Ах, Валерий Иванович! Какой слог? Посредство? Неужели я ошиблась в вас?
   Рот ее оттянула презрительная мина. Его это кольнуло, виски его стали влажны.
   Но он не мог ответить ей резкостью или с чопорным достоинством.
   Она закурила в эту минуту папиросу и пустила густую струю дыма, откинулась головой на подушку и согнула колена под плэдом.
   -- Это не похоже на прежнего Симцова!
   Он стал ее успокаивать. От поручительства он не отказывается в принципе, но надо ознакомиться хоть немного с делом. У него есть приятель -- добрый и красноречивый человек. И его защиту можно будет добыть.
   Эту успокоительную речь она перебила, сказав, где именно содержится ее муж, написала ему карандашом записку и дала адрес судебного следователя.
   И вдруг ослабла, смертельно побледнела, вся вытянулась и замирающим голосом выговорила:
   -- Уходите! Это -- припадок. Я разсчитываю на вас...
   Он позвал кухарку и, уходя, сунул ей в руку ассигнацию.

VIII

   -- И так, Сима, вы берете этого вагабундуса (прим. бродягу) на поруки?
   Люций стоял у дверей кабинета с портфелем.
   -- Да куда вы так торопитесь. Посидели бы!
   -- Опоздаю... У меня деловой визит к одному приезжему москвичу.
   -- Четыре тысячи, вы говорили?
   -- Четыре.
   -- А он такой, что и улизнет?
   -- Возможно...
   -- Но я обнадежил его жену.
   -- Сима, я вас не осуждаю, если и поплатитесь, то во имя все того же мирового стремления.
   -- Ах, полноте!..
   Он мог бы отказать Босяковой. Прямого нравственного обязательства он ведь не брал на себя... Но это будет похоже на месть за то, что она, крайне нуждавшаяся, тусклая и маловоснитанная девушка, не ответила, когда-то, на его порыв и предпочла ему какого-то "вагабундуса", как назвал его сейчас Алексеев.
   -- Я за него поручусь.
   -- Превосходно! Желаете сами ознакомиться с ним?
   -- Не особенно.
   -- Он придет, когда получит свободу, не затем, чтобы поблагодарить вас, а чтобы попросить у вас денежного подкрепления. A rivederci (итал. Увидимся снова).
   Тихий смех Люция смолк за портьерой кабинета.
   Симцов сидел в это утро дома.
   Онп пользовался своим воскресеньем. Ему никуда не хотелось ехать. Прасковья Семеновна у родных, в подгородной деревне, где прогостит несколько дней... От Аполлинарии Кирилловны не было никаких новых засылов. Может-быть, она уже и улетела из Петербурга.
   В теле чувствовал Симцов полное спокойствие, более того, все нервы были точно притуплены. Ни на что он не желал откликаться.
   -- Будь, что будет!
   Эта вялость не возмущала его нисколько, скорее радовала. Кто бы его ни навестил, даже архитектор Шульцев, он невозмутимо выслушивал бы его, покуривая сигару и тихо улыбаясь.
   Вот, как раз, звонок. Он не изменил даже своей полулежачей позы в большом кресле, где можно и сидеть полулежа, и преспокойно дремать...
   Его камердинер не торопился отпирать парадную дверь, а ему лень было привстать и приложить палец к пуговке электрического звонка.
   Глухие шаги донеслись из передней. Кто-то сказал всего одно слово, дверь за ним захлопнули не сразу.
   "Почтальон",-- апатично подумал Симцов и даже не спросил себя мысленно, от кого: от Котомлиной, от жены, а то, быть-может, от Босяковой; торопит его, стыдит, пожалуй, требует?
   -- Газеты?
   -- Никак нет! письмо... заказное...
   -- Расписались?
   -- Так точно.
   Заказное? Стало, кто-нибудь пишет о деле.
   Он протянул руку и взял письмо с подноса, на котором человек подал ему.
   "От Наты!"
   Конверт сорвал он оживленнее. И с первых слов письмо, с крупным отчетливым почерком, начало его согревать. К концу четвертой страницы Симцов уже встал и заходил по кабинету; он долго держал письмо в руке и перечитывал из него отдельныя места.
   Ната просится к нему... Она кончила курс в гимназии, поступила на местные курсы, но ей там не нравится... Ее влечет в Петербург. Да и в семействе его кузины ей, должно-быть, не совсем приятно. Она прямо не жалуется, но можно понять, что у них не лады. Кузина давно не писала ему... Вероятно, и ее долгое молчание нe спроста. Ната с характером, прямая, горделивая, горячая натура, пишет как молодой мужчина, таким же твердым и ясным тоном, как и ее почерк.
   ю ведь он совсем ее забыл!.. Все реже и реже писал он ей. Виделся раз в год. Последнее лето и нe выписывал ее, ездил один на воды; она гостила у каких-то подруг "хохлушек" на хуторе, в Екатеринославской губернии, конец лета провела в Крыму.
   Краска душевного смущения выступила на его щеках... Дочь не делала ему упреков, но он сам стыдился себя... Вот чего ему недостает! Такой именно девушки, да еще родной дочери, которую он малодушно удалил от себя.
   Ната и поможет ему начать совсем иную жизнь, привяжет его к себе заново, освободит его от других женщин.
   И развод с женой представлялся ему уже не в том свете... Он не боялся его; не смущала его и свобода, за которой глядит новая неволя -- брак с Котомлиной... В чувстве к Нате, в жизни с ней душа в душу, в каждодневном участии в ее работах, идеях, планах, радостях, во всем, что девичья чистота и честность внесут с собою в его полухолостую квартиру, он найдет исход, и все уладится.
   Сейчас же напишет он депешу дочери.
   Он это и сделал; приказал человеку послать кучера. Выезжать он до вечера не будет, да и вечер лучше провести дома.
   Ему не хочется портить свое теперешнее настроение. Куда бы поехал он? Обедать в клуб? Но там он найдет все те же лица... Вице-директор департамента, с гнусавой дерзкой речью, прозванный в газетах "обер-нахалом", облезлый генерал из "моментов", с эксельбантом, с "ученым" разговором о "крайнем Востоке" или другой военный, испитой и длинный, записной игрок, чахоточный и наводящий тоску, или адвокатик с акцентом, липкий и тошный, с своей безвкусной болтовней о "барыньках" света и полусвета.
   И непременно кто-нибудь из этих господ очутится против него, за длинным столом, будет мешать ему есть, окунет его в вязкую петербургскую клубную дребедень, которую все эти мужчины считают жизнью и карьерой. Да если и никто не подойдет к нему за обедом, -- один вид этой столовой, с белыми стенами и громадными портретами, с конторкой эконома, около двери в кухню, с мелькающими синими фраками лакеев, удалит от того, что наполняет его теперь...
   Он позвонил и приказал слуге сказать кухарке, что обедать будет дома. Кухарка держалась больше для завтрака, но иногда он оставался или приглашал к себе, к столу. Готовила она "за повара" и заведывала, кроме того, бельем и всем съестным хозяйством.
   Тут же подумал он и о том, что кухарке -- женщине очень трезвой и очень честной -- следует поручить приискание хорошей горничной для Наты... Ведь Ната может приехать через неделю... А у него хоть и большая квартира, но все устроено для холостой жизни...
   Где же поместить дочь?
   В квартире, кроме комнат, нужных самому хозяину и человеку -- кухарка спит за перегородкой кухни, -- была еще одна комната, где сложены всякие старые вещи, чемоданы, стоит шкап с лишним платьем. Больше ничего не имелось.
   Это огорчило Симцова... Но он предоставит свою спальню Нате. Из нее выйдет и прекрасный будуар, если ее перегородить красивой драпировкой... А он, временно, поместится в той лишней комнате или просто будет спать на широком диване кабинета... Спальня, какую он себе отделал, лишняя роскошь, да и претензия. В кабинете даже и здоровее спать, и диван такой удобный.
   Он пошел в спальню, чтобы оглядеть ее в мельчайших подробностях и сообразить, как устроить перегородку, в каком именно направлении. Вошел он туда и остановился у дверей... Его в первый раз почти заставил отшатнуться запах этой обширной и нарядной комнаты, да и вся ее отделка: белая кровать с позолотой под балдахином, трехстворчатое трюмо, обивка из атласа абрикосового цвета.
   Неужели он мог сам, по собственному выбору, остановиться на такой отделке? Да ведь это спальня куртизанки, а не сорокалетнего мужчины, занимающего деловой пост, отца взрослой дочери!..
   Никогда еще, до того, ему не делалось совестно от вида своей спальни... Подобная отделка явилась не спроста. Она выражала главный интерес его жизни -- и так еще недавно, не дальше, как неделю тому назад. Сюда он привлекал свою тайную сожительницу... Она сидела на этом диванчике и гляделась в это трюмо, скромно любовалась своим еще стройным станом и поддерживала его чувственное влечение... Она же -- его любовница и будущая вторая жена -- оставила в нем флакон своих духов и просила его не менять их, прыскать ими из пульверизатора... Вот он стоит на туалете, напоминающем также их свидания, с полным набором всех вещей для женской прически, с зеркалом в серебряной оправе.
   И сюда он поместит Нату? Никогда!..
   Надо отделать заново ту лишнюю комнату, превратить ее в будуар молодой девушки, изящный и целомудренный, обить его кретоном весь -- и потолок, и стены, и мебель, а эту кокоточную спальню просто запереть, взять из нее кое-что из мебели... Спать он будет в кабинете -- это решено.
   И ни разу не подумал Симцов о том, что ведь зима долга, встреча Наты с Прасковьей Семеновной неизбежна, и даже в его квартире... Он велел человеку отпереть комнату, запертую на ключ, и сейчас же занялся соображениями о том -- как ее отделать. Ее не топили, но она смотрит весело со своими светлыми обоями и показалась ему просторной... В ней было два окна. Драпировать всего лучше угол, вправо от входной двери, и поставить кровать у стены. Места останется довольно для уютного будуара... Воображение разыгралось у него: он уже видел всю комнату в кретоне нежного цвета с васильками и маком... ближе к одному из окон, под купой растений -- небольшое дамское бюро, совсем приготовленное для письма; на стенах этажерки, в простенке шифоньер с зеркалом... Он поставил бы то, из спальни, но овладевшая им деликатность родительского чувства подсказала ему, что и этого делать не следует.
   Полный живых и теплых мыслей и забот вернулся Симцов в кабинет и сейчас же принялся он за большое письмо Нате... В депеше его уже стояла фраза: "подробности в письме". Она и его получит через три дня, а раньше она ни в каком случае выехать не может, тем более, что его кузина ничего, повидимому, еще не знает о ее плане. Кузине он напишет позднее, завтра, чтобы не портить себе всего этого дня.
   Когда он положил перед собой листик английской маисовой бумаги с его монограммой и оглянул свой огромный стол черного дерева со множеством бронзы, то, с чем он пришел в кабинет, не испарялось... Да, ему только и хорошо от нежной и серьезной думы о дочери. Слева стоял фотографический портрета Наты, снятый года два перед тем, в платье гимназистки и в фартуке. Черты еще не вполне сложились в выражение взрослой девушки, немного крупные. Но ему казалось, что у ней есть сходство с ним, если не в отдельных линиях, то в общем типе.
   Милое открытое энергическое лицо... Глаза большие, смотрят очень смело, без всякой рисовки и сладости; стан уже сформирован, плечи падают мягкою округлостью. Теперь она еще подросла, развилась.
   И вспомнились ему внезапно и в целой веренице сцены после похищения Наты, когда она жила с ним на даче. Он ее оберегал, не оставлял одну... Нет, не сентиментальность говорила в нем тогда -- настоящая кровная связь и радость, что вырвал ее из рук дрянной и хищной матери. Что бы она была, несчастная, не вырви он ее из рук Аполлинарии Кирилловны?!
   Этот вопрос мирил его, хотя несколько, с самим собою. Ведь это было не плохое дело -- спасти ребенка, дать ему воспитание и оградить от всего грязного и унизительного. Положим, это прямая обязанность отца, но все-таки...
   Слезы прокрались на его ресницы. Он не сдерживал их... Давно ничего настолько сладкого, облагораживающего и жизненного не испытывал он...
   Перо понеслось по твердому матовому листку. Слова сами просились на бумагу. Он точно хотел загладить свои редкие письма последних месяцев и говорил с Натой, как с существом, в котором вся цель его жизни. Он звал ее и наивно разсказывал ей, как они заживут и как он, на другой же день, примется отделывать ее комнату... Ей нечего бояться никакого неприятного объяснения с теткой... Та будет предупреждена его письмом, и дело обойдется так, как будто бы это -- желание его самого: перевести ее сюда на курсы. Она найдет здесь и программы, и все. А если поступить настоящей курсисткой поздно, то она побудет в вольных слушательницах. Обещал он для нее познакомиться с профессорами; свою библиотеку вместе со всем кабинетом будет предоставлять ей но целым дням.
   Одного листка ему недостало. Он исписал восемь страниц.

IX

   -- Господин Босяков! -- доложил Симцову камердинер в конце той же недели.
   Этот визита не был для него неожиданностью.
   Алексеев освободил мужа Людмилы из-под предварительного ареста. Симцов поручился за него в четырех тысячах; он сделал это второпях, ответил запиской, поглощенный приготовлениями к приезду Наты и устройством ее помещения.
   Когда он сказал человеку: -- "Просите сюда", -- он почувствовал, что зашел слишком далеко в своей обязательности...
   "К чему это?"--подумал он и лишний раз упрекнул себя в малодушии.
   Но дело уже сделано. В дверях стоял муж Людмилы.
   Симцов, со своего места, за письменным столом, быстро оглядел его. Точно будто он где-то и когда-то видал его. Но когда?..
   И вспомнил. Раз пошел он проводить Людмилу до ее квартиры. Над городом стояли белые петербургские сумерки. Он довел ее до ворот, и они остановились. Их рукопожатие затянулось.
   Под воротами шел в ту минуту мужчина, взглянул на него, но Людмиле не поклонился. Он успел разглядеть лицо. Людмила нe подала и виду, что этот господин шел к ней.
   Да, это был Босяков. С тех пор он сильно постарел, кажется ниже ростом; темные волосы так же длинны, но на маковке просвечивает лысина. Симцов припомнил и мясистый книзу нос с вызывающим выражением, и рот большой, прикрытый усами и широкой бородой, светлее волосом, чем голова... Глаза -- подслеповатые, высматривающие.
   Приди такой "господин" к нему проситься в артельщики, в общество, он бы его не принял... Ему не понравилось даже и то, как он одет: с умышленной небрежностью -- в черном потертом сюртуке и серых клетчатых панталонах.
   Симцову, вместе с воспоминаиием о встрече под воротами, запала опять в душу старая обида: Людмила могла предпочесть его такому Босякову.
   Но он сказал довольно мягко:
   -- Прошу покорно.
   И указал ему рукой на стул, по ту сторону стола.
   Босяков чуть слышно крякнул, на особый лад тряхнул волосами, сел и сейчас же сказал низким голосом:
   -- Папироску позволите?
   -- Пожалуйста! -- ответил Симцов и пододвинул к нему японский подносик с разными сортами папирос.
   Тот выискал себе самую толстую и крепкую, при чем посапывал довольно громко.
   -- Вот пришел вас поблагодарить, -- начал Босяков, когда затянулся раза два. -- По милости вашей погуливаю по Питеру.
   -- Очень рад, -- выговорил Симцов как можно мягче.
   -- Да-с. Нe Бог знает какая сладость, особливо, если шубка находится во временном заточении, на Казанской улице.
   Короткий и дребезжащий смех обнажил его дряблые десны и мелкие, плотно сидящие зубы.
   -- Вы в чем же? -- с невольным участием спросил Симцов.
   -- В пальтице, да в плэде.
   Это балагурство уже делало Симцова нервным.
   -- И то еще хорошо, -- продолжал Босяков, -- что, по
   неимению при частях арестантского мундира, сидел в собственном костюме, а не в сермяжном пиджаке с цветным воротником, да в тесемочных лаптях с портянками... Изволите иметь понятие о портянках?..
   Вслед за этим вопросом Босяков оглянул кабинет, с его высоким потолком, богатыми шкапами, гардинами и бюстами.
   -- Как же вы содержались?.. В одиночном заключении?
   -- Нет-с, в обществе одного джентльмена, древнего рода и отменных талантов по части опорожнения общественных сундуков. Наш даровой гарни (прим. острог) был переполнен..
   Продолжать все в том же тоне Симцову решительно не хотелось.
   -- Чем же могу служить? -- спросил он, чтобы перейти к чему-либо деловому, фактическому.
   -- Валерий Иванович -- вас ведь так величать? -- вы, кажется, с оника, на меня особый штанд-пункт имеете, так же, как и тот прелюбодей слова, которого вы мне прислали?..
   -- Кто же это?
   -- Да вот тот... Интересный брюнет... Присяжный поверенный... Как бишь его?..
   -- Господин Алексеев?..
   -- Именно... С делом моим он достаточно не ознакомился, а, между прочим, начал меня пытать...
   -- Что вы говорите! Пытать?..
   -- Пытать, говорю я, то-есть наводить на добровольное признание: "повинись, говорит мне, милый человек, что ты совершил пакость, наказуемую поездкой в места не столь отдаленные"... И даже свою скептическую теорию нравственности начал разводить... Кажется, и стих какой-то цитировал...
   -- Он -- даровитый и в высокой степени умный человек и мой друг, -- с ударением выговорил Симцов.
   -- Не отрицаю ни того, ни другого; только не могу же я, в угоду этому гуманному и даровитому джентльмену, выставить себя червонным валетом...
   -- Я не навязываю вам ничего,-- закончил Симцов сухо.
   -- Мы найдем и других... виртуозов слова... А не то так и совершенно от них откажемся...
   -- Как вам будет угодно...
   -- А за сим, почтеинейший Валерий Иванович, вы не изумитесь, если я прибегну к вам за временным кредитом... После продолжительного сидения... в казенном гарни, я теперь яко наг, яко благ... Должен ютиться в той комнатке, которую вы удостоили своим посещением на-днях, и где бывшая приятельница ваша, Людмила Дмитриевна, продолжает все хворать и хворать хронически...
   Усмешка Босякова, когда он произносил слова "бывшая приятельница ваша", не ускользнула от Симцова. В самых словах было что-то безцеремонное и подзадоривающее.
   -- Ваша жена чем же собственно страдает? -- спросил Симцов, стараясь не впасть в раздраженный тон.
   -- Женские недуги... Вам не особенно лестно будет услыхать, что у ней такое, как по-латыни называется... Ведь вы эстетик и Людмилу знали красавицей. Так лучше уж иллюзию сохранить.
   Симцов не мог сдержать брезгливого движения рта от тона Босякова.
   -- Мне ее очень жаль, -- сумел он выговорить.
   -- А меня, выходит, не жаль?.. Или за прошлое не совсем довольны?..
   И он прищелкнул языком.
   Симцов встал. Намек был слишком прозрачен:
   "Вы, мол, когда-то, барин, гриб съели, имели виды на мою жену, а она возьми, да и предпочти меня, разночинца, --вы же остались при печальном интересе".
   -- Господин Босяков, -- сказал Симцов, выходя из-за стола,-- ваша жена достойна поддержки... И я готов, чем могу, облегчить ее положение.
   -- A мне на руки не соблаговолите дать подкрепление? Валерий Иванович, если честных, трудовых людей поддерживать, так надо это делать без всяких задних мыслей... Вы теперь на Людмилу видов иметь не можете... Она подурнела... больная, без ног. Может-быть, вы уже и раскаиваетесь в том, что связались: взяли меня на поруки, да еще кредит должны оказать ее мужу? Лучше уж на чистоту говорить... Брезгливых благодеяний я не желаю... Мне и ваша порука будет в тягость, если тут нет настоящего доброго намерения... Можно и опять в государственные меблированные комнаты!..
   Симцов продолжал сдерживать себя, как ему ни хотелось сразу обрезать нить этого разговора.
   -- Я откликнулся на просьбу вашей жены, -- выговорил он с некоторым напряжением, -- и насильно я никому не желаю оказывать поддержки...
   -- Да вы, Валерий Иванович, не извольте так выгораживать ваше джентльменское обличье...
   Глаза Босякова досказали остальное:
   "Ты, мол, для сохранения своего великодушия, собираешься нас с женой облагодетельствовать, а у самого давно кошки скребут на сердце. Эх, ты!"
   В возбужденном негодовании, взволнованный этим разговором, Симцов не слыхал, что в передней раздался звонок и кто-то вошел в гостиную, сначала сел к камину, потом опять встал. Шаги были скорее женские, чем мужские.
   Если не окрик на Босякова, то что-то совсем не мягкое готово было соскочить с его губ, но в эту минуту он взглянул в сторону двери в гостиную.
   Прикрытая наполовину тяжелой портьерой, стояла Прасковья Семеновна. Ее высокая, креповая шляпка и длинный, такой же креповый, вдовий вуаль настолько изменяли ее голову и лицо, сделав их очень молодыми, что он не сразу узнал ее.
   Она взглянула на него выразительно. Взгляд этот говорил:
   "Я тут побуду, в гостиной, или пройду в столовую... Доканчивайте ваш разговор".
   И она несколько секунд подождала его ответного взгляда или кивка головой.
   Но это внезапное появление Котомлиной заставило его покраснеть и сделать нервное движение рукой, точно будто он хотел крикнуть Босякову:
   "Да оставьте же меня в покое!"
   -- Вот что, Валерий Иванович,-- кончил тот приятельским тоном, -- наше положение вам известно... Людмиле нужна дорогая консультация... Я теперь с волчьим паспортом... Работишки у вас не придется клянчить... Нe отпускайте меня с пустыми руками.
   Этому выпрашиванию денег Симцов почти обрадовался, и, в то же время, почувствовал, как он смущен тем, что Котомлипа, уже скрывшаяся из-под портьеры, слышала слова Босякова.
   Он вынул из кармана бумажник, достал поспешно и даже с легкой дрожью в пальцах несколько бумажек и отдал их Босякову.
   -- Мерси! -- выговорил тот и засовал бумажки в жилетный карман.
   Кажется, он еще не думал уходить сейчас, но Симцов начал наступать на него, молча, с таким видом, что нельзя было не догадаться о желании выпроводить его.
   -- Час добрый, Валерий Иванович!.. А от вашего защитника увольте... Мы сами себя защитим... До скорого свидания!
   Босяков пятился к двери задом, по успел на ходу дотянуть свою папиросу и бросить окурок в пепельницу... Может-быть, он слышал женские шаги, пожалуй, и то, что кто-то постоял в портьере... Симцов был уже и тем доволен, что Прасковья Семеновна не вошла... Он удивлялся вообще ее посещению в такой час... Он ждал ее через два дня... Со смерти мужа она не навещала его... Такии свидания были не нужны и не приличны. Теперь она изменила взгляд.
   Все это мелькало у него в голове, пока Босяков не исчез из-за портьеры. Симцов подождал еще минуту, прислушиваясь к скрипу его сапог, и, только после звука запертых на крючок наружных дверей, вышел в салон.
   Там не было Котомлиной. Он свободнее вздохнул.
   Она показалась из столовой, но не сразу пошла к нему навстречу, а точно подумала: не бросится ли он к ней, не привлечет ли к себе на грудь. Но ничего такого он не сделал. Вышло даже нечто неловкое, точно они стеснены или боятся чего-нибудь. И эти несколько секунд, когда их разделяла гостиная, протянулись во взаимном оглядывании.

X

   -- Не ожидали, мой друг?
   Вопрос Прасковьи Семеновны звучал кротко и как будто немного грустно.
   Она подошла к нему довольно близко.
   "Поцеловать ее в лоб, или нет?" -- спросил себя Симцов и ограничился рукопожатием.
   -- Я думал, вы телеграфируете.
   Это "вы" ее не задело. У него в квартире они никогда не говорили друг другу "ты" -- в гостиной.
   -- А у вас сейчас был проситель, -- продолжала она потише и присела к камину. -- Что это за тон у этого господина?.. Я бы сказала какой-то... шантажист... Выгнанный служащий, вероятно?
   -- Нет... муж одной больной женщины, которую я знавал еще девицей... И вот я должен покаяться вам в глупости: я взял этого господина на поруки. Он сидел в предварительном заключении.
   Почему он ей признался в этом? Чтобы задержать какое-то объяснение, с которым она наверно приехала к нему?
   Он сам бы не ответил вполне определенно.
   -- На поруки? -- переспросила она. -- Значит, вы за него поручились... в какой-нибудь сумме?
   -- Да, не в очень значительной!
   -- А вдруг он убежит?..
   В этих вопросах Симцову почудилось что-то, отзывающееся супружеским любопытством или тревогой за денежные потери -- жены, а не возлюбленной. Прежде, и много раз, та же женщина, бывшая с ним в тайной связи, хоть и очень деликатно, но узнавала про его интересы, иногда даже остерегала его. Но тогда он смотрел на это как на доказательство нежной заботы. Теперь оно звучало иначе.
   -- Не на Бог знает какую сумму, -- почти нехотя повторил он.
   -- Вы слишком слабы, друг мой, -- сказала Прасковья Семеновна. -- Как же позволять такому господину говорить в подобном тоне?.. Да еще после того, как вы оказали ему благодеяние... Жена его... кто же она была?
   -- Бедная девушка... курсистка...
   -- Вы ее поддерживали? Из доброты... или немножко увлекались ею?..
   Улыбка скользнула по ее красивому рту, и глазами она усмехнулась.
   -- Как вам сказать?..
   С этими словами Симцов опустился на кресло.
   -- Ну, да это ведь было очень давно, Валерий, до нашего знакомства?..
   -- О, да!
   Кажется, он краснеет. С ее губ все еще не сходит тихая, снисходительная усмешка.
   -- Нельзя, мой друг, так позволять себя эксплоатировать.
   -- Да я ведь...
   Он положительно смущался. И его тон, кажется, в первый раз делался таким приниженным. Точно его поймали на какой-нибудь непозволительной шалости. Обидно ему сделалось от звуков его голоса, но он не мог быстро овладеть собою.
   -- Это ваше дело. Но знаете, мой друг, почему я навестила вас, не предупредив?..
   -- Почему, Полина?
   Ему никогда не нравилось это уменьшительное -- и почти противно стало оттого, как он произнес его.
   -- Я уехала от своих раньше, чем предполагала... Мне стало тяжело...
   "Ну, пойдут слезы", -- подумал скорее с радостью Симцов, за то, что он не обязан будет продолжать разговор на тему своих отношений к жене господина Босякова.
   -- Почему? -- совсем тихо переспросил он.
   -- Сказать ли вам правду... Валерий?.. Моя мать, в первый раз, начала говорить со мною -- конечно, больше намеками, чем прямо -- о моих отношениях с вами...
   "Так и есть!" -- вскричал он про себя.
   -- Она узнала о них не от меня. Мне всегда было тяжело иметь от нея такую тайну... Но maman безпредельно добра. Она боится за меня.
   Симцов готов был вскричать:
   "За вас боится?.. За вашу неопытность?"
   -- Можно ли мне быть с вами совершенно искренней?
   --- Что за вопрос, Полина?
   -- Maman боится нареканий... И большого увлечения с моей стороны...
   -- Увлечения?.. Кем же? -- наивно спросил он.
   -- Ах, Боже мой, вами... Валерий!..
   Она должна была бы засмеяться, будь этот разговор при жизни мужа; но лицо ее не меняло своего затуманенного выражения.
   -- Что за мысль?
   -- Это очень понятно, мой друг... И она была молода... Она разсуждает так: если я, при жизни мужа, отдала вам свое сердце, то на свободе у меня может закружиться голова.
   "Отчего же ты прежде не говорила таких вещей?" -- тревожно подумал он, и недоброе чувство сжало ему грудь. Сколько раз она своей манерой с ним, на тайных свиданиях, показывала ему, как она далека от каких-нибудь притязаний... Тогда не было никакой "maman"... А теперь, когда она может жить, как и с кем ей угодно, и все прикрывать от пересуд света, вдруг пошли косвенные укоры совести, намеки и недомолвки.
   Но разсердиться он положительно не смел.
   -- Если бы не квартира моя, -- продолжала Прасковья Семеновна, -- то я бы уехала, на конец зимы, на юг Франции, а вы бы могли взять отпуск позднее, к весне...
   И она вопросительно взглянула на него.
   "Уезжайте!" -- радостно ответили бы его глаза, если бы он не держал их нарочно опущенными.
   Эта поездка за границу значила на языке Прасковьи Семеновны: "возьми на себя труд, мой друг, распорядиться квартирой, и решим сейчас же, как нам быть: удержать ли мою, как наше будущее супружеское помещение, или ограничиться твоей холостой квартирой, достаточно обширной?"
   Она и добавила вслух:
   -- Вы понимаете, Валерий, та квартира... очень удобная, хоть и дорогая, напоминала бы... люди так злы... и для нас обоих...
   Смысл был достаточно ясен. Это значило прямо: "мы ведь женимся, это решено-- и остались только подробности".
   Но когда же это было решено? Объяснения у них не происходило еще до сегодня... Ни одним словом, ни одним порывом или великодушной фразой не обмолвился он перед ней со смерти ее мужа. Стало-быть, она не сомневалась ни минуты, и теперь хочет только сделать все как можно приличнее... И вот сейчас это будет безповоротно покончено. Он переживает последния минуты своей холостой полусвободы... Как быть?!
   Пот выступил у него на лбу. Никогда еще не находился он в таких тисках и так не презирал себя за свое малодушие... Ну, и скажи сейчас:
   "Нет, я пе могу жепиться! Я устал, я слишком израсходовал свои душевные силы на женщин... Я никого теперь не люблю страстно, но если бы я к вам и не охладел, то и тогда я не решился бы на новый брак! Делайте со мной, что вам угодно, но я не могу!"
   Пропустит он эту минуту -- и потянется новая трусливая комедия с уклончивостью и двоедушием.
   Но язык не повиновался. Род темного инстинкта подсказывал ему, что так лучше, что можно довести эти отношения до измора, как -- он еще не видел ясно, но можно -- не через месяц, так через полгода...
   И эта поездка за грапицу вдруг представилась ему спасительным якорем. Что может быть лучше?
   Он выпрямился, покраснел от внезапного облегчения, провел платком по вискам и заговорил быстро и горячо.
   Если она находит поездку лучшим средством все смягчить и прикрыть, -- то стоит ли ей безпокоиться о квартире?.. Он берет на себя все хлопоты и расходы, сдаст ее до срока контракта, на выгодных условиях, от ее имени, а вещи поставит в склад.
   -- Мне совестно, -- перебила его Прасковья Семеновна, -- у вас, Валерий, и так много дела... Но мы еще обсудим все... Раньше месяца я не уеду или, по крайней мере, двух недель... А в мое отсутствие вы приведете все в порядок... Ведь мы, как безпечыые дети, нe подумали еще о главном. Ваша жена жива, и ее не легко будет склонить к тому, чтобы она возвратила вам свободу.
   "Господи!--начал опять волноваться Симцов,-- и каким изысканным языком говорит она... Хоть бы не тянула так!"
   Сказать о том, с чем приехала его жена -- было необходимо, но он этого не сделал, взял ее за руку, поцеловал, придвинулся к ней и держал руку.
   -- Не безпокойтесь, милая, -- и голос его сделался ему противен от фальши и сладости, -- все будет сделано в ваше отсутствие.
   Но надо же выказать хоть какое-нибудь огорчение по поводу предстоящей разлуки.
   -- И к Пасхе -- я с вами!
   Это была уже сознательная ложь; в первый раз он так обманывал кого бы то ни было.... В своих сношениях с женщинами держался он строгой честности, доводил джентльменство и деликатность до последних пределов. А теперь он лгал, хитрил и проводил женщину, с которой несколько лет был в связи, которой без счету раз изливался в лирических порывах... И вот она сидит перед ним, верит ему, пришла сюда с целью ловко решить вопрос о браке, а сама попалась впросак, не догадывается, что он уже давно возмутился: не против ее одной, а против всех женщин, кого любил, кем увлекался, кому отдавал свои душевные силы.
   И это его уже не возмущало, а как будто радовало... Наконец-то он взялся за ум, обходится с женщинами, как давно следовало с ними обходиться, пускает в ход хитрость, не идет во всем прямо грудью вперед, наивно, глупо позволяя себя за каждый чувственный или сентиментальный порыв связывать по рукам, превращать в колодника.
   Глядит он на нее прямо и улыбается. И она улыбается ему, повернула свое тонкое лицо в пол-оборота, и вдовий вуаль закрыл часть левой щеки, и волоски вьются ниже уха... Она ждет, чтобы он ноцеловал ее в родинку на этой левой щеке, разгоревшейся от мороза.
   Он это и сделал. Поцелуй вышел и нежный, и довольно звучный.
   Прасковья Семеновна опустила ресницы и стыдливо оправилась.
   Никогда еще женские "фасоны" не были для него так ясны!.. Перед кем соблюдает она приличие? Перед самой собой?.. Оттого, что похороны мужа были меньше месяца назад? Но ведь у ней на душе все так ясно и уравновешено, и никаких укоров она себе не делает; если б не хлопотала об уважении "света", то преспокойно уехала бы с ним сейчас за границу и даже переселилась бы к нему... И за брак она стоит потому только, что так удобнее и приличнее.
   -- Но есть и еще одна деталь, -- чуть слышно выговорила она, точно с желанием сейчас приподняться.
   Симцов первый встал. Поднялась и она.
   -- Что такое? -- спросил он и взял ее за обе руки; она очень любила эту ласку.
   -- Ваша дочь, Валерий!..
   Уже ни секунды не колебался он скрыть от нее приезд Наты... Он случится через неделю... Что за нужда! Все-таки он не скажет ей, что отделал для дочери комнату, что Ната будет жить у него, в этой самой квартире.
   Не выпуская ее рук из своих, он придвинулся к ней и поцеловал ее в лоб.
   -- Не смущайтесь ничем,-- выговорил он с легкой, успокоительной усмешкой. -- Вы тысячу раз правы... защищая себя от всяких толков и пересуд... Мы будем видаться исключительно у вас. Не правда ли?
   И он заглянул ей в глаза. Она нагнула голову и прошептала самыми лучшими своими нотами:
   -- Благодарю. Сегодня я не предупредила вас. Мне так хотелось вас видеть... Извините!
   Тон кроткой и признательной жены слышался в ее словах.
   Симцов довел ее, держа под руку, до передней, сам надел ей шубку, теплые ботинки, сам запер дверь, и когда вернулся к себе, то упал на низкий диван, громко вздохнул и закрыл лицо руками. И долго не отнимал он их...

XI

   В Приятном и немного жутком волнении ходил Симцов по платформе Николаевского вокзала. Через шесть минут ожидали курьерского поезда.
   Ничего подобного он еще не переживал прежде. Точно он совсем преобразился. Вот-вот покажется грудь паровоза, и паровоз этот привезет девушку, которая поможет ему, с сегодняшнего дня, поставить большой и победный крест на своем прошедшем.
   Глаза его остановились на молодом офицере, в шинели с бобровым воротником и белой фуражке. Тот кутался в воротник, ходил маленькими шагами и взглядывал вдоль полотна.
   "И ты ждешь, -- думал Симцов, почти с чувством жалости, -- и я знаю, кого ты ждешь! Так ожидают только любовницу, женщину, с которой состоишь в тайной связи. Она едет к тебе на несколько дней, под предлогом хлопот по делам мужа... Она старше тебя. Вот сейчас выскочит она из вагона и вся вспыхнет от чувственного прилива крови и протянет тебе руку светским жестом, а глазами страстно обласкает"...
   Офицер нетерпеливым жестом поднял плечи под шинелью, повернулся на каблуке и спросил одного из артельщиков:
   -- Опоздал поезд?
   -- Никак нет.
   "Ты весь -- порыв и ожиданье, -- продолжал думать Симцов, -- и поедешь с ней в карете. Поцелуи, объятия, ласкательные возгласы, смех или неизбежное напоминание о том, чем она тебе пожертвовала и жертвует!.. Шутка сказать! Своей репутацией. Она обманывает мужа... И поэтому ты обязан быть ее рабом до тех пор, пока она сама не охладеет к тебе. Но с тобой это случится раньше, чем с нею. Дай срок, и для тебя настанет час, когда ты не будешь знать, как тебе уйти от нее... а, быть-может, и от всех женщин!"
   Гулкий свисток паровоза уже вполз под своды дебаркадера. Симцов разом встрепенулся и остановил артельщика.
   -- Идите за мной! -- торопливо бросил он ему.
   Сердце у него защемило. Он быстро повернул к переднему концу поезда, где спальный вагон. Но оттуда выскочила та самая дама, которую поджидал офицер в белой фуражке. Симцов брезгливо воззрился на эту даму, лет тридцати, напудренную и с двумя пучками взбитых, светлых волос, торчащих из-под шляпки.
   Он почти бегом кинулся к следующим вагонам.
   -- Папа, здравствуй!
   Голос Наты прозвучал так легко и звонко.
   Он держал на своей груди рослую, статную девушку в темном пальто, с мерлушковым воротником и в низенькой шапочке мужского покроя. Она была немного ниже его ростом, с пышной грудью и крупными чертами лица.
   От волнения Симцов совсем не видел ее лица. У него на глазах были слезы. Несколько раз обнял он ее и повторил:
   -- Вот ты и со мной, вот ты и со мной!
   -- Пора! -- ответила Ната весело и так же звонко. -- Возьмите, -- отдала она свой сак артельщику.
   -- Ты в спальном? -- спросил заботливо Симцов.
   -- Нет! Терпеть не могу! Я -- в креслах. Да это ты требовал, чтобы я в первом непременно. А этот поезд противный. Все какие-то... -- и она наморщила свой крупный нос, такой же вытянутый, как у ее матери.
   Валерий Иванович остановил взгляд на носе Наты. Он довольно красив, но сходство с носом Аполлинарии Кирилловны впервые выяснилось перед ним. Прежде он считал свою дочь очень похожей на себя и складом, и лицом. А теперь сходство с матерью резко металось в глаза. Тот же почти рост и несколько вздернутые, широкие плечи, и пышная грудь точно таких очертаний, как у Аполлинарии Кирилловны двадцать лет тому назад, в возрасте Наты. Глаза, вогнутый нос, цвет волос и даже выражепие рта -- все отзывалось этим сходством.
   Оно кольнуло его болезненно.
   -- Много у тебя багажа? -- спросил он поскорее, чтобы не останавливать мысли на этом неприятном сходстве.
   -- Один сундук.
   Ната аккуратно достала из сумки портмонэ, вынула оттуда багажный билет и отдала его артельщику.
   -- Поскорее, -- сказал он торопливо, -- и скричите там, на крыльце, человека Симцовых... Ему и отдадите сундук.
   Дочь Валерий Иванович взял под руку, освободил ее от плэда и еще какой-то коробки и повел, оглядывая ее сбоку.
   Ната, на ходу, перебирала плечами, шла слишком помужски и как-то вбок. Это перебирание кольнуло Валерия Ивановича почти так же неприятно, как и сходство с ее матерью.
   Он успел подумать:
   "Хороша также и кузина!.. Кажется, я ничего не жалел на учителей. Неужели нельзя было дать ей другую походку?"
   В последний раз, когда они виделись, он что-то не замечал этого перебирания плеч и слишком больших шагов. Хоть бы эта "ужасная" походка похожа была немного на манеру ходить долгоногих англичанок... А то и того не было.
   "Это курсы сделали", -- подумал он и отвел взгляд от колеблющегося туловища своей дочери.
   В карете Ната заговорила с ним быстро, возбужденно, два раза поцеловала его в щеку звонким поцелуем и задала ему несколько вопросов. Ее тон дышал большой искренностью, но выбор слов не совсем ему нравился... и южное произношение прорывалось кое-где; она употребляла и провинциальные обороты. Буква "г" звучала уже "по-хохлацки", как про себя отметил Симцов.
   Но все это скользило по нем. Он хотел наполнить себя чувством отцовской радости. Ведь его Ната сидит тут, около него, и пышет здоровьем и молодостью. Что за нужды -- она немножко не тех манер и не такой выправки, о каких он мечтал. Это несущественно.
   Опять его тронутый взгляд обратился на нее.
   Ната поглядела через переднее стекло па спину ливрейного кучера.
   -- Это твоя собственная карета? -- спросила она отца.
   -- Да, милая.
   -- Зачем ты так ездишь?
   -- В шорах?
   -- Да, в шорах?.. У нас, в Киеве, только богатые жиды так щеголяют.
   -- Удобнее, в одну лошадь.
   -- Ты у меня франт!
   Она наклонилась к нему близко лицом и засмеялась своими большими глазами.
   Сходство выражения с Аполлинарией Кирилловной снова укололо его.
   Дорога показалась ему слишком долгой. Он хотел очутиться с ней на квартире, ввести ее в ее комнату, еще раз обнять и расцеловать.
   И он стал говорить ей, как он устраивал для нее помещение.
   -- Твоей горничной ты будешь довольна. Очень милая девочка... Комнатой также.
   -- Зачем мне горничную?
   -- Как зачем?..
   -- Глупости какие!.. Кухарка у тебя есть -- этого довольно. Я ведь без затей.
   -- Как же можно! -- почти испуганно выговорил Симцов.
   "Это она так, хвалится своим демократизмом".
   Ната была старательно одета, не без изящества; в довольно модном зимнем пальто, и шапка на ней сидела ловко. Симцов заметил, что все свои вещи держит она чисто. Воротничок и манжеты должна была переменить сегодня, в вагоне.
   -- Я сама.
   -- Ну, хорошо, ну хорошо -- успокаивал Симцов, держа ее за руку с длинными и красивыми пальцами.
   Они повернули с Невскаго.
   -- У тебя большая квартира? -- спросила Ната, обернувшись к нему своим веселым и открытом лицом.
   -- Для нас двоих хватит. Твоя комната, я уж тебе писал, заново отделана; а если тебе покажется тесно в ней, я могу уступить и еще другую. Сам я могу спать в кабинете.
   -- Нет, нет, ничего этого не нужно! -- прервала его Ната и опять прильнула к его плечу.
   С такой девушкой он конечно помолодеет душой. От всей ее несколько плотной фигуры, от ее свежих щек, от блеска ее черных и больших глаз веяло чем-то ничуть не похожим на те виды женственности, какие он встречал в своей жизни.Да, это несомненно новое и более здоровое поколение.
   -- Ты не думай, -- заговорил он, лаская ее глазами , -- что собираешься жить у брюзги. У меня нет никаких привычек старого холостяка. Работа, гуляй, заводи знакомства, какие тебе приятны... Если хочешь, будем, иногда, вместе бывать в театре. Ты ведь французкого театра совсем не знаешь?
   -- Нет, -- небрежно спросила Ната. -- а что?
   -- Это будет для тебя новое и приятное удовольствие.
   -- Ну, папа, скажу тебе откровенно: ко всякому парле-франсе я довольна равнодушна.
   -- Однако, ты., говоришь по-французски? При тебе была года два-три твоя швейцарка?
   -- Тетя постоянно требовала, чтоб я болтала; в эти последние два года мне мало приводилось На вечера я ездить не любила, а с мужчинами, которые поинтереснее, смешно говорить по-французски.
   -- Этот язык, -- заметил Симцов, -- сам по себе стоит, чтобы его хорошенько знали.
   -- Я читаю, что нужно. Мне гораздо полезнее немецкий, да он мне туго давался, даже учебники по естественным наукам должна с лексиконом...
   Симцов на это ничего не сказал и подавил в себе самом досаду на то, что его дочь небрежно отнеслась к знанию новых языков. А теперь она вряд ли будет заботиться о том, чтобы блестяще выражаться по-французски.
   Все, что говорила Ната, было высказано ею без раздражения, но безповоротным тоном. Если она, живя у тетки, должна была кое-в-чем подчиняться порядкам, которые ей не нравились, то теперь с отцом она ведет себя совершенно по-приятельски. Скрытности и недоверия нет никакого. Такою будет она постоянно и во всех случаях жизни.
   -- Вот мы и приехали! -- вскричала Ната, и выглянула из открытого окна кареты. -- Батюшки, какой великоленный подъезд!
   Швейцар выбежал к карете и стал высаживать барышню. Ната не допустила его, и сама выскочила на тротуар.
   Она окинула быстрым взглядом лестницу и роскошные сени с камином и с богатым ковром.
   На первой площадке, где ее догнал Симцов, немного запыхавшийся, она шепнула ему:
   -- Ко мне сюда никто с курсов ходить не будет.
   -- Почему так? -- спросил Симцов, не менявший полушутливого тона.
   -- В этакие грандеры... Никогда!
   На второй плоицадке он позвонил. В передней встретили камердинер и новая горничная, в иностранном чепчике, с рыжеватой, взбитой на лбу, чолкой, худощавая, не очень уже молодая девушка, с длинной талией, затянутой в корсет. На ней было темное шерстяное платье и только что надетый фартук.
   -- Вот твоя камеристка, -- указал на нее Симцов Нате и прибавил по-французски:-- она мне особенно рекомендована.
   -- Пожалуйте мне, барышня, -- выговорила горничная тем петербургским тоном дрессированной женской прислуги, в котором постоянно сказывается сознание своего умения служить.
   Нате ни голос, ни вид горничной не очень понравились. Она даже сразу себе почувствовало немного стесненной с этой "камеристкой", и владей она бойчее французским языком, она тут же попеняла отцу: зачем он, кроме кухарки, нанимал особую прислугу для нее.
   Феша не дала ей стянуть и мехового пальто, несмотря на то, что Ната два раза, сказала ей:
   -- Не нужно, я сама.
   Симцов отворил дверь в помещение дочери и оставил ее настежь отворенною.
   -- Вот, мой друг, твоя комната. Ты видишь, -- у тебя будет особый ход.
   В свою спальню он ее повел, но тотчас предложил ей позавтракать, как только она у себя оправиться с дороги.
   Чувство отрадного прощения со старым опять наполнило его.

XII

   Сколько лет не сидел он так за завтраком с-глазу-на-глаз с Натой? Было это в другой столовой, в другой квартире.
   Тогда они скрывались с ней точно сбежавшие влюбленные. Бывало, при каждом неожиданном звонке, оба вздрагивали, Ната часто вскакивала с места и собиралась стремительно бежать в коридор, оттуда в темную угловую комнату, и там забиться за дверь...
   Зато в первые недели сколько было страстного наряжения в их взаимном чувстве. Может быть продолжай он, как отец, бояться, что Нату у него отнимут, он никогда бы не удалил ее по доброй воле.
   Но все это теперь -- прошедшее. Вот она сидит перед ним, в своем светло-шоколадном клетчатом платьес пелеринкой. Ее умная голова наклоняется, и он любовно ласкает взглядом красивую маковку с густыми волосами, от которых идет приятный блеск. Она здесь в его квартире -- хозяйка. Никто уже не может напугать их. Ни от какого звонка она не побежит прятаться за дверь темной угловой комнатки.
   "А вдруг звонок, -- подумал он против своей воли, -- и явится Аполлинария Кирилловна или Прасковья Семеновна?"
   Поджидая Нату, занятый отделкой ее комнаты, он ни разу не поставил решительного вопроса: предупредить ли дочь о том, что ее мать здесь, в Петербурге, приехала хлопотать о разводе? Этот развод, вероятно, только успокоил бы Нату за него; но ему не хотелось, даже и в эту минуту, предупреждать Нату. Он объяснил такую уклончивость нежеланием портить первые минуты разговором об Аполлинарии Кирилловне. В письмах Наты, за последний год, никогда не бывало вопросов о матери. Если здесь случится надобность -- он скажет.
   Насчет Прасковьи Семеновны он просто ничего не ответил себе.
   Завтрак прошел в больших разговорах о планах Наты, ее будущих работах, некоторых приятельницах, о дружеском кружке студентов и адвокатов, где она проводила свои вечера вопреки желанию тетки. Для Симцова так необычно было слушать про все это, что он не замечал, как Ната ест и вообще держит себя за столом, иначе он нашел бы, что кое-какие ее привычки не безупречны на его вкус: часто ела она с ножа, салфетку клала сбоку, не развернутою и только иногда утиралась ею.
   Кофе подали им в кабинет.
   Он смотрел на дочь, как она переходила от одного шкапа с книгами к другому, нагибалась к ним своим пышным бюстом и слегка прищуривала глаза, когда хотела разобрать заглавие на корешка книги. То перебирание плечами, которое он заметил в ней еще в вокзале, продолжалось. Но он не хотел поддаваться своей впечатлительности.
   "Что за беда, -- думал он, -- моя девочка зажилась в провинции. У ней немного размашистые движения; это пройдет. Да и кто же виноват... Я сам".
   Ната обернулась лицом в его сторону.
   -- Все эти книжки мне известны, -- заговорила она, -- они не идут дальше конца шестидесятых годов. Ты, должно-быть, перестал читать с тех пор?
   Она засмеялась и сделала ему знак головой.
   -- Да, мой друг, -- почти сконфуженно ответил он,--немножко я поотстал. Вот мы с тобой составим список. Выбирай, что тебе угодно будет.
   -- А шкапы какие! Ты -- аристократ и большой эстетик!
   Слово "эстетик" произнесла Ната с ударением, напомнившим ему почти такую же интонацию Людмилы и ее мужа.
   "Что за беда,-- продолжал он успокаивать себя. -- Она жила в молодом кружке. Там, в провинции, до сих пор, должно-быть, подшучивают в таком вкусе. Здесь, в Петербурге, это уже старомодно. Она, как умная девушка, скоро это заметит".
   Ната своей грузной походкой, в скрипучих ботинках, на толстых подошвах, подсела к нему на низкий диван, вытянулась и положила ему одну руку на плечо.
   -- Послушай, -- начала, она тоном старшей сестры, -- ты должен очень много проживать с такой шикозной обстановкой.
   Слово "шикозная" задело его почти болезненно. Он перебил Нату и вполголоса сказал ей:
   -- Брось, пожалуйста, это слово.
   -- Какое?
   -- Шикозный.
   -- Почему? -- спросила Ната просто, не обидевшись.
   -- Оно дурного тона. Отзывается армейским офицером.
   -- Ну вот еще, папа... Не все ли равно!
   И в ея глазах он прочел:
   "Как тебе не стыдно обращать внимание на такие пустяки".
   -- Потом... видишь что мой друг,-- продолжал Симцов, -- надо воооще воздерживаться от слов, составленных Бог знает как... Что такое это прилагательное шикозный? Корень тут -- слово шик, а окончание -- озный; опять-таки противное духу русского языка.
   -- Все равно: шикозный, шикарный!.. -- перебила его Ната и откинулась головой на низкую подушку дивана.
   -- Шикарный тоже банальное слово.
   -- А как его заменить?
   -- Да как угодно: изящный, модный, ловкий...
   -- Понятное дело, -- перебила его Ната и положила ногу на ногу, -- можно было бы найти подходящий перевод, да не стоит времени тратить.
   Возглас "понятное дело" опять задел Симцова. И он напомнил ему жаргон Людмилы. С трудом удержался он от замечания или просьбы: бросить привычку повторять безпрестанно некоторые поговорки.
   -- Ты сколько же зарабатываешь? -- спросила Ната, продолжая начатый разговор.
   -- Не мало...
   -- Тысяч пятнадцать?
   -- Даже и побольше.
   -- Я тебе много стоила. Это меня часто стесняло. Здесь я хотела бы зарабатывать сама хоть на туалет... Ты мне доставишь работу?
   -- Если серьезно заниматься на курсах, то когда же успеть? В этом нет никакой надобности, мой друг,-- успокоительно и несколько строго прибавил он.
   -- Почему? -- резче возразила Ната. -- Не желаешь себя компрометировать, что дочь твоя будет давать уроки или работать по вечерам в конторе? Так уж это -- мое дело, отец! Свободы действий ты меня, надеюсь, не станешь лишать?
   -- Хорошо, увидим, -- ласково откликнулся Симцов и поцеловал ее в лоб.
   Ната не унималась. Щеки ее быстро покрылись румянцем. Она отошла от него, точно не хотела, чтобы его ласка настроила ее в другом духе.
   "Ой-ой, какая она у меня задорная", -- подумал Симцов, и у него прокралось чувство боязни за то, как бы ему не пришлось чаще, чем он желает, спорить и бороться с дочерью.
   -- Понятное дело, -- начала Ната и, заложив руки на спину, стала широкими шагами ходить по кабинету,-- посмотри, как ты живешь: у тебя роскошная отделка, и мне ты устроил будуар, точно я светская франтиха... Ко всему этому я, признаться сказать, довольно равнодушна; но если за собой не следить, то в один год совсем избарствуешься...
   -- Да ведь тебе, мой друг, -- прервал ее Симцов,-- надо будет догнать твоих здешних однокурсниц и подготовиться к поступлению в настоящие слушательницы; я справлялся --раньше будущего учебного года этого сделать нельзя.
   -- Да знаешь что, отец, я думаю, что мне нe стоит поступать вольной слушательницей этих... бестужевских курсов.
   -- Почему же нет?
   -- Придется тратить время на такие лекции, которые я еще раз буду слушать, когда поступлю в медички.
   -- А разве ты это окончательно решила? -- спросил Симцов
   -- Обязательно!
   И это слово "обязательно", сделавшееся в Петербурге жаргонным словом, даже у городовых, неприятно резнуло его. Но он еще не решался сделать ей замечания, так же, как про любимую ее поговорку "понятное дело".
   Одного получаса довольно было, чтоб заставить его немножко съежиться. Он видел, что не может попасть в тон этой девушки. Ему хотелось бы совсем другого, чего-нибудь более затягивающего в милую задушевность молодого существа, способного вызвать полное сочувствие преданого друга и отца.
   Ната хорошая девушка -- это он видел. Но отчего же с ней ему делается все менее и менее ловко? Не от того ли, что она сейчас, как только попала на зарубку своих занятий и своих убеждений, превратилась в студента, живущего только своими студенческими идеями и заботами?
   "Неужели, -- спрашивал себя Симцов, -- первый день нашего свидания не вызывает в ней других порывов, ласк, настроений души?.. "
   Но он не задавал себе вопроса, чего он желал в этих "настроениях души"... Не ту же ли все женственность, от которой решил убежать?
   Симцов мало сталкивался с женской учащейся молодежью; но сближение с Людмилой, несколько лет перед тем, многое обяснило ему в жизни всех этих независимых девушек, влюбленных в идеи или ставящих выше всего свободу и самостоятельность своих вкусов, занятий, желаний. Но и в таких "интеллигентках", какою казалась ему на первых порах Людмила было все-таки же больше женского; под угловатостями и даже резкостями тона он скоро почувствовал все тот же вечный инстинкт женщины, влекущий ее к существу другого пола -- источник ее силы и слабости; такие, как Людмила, никогда не забывали, что они женщины, хотя снаружи все у них сводилось к заработку, к стремлению "стать на свои ноги", к толкам о разных "проклятых" вопросах. И, увлекаясь Людмилой, он все-таки же не мог не разглядеть, что она совсем не предана душою своим высшим "интеллигентным интересам", что это скорее мундир, а под ним все те же преобладающие свойства женского пола. И она, и, вероятно, многие из ее подруг сами себя обманывали, брали от звания трудовой, интеллигентной девушки то, что было им полезно, или же предавались дилетантству, когда позволяли это материальные средства.
   Ната не того поколения. Ей нет еще двадцати лет, а она уже никого не хочет пускать к себе в душу иначе, как с собственным строгим контролем. Видом она -- молодая женщина, согласная чисто одеваться, но ни в чем не проглядывает ее женственность, кроме упорного отстаивания всего, что она сама считает верным и симпатичным. И вот будет она учиться медицине, нe смущаясь тем, нравится это отцу или нет, и уйдет с головой в книжки, лекции, анатомические препараты, в работы по лабораториям и клиникам. Может ли он во всем этом быть ее товарищем? Всем сердцем желал бы он закрепить их связь на такой именно почве; но он уже чувствует, что Ната в этом нуждаться не будет. По тому тону, каким она сказала ему сейчас о книгах его библиотеки, он видит, что она смотрит на него, как на несколько отсталого барина, давно не подновлявшего своей начитанности.
   Чтобы быть настоящим товарищем дочери, ему пришлось бы самому превращаться в студента медицины. A разве это возможно? Если он мечтает о том, чтобы, покончив со своими увлечениями и любовными связями предаться умственной жизни, то совсем в другом направлении.
   Ната пойдет своей дорогой и, много-много, между ними установится приятельское сожительство в одной квартире, с разговорами за обедом или за вечерним чаем.
   Без влечения к мужчине нe проживет такая здоровая, сильная и пылкая девушка. Но и тут ее выбор обойдется без его отцовского влияния...
   -- Ты ведь не в этом кабинете спишь? -- спросила вдруг Ната, поднимаясь от небольшого столика, где она нашла какую-то книжку журнала, развернутую на серьезной статье, и зачиталась.
   Симцов в мечтах о том, как он устроит у себя Нату, застыдившись отделки своей собственной спальни, решил было совсем запереть ее и почивать в кабинете, но он этого не исполнил. Ему показалось слишком малодушным такое поведение. Он прибрал только некоторые вещи на туалетном столике, так, чтоб вид этой спальни не вызывал никаких щекотливых соображений и вопросов.
   -- Нет, мой друг, -- ответил он медленно, подавленный своими думами о дочери и их будущих отношениях. -- Моя спальня -- там.
   Он указал рукой на дверь, задрапированную между двумя большими книжными шкапами.
   Ната встала и подошла к двери. Это любопытство было бы совершенно естественно в каждой другой молодой девушке, но Симцов сумел обяснить его тем, что ей уже скучновато с ним.
   -- Ты, пожалуйста, не стесняйся,-- быстро заговорил он. -- Тебе надо хорошенько разложиться, привести все в порядок.
   -- Успею, -- лениво протянула она, и звук ее голоса еще более убедил его в том, что и Нате не совсем ловко с ним, что ее первоначальная возбужденность очень скоро опала в этой удобно и роскошно отделанной квартире, где он мечтал начать с нею обновленную жизнь.
   -- Батюшки! -- раздался громкий возглас Наты.
   Она приподняла портьеру и смотрела во внутрь его спальни.
   -- Неужели ты тут спишь?
   -- Да? -- проговорил Симцов, стараясь выдержать совершенно спокойный тон.
   -- Ах, папа, да это только у французских кокоток такие спальни бывают!..
   Он покраснел, и ему очень хотелось остановить ее замечанием, хотя бы мягко.
   -- Тройное зеркало, -- говорила Ната весело и несколько задорно. -- И какой атлас! Я даже и названия не знаю этому цвету. А кровать!.. Ха-ха-ха!..
   Она подбежала к нему, взяла его за обе руки и низко наклонила к нему лицо.
   -- Я тебя стеснять буду. Если у тебя такой будуар, наверно и романы водятся... Поди, с француженками?
   Ему хотелось сказать: "Ната, какой у тебя тон?" Но тон был очень милый, точно будто она ровесница ему, или даже старшая сестра, дельная женщина, сознающая, что от такого эстетика и вивёра нельзя другого и ожидать.
   Неловкость Симцова затянулась бы, если б Ната вдруг не сказала ему:
   -- Ну, теперь надо тебе в должность. Из-за меня нечего лениться. Поезжай, а я разберусь и немножко сосну. Дорогой я плохо спала.
   Она его поцеловала в голову и даже на особый лад потрепала по плечу, и своей несколько грузной походкой, все с тем же передергиванием плеч, удалилась к себе.
   "Вот оно что", -- сказал про себя Симцов и долго не мог подняться с места.

XIII

   Извозчик подсадил его в троечные сани, около Аничкова моста. Они поехали легкой рысцой вверх по Невскому, побрякивая бубенчиками.
   Симцов сидел в углу, прислонившись к высокой спинке белых саней, нахлобучил меховую шапку и совсем ушел лицом в воротник шубы.
   Что он такое делает? Нанял, точно юнкер, лихача-троечника и отправляется, да еще в дообеденный час, к женщине, которая подбила его ехать на тройке в загородный ресторан.
   Он был за тысячу верст от всякого любовного похождения. Неделя жизни с дочерью потребовала гораздо большей выправки, чем он ожидал. Но все-таки он усиленно уходил в этот новый вид существования.
   И вдруг прилетела в Петербург его старая приятельница, прислала за ним, и он почему-то не уклонился от этого свидания. У него явилось даже какое-то злобное любопытство: неужели она может ему еще и теперь нравиться? Он стал припоминать все ее прежние приезды в Петербург. Тогда жилось гораздо легче. Она была настоящая вакханка (прим. устар. О сладострастной женщине). В связи с ней было что-то игривое и задорное, часто доходившее до изящного цинизма...
   Несколько слов, написанных ею на карточке, сразу пахнули на него молодой порочностью. Он сначала как будто испугался, но все-таки ответил с посыльным, что будет. И ему тут же ужасно захотелось видеть ее, и уйти, хоть на несколько часов, от теперяшнего его положения. Он точно все готовится к тяжелому экзамену. До сих пор не сказал он Нате, что Аполлипария Кирилловна -- в Петербурге, что она хлопочет о разводе... Такое объяснение он умышленно откладывал. И то, что связывало его с другой женщиной, решил скрывать во что бы то ни стало. Он виделся с тех пор раза два с Прасковьей Семеновной и просил ее, в ее же интересах, ограничиться свиданиями с ним у ней в квартире. Она это приняла довольно хорошо, но самые свидания тяготили его чрезвычайно. Он по-детски ждал чего-нибудь неожиданного, такого внезапного повода, который толкнул бы его вперед и заставил произвести разрыв.
   Ни под каким видом не согласился бы он на знакомство дочери с своей возлюбленной. Он уже предчувствовал, что Ната на все его отношения глядит другими глазами, и в их разговоры уже закралась неловкость, происходящая от его боязни натолкнуться на ее недовольный или протестующей тон, а передлывать он ее не желал, да и не смог бы.
   II вот он едет в тройке, точно кутила средней руки, заезжающий за дешевой кокоткой, в тот час, когда только что зажглись фонари. Ему бы надо посильнее пристыдить себя, но он не мог этого сделать. Потребность в какой-то душевной "диверсии" заговорила в нем.
   -- Вы к генеральше? -- спросил его швейцар отеля на Морской, когда он быстрыми шагами и, все еще кутаясь, проходил по сеням.
   Симцов ответил только наклонением головы.
   Стало-быть, "генеральша" предупредила швейцара насчет господина, который приедет на тройке.
   Генеральша уже больше шести лет, как вдовеет, но и раньше она не стеснялась своим замужеством. Она даже никогда не упоминала о супруге, и Симцов знал только стороной, что он был делец в провинции -- директор какого-то земельного банка.
   Очень скорым шагом поднялся он в бель-этаж и вошел в дверь прямо против лестннцы.
   -- Это вы, Симцов? Я заждалась.
   Она неизменно звала его по фамилии и никогда не бывала с ним на "ты".
   В гостиной номера стояла перед ним не очень большого роста женщина, скоре худощавая, чем полная, смуглого овального лица, с цыганскими, изсиня-черными глазами и большой, курчавой чолкой на лбу, ярко и пестро одетая, со множеством браслет на обих руках. Толстоватые губы ее крупного рта выделялись красным пятном даже в полусвете комнаты.
   При денном освщении Симцов разглядел ее несколькими часами раньше. Она как-то ссохлась в лице, щеки не белила и не румянила, а губы положительно красила. Это его сначала покоробило, но глаза были все те же, в них пробегали змейки все того же ненасытного огня.
   Эти глаза и подбили его на кутеж, от которого он сначала-было стал серьезно отговариваться. Но и теперь, в сумерках, при двух свечах, стоявших на письменном столе, его не потянуло к ней так, как бывало прежде.
   -- Да вы хоть бы догадались поцеловать меня, -- с низким, несколько грудным смехом сказала она. -- На морозце ведь это менее удобно.
   Этот безцеремонный вызов стряхнул с него двойственность его настроения.
   -- Едемте, едемте, -- заторопил он ее сам, начал надевать на нее бархатные, меховые ботинки и укутывать большим, оренбургским платком. Ему сделалось опять так же легко с ней, как бывало в ее приезды, всегда неожиданные.
   Дорогой ему вспомнился тот ресторан на берегу Малой Невы, куда мчала их теперь тройка. Это было ранней весной. Лужайка с пригорком в бок, от подъезда, только что зазеленела. Они присели на разостланный плэд. Ее собачка прыгала вокруг и радостно лаяла на солнце.
   Уже тогда эта женщина щеголяла свободой своего чувства и той особой откровенностью, которая кажется иным чем-то очень смелым и честным. После пылких ласк, она говорила:
   -- Я за себя ручаться не могу. Пройдет месяц, и я охладею к вам.
   И тогда, на этой лужайке, сидя у ее ног, он совершенно искренно спросил ее:
   -- А вы не боитесь, что вас зарежут или застрелят?
   -- Кто? -- спросила она, и ее цыганские глаза с синеватыми белками вызывающе остановились на нем.
   -- Кто? -- Конечно, не такой человек, как я, и не в тех летах. Какой-нибудь очень молодой и злобный мужчина, не прощающий, особенно женщине постарше его, ваших понятий о свободе чувства.
   -- Поживем -- увидим, -- ответила она со смехом и потянулась к нему своей смуглой и горячей щекой.
   Тогда эта своенравная женщина, уверенная в своей безнаказанности, влекла его к себе. Он способен был простить ей любовный вызов, только бы она его не ставила в какое-нибудь унизительное положение перед другим мужчиной. Но она являлась в Петербург урывками... Иногда она как бы просила у Симцова совета . И он не отказывал ей, делал это почти тоном старшего брата и гораздо больше остерегал ее, чем выказывал законную щепетильность.
   Она опять приехала покутить в Петербург и заставила его отправиться с ней на тройке обедать в тот самый ресторан...
   Прошло пять лет с их весенней partie fine. С тех пор только раз была она в Петербурге, но тогда он сам уклонился от свидания с ней. Года два тому назад прислала она ему из-за границы свой портрет в костюме альпийской туристки, с большой палкой в руках, в шляпе с широкими полями, бросавшими тень на ее южное лицо. Фотография была, конечно, ретушована, но все-таки он нашел, что она смотрела на этом портрете все такой же молодою, с теми же продолговатыми глазами и стянутыми веками и вызывающей улыбкой крупного рта. Костюм придавал ей даже некоторую моложавость... Она осталась вдовой. По крайней мере хоть в этом сдержала она свое слово.
   Он ей говаривал не раз:
   -- Вы так щеголяете вашей честностью, там, где можно было бы придержать свою откровенность. Но вот в чем вам не трудно было бы остаться честной: вы ни под каким видом не должны выходить замуж.
   -- Да я и не собираюсь,-- обыкновенно отвечала она ему.
   -- Такие женщины, как вы, не могут обманывать мужей, не делая их в то же время несчастными.
   И с этим она соглашалась. Она не думала никогда обижаться или оправдываться, или играть в сентиментальность. Теперь, сидя с нею рядом в санях, он не смотрел на ее лицо, укутанное платком, а останавливался подолгу мыслью на прежних впечатлениях от этой женщины, вплоть до портрета в костюме альпийской туристки.
   Он сам мало говорил дорогой, только слушал ее разсказы, все на ту же любовную тему, точно будто не прошло и нескольких дней с ее последнего приезда.
   Генеральша не сдавалась перед жизнью, перед своими почти сорока годами. Все так же, как и прежде, ее лозунгом было -- полное освобождение от всяких уз, налагаемых серьезной привязанностью.
   -- Вот видите, -- добродушно и весело крикнула она ему, когда они переехали Троицкий мост, -- никто меня еще не зарезал и не повалил из револьвера. Вы, душенька, стращали меня зря.
   Полное освобождение женщины в лице его приятельницы, в эту минуту, сердило его на особый лад. Он так малодушно, с такими осторожпостями и неловкостями приводит в исполнение свой план, за который ему нечего краснеть ни перед кем; а вот эта, почти сорокалетняя вакханка до старости будет собирать дань со всех мужчин, какие ей нравятся, и, действительно, сохранит полную свободу от всякого обязательства и нравственного стеснения!..
   -- Дайте срок, -- не выдержал он и ответил ей, не боясь мороза, -- кончите каким-нибудь Альфонсом, пройдохой-гимназистиком или заезжим гипнотизатором!
   -- Спасаться буду, но не раньше как через десять лет.
   Симцов опять замолчал и стал спокойнее слушать свою приятельиицу. Когда тройка подъезжала к ресторану, он подумал даже, что будь у него здесь, в Петербурге, хоть один близкий человек, с таким дерзким отношением к жизни, как эта генеральша, хотя бы даже и она сама, он гораздо скорее и решительнее перерезал бы все нити своего прошлого. Он совсем уже не думал об ней, как о женщине, с которой ехал обедать в отдельном кабинете. В нем уже незаметно накопилась опять потребность излиться, без всяких смягчений и выгораживаний разсказать этой женщине, как он хочет поставить крест на всем, что не тихая и чистая жизнь около своего молодого друга -- дочери.
   Пускай генеральша будет над ним подтрунивать, делать скабрезные намеки, говорить, что его теперешняя добродетель не что иное, как брезгливое старчество.
   Татары выбежали на крыльцо и повели их в верхний этаж. Генеральша шла вперед, очень шумно и размашисто, точно будто бы она мужчина, который будет все сам заказывать и за все платить. Симцов поднимался за ней, с опущенной головой и с боязливой мыслью о том, как бы не вышло какой неприятной встречи. Его дама на ходу распоряжалась насчет кабинета, обозначив, какой именно она желает иметь, и стала разспрашивать о хозяине и еще о чем-то.
   Симцову уже были известны все ее мужские замашки. Он ожидал даже неизбежного разговора о плате по счету. Может-быть, на этот раз она пойдет еще дальше и будет настаивать на том, чтобы он совсем отказался от своей доли, так как приглашала его она.
   Комнату он узнал, она была все с той же обивкой мебели темным трипом, с большим окном направо, у которого стоял стол, с тем же широким диваном в глубине комнаты, против входной двери.
   Генеральша, как только вдвинулась в кабинет, сейчас же пришла в еще более взвинченное настроение. Для нее самый воздух этой комнаты, с запахом пыли и вчерашних соусов, был приятнее всяких благоуханий. Она порывисто начала снимать с головы платок, разбросала по комнате ботинки, шубку, муфту, бросилась на диван с ногами и крикнула на весь коридор:
   -- Ух! как здсь славно!..
   Он совсем отстал от ресторанных кабинетов, и присутствие лакея-татарина стесняло его.
   -- Душенька! -- крикнула ему геперальша. -- Сядьте сюда. Так нельзя!

XIV

   -- Вот и папа!
   В столовой, за самоваром, сидела Ната с Люцием. Они уже более получаса пили чай и беседовали. Поэт сначала не нравился ей, и она его про себя называла "рисовальщиком"; в этот вечер он ее подкупал изящной мягкостью своего тона.
   -- Сима, я вас заждался!
   Всего мене желал Симцов застать дома их обоих. Он вошел в столовую с таким гадливым чувством к самому себе, что не мог даже связать двух слов.
   -- Тебе нездоровится? -- спросила его Ната.
   Глаза Люция, обращенные к нему, повторили этот вопрос.
   -- Нет, ничего; дай мне чаю.
   Весь он был себе гадок...
   Симцов опустил голову и старался не смотреть ни на дочь, ни на Люция. Вся его теперешняя семейная обстановка отзывалась жалкой и недостойной комедией. Он испытывал чувство унизительного страха перед дочерью. Если бы вся картина его поведения раскрылась перед нею, что бы она в ней вызвала?.. Нынешние дети безпощадньг в своих приговорах. Они могут, точно безстрашный хирург, вырезывать у себя самих живое мясо родственных привязанностей, коль скоро пропало уважение и не на чем основать свою кровную связь.
   Быть-может, возьми да разскажи он ей все сам, с глубокой правдой, без всякой пощады к себе, дочь помогла бы ему, если бы в ней широта ее взглядов на человеческие страсти и слабости превозмогла такое же гадливое чувство, какое он сам имел к себе в ту минуту.
   -- Хороша погода? -- спросила его вдруг Ната.
   -- Мягкая, -- отвтил он, не поднимая головы.
   -- А что, если бы проехаться на тройке? Здесь где-то можно кататься с гор. Как это называется? -- обратилась Ната к Люцию.
   -- Аркадия, -- подсказал Люций.
   -- Нет, нет, ради Бога! -- почти закричал Симцов и порывисто встал с места. -- В другой раз, завтра... послезавтра... Сегодня я утомлен.
   -- Да, ты, папа, -- весело спросила Ната, -- немножечко кутнул сегодня?
   -- Quelle idИe!.. (фр. Что за идея!) -- вырвалось у Симцова по-французски, и он тотчас же почувствовал, как это восклицание было смешно.
   -- Сима, -- мягко окликнул его Люций, оборачивая к нему голову, в тот угол столовой, куда он отошел, -- мне бы не хотелось вас сегодня еще больше разстраивать.
   -- Что такое? -- спросил Симцов тоном человека, которому в эту минуту ровно ни до чего нет дела, кроме его душевного разстройства.
   -- Можно говорить при вас о делах? -- спросил Люций Hату.
   -- Пожалуйста, если папа не желает от меня скрывать. Мужчины всегда смеются над нашей наивностью в делах. Понятно, с нами старшие никогда о них не говорят, а потом начнешь изучать совсем другие вещи. Ведь, согласитесь, вот вы -- адвокат, у русской женщины есть ведь по закону большая самостоятельность насчет ее имущества?
   Люций усмехнулся и шутливо выговорил:
   -- Когда выйдете замуж, можете взять мужа к себе в приказчики, а то так выгнать его из собственной квартиры.
   -- Вот видите! -- радостно вскричала Ната.
   -- Зато он вытребует вас к себе отовсюду, коли захочет -- то и по этапу.
   -- Я это слыхала, -- возмущенно отозвалась Ната.
   -- И разные другие есть отношения супругов между собою. Я на этом даже из гражданского права сбился на экзамене и должен был переэкзаменоваться.
   -- A где все это стоит, в каком томе? -- спросила Ната очень серьезно.
   -- Разве вы собираетесь читать? -- все так же шутливо продолжал Люций.
   -- Да уж это мое дело, вы только скажите.
   -- В десятом томе свода законов.
   -- В десятом? Я запишу.
   Симцов ходил маленькими шагами в стороне от стола. Ему неприятно было то, что Люций хочет говорить о каком-то деле тут же, при дочери, вместо того, чтобы увести его в кабинет и сказать с тем чувством, какое у него обыкновенно бывало:
   "Сима, излейтесь мне. Вам нужно излиться".
   -- Вот видите ли, мой милый Сима, повеликодушничали вы с тем вагабундусом...
   -- С каким? -- тревожпо спросил Симцов.
   Да с мессиром Босяковым.
   -- С каким Босяковым?
   У Симцова совершенно вышибло из памяти эту фамилию
   -- Да муж той девицы, которую вы когда-то развивали.
   Ната насторожила уши.
   -- Это что же такое было, отец? -- спросила она довольно спокойно, но звук ее вопроса только увеличил тревожность Симцова.
   -- Ну, принимал я участие, -- нехотя выговаривал Симцов -- в одной молодой девушке... Она искала работы...
   -- Ты, надеюсь, нe увлекал ее?
   -- Кажется, она кокетничала с вашим папой, -- подсказал Люций.
   -- Ну и что же? -- подталкивала Ната.
   Лиоции взглянул на своего друга через самовар.
   -- Сима, я за вас доскажу. У вас, наверно, что-нибудь болит, только вы скрываете. Видите ли, особа эта, по имени Людмила, принимала безкорыстную поддержку Симы, но была увлечена неким Босяковым, он же и вагабундус; на нашем жаргоне: джентльмен этот -- вороватый; поймался он окончательно в подлоге, сидел здесь; волоокая Людмила нашла ход к великодушному сердцу Симы, который поручился в четырех тысячах.
   -- Взял его на поруки? -- спросила быстро Ната.
   -- А вам эти порядки разве известны?
   -- Еще бы! -- вырвалось у Наты.
   Ее глаза сделались блестящее.
   -- А, быть-может, он и в самом деле не простой... Она искала слова.
   -- Кавалер индустрии? -- подсказал ей Люций.
   -- Это бывает! Подлог, -- повторила она про себя. --Это делают, чтобы выручить товарища.
   -- Увы и ах! Господин Босяков никого не выручал, а только поднадул вот еще раз Симу.
   -- Он убежал? -- спросил Симцов.
   -- Скрылся, душа моя, скрылся. И даже написал мне письмо, где есть разные приятности и по вашему адресу.
   -- Вот это прекрасно! -- вскричал Симцов и остановился посредине столовой.
   Это известие, само по себе неприятное, дало ему новое раздражение, но уже не против самого себя, а против Людмилы, ее мужа и вообще молодых людей.
   -- Вот это прекрасно! -- и Симцов разсмеялся.
   -- Тебе очень жалко денег, отец? -- спросила Ната.
   -- Конечно, жалко,--ответил он, и ему стало вдруг легче, тон его показывал, что теперь он уже стряхнул с себя свое подавленное и боязливое настроение перед дочерью.--Конечно, жалко, -- повторил он, -- глупо брошенных денег!
   -- Послушай, -- перебила его Ната, и звук ее голоса доложил ему, что она станет возражать и протестовать. -- Одно из двух, отец: или ты хотел оказать большую услугу женщине, любящей своего мужа, или ты сделал это так... повеликодушничал, порисовался.
   -- Я рисовался? Это забавно!
   В первый раз Симцов начинал сердиться. Он сердился и на Люция за эту некстати сообщенную новость о побеге Босякова, а еще больше сердился на тон дочери, на эту несносную манеру обо всем судить, не останавливаться ни перед чем и слишком мало думать: кому она говорит, имеет ли она право так безцеремонно разбирать каждый поступок своего отца?
   -- Тут нечего умничать, -- сказал он в первый раз так резко, что Люций взглянул далее на него вопросительно. --Каждый делает глупости. Жена этого мазурика ослеплена им. Я ее не виню, но сказать по правде: не следовало рисковать порядочной суммой денег из-за ее прекрасных глаз.
   -- Ты это так сказал, отец, -- подхватила Ната, вся разгоревшись, -- точно в тебе говорит досада за прошлое...
   -- За какое прошлое? -- резко спросил он.
   -- Я не знаю, может-быть, ты за ней ухаживал, а она взяла да вышла за какого-то Босякова.
   Эти слова Наты перенесли его сейчас же к сцене с самим Босяковым в его кабинете. И муж Людмилы сказал ему почти то же, что и дочь. Злобное и мстительное чувство укололо его в эту минуту. Да все женщины на один покрой, -- порывисто думал он. -- Что бы вы для них ни делали, во всем видят хищничество и самолюбие мужчины..."
   -- Может-быть, -- глухо оборвал Симцов.
   Он должен был сдержать себя, чтобы не вышло какой-нибудь неприятной сцены.
   -- Да знаете что, господа, -- продолжала все так же возбужденно Ната. -- В вас обоих слишком много барства. Денег вы, пожалуй, дадите на бедность или вот поймаетесь насчет залога,но вы не войдете в жизнь ни такой Людмилы, ни ее несчастного мужа.
   -- Несчастного, несчастного! -- оборвал ее Симцов -- Ты сама не знаешь, что говоришь. Люций, пойдемте в кабинет. Этому пустоболтанию конца не будет.
   Симцов вышел первый из столовой. Люций притих и вбок глядел на Нату. Она усиленно вытирала блюдечко полотенцем. Высокая ее грудь поднималась и опускалась и ноздри были расширены.
   -- Так я по-вашему, буржуй? -- спросил он тихо и хотел приласкать ее взглядом.
   -- А то кто же?
   -- Я буддист -- отшутился Люций, вставая из-за стола -- Напрасно брюскируете (прим. бесцеремонно обращаться с кем-либо) папеньку, -- шопотом прибавил он.-- Сима нежной души человек и ваше понимание для него дорогого стоит.
   -- Сомневаюсь.
   Люций сделал жест рукой, как бы приглашая ее успокоиться, и беззвучно выдвинулся из комнаты.
   Ната долго вытирала блюдечко и чашку. Краска сходила с ее щек. В глазах не было уже задорного блеска Она досадовала на себя, но еще больше неприятно ей было за отца. Она не ождала, что он способен был на такую старческую раздражительность, что он от нее много скрывает, оттого и ведет себя неровно, странно и тревожно.
   Она так раздумалась, что и не заметила, как прошла целая четверть часа. Ее вывел из раздумья разговор в передней. Уходил Люций; Симцов провожал его. Дверь в переднюю была полуотворена
   -- Завтра я вызван к Аполлинарии Кирилловне, -- донеслась до Наты совершенно отчетливо фраза Люция.
   -- Для консультации? -- спросил Симцов.
   -- Вечером, на чашку чаю.
   "Аполлинария Кирилловна, -- быстро спросила себя Ната, -- моя мать здесь?"

XV

   Симцов проводил приятеля и вернулся в кабинет. Его раздражение улеглось, и ему стало совестно за себя. Но ведь и Ната не была права: нельзя же так поднимать голос и вторгаться своим авторитетным мнением в то, чего она хорошенько не знает.
   Он все-таки осудил самого себя и очень бы желал приласкать ее; только без всяких лишних объяснений. Что ж делать! Натура! Поколение!.. Если ему приходится с ней совсем не так легко, как он мечтал, то ведь и она, быть-может, про себя испытывает уже некоторый гнет.
   Оy сел на свое любимое кресло около столика с двойным подсвечником, но его тянуло к дочери. Еще минуты две, и он пошел бы к ней в комнату, думая, что ее давно уже нет в столовой.
   Из-за портьеры показалась фигура Наты.
   -- Ты ко мне? -- спросил Симцов, скрывая свое волнение.
   Ната перешла от двери к его креслу скорыми шагами, протянула ему руку, крепко пожала, потом нагнулась и поцеловала его в голову.
   -- Ты не сердись, -- заговорила она с добродушной угрюмостью. -- Я -- грубияпка... Зато -- что на уме, то и на языке. Кабы я при тебе росла, папа, конечно, у меня был бы другой тон. Но ты немножко сам виноват. Я привыкла считать тебя идеальным человеком. А бояться -- я тебя никогда не боялась...
   -- Хорошо, хорошо, -- тронутым звуком повторил Симцов, ужасно обрадованный этой исповедью Наты, и привлек ее к себе.
   Он несколько раз поцеловал ее в щеку. Ему хотелось приласкать ее как маленькую девочку, и потом так же поисповедоваться ей во многом том, что теперь таилось в нем и вызывало вспышки раздражения.
   Ната, не сходя еще с его колен, поглядела ему в глаза с более сосредоточенным выражением.
   -- Ты мне скажешь правду? -- спросила она вдруг и потянулась встать.
   -- Что такое?
   Опять тревога овладела Симцовым: он зачуял снова "принципиальный" разговор.
   -- Про какую Аполлинарию Кирилловну говорил тебе в передней твой друг. Это мать моя?
   Симцов не решился солгать и ответил наклонением головы.
   -- Так она здесь? Живет постоянно?
   -- Приехала по делу.
   -- Неужели ты нарочно скрывал от меня?
   -- Я не скрыва,но и не видел особенной надобности тебя тревожить, мой друг; долг мой состоял в том, чтобы ограждать тебя от велкого прикосновения с личностью, которая и без того чуть-было не разбила нашу с тобой жизнь.
   Выговаривая все это, Симцов тяжело дышал
   Ната стояла уже поодаль от дивана, сложив руки на груди и продолжая пристально смотреть на него.
   -- Послушай, отец -- Ната заходила по кабинету и щеки ее разгорелись, -- зачем ты так брезгливо говоришь о ней? Разве ты ее до сих пор боишься?
   -- Нисколько.
   Симцов сделал даже энергитеский жест головой.
   -- И если она здесь, в Петербурге, то отчего же бы мне и не повидаться с ней?
   Глаза девушки смотрели на него пытливо и опять с тем же неуловимым оттенком снисходительной усмешки, точно будто она гувернантка, а он ее воспитанник.
   -- С какой стати? Между вами нет ничего общего.
   Ему довольно было выговорить и эти слoва.
   Как?! Его Ната, та девочка, что он похитил у матери по уговору с ней самой, и тогда еще инстинктом понявшая, какова ее мать, теперь так разсуждает; почти с упреком говорит ему о его брезгивом чувстве к женщине, что их обоих заставляла страдать.
   -- Теперь все сгладилось, -- продолжала Ната и нахмурила немного брови, тоном разсудительной старшей сестры. -- Мать моя не могла сделать тебя счастливым, и мне у ней было не хорошо. Ты по-своему был, конечно, прав.
   Он молчал.
   -- Пожалуйста, не скрывай от меня, папа. Это не достойно тебя. Она здесь по какому-нибудь делу с тобой?
   Ему надоело изворачиваться, и он сказал ей сухо, но спокойно, что ее мать нашла себе жениха, собирается выходить за него замуж и хлопочет о разводе, на который он дал свое согласие.
   -- Теперь вы оба свободны. Этот развод -- кто его первый предложил, она или ты? -- горячее спросила Ната.
   -- Она.
   Симцов опять начал себя сдерживать.
   -- Вот видишь.
   -- Ей это нужно было.
   -- Да ведь и тебе также нужно... Или может быть нужно, --поправилась она. -- Ты еще не старый. Можешь полюбить.
   "Догадывается ли она или нет о Котомлиной?"-- быстро подумал Симцов, и неуверенно, исподлобья взглянул на дочь.
   -- Все это прекрасно, Ната, -- заговорил он, стараясь быть как можпо мягче, -- но к чему же тебе становиться опять между нами? Вот более восьми лет, как я ограждал тебя всячески...
   -- От чего? -- с внезапною живостью спросила девушка. -- От прикосновения к моей матери? Напрасно.
   -- Напрасно? -- с невольным раздражением переспросил Симцов.
   -- Когда ты боялся за меня, пожалуй, иначе нельзя было сделать... А потом я выросла. Вот уж больше трех лет, как я смотрю на себя вовсе не как на девчонку!..
   Ната села на кресло, прислонилась затылком к спинке его, вытянула ноги, опустила ресницы и стала говорить медленнее, нервнее; голос ее вздрагивал.
   -- Вот видишь, отец... Я тебя не обвиняю в том, что ты меня лишал материнских ласк; только напрасно ты сам так малодушничал. Часто мне бывало тяжеленько в дом тети. Ты думаешь, с ней легко было выжить вот почти до двадцати лет. Я никогда не хотела вмешивать тебя ни в какие дрязги, возстановлять против твоей родственницы, a ведь она просто губернская барыня с претензиями...
   -- Ната! -- перебил Симцов. -- К тебе она искренно привязалась.
   -- Может-быть, не спорю. Она добрая...только я перед такой добротой, папа, не могу преклоняться. На две трети в ней барства, даже если хочешь -- чванства. Тетя хотела сделать из меня губернскую барышню. У ней ведь один идеал: женские головки из английских кипсеков (прим. роскошное издание с гравюрами)! И у нас, как я только подросла и стала своим умом жить, постоянно были несогласия. Ей не нравилось все: как я говору, хожу, одеваюсь,чешусь, с какими подругами знакома приятельски, какие книжки читаю и о чем разговоры веду. Три года, папа, не шутка... На летних каникулах только и отводила душу А в зимние вечера, бывало, сидишь-сидишь у себя в комнате, к гостям выходить не хочется, на сердце точно все сосет. Понятное дело, хотелось прильнуть к другой женщине, хотя бы она была и не Бог знает какой безупречной жизни, да помоложе, полегче характером, снисходительнее. Я не стану от тебя скрывать, сколько раз я думала: может-быть, мать моя поняла бы меня гораздо лучше...
   Голос Наты оборвался. Симцов был и взволнован, и как бы поражен тем, что она наговорила. Упреки самому себе уже не являлись больше. Какова бы ни была его кузина, все-таки, живя при ней Ната спаслась от многого горького и даже грязного, чего навеке не смоешь с души...
   -- Что же делать, -- выговорил он менее кротко, чем бы сам хотел,-- разве я не понимал, Ната, чего жизнь лишила тебя, но я по совести не мог не оградить тебя.
   -- Теперь что же разбирать, -- оживленнее заговорила Ната. -- Это старые дрожди! А посмотреть на мою мать -- отчего же не посмотеть? Повторяю: бояться нечего ни тебе, ни мне. Открещиваться от нее слишком не великодушно. Я про нее ничего не знаю, как следует Но, положим, она особа подозрительных свойств...
   -- Тебе и не следует разбирать это, -- несколько строже выговорил Симцов.
   -- Почему так?
   -- Она мать твоя.
   -- Так я и ожидала! -- вскричала Ната, выпрямилась в кресле и подобрала ноги -- Как тебе не стыдно отец! Это только во французких романах упражняются в таких фразах. Отлично знают друг друга, никаких порядочныхчувств не имеют, а чуть что -- и сейчас: "она мать твоя!" или "он отец твой!" Одно из двух: или ты давно ей все простил и смотришь на нее как на женщину, которую мне не стыдно назвать матерью, или ты ее все еще презираешь, и презираешь имея на это право. А коли так, то к чему же тут фразы? Я, как дочь, должна знать: стоят ли уважения мои родители . Положим -- не стоит кто-нибудь из них. Но зачем же нам с тобой кичиться тем, что мы безупречны?
   Симцов по мере того, как говорила Ната, мысленно возражал на каждый ее довод. Он не мог или, лучше не хотел соглашаться с ней, хотя почти со всем согласился бы говори не она, а посторонняя женщина.
   -- Я, мой друг. Не стану тебе насильно препятствовать. Ты имеешь право повидаться с твоей матерью. Не думаю только, чтобы это свидание принесло тебе какое-нибудь нравственное добро.
   Эту суховатую и несколько книжную фразу Симцов выговорил почти с усилием. Он уже чувствовал, что дочь ускользнула от него, что в таких вопросах ее не направить ее по-своему...
   -- Да послушай , папа... Ты воображаешь, что я не встречалась уже с разными женщинами... достаточно порочными?
   -- Где же?
   -- Да в доме тети, твоей кузины.
   -- Не думаю, мой друг.
   -- А я тебе говорю -- да. Она принимала разных барынек из местных аристократок... и все в городе отлично знали, в том числе и я, что такая вот меняет своих возлюбленных, как перчатки.
   -- Ната!..
   -- Полно меня останавливать, мне скоро двадцать лет! И про такие нравы знаешь уже пятнадцатилетней девчонкой. А кто в мои лета притворяется, что ничего не видит и не понимает, та просто врет. И что же? Я со всеми этими дамами была знакома, сначала приседала им, потом пожимала руку и целовалась и ездила к ним на вечера с тетей. Да я скажу тебе прямо: если б даже я теперь случайно познакомилась с какой-нибудь заведомо легкой особой, я нисколько бы не стала от нее сторониться.
   -- Что ты говоришь, Ната?
   -- Я считаю такую брезгливость чистым фарисейством!
   Она встала и прошлась по комнате, заложив руки за спину. Симцов сидел безмолвный и подавленный.
   -- Вот почему, -- закончила она, -- я не стану избегать свидания с моей матерью. И ты поступишь очень странно, если укроешь ее от меня.
   С этими словами она вышла.

XVI

   Симцов больше уже не разбирал своего поведения. Он был похож на запутавшегося дельца или на человека, который поставил на известный номер все свое состояние и дожидается поворота рулетки. Точно всякая способность к анализу оставила его. Как бы он ни поступил, по прежним своим понятиям и правилам -- будет непременно хуже. Вернее всего: переждать, застыть в своей умышленной инерции.
   Он избегал всякого объяснения с женщинами. Людмила Босякова порывалась к нему, вероятно, оправдывать своего сбежавшего мужа, а может-быть и просить денег на поездку в то месго, куда он скрылся; Симцов усиленно защищал от нее вход в свою квартиру. Аполлинария Кирилловна раза два-три приглашала его к себе и через Люция, и прямо. Он написал ей письмо, где убедительнейше просил назначить ему свидание только тогда, когда это будет безусловно необходимо для бракоразводного дела. После разговора с Натой о матери, он совсем съежился, ушел в себя, избегал всякого намека на Аполлипарию Кирилловну, упрашивал Люция ни под каким видом не проговориться ей о приезде дочери, и заходить к нему в правление, чтобы не сталкиваться с Натой.
   Прасковья Семеновна как будто совсем для него не существовала, хотя он навещал ее через день. Разговоры их были чисто деловые. Они толковали о сдаче ее квартиры и о поездке за границу. Для него уже ничего не стоило надевать на себя личину и заботливо обсуждать с нею всякие подробности ее заграничного маршрута. Теперь окончательно было решено, что она поедет раньше, в начале поста. То и дело всплывало в нем почти злобное чувство, глядя на то, как эта ловкая женщина ни о чем не догадывается и продолжала считать его "своим".
   После посещения матери, она сама стала очень сдержана, точно поступила на положение целомудренной невесты и желала вызвать в нем этой сдержанностью, а потом разлукой на месяц, на два -- прежние порывы.
   Чтобы не задергивать больше самого себя, Симцов старался, бывая у Прасковьи Семеновны, совсем не думать ни о дочери, ни о жене; а когда ему представлялся вопрос, что нельзя же играть все в прятки, он или ничего себе не отвечал, или говорил, что всякая случайность, даже самая неприятная, не ухудшит дела.
   В своем кабинете он сидел все охотнее и охотнее, любовно оглядывал шкапы с книгами, с терпеливой надеждой ждал того момента, когда все прежние связи будут порваны. Он начинал уже отделять себя и от Наты. Самое лучшее -- предоставить ей полную свободу, но и самому требовать того же, заключить с ней род приятельского контракта. Они будут жить под одной кровлей, сходиться за обедом, завтраком и чаем, избегать всяких споров, сообщать друг другу только вещи интересные, из того, что каждый из них прочтет или прослушает в течение дня.
   В этом именно направлении думал он, сидя все в том же кресле у маленького столика и зная, что его никто ее потревожит. Наты не было дома. Никакого особенного приказания насчет приема он не отдавал камердинеру. Аполлинарию Кирилловну он давно уже не велел принимать, даже и в утренние часы.
   Раздался звонок, на который он не обратил внимания. Вероятно, Ната, вернувшаяся с лекции.
   -- Госпожа Котомлина, -- доложил человек по обыкновению вполголоса, остановившись в портьере.
   -- Вы сказали, что я дома?
   -- Так точно.
   Выбранить человека не за что было; принять ее, значит -- рисковать встречей дочери с Прасковьей Семеновной.
   Но какой же тут особенный риск... Он, как деловой человек, имеет повод принимать у себя всяких дам.
   И его наполнила почти детская радость от упорного сознания того, что он непременно покончит со всеми женщинами.
   Визит свой Прасковья Семеновна сейчас же объяснила, точно будто хотела предупредить его. Дело было спешное и все насчет сдачи ее квартиры. Нужно дать ответ сегодня вечером, а вызывать его она не хотела. Он посоветовал ей покончить без проволочки, так как условие очень выгодное. Она почти не присаживалась, не снимала ни шляпки, ни мехового боа, и вдруг присела поближе к нему, взяла за руки и тихо выговорила:
   -- Валерий, скажите мне, что вообще с вами?
   "А вдруг вернется Ната?" -- выскочил вопрос в голове Симцова.
   Скрывать то, что Ната тут, в его квартире, было почти невозможно; но и сказать об этом сейчас же -- язык не повиновался ему.
   Может-быть, этот разговор пройдет благополучно. Ната на лекциях и вряд ли вернется раньше обеда. Да и зачем ей знать об отношениях его к Котомлиной, если он решил разорвать эту связь? К чему загрязнять ее взгляд на жизнь, хотя бы она по своим теперешним понятиям и стояла за полную искренность отца с взрослою дочерью.
   У ней свой кодекс морали, у него -- свои.
   Но лицо Прасковьи Семеновны слегка затуманилось.
   -- Мне кажется, мой друг, -- заговорила она, -- что вы со мною не так искренни, как прежде!
   -- Что за мысль!..
   -- Что же такое произошло с тех пор, как скончался мой муж?
   -- Ровно ничего!..
   -- Если у вас какие-нибудь деловые неприятности, заботы -- почему же не сообщить их мне? Или, может-быть, вы списались уже с женой, и она хочет воспользоваться вашим желанием быть свободным. Почему вы не поручите этого мне?
   -- Вам?..
   -- Я не испугалась бы. Тут дело все в деньгах... Если вас затрудняет что-нибудь... к чему же я тут? Ведь это наш общий интерес. Мы оба обезпечиваем себе нашу будущность. Я от души готова принести всякую жертву.
   -- Что вы, что вы!.. -- почти с ужасом воскликнул Симцов.
   Как женщина была сильнее его в эту минуту! Для нее все ясно. Она идет прямо к цели и не хочет даже подозревать его в каком-нибудь малодушном обмане. С такой же ясностью и смелостью проводила она еще недавно покойного мужа и в этом пятилетнем обмане была также сильнее своего любовника.
   -- Да почему же нет, Валерий? -- спросила Прасковья Семеновна и нагнулась к нему бюстом.
   -- Это моя обязанность, -- проговорил Симцов, и ему собственный голос слышался чьим-то чужим.
   -- Вот и насчет вашей дочери... Если вам почему-нибудь не совсем ловко писать ей о вашем желании назвать меня женою, a сделать это экспромтом для нее вы тоже не хотите -- я могла бы ее подготовить. Для меня это не составит никакого труда. Отчего мне не завязать с ней переписку? Она молода, отзывчива; я сумею найти дорогу к ее сердцу.
   -- Полноте, это совсем не нужно!
   Симцов встал и заходил по комнате.
   "Нельзя же тянуть дальше, -- говорил он сам себе,-- ты можешь поставить себя в самое унизительное положение. Ната вернется, войдет в кабинет, и тогда что?"
   Ему вдруг захотелось очутиться именно в таком унизительном положении, чтобы его ложь была обнаружена перед этой женщиной резко, без всякой возможности какой бы то ни было отговорки. Это было бы самым лучшим средством или поводом к разрыву.
   Но такая ли женщина Прасковья Семеновна, чтобы возмутиться безповоротно? Нет. Она найдет исход, великодушно простит ему его сознательный обман, будет даже обяснять его деликатностью чувств своего Валерия, желанием пощадить обеих женщин, избавить их от всего щекотливого и неловкого.
   -- Ведь Ната все там, у вашей кузины? -- спросила Котомлина и встала. -- Дайте мне ее адрес. Из-за границы я начну с ней переписку, и поверьте, мой друг, она будет подготовлена и найдет во мне нe мачиху, а баловницу, старшую сестру.
   У него невольно вырвался подавленный вздох: не нужно было отвечать прямой ложью на вопрос -- где теперь Ната.
   -- Знаете, что я вам сказку, Валерий? -- Прасковья Семеновна взяла муфту со столика и тихими шажками пододвинулась к двери в гостиную. -- Вы до сих пор под впечатлением смерти вашего приятеля. Я не скрываю, на вас она подействовала сильнее, чем на меня. Нельзя так... Сколько раз вы говорили мне: жизнь не ждет. Помните, есть такие слова Пушкина из его лицейской годовщины. Время безпощадно... Нельзя прошедшему отдавать столько душевных сил.
   "И вот так она стала бы меня отчитывать до самой моей смерти", -- думал Симцов и стоял с опущенной головой у своего кресла.
   Прасковья Семеновна была уже у дверей в гостиную.
   -- Встряхнитесь, Валерий, -- доносился до него ее голос, -- так нельзя.
   Он догнал ее, взял за руку и прошел с ней через всю гостиную.
   Ему опять стало хорошо оттого, что он ускользнул, не дал ей никакого правдивого ответа ни насчет жены, ни насчет дочери. Все равно, он уйдет от нее. Зачем же станет он перед ее отъездом переживать безплодную борьбу, рискуя, быть-может, попасть опять в петлю?
   У двери в переднюю его начала безпокоить возможность встречи Наты с Прасковьей Семеновной.
   Вдруг звонок, и что тогда?
   Довольно поспешно отпер он ей дверь и вполголоса повторил:
   -- Все обойдется, все обойдется.
   Она ушла. Симцов сам запер дверь и вернулся в кабинет нервный, но облегченный от тягостного чувства ожидания встречи Наты с Прасковьей Семеновной.
   Не прошло и пяти минут, как в передней раздался звонок, сильный, торопливый.
   "Неужели это опять она забыла что-нибудь? -- подумал Симцов и весь съежился. -- Надо будет положить раз навсегда до отъезда Котомлиной за границу, чтоб свиданий больше не было на его квартире".
   Он не пошел отпирать и ждал в гостиной.
   Вбежала Ната, прямо в пальто и шапке.

XVII

   -- Я встретила сейчас,-- заговорила она, -- около нашего подъезда, одну даму... Ее портрет, тот, большой, над письменным столом у тебя в кабинете. Как ее фамилия?
   -- Госпожа Котомлина.
   Симцов перешел уже от чувства радости за то, что дочь не встретилась с Прасковьей Семеновной, к новому тревожному настроению.
   "Зачем она меня спрашивает?" -- подумал он, желая поскорей решить, каким тоном вести ему этот разговор с дочерью.
   Ната села, все еще в пальто и шапке, на один из диванов.
   -- Знаешь что, папа, -- начала она, смотря на него исподлобья, -- я потому так спрашиваю тебя об этой даме, что слышала, совершенно случайно, в аудитории, целую историю... Называли тебя и эту госпожу.
   -- Ну, и что же?
   Губы Симцова слегка дрогнули.
   -- Понятное дело, я не намерена вмешиваться в твои интересы, но не скрою от тебя -- мне было больно.
   -- Что такое? -- почти пролепетал Симцов.
   -- Может-быть, это и сплетня... Говорили про твой роман с этой Котомлиной. Далее были намеки очень некрасивые. Я не хочу их повторять здесь. Говорили, что ты был близким приятелем ее мужа и долго, несколько лет. Он только что, кажется, умер?
   -- Да, недавно.
   Симцов почувствовал, что ему надо сесть.
   -- Повторяю тебе, папа, я не хочу вторгаться насильно в твои сердечные дела... чего-нибудь допытываться. Но мне будет до гадости неприятно еще раз услыхать что-нибудь подобное. И позволь мне теперь же сказать совершенно откровенно... Если во всем этом есть хоть немножко правды, зачем ты не оградишь твоего доброго имени. Или, быть-может, ты так увлечен этой женщиной, что думаешь жениться на ней?
   Чего же легче было бы ему ответить дочери, будь он хоть немного помужественнее? Но ему показалось невозможным исповедоваться перед Натой и в своем прошедшем, в долгой любовной связи с Котомлиной, и в таком же долгом обмане ее мужа. А теперь еще невозможнее сказать ей, что он не желает загладить браком это дурное дело. В эту минуту он был слишком далек от мысли, что дочь скорее способна допустить такой разрыв с женщиной, которую он перестал любить, чем пятилетний обман своего приятеля.
   -- Повторяю тебе еще раз, папа, -- вскричала Ната, -- я тебя не допрашиваю. Мне кажется, каково бы ни было твое прошедшее с этой госпожой, если ты ее любишь, отчего тебе не жениться? Тебе твой брак... с моей матерью -- давно в тягость. Она возвратит тебе свободу.
   Ната встала, подошла к нему, положила ему руку на плечо и наклонила к нему голову.
   -- Ты уж не думаешь ли, папа, что меня такой новый брак разстроит или огорчит?
   "Точно обе согласились!" -- про себя воскликпул Симцов. Его кольнуло сознание, до какой степени обе они сильнее его. Но разве из-за этого станет он затягивать на своей шее новую петлю? Пускай каждая из них по-своему права. Быть с ними искренним он не в состоянии.
   -- Ты, кажется, не расположен говорить со мной об этом, -- закончила Ната. -- Когда вздумаешь -- поговори. И, право, чем скорее, тем лучше. Мне кажется, твоя обязанность: сказать мне хоть то, что есть фактического в таких сплетнях о тебе.
   Эти слова дочери задели его за живое. Симцов встал, выпрямился и сделал неопределенный жест правой рукой.
   -- Оставь мне мое прошедшее, -- начал он. -- Оно мне принадлежи, Ната, и я в нем не обязан отдавать тебе отчета. Если найдется в нем что-нибудь неловкое или даже нехорошее, поверь, я не стану себя оправдывать и давно осудил себя строже, чем ты это сделаешь.
   -- Это уклончивый ответ! -- вырвалось у Наты.
   Она была уже па пути к двери в гостиную.
   -- Может-быть! -- возразил он, и голос его дрогнул. --Может-быть! Но какую же роль хочешь ты брать на себя. Роль судьи в моих отношениях к женщинам?
   -- Не ко всем, а к одной... вот к той, что у тебя сейчас была.
   -- Я не имею права, -- еще горячее возразил он, -- вводить тебя в такие отношения...
   Слова начинали забегать у него одно за другое. Он краснел и боялся, как бы не вышло у них тяжелой сцены.
   Ната обратилась к нему всем лицом, стоя у двери, и на ее щеках тоже стал показываться румянец.
   -- Как тебе угодно, отец, -- выговорила она, и по ее крупному рту просилась усмешка. -- Только так нельзя решать вопросы морали... Ты только о себе говоришь, а я тебе говорю о том: как мне быть? Я могу опять услыхать что-нибудь подобное. Это вопрос уже не одной твоей совести, но и моей также.
   -- Ты должна сказать, -- почти крикнул Симцов, -- что твой отец честный человек, и что ты не желаешь, чтоб про него так говорили! Вот и все!
   Он круто повернулся, отошел к шкапу и стал к нему лицом, точно ища книгу.
   Ната тоже повернулась к двери и крикнула ему:
   -- Хорошо! Так и буду знать, папа!
   И ему показалось, что она прибавила к этим вопросам сдержанно, зло иронический смех.
   Ему захотелось крикнуть:
   "Негодная девчонка!"
   Но он испугался и застыдился такого взрыва и усиленно сохранил то же положение -- лицом к шкапу.
   Скрипучие шаги Наты прошлись по ковру гостиной. Потом все смолкло. Она заперлась в своей комнате. Симцов сейчас же отошел от шкапа и стал шагать по кабинету большими шагами. Еще ничего подобного у него до сих пор не выходило. Он так разстроился, что почти заплакал. В один день два таких объяснения... Его душило. Он почти убежал из квартиры.
   У себя Ната прошлась возбужденными шагами несколько раз, заглянула за перегородку, где стояла кровать, посмотрела на шкап с зеркалом, где вся комната отражалась со своим свежим и красивеньким убранством.
   До сих пор ей эта комната почти нравилась. А тут ей стало вдруг все так противно. К чему такая отделка? Отец желал сделать ей приманку, точно собачонке какой, задобрить ее разными "финтифлюшками", чтобы полегоньку прибрать к рукам и переделать ее окончательно иа свой лад.
   Разве не достаточно "раскусила" она его теперь, в этом разговоре о матери! Вот он какой! В настоящем-то виде, без прикрас... Да и он ли один? Все мужчины таковы!
   Ната остановилась перед зеркалом и посмотрела на свое лицо. Оно было сердитое и красное. И кто настроил ее? Родной отец. Человек, который считает себя "идеалистом", "носителем идей 60-х годов" и не знай еще чем! В его лице она чувствовала что-то такое, от чего женщина -- всякая женщина, молодая или старая -- должна защищаться весь свой век, если желает создать из себя что-нибудь самостоятельное. И ей стало в то же время жаль свою мать. Мужской эгоизм всегда ужасен! И что за злопамятность! Сколько лет прошло с тех пор, как они разошлись, как отец пользуется полной свободой. Не может быть, чтоб ее мать не имела никаких человеческих чувств? Таких "извергов" очень мало на свете... И она была бы рада взглянуть на свою дочь. Да если та и осталась, попрежнему, дурной женщиной, что за высокомерие и самодовольство так уничтожать чужую личность, смотреть на нее, точно на зачумленную, на презренную парию (прим. отверженную, бесправную)?
   В эту минуту Ната была решителыю ближе к матери, чем к отцу, просто как к женщине. Все женщины должны составлять один могущественный союз, сплотиться против мужчин.
   И ей теперь ужасно душно в этом хорошеньком будуаре, вообще во всей этой роскошной квартире, где она должна будет, до окончания учения на курсах, оставаться без настоящей свободы, при возможности столкновений с отцом!.. Мысль о том, не уехать ли ей за границу, впервые блеснула в ее голове. Полной свободы у ней не будет здесь, при отце. Нужды нет, что он ни в чем ее не стесняет, что он гордится даже таким "либерализмом". Наблюдать за тем, что она делает и куда ходить, он не станет. Но чуть дело дойдет до чего-нибудь более крупного... Полюбит ли она или завяжет дружбу с подругой "на жизнь и на смерть" -- наверно, он не одобрит ее выбора.
   "Папа -- аристократ",-- выговорила мысленно Ната, и усмешка почти пренебрежительной горечи прошлась по ее полным губам.
   Подругу надо будет выбирать непременно из самых "приличных", чтоб изящно была причесана и корсет чтоб обрисовывал ее талию. Он "эстетик" и до сих пор. Желает нравиться всем, и старым и молодым...
   А что будет, если выбор ее сердца падет на какого-нибудь "лохматого", как уже не раз, хоть и мягко, выражался отец! Ната задавала этот вопрос совершенно отчетливо. До сих пор она только девочкой влюблялась в подростков-гимназистов и рано стала стыдиться всяких увлечений. Но теперь она знает, что без любви не проживешь. Может-быть, она успеет кончить курс и без всякой встречи с мужчиной, который привлечет ее, может-быть, и на этих днях случится решительная встреча.
   Если б отцу и понравился молодой человек ее выбора, то и тогда она была бы точно в тисках в этих нарядных комнатах, где все ей говорило о том, что она барышня, живущая на даровых хлебах у богатенького отца, неспособная еще поддерживать себя на собственный заработок.
   И непременно начались бы споры из-за того, кто ей полюбится, с отцом. Мягкость отца -- в сущности весьма обидная для молодежи ее поколения. Тот, кого она полюбит, будет совсем другого тона. Иначе это не может случиться... Да к ним никто и не ходит, кроме этого Алексеева. Она его до сих пор не понимает и ей кажется, что он рисуется. Стало, выбор ее падет на кого-нибудь в кружке подруг, когда расширится ее курсовое знакомство.
   Да и самые курсы приводили ее в смущение. Все говорят, что их закроют, и в будущем году прием прекратится. Так зачем же начинать здесь? Более чем вероятно, что ей и не удастся поступить в "медички", а одними естественными курсами она не желает ограничиваться.
   Это ей кажется так, забавой... Нет никакой прямой дороги впереди, по окончании курса, никаких определенных "прав". В аудиториях она нашла не мало девиц, показавшихся ей слишком элегантными. Такие поступают из моды или от "даровых хлебов". Не этого она хочет...
   Одна медицина способна забирать вас всю, давать в руки живое дело и доставлять, если вы не "дубишка", верный и даже большой заработок.
   Вон, в Париже, русская студентка первая добилась докторского диплома, и ее, с торжеством, приняли в ученое общество... Поди, сколько она теперь зарабатывает!
   Ната, стоя посреди своей комнаты, еще раз оглянула ее строгим взглядом, и ей еще сильнее захотелось вон из-под отцовского крыла. Да и любви ей не нужно до тех пор, пока она не станет окончательно на свои ноги, пока не будет у ней своего, мужского заработка.
   В передней раздался громкий звонок. Симцов уже давно ушел. Его человек воспользовался этим и побежал, поблизости, посидеть в портерной с приятелем. Отворила горничная Наты -- Феша.
   И эта Феша не нравилась ей. Точно она была к ней приставлена наблюдать над ее манерами, туалетом и обхождением.
   То и дело позволяла она себе говорить:
   -- Барышни Майергоф, у которых я жила, так не надевали.
   Ната давно бы ее обрезала, если бы не принцип обращаться с прислугой крайне гуманно.
   Из передней доходил гул разговора. Женский, звонкий голос покрывал глухое произношение Феши.
   "Наверно пускает свои тоны", -- подумала Ната о горничной и невольно стала прислушиваться, чтобы вмешаться... Может-быть, кто-нибудь к ней зашел, a Феша умничает и не желает принять под тем предлогом, пожалуй, что "барышня отдыхает".
   -- Когда же Валерий Иваныч вернется? -- раздался вопрос.
   Голоса Ната не узнавала.
   -- Не могу вам сказать, -- церемонно отвечала Феша.
   -- Кто же дома?
   -- Барышня, но они заняты.
   "Так и знала!" -- добавила про себя Ната.
   -- Какая барышня?
   -- Наталья Валерьяновна.
   Ната терпеть не могла, чтобы ее звали "Валерьяновна" -- точно нервные капли.
   -- Быть не может!.. Ната здесь?
   Возглас был такой сильный, возбужденный, что Ната не выдержала и быстро отворила дверь в переднюю.

XVIII

   Там стояла Аполлинария Кирилловна.
   Она не дала Нате опомниться, сейчас узнала ее и стремительно подошла к ней.
   -- Ната! Mon enfant (фр. ребенок)!
   От этого возгласа Ната вся вздрогнула. Ее схватило за грудь. Она не то чем-то возмутилась, не то ей захотелось плакать.
   Мать уже обнимала ее, и при этом на особый лад смеялась.
   -- Вот ты какая большая! -- вскричала Аполлинария Кирилловна, увлекая ее к окну.
   Горничная с недоумением смотрела на эту сцену.
   -- Отца твоего дома нет, или он только запирается, не принимает?
   -- Нет, он ушел, кажется.
   Смущение Наты прошло очень быстро, но ей не было неловко с этой женщиной, ее стесняло только присутствие горничной.
   -- Ты живешь здесь? -- спросила ее Аполлинария Кирилловна по-французски и прибавила, подмигнув правым глазом: -- А твой отец ведь скрыл от меня это.
   Ната хотела-было сказать ей: "Нет, я знала, что вы в Петербурге", но промолчала.
   -- Знаешь что, -- продолжала ее мать по-французски,--здесь нам будет не так удобно. Нам нужно же немножко познакомиться друг с другом. Поедем ко мне!
   Аполлинария Кирилловна сказала это шопотом, точно она хотела тайно подговорить дочь к бегству от отца.
   У Наты блеснуло воспоминание детства, как она девочкой томилась, точно в плену, у этой самой женщины, и как отцу удалось, наконец, похитить ее.
   Но это был только мимолетный образ. Она застыдилась такого детского чувства. Чего ей бояться этой женщины? Неприятное ее возбуждение против отца еще не прошло. Отчего же ей самой не узнать хорошенько -- что за личность ее мать, а для этого нужно быть совершенно свободной в своих действиях.
   -- Едем? -- все тем же полутаинственным шопотом спросила Аполлинария Кирилловна.
   Ната, ничего не отвечая, сделала движение головой и быстро сказала горничной:
   -- К обеду я, быть-может, не вернусь.
   Она нарочно это сказала, чтобы самой уже не безпокоиться и располагать своим днем. Оделась она поспешно, не допуская горничную, и когда они вышли на лестницу, Аполлинария Кирилловна весело вскричала:
   -- Вот ты какая милая! Да и что ж нам делить? Ты не ребенок, я тебя запереть не могу.
   Ната промолчала на эти слова матери. Она подумала: --"А если сейчас встретится с нами отец, неужели выйдет сцена?" И приготовилась ответить ему, высказать ему свою самостоятельность, сделать так, что он стушуется.
   У подъезда взяли они извозчика. Аполлинария Кирилловна, как сели в сани, заговорила с дочерью тоном старшей приятельницы, и Ната незаметно втянулась в разговор.

* * *

   Горничная доложила Симцову, что барышня уехала с какой-то дамой и просила к обеду ее не ждать. Фамилию этой барыни она не могла сказать, но на разспросы Симцова описала ее наружность. Он признал в этих приметах Аполлинарию Кирилловну.
   -- Эта дама, -- выговорил он с дрожью в голосе, -- сама спросила барышню?
   -- Нет-с, барышня вышли в переднюю, и та барыня бросились к ней, обняли и все что-то такое говорили с ней по-французски; барышня оделись и пошли вместе, а вам просили доложить насчет того, что к обеду их не ждать.
   Симцов ожидал чего-нибудь после сцены с дочерью, но не такой "пошлости", -- как он выразился про себя!
   Конечно, Ната не убежала к матери, -- это было бы слишком безсмысленно. Но она желает его исправить и в то же время пристыдить. Все значение ее поступка предстало перед ним в виде нравственной пощечины, которую дочь давала ему.
   Он так заволновался, что места себе не находил, поджидая Нату к обеду.
   "Неужели, думал он, безпрестанно взглядывая на стенные часы, -- она действительно останется там обедать? С кем? В какой обстановке? С возлюбленным Аполлинарии Кирилловны или с каким-нибудь ерыгой-адвокатом по бракоразводным делам, а то и с первым попавшимся маскарадным кутилой?.."
   Нет! Такой обиды снести нельзя. Эта "девчонка" сознательно и дерзко растоптала все, что было чистого в их кровной связи. Свои чувства к ней он пронес как нечто целомудренное и неприкосновенное сквозь все те гадости, какие подстраивала ему, еще не так давно, эта самая Аполлинария Кирилловна, и Ната с вызывающим и возмутительным эгоизмом поставила выше всего свое озорство.
   Симцов уже видел и в дочери тот же женский темперамент, вносящий всюду нравственный яд, тревогу, вредный или оскорбляющий вздор. Если уже в этом вопросе он так печально столкнулся с нею, то что же будет во всем остальном?
   Пробило шесть часов. Он приказал человеку подождать еще минуть десять-пятнадцать. Ната все не являлась.
   Около семи сел он за стол, почти ни до чего не дотрогиваясь, только вместо одной вьшил две чашки черного кофе, ушел в кабинет, не зажигал там свечей и в темноте лежал на диване. Протянулось больше часу. По резкому звонку в передней он узнал приход Наты. Быстро вскочил он с дивана и зажег свечи на маленьком столике. Он не хотел себя сдерживать. Никаких "деликатностей" дочь его не заслуживала. Но и двигаться из кабинета он не желал.
   Ната почти вбежала к нему, опустилась в кресло, около письменного стола, и дурачливым тоном окликнула:
   -- Ты на меня дуешься, папа?
   Такой оклик был слишком "нахален". Отвечать на него он даже не смог.
   -- Ну, послушай,-- продолжала Ната, вытягивая ноги,--никаких тут трагедий не нужно; я тебе прямо скажу, что я познакомилась заново с моей матерью. Она была здесь, увлекла меня к себе. Ей-Богу, папа, нельзя ее брать в серьез. Вот сейчас я обедала у ней с ее женихом. Он души в ней не чает. Отчего же им и не жениться? Ты на это согласие дал; мне все разсказали. Даже с тебя никакого выкупа не берут. Ха-ха-ха!
   "Да они ее подпоили?!.." -- почти с ужасом спросил себя Симцов.
   -- Ты долго будешь так непристойно паясничать? -- выговорил он, и стал подступать к ней маленькими шагами.
   -- Я, паясничать? -- переспросила Ната и выпрямилась. --Я тебе уже сказала, отец, что никаких трагедий не желаю. Мой взгляд на мать тебе известен. Ты продолжал прятать ее от меня.
   -- Ты смеешь бросать мне такой упрек? -- глухо спросил Симцов.
   В эту минуту дочь была ему почти ненавистна. В ее лице, пышном бюсте, в тоне, а в особенности в голосе было что-то физически возбуждавшее его желчь.
   -- Так я не желаю разговаривать,-- вскричала Ната, и встала с кресла с резким жестом правой руки.
   -- Нет, сиди и слушай меня! -- крикнул он, взял ее за руку и силой усадил в кресло.
   Ната закусила губы, лицо ее все потемнело, и она, сидя в кресле, уперлась сжатыми кулаками в обе мягкие ручки кресла.
   Симцов задыхался. Говорил он гневно и прерывисто. Поведение дочери выставил он ей как самую кровную обиду для него и как доказательство ее бездушного озорства.
   Ната не прерывала его, сидела с опущенной головой и чуть слышно дышала через нос. Обыкновенно краснеющая в горячих спорах, она быстро и сильно побледнела .
   -- Стало-быть, -- наконец, сказала она, когда он отошел в угол комнаты, -- я совершенная дрянь и не заслуживаю ни одной сотой тех благодеяний, какие ты мне оказываешь?
   -- Пойми меня! -- закричал уже почти со слезами Симцов, -- не заставляй меня страдать в подобных вещах!
   -- Твои страдания вымышлены, -- ответила Ната, складывая руки на груди привычным жестом, -- это все предразсудки, романтизм.
   "Замолчи, дерзкая!" -- чуть-было не крикнул Симцов, но он уже ослаб; всякая лишняя резкость, сказанная им самим, еще больнее поранила бы его.
   -- Я себя защищать не буду, -- продолжала Ната, точно вслух разсуждая сама с собой. -- Если я тебя оскорбила, то без умысла. Мы просто не сходимся, и тебе не прожить со мной в ладу в одной квартире. Не прими того, что я сейчас тебе скажу, за дерзость, но, право, отец, мне будет слишком тяжело жить на твой счет, пока я учусь, и, при всем моем желании, не доставлять тебе никакой утехи.
   Он должен был сознать, несмотря на то, что все у него внутри дрожало,-- свободу и благородство слов Наты. Она не заплакала, не старалась его тронуть жалобой на несправедливость к себе; она только допускала, что ее поведение неумышленно могло огорчить и даже оскорбить его. Но все-таки под этим лежал какой-то твердый пласт упорного характера. Он должен был уступить в ней не одной дочери, но и женщине, да и при постоянных уступках, держа ее около себя, он будет расходывать свои душевные силы на борьбу с женским темпераментом.
   -- Зачем ты создаешь сам себе пугало? -- спросила после того Ната. -- Все можно так легко уладить. Ты долго боялся за меня, теперь я никому принадлежать не могу. Раздора между тобой и матерью я не поселю. Я не променяю тебя на нее.
   -- Нет, ты это делаешь! -- позволил себе Симцов последний возглас, и грузно опустился на диван.
   -- Полно, папа, зачем говорить вещи, недостойные тебя? Но если ты хочешь, чтобы я всегда и во всем ставила тебя высоко, покажи, что у тебя на все великодушный взгляд. Право, там, у моей матери, за обедом, говорили про тебя с большим сочувствием. Я теперь знаю, в чем дело, насчет той барыни, про которую сплетничают при мне. Вещь самая простая. Она тебя полюбила, муж ее был какой-то брюзга, делец. Теперь она свободна. Ты на ней женишься. Мать говорит далее, что она не прочь ее успокоить... Пускай та не боится никаких подвохов с ее стороны. Да и от меня тебе не будет никаких сцен и неприятностей. Ведь рано или поздно нам нужно познакомиться. Она сделается моей мачихой; сойдемся мы или нет -- это другой вопрос, но к чему же все это укрывать, делать из самых простых житейских отношений смешные деликатности?.. Я тебя прошу, и даже требую, чтобы из-за меня ты не портил себе жизни: принимай кого тебе угодно, позволь и мне также водить знакомство с кем захочется. Ах, папа, папа, -- кончила Ната глубоким вздохом, -- неужели твои сверстники, люди шестидесятых годов, все такие головастики?..
   Вопрос ее звучал мягкой укоризной. Опять говорила с ним старшая сестра, которая после его бурной выходки первая сдержала себя и дала почувствовать, что с ней надо ладить, и что ему самому следует стряхнуть с себя весь свой ненужный задор идеализма и щепетильности.
   Симцов чувствовал, что он разбит. Сцена родительского гнева перешла в поучение, выслушанное им от той самой "дерзкой девчонки", которую ои собирался расказнить с высоты своего оскорбленного достоинства.
   -- Покойной ночи, отец,--сказала Ната, медленно идя к двери. -- Еще раз, не пеняй на меня за неумышленную вину. Будет тебе со мной тяжеленько -- скажи. Да я и сама первая помогу тебе. Зачем нам ссориться. А ничего не поделаешь: я упрямая. Уж если ладиться с женщиной, так лучше с молодой женой. По крайней мере нe обидно будет.
   "Господи! -- вскричал про себя Симцов. -- Неужели она же заставит меня жениться?!"

XIX

   В отдельном купэ вагона первого класса сидели они вдвоем. Симцов смотрел на Прасковью Семеновну, на ее несколько порозовевшее, интересное лицо и все еще стройную фигуру, которую плотно обтягивала плюшевая шубка на пуху, без меха.
   Он провожал ее до Гатчины. Ее отъезд устроился так ловко и удобно, точно будто она сама давно все поняла в его чувстве к ней. Ближайшим поводом было то, что квартиру пришлось сдавать тотчас же.
   В последние дни перед ее отъездом она вела себя с ним, как благовоспитанная невеста, не желающая ни одним неуместным словом или движением нарушить высшее приличие, обязательный траур, какой нужно сохранить некоторое время в память мужа. Но в спокойствии и ясности Котомлиной Симцов видел полную уверенность Прасковьи Семеновны в том, что она с ним как бы повенчана.
   Разговора о жене и дочери он избегал, сказал только раз, что добиться развода ему не будете стоить ни большого труда, ни больших расходов. О дочери он упорно молчал, и теперь, сидя на триповом диване и глядя с принужденной улыбкой на свою "невесту", он почти по-детски радовался такой выдержке. Ему совсем нe было совестно. Еще не так давно, полгода тому назад, он пришел бы в негодование от подобного "коварства". Правда, за два дня до отъезда Прасковьи Семеновны, ему пришла злобная мысль -- вот тут, в купэ вагона, между Царским Селом и Гатчиной, объявить ей, что он порывает с ней и делает это без всяких оправданий, что она может ехать куда ей угодно, выходить замуж или оставаться в интересном вдовстве. Это объяснение он смаковал целый день, точно в отместку за долгое чувственное рабство, в каком держала его женщина. И не одно только это хотел он вложить в свое заявление. Он показал бы ей, что всякое ее обаяние исчезло, что видит ее насквозь и со смерти мужа играл с ней комедию, то-есть поступал так, как мужчине следует поступать с женщинами во всяких любовных делах.
   Потом он оставил этот план, нашел его черезчур грубым, а может-быть, не надеялся выполнить такую программу и предпочел другой, более удобный путь. Он паписал письмо и отправил его накануне отъезда Прасковьи Семеновны в Вену, poste restante (фр. до востребования). Она прочтет это письмо в самый день приезда туда. В письме он не счел уже нужным бравировать ее, держался элегического тона, разсказал довольно просто, какой в нем произошел душевный переворот. Не к ней одной он охладел, а ко всем женщинам. Мужское самолюбие продиктовало ему и нескромный намек на последнюю встречу с генеральшей. Он и сам себя несколько раз спрашивал: "полно, не от преждевременного ли старчества произошла с ним перемена?" И генеральша понадобилась ему, чтобы доказать противное. Нет, он еще не старик, не изжившийся развратник, который впал в равнодушие оттого, что ушли все силы и погасли инстинкты. Он хочет кончить жизнь по-другому и предоставляет ей верить или не верить в искренность такой "измены".
   В этом письме Симцов еще раз говорил, что развод с первой женой нисколько его не смущает. Будь он в прежних чувствах, до возвращения ее из-за границы все было бы уже сделано. Не хотел он упоминать и о дочери, выгораживать себя, уверять, что отныне он ей одной посвятит свою жизнь.
   Письмо вышло, но его мнению, довольно задушевное и смелое, хотя и такое, которое всякая женщина в праве назвать предательством и гадостью.
   Но что ему до этого за дело. Он уже покончил с прежним рыцарством. Все его предательство только в том, что он скрывал от этой женщины свои новые чувства и довел ее до уверенности в полном успехе ее брачного плана. Но это -- самозащита. Разве он что-нибудь обещал ей? Или действительно скомпрометировал ее положение? Или затянул ее в какое-нибудь неприятное дело? Не только снаружи, даже и в действительности не произошло никакой перемены в ее положении. Она еще молодая, свободная, красивая и богатая женщина. Поездка за границу -- самый лучший отдых и выигрыш времени, будь она только вдова, тоскующая о муже, или любовница, выжидающая срок выйти прилично замуж. Теперь ее натура видна ему так как никогда. Прасковья Семеновна не из тех женщин кого измена или простое равнодушие любимого мужчины кладут в гроб или лишают разсудка. Она утешится скорее, чем сама думает. И ее выбор падет на красивого, еще молодого мужчину, моложе его, с таким складом характера, какой ей нужно. И случится это всего скорее за границей, в каком-нибудь курорте. Она может осчастливить и бедненького, но представительного итальянского маркиза или прусского майора, живущего на пенсию.
   Поезд придет сейчас в Гатчино. Им остается не больше десяти минут. Симцов не чувствовал никакой неловкости. В нем все так перегорело и ушло в прошедшее, что он способен был проститься с Прасковьей Семеновной совершенно по-просту, по-мужски, почти по-приятельски. Всякое злобное чувство к ней показалось бы ему безсмысленным.
   -- Я так рада, мой друг, -- заговорила она, держа его за руку, -- все у нас идет хорошо. Никаких тревог и не нужно. Буду вам писать часто, может-быть даже каждый день, но вы не обязаны делать то же. Раз в неделю небольшое письмо или даже карту. Я и тем буду довольна.
   Слушая это, Симцов подумал: будь она сестра его кузина или просто приятельница, о чем стал бы он с ней переписываться?!.. Женский ум, сам но себе, выдохся для него. Идей они нe любят, даже и те, что притворяются и толкуют постоянно о разных вопросах. Настоящей дружбы им не надо. Это чувство выше их инстинктов. Один добрый и умный мужчина стоит, как друг, сотни женщин, и мужчина непременно одинокий, свободный от возни с женщинами. И Люций не способен уже на такую дружбу, которую древние греки возводили в культ и воспевали в одах и элегиях.
   И вспомнился ему разсказ одного утомленного жизнью и неудачными привязанностями, тогда еще молодого писателя, соседа его по коридору в водолечебном заведении, в горах, близ Цугского озера. Тот впал в маразм, и долго даже энергическая метода Пристница не могла укрепить его задерганные нервы. Он вступил в переписку с одной парижской знаменитостью на тему своего душевного разброда и показал раз Симцову письмо блестящего академика, написанное очень просто и сочувственно. Одна фраза сохранилась в памяти Симцова и выскочила теперь, точно из какого ящика, и встала перед его мысленными глазами: "Choisissez un ami, ayez un chien; les femmes ne valent pas ni un Иlan gИnИreux, ni une noble souffrance" (фр. Выбери друга, заведи собаку; женщины не стоят ни щедрого порыва, ни благородных страданий). "Да! -- повторил про себя Симцов, разсеянно пожимая руку своей спутницы,-- заведу друга и хорошую собаку".
   -- Станция Гатчино, -- кинул кондуктор, проходя по коридорчику, мимо отдельных купэ.-- Поезд стоит пять минут.
   Симцов и Прасковья Семеновна поднялись разом.
   Она нервнее пожала его руку, взглянула быстро на полузадвинутую дверку, припала к нему на грудь и прошептала:
   -- До свидания, Валерий... За все благодарю тебя, будь осторожен, не студись... Пасху мы встречаем вместе.
   Он поцеловал ее в щеку и ничего не сказал.
   -- Если твоя дочь будет проситься с тобой за границу --отчего тебе не взять ее. Ты знаешь, я -- не эгоистка!
   И на это он ничего не ответил, а нагнулся и поцеловал ее руку.
   -- Иди, ты останешься! Второй звонок был!
   Еще одно рукопожатие, и Симцов очутился на платформе, отошел к перилам, приподнял шляпу и ответил на поклон Прасковьи Семеновны.
   Поезд удалился замедленным ходом. Из него вышло несколько пассажиров, но никто не остался на платформе. Погода была хмурая, приходилось дожидаться обратного поезда. Но он не подумал о скуке этого жданья. Еще с добрую минуту смотрел он вслед густой полосе дыма. Паровоз увозил его последнюю борьбу с женщиной. Не спроси его вдруг Прасковья Семеновна о дочери, он способен был бы посмотреть на себя, как на человека, свободного от всяких кровных связей.
   Одиночество влекло его, как купель, врачующая от недугов, налагаемых на душу женщиной.
   И только в городе, подъезжая к своей квартире, подумал он, что там живет бок-о-бок с ним молодая девушка, способная портить его обновленную жизнь мыслящего мужчины.
   Он не мог подавить в себе жуткого чувства, когда в передней, на вопрос: "барышня дома?" -- Горничная ответила ему: " они у вас в кабинете -- читают".
   Он нашел Нату на большом турецком диване своего кабинета, поглощенною какой-то статьей толстого журнала.
   -- А, это ты!
   Она отложила книгу и собралась встать.
   -- Извини, я сейчас уйду, не буду тебе мешать.
   Должно-быть на его лице она прочла желание остаться одному в своей комнате.
   -- Сиди, сиди, -- удержал ее Симцов.
   Он застыдился немного. Как и всегда, Ната распознавала отлично всякое его душевное настроение.
   -- Коли у тебя есть время, -- начала она, спустив ноги на пол, потолкуем. Я с этим и вернулась с курсов. Только, уговор лучше денег, папа: пожалуйста не перебивай меня, и разберем дело просто, без всякой сентиментальности. Мне здесь, в Питере, нечего тратить время зря. Цель у меня прямая -- учиться медицине; a медицинские курсы -- так все говорят -- решено закрыть, и в сентябре приема не будет.
   -- Да, и я это слышал, -- тихо вы говорил Симцов.
   -- Остается заграница. К немцам мне не хочется, в Берн или Цюрих. У меня есть две подруги в Париже, одна русская, другая -- еврейка, обе очень деятельные. Они мне пишут и сильно зовут; учиться там полная свобода -- слушай лекции, где хочешь, и в госпитали все ходы есть. Правда, из французиков-студентов разные пошляки норовят устраивать учащимся женщинам скандалы. Да на это глупо обращать внимание. Профессора отличают женщин. Такая знаменитость, как доктор Шарко, особенно благоволит к русским. Одним словом -- игра стоит свеч. Выйдет из меня толк, я добьюсь там не мизерного свидетельства, а настолщего докторского диплома. Для поступления на факультет надо быть баккалавром. Экзамен не трудный, и сдать его можно во всякое время.
   Симцов слушал дочь, сидя поодаль от нее, с опущенной головой. Ему нечего было возражать ей. Одно только смущало его: Ната точно насквозь видела его душу, и сама первая помогала ему освободить себя от сожительства с нею.
   -- Стало-быть, в Париж? -- вырвалось у него.
   -- Да, отец. Ты ничего не имеешь против этого плана?
   У него не хватило духу прикрыть какой-нибудь чувствительной фразой внезапное и яркое довольство, овладевшее им.
   Оп прощал ей в эту минуту все выходки ее молодого задора. Без лицемерия и фарисейства ценил он в ней честность и прямоту, находил ее даже, как молодую женщину, оригинальною и симпатичною: как дочь, она была ему дорога. Но уже на особый лад. Он готов был помочь ей в каждом ее стремлении, оградить ее от всего, мешающего ее планам, только безвозвратно пропало в нем недавнее чувство надежды на новые радости, какие внесет с собою в его дом любимая дочь.
   -- Поезжай, -- выговорил оп ласково и поднял голову.
   -- Я, отец, не бегу от тебя; ты не думай; но, право, для тебя мое отсутствие не такая уж потеря -- скажи откровенно! А эта комбинация все разрешает. Захочется тебе меня видеть, приедешь туда, -- развлечешься. Я слишком непокладливая особа, да к тому же еще ты можешь жениться.
   Симцов хотел было крикнуть: -- никогда! но удержался.
   Ната подсела к нему и положила ему руку на колено.
   -- Я ведь это говорю без всякой задней мысли. Ты еще не старик. Та барыня, которую ты любишь, молода, у вас могут пойти дети. Что ж я тут буду торчать?
   И Ната добродушно разсмеялась.
   Ей было известно, что Аполлинария Кирилловна уехала перед масленицей, вместе с своим женихом, направив как следует бракоразводное дело, и что отец исполнил все, что от него потребовал адвокат ее.
   -- Обо мне не безпокойся, -- горячее выговорил Симцов, продолжая испытывать почти радостное настроение.
   -- Только я предложу тебе условие. Курс наш отвратительный. Как ни жмись, а все-таки учение мое будет стоить дорого. Ты думаешь сколько?
   -- Тысячи две в год, если скромно жить.
   -- Положим, даже и полторы. Там надо все время употреблять на учение. Нa заработок разсчитывать нельзя. В пять лет ты на меня истратишь до восьми тысяч. Дай мне их взаймы.
   -- Хорошо, хорошо, -- сказал, тихо улыбаясь, Симцов.
   Условие Наты дышало наивностью, от которой ему стало теплее.
   -- К весеннему семестру я бы хотела быть в Париже? --вопросительно выговорила Ната.
   -- И будешь, -- быстро закончил Симцов и привлек ее к себе.
   Лучшего исхода он не мог ожидать...

XX

   Тихо в обширном кабинете. Из гостиной чуть-чуть доносится потрескивание каменного угля. Она освещена одной стенной лампой. И кабинет стоит в полутьме, приятной Симцову. Он только что прошелся по всем комнатам своей картиры.
   Уже более недели, как он один. Ната -- в Париже, откуда прислала ему депешу и большое письмо в радостном, возбужденном тоне. Он осмотрел и ее комнату, которую хочет превратить в дополнительное помещение для своей библиотеки. В спальне он изменил всю отделку. Она уже ничем не напоминает прежнего "кокоточного будуара": в ней просторно, много воздуха и мало мебели. Трехстворчатое трюмо и разные другие вещи отправлены в аукционный зал.
   Вся квартира его иначе пахнет. Нет и следов той парфюмерии, какую завела в ней Прасковья Семеновна. Да и женщин никаких нет вплоть до кухарки, отпросившейся очень кстати на побывку. Ее заменил кухонный мужик, умеющий сносно изготовить завтрак. С отъездом Наты разочтена была и горничная.
   Ничто не должно больше волновать хозяина этой просторной, холостой, идеально-комфортабельной квартиры, ничто, исходящее от женщины. Через несколько месяцев, может-быть и раньше, оy будет разведен с женою, а теперь он категорически заявил еt адвокату, что больше никуда являться по этому делу не будет. Самый звук -- "Аполлинария Кирилловна" вычеркнет он из своей памяти. В ящике его письменного стола лежит и письмо другой женщины, из Вены. На него он смотрит, как на ценный документ. В нем Прасковья Семеновна не изменила себе; она приняла свою отставку с улыбкой и написала четыре страницы письма отшлифованными фразами, которым стоили ей не малого труда. На такую дипломатическую ноту даже и он не считал ее способной.
   Никуда не тянет Симцова, и он впервые испытывает уверенность в себе. Нет! Это не малодушная блажь, не каприз хандрящего человека, который в женищине искал только забавы и чувственной приманки.
   Вот сейчас должен зайти к нему Люций, принести расписку присутственного места в получении той суммы, что он внес за бежавшего Босякова. Расписка представляет собою последний символ его недавней неволи.
   Люций явился в назначенный час, без головной боли, с блестящими глазами, точно оторванный от поэтической грёзы, от поиска "богатой рифмы", но с деловым портфелем.
   -- Обидно, -- выговорил он, нежно оглядывая своего приятеля, когда подавал ему документ. -- Но что доказывает, Сима, этот траги-комический эпизод?
   -- Доказывает, -- ответил Симцов с усмешкой, -- великий обман того, что вы так вкусно называете "Das ewig Weibliche" (нем. вечная женственность).
   -- Нет, душа моя, совсем нe то. Вы -- не в руках. Первый ваш брак не удался, но это простая случайность. Не надо было так долго пользоваться вредной свободой. В Библии говорится женщине где-то от имени Иеговы: "он, то есть мужчина, будет господствовать над тобой" . Но это надо понимать совсем наоборот. Ее господство только и законно: -- она передает жизнь. Я с удовольствием думаю о том дне, когда вы сядете в вагон и поедете туда, где ждет вас ваша подруга, пройдете там сладостный искус перед тем, как возложат на вас венцы.
   "Что это за шутовство!" -- хотел-было крикнуть Симцов, но успел сообразить, что Люций не знает еще про окончательный разрыв его с Котомлиной.
   Пора сообщить ему, до какой степени покончил с прошлым его друг. Но как мог он так скрытничать и с Люцием? Неужели он и к нему охладел? Может-быть, на Люции чуял он неизменное торжество женщины и вперед мирился с тем, что такого друга ему теперь мало?..
   В скрытности он не стал вслух винить себя, а безстрастно, уверенным тоном человека, который ликвидировал свои дела, доложил он приятелю про разрыв с Котомлиной и про свое безповоротное решение уйти от женщины.
   -- Сима, Сима! -- повторял Люций все тем же звуком мягкого сожаления, -- нельзя, душа моя, бунтовать против тайны жизни. Не пройдет полугода, как вы запроситесь в новое ярмо.
   Люций как будто опять забывал то, что в его друге уже совсем покончился душевный процесс последних вспышек женолюбия, что он "разорвал" с своим прошлым.
   -- С одним только в моей женатой жизни не могу я бороться: с надвигающейся старостью, -- продолжал Люций со вздохом.
   -- Вы старик? Кто это вам сказал?
   -- Знаю, что нет; но я не могу, душа моя, замолаживать себя, когда старшую дочь надо вывозить, замуж выдавать... Начнутся неизбежные жур-фиксы с пти-жё...
   "А ты лучше скажи, -- продолжал думать Симцов -- на что идет твой поэтический дар?"
   Он вслух докончил свой протест:
   -- Люций, заговорил он, -- у вас в голове реют образы. Вам нужна воля, как птице Божией. A тут -- работай, ищи дел! Нa что идут поэтические силы ваши?
   -- Так, так, -- тихо соглашался Люций. -- Все это, Сима, так. Но разве можно возставать против фатальности жизни? Женщина должна налагать вечные цепи -- это высший, безысходный закон!
   -- Вы сами сознаетесь!..
   -- Но если б всего этого не было, каждый из нас задохнулся бы, Сима! Разве можно быть постоянно с самим собою? Поэтический дар не для нас. Мы не из того упругого золота, из которого скован был Пушкин. Он всем любовался, он всякий тяжелый итог жизни превращал в светлый образ, в ласкающую мелодию. А нас хватает только на несколько отголосков, на два, на три стона, на две, на три слезы...
   -- Софизмы, плохие софизмы! -- почти гневно крикнул Симцов. -- Лучшего примера мне не надо, Люций, -- продолжал он и близко надвинулся на приятеля, -- как вы сами! Я вас старше почти на десять лет, и я говорю: стоп! Дальше я нейду ни за одной женщиной, какая бы она ни была... Я возвращаюсь к моему вечно мужскому элементу, das ewig MДnnliche (нем. вечно мужественный) -- говорю я, переделывая пресловутое немецкое изречение. Вот в этот кабинета засяду я...
   -- Как в башню из слоновой кости, -- добавил Люций, -- "1а tour d'ivoire" (фр. башня из слоновой кости) новых французских пессимистов, пущенную в ход Альфредом де-Виньи?..
   Симцов кивнул головой и больше уже не спорил.

* * *

   Опять стихло в кабинете.
   Симцов запер дверь в гостиную на ключ и даже спустил портьеру.
   Его наполняло чувство жадной потребности в одиночестве и безусловной свободе духа. Он почти бросился к шкапам с книгами, точно хотел обнять их, зарыться в них, построить из них стену, за которую засесть на весь остаток дней своих.
   Вот оно -- желанное освобождение: без страстей, без унизительных тревог, без подчинения женскому естеству... Это слово: "естество" вставало перед ним, как нечто особое, как живой и страшный символ...
   И от своей Наты он безповоротно освободил себя. Он в этом сознается самому себе прямо, без всяких оправданий. Да и в дочери есть что-то такое, с чем у него не было силы постоянно бороться. Она забрала бы его в руки, вмешивалась бы во все: в убеждения, привычки, вкусы, настроениe. Слабостью воли он не стыдил себя. Это не слабость, а склад натуры. Разве он волен был дать себе такой склад?.. Единственное средство -- уйти совсем от женщин и их "обаяния", в чем бы ни проявлялось оно -- в жгучих ласках любовницы или в безкорыстной нежности родной дочери.
   "Нельзя, -- шептали беззвучно его губы, -- нельзя быть человеком -- думать, стремиться к идеалу, поднимать свою мысль на высоты, откуда жизнь получает смысл и занимательность, соприкасаясь с этим "естеством". Иначе --впереди постыдное доживание с полной потерей своей личности".
   Любовно взял он один из томов, развернул его и тут же сел в кресло, пододвинул к себе столик с двойным подсвечником под металлическим абажуром и начал читать, с первой страницы, припоминая то время, когда он, двадцать лет назад, впервые знакомился с той же книгой английского мыслителя.
   Тихо и торжественно дышал на него прохладный кабинет с скульптурным потолком, обставленный шкапами и завешанный портьерами. Ни одного звука не исходило ни откуда, даже с улицы сонная езда не проникала сквозь двойные рамы и тяжелые занавесы.
   Он поднимал, от времени до времени, голову и долгим взглядом уходил в полутемноту обширной комнаты. Ему было хорошо. Он верил, что долгий недуг прошел и началась ясная полоса жизни с одними наслаждениями духа и подготовлением к безмятежной и достойной старости...
   1889 г.

-----------------------------

   Источник текста: Собрание романов, повестей, рассказов: в 12 т.
   СПб.: Издание А. Ф. Маркса, 1897. Том 10, стр. 134-251.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru