Белый Андрей
Московский чудак

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Часть первая первого тома эпопеи "Москва"


Андрей Белый

Московский чудак

  

Часть первая романа "Москва"

  
   Источник:Андрей Белый "Москва"": Советская Россия; Москва; 1990.
   OCR Busya
   Оригинал здесь: Библиотека ""Альдебаран.

  

Аннотация

  
   Романы Андрея Белого "Московский чудак", "Москва под ударом" и "Маски" задуманы как части единого произведения о Москве. Основную идею автор определяет так: "...разложение устоев дореволюционного быта и индивидуальных сознаний в буржуазном, мелкобуржуазном и интеллигентском кругу". Но как у всякого большого художника, это итоговое произведение несет много духовных, эстетических, социальных наблюдений, картин.
  
  
  

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

  
   Подготовляя первую часть первого тома моего романа "Москва", я должен сказать несколько пояснительных слов. Лишь во втором томе вступает тема современности. "Москва" - наполовину роман исторический. Он живописует нравы прошлой Москвы; в лице профессора Коробкина, ученого мировой значимости, я рисую беспомощность науки в буржуазном строе. В лице Мандро изживает себя тема "Железной пяты" (поработителей человечества); первый том моего романа рисует схватку свободной по существу науки с капиталистическим строем; вместе с тем рисуется разложение дореволюционного быта. В этом смысле первая и вторая часть романа ("Московский чудак" и "Москва под ударом") суть сатиры-шаржи; и этим объясняется многое в структуре и стиле их.
   Москва. 1925 год.
  
  

ПОСВЯЩАЮ ПАМЯТИ АРХАНГЕЛЬСКОГО КРЕСТЬЯНИНА МИХАИЛА ЛОМОНОСОВА

  

Открылась бездна - звезд полна.

М. Ломоносов

  
  
  

Глава первая. ДЕНЬ ПРОФЕССОРА

  

1

  
   Да-с, да-с, да-с!
   Заводилися в августе мухи кусаки; брюшко их - короче; разъехались крылышки: перелетают беззвучно; и - хитрые: нет, не садятся на кожу, а... сядет, бывало, кусака такая на платье, переползая с него очень медленно: ай!
   Да, Иван Иванович Коробкин вел войны с подобными мухами; все воевали они с его носом: как ляжет в постель, с головой закрываясь от мух одеялом (по черному полю кирпичные яблоки), выставив кончик тяпляпого носа да клок бороды, а уж муха такая сидит перед носом на белой подушке; и на Ивана Ивановича смотрит; Иван же Иваныч - на муху; перехитрит - кто кого?
   В это утро, прошедшее в окна желтейшими пылями, Иван Иваныч, открывший глаза на диване (он спал на диване), заметил кусаку; нарочно подвыставил нос из простынь: на кусаку; кусака смотрела на нос; порх - уселась; ладонью подцапал ее, да и выскочил он из постели, склоняя к зажатой руке быстро дышащий нос; защемив муху пальцами левой ладони, дрожащими пальцами правой стал рвать мухе жало; и оторвал даже голову; ползала безголовая муха; Иван же Иваныч стоял желтоногим козлом в одной нижней сорочке, согнувшись над нею.
   Облекшися в серый халат с желтостертыми, выцветшими отворотами, перевязавши кистями брюшко, он зашлепал к окну в своих шарканцах, настежь его распахнул и отдался спокойнейшему созерцанию Табачихинского переулка, в котором он жил уже двадцать пять лет.
   Зазаборный домик, старикашка, желтел на припеке в сплошных мухачах, испражняясь дымком из трубы под пылищи, спеваясь своим петухом с призаборной гармошкой (был с поскрипом он); проживатель его означал своей карточкою на двери, что он - Грибиков; здесь, со стеною, скрипел лет уже тридцать, расплющиваясь на ней, точно липовый листик меж папкой гербариев; стал он растительным, вялым склеротиком: желтая кожа, да кости, да около века подпек бородавки изюменной, - все, что осталося от проживателя в воспоминаньи Иван Иваныча; да - вот ещё: проживатель играл с бородавкою скрюченным пальцем; и в этом одном выражался особенно он; каждым утром тащился с ведром испромозглости к яме, в подтяжках, в кофейного цвета исплатанных старых штанах и в расшлепанных туфлях; подсчитывал он и подштопывал днями под чижиком - в малом окошечке; под вечер сиживал на призаборной скамеечке; там подтабачивал прописи общеизвестных известий, и фукал на руки, скоряченные ревматизмом; в окне утихал вместе с ламповым он колпаком - к десяти, чтоб опять проветряться с ведром испромозглости, - у выгребной сорной ямы.
   Так мыслью о Грибикове знаменитый профессор всегда начинал свой трудами наполненный день, чтобы больше не вспомнить до следующего подоконного созерцания.
   Вспомнилось!
   Сон, - весьма странный, сегодняшний: выставил он из окна свою голову, - в точно таком же халате, играя набрюшною кистью, оглядывая Табачихинский свой переулок; все - так: только комната не относилася к пункту, определимому пересечением параллели с меридианом; она составляла лишь яблоко глаза, в котором профессор Коробкин, выглядывающий через форточку, определялся зрачком Табачихинского переулка, мощенного, нет, не булыжником, - данным математических вычислений - за вычетом желтого домика, чорт дери, с этим самым окном, что напротив: окно - отворилось; и Грибиков, точно стенная кукушка, проснулся, фукая на переулок; от "фука" - булыжники, домики и тротуары как пырснут, распавшись на атомы пыли, секущие эти пространства; Иван же Иваныч, сам пыль, привскочил, оказавшись опять у себя на диване пред мухою - в пункте, откуда он был громко свергнут.
   Припомнивши сон, он прислушался к очень зловещему зуду (мухач тут стоял) и принялся вымухивать комнату; вспомнил еще, как средь ночи его разбудили, подав телеграмму, в которой его поздравляли с избранием в члены - ведь вот-с - Академии - корреспондентом; профессор Коробкин причавкал губами, хватаясь за желтые кисти халата: ему, члену Лондонской Академии, члену "пшеспольному" Чешской (это значит "пшеспольный", он ясно не знал; ну, почетный там, - словом: действительный), вовсе не следовало бы принимать то избрание; выбрали ж просто действительным членом Никиту Васильевича Задопятова; у Задопятова же сочинения - чорт дери, - лишь курцгалопы словесные; доктор Оксфордского университета, "пшеспольный" там член, мавзолей своей собственной жизни, - нет нет: он ответит отказом.
   Науку он свою рассматривал, как майорат; и ему не перечили: и про него говорили, что он - максимальный термометр науки.
   В своем темно-сером халате зашлепал к настенному зеркалу: в зеркале ж встретил табачного цвета раскосые глазки; скулело оттуда лицо; распепёшились щеки, тяпляпился нос; а макушечный клок ахинеи волос стоял дыбом; и был он - коричневый очень; подставил свой профиль, огладивши бороду; да, загрустил бы уже сединой его профиль, и - нет; он разгуливал очень коричневый. Здесь между нами заметим: он - красился.
   Быстрым расскоком прошелся он и вымолачивал пальцами походя дробь.
   Кабинетик был маленький и двухоконный: на темно-зеленых обоях себя повторяла все та же фигурочка желтого, с черным подкрасом, себя догоняющего человечка; два шкапа коричневых, туго набитые желтыми и чернокоженькими переплетами толстых томов, и дубовые, желтые полки - пылели; а желто-коричневый, крытый клеенкою черною стол, позаваленный кипами книг и бумаг, перечерченный весь интегралами, был для удобства поставлен к окну; чернолапое кресло - топырилось; точно такие ж два кресла: одно - у окна, над которым, пыля, трепыхалася старая каряя штора; другое стояло под столбиком, где бюстик Лейбница [1] явно доказывал: мир - наилучший; на спинках рукой столяра были вырезаны головки осклабленных фавнов [2], держащих зубами аканфы; на столике же тяжелели: серебряное пресс-папье да витой зеленевший подсвечник из бронзы; пол, крытый мастикою, прятался черным ковром, над которым все ерзали моли.
   Вниманье Ивана Иваныча тут обратили какие-то смутные смехи за дверью, ведущей в оклеенный рябеньким крапом кривой коридорчик; он, шлепая туфлями, крался прислушаться: фыки и брыки: и - да-с: голос горничной:
   - Ну вас...
   - Какая вы, право же! Дарьюшка вырвалась.
   - Тоже мозгляк, - а - за пазуху, барыне я вот пожалуюсь.
   - Мед!...
   - Ну же вы!
   Этот голос - скажите пожалуйста - Митенькин! Быстро профессор в сердцах распахнул кабинетную дверь, чтобы вмешаться в постыдное дело; но не было фыков и брыков; профессор моргался:
   - Ах, чорт дери-: да-с... Взрослый мальчик уже... Ай-ай-ай, надо будет сказать, надо меры принять, чтобы... так сказать... Надо бы...
   Тут он задумался, вспомнив, как кровь в нем кипела, когда он был юным, когда напряженье рассудочной жизни его подвергалось атакам бессмысленной и глупотелой истомы; тогда со стыдом убеждался и он, что с большим интересом выглядывает из-за функций Лагранжа [3] на голую ногу; упрятывал глазки за функции он со стыдом; голоногая Фекла, прислуга, жила с богатырского вида мужчиной, устраивавшим кулачевки; Иван же Иваныч отстаивал женский вопрос; ни о чем таком думать не смел; и страдал глупотелием в годы магистерской жизни своей - до явления Василисы Сергеевны, поборницы всяких прогрессов; тогда был назначен на кафедру он математики.
   Дверь - отворилася; в комнату, цапая по полу лапами, громко влетел мокроносый ушан, - Томка - пойнтер, коричневый, с желтою грудью и с шишкою на твердом затылке:
   - Скажите пожалуйста!...
   Том опустил мокрый нос и, из черной губы протянув на ковер свои слюни, ушами, покрыл этот нос, заморщинил шерстистую кожу щеки, показал белый клык, трехволосою дернулся бровью; престрашная морда! Пес силился явно смеяться.
   - Пошел, Том!... Где хлыст?
   И при слове "где хлыст" Том вскочил: очень горько скосив окровавленный взгляд, поджав хвост, пробирался вдоль желто-зеленой стены; за ним шествовал по коридорчику очень раскосый, расплёкий профессор, цитируя собственного изобретенья стишок:
  
   Грезит грызней и погоней
   Том, - благороден и прост,
   В воздухе, желтом от вони,
   Нос подоткнувши под хвост.
  
   Здесь, в начале трагедии, должен дать ряд сообщений об очень известном профессоре.
   Как говорится, "аб ово".
   Иван Никанорыч Коробкин, вполне добросовестный доктор военный, при императоре Николае за что-то был сослан на дикий Кавказ; там родил себе сына - в фортеции [4], где защищали страну от чеченцев; младенческое впечатленье Ивана - рев пушки, визг женщин: лезгины напали; невнятица перепугала; испуг воплотился: всей жизнью.
   Семейство врача состояло из чад: Никанора, Пафнутия, Льва, Александра, Ивана, Силантия, Ады, Варвары, Натальи и Марьи. Когда мальчугану, Ивану, исполнился первый десяток, родитель, его привязавши к седлу, отослал обучаться; Иван переехал Кавказский хребет; на почтовых катился в Москву к надзирателю первой московской гимназии; в первом же классе стал первым; и этим гордился; его аттестаты успехов являли собой удручающий ряд превосходных отметок; за это смотритель, которого дети стяжали лишь двойки, безжалостно дирывал мальчика; эта невнятица длилась до пятого класса, когда получил он с Кавказа письмо, извещающее, что Иван Никанорович помер; теперь предлагали ему самому зарабатывать средства на жизнь; с того времени Ваня Коробкин отправился к повару, сдавшему угол ему в своей кухне (за драной, сквозной занавесочкой); бегая по урокам, готовил к экзаменам он одноклассников, сверстников; эти последние - били его; словом, длилась невнятица. Складывалась беспросветная жизнь; и понятно, что Ваня пришел к убеждению - невнятица жизни его побеждаема ясностью лишь доказуемых тезисов. Так вот наука российская обогатилась ученым.
  

2

  
   Дома, домы, домики, просто домчёнки и даже домченочки: пятиэтажный, отстроенный только что, кремовый, весь в раз-гирляндных лепных; деревянненький, синенький; далее: каменный, серо-зеленый, который статуился аляповато фронтоном; карниз - приколонился, а полинялая крыша грозила провалом; все окна ослепли от ставней; дом прятался в кленах, его обступивших и шамкавших; свесилось там красно-лапое дерево над чугуном загородки.
   Тянулся шершавый забор, полусломанный; в слом же глядели трухлявые и излыселые земли; зудел свои песни зловещий мухач; и рос дудочник; пусто плешивилась пустошь; туда привозили кирпич (видно, стройку затеяли); снова щепастый заборик, с домишкой; хозяин заохрил его: желтышел на пропёке; в воротах - пространство воняющего двора с желклой травкой; дом белый, с замаранным входом, с подушками в окнах.
   Там около свалки двушерстая психа, подфиливши хвост, улезала в репье - с желтой костью; и пес позавидовал издали ей - мухин сын; с того лысого места, откуда алма-зился битыш бутылок, подвязанной пяткой хромала тяжелая бабища потроховину закидывать: бочка-дегтярка, подмокнувши, темный подсмолок, воняющий дегтем, пустила; несло: сухим сеном, навозом и терпкостью.
   Брошенный в лоб Табачихинскии переулок таков, гражданин! Таким был и остался; нет, желтенький дом - разобрали на топку.
   Напротив - кирпично-коричневый каменный дом, номер шесть, с трехоконной надстройкой, с протертыми окнами; фриз изукрасился лепкою из гирлянд четырех модильонов; а фриз поднимался пятью капителями гермочек, между которыми окна занавесочками из канауса [5] синего скрыли стыдливо какую-то жизнь; переблёклые зелени сада - за домом, подъездная дверь (на дощечке: профессор Коробкин).
   Она - отворилася: и переулком зашаркал согнувшийся юноша, в куртке чернявой, в таких же штанах; неприятно растительность щеки шершавила; и лоб, зараставший, придал выраженью лица что-то глупое; чуть выглядывали под безбровым надлобьем глаза; все лицо - нездоровое, серое, с прожелтью, в красных прыщах; он под мышкою правой руки нес какие-то томики; в левой держал парусиновый картузик.
   Какая-то дамочка, юбку подняв и показывая чулочки, в разглазенькой кофточке, с зонтиком, застрекозила своей красноперою шляпой с вуалькою.
   Забеленьбенькала там колокольня: стоял катафалк; хоронили кого-то.
   Москва!
   Разбросалась высокими, малыми, средними, золотоглавыми иль бесколонными витоглавыми церковками очень равных эпох; под пылищи небесные встали - зеленые, красные, плоские, низкие или высокие крыши оштукатуренных, или глазурью одетых, иль просто одетых в лохмотья опавшей известки домин, домов, домиков, севших в деревья, иль слитых, - колончатых иль бесколонных, балконных, с аканфами, с кариатидами, грузно поддерживающими карнизы, балконы, - фронтонные треугольники домов, домин, домиков, складывающих - Люлюхинский и Табачихинский с первым, вторым, третьим, пятым, четвертым, шестым и седьмым Гнило-зубовыми переулками.
   Улица складывалась столкновеньем домов, флигелей, мезонинов, заборов - кирпичных, коричневых, темно-песочных, зеленых, кисельных, оливковых, белых, фисташковых, кремовых; вывесок пестроперая лента сверкала там - кренделем; там - золотым сапогом; раскатайною растараторой пролеток, телег, фур, бамбанящих бочек, скрежещущих ящеров - номер четвертый и номер семнадцатый полнилась улица.
   Здесь человечник мельтешил, чихал, голосил, верещал, фыркал, шаркал, слагаясь из робких фигурок, вьюркивающих из ворот, из подъездов пропсяченной, непроветренной жизни: ботинками, туфлями, серо-зелеными пятками иль каблучками; покрытые трепаными картузами, платками, фуражками, шляпами - с рынка, на рынок трусили; тяжелым износом несли свою жизнь; кто - мешком на плече, кто - кулечком рогожевым, кто - ридикюльчиком, кто - просто фунтиком; пыль зафетюнила в сизые, в красные, в очень большие носищи и в рты всякой формы, иванящие отсебятину и пускающие пустобаи в небесную всячину; в псине и в перхоти, в злом раскуряе гнилых Табаков, в оплеваньи, в мозгляйстве словесном - пошли в одиночку: шли - по двое, по трое; слева направо и справа налево - вразброску, в откидку, враскачку, вподкачку.
   Да, тысячи тут волосатых, клокастых, очкастых, мордастых, брюхастых, кудрявых, корявых пространство осиливали ногами; иль - ехали.
  

3

  
   Среди прочих тащился на Ваньке брюнет, поражающий баками, сочным дородством и круглостью позы: английская серая шляпа с заломленными полями весьма оттеняла с иголочки сшитый костюм, темно-синий, пикейный жилет и цепочку: казалось, что выскочил он из экспресса, примчавшего прямо из Ниццы, на Ваньку; он ехал со злобой в прищуренном взоре, сморщинивши лоб и сжимая тяжелую трость; а другая рука, без перчатки, лежала на черном портфелике, отягощавшем колено; увидевши юношу, вскинул он брови, показывая оскалы зубов, набалдашником трости ударил в извозчика:
   - Стой.
   И, как тигр, неожиданно легким прыжком соскочил, бросив юноше руки, портфелик и палку:
   - А, Митенька!
   - Здравствуйте!
   - Что там за здравствуйте, - вас-то и надо.
   Сняв шляпу, он стал отирать свой пылающий лоб, поражая двумя серебристыми прядями, резавшими его черные волосы.
   - Вас-то и надо мне, сударь мой Митенька, - выставил свой подбородок.
   - Лизаша-то празднует день свой рождения завтра; вас вспомнила: "Митя б Коробкин... пришел"... Ну, так - милости просим.
   Но Митя Коробкин, Иван Иваныча сын, густо вспыхнул; стоял мокролобый; лицо же напомнило сжатый кулак с носом, кукишем, высунутым между пальцами.
   - Я, Эдуард Эдуардович, я... - и замялся.
   - В чем дело?
   - Да мама...
   - Что мама?
   - Истории... не выпускают из дому...
   - Помилуйте, - брови подбросил и позою, несколько деланной, выразил: - Ну, и так далее...
   - Сиднем сидеть? Э, да что вы! Да как вас!... А Митя краснел.
   - Впрочем, - тут Эдуард Эдуардович заерзал плечом, и лицо его стало кислятиной, - пользуясь случаем, я передал: вот и все...
   Неприятнейше свистнул, садясь в пролетку; и крикнул:
   - Пошел!
   И смешочек извозчичьей подколесины бросился в грохоты злой мостовой.
   Эдуард Эдуардович Мандро, очень крупный делец, проживал на Петровке в высоком, новейше отстроенном кремовом доме с зеркальным подъездом, лицованным плиточками лазурной глазури; сплетались овальные линии лилий под мощным фронтоном вокруг головы андрогина [6]; дом метился мягкостью теплого коврика, лестницею, перепаренною отопленьем, бесшумно летающим лифтом, швейцаром и медными досками желтодубовых дверей, из которых развертывались перспективы зеркал и паркетов; новей и огромнее прочих сияла доска с "фон-Мандро"; дочь Мандро, Лизавета, Лизаша, с утонченным юмором, с вольностью, все щебетала средь пуфов, зеркал и паркетов в коричневом платьице (форма арсеньевских гимназисток), кокетничала с воспитанниками гимназии Веденяпина, где познакомился Митя с Лизашею на вечеринке; товарищи Мити влюбились в Лизашу всем классом
   Митюша был глуп, некрасив; он ходил замазулею; чем мог он нравиться? А - угодил, был отмечен; его приглашали к Мандро; Эдуард Эдуардыч его - обласкал; гимназист стал торчать среди сверстниц Лизаши, посиживать молча с Лизашей в лазоревом сумраке, а Эдуард Эдуардович им покровительствовал; что ж такого? Ведь в доме Мандро все бывали, как дома; не с улицы же - из почтенных семейств появлялись, и - да: Эдуард Эдуардович очень любил, чтобы в доме его было тонно и чинно: лакей, принимавший гостей, носил галстух, был в белых перчатках, а руководящая чаем почтенная дама была фешенебельна; вин не давали: так что ж? И притом - в наше время; Лизаша бывала: в театрах, в концертах, в "Кружке" и в "Свободной эстетике"; сам Эдуард Эдуардыч случайно являлся на этих журфиксах (он вечно куда-то спешил), застревал на полчасика, великолепно осклабливаясь, беря под руку ту иль другого, показывал, что он им равный: "Мои молодые друзья!" И потом исчезал, не желая стеснять.
   Удивляло Митюшу одно: Эдуард Эдуардович все принимался расспрашивать о предстоящих работах Иван Иваныча, сильно, внушавших ему интерес; но с отцом - не знакомился; вежливость, что ли, ему диктовала расспросы? Порою Митюше казалось: внимание к нему в фон-мандровской квартире питается лишь информациями об Иване Иваныче.
   - Вы передайте мое уважение батюшке вашему: чту его имя и труд.
   Митя раз убедился: заслуги отца даже просто Мандро волновали: недавно с Лизашей сидели они тэт-а-тэт - в уголочке, в лазоревом сумраке, чем-то своим занималися; а в кабинете Мандро поднялись голоса; там сидел, видимо, немец, наверно - агент очень крупного треста; куски разговора меж ним и Мандро долетели до Мити:
   - Вас заген зи... я... Колоссаль, гениаль... Херр профессор Коробкин... мит зайнер энтдекунг... Вир верден... Дас ист, я, айн тат... Им цукунфтиген криг, внесен зи... [7]
   Митя был удивлен, что Мандро говорит об Иване Иваныче так с незнакомым, заезжим в Москву, иностранцем; запомнил: когда Эдуард Эдуардович вышел в гостиную с рыжим, потеющим немцем, имеющим бородавку у носа, - то распространился удушливый запах сигары; Мандро наклонился к немцу, шепнул, - толкнув локтем - на Митю:
   - Дас ист, я, - зайн зон... [8]
   Очевидно: приезжему был он показан как сын знаменитости; сам Эдуард Эдуардович был вдалеке от науки; он плавал в своих спекуляциях, часто рискованных. То пронеслося в сознании Мити - теперь; захотелось к Мандро; для Лизаши душился с недавнего времени одеколоном цветочным он; одеколон этот вышел; и, стало быть, - думал он, - если бы книжки спустить, рупь с полтиной - составится.
  

4

  
   Мимо же шли: мальчуган проюркнул из кривой подворотни; попёр черномордик; проерзала кофточка; пер желто-рожий детина, показывая шелудивый желвак; проскромнели две женщины; скрылись в подъезде; и желтая там борода повалила; отмахивали - одиночки: шли - по двое, по трое; кучей, вразноску, вразмашку, враскачку - с подскоком, семейственно; шли там караковые иль - подвласые, сивые, пегие, бурочалые люди.
   От улицы криво сигал Припепёшин кривуль, разбросавши домочки, - с горба упасть к площади: в дёры базара; туда и сигал человечник от улицы, - чтобы с гроба покатиться к базару: на угол; с порога клопеющей брильни там волосочек напомаженный грязной гребенкой работал над дамским шиньоном; и там заведенилися полотеры; оттуда - орали:
  
   Канашке Лизе
   От Мюр-Мерилиза
   Из ленточного отделения -
   Мое распочтение!
  
   Вместе с сигающим людом сигал в переулок и Митя Коробкин; свой лоб отирал под горбом; покатился на угол пылеющей площади, где протянулся прочахший бульварец, где слева встречало роенье людское.
   На площади рты драло скопище басок, кафтанов, рубах, пиджаков и опорок у пахнущих дегтем телег, у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений, наваленным то на прилавки, то просто на доски, лотки, вблизи глиняных, зелено-серых горшков, деловито расставленных, - в пыли; Коробкин протискивался через толоко тел; принесли боровятину; и предлагалося:
   - Я русачиной торгую...
   Горланило:
   - Стой-ка ты...
   - Руки разгребисты...
   - Не темесись...
   - А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?...
   - Нет...
   - Дай-ка додаток сперва...
   - Так и дам...
   - Потовая копейка моя...
   Букинист, расставляющий ряд пыльных книжек, учебников, географических атласов, русских историй Сергея Михайловича Соловьева, потрепанных и перевязанных стопок бумажного месива; Митя с оглядкою ему протянул оба томика: желтый с коричневым.
   - Что-с?... Сочинение Герберта Спенсера? [9] Основание биологии? Том второй, - почесался за ухом тяжелый старик-букинист, бросив взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и - закекал:
   - Пустяк-с...
   - Совсем новая книжка...
   - Разрознена...
   - Вы посмотрите, - какой переплет!
   - Да что толку...
   Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:
   - Гм... Розенберг... Гм... История физики... Старо издание... Что же вы просите?
   - Сколько дадите вы?
   - Не подходящая, - "Спенсер" откинулся, - а за историю физики... гм-гм... полтинник.
   Ломились локтями, кулачили и отпускали мужлачества: баба слюну распустила под красным товаром; а там колыхался картузик степенный - походка с притопочкой: видно, отлично мещанствовал он:
   - Вот сукно драдедамовое [10].
   Остановился, в бумажку тютюн [11] закатал да слизнул:
   - А почем?
   - Продаю без запроса.
   - Оставь, кавалер, тарары.
   И - пошел.
  
  

***

  
   Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, - совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, - какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
   Лицо раскрысятилось подсмехом:
   - Митрию, прости господи, Ваннычу, - наше вам-с! Митенька - перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
   - Грибиков!
   Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
   - Все насчет книжечек - что?
   И сказал это "что", будто знал он: "откуда", "зачем"?
   - Да... Я - вот... - И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: - Пришел я сюда... продавать...
   - Не для выпивки-с?
   Думалось:
   - Все-то допытывается!
   И отрезал:
   - Да нет!
   И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
   - Переплетики-то вот такие - у батюшки вашего.
   Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
   - Хорошие книжечки-с... Палец обнюхал он.
   - У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
   - Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а - да-с - переплеты; сидел под окошечком и - заприметил... Как адрес-то - а - переплетчика адрес?
   - На Малой Лубянке.
   - В Леонтьевском - лучше заметить...
   Вот чорт!
   - Да, погода хорошая, - Грибиков в руку подфукнул...
   Но Митя сопел и молчал.
   - День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам - в Табачихинский?
   - Да.
   - Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
   - Что за материя?
   И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
   - Будет тваст.
   - Не слыхала такой.
   - Очень модный товар.
   - Сколько просишь?
   - Друганцать.
   - Да што ты! Пошла и - ей вслед:
   - Дармогляды!
   Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
   - А вот - Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
   И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
   - Почем?
   Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему - желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
   Над этою местностью, коли смотреть издалека, - не воздухи, а желтычищи.
  

5

  
   По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
   - Вот, а пропо - скажу я: он позирует - да - апофегмами... А Задопятов...
   - Опять Задопятов, - ответил ей голос.
   - Да, да, - Задопятов: опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же...
   Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
   На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
   Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту - с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
   Ясно блестела печная глазурь.
   Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
   - Задопятов ответил ко дню юбилея.
   И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
  
   Читатель, ты мне говоришь,
   Что, честные чувства лелея,
   С заздравною чашей стоишь
   Ты в день моего юбилея.
   Испей же, читатель, - испей
   Из этой страдальческой чаши:
   Свидетельствуй, шествуй и сей
   На ниве словесности нашей.
  
   Читала она с придыханием и с мелодрамой, - сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
   И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
   - Да какие же это стихи: рифмы - бедные; у Добролюбова списано.
   Голос приблизился.
   - Что? А - идея? Гражданская, да, не... какая-нибудь там... с расхлябанным метром... как давече.
   - Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей...
   Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
   - Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром... Притом, скажу я, - не кричу так: мои акустические способности не...
   Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
   - Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
   Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
   От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
   Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны - не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей.
   - Да, амортификацию переживает природа, - и тотчас же оборвала себя вскриком: - Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
   И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
   Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам - нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысчонки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то - не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая - нет, вы представьте - на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь - умрет: Степанида Матвевна - старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
   - Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
  

6

  
   - Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
   И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
   - Да-с - угловатости в браке от неумения, чорт подери, обрести дополнение свое до прямого угла! - И с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
   - Вы мне найдите лишь косинус; вам - станет ясно; отсутствует - да-с - рациональная ясность во взгляде на брак, - подбоченился словом и в слово уставился.
   - Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
   Вспомнилось: лет тридцать пять был еще без усов, бороды, но - в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом туго, под тощей микиткою; жил словотрясом котангенсов; праздно боролся с клопами и спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; образовались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного ясно доказывали рациональность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
   И меж помойкой и ними выковывалось мирозренье профессора.
   Думал об этом, под мышкой щемя спинку стула; рукой перочинный свой ножик ловил; трах: тот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, вздохнул:
   - Не легко же далась рациональная ясность мне. Снял он очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом:
   - Да-с, да-с, да-с!
   - Вы в абстрактах всегда, - равнодушно сказала ему Василиса Сергевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и затыкая свой носик платочком:
   - Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
   И песик вскочил из-под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен; и профессор пытался утешить печального песика:
   - Томочка, - это не ты, брат, а - Наденька.
   Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев с немым мадригалом предстал пред семейством, во всем темно-синем: рукой маргаритовый галстух поправил; в глазах веселели его афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, косившуюся на клохтавшего и желтолапого петуха, появившегося из сада - за хлебными крошками; тут Василиса Сергевна сказала, рукой указавши на Наденьку:
   - Вы поглядите, пожалуйста, - мэ кэль блафард! Отчего? От поэзии... Я прихожу этой ночью к ней: и - застаю за отрывком: читает; взяла - посмотрела: отрывок, построенный на апострофах.
   И Петр Леонидович стал говорить с придыханием: будто арпеджио [12] брал:
   - Вы, Надежда Ивановна, может быть, занимаетесь авторством?
   Надя была настоящий кукленок: казалась она акварелькою:
   - Нет.
   - Отчего?
   Но молчала, бросая под туфельки крошки клевавшему их петуху, и колечко играло сквозь зелень лиловою искрою с пальца.
   За ней Кувердяев - ухаживал: ей он недавно поднес акростих [13], выражающий аллитерацию [14] мысли; отсюда вставали последствия: аллитерация, право, могла углубиться, иль проще сказать: Кувердяев мог стать женихом.
   Кувердяев забросил свою диссертацию о гипогеновых ископаемых; и вытанцовывал должность инспектора; у попечителя округа был он своим; попечитель устроил в лицее; давал он уроки словесности в частной гимназии Фишер; воспитанницы влюблялись в него, когда он фантазировал им за диктантами, все выговаривая дифирамбы природе вздыхающим голосом, бросив в пространство невидящий, меломанический взор; но попробуй кто сделать ошибку, - пищал, ставил двойку, грозился оставить на час.
   Это Наденька знала; когда обдавал ее грацией, точно стараясь, обнявши за стан, повертеться пристойною полькою с нею, она вспоминала, как зло он пищал на воспитанниц; с неудовольствием, даже со страхом она отмечала его появления - по воскресеньям, к обеду; входил он франчёным кокетом, обдавши духами изнеженно; и предавался словесности с ней, иль рассказывал ей: Бенвенуто Челлини, мозачисты и медальеры - да, да! Василиса Сергевна - пленялась:
   - Каков привередник: совсем - капризуля.
   И веяло - атмосферою барышень.
  

7

  
   - Что же, пойдемте в гостиную мы...
   И прошли.
   Бронзировка, хрусталики люстры; лиловоатласные кресла с зеленой надбивкой, диван, - чуть поблескивали флецованным глянцем; трюмо надзеркальной резьбой, виноградинами, выдавалося из сумрака; а от обой, прихотливых, лиловолистистых, подкрашенных прокриком темно-малиновых ягод, смеющихся в листья, рассказывали акватинтовые [15] гравюры про бурное заседание Конвента [16], паденье Бастилии [17] и про Сен-Жюста [18], глядящего сантиментально на голубя; сели за столиком; и - перелистывали альбомы.
   Перелетая с предмета к предмету, отщелкивал Кувердяев словечками, как кастаньетами; Надя казалася лилиевидной; профессор - раскис, выставляя коричневый клок бороды; он посапывал носом.
   - Да, кстати, Василий Гаврилыч назначен на...
   - ?...
   - ...пост министерский - да, да!
   Благолепов, Василий Гаврилыч, недавно еще только ректор, теперь - попечитель, был вытащен в люди Иваном Иванычем: да, вот, - чахоточный юноша, лет восемнадцать назад опекался - вот здесь, в этом кресле; ведь вот - кура-лёса! Он, старый учитель, сидит в этом кресле, забытый чинушами; а ученик его...
   На Кувердяева полз раскоряченный нос; и - очки на носу; потащили все это два пальца, подпертые к стеклам:
   - Вы, батюшка, знаете ли, развивайте, - ну, там, - лакейщину: что Благолепов? Он есть - дело ясное - тютька-с!
   Ладонью в колено зашлепал, кидаясь словами:
   - Так может и всякий; вы тоже, скажу - лет через десять сумеете - да-с - попечителем сделаться.
   Кресло скрипело, поехала мягкая скатерть со столика:
   - Вы распеваете вот кантилены [19] - я вам говорю; предо мною-то, батюшка, шла вереница таких заправил-с: Благолеповы - все-с, - прокричал не лицом, а багровою пучностью он, - я протаскивал их - дело ясное: скольких подсаживал, батюшка, - не говорите - усваивали со мною они покровительственную, какую-то, чорт подери... - не нашел слова он, передергивая пятью пальцами, сжатыми в крепкий кулак вместе с ехавшей скатертью.
   - Выйдет такая скотина в... в..., - слов искал он, - в фигуру, казалось бы: тут водворить в министерстве порядок и... и... дело ясное! Нет, - говорю: продолжают невнятицу. А результаты? Гиль, бестолочь и авантюра, - я вам говорю, - обливался он потом, мотаяся трепаной прядью.
   - Писал в свое время я им докладные записки: Делянову, Лянову, Анову, - чорт подери - и другим распарш... членам Ученого Комитета; писал и Георгиевскому: обещал; ну, - и что же? Записки пылятся под сукнами: да-с!
   Он вскочил, собираясь пустить толстый нос в Кувердяева, бросил очковые стекла на лоб; краснолобый ходил:
   - Был момент - говорю: наша жизнь оформулировалась; и с утопиями - мы покончили там - с революцией и с катастрофами... Крепла Россия... И можно было бы, я вам говорю, - помаленьку, - разбросить сеть школ и добиться всеобщего - да-с - обучения. Приняли же во внимание мою докладную записку об учреждении университета в Саратове, - он поглядел, но ему не внимали: - сидели чинуши и немцы-с. И этот великий князишка, - был с немцами-с; я говорю - незадача!... Царя миротворца-то [20] - нет, говоря рационально; на троне сидит - просто тютька-с - я вам говорю... Посадили они генерал-губернатором - чорт подери - педераста (еще хорошо, что взорвали [21]). Что делали все Благолеповы? Да перетаскивали педерастов; ведь вот: Лангового-то - помните?... Тоже вертелся!
   И сел, задыхаясь, в разлапое кресло; и темные тени составили круг, опустились, развертывая свиток прошлого.
  

8

  
   С детства мещанилась жизнь; ухватила за ухо рукой надзирателя; бросила к повару, за занавеску, и выступила клопиными пятнами, фукая луковым паром у плиты.
   Без родных, без друзей!
   Задопятов, соклассник, захаживал; после раздулся уже и седовласую личность, строчащую все предисловия к Ибсену (Ибсен - норвежский рыкающий лев, окруженный прекрасною гривой седин), - Задопятов, теперь превратившийся в светоча русской общественной мысли и исправивший два юбилея, известный брошюрой "Апостол любви и гуманности", читанной им в Петербурге, в Москве, в Нижнем Новгороде, в Казани, в Самаре, в Саратове, в Екатеринодаре, печатающий - правда, редко - стишки:
  
   Я, мучимый скорбью, встаю
   Из пены заздравных бокалов
   И в сердце твое отдаю
   Скрижали моих идеалов
   Пред пошлым гражданским врагом
   Пусть тверже природного кварца
   Пребудут в сознаньи твоем
  
   Заветы прискорбного старца. Он - знамя теперь и глава "задопятовской" школы; и критик, укрывшийся под псевдонимами "Сеятель", "Буревестник", писал, что: "Никита Васильевич - лев, окруженный прекрасною гривою седин", перефразируя стиль и язык "задопятовской" мысли; и - кстати заметить: о сотоварище, друге всей жизни, профессор Коробкин однажды совсем неуместно сказал, что он - "старый индюк и болтун".
   С Задопятовым он под линючею занавеской боролся с невнятицею; Задопятов заметил: "История просвещения распалась на эры: от Гераклита невнятного до Аристотеля ясного - первый этап; с Аристотеля - к Конту [22] и Смайльсу - второй; Смайльс - преддверье третьего".
   И с "Бережливостью" Смайльса уселся Коробкин; и - ясность сияла ему; он устраивал мыльни клопам, прусакам, фукам луковым, повару, переграняя все - в правила, в принципы, в формулы; так он и выскочил в более сносную жизнь: кандидатской работою "О моногенности интегралов", экзаменом магистерским, осмысленной заграничного жизнью (в Оксфорде, в Сорбонне), беседами с молодым математиком Пуанкарэ [23], показавшим впервые ночные бульвары Парижа ("Аллон, Коропкин, лэ булевар сон си гэ" [24]), диссертацией: "Об инварьянтах" и докторской диссертацией: "Разложение рядов по их общему виду"; гремевшей в Париже и Лондоне книгою "О независимых переменах" пришел к профессуре; тогда лишь позволил себе взять билет на "Конька-Горбунка"; очень скудные средства не позволяли развлечься; и все уходило на томики или на выписку математических "цейт-шрифтов" и "контрандю"...
   Таковы достижения многих усилий, теперь попиравших невнятицу: повара, комнатку на Малой Бронной (с пейзажем помойки), и вот - занавесочка лопнула; томики книг разбежались по табачихинскому флигелечку, где двадцать пять лет он воссел, вылобанивая сочиненье - себя обессмертить: да, - так "рациональная ясность" держала победу; невнятица - выглядела из окошечка желтого дома напротив.
   Боялся невнятиц: едва заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался - рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником; под полом пленная все же сидела она, - чорт дери: перекатывала какие-то шарики; он все боялся, что - вот: приоткроются двери, и фукнет кухарка отчетливым луковым паром; по рябеньким серым обоям прусак поползет.
   Насекомых боялся.
   Скрижаль мирозренья его разрешалась в двух пунктах; пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу; пункт второй: математики (Пуанкарэ, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Лефлер и Карл Вейер-штрассе) - уже докатились; таким же путем вслед за ними докатится масса вселенной, вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный - лишь в этих вопросах.
   Он членам Ученого Комитета об этом писал. Но проекты пылели в архивах, а он углублялся в свои перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, - до треугольника с вписанным оком, где он интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем: мир - наилучший.
   Поэтому он ненавидел и привкусы слов: революция; он полагал, что толчок есть невнятица.
   В мыслях он занял незанятый трон Саваофа - как раз в центре "Ока": зрачком!
   При царе-миротворце он правил вселенною; при Николае - толчки сотрясали уж плиты паркетиков этого вот флигелька; и профессор взывал к рациональным критериям; он потрясал карандашиком: "Ясности, ясности!" Требовал все пересмотра учебного плана Толстого. Но члены Ученого Комитета - молчали. Сперва был готов уничтожить "япошек" и он; за Цусимою - понял: народ, где идеи прогресса ввелись рационально, имел, чорт дери, свое право нас бить; революция 1905 года - расшибла: он с этой поры все молчал; и когда раздавалось ретроградное слово "кадеты" [25], - в моргающих глазках под стеклами виделось бегство зрачков, перепуганно вдруг закатавшихся в замкнутом круге.
   Так он отступил в интегралы - не видеть невнятицы, уж угощавшей толчками под локоть; в... - да, да: Василиса Сергевна вдруг объявила себя пессимисткою, следуя тем Задопятову; Митенька - чорт подери - лапил Дарьюшку; действия и распоряженья правительства, - ужас его охватил при попытке осмыслить все это.
   Решил не спускаться по лесенке Иакова вниз, а пробыть в центре ока, воссев в свое кресло, ограненное двумя катетами (эволюционизм, оптимизм), соединенными гипотенузою (ясность) - в прямоугольник, подобно ковчегу, несущемуся над потопом; единственно, что осталось ему - это и изредка в фортку пускать голубей, уносящих масличные веточки в виде брошюрок; последняя называлась: "Об общем делителе".
   Вот он - очнулся.
   Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла перед ним жизнь людская: невнятица!
   Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались крики: "фу-фу". И разгневанно там Василиса Сергевна в платье мышевьем (переоделась к обеду) отыскивала источник заразы; ругалась над Томкой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышав, что источник заразы - отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку и ел в уголочке ее; отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь, привздергивая слюнявую щеку:
   "Рр-гам-гам!" Их оглядывал всех окровавленным глазом; довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку.
   - Вот ведь, - невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости?
   А Василиса Сергевна, брезгливо поднявши край платья мышевьего, требовала:
   - Отдай, гадкий пес!
   Пес - отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.
   Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за ней). Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):
  
   Истины двоякой -
   Корень есть во всем:
   Этот - стал собакой,
   Тот живет котом.
  
  
   Всякая собака -
   Лает на луну;
   Знаки Зодиака
   Строят нам судьбу.
  
  
   Верная собака,
   В зубы на-ка, Том,
   Эту кость... Однако, -
   Не дерись с котом!
  
  

***

  
   Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского университета.
   Звонили.
   Собаку убрали: мог быть попечитель, Василий Гаврилович; Дарьюшка дверь отворила; и - Киерко.
   - Здравствуйте, Киерко.
   - Рад-с - очень, очень-с, - потер руки профессор; и подлинно: видно, что - рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачочком, и им перекинулся от Василисы Сергевны к профессору; и от профессора - вновь к Василисе Сергевне.
   То был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот - кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто - ровнялся.
   - Где вы пропадали? Провел в кабинетик.
   А Киерко руки свои заложил за жилет - у подмышек; и, поколотив указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь:
   - Ну-с - ну-те: как вы?
   Дернул лысиной вкривь: и, вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов:
   - Это - кто ж?
   - Кувердяев.
   - Бобер, - не простой, а серебряный - локти расставил, побив ими в воздухе, - как же здоровьице - ну-те - Надежды Ивановны? - быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора - к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него.
   Подцепил он профессора: тот - как забегает; Киерко же:
   - Ну я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю - ну-те: бездомок!
   Прошелся вкривую; стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета, привздернув плечо, оттопырив края пиджака и разглядывая прусачишку.
   - Скажу я, что все поколение - да бобылье же! Профессор смотрел на него, подперевши очки, - с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать.
   - Да, да, - бобылье, - плеснул веком; зрачком же провел треугольник: прусак - глаз профессора - желтый паркетик - прусак.
   Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый "прима", и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: "J'accuse!"
   - Вы - бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое - ну-те: да это же - видимость: мы земляки, по беде.
   И прусак - глаз профессора - желтый паркетик - прусак:
   - Как хомут, повисаем без дела... А впрочем, - вкрепил он, - хомут довисит: до запряжки.
   И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но - жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:
   - А, собачёвина, "Canis domesticus", - здравствуй; пословица есть, - обернулся он с корточек, - "любишь меня, полюби и собаку мою: собачёвина, лапу!"
   Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул - на солёный, на мокрый, на песий:
   - Породистый пойнтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, - улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу, - "я - животное тоже, но я - совершенствуюсь; ты пока - нет".
   И "поймал": выражение сходства профессора с псом - в очертании носа и челюсти.
   Киерко хвастал вниманьем к безделицам: мелочи он наблюдал; и потом соблюдал воедино; и так соблюденное людям бросал прямо в лоб; выходило же и интересно, и ярко; а память его походила на куль скопидома: оттуда все сыпались разные черточки, полуштришки, мелочишки: сказали б, что - отбросы; но, - из них Киерко строил свои непреложные выводы: даже казался порой воплощенным прогнозом, железной уликой; до срока - он медлил: натягивал завесь ленцы, с прибауточками да покряхтываньем; и ходил - с перевальцем.
   Он делал, казалось, десятую долю возможного: вяло пописывал в "Шахматном Обозреньи" под разными подписями: "Цер", "Пук" и "Киерко"; звали же все его: Киерко, так он просил:
   - Называйте же - ну-те - меня просто "Киерко"; по-настоящему длинно; и чорт его знает: "Цецерко-Пукиерко".
   Делал десятую долю, а все прочие десять десятых пролеживал, как говорил, на диванчике - в доме напротив, стоящем средь пустоши очень большого двора: в трехэтажном, известкою белою крытым; там первый этаж занимали одни бедняки, а второй был почище. Здесь Киерко жил; и отсюда захаживал в шахматы биться он двадцать пять лет (холостым еще помнил профессора).
   - Умная шельма Цецерко-Пукиерко: жалко - лентяй.
   Иногда начинало казаться: за эту десятую часть ему жизнью отмеренных данных хваталися люди, - считая присутствие Киерко просто опорой себе, когда - все исчезало другое. Профессор заметил: когда он испытывал прихоть себя окружить атмосферою Киерко, - Киерко тут и звонился, являясь с лукавым уютом, как будто с минуты последнего их разговора лишь минуло двадцать минут.
   Никому не мешал; он казался простым соблюдателем всяких традиций квартиры: с профессором игрывал в шахматы; с Надей разыгрывались дуэты (тащил он с собой тогда виолончель); с Василисой Сергевною спорил, доказывая, что и "Русская Мысль" [26] никуда не годится, и "Вестник Европы" [27]; с кухаркою даже солил огурцы; пыхал трубочкой, дергался правым плечом и носком, заложив за жилетиком палец - у самой подмышки; и здесь выколачивал пальцами дроби: смешливо и "киерко".
   Вдруг - исчезал; не показывал носу; то снова частил: и профессорше даже казался проведчиком:
   - Этот Цецерко, - скажу "а пропе", - он не пишет ли в "Искре"?
   - Ах, Вассочка, что ты, - хихикал профессор. Однажды спросил:
   - Расскажите мне, Киерко, что вы там, собственно...
   Киерко, в губы втянувши отверстие трубочки - ("пох" - вылетали клубочки), ответил ведь - чорт его драл - на вопрос затаенный:
   - Собрания, совокупленья людские, - пох-пох, - запрещаются нашим законом...
   Щемил левый глаз; и уткнулся бородкой и трубочкой под потолочек:
   - У вас паутиночки: вам бы почистить тут надо. И свел всю беседу - к чему? К паутинке!
   Сегодня профессор был Киерке рад; еще утром подумалось:
   - Вот бы пришел к нам Пукиерко; мы поиграли бы в шахматы.
   Он и пришел.
   Сели: доску поставили, - передвигали фигурами:
   - Ну-те-ка... Ферзь-то... А нового что?... Благосветлова - а!
   - Беру пешку.
   - Движения ждете воды? - И зрачок, как сверчок, заскакал по предметикам; Киерко им овладел:
   - А что, если, - профессор продвинул фи гуру, - да нет: будет все, как и было.
   - Он - ну-те - им нужен, - скривил ход коня, - сволокли рухлядь в кучу; и "сволочь" такую хранят: дескать - быт и традиция... Это ж попахивает миазмами: нет, я, вы знаете, я санитар, я... - "вы - ферзью?"
   - Вы, Киерко, есть социалист.
   - Как хотите; а вы "консерватор"? Нет, знаете - кто? - повертел он носком, вынул трубочку, ею стучал, чиркнул, фыркнул, вкурился: - "пох-пох" и - клубочки выстреливали.
   - Дело ясное - ферзью.
   - Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы... Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж "япошки"? Да что, - консерватором сделались: это, позвольте заметить, - как кукиш показанный: надо же жить математику - нуте... - вкурился и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил "вертом":
   - Съем - ферзь.
   - Чорт дери.
   - Либералы - матерые - ну-с - консерваторы; знаете ли, что на свете навыворот - все: волки выглядят овцами, овцы - волками, - "пох-пох" - вылетали клубочки.
   Привздернул плечо, и - вкривую прошелся, щемя левый глаз.
   - Ну-те - мне содробите две дроби, которых: числители,
   скажем, - "два", "три".
   - Я найду наименьшее кратное! - вскрикнул профессор.
   - А далее?
   - Далее, я числителя каждой умножу на кратное.
   - Ну-те: и мы так, - согнувшись дугой, стрельнул пальцем в профессора.
   - Да, - наименьшее кратное - есть уравнение экономического отношения; а умножение - росты богатств: ну-те - прежде чем множить богатства - равнение по наименьшему кратному: наш фронт единый.
   Профессор, не слушая, над опустевшей доскою шатался ладонью.
   - А, чорт подери - попал в "пат": и не шах, и не мат.
   Атмосфера уюта - висела: и стало - немного смешно, чуть-чуть жутко.
   И киерко.
  

10

  
   Митя и Грибиков выбрались из горлодеров базара - к Арбату, проталкиваясь в человечнике; пересорились пространства, просвеченные немигающим очерком медного диска.
   И вот - неизбежный Арбат.
   Еле Грибиков справился с чохом, уставился в Митю:
   - А много ли книжиц у вас?
   Не лицо, а кулак (походило лицо на кулак - с носом, с кукишем) выставил Митя:
   - А вам что? Казался надутым:
   - Я думаю, коли вы так раздаете изданья наук, с позволения вашего, даром...
   - Продашь.
   - Стало, - батюшка - вас не снабжает деньжатами? - злобно мещанствовал Грибиков: - Денежки нынче и крысе нужны, - он прибавил.
   - Не очень, - как видите...
   - Что?
   - Не снабжает...
   "Какой приставала, - подумалось Мите, - отделаться бы"...
   - Был бы, я полагаю, оравистый, многосемейный ваш дом: а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна, стало быть, он проживает сам-четверт, а деньги жалеет.
   И Грибиков едко мотал головой.
   - Ну, прощайте, - отвязывался Митюша. Едва отвязался.
   А Грибиков тут же обратно свернул; и потек горлодерами, соображая его занимающее обстоятельство (брал не умом, а усидкою он, подмечая и зная про всех), правил шагу в распылищи, к тому букинисту:
   - Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера том - (тот самый, который барчонок оставил: - даю две полтины.
   - Рупь с четвертью.
   Поговорили они, сторговались, почесывались:
   - Стало, носит?
   - Таскается: сорок уж книжек спустил, я так думаю, что - уворовывает.
   - Родителевы! Он, родитель, богато живет, - енерал; и давно подмечаю, - со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.
   - А все они так: грамотеют, а после - грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.
   Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы; бесчеловечные переулки открылись; они человечили к вечеру; днем - пустовали.
   Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький здесь в распенсне; глаза - вострые, шляпа - с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского; ходят "они" к господину Иванову; барин Рачинский взовет с папироской: "Исайя, ликуй"; и пойдут они - взапуски; и господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего - безобидные люди. Все Грибиков знает: дома и квартиры - по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; этот вот дом: почему он пустует? Китайский князь, двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти все замуж не может; она поступила давно на военную службу; такая есть армия; и называется - армиею спасения жуликов.
  

11

  
   Грибиков по двору шел мимо лысин с бутылочным битышем, к белому дому; и стал, разговаривая со старушкой в кретонах; старушка показывала на бледнявую барыню:
   - То "дядя Коля", и ce - "дядя Коля"; все "дядя" да "дядя". Коль дядя, так "дядей" и будь, а то "Колей" его называет она: сама слышала.
   - Да, Николай он Ильич, из Калошина...
   - С нею мемекает песенки.
   Барыня - та, о которой шла речь, вся закуталася тарлатановою кисеею; летами страдала сенной лихорадкой, а осенями простудою; против - над домиком - вздулся белеющий облачный клок; и замраморели пятнами тени; и пели:
  
   Прости, небесное созданье,
   Что я нарушил твой покой.
  
   На приступках мужчина сидел - пустобай, заворотничок, красновеснушчатый и красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков дельно заметил:
   - Сапог-то пошел в разноску!
   Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.
   - Опять синяки расставляешь себе на лицо? И понюхал свой палец.
   Мужчина чесался; открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:
   - Бутылочку мы раскутырили. Жизнь - размозгляило что-то.
   Подрыльником ткнулась в колено свинья.
   - Эх, Романыч, возгривел, - крысятился прохиком Грибиков, - ты на лицо посмотри: баклажан.
   - Ничего, это "пиво"!
   Они отворили раздранную дверь, из которой полезло мочало; попали в кухню, где баба лицом источала своим прованское масло из пара и где таракашки быстрели, усатясь над краном; тут салился противень. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох.
   Уже скрипнул визжавый замок; охватило придухою: комнатка - с паревом, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, с дагерротипами, с молью; мужчина уселся на свой жестяной сундучок и ударился в горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно когда-то начавшийся и неоконченный.
   - Думай, Романыч, чего тебе так-то. Романыч сучил желтомохую руку.
   - Я здесь и помру: собираться мне некуда.
   - Давеча ты согласился же: александрейку-то взял!
   - Взял и пропил: и нет тебе - "фук"; и - возьму; и опять же - пропью.
   - Так ты думаешь - барин Мандро тебе...
   - Что ж? и подарит, коль есть у него эта треба в клоповнике в этом.
   - Тебе-то клоповник - зачем он? Тебе вот клоповник, другому кому - Палестины, - и Грибиков не посмотрел, а глазами огадил, - зачем тебе комната: ты проживешь годов пять да помрешь: на полатях.
   - А может, еще и женюсь...
   - Тебе сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека; то дело тяпляпое: а воспротивишься ты фон-Мандро? Да ведь он, фон-Мандро, - и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: - подумай, чем пахнет, уж он-то сумеет сгноить; по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом.
   Дикий Романыч тут - в рявк:
   - Кулаком я сумею расщетить его; знаем мы - фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого - видел; тащился сюда он; весь пакостный, карла, с протухшею мордой, без носа... Чего меня гоните, - тут он упал головою на стол и, закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать.
   - Александрейки-то брал, - трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; чад желтый над словом пошел: - Он тебя, брат, заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он...
   Спохватившись, прибавил претоненьким, даже пресладеньким голосом, чтобы услышали стены:
   - Ну, что же, что носа нет, он человек, брат, больной - что ж такого! Что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.
   Вдруг стена, очевидно, имевшая ухо, взревела по-бабьи:
   - Романыч, уж ты закрепись: он сгноит тебя вовсе; за комнату - плочено; кто же погонит? Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованьем себя унижать: захмелевшего человека гноить.
   Так сказавши, стена замолчала: верней, - за стеной замолчали, и Грибиков фукнул:
   - А чтоб тебе, стерва!
   И вышел, - сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, все ожидая, что воздухи вот просветятся, и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение клёнов напротив.
   Подхватят тогда краснокудрый дымок из трубы раздувай ветров, и воззрится из вечера стеклами тот красноокий домишечка, чтобы потом под измятой периною тьмы: почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие; ноченька там за окошками: повеселите я, как лютиками, - желтоглазыми огонечками: ситцевой и черно-желтою кофтой старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; в эти часы за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все - размордаями и подвываньями бабьими; и у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки там перепуганный кто-нибудь.
   Грибиков будет беззвучно из ночи смотреть, ожидая каких-то негласных свиданий, быть может - старуху, которая кувердилась чепцом из линялых кретончиков в черненькой кофте своей желтоглазой, которая к вечеру, подраспухая, становится очень огромной старухою, вяжущей тысяченитийный и роковой свой чулок. Та старуха - Москва.
  

12

  
   - А пропо - скажу я: Лиховещанские, Кудаковы - при их состоянии - ставят на стол всего вазочку с яблоками да подсохшие бутербродики с сыром, а, как его, Тюк...
   - Двутетюк, а не тюк...
   - Двутетюк...
   - И не стыдно тебе, - повернулся профессор, - дружок, заниматься такими, - ну, право же, - там пустяковинами.
   Василиса Сергевна перетянулася злобами:
   - Жизнь такова: это вы улетаете все в эмпиреи свои, не принявши в расчет - скажу я, - что у Наденьки нет выездного парадного платья.
   - Мой друг, - и профессор подкинул свой ножик, - то - мелочи; ты посмотри-ка - вот алгебра, приподымается буквой над цифрой, - наставился носом на муху; тогда Василиса Сергевна заметила:
   - Мы-то - не цифры: у Задопятова сказано... И зачитала она:
  
   Тебе внятно поведают взоры,
   Ты его не исчислишь числом, -
   Тот порыв благородный, который
   Разгорается в сердце моем...
  
   - Задопятову я вышиваю накнижник.
   - Опять Задопятов!
   - Ну, что ж, - вышивай: хоть... набрюшник! Стоногие топы пошли коридором, наткнулись на Митю:
   - Ну, кто - дело ясное - спрашивал?
   - Спрашивали... по русскому языку...
   - Ну и, собственно говоря, что же ты?
   Митя знал, что с "четверками" сына не мог бы никак помириться отец, что на "тройки" кричал бы, от "двойки" бы слег; Митя - вспыхивал, супился, грыз заусенцы.
   - Я... пять... получил...
   - Ясное дело: что ж ты одежду разъерзал! Мазуля! И в серые сумерки, где выступали коричнево-желтые
   переплеты коричнево-серого шкапа, профессор прошел псовой мордою; там со стола пепелилось растлением множество всяких бумаг, бумажонок, бумажек, бумажечек - черченых и перечерченных; щупал мозольный желвак (средний палец на правой руке) и бумажки надсверливал глазками (перечеркнуть перечерки последнего вычисления в перепере... и так далее); суетуном потопатывал он.
   И копался, трясясь жиловатой рукой над полкой, отыскивая ему нужное издание Бэна; стоял - второй том; первый том - чорт дери - провалился сквозь - чорт дери - землю. С недавнего времени взял на учет один факт: исчезала за книгою книга; математические сочинения оставались нетронутыми; все же прочие трогала чья-то рука.
   Тут, надтуживая себе жилами лоб и испариной орошая надлобные космы, затрескал он дверцами книжного шкапа, бросался на книги, расшлепывая их все кое-как друг на друге и кое-как вновь их бросая на полки: да, да - Бэн пропал; и - некстати весьма; меж страницами он хоронил вычисленья, весьма-весьма нужные (письменный стол был набит):
   - В корне взять, - чорт!
   И гиппопотамом потыкался, охая, - от полки к полке; от кресельных ручек - к столу; там очки закопал в вычислениях; и - слава богу - вздохнул, отыскавши очки... - у себя на носу.
   А в окошке - стояла брусничного цвета заря; но брусничного цвета заря - предвещала дожди.
   Он устраивал смотр интегралам.
   В их ворохе вызрело математическое открытие, допускающее применение к сфере механики; даже - как знать: применение это когда-нибудь перевернет всю науку, меняя предел скоростей - до... до... скорости - чорт подери - светового луча.
   Уж рука в фиолетовых жилках тряслась карандашиком: он забодался над столиком - в желтом упорстве; локтями бросался на стол, подкарабкиваясь ногами на кресло, вараксая быстреньким почерком - скобочки, модули, прочие знаки, сопровождаемые "пси", "кси" и "фи".
   Автор толстеньких книг и брошюрок, которые были доступны десятку ученых, разложенных между Берлином, Парижем, Нью-Йорком, Стокгольмом, Буайнос-Айросом и Лондоном, соединенному с помощью математических "кон-тра нд ю", разделенному же - океанами, вкусами, бытами, языками и верами; каждая начиналась словом "Положим, что"; далее - следовала трехстраничная формула - до членораздельного "и положим, что"; формула (три страницы) - до слов "при условии, что", и формула (три страницы), оборванная лапидарнейшим "и тогда"; вызывающим ряды новых модулей, дифференциалов и интегралов, увенчанных никому не понятным красноречивым: "Получим"; и - все заключалось подписью: И. И. Коробкин; коли ту брошюру словами прочесть, выключая словесно невыразимые формулы, то остались слова бы: "Положим... Положим... Тогда... Мы получим", и - вещее молчание формул, готовое бацнуть осколками пароходных и паровозных котлов, опустить в океаны эскадры и взвить в воздух двигатели, от вида которых, конечно же, падут замертво начальники генеральных штабов всех стран.
   Все четыре последних брошюры имели такое значение; их поприпрятал профессор; последняя, вышедшая в печати, едва намекала на будущее, понятное только десятку ученых; брошюры Ивана Иваныча переводились на Западе; даже на Дальнем Востоке; сложилася школа его; Исси-Нисси, профессор из Нагасаки, уже собирался в Москву, для того, чтобы в личной беседе с Иваном Иванычем от человечества выразить, там - и так далее, далее... Он разогнулся, надчесывал поясницу ("скажите пожалуйста - Том-блоховод тут на кресле сидел"); и обдумывал формулы; закопошился в навале томов и в набросе бумаг, и разбрязгивал ализариновые чернильные кляксы: набатили формулы; "Эн минус единица, деленная на два... Скобки... В квадрате... Плюс... Эн минус два, деленное на два, - в квадрате... Плюс... И так далее... Плюс, минус... Корень квадратный..." - мокал он перо.
   Стал морщаном от хохота, схватываясь руками за толстую ногу, положенную на колено с таким торжествующим видом, как будто осилил он двести препятствий; горбом вылезали сорочки; и щелкал крахмалами, вдавливая подбородок в крахмалы; щипнув двумя пальцами клок бороды; но сунул он в нос.
   Из угла опускалася ежевечерняя тень; уж за окнами месяц вставал, и лилоты разреживались изъяснениями зелено-бутыльного сумрака; ставились тенями грани; меж домиками обозначился - пафос дистанции.
   Медленно он разогнулся и у себя за спиною схватился рукою за руку: от этого действия выдавился живот; голова ушла в шею; казалася вшлёпнутой в спину.
   - Пришел бы Цецерко-Пукиерко: вот поиграли бы в шахматы.
  
  

***

  
   Вечером, - шариком в клеточке хохлится канареечка; полнятся густо безлюдием комнаты; а из угла поднимаются лиловокрылые тени; темнотный угодник в углу, из-за жести, вещает провалом грозящего пальца.
   И липнет к окошку: Москва.
  

13

  
   Со свечкою сочерна шел он.
   И желклые светочи свечки вошли косяками и, круг откружив, разлеглись перерезанно; там, из-под пальмы виднеяся, Наденька ясно разрезалась лунною лентой:
   - Дружок, к тебе можно?
   И малые, карие глазки потыкались: в Наденьку, в набронзировку, в салфеточку кресельную, - антимакассар.
   - Что вы, папочка, - личиком глянула Наденька, точно серебряной песенкой.
   - Так, на минуточку... - он вопрошал приподнятием стекол очковых.
   Явление это всегда начиналося с "не помешаю", "минуточку", "так себе"; знала - не "так себе", а - нутряная потребность: зашел посидеть и бессвязною фразою кинуть.
   Умеркло откряхтывал в кресле, разглядывая деревянную виноградину - вырезьбу, крытую лаком; катал карандашик: и им почесался за ухом; когда сквозь леса интегралов вставал табачихинский дом, номер шесть, то он - шел себе: к Наденьке.
   - Папочка, знаете сами же вы: никогда не мешаете... Он шлепал ладонью в колено: и, как карандашик, очинивал мысль.
   - Ну? Что скажете?
   - Да ничего-с.
   Она знала, что очень "чего-с": и - ждала. Оконкретилось в нем, наконец:
   - Кувердяев...
   - Ну, так я и знала! Она улыбнулась.
   - Что скажешь, дочурка, о нем?
   Заходил дубостопом (ведь вот грубоногий): он был для нее главным образом, - "папочкой".
   - Ну, я скажу: Кувердяев - фальшивый и злой.
   Он прошел, не сгибая колена, к стене, где обои лило-волистистые, с прокриком темно-малиновых ягод над ним рассмеялися: прокриком темно-малиновых ягод; рассеянно ягоду он обводил карандашиком.
   - Разве не видите сами? Дубасил словами по ягоде.
   - Да, как же можно... Ведь - деятель он, так сказать... Все же, чем-то довольный, - ладони потер:
   - В корне взять...
   По-простецки пошел, повисая плечом, - сложить плечи в диван и оттуда нехитро поглядывать: широконосым очканчиком.
   - Э, да вы, папочка, - вот какой: хитренький, - заворкотала, как горлинка, Надя.
   - Ах, что ты!
   - Вы сами же рады тому, что я так отзываюсь о нем.
   И она распустила перед зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.
   - Зачем представляетесь!
   Ясно прошлась в его душу глазами:
   - Довольны?
   Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он.
   - В корне взять...
   И молчал, и таскал из коробочки спички: слагать - в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль - потекла в подсознание.
   Прыснуло дождичком; дождичек быстро откапелькал.
   Встал и побацал шагами:
   - Да, да, знаешь ли...
   И удивлялся - в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на заборике.
   - Знаешь ли ты, - непонятно... Куда все идет? Там лиловая липла - в окошке.
   - Утрачена ясность. Побацал: сел снова.
   Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъёрзанной курточке, руки - висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже - утренний шопот: "Пожалуюсь барыне".
   - Дарьюшка, знаешь ли, - как-то... Пятки получает...
   - Какие пятки?
   - Я о Митеньке.
   Пальцами забарабанил он: тра-тата, тра-тата, тарара-тата.
   - Да-с, - тарара-тата.
   Слышались в садике жуликоватые шопоточки осин.
   - Молодой человек, - в корне взять, - и понятно...
   А все-таки, все-таки...
   Но про свое наблюдение с Дарьюшкой, - нет: он - ни слова; ведь Наденька - да-с, чего доброго, - барышня... Так, покидавшись бессвязными фразами с ней (Кувердяев, невнятица, Митенька), взял со стола он нагарную свечку:
   - Ну, спи, спи, дочурочка.
   Чмокнулся.
   Со света снова в глазастые черни ушел он в тяжелые гущи вопросов, им поднятых.
   Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно-сиреневой тверди.
   А время, испуганный заяц, - бежало в передней.
  
  

***

  
   Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град - щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвячину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля-перепоица чмокала прелыми гнилями.
   Скупо мизикало утро.
   Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми и перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку дивиться наплеванным лужам.
   Вся даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили дымом; и... и...
   - Что такое?
   Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинскии дом; и потом всунул голову, стукнувшись ею о клетку; окно запахнулось: как есть - ничего.
   Тут пошел - листочек, сукодрал, древоломные скрипы.
   Уже начинался холодный обвой городов.
  

14

  
   Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся - плечекосенький и черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою - сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжку:
   - Экий паршивый ветришко!
   Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; и разгрохатывался смешок подколесины: то сизоносый извозчик заважживал лошадь; его понукала какая-то там синеперая дама в лиловом манто с ридикюльчиком, с малым пакетиком, связанным лентою; в даме узнал Василису Сергевну:
   - Она Задопятову, верно, отвозит накнижник.
   Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы; тут поднялась таратора пролеток; лихач пролетел; провезли генерала; в окне выставлялися вазы, хрусталь.
   Он пустился бежать - за трамваем; он втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил; перебежавши пролетку - на двор - вперегонку с веселою кучей студентов:
   - Профессор Коробкин!
   - Где?
   - Вот!
   Запыхавшись, вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром.
   - У вас, как всегда-с: переполнено!
   Тут же увидел: течет Задопятов, стесняемый кучей студентиков, по коридору.
   - А пусть хоть набрюшник, - припомнилось где-то.
   Белеющая кудрея волос задопятовских, выспренним веером пав на сутулые плечи, на ворот, мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик.
   И око - какое - выкатывалось водянисто и выпукло из-за опухшей глазницы, влажняся слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок вывисал), - надувался сюртук.
   Задопятов усядется - выше он всех: великан; встанет - средний росточек: коротконожка какая-то...
   Старец торжественно тек, переступая шажочками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:
   - У нас нет конституции.
   Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу, - с таким видом, как будто высказывал:
   - Право, не знаю: сумею ли я, не запятнанный подлостью, вам подать руку.
   Стоящим левее кадетов растягивал губу с неискреннею, кисло-сладкой привязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, - очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:
   - Знаю вас, батюшка...
   - У Долгорукова - с Милюковым - при Петрункевичах...
   Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том "Задопятова", чтоб надписал; отстегнувши пенсне, насадил его боком на нос и - чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.
   Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр "погод", постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь - они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес. Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:
  
   Дамы, свет, аплодисменты,
   Кафедра, стакан с водой:
   Всюду давятся студенты...
   Кто-то стал под бородой.
  
  
   И уж лоб вершковый спрятав,
   Справив пятый юбилей, -
   Выступает Задопятов,
   Знаменитый водолей.
  
  
   Четверть века, щуря веко
   В лес седин, напялив фрак, -
   Унижает человека
   Фраком стянутый дурак.
  
  
   И надуто, и беспроко,
   Точно мыльный пузырек, -
   Глупо выпуклое око
   Покатилось в потолок.
  
  
   Кончил, - обмороки, крики:
   "В наш продажный, подлый век, -
   Задопятов, - вы великий,
   Духом крепкий человек".
  
  
   Кто-то выговорил рядом:
   "Это - правда, тут есть толк:
   Дело в том, что крепок задом
   Задопятов", - и умолк.
  
   С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.
   - Здравствуйте, - и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:
   - Геморроиды замучили.
   В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.
   - А вы слышали?
   - Что-с?
   - Благолепова-то - назначают.
   - И что же-с?...
   - Посмотрим, что выйдет из этого, - око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял - вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!
   Иван Иваныч подумал:
   "Дурак".
   И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:
   - А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы...
   Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:
   - Да у него - э-э-э - размягчение мозга.
   И мысль та смягчила:
   - Может быть, я - как-нибудь...
   И - разошлись.
   Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.
   А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.
   Большая математическая аудитория ожидала его.
  

15

  
   Вот она!
   Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и - мокрая тряпка.
   Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; под взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся, и привздернулись плечи, когда, подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам.
   Переплеск побежал.
   Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, свисая махрами, с улыбкой побегал, блеснув плутоватыми глазками; и - пред собою их ткнул.
   - : Господа, - начал он, припадая к столу, - я покорнейше должен просить не высказывать мне одобрения или, - повел удивленно глазами он, - неодобрения... Я перед вами профессор, а не... не... взять в корне... артист; здесь - не сцена, а, так сказать, - кафедра; здесь не театр - храм науки, где я, в корне взять, перед вами явлюсь, естественным - да-с - конденсатором математической мысли.
   И ждал, осыпаемый новыми плесками; но перестал реагировать; ждал.
   - Гм... Научно-математический метод объемлет, - развел свои руки, - объемлет все области жизни; и даже, - тут он подсигнул, - этот метод, взять в корне, является мерою наших обычных воззрений, - он молнил очковым стеклом.
   - Господа, ведь научное мировоззрение, - бросил очки на лоб, - опирается, да-с, говоря рационально, на данные, - сделал он паузу...
   - Биологических, психофизических знаний, которые нашим анализом сводятся к биохимическим, к физико-химическим принципам.
   - Факт восприятия, - пальцы зажал он в кулак, - разложим, - растопырил он пальцы, - на физико-химические комплексы, которые все разложимы на чисто физические отношения.
   - К физике, - бросил направо он, - к химии, - бросил налево он, - сводятся в общем процессы.
   - Гм, - в химии всякий процесс, - он приподнял надбровные дуги, - воспринятый в качественном отношении, есть материальный процесс; - рявкнул, - химия; - рявкнул, еще убедительнее, - была, - сделал видом открытие, - до сих пор, в корне взять... гм... гм... наукой о качествах. С важным открытием, ясно поставленным правой рукой на ладонь, он пошел на студентов.
   - А физика, - он угрожал, - есть наука, в которой количества.
   И убеждал их летающим пальцем.
   - Поэтому вот, господа, - призывал он глазами к вниманью, - имеем к физической химии мы отношения, да-с, весовые, - и тоненьким голосом бисерил: - то есть такие, которые, - кха; - он закашлялся, - и тем не менее, и однако ж... - он сбился.
   Немного попутавшись, вышел: прямою дорогой пошел в математику.
   И победителем бацал по доскам помоста, пропятив живот.
   Помахал с получасик введением к курсу, потом, схватив мел, перешел прямо к делу: к доске; голова тут расшлепнулась в спину, а ворот вскочил над затылком; поэтому, ставши спиною к студентам, показывал ворот, - не голову, - с очень короткой рукою, закинутой за спину и косолапо качаемой вправо и влево (помощь себе), очень быстро вычерчивая формулы.
   - Модуль, взять в корне, - число: то, которое, - он повернул свою голову, - множится логарифмами одного, гм, начала для получения логарифмов другого начала.
   Забегал мелком по доске.
   Заслуженный профессор на лекциях становился, ну, право, какой-то зернильнею; стаи студентиков, точно воробушки, с перечириком веселым клевали за формулкой формулку, за интегральчиком интегральчик.
   Обсыпанный мелом, сходил уже с кафедры в стае студентов, в которую тыкался он полнощеким лицом; и бежал с этой стаей к профессорской.
   - Вы, - дело ясное: вы прочитайте-ка, знаете ли, у Коши.
   - Да на это указано Софусом Ли, Математиком шведским.
   - Стипендиат?...
   - Что же тут я могу; обратитеся к секретарю факультета.
   У самой профессорской остановили его: представитель какой-то коммерческой фирмы, весьма образованный немец, явился с труднейшим вопросом механики.
   - Ну, как фи думайт, профессор?
   - Да вы-с - не ко мне: вы подите-ка, да-с, к Николаю Егоровичу, говоря рационально, - к Жуковскому... Он ведь - механик, не я - в корне взять.
   Но одно поразило: открытие в области приложения математики к данным механики, сделанное Иваном Иванычем, прямо имело касанье к предложенному иностранцем вопросу: профессор уткнулся в бобок бородавки весьма интересного немца и обонял запах крепкой сигары; профессор заметил, что он, вероятно, к вопросу вернется и выскажется подробней по этому поводу в "Математическом Вестнике" - в мартовской книжке (не ранее); немец почтительно в книжечку это записывал.
   - Знаете, книжечки желтые - "Математический Вестник"... Да, да: редактирую - я...
   И рассеянно тыкал в него карандашиком, зарисовавшим какие-то формулки на темно-рыжем пальто иностранца.
  
  

***

  
   И вот - Моховая; извозчики, спины, трамвай за трамваем.
   Профессор остановился: из черных полей своей шляпы уставился он подозрительно, недружелюбно и тупо в какую-то новую мысль; но в сознанье взвивался вихрь формул: набатили формулы и открывали возможности их записать; вот и черный квадрат обозначился, загораживая перед носом тянувшийся, многоколонный манеж.
   Обозначился около тротуара, себя предлагая весьма соблазнительно:
   - Вот бы подвычислить!
   И соблазненный профессор, ощупав в кармане мелок, чуть не сбивши прохожего, чуть не наткнувшись на тумбу, - стремительно соскочил с тротуара: стоял под квадратом; рукою с мелком он выписывал ленточку формулок: преинтересная штука!
   Она - разрешилася.
   Поинтереснее знаменитой "ферматы" (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).
   - Так-с, так-с, так-с; тут подставить; тут - вынести. И получился, - да, в корне взять, - перекувырк, изумительный, просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.
   Но квадрат с недописанной скобочкой - чорт дери - тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат - ай, ай, ай - побежал; начертания формул с открытием - улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки из-под носа, подставивши новое измеренье, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношенья к "фермате" и к перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания, начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.
   Карета поехала.
   Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкою кареты: не свинство ли? Думаешь, - ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался - чорт подери - в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая - чорт подери - переходит в динамику, иль в развиваемое ускорение тел: уско-ряяся, падает тело.
   Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, силился там развивать ускорение; и улепетывали в невнятицу - оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной - быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась вдруг лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!
   Тело, опоры лишенное, - падает: пал и профессор - на камни со струечкой крови, залившей лицо.
   А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.
  
  

Глава вторая. "ДОМ МАНДРО"

  

1

  
   И вот заводнили дожди.
   И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.
   И говорили друг другу:
   - Смотрите-ка!
   - Снег.
   - И ведь - нет: дождичек!
   Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман - ледяной, мокроватый, ноябрьский - стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
  
  

***

  
   Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то - да-с - охладенья; натянутости отношений сказались во всем; воду пробуешь - нет: холожавая; ручку от двери, и та: вызывает озноб.
   Он заканчивал свой туалет - перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
   Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании "Дома Мандро", светский лев, принимал в своей спальне - кого же?
   Да карлика!
   Просто совсем отвратительный карлик: по росту - ребенок двенадцати лет; а по виду - протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что - пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй - в фантазии. Но она видится лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
   Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, - без усов, с грязноватеньким, слабеньким пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них - желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
   Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек - пощелкивал; уши, большие, росли - как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет - тьфу: точно там раздавили клопа.
   Он вонял своим видом.
   Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненной явной гадливости; чистил свои розовые ногти; и - бросил:
   - Я вам говорю же...
   Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
   - Нос.
   - Что?
   - А за нос?
   Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
   - Я повторяю: заплочено будет.
   - Ну да - за услуги; а - нос? И прибавил он жалобно:
   - Носа-то - нет: не вернешь. Фон-Мандро даже весь передернулся.
   - Вздор!
   И отбросивши щеточку кости слоновой - взглянул гробовыми глазами в упор:
   - Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
   - Немного.
   - По чеку - в Берлине получите: ну-те - идет?
   Увидавши, что карлик намерен упорствовать, - бросил с искусственным смехом:
   - Ведь дело не трудное... Только до лета. А там - за границу.
   - Другому-то больше заплатите...
   - Десять же лет обеспеченной жизни; лечение, стол - на мой счет; и...
   Но карлик показывал зубы: показывал зубы - всегда (ведь губы-то и не было):
   - Вы не забудьте, что если поднимется шум...
   Всем зажимом бровей показавши, что это - последнее слово, Мандро оборвал его.
   - Ну, я согласен.
   С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
   - По-прежнему, мальчики?
   Но фон-Мандро не ответил ему.
   Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бак.
   Умастив, он в гостиную с карликом вышел, - в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
   С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялись так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры - в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
   Кресла, кругля золоченые львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом - друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап - серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон-Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
   Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал - для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого - с золотокрылою, золотоклювою птицею.
   Сверху из лепленой потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
   - Уходите-ка...
   - Да, - я иду, я иду.
   - И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
   Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, - столового и боковым коридором в переднюю, - как-то смущенно, едва ли не крадучись; он - озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги: что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава "Дома Мандро", и - такой посетитель.
   Вернулся в гостиную он.
   Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда и рассудком своим высекая из памяти: мраморы статуй.
   Мандро был артист спекуляции.
   Казалось порою, что он, как орел, на кругах, мог включить в свою сферу большой горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться с Рокфеллером и среди русских дельцов заслужил бы почетное место; какая-то дума, отвлекши, его низводила к простым аферистам: вращался в темнейших кружках заграничных агентов.
   В обстании быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка баки, где каждый волосик гофрирован был, поднялся над креслами и отразился в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый галстучек, он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется - фоны зеленых обой его вырежут четко, поднимется - и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью - под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого
   Меблировал свои жесты.
   Включал свое имя в компании он, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески Нет, - для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
   Он ее портил.
   При мысли такой грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой) - дрогнули; съехались брови - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх, между ними слились три морщины, трезубцем, подъятым и режущим лоб; здесь немое страдание выступило.
   Точно пением "Miserere" [28] звучал этот лоб
   Говорили: его спекуляции - странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, - вели к понижению русских бумаг на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором
   Слухи!
   В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками
   - Жаль!
   - Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою...
   - Но он - не наш, - говорили о нем, отходя от него Он не гнался.
   Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел и совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:
   - Станиславщина.
   Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он - датчанин, кто-то долго доказывал - вздор: Эдуард Эдуардович - приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, - Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер - в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский.
   Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой ажурной решеткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около их был положен рукою Мандро небольшой флажолет [29].
  

2

  
   Звуки гамм прервались: раздалися шаги проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, - звонкого эхо; и дверь отворилась: степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
   - Соломон Самуилович...
   И Эдуард Эдуардович бросил:
   - Просите.
   Он владил массивную запонку в белый манжет.
   Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; бежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.
   Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно: ротик открылся.
   И мимо нее Соломон Самуилович шел по холодному залу.
   Здесь вместо обой - облицовка стены бледно-палевым камнем, разблещенным в отблески; и между камнем жерельчатый и завитой барельеф из стены выступавших колонных надставок; - гирлянда увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями дуги витые витых архитравов [30].
   Согнулися старцы, разлив рококо завитков; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, шесть - справа,шесть - влево подняли двенадцать голов; и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.
   Окна - с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.
   И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.
   Соломон Самуилович, быстро заметив все это, прошел, очутился в гостиной; и снова заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.
   Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его
   - Соломон Самуилович.
   А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.
   - Ну, как с гипотекой?
   Пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
   - Ну, скажите...
   Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялися, и разговор перешел на парижские впечатления:
   - Знаете что, - завертел Соломон Самуилович пальцем, - ведь с акциями на сибирское масло... пора бы...
   - А что?
   - Да барометр упал: к урагану.
   - Не думаю...
   - Знаю наверное.
   И Соломон Самуилович быстро пустился доказывать мысль, что война - неизбежна.
   - В Берлине имел разговор...
   - С Ратенау?
   - Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.
   Клавиатура зубов фон-Мандро проиграла:
   - А, - да?
   И он вкорчил свой дьявольски тонкий смешок:
   - На одних правах с Круппом.
   И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий).
  

3

  
   Лизаша уселась опять за рояль, белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики, - переговаривать с сердцем, заспорило, сердце забилось:
   - Нет, нет!
   Круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою, встала, пошла - узкотазая, бледная; и - небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши: невинность; глаза - полуцветки: они - изумруды, они - агаты; посмотришь в глаза, они - сверком исходят.
   Меж тем говорила ужасные вещи; и - делала тоже ужасные вещи.
   Она говорила подругам и Мите-
   - Я люблю уродцев. Еще говорила:
   - Уродец мой, - я вас люблю.
   И при этом глядела невинными глазками.
   - Я не одна: нас ведь - много. Лизаша жевала очищенный мел.
   И ночами сидела в постели, калачиком ножки, и - думала:
   - Как хорошо, хорошо, хорошо!
   Поднималась в двенадцать; в гимназию - носу не вы сунешь; стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, живела средь пуфов, кокетничала с гимназистиками, отороченными голубым бледным кантом (гимнасия Креймана) Все говорили про то, как какая-то тут атмосфера была, что Лизаша была с атмосферою; странная барышня!
   Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это - время, кузнец, заклепает тогда Руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком шарик подкидывать будут и - нет.
   А что - "нет"?
   Нет, нет, нет: и - в гостиную.
   Здесь расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, не заполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, позы фигурочек.
   Кошка курнявкала ей.
   И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желавшую матерью стать для Лизаши (ведь мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша ее не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.
   Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, в суматохах, в трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась, от всех получая щелчки; говорила по-русски прекрасно: была она русская: муж, Вулеву, ее бросил.
   - Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
   - Ну?
   - Я думаю, Федька поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил.
   "Все это" - что ж? Пустячок.
   Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом, нашла небольшую летучую мышку; верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.
   - Давно замечала, давно замечала: попахивает?
   - Да и я...
   - И - попахивало!... Ну так вот: это - Федька.
   Лизаша в диванную.
   В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчовыми павлиньими тканями; а с потолка опускалась лампада с сияющим камнем; на столике - халколиванные ящики и безделушки (ониксы); из клетки выкрикивал все попугайчик:
   - Безбожники.
   Странно: Лизаша была богомольна. За завесью слышались голоса, и Лизаша просунула носик меж складок завесы.
   - Да, да, фабрикант, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
   - А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.
   - Книгу?
   - Поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.
   Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом, порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой- и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).
   И - ежилась.
   Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, с соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; глазами, - большими, далекими, - нет, не мигала; с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонула, еще не родившись. Русалочка!
   Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
   - Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!
   На него покосилась русалочным взглядом.
   На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
   - Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.
   Странная девушка!
  
  

***

  
   Странными были ее отношения с отцом.
   Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности: он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том иль в другом; и - выслушивал критику:
   Вы - необузданны.
   Вы обусловлены вашей коммерцией.
   - Вы обезумели, - только и слышалось.
   Вдруг, - без всякого повода, - делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее, точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
   Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.
   Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом; уж третий день длилась драма.
   ____________________
   В окне - открывалась Петровка.
   Везде заморозились лужицы; впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкудрены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие, сине-белые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черно-серого сумрака скоро уже оборвутся охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках.
   Да, в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.
  

4

  
   Соломон Самуилович Кавалевер.
   Он был узколобый, с седою бородочкой; лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро".
   Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темно-синего, очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; - кресла, очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного листа, горели из ночи.
   И также горел очень ярко сафьянный диван.
   Пол, обитый все той же материей синего, темно-синего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый мед, ведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
   Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных, как зеркало ясных, ботинках и в темно-лиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.
   Белая клавиатура зубов проиграла:
   - А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.
   И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющий шевелюры Мандро был гофрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:
   - Так вот, лоскуток этот...
   - Да...
   И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.
   - Как к вам попал документ?
   Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умер на миг выраженьем лица; и - продолжил, приятно воскреснув улыбкой:
   - А я собираю старинные книги... И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой "Коробкин" (я томик купил за старинные очень "ех libris") нашел я бумажку; историю документа вы знаете...
   И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду.
   - Обычная - ну - тут трагедия... Дети, отцы...
   - Стало быть, это сын отдается, - горбиною умозаключил Кавалевер.
   - Не стоит рассказывать: сын появился у нас.
   - Ну, - вы знаете: если старик между книжек своей библиотеки прячет такие вещицы, а сын...
   Но, увидевши жест фон-Мандро, он поправился:
   - Если тома исчезают, то могут еще документы такие пропасть. Ну, вы знаете: могут пропасть.
   - Нет, за всякою книгою, вынесенной из дома, следят.
   Очень мягким округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
   И, отставивши руку, он палец о палец размазывал будто.
   - Предвидено.
   Тут же себя оборвал:
   - Ну, - пора-пора: час, Соломон Самуилович. Вам?
   - На Варварку.
   - А мне - на Кузнецкий.
   Схватив и затиснув портфель, сделал жест пригласительный длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
   И пронес, седорогий и статный, сквозь завесь портьеры свои бакенбарды за гнутой спиной Кавалевера, чуть не споткнувшегося о... Лизашу, которая отлетела к дивану; увидев отца, она стала живулькою розовой; ротик казался плутишкой; на личике вспыхнуло легонькое прозарение, точно сияние севера, вставшее мороком:
   - Что ты тут делаешь?
   Нежилась взором на нем: все лицо озвездилось, а он - не ответил: она подурнела; застегнутый позою всей, выражая зеркальность, прошел с Кавалевером; шаг по паркету, как зеркалу, все отражавшему, сопровождался пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.
   Года увенчали седыми рогами.
   ____________________
   Подъездная дверь распахнулась; он вышел, одетый в меха голубого песца; седогривая лошадь фарфоровой масти копытами цокала; там, на углу, уже вспыхнуло яркое и белолапое пламя; он видел - на улице серость синей; в сине-сером проходе - блестящая, парная цепь янтарей-фонарей: в людогоны теней.
   Уже росчерни дыма клубинились в ярко-багровой раскроине вечера; тщетно, - растмились: растлились - в ничто, в одно, в черное.
   Кучер, расставивши руки, разрезал поток - людяной, вороной - рысаком, промелькнувши подушкою розовой; фон-Мандро пролетел на Кузнецкий, в сплошной самосвет, запахнувшись мехами песца голубого.
  

5

  
   Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди
   Моховой.
   Он - очнулся.
   В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы! - обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасалися; с перебинтованными головою и левой рукой доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.
   Очень бодрился дорогою:
   - Так-с!
   - В корне взять!
   - Ничего-с!
   А слезая с извозчика, выбревнил шуточку. Дома все ахнули: Наденька - плакала; и - обнаружилось: не "ничего-с", а "чего-с"; боль в руке - обострилась; сверлило в виске; в ушах ухало; жалобно, тихо постанывал, все-то хватаясь за руку; хирург, доктор Капский, залил ее гипсом; велел уложить и пузырь гуттаперчевый ставить на голову (с льдом); опустилися карие шторы; явилась сиделка из клиники; очень досадно: врачи запретили работать, читать, даже умствовать.
   Целых четырнадцать дней он лежал.
   И газеты трубили об этом; и "Русские Ведомости" возмущались порядками; сыпались письма, приветы, сочувствия - профессоров, учреждений, кружков; Задопятов прислал телеграмму:
   "Нет, тьма не объяла!"
   От группы студенческой текст стихотворный пришел; но он - вот:
  
   Пал вчера, оглоблей сбитый,
   Проходивший Моховой,
   Математик знаменитый -
   Посреди мостовой
   С переломанной рукой.
  
  
   Вырывается невольно
   Из студенческих грудей:
   "Протестуем! Недовольны!
   Бьют известнейших людей!..."
   Выздоравливай скорей.
  
   Наконец, он поднялся: пузырь гуттаперчевый сняли: исчезла сиделка; с неделю еще замыкался - в задушлине: в желтом своем кабинете; здесь спал; и - досуг коротал; и - обедал; тогда обнаружилось - делать-то нечего: трудно читать; и нельзя вычислять: жилобой поднимался в виске; голова становилася чаном бродильным.
   Отсиживал ногу.
   Мотал головою в компрессе: салфетку ему подвязали под бороду, перевязав на затылке ушастыми кончиками; пустобродом слонялся в ветшаном халате, с прижатой, подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою, - с рукой, перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; казалось, что был он безруким: свободной рукою ерошил все голову, дергая длинные уши салфетки; и жвакал губами; поглядывал носом двудырчатым; пальцы, дергунчики, выбарабанивали дурандинники: и - пересиживал ногу (мурашки бежали).
   Казался же зайцем.
   Ночами не спал, а сидел, наблюдая, как день сменит ночь; а спиральное время его уводило из тьмы; сквозь гардины являлись светины; бывало: гардина из черной прометится карей; и книжные полки прометятся карими: в сине-сереющем; крап на обоях, себя догоняющий человечек, прометится: все человечки прометятся.
   Вскакивал.
   Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывался бочковато и грохотко он, - со зрачками вразбродь и с одною рукою взразбежку (другая повисла на белой салфеточке кутышем белым); измеривал он коридорик, гостиную, там занимаяся счетом бесчисленных ягод, пятнивших обои; и жвакал губами над ягодами; и вылинялыми гла-зами томился; потом возвращался к себе, чтоб вковеркать крахмалы и вкомкать белье в свой комодик; иль вклинивать и томик от Ланга свою разрезалку:
   "Ффр-ффр"... - перелистывал он; ногтем делал отчертки.
   Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко-коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и - неудачно.
   Разгуливал с крашеной рожей, - какой-то собачьей.
  

6

  
   За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось - оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя; не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.
   - Вы шли бы к себе, - замечала ему Василиса Сергевна.
   Кривилась губами: как будто она надышалася уксуснокислого солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине. Все стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно, вовсе не жил; когда жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь - с размозженным виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме: - Ведь вот: чорт дери!
   Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.
   Груди ее были - тряпочки; ножки ее были - палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча зеленоватою скукою веяла; в крепкий лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки.
   Слышалось дни-деньски:
   - Ниже нуля стоит градусник... Антимолин я купила...
   - Прекрасно, - едва отзывался профессор.
   - Скажу а пропо: одолела меня гипохондрия: и - Задопятова: все оттого, что у нас - автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом...
   Профессор вырявкивал:
   - Не разводи, - знаешь ли! Надя плаксила:
   - Не говори, - знаешь ли!
  
  

***

  
   Митя так же таскался к Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:
   - Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?
   Улыбался: и все-таки - шел; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху
   - Ты, брат, двоечник.
   Митенька чмокал губами, стыдился, но шел: к фон-Мандро.
  
  

***

  
   Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было - курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила; и перепелочкой бегала - в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала) вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой [31] комнатке что-то читать: до трех ночи.
   Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу; он добрышом посмотрел:
   - Ах, девчурка!
   Он был цветолюбец: и - нос тыкал в цветики.
  
  

***

  
   Шлепнулся в кресло над крытым столом Василиса Сергевна затеяла:
   - Шубнику беличью Надину шубку - скажу я - продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь не дорог.
   Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.
   - Шуба соболья кусается - в корне взять: полугодичное жалованье.
   Отодвинул тарелку.
   - Не вкусен суп с клецками, - бросил салфетку он.
   Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.
   Там, за окошком, валили снега.
  

7

  
   И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.
   Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке; в клобуковатой, барашковой шапке, кричал еще издали:
   - Ну? Как живется? Как можется?
   Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару, профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:
   - Э, полно, - да бросьте: какой вы журжа! Вынимал чубучок свой черешневый:
   - Лишь толокно вы бобовое - ну-те - разводите: я ж говорю!
   Глазик скашивал в дым, а другой - закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.
   Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла - за дверью (лишь виделся - стек блеклых щек).
   - Погодите, - вскипался профессор руками враспашку.
   Профессорша вякала:
   - Не бородою ведется хозяйство.
   - Не косами.
   Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:
   - Головастик!
   - Касатка! Вмешался тут Киерко:
   - Бросьте!
   Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе; со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:
   - Ты чего кляпсишься?
   Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку.
   - Ну-те - житейщина, нетина, быт.
   Не ответила: плакала.
   - Он аттестует себя... таким образом.
   Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся на Митеньку.
   - Парень же ты, жеребчище.
   Прибавил:
   - Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.
   И вдруг оборвал:
   - Брекунцы-то оставь, - не поверю ни слову, и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.
   В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи - на полке, под полками.
   Киерко долго смотрел на него.
   - Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате; шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги - на ключ: это ж - ну-те - опрятней; и все же - сохранней.
   Профессор тащился рукой за платком. В то же мгновенье сомненье его посетило: он - вычихнул:
   - У петуха - чорт дери - сколько ног? - он уставился в Киерко.
   - Три - говорят!
   - Нет, позвольте-с, - профессор обиделся даже, - я знаю, что - две.
   Почему же он спрашивал?
   Вдруг он поморщился.
   - Руку жует что-то мне.
   И потрогал свободной рукой висящий свой кутыш.
   Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, - вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, - не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.
   Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.
  
  

***

  
   В те дни пережил настоящее горе.
   С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапой Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках:
   - Что, брат, - тебе трудно?
   А ночью бродил по ковру: утром пес приказал долго жить: очень плакала Наденька. Спорили:
   - Надо к помойке нести!
   - Что вы, что вы, - взварился профессор: взъерошился весь, - вырыть яму в саду!
   Было сделано: Томку несли зарывать, а профессор Коробкин, оставшийся в доме, им рявкал в окошко:
   - "Не бил барабан перед смутным полком, когда мы... - споткнулся он: - пса хоронили"...
   И вечером всем он доказывал:
   - Индусы, в корне взять, верят, что души животных опять воплощаются: в нас; да-с - по их представлениям, пес, говоря рационально, опять воплотится.
   - Э, э, - брехунцы, - посипел своей трубочкой Киерко
   Наденька верила:
   - Может быть, песик вернется к нам: мальчиком. Да, костогрыз приказал долго жить.
  

8

  
   Вот и стала Москва-река.
   Салом омутилась, полуспособная течь, пропустила ледишко: и - стала всей массой своей: ледостаем блистающим.
   Зимами весело! Крыты окошки домов Табачихинского переулка сплошной леденицею: массою валит охлопковый снег: обрастают прохожие им; лют-морозец обтрескивает все заборики, все подворотенки, крыши, подкидывая вертоснежину, щупая девушек, больно ущемливая большой палец ноги; и - дымочком подкудрены трубы; обкладывается снежайшими и морховатыми шапками синий щепастый заборик; сгребается с крыш; снег отхлопывает от угольного пятиэтажного дома на весь Табачихинский переулок: под хлопищем - сходбище желтых и рыжих тулупов.
   - Стужайло пришел: холодай холодаевич. Виснут ветвями деревья вкруг серо-зеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках; подъездную ручку попробуешь - липнет от холоду; там же, где тянется сниженный набок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок прожелтился, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва пропорошенной сверху.
   Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).
   - Пошла, гавка!
   Один из поденных, - Романыч, веснушчатый, красно-волосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках - чернядь), - здесь жил на дворе: в трехэтажном облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, - рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, - долбежил по льду малым ломиком: Клоповиченко.
   К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком
   - Есть здесь лопата? А ну-те-ка, - с вами я. Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала кидалой.
   Рвануло отчаянным ветром: сугробы пустились враскрут; густо, грубо сквозь вой под трубой кто-то охал, стихая сквозь белую вею подкинутых вихрями визгов; и струи кипучие там над волной снеговою взвевались; и - веяли, и - выкидывалися: из взвинченных визгов.
   Так сиверко.
   Клоповиченко рассказывал Киерко под обзеркаленным жолобом, ломик отбросивши:
   - Где им понять! Щегольки... А туда ж, - социальные взгляды подай; мы - тяжелки: нам дай социальные взгляды, - не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку, они появляются в полуботинках: да что - пустопопову бороду брей!
   - Ну-те! Ну-те-ка!
   Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучок пососать.
   - Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, - мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости - в классовую, брат, сознательность: тут-то ему - пустопопову бороду брей - в зубы Каутского книжицу; знаете что - я который годок на сознательном, да, положении. И - заподозрен... Опять-таки, - взять хоть работу: чермнешь от жару у печи доменной...
   - У вас там чадненько.
   - Чадим, - отозвался Романыч.
   Но дворник ему кинул громко:
   - Цапцюк, - разворачивай снег!
   И взялись за лопаты: а весело!
   Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) - мимо ворот - шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами; чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь - тротуар замело (лишь осталася тропочка); там - отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варежки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка новее не стала белянкою: уши-то, уши-то!
   Уши - мороженки!
   А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью [32] старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:
   - Да уж, пожди: как цветную триодь запоют! И прислушивались к разговору.
   - Да кто ж он, родимые? Грибиков скупо цедил:
   - Да цифирник, числец: цифири размножает.
   - Так сын, говоришь, у него - телелюшит.
   Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:
   - Курченкин он сын.
   - Пустопопову бороду...
   Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:
   - Чаи, матушка, - всякие: черные, красные, сортом повыше, те - желтые.
   Клоповиченко им бросил:
   - Какой разахастый чаевич!
   - А все же не вор, - так и вышипнул Грибиков, - те же, которые воры, учнут, тех и бить, - неизвестно что высказал он: говорить не умел; не умел даже связывать; только - разглядывать.
   Дворник прикрикнул:
   - Ну, ты, - человечищем будешь в сажень, а все - эханьки.
   Клоповиченко схватился за лом:
   - Промордованный час, промордованный день, промордованный быт наш рабочий; да что - пустопопову бороду брей!
   Стальным ветром рвануло: леденица злая визжала; сугробы пустились враскрут; от загривины белой сугроба взвилась порошица.
   Прошел мимо Грибиков: рыжий Романыч отплюнулся:
   - Тьфу ты, - чемырза ты, кольчатая, разбезногая ты животина, которая пресмыкается, - вошь тебя ешь; старый глист!
   Быстро Грибиков скрылся: и охал чердашник:
   - Как выйдет, - обнюхает все: черепиночку каждую он подбирает...
   Прошел под воротами кто-то в медвежьей шубеночке: в снег провалиться рыжеющим ботиком; баба, цветуха малиновая, проходила; прошамкали саночки: цибики в розвальнях еле тащились - в угольную лавочку: и - морозяною гарью пахнуло; снега - не снега: морозарни!
   Хрусти сколько хочешь!
  

9

  
   Профессор и Киерко сели за шахматы.
   - Ну-те-ка?
   - Черными? Тут позвонили.
   Явилася Дарьюшка, фыркая в руку:
   - Пожалуйте, барин, - там видеть вас хочет: по делу, знать, - Грибиков...
   Киерко даже лицом побелел:
   - Вот те на!
   За профессором вышел и он в коридорчик: профессор сопел: на коричневом коврике, около двери, увидел он Грибикова, зажимавшего желтенький томик и томик коричневый: видывал лет уже двадцать в окно его; только теперь его видел - вплотную.
   Одет был в старьишко; вблизи удивил старобабьим лицом; вид имел он старьевщика; был куролапый какой-то, с черватым лицом, в очень ветхих, исплатанных штаниках; глазки табачного цвета, бог весть почему - стервенели: носочек - черственек: роташка - полоска (съел губы): грудашка - черствинка: ну, словом: весь - черствель: осмотр всего этого явно доказывал: все - оказалось на месте: а то все казалось - какой-то изъян существует: не то съеден нос (но - вот он), не то - ухо (но - было!) иль - горло там медное (нет - настоящее!).
   Видно, в изгрызинах был он: да, - в старости души изгрызаны (но не у всех).
   Он готовился что-то сказать престепенно: да вдруг - поперхнулся, закекал, затрясся костлявым составом; и - точно напильником тоненьким выпилил с еле заметным, но злым клокотаньем:
   - Ну, вот.
   - Вы, взять в корне - гм-гм: чем могу услужить? - удивлялся профессор. И вот вислоухо просунулся Митя большой головой в переднюю - из коридора: был бледен; прыщи - кровянели; а челюсть - дрожала:
   - Сейчас вот, - обславит; сейчас - досрамит.
   Все ж последнюю дерзость хотел показать: прямо броситься в омут; и лгать: до потери сознанья; бравандил глазами.
   Просунулся стек блеклых щек: Василиса Сергевна стояла: и - слушала. Киерко же треугольничек глазками вычертил: Грибиков, Митя, профессор.
   Профессор стоял в тусклой желтени крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом; увидевши книжки у Грибикова, он воскликнул:
   - Мои - в корне взять, - из моей библиотеки... Как к вам попали?
   - Изволите видеть, - затем и пришел-с, что имел рассуждение... У букиниста, изволите видеть, их выкупил.
   Тут Василиса Сергевна завякала издали:
   - Мэ же ву ди, ке ла фам де шамбр [33], Дарьюшка!...
   - Да не мешайте, - профессор бежал на нее, потрясая коричневым томиком (желтый он выронил).
   Грибиков тоже бежал за профессором - зорким зрачишком; а Киерко с выблеском глаз подбежал, ударяя рукой по Грибикову; он другою рукою повернул очень грубо его; и - толк: к двери:
   - А ну-те, оставьте-ка... Да, да, да: предоставьте-ка. Это я все объясню... А я ж знаю... Валите!
   А в ухо вшепнул:
   - Да помалкивайте, дружище, - о том, что вы знаете Грибиковский зрачишко лупился на Киерко.
   Сам он усилился высказать что-то; и вдруг, - как закекает старым, застуженным кашлем, схватяся рукой за грудашку; она сотрясалась, пока он выпихивался; и рукой гребанул; вдруг пошел - прямо к двери (ну, - ноги: совсем дерганоги).
   Захлопнулась дверь.
   Он тащился через улицу: с видом степенным и скопческим, думая:
   - Что же случилось?
   Совсем не умел, видно, связывать фактов: умел лишь глядеть.
   Не дойдя до окошечек желтого домика, стал под воротами: но не прошел под воротами; по бородавке побил; под нес палец к глазам; посмотрел на него: и понюхал его; после этого он повернулся, решившись на что-то; и недоуменно глядел на профессорский дом.
  
  

***

  
   Между тем: в коридоре меж Киерко и Василисой Сергевной происходили отчаянные препирательства; Киерке силилася Василиса Сергевна что-то свое передать:
   - Это Дарьюшка книги таскает... Не знаете... Антецеденты бывали: таскала же сахар!
   А Киерко неубедительно очень доказывал:
   - Дарьюшка тут ни при чем...
   И признаться, совсем не сумел он оформить свой домысел, был же ведь умник.
   - Не знаете, ну-те же: форточник ловко работает - что? А я ж знаю, что - форточник: форточник, - он!... - за подтяжку схватился рукой.
   - А пропо: почему не унес он других вещей, - ценных?
   - А может быть, - ну-те, - спугнули его; он же сцапнул два томика, да - был таков! - зачастил по подтяжкам он пальцами.
   "Форточник" - Митя - стоял и сопел, умоляюще глядя на Киерко, бросившего на него укоризненный взор. Он покрылся испариной: ужас Что вынес. Профессор ходил пустобродом от Киерко к Мите, от Мити до Киерко; видно, он чем-то томился; пожухнул глазами, пожухнул всей крашеной рожею - да горьковатое что-то осело в глазах.
   Василисе Сергевне бросил он: - Дарьюшка тут ни при чем!
   И, прислушиваясь к рассуждению Киерко, бегал глазами - двояшил глазами, он знал, - не два томика: томиков сорок пропало: не мог с ними форточник в форточку выскочить.
   - Осенью, - знаете, - Митя осмелился, - видел под форточкой...
   Тут у профессора глазки сверкнули - ерзунчики: злые. Нацелясь на сына, он брызнул слюною:
   - Не кляпси: молчать!
   И, подставивши спину, пошел в кабинетик: надолго угаснуть.
   Опять позвонили.
   История!
   Старуховато просунулся - Грибиков: вот ведь прилипа!
   - А ну-те?
   Наткнувшись на Киерко, он растерялся: хотелось, как видно, ему, чтоб не Киерко дверь отворил; постоял, поглядел, помолчал: и - сказал неуверенно:
   - Кошку впустите: курнявкает кошка у вас под крыльцом!...
   Ничего не прибавил: ушел.
   Отворили дверь настежь; и - не было кошки: струя морозяная дула - отравленным бронхитом: - Дверь затворите: квартира - ледовня!
  
  

***

  
   Профессор прошел в кабинет.
   Проветшал: горьколобый, прогорбленный, вшлепнулся в желтое кресло - под Лейбницем, нам доказавшим, что все хорошо обстоит; оба томика шваркнулись: прямо под Лейбница; дернулись, точно у зайца, огромные длинные уши над клочнем макушечным; тупо уставился в свой виторогий подсвечник, сверкая очками, скорбя под очками-глазами, как будто отмахиваясь от чего-то тяжелого; многие тысячи шли перед ним человечков, себя догоняя.
   Согнулся из кресла в столбе желтой мглы (чрез которую пырскали моли), играя протертою желтою кистью под рваною шторой, - с подвязанной, вздернутой снизу наверх бородою; с рукой перевязанной: белой култышкой, висящей на вязи; он вылинялыми глазами томился, вперяясь в осклабленных фавнов.
   Пространство - разбито!
   С жалеющей тихой улыбкою Киерко в двери вошел:
   - Как живется?
   - Так: руку жует что-то мне!
   И, потрогав висящий свой кутыш, прошел в уголочек, под столбиком стал, на котором напыщенный Лейбниц своим париком доказал, что наш мир наилучший.
   - Э, полноте, - стерпится. Оба молчали: до сумерок.
  
  

***

  
   С этого времени с Митей профессор совсем перестал говорить.
   Уже после, когда выходил он из дома, - на ключ запирал кабинетик: а ключ брал с собою; ночами он слышал, как Томочка, цапа, устраивал все цап-царапы в передней: и грыз свою кость; выходил в коридорчик со свечкою.
   Томочки - не было!
   Тут заюжанило; все - разжиднело, стекло; сняли шубы: пролетки загрохали; вновь - подморозило; вечером же серо-розовый и кулакастый булыжник - поглядывал в окна и твердо, и сиверко.
  

10

  
   На кулакастый булыжник засеял снежишко. И вьюга пустилась вприсядку по улицам. И раздались неосыпные свисты; рои снеговые неслись; и ноябрь, прогоняющий быстро пролетки, чтоб вывезти саночки, сеял обвейными хлопьями; хлопья крепчали, сливались; посыпался белый потоп.
   С переулочков, с улиц - по улицам и переулочкам - брели: мимо контуров зданий, церквей, поворотов, забориков - по двое, по трое; шли - в одиночку; от ног вырывалися тени: бледнели и ширились, ввысь убегая, ломаясь на стенах: гигантами; разгромыхались пролетки; визжали трамваи; круги от фонарного света заширились зелено; вдруг открывалася звездочка, чтоб, разорвавшись, стать солнцем, проухнуть из света тяжелым и черным авто; снова сжаться - до точки. Слететь в темноту.
   Уже издали двигались, перегоняя друг друга, - с Петровки, с Мясницкой, с Арбата, с Пречистенки, Сретенки, - к месту, где все разливалось огнями, где мгла лиловатая - таяла в свет, где отчетливая таратора пролеток взрезалась бензинными урчами. Ясный Кузнецкий!
   Стекалась волна котелков, шляпок, шапок, мехов, манто, кофточек: прямо к углу, где блестело "Аванцо"; роились, толкались и медленно останавливались, ухватившись за шляпы; и глядели на стрелку часов, поджимая портфели, отпихиваясь, перепихиваясь и давая друг другу дорогу; тот выскочит бледным пятном лицевым; эта вынырнет взором; карминные губы прояснятся, вспыхнет серьга; в котелочках восточные люди тут ночью и днем переталкиваются, все высматривая беспроко: того-то и что-то; тут кучи раздавленных тел прилипают к витринам: сграбленье людей; от двенадцати дня до шести!
   Здесь квадратные, черные автомобили, зажатые током пролеток, стеснивши разлив, разрываются громко бензинными фырчами; не продвигаясь, стоят, разверзая огромные очи на белую палочку городового, давая дорогу - все очи же: кокоткам, купцам, спекулянтам, гулякам, порядочным дамам, актрисам, студентам. Не улица - ясный алмазник! А угол - букет из цветов.
   Здесь просинилось - ртутными светами; там - взрозовело, подпыхнуло - ярче, все жарче; фонарные светы отсюда казались зелеными, тусклыми; окна вторых этажей, - посмотрите: тусклятина, желтый утух. Выше, выше, откуда слетал среброперый снежок, в темнокровную хмурь уходя, ослабели карнизов едва постижимые вычертни.
   Ниже, - под кремово-желтым бордюром из морд виторогих овнов - свет; за окнами - май: из фиалок, лазоревых цветиков, листьев и роз; это - Ницца; сюда забегают все франтики - быстро продернуть петлицу: гвоздикой, ромашкою; выбежать, перебежать мостовую, ныряя меж кубами черных карет, раскатаев, ландо - к перекрестку.
   А рядом - витрина, где тонкая ткань: паутина из кружев.
   Прошли две с картонками; лизанорозовый там лицеистик протиснулся (видно, страдал он зазнобом): такой тонконогий! Какая-то там поглядела; потом - повернулась; уж кто-то - стоял: пошли вместе; сквозь завеси кружев прояснилось личико, все из кольдкрема; два глаза, совсем неземных, поднялись на гусара, едва волочащего саблю, - в рейтузах: небесного цвета; известная дамочка: Зобикова миллионерша - в ротонде; коль скинет, - останется в кружеве: с вырезом; а от нее на аршин - запах тонкий; гусар же...
   И облачко вьюги на них набежало: и - пырснуло все порошицей.
   Рванул холодильник, чтоб все ожелезить; бамбанили крышами; заермолаила вьюга в трубе; забросало в ресницы визжащими стаями мошек; за окнами - все самоцветно: свет ртутный, свет синий, свет белый!
   Свет розовый!
   Там из ничто ослепительно вспыхнула точка; другая и третья; лилося дорожкой, слагаяся в буквы: "Коньяк" - ярко-красный; и "Шустовы" - белое; порх: снова тьма, и - опять: без конца, без начала!
   Реклама играла.
   Там пять этажей бледно-розовых приторно, тошно слепились орнаментом, точно сладчайшими кремами торта; а верх убегал в темноту ниспадающей ночи лиловой (нет, - черно-лиловой); внизу - просияло; за этим окном - блеск граненых флаконов; за тем - углублялись пространства: гардины, драпри, брокатели; оливковый штоф, парчовые полоски обой, этажерки, статуйки и мебели разных набивок, - как будто таимые комнаты космоса бросились в улицу: с ясным приказчиком в четком пролизе пробора, который, пурпурясь устами, чуть-чуть протянувшись, с волнистой бородкой стоял неподвижно перед дамочкой, вытянув ей брокатели; их щупала дама, склонясь завитою головкой, сквозною вуалью: блондиночка!
   Автомобили неслись.
   И казались чудовищными головами рычащих и светом оскаленных мопсов: летели оттуда, где розблески светов, где издали взвизгивали трамваи, поплескивая то лазоревым, то фиолетовым.
   Белый Кузнецкий!
  

11

  
   И нет!
   Эдуард Эдуардович в ней разыгрался источником всех совершенств; и, конечно, Лизаша бродила душою по мигам но переполненной жизни; следила за мигами жизни отца, строя в мигах тропу для себя; но тропа - обрывалась.: стояла над бездной. Вперялася в бездну.
   Пусть был коммерсантом; ей грезился Сольнес, строитель прекраснейшей жизни (Лизаша в те дни увлекалася Ибсеном); может быть, виделся Боркман [34]; а может быть, даже...; но тут - разверзалась невнятица; делалось ясно, что что-то - не так: не по Ибсену. Даже - не Боркман!
   Как сыщица, в мыслях гонялась за жестами жизни его; и потом утопала в русалочьем мире, бродя по мандровской квартире с зеленым, бессонным лицом, в перекуре сжигаемых папиросок.
   Она разучила все жесты отца: этот жест относился - к этому; тот же - к тому; знала - приход Кавалевера значил: дела с заграничными фирмами; а телефонный звонок Мердицевича - дело с Сибирью; поездки к мадам Эвихкайтен всегда означали: мадам Миндалянская там; к Миндалянской она ревновала.
   Но все было ясно: зачем, почему, кто, куда.
   И совсем не казалось ей внятным, зачем, например, появлялся противный смеющийся карлик - без носа, с про-тухшим лицом; и зачем появлялся с неделю назад неприятный скопец, по фамилии Грибиков.
   - Богушка, кто это?
   - Вы любопытны, сестрица.
   И более он ничего не прибавил. А эта бумажка?
   Лизаша стояла одна в кабинете отца и синила своей папироскою комнату, пальцем разглаживая бумажку, которую подобрала на ковре, в кабинете; бумажка была очень старая, желтая; почерк чужой, мелкий, бисерный, вычертил здесь, знаки "эф" и какие-то иксики; перечеркнул их; перепере...; словом, - понять невозможно; но - знала, что то математика; нет, - для чего математика? Знала она - для чего Кавалевер; и знала она - для чего Мердицевич и даже мадам Миндалянская: ясно, понятно! А тут понимание ее натыкалось на камень подводный; "тропа" обрывалась; и - бездна глядела.
   Не знала - какая.
   И также не знала она, почему ее "богушка" раз обозвал "Лизаветою Эдуардовною", не "сестрицей Аленушкой"; вспомнив, обиделась: и - засверкала глазами (как радий, тот сверк разъедает не душу, а самый телесный состав).
   Бумажонку в холодненьких пальчиках стиснула; и, папироску просунувши в ротик, - дымком затянулась.
   За окнами ветер насвистывал: в окна - несло.
   Тут искательный ласковый голос мадам Вулеву очень громко раздался из зала:
   - Лизаша, - ay?
   И, отбросивши руку от ротика вверх, вознесла огонек папиросочки:
   - А?
   - Что вы делаете? - раздалось из зала. Скосила глаза на портьеру, подумав:
   - А ей что за дело?
   - Там Митя Коробкин пришел.
   - А? Сейчас!
   И бумажку засунула в черный кармашек передника, перебежала диванную, зелень гостиной; и в палевом зале увидела Митю.
   Он был в веденяпинской форме, - верней, что без формы: в простой, черной куртке и в черных штанах (выпускных), выдаваясь на ясных паркетиках рыжим, нечистые пятном голенища: смотрел на Лизашу и мялся - с мокреющим лбом, расколупанном: в прыщиках.
   - Я не мешаю, Лизаша?
   Он ей улыбался мясистой десною; и - выставил челюсть.
   - Да нет, не мешаете.
   - Может быть, - все-таки?
   - Ах, да уж верьте: не стойте такой растеряхой.
   Лизаша пустила кудрявый дымок, облетающий в духе:
   - Здесь неуютно: идемте в диванную. Ротик, плутишка, задергался смехом.
   Беседы с Лизашей его волновали глубоко: Лизаша была непрочитанной фабулой.
   Уже Лизаша синила диванную дымом своей папироски, укапывая миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, и (дернувши умницы бровки, ждала, что ей скажут; он си лился высказать то, что не выскажешь; вот: положили за клепку на рот.
   Что-то чмокало, щелкало: что-то привсхлипнуло: точно наполнили рот его слюни.
   - Хотели вы высказать: все; так вы сами сказали; не раз уже слышала я обещания эти; вы кормите ими давно.
   - Не умею рассказывать, - знаете.
   - А вы попробуйте.
   - Нет, я боюсь, что придется выдумать за неимением слова; вы знаете: вертится на языке; и выходит не то; очень много приходится лгать - оттого, что я слов не имею прав дивых.
   Просунулась очень припухшей щекою мадам Вулеву
   - Экскюзе: я не знала. Вы здесь - не одна?...
   И Лизаша поморщилась: гневно сверкнула глазенками.
   - Вы же, мадам Вулеву, сами знали, что - Митя...
   - Чай будете пить?
   - Нет, не буду: вы, может? - она повернулась к Мите.
   - Спасибо, не буду.
   - Не надо, мадав Вулеву.
   - Экскюзе, - за портьерой сказала мадам Вулеву очень гладеньким голосом и - удалялась бряцаньем ключей по гостиной; ключи замолкали; Лизаша, чего-то пождавши, легко соскочила с дивана: головку просунула; перебегала глазами по креслам гостиной.
   Все пусто.
   - Когда она крадется - так не услышишь ключей, а уходит - нарочно ключами звенит, чтобы там, отзвонивши, подкрасться: подслушивать...
   - Что вы хотели сказать?
   Но на Митины губы уже наложили заклепку.
  

12

  
   - Гей, гей!
   Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушечки розовой, резал поток людяной белогривым, фарфоровым рысаком, приподняв и расставивши руки; пред желтым бордюром из морд виторогих овнов очень ловким движеньем вожжей осадил рысака.
   Эдуард Эдуардович, кутаясь в мех голубого песца, соскочил и исчез в освещенном подъезде, у бронзовой, монументальной дощечки: "Контора Мандро и Ко".
   Быстро осилил он двадцать четыре ступени; и, дверь приоткрыв, очутился в сияющем помещеньи банкирской конторы; он видел, как гнулися в свете зелененьких лампочек бледные, бритые, лысые люди за столиками, отделенными желтым дубовым прилавком от общего помещенья, подписывали бумаги; и - их протыкали; под кассою с надписью "Чеки" стояла пристойная публика.
   Быстро пронес бакенбарды в роскошный, пустой кабинет, открывающий вид на Кузнецкий.
  
  

***

  
   Прочесанный не пожилой господин, нагибаяся низко к Мандро, развернул свою папку бумаг; их рассматривал быстрым движеньем руки, нацепивши пенсне.
   - Что? Есть еще что-нибудь?
   - Да, - по личному делу.
   - Просите.
   Раскрылися двери; и Грибиков появился, прожелклый и хилый, осунувшись носом и правым плечом.
   Он почтительно встал у дверей, его глазики жмурились в свете; ему Эдуард Эдуардович сделал рукой пригласительный жест, показавши на кресло.
   - Садитесь.
   И Грибиков к креслу прошел дерганогом; топтался у кресла и сразу не сел, а свалился в сиденье: как будто подрезали жилки ему.
   - Ну, что скажете?
   Грибиков тронул свою бородавку скоряченным пальцем: на палец смотрел.
   - Я позволю заметить, что есть затрудненьице-с, - палец понюхал он, - так что согласия нет никакого.
   - А больше нет комнат?
   Зрачишко полез на Мандро.
   - Да, живут у нас густо.
   Зрачишко влупился под веко.
   Мандро с недовольством прошелся к окошку: вертел форсированною бакенбардою; руку засунул в карман перетянутых брюк; лбом прижался к окну, посвистал, отдаваясь блестящему заоконному зрелищу: метаморфозам из светов.
   Там шел кривоногий самец; и за ним - вуалеточка черная, с мушками, с высверком глаз из-за мушек; и ветер рванул ее шелком.
   Мандро - повернулся.
   Он видел, что Грибиков, в той же все позе, сидит, оскопивши лицо в равнодушие: жмуриком.
   - Чорт с ним: не надо.
   Прожескнул глазами и вновь отвернулся; в окошке же - барышня в кофточке меха куницы.
   Тут Грибиков глазиком тыкался в спину.
   - Вот... ежели... я., это - дело другое. Мандро повернулся:
   - Что?
   - Ежели... Так уж и быть.
   - Говорите раздельнее.
   - Ежели б он переехал ко мне, - говорю: человечек-то ваш.
   - Это - можно?
   - Я думаю - можно: он, ваш человечек, - без носа, больной, и притом говорит - иностранец - не нашинский; ну, одному-то - куды ему; все же - уход; и такое все: правда, живу я в квартире о двух комнатушках; для вас же - извольте: пускай переедет... Что ж, бог с ним: в цене мы сойдемся.
   И глазик свой спрятал.
  

13

  
   У Митеньки мысль не влезала в слова; а душевные выражения - в органы тела; когда говорил он печальные вещи, казался Лизаше некстати смеющимся; глупым таким фалалеем, с руками - висляями; очень лицо искажала гримаса, которую медики называют - ведь вот выражение - "Гиппократовой маской".
   Лизаша досадовала:
   - Полчаса мы сидим, а - ни с места.
   - Не выскажешь - знаете.
   - Все же, - попробуйте.
   - Ну, я попробую; только, Лизаша, - уж вы не пеняйте.
   Во рту что-то - щелкало, чмокало, чавкало; и - под ступало под горло: хотелося плакать.
   - Вы знаете: дома - семейная обстановка такая, что лучше бежать; отец - добрый, вы знаете; только людей он не видит: живет в математике; думает он, что за сорок годов все осталось по-прежнему; с ним говорить невозможно; ты хочешь ему это, знаете, высказать, что у тебя на душе, он - не слушает; просто какой-то - вы знаете - он форма лист
   - Ну, а мама?
   - А мама - все книжки читает; историю Соловьева прочтет; и - с начала; ей - дела нет; мама - чужая.
   Лизаша сидела пред ним узкоплечей укутою в красненькой, бархатной тальме, обделанной соболем; и рассыпала из вазочки горсточку матовых камушков: малых ониксов.
   - Для них вы чужой?
   - Совершенно чужой; говорить разучился: все дома молчу; знаю, если скажу им, что думаю, то - все равно не поверят: приходится, знаете, лгать.
   - Бедный, - так-то: обманщиком ходите.
   Нервно подбросила в воздух с ладони одну финтифлюшечку; и под распущенной юбочкой ножки сложила калачиком.
   - Так и приходится.
   Митя дерябил диван заусенцами пальцев:
   - Отец-то - вы знаете: толком не спросит меня; запугал: проверяет меня, - проверяет, - как что: "Тебя спрашивали?" Или - "Что получил?"... Человеческого не услышишь словечка, - вы знаете.
   - Вы же?
   И сыпала в ткани ониксы.
   - А говорю - получаю пятки... Я...
   - Вы, стало быть, врете и тут, - перебила Лизаша, подбросив одну финтифлюшку.
   - А как же: попробуй сказать ему правду, - поднимутся крики; и, знаете, - бог знает что.
   - Не завидую вам.
   - А то как же? Товарищи, знаете, образованием там занимаются; этот прочел себе Бокля, а тот - Чернышевского... Мне заикнуться нельзя, чтобы книжки иметь: все сиди да долби; а чтоб книжку полезную, нужную...
   - Бедный мой!
   Кончик коленки просунулся из-под коротенькой юбочки.
   - Нет никаких развлечений: в театры не ходят у нас; ну, я все-таки, знаете, много читаю: хожу на Сенную, в читальню Островского - знаете. Не посещаю гимназии: после приходится лгать, что в гимназии был.
   Митя пристальным глазом вперился в коленку: она - беспокоила.
   - Что же, Митюшенька, - вы без вины виноватый. Оправила юбочку.
   - Ибсена драму прочел, - ту, которую вы говорили.
   - "Строителя Сольнеса"?
   - Да.
   - Ах, вы, милый уродчик, - звучал ее гусельчатый голосочек, - запущенный; у, посмотрите: вся карточка - в перьях.
   Лизаша нагнулась: он - слышал дыхание.
   - Дайте-ка, - я вас оправлю: вот - так.
   И - откинулась; и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки.
   - Я верно поэтому вас приютила; такой вы бездомный.
   Сидела с открывшимся ротиком:
   - Вы и приходите - точно собачка: привыкли.
   Откинула прядку волос; и - добавила:
   - Нет, у русалки моей вы бываете, - не у меня.
   Прикоснулася ручка (была холодна, как ледок).
   - Мы с русалкой моей говорили про вас.
   Померцала глазами - на Митю.
   Казалось, что там соблеснулися звезды - в Плеяды; Плеяды - вы помните? Летом поднимутся в небе; и поздно: пора уже спать.
   Поднялась атмосфера мандровской квартиры; ведь вот - говорили же.
   - Дом с атмосферой.
   В гостиной опять зазвонили ключами; ключи приближались: звонили у самой портьеры: казалось, - просунется очень подпухшей щекою мадам Булеву; но ключи удалялись; ключи удалились.
   - Несносно.
   Лизаша голову просунула в складки:
   - Ушла.
   Атмосфера потухла: ничто не сияло.
   И слушали молча, как там ветерок разбежался по крыше: Лизаша тонула в глазах, - своих собственных; в пепельницу пепелушка упала: глазок прояснел.
   - Ну, и - дальше? Зачмокало.
   - Переэкзаменовка, опять-таки, - в августе этом была: ну, - я скрыл.
   - Ай-ай-ай!
   - Вы, Лизаша, простите, что - так говорю; мне, вы знаете, хочется высказать вам, наконец, - искал слов, - то и се, а с отцом говорить: сами видите; мать же - бог с нею... Надежда, сестра, - и зафыркал: - Надежда...
   Потупился: странно, что Надю, сестру, он считал недалекою; дурковато стоял перед ней; такой дурноглазый; и - силился высказать; нет: рот дрожал, губы шлепали: чмокало, чавкало.
   Тщетно!
  

14

  
   Карета подъехала.
   С козел мехастый лакей соскочил, поправляй одною рукою цилиндрик: другой - открыл дверцу.
   И тотчас слетела почти к нему в руки, развивши по ветру манто, завитая блондинка (сквозная вуалечка), губки - роскошество; грудь - совершенство; рукой придержав в ветер рвущуюся, легкосвистную юбку, прохожим она показала чулочки фейльморт, бледно-розовый край нижней юбки, вспененный каскадами кружев.
   И скрылась в подъезде под желтым бордюром баранов у бронзовой, монументальной доски, где яснело
   "Контора Мандро".
   ____________________
   Доложили:
   - Мадам Миндалянская: просит принять.
   Эдуард Эдуардович стал выпроваживать; Грибиков же, зажавши картузик, пошел дерганогом, столкнувшись у двери - с мадам Миндалянской.
   Вошла.
   Самокрылою прядью с нее отвевалось манто; складки шелка дробились о тело; огромная шляпа подносом свевала огромные перья; прическа - куртиночка, вся - толстотушка; наполнилась комната опопонаксами
   - Эва Ивановна: вы?
   Профиль - просто божественность, грудь - совершенство.
  
   В проходах пассажа, - под тою же вывеской "Сидорова Сосипатра" блистала толпа: золотыми зубами, пенсне и моноклями.
   Кто-то уставился в окна, съедая глазами лиловое счастье муслинов, сюра, вееров; здесь же рядом - сияющий выливень камушков: ясный рубин, желтоливный берилл, альмантин [35] цвета рома и сеть изумрудиков; словом - рулада разграненных блесков; и липла толпа, наблюдая, как красенью вспыхнет, как выблеснет зеленью: вздрогнет и - дышит.
   Прелестно!
   Брюнеточка, прелесть какая, косится на блески; а черный цилиндр, увенчавшись моноклем и усом, в кофейного
   цвета мехах нараспашку, - косится на блеск ее глазок; из двери - прошли: горбоносый двубакий, в пенсне и в кашне с перевязанным, малым футляром (своей балерине); и - дама седая, сухая, пикантная: шляпочка - током; и - лаковый сак.
   Литераторы, графы, купцы, спекулянты, безбрадые, бра-дые, усые, сивые, сизые, дамы в ротондах и в кофточках - справа налево и слева направо.
   Шли - по двое, по трое: громко плескались подолами, переливались серьгами, хватались за шляпы, вращали тростями, сжимали портфели, сжимали пакетики, перебирали перчатками - сумочки, хвостики меха, боа [36]; расступались, давая дорогу друг другу; роились у входа; и шли - на Варварку, к Столешникову, к Спиридоновке, к Малой Никитской.
   И за ними за всеми - кареты, пролетки, ландо.
   Дама, спрятав в огромную муфту лицо, пробежала из светом разъятого места - к квадратному головаку авто, приподняв свою юбку, плеснувшую шелком "дессу", а за ней пробежал господин, прижимаясь перчаткою к уху; шофер, обвисающий шкурой, вертел колесо; головак, завонявши бензином, вскричал.
   Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушкою розовой, резал поток вороной белогривым своим рысаком, пролетая туда, где кончался Кузнецкий и где забледнели ослабшие светочи: в зеленоватое потуханье.
  

15

  
   - Вы, Митенька, лжете сознательно; я вот - не лгу: да и лгать-то - кому? Перед "богушкой" лгать?
   Привскочила: мерцала глазами.
   - Перед "богушкой" лгать не могу!
   И на легких подушечках тепленьким тельцем ее рисовался отчетливый контур.
   - И все-таки все во мне лжется.
   Плеяды подымутся в небе: пора уже спать; и от звезд отрываешься, чтобы тонуть в утомительных снах; как теперь отходила в свой собственный сон, нерассказанный, мутный, тяжелый:
   - Все лжется во мне - оттого, что русалочку я утопила: оттуда - сюда.
   И с глазами, вполне удивленными (просто девчурочка!), всунула в рот папироску:
   - Вы этого не поймете, мой миленький!
   Вытянув шею, стрельнула дымочком. И вновь повторила:
   - Оттуда - сюда.
   Бросив ручку от ротика вверх, стала быстро вертеть папироской, любуясь спиралькой огня:
   - Ах, почем знаю я, - проиграла она изузором отчетливым широкобрового лобика.
   И поднесла папироску; закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.
   - Не понял: что значит оттуда? Дымок, облетающий, - стлался волокнами:
   - Тело на мне как-то лжется, - и нервными дергами губок и плечика сопровождала словечки свои.
   Еще долго Лизаша сплетала бросочки коротких словечек своих; и казалось, что тонкое кружево всюду повисло невидно. Казалась ткачихой; сложивши калачиком ножки, опять невзначай показала коленку; опять протянула два пальчика: в пепельницу.
   Пепелушка слетела.
   - Да, бросимте, что говорить: с дурачишкой; не скажешь ведь - нет?
   Ощутил на руке ноготочек ее:
   - Оцарапаю вас.
   И - придвинулся; но отодвинулась; и - заиграла русальной косою.
   - Сидите спокойно, вот так.
   Вдруг повила головкою:
   - Время, сплошной людоед, - поедом ест людей: неуютно!
   - Откуда про это вы?
   Глянула заревом глаз:
   - Это мне рассказала русалочка.
   Митя увидел: упала измятая очень бумажка на пол (из кармана Лизаши); смотрел машинально; знакомые знаки увидел: знакомого почерка: вот - интегральчик; вот - модуль... Откуда!
   И он потянулся рукой за бумажкой.
   - Вы что?
   - Да бумажка.
   Увидела, выхватила:
   - Мне отдайте: мое.
   - Погодите: тут почерк отца.
   Перехватывал; но - оцарапала.
   - Ай!
   - Вы не суйтесь.
   - Нет, как появилась бумажка? Лизаша слукавила:
   - Сами оставили вы - в прошлый раз: из кармана упала... Ах, увалень!
   Странно - опять ведь невнятица: как оказалась бумажка у "богушки"? Быстро инстинкт подсказал, что ей надо солгать; будто Митя оставил: дивилась. Зачем это делала? Вот и она солгала - неожиданно: не для себя, а для... Разве для "богушки" ей надо лгать? Разве "богушка" лжет? и - стояла над бездной.
   Вперялася в бездну.
   Тогда за портьерой раздался отчетливый громкий расчмок.
   Митя понял, что кто-то там есть; посмотрел на Лизашу, которая, встав, померцала на Митю: сквозь Митю; тогда обернулся и вздрогнул, увидевши станистый контур Мандро: будто с сумраком вкрался своим протонченным лицом, - протонченным до ужаса.
   Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выражение, которое он постарался степлить.
   Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:
   - Здравствуйте.
   Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.
   - Вы в темноте - с Лизаветою Эдуардовной; кажется, - вы предаетесь мечтаньям? - запел фисгармониум.
   Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.
   - Я русалочкой вашею, нет, - недоволен, сестрица Аленушка, - быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.
   И - сел.
   И сиденье это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон-Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и - называли подругу Лизаши.
   Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.
  

16

  
   - Кушать подано!
   Тут фон-Мандро приподнялся, несладко взглянул.
   - Кушать, кушать идемте.
   И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними
   почти что сквозь них.
   Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены; с накладкой фасета: везде - желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого - по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней - краснобокие фрукты; и - вина; и - сбоку на маленьком столике яснился: облесками холодильник серебряный.
   - Суп с фрикадельками, - смачно сказал фон-Мандрр
   Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу - с заботливой и с неожиданной лаской:
   - Не хочется кушать?
   - Ах, нет.
   - Вы б, Аленушка, хлоралгидрату приняли.
   Лакею дал знак: и лакей, обернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.
   - Да, да, молодой человек: фрикаделька... Что я говорю... познается по вкусу, - и пальцами снял он помаду губную, - а святость - по искусу
   Пальцы помазались.
   И завлажнил он глазами - такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губой. Перекинулся станом к мадам Вулеву:
   - Как с летучей мышкой, мадам Вулеву?
   - Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, - сунулась быстро она, - это Федька кухаркин поймал под Москвою: и - выпустил: в комнаты... Я же давно замечала: попахивает!
   - Попахивает?
   И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.
   - Что же вы, молодой человек, - не хотите тетерьки; вкусите ее... Мы вкушали от всяких плодов, когда были мы молоды.
   И обернулся к тетерьке.
   Лизаша ударила кончиком белой салфетки его.
   - Вот же вам!
   Он - подставился.
   С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал - до краев: золотистой струею.
   Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд - ледянил; и вставало, что этот - возьмет: соком выжмет:
   - Так чокнемся!
   Он развивал откровенность.
   Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то - условится; это - зависит от Мити; Лизаша - ручательство; впрочем, - условий не надо: понятно и так.
   Они чмокнулись.
   В жестах отметилось все же - насилие: стиск, слом и сдвиг.
   В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, - глазами они говорили друг другу:
   - Теперь - драма кончена.
   - Что это?
   - Как, - мне еще?
   - Ну же, - чокнемся!
   - Я, Эдуард Эдуардович, - я: голова моя слабая!
   - Не опьянеете!
   Видел, пьянея, - в движеньях Лизаши - какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло - какое-то: что-то... душерастлительное и преступное.
   Дом с атмосферой!
   Лизаша сидела с невинным лицом:
   - Митя, - вы что-то выпили много: не пейте!
   - Оставь, - снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.
   Митя бессмыслил всем видом своим
   - Так ваш батюшка - что?
   - Говорите: бумаги свои держит дома?
   - Так письменный стол, говорите?
   - Что?
   - Все вычисляет?
   - Когда его можно застать?
   - Поправляется?
   - Эдакий случай несчастный!
   Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.
   "Лизаша, Лизаша", - кипело в сознании Мити. И видел: мадам Вулеву и Лизаша - исчезли.
   - Лизаша!
   Мандро развивал откровенность - так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то - условится; это - зависит от Мити; Лизаша - ручательство; впрочем - условий не надо. Понятно и так.
  

17

  
   Голова закружилась: и чувствовал - вкрап в подсознанье. Вина? Или - взгляда Мандро? Он - не помнил: в ушах громко ухало; помнил - одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно, в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.
   Кто это?
   Красный, клокастый, с руками висляями, - кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченые львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то все толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.
   Точно сон, появилась Лизаша.
   Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником - на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.
   - Вы, Митенька, пьяны.
   - Нет, знаете, - дело не в этом, а в том, что мне очень, - вы знаете.
   Тут он качнулся, схватившись за кресло.
   - Ну да: говорили вы это уже.
   - Нет, Лизаша, - послушайте; я - ничего не сказал: я пришел говорить; и вы знаете сами, что я ничего не сказал.
   - Что такое?
   - Подделал, Лизаша!
   Она посмотрела вполне изумленно:
   - Подделали! Вы? Что такое подделали?
   Руку взяла и погладила:
   - Подпись отца я подделал...
   - Да нет!
   И Лизаша погладила щеку, рукою холодной, как лед, поднимая в пространство какие-то неморожденные взоры:
   - Несчастненький.
   Он за нее ухватился: она - отстранялась.
   - Нет, - тише... Вы, бог знает... Пьяны...
   Лицом подурнела: и - дернулась, видя, что Митя идет на нее: отступала к портьере.
   - Нельзя!...
   Он схватился рукою: рвалась; не пускал.
   - Ах, жалкий вы жалкехонек, Митенька.
   И унырнула за складки портьеры, оставивши ручку свою в его цепких ладонях; он к ручке припал головой, покрывая ее поцелуями; ручка рвалась - за портьеру:
   - Пустите же, - раздавался обиженный голосок, как звоночек, за складкой портьеры.
   И тут же на голос пошел быстрый шаг.
   Ручка выдернулася.
   Между складок портьеры наткнулся на... крепкий кулак, его больно отбросивший; тут, растопыривши пальцы, скользнул: и - откинулся: складки портьеры разрезались; ясно блеснули - манжетка, рубин и линейка: линейка рас-свистнула воздух, врезаяся гранью в два пальца.
   И пальцы - куснуло расшлепнутым звуком: они - окровавились.
   Точно раздельные злые хлопочки, отчетливо так раздалось за портьерой:
   - Ха-ха!
   Перекошенною гримасой оттуда просунулася седорогая голова и две иссиня-черные бакенбарды.
   Тут Митенька бросился в бегство: за звуком шагов раздавалась пришлепка.
   С разбегу наткнулся на лысого господинчика он.
  
   Господин Безицов разлетелся к порогу гостиной.
   Там встретил его фон-Мандро, оборудовав рот белой блеснью зубов и втыкаясь глазами бобрового цвета; сжал руку, затянутый позою, найденной в зеркале.
  
   Ацетиленовый свет, ртутно-синий; и там розовенье: реклама играла: фонарные светы казались зелеными: окна вторых этажей утухали; а выше, в багровую тьму уходя, ослабели карнизов едва постижимые линии; шлепало снегом холодным в ресницы: бессмыслилось, рожилось, перебегало дорогу, отбитые пальцы горели; душа изошла красноедами; щеки пылали; и ухали пульсы.
   Бежал, заметаемый снегом, сметаемый вихрем: все пырскало - крыши, заборы, углы: порошицей, блистающей ясенью крылья снегов зализали круги фонарей; и все - взревывало; пробегали, шли - по двое, по трое: шли - в одиночку; шли слева и справа - туда, где разъяла себя расслепительность; шли перекутанные мехами мужчины; шла барышня в беличьей кофточке; дама, поднявшая юбку, с "дессу" бледно-кремовым, - выбежала из блеска; за нею с серебряным кантом военный, в шинели ив - розово-рдяных рейтузах.
   Там шуба из куньего, пышного и черно-белого меха садилась в авто - точно в злого, рычащего мопса, метнувшего носом прожектор, в котором на миг зароилась веселость окаченных светом, оскаленных лиц, - с золотыми зубами.
   Бежал мужичок.
   - Эка студь!
   И морозец гулял по носам лилодером.
  
  

***

  
   Лизаша была у себя: ей представился Митя; его стало жалко: того, что случилось в гостиной, она не видела: видела мадам Булеву.
   От мадам Булеву же ничто не могло укрываться.
  

19

  
   Форсисто стоял Битербарм; ферлакурничал [37] перед мадам Эвихкайтен: форсисто вилял и локтями, и задом:
   - "Энтведер" - не "одер"!
   Мадам Эвихкайтен плескалася платьем в тени тонконогой козеточки, приподымавшей зеленое ложе, как юбочку нежная барышня; в книксене:
   - Великолепно: "энтведер" не "одер"!
   Энтведер, затянутый в новенький, сине-зеленый мундир (с белым кантом), - вмешался:
   - На этот раз вы, Битербарм, оплошали: ведь предки мои проживали на Одере.
   Вот так судьба!
   Битербарм - поле прыщиков; зубы и десны; и - что еще? Род же занятия - спорт: но не теннис, - футбол: про себя говорил он: "Я - истый гипполог".
   - Послушайте, - вдруг обратился он к Зайну, - скандал с Кувердяевым? Правда, что в классе ему закатили пощечину?
   Зайн, тонконогий воспитанник частной гимназии Креймана, очень витлявенький щеголь, с перетонченным лицом, отозвался:
   - Ну да, - что-то вышло!
   - Как что? - удивился Энтведер. - Вполне оплеуха.
   - В чем дело?
   - История грязная!
   Зайн отошел; уже с Вассочкой Пузиковой разводил фигли-мигли; ведь все говорили, что он - содержанец.
   А бог его ведает!
   - Что, мадемуазель Бобинетт?
   Почему-то здесь, в доме Мандро, называли все Вассочку - так. Приходили все новые гости.
   Лизаша в атласно-сиреневом платье, отделанном кружевом, с грудкой открытою, вся голорукая, дергала голеньким плечиком; мило шутила с гостями: ее развлекал разговором Аркадий Иванович Грай-Переперзенко, сын коммерсанта, художник, писавший этюд "Золотистую осень разлук", член кружка "Дмагага" (почему "Дмагага"?); член кружка "Берендеев", искусный весьма исполнитель романса Вертинского, друг Балтрушайтиса, "Сандро" (опять-таки "Сандро" при чем?); он себя называл Боттичелли Иванычем: ну - и его называли они Боттичелли Иванычем; был он пробритый, дородный: в очках; носил длинные волосы; шелковый шарфик, повязанный пышно, носил.
   Окружили мадам Эвихкайтен; над ними из выщербленной потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарик; мадам Эвихкайтен, склоняясь на козеточку, скромно оправила пену из кружева; всхлипывал веер мадам Эвихкайтен; и к ней Безицов ревновал.
   Эдуард Эдуардович, очень стараясь гостей улюбезить, брал под руку то Безицова, то Мердицевича, - вел в уголочек, к накрытому столику с ясным ликером, сластями, вареньями; и пригласительным жестом руки им указывал:
   - Это и есть "достархан", угощенье персидское.
   Глупо шутил Мердицевич:
   - Меня называет жена тараканом; и я называю себя тараканом; и - все это знают, и - так и называют.
   Он был жуковатым мужчиной: был крупный делец: про него говорили:
   - Фигляр форсированный!
   Тут же, оставив его, Эдуард Эдуардович быстро прошелся в гостиную, где расстоянились трио, дуэты, квартеты людей среди трио, дуэтов, квартетов, искусно составленных и переставленных кресел, и бросил свой блещущий, свой фосфорический, детоубийственный взгляд через голову Зайа: от этого взгляда Лизашино сердце забилось.
   Лизаша, смеясь неестественно, странно мерцала глазами, вдруг стала живулькою: дернувши узкими и оголенными плечиками, подбежала она к Битербарму: ему принялась объяснять она:
   - Ах, эти звуки ведь вам, как гиппологу, трудно постигнуть...
   Лизаша махалась развернутым веером. Фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними, - почти что сквозь них; улыбнулись Лизаше ласкательным взглядом:
   - Вам весело?
   Вздрогнула, будто хотела сказать:
   - Я боюсь вас.
   Ответило личико - заревом глаз.
   На мгновенье глаза их слились: отвернулась Лизаша: стояла с открывшимся ротиком (омут открылся, в котором тонула она). Эдуард Эдуардович, в зале увидев мадам Миндалянскую, быстро пошел ней навстречу; тут плечи Лизаши задергались; быстро бледнела она: Боттичелли Иваныч с тревогою к ней обратился:
   - Вам дурно?
   - Нет. Впрочем, - нет воздуха.
   - Вы побледнели: дрожите.
   Лизаша смеялась: все громче, все громче смеялась; все громче, пока из растерянных глазок не брызнули слезки: она - убежала.
   Мадам Миндалянская в белом, сияющем платье неслась по паркетам и пенилась кружевом; профиль - божественность! Там Мердицевич, обмазанный салом, - рассказывал сало; перед кем-то форсисто вилял и локтями, и задом своим Битербарм.
   И сплетали в гирлянды свои известковые руки двенадцать прищуренных старцев: над ними.
  
  

***

  
   Одна, сев на корточки и сотрясаясь голеньким плечиком - там, в уголочке, Лизаша смеялась и плакала, не понимая, что с нею.
  

19

  
   Под зеркалом стал Эдуард Эдуардович в ценном халате из шкур леопардов, в червленой мурмолке (по алому полю струя золотая), - с гаванской сигарой в руке.
   Он другою рукою мастичил свою бакенбарду.
   Сигару оставил: лениво поднял обе руки, отчего распахнулся халат: очертание тела вполне обозначилось в зеркале; он без одежд показался таким черно-белым; свои рукава засучил; на руках - мох: чернешенек; был он покрыт волосами: чернистее прочих мужчин: про него говорила, бывало, жена:
   - Посмотришь на вас так, как вас вижу я... Волосаты же вы, как животное.
   Слухи ходили: жену он бивал.
   Вот рукою с сигарою сделал движение, чтобы очертание тела из зеркала лучше разглядывать: и многостворчатый шкафчик под руку подставился; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, - в фонах лиловых обой (была спальня - лиловой) отчетливей вспыхнет халат - леопардовой шкурою.
   Меблировал свои жесты.
   Себе самому улыбнулся и пленочку снял двумя пальцами с клейкой губы.
   И склонился в постель.
   Но не спал; и не час, и не два он вертелся: возился в постели; откинувши стеганое одеяло (лилового цвета), он сел на постели, разглядывал белые и черномохие ноги свои, освещенные светом седой живортутной луны; свои туфли нащупал; облекся в халат леопардовый; вышел в пустой коридор, - в живортутные лунные светы.
  
  

***

  
   В упругой и мягкой постели сидела Лизаша; в колени склонила головку с распущенной черной косою; ей стих затвердился: все тот же: твердилось и ночью, и днем:
  
   Вокруг высокого чела,
   Как тучи, локоны чернеют.
  
   Порой раздавалися шорохи (мыши ль, скребунчики, кошка ли?): было ей жутко - чуть-чуть: по ночам не могла она спать: засыпала под утро: с собой брала кошку, сибирскую, пышную: кошка курнявкала ей; иногда же курнявкало, так себе, в воздухе; множество раз, поднимаясь с постели, босыми ножонками перебегала по коврику, к двери она, чтобы выпустить кошечку.
   Кошечки - не было.
   Раз показалось, что кто-то закрякал у двери; открыв ее, высунулась за порог да как вскрикнет: стоял перед дверью, представьте же, - "богушка", тяжко дыша и себе самому улыбаяся в темень тяжелой улыбкою.
   Растерялась, - да так, что осталась стоять перед ним в рубашонке, с открывшимся ртом: растерялся и он; и досадливо бросил, на двери соседние озираяся (там обитала мадам Вулеву):
   - Да потише же!
   Двери в соседнюю комнату, где обитала мадам Вулеву, - отворились; просунулася со свечкой в руке голова в папильотках, с подпудренным белым лицом, точно клоунским.
   - Кто это, - взвизгнула громко мадам Вулеву, - не узнала я: вы?
   - Мне не спится, вот я и брожу...
   - Не одета я, - вскрикнула громко мадам Вулеву.
   Дверь в соседнюю комнату быстро закрылась: и тут лишь Лизаша заметила, что не одета: под взором отца, пронизавшим насквозь: и - захлопнулась: и из-за двери сказала:
   - Вы, богушка, право, какой-то такой: черногор-черноватик! Меня напугали.
   Об этом и думала: тут - постучали:
   - Кто?
   Дверь отворилась: стояла фигура в седом, живортутном луче: электричество вспыхнуло: "богушка" в ценном халате из шкур леопардов, с распахнутой грудью в червленой мурмолке вошел неуверенно:
   - Можно?
   Присел у постели, немного взволнованный, одновременно и хмурый, и робкий, стараяся позой владеть: сохранить интервал меж собой и Лизашею; видимо, к ней он пришел: объясниться; быть может, пришел успокоить ее и себя; или, может быть, - мучить: ее и себя; даже вовсе не знал, для чего он явился; дрожали чуть-чуть его губы; на грудку свою подтянув одеяло, сидела Лизаша; она удивлялась; головку сложила в колени: и мягкие волосы ей осыпали дрожавшее плечико; робко ждала, что ей скажут; и голую ручку тянула: схватить папироску - со столика; вдруг показалось ей - страшно, что - так он молчит; потянулась к нему папиросочкой:
   - Дайте-ка мне - прикурить. Протянул ей сигару:
   - Курни.
   И пахнуло угаром из глаз; но глаза он взнуздал:
   - Я пришел объясниться: сказать.
   И, подумав, прибавил:
   - Дочурка моя, у нас этой неделей не ладилось что-то с тобой.
   Поднесла папироску: закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.
   - Быть может, с тобой неласков я был: но сознание наше - сложнейшая лаборатория; всякое в нем копошилось.
   И в ней копошилось: слова копошились:
  
   Вокруг высокого чела,
   Как тучи, локоны чернеют.
  
   Ему протянула ручонки: их взял, облизнулся; и стал - вы представьте - ладонку ее о ладонку похлопывать:
   - Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку.
   Но что-то фальшивое было в игре сорокапятилетнего мужа, к игре не способного, с взрослою дочерью; он это понял, откинулся, бросил ладони; сморщинились брови углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб.
   Точно пением "Miserere" звучал этот лоб. Ей подумалось: "Странно: зачем объясняться теперь, поздней ночью, когда можно было бы завтра?" И стало неловко: чуть скрипнула дверь - от мадам Вулеву: и сказала она с передергом:
   - Меня лихорадит.
   Увидев, что он захмурел, улыбнулася, и с материнскою нежностью лоб его тихо погладила ласковой ручкою.
   - Лобушка мой!
   - Ах, сестрица Аленушка.
   - Можно, - поймала глазами глаза его, ставшие черными яшмами, - можно сестрице Аленушке?...
   - Что? - испугался он.
   - Вас... назвать... братцем?
   - Иванушкой?
   - Да!
   Неожиданно сжав на груди волосатой головку, спалил ее лобик дыханием, как кислотой купоросной.
   - Нет, лучше не надо.
   Отбросился: алый, как лал, - удалился.
   Представьте же: желчь у него разлилась в эту ночь; утром встал - черно-желтый: с лимонно-зеленым лицом.
  

20

  
   Продувал ветерец.
   Отовсюду к Пречистенке двигались мальчики, - к желтому дому о трех этажах; надоконные морды его украшали; над ними - балкон; отступя от него у стены, между окон круглели колонны: под строгим фронтоном: железная черная вывеска золотом букв прояснялась: "Гимназия Льва Веденяпина". Полный швейцар, при часах, в черном, с медными пуговицами топтался у двери: в передней.
   Сюда приходили.
   И здесь раздевались, отсюда уже поднимаясь по каменной лестнице, скрытой зеленой дорожкой ковра, - к балюстраде, где десять блистающих, белых колонн изукрасили лепкой себя над квадратом перил, открывавшим провал: вниз, в переднюю: вкруг балюстрады - тишело; хрустальною ручкою дверь открывала квартиру директора; сам Веденяпин за этой белою дверью таился; отсюда - выскакивал он; и сюда - пролетал; здесь устраивал головоломы.
   - Э... э... а... а... о...
   То - визжало; то - плакало; то - заливалось: слоновьими ревами.
   Дверь же вторая, перед лестницею, уводила в двухсветный колончатый зал с тяжелеющим образом (посередине, под резаным, темным киотом мигала лампадка малиновым светом отсюда): ступенился ряд гимназических лестниц; и - бары стояли; "вава-вавава" - ватаганили мальчики, отроки, юноши в черненьких курточках, с черными поясами и в черненьких панталонах навыпуск; слонялись и шаркали взад и вперед: в одиночку иль парами, тройками, даже четверками, переплетаясь руками; стоял топотень: громко двестиголовое горло вавакало; - "ва", наливаяся силой, став "в в ооо", заострялось порою до "ввууу".
   - У-у-у...
   Седо-бурый старик надзиратель с морщинистой шеей, бродивший среди гаков и шерков, пускал:
   - Тсс... Смотри у меня!
   Заводился ехиднейший тип: подвывателя; он вызывал неприятный феномен: всеобщего взвоя.
   Средь гокавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата - ужасная; жизнь от сегодня сломается: надвое; он - гимназист: до сегодня; и завтра он - кто?
   Двороброд.
   Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь за то, что терпение лопнуло, что перестал выносить приставанья товарищей он:
   - Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин! - Толстого читал?
   - Не читал.
   - Просто чорт знает что, а еще - сын профессора. Вот отчего он подделывал подпись!
   Раз кто-то сказал:
   - Этот, знаете ли, прогрессирует: параличом рассуждающих центров.
   Читать: что прикажете?
   Дома - нет книг по словесности: по философии, по математике - сколько угодно... Толстого нет, Пушкина: ну-ка, - попробуй-ка...
   - Литературное чтение, Митенька, знаешь ли, - да-с: в корне взять, - от наук отвлекает: еще начитаешься...
   Знал, что предложена будет "История физики" или "История" там... индуктивных наук.
   - Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!
   - Да мне бы Толстого.
   - Толстой, знаешь ли, говоря рационально, - болтун... Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе
   забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но - смолчал, недоверчиво сунул записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:
   - А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки,
   Митя божился: и - нет: не поверил.
   - Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.
   А Митя исчез - с перепугу: в гимназии не был неделю; он знал - буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, - Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Атиллой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, он несся по залу, желтея янтарным своим мундштуком, развевая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с... малым тушканчиком.
   Все-то казалося, что Веденяпин прыжком через головы впрыгнет из двери в наполненный зал ("цап-царап" - кто-то пойман, как мышка: отсиживать будет за шалость свою лишний час); Веденяпин умел замирать и казаться недвижимым трупом; но труп закипал ураганом движений и языком, являющим гамму от рева до... детского плача; да: вихри и бури! Потом - мертвый штиль; средних ветров не знал:, и лицо было странною помесью: явной мартышки, осла и... Зевеса (бог-зверь).
   Внушал ужас.
   Внушал поклонение.
   В частной гимназии был установлен единственный культ: Веденяпина; перед уроком его в младших классах крестили свои животы.
  

21

  
   Еще с вечера Митя томился; с испуганно бьющимся сердцем расхаживал; был Лев Петрович у них с десяти; вдруг не будет: проспит?
   Пролетел Веденяпин.
   И Митя, столетие себе губы, стоял под учительской: кланялся; но на поклон Веденяпин ему не ответил.
   Дверь хлопнула.
   Знает!
   Вся кровь застуднела.
   Швейцар в длиннополом и черном мундире с блестящими пуговицами, пробежавши по залу, трезвонил: "Дилинь!" И все классы в ответ улыбнулись открытою дверью: ряд классов сквозных: и зашаркали, многоголово горланили, щелкали партами.
  
  

***

  
   Митя глядел пред собою и - видел: ряд классов сквозных: дальше - зал; за ним - двери в учительскую: отворилися.
   Учителя пошли классами.
   Батюшка в темо-коричневой рясе тихонечко плыл и помахивал балльником (книжкой зеленой, куда заносились отметки); громадный, хромающий Пышкин, мотаясь клоками седой бороды и власами, высказывал твердо свое убеждение толстою пяткой - прийти в восьмой класс; показался худой латинист.
   Веденяпин, весь скованный, стянутый, - мертвою позою несся на классы.
   Нет, Митя не слышал урока; он думал про то, что над ним разразилось; он думал о случае с книгами.
   Вот тоже - книги!
   Четырнадцать дней, как отец перестал разговаривать: не догадался ли? Как же иначе?
   Расходы же были: купи того, этого: новый учебник, блокнот, карандашик; товарищи (все поголовно!) имели карманные деньги; он - нет; не умел приставать и выпрашивать.
   - Дай мне полтинник.
   - Дай рублик.
   Ворчание слышать ему надоело.
   - Опять? Сколько ж новых учебников?
   - Что? Источил карандашик?
   Он стал к букинисту потаскивать книги и их продавать; а на деньги себе покупал он учебники, карандаши и блокноты: вот разве - страстишечка к одеколону цветочному в нем развивалась: он прыскался им, когда шел к фон-Мандро.
   Фон-Мандро!
   Митя вспомнил вчерашнее: сердце опять закидалось. Ужасно, томительно! Этот удар по руке угнетал; угнетала угрюмость отца; и страшила: нависшая казнь Веденяпина.
   Ужас!
   А Пышкин тащился к доске: куском мела отбацать; боялися; три гимназиста под партой строчили урок; губошлеп Подлецов, по прозванию "хариус" (харя такая), своим исковырянным носом уныривал прямо под парту.
   Состраивал рожу? и - видели: рот - полон завтраком.
  
  

***

  
   Кончилось: хлынули.
   Здесь, у мальчишек, седой старичок математик заканчивал:
   - Если делимое, - он приподнялся на цыпочки и посмотрел сверху вниз, - множим на пять; делителя ж, - он приседал и поблескивал, - множим на пять...
   А тыкался в грудь мальчугану:
   - После... то что будет с частным?
   - Оно - не изменится.
   - Если же, - он зачесал подбородок, - делимое мы умножаем на десять... - бежал в угол: сплюнуть.
   И, сплюнув, обратно бежал.
   - ...А делителя...
   Митя прошел в пятый класс.
   Веденяпин заканчивал здесь свой урок: он казался красавцем, обросшим щетиной.
   Не то - павианом.
   Но выскочил он и тушканчиком несся: в учительскую, чтобы оттуда янтарный мундштук, крепко втиснутый в рот, показать.
   Опозорит и выгонит.
   Все уж прошли в переполненный зал: перемена!
  
  

***

  
   Звонок: распахнулися классы: и торопью бросились, тычась тормашками; вся многоножка отшаркала громко в открытые классы; распалась - на классы; а в классах распалась - на членики; каждый уселся за парту - выкрикивать что-нибудь.
   Преподаватели в классы текли.
   Разуверенно шел изможденный француз - на кошачий концерт в первом классе; пошел латинист.
   Веденяпин понесся на класс властной мордой, метя перепуги, как прах, пред собою; о, ужас! Он - ближе и ближе...
   Руками дрожащими все животы окрестилися; Митенька выхапнул книгу, одернулся, вспыхнул:
   - Что будет, то будет!
   И...
   Двадцать пять пар перепуганных глаз пожирали глазами скуластый и гривистый очерк лица, двумя темными ямами щек прилетевший и бросивший выблеск стеклянных, очковых кругов.
   Сел на ногу: расширились ноздри; втянулися губы; и - рот стал безгубым: полоска какая-то!
   Воздухом ухнул.
   - А ну-те-ка!
   В Митю вперился.
   Сейчас, вот сейчас: начинается!...
   И показалось, что будет огромный прыжок - через столик и парту - из кресла; так хищник прыжком упадает на спину барана: барана задрать.
  

22

  
   Но не прыгнул: сидел вопросительным знаком.
   - А - ну-с? Пролетел шепоток...
   - Подлецов!
   И, вцепившись в подкинутую коленку руками, прижался к коленке щетиною щек:
   - Что?
   - Не слышу?
   Съел рот и сидел с засопевшей ноздрею: - Довольно-с! - влепилась огромная двойка. На парту слетел Подлецов. Митя думал.
   - А я-то? А - как? Почему обо мне ни единого слова?... Он - вовсе не знает еще: он, конечно, - не знает: а то бы...
   Но - екнуло: Знает.
   - Скажите-ка, Бэр!
   Припадая к столу, Веденяпин схватил "Хрестоматию Льва Веденяпин а" и карандашным огрызком страницы разлистывал, делаясь то вопросительным, то восклицательным знаком.
   И двадцать четыре руки закрестили свои животы; двадцать пятый живот, не окрещенный, жалко качался: исчезнуть под партою: меткая двойка сразила.
   - Коробкин!
   Вскочил.
   - А скажите-ка!
   Под подбородком минуты четыре подпрыгивал очень зловеще кадык: Веденяпин молчал; и потом, как лучи, проиграли морщинки на всосанных, мертвых щеках:
   - Хорошо!
   Совершилось: руки возложение в бальник - прекрасного бала:
   - Не знает еще!
   Веденяпин же бросил ласкательный взгляд на объемистый том "Хрестоматии Льва Веденяпина"; и - на него облизнулся.
   - Теперь - почитаем.
   Вскочил, головою задергал; рукою с раскрытою книгой подбрасывал он.
   Чем он брал?
   Неизвестно. Но - знали, что каждого он проницает; казался ж рассеянным; в несправедливостях даже оказывал высшую он справедливость; и двойки, влепляемые карандашным огрызком, и крики, - сносили: все, все искупала пятерка, которую так он поставить умел, что ее получивший, краснея, как рак, задыхался от счастья.
   А страх искупался пирами: введений в поэзию.
  
  

***

  
   Вдруг Веденяпин схватился за голову:
   - Вот ведь... Коробкин, я книгу свою позабыл: часть четвертую хрестоматии...
   Рылся рукою в кармане.
   - Вот - ключик: сходите ко мне - в кабинет: отворите мой письменный стол; в среднем ящике - справа: лежит
   хрестоматия.
   Митя - за классами: перебежал балюстраду; и - белую дверь отворил: в кабинет Веденяпина; стол, полки, бюсты, ключом завозился; а ключ - не входил: он - и эдак, и так: не входил.
   Что тут делать?
   Стоял, не решаясь вернуться.
   Вдруг - сап за спиною. И - сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.
   Все он знает.
   Молчание. После молчания - голос:
   - А ну-ка, Коробкин!
   На Митины плечи упала рука:
   - Что теперь полагаете вы о поступке своем?
   - Вы обдумали?
   Так, как с разбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать; все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, - рассказал: из отчаянья слово явилось.
   В ответ раздавалось:
   - Э... э... а... а... о... о...
   Сидел Веденяпин; и - слушал; и - пыхи ноздрями пускал; вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.
   Понюхал - и бросил:
   - А случай - меж нами... э... э... а... останется.
   Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг - сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтобы напасть и встрясти: разбудить; так Зевсов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он - с размаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.
   И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос - исконно знакомый.
   А классам объявлено было: урок - отменяется.
  

23

  
   Солнце садилось!
   Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт, разъялся, когда Митя вышел с любовью - с томительной - к правде возжженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома: на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золотохохлого, лиловобокого облака.
   Шел волдырявый мужчина; сказали б - мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, - и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять да обнять.
   Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: "Никудышник". Теперь же - увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: "Тятенька".
   "Тятенька" - милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем - плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, - с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.
   - Так: руку жует что-то мне. Кто сказал, - еще только что:
   - С ним говорить невозможно: какой-то такой.
   Прибежать бы домой, да и - в ноги: валяться, смеяться и плакать.
   И та синеперая дама - в ротонде: и та - синемилая; все - растерялись; и мясами, точно наростами, - все обросли: свои лица раздули, как морды.
   Представил себя перед зеркалом: в зеркале - морда, тупая, прыщавая, потная, - брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на всех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желто-кудрым дымочком проносное горе - ничто - в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется - в небе, когда светло-рукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.
   Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал, голова точно печь, растопилась глазами-огнями: и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь - некуда: дома-то не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где - не знал, да и есть ли еще этот дом.
   Может быть, этот дом - его сердце?
   Впервые оно обливалося жалостью к жизни: к себе самому: к самому ли? Его-то и не было: "сам" - зарождался: в словах Веденяпина; "сам", может быть, - Веденяпин; а может, - еще кто-нибудь; может, - этот старик: почему он за ним побежал? "Сам" - не Митя, а все, что ни есть, что - жалеет, что жалость приемлет к себе: человечество.
   Так говорил Веденяпин!
   Вернуться: бежать к Веденяпину: поцеловать изможденную руку - совсем не за то, что простил, а за то, что косое, тяпляпое дело сорвал, как доску гробовую; теперь уже ясно, что Митенька с Митеньки сорван: и то, что открылось под ним, было теплым и легким биеньем: от сердца под горло: как будто оттуда ручонку свою протянул взворкотавший ребеночек: тот, кто родился.
   Его волновало не то, что прощен: волновало, что кто-то в прощенном - рожден.
   Полумесяц серебряный значился - из перламутра: чуть видимых тучек, еще догоравших, еще обещавших, - "все", "все".
   Только - что?
   - Митя, что с вами? Плачете! Щеки в слезах! Я за вами бежала Пречистенкой: я - окликала...
   - Лизаша!
   - Сегодня мне все рассказали: какой, Митя, ужас! Но Митя не помнил.
   - О чем вы?
   - О том, о вчерашнем: простите вы "богушку"; сам он не свой: убивается; он - не такой; это я объясню: приходите... Да, нет; не придете, - сама приду к вам... Как узнала я, - бросилась ждать под подъездом гимназии вас; как увидела, право, не знаю, что сделалось; не подошла: и - за вами бежала.
  
  

***

  
   С Лизашей простился: Лизаша не трогала.
   Солнце зарылось под землю. За солнцем по темному небу проносятся крылья невидимых птичек: то - звезды: звезда - яркопламенный день; многозвездие неба есть знак многодневности солнц восходивших и солнц не взошедших; пусть в пеструю улицу ночь навалит чернышищи; пусть держат к предметам чернейшие речи: то - Ззжитни.
   Солнце - взойдет!
  
  

***

  
   Перед ним прислонялся к решеточке сквера согбенный прохожий, закутанный в лезлую, очень клокастую, серого цвета шинель, разбросавшую крылья по ветру; склонялся картузиком в выцветший мех; суковатою палкою щупал дорогу; и Митя взглянул под картузик; прохожий косился двумя пролинялыми бельмами: дряхлый и бритенький, он отвернулся: и лик, точно выцветший мех, уронил себе: в выцветший мех.
   Он - слепой.
   - Вы позволите?... Я бы... вас мог... проводить.
   Но старик, отборматываясь, уронил неживые слова и брезгливо и зло - в лезлый мех, побежав с тротуара: он - видел.
   Тут Митенька понял - что встретил себя самого: того самого, кто еще шел гробовою своею дорогой:
   О, если б прозрел, если б!...
   Небо, как вата, разъялось на небе.
  
  

Глава третья. БЕСТОЛОЧЬ

  

1

  
   Дверь, обитая карей клеенкой; дубовые полки и - желтая волосяная настилка; отсюда рябил коридорик, такой пестроперый: по серому полю кружочки в белесых и в карих глазках; в коридорике - двери: налево, направо и - наискось; чуялось, что раздадутся звоночки, что Марфушка впустит события времени: двери - откроются:
   - Вы не снимайте цепочки дверной: вы спросите-ка, - кто там.
  
  

***

  
   - Профессор Коробкин?
   - Так точно.
   Дверь наискось скрипнула: издали дама защурилась вялым лицом, подобрав свое желто-зеленое платье: шпинатного цвета; цепочка часов, шателенка, свисала у пояса:
   - Кто там?
   - Да барин стоит карамазый: Ивана Иваныча спрашивают.
   Дама спряталась.
   - Как о вас?
   - Вы доложите - Мандро: фон-Мандро, Эдуард Эдуардович.
   Карточку подал.
   И Митенька выставил нос из-за двери направо, тараща в испуге глаза; Эдуард Эдуардович нежно осклабился, будто линейкой не цапал его: голова провалилась за дверь; из нее пропорхнула худая и бледная девушка в синей кофточке (с прониткой), в юбчонке кисельного цвета, прищурясь - на мех голубого песца, бакенбарду, на шапку соболью: и слепо, и мило.
   Мандро поклонился и - думал:
   - Ну вот, - все семейство!
   Но барышня скрылась, таким раздуванчиком юбки развеяв; в пролете дверей щебетнула по-птичьему.
   Кто-то, невидимый, тут бударахнулся в левую дверь, но, должно быть, за гвоздь зацепившись, рванулся: из двери метнулся височный вихор, промахав в суетах, и - вновь скрылся; сказали со взлаем:
   - Сейчас!
   И взъерошка какая-то, пыжась из двери, себя от гвоздя отцепить, растаращею стала, взмигнув на Мандро; врастопырку поставила руки и ноги: пошла.
   Но случился в передней вторичный спотык о настилку.
   Тогда Эдуард Эдуардович понял: великий профессор стоит перед ним.
   Что за вид?
   Он, как видно, не стригся, давно отрастая клоками; тяжелая морда; меж щечных бугров, как на корточках, - нос: диковырком! Казалось, что вычихнет; глазки, засевшие в щелках, готовились выстрелить. Но их очки защищали; свирепо и зверски карели моржовьи усы, борода; и, невидные, шлепали губы; круглеющий лбина, как камень, способный' и стену пробить, - в дыбах косм, и свирепо, и зверски коричневых, да, - голова для гиганта; росток - очень мал: шеи - нет; перебито плечо; подскочило другое под ухо; весь корпус - пропыженный; коротки руки; одна - за спиною; другая - в сплошном вертунце - передрагивает дергунцами, пускающими карандашик вподброску; отчетливый пузик на брошенных вправо и влево ногах; желто-карий пиджак; желто-карий жилетец; крахмал - отложной.
   Черный галстучек - бантиком.
   Да - коротыш, с головой, кверху задранной!
   Думалось: - Вот так картинища!
   Но Эдуард Эдуардович, позой заверчивость выразив, склабил:
   - Позвольте представиться.
   - Что?
   Коротыш повернул к нему ухо; и, руку приставивши к уху, разинулся ухом:
   - Не слышу.
   Но, видно, звонков не любил: позвонят - уши выставит: слушает; этим Мандро не смутился нисколько.
   - Я, будучи близко знаком с вашим сыном... И будучи...
   - Нет, вы позвольте: а с кем же имею честь я?
   Коротыш подбежал с подкарабкой; его промашной пиджачок, отлетая, сидел как-то косо; он руку свою протянул; и руке проиграла слепительность: номенклатура зубов (или лучше заметить: вставных челюстей).
   - Эдуард Эдуардыч Мандро.
   Эдуард Эдуардович, кстати, - отметил, что кончики пальцев пропачканы краской коричневой; видно, известный профессор недавно окрасился.
   - Милости просим.
   Подбросивши в воздух очинённый свой карандашик, поймал карандашик; косой, раскачною походкой пошел, топоташа, почти не сгибая колен - в кабинетик.
   Пол, крытый мастикой, - в сплошном, черно-сером ковре, над которым заерзали моли; стол, полный сваляшиной и разваляшиной томиков; штора - в пылях: пауки, пыль и чих; чернолапое кресло - не прямо: в подкос; и другое, такое ж, бросаясь вперед, загромождало проход (видно, здесь претыкались).
   Сплошной ерундак!
   В нападавших коричневых сумерках чуть намечались коричнево-желтые томы коричнево-серого шкафа; на кожаном черном диване скомчилось кой-как одеяльце (по черному полю - кирпичные яблоки). Думалось:
   "Эдакого обвернуть вокруг пальца - что стоит!" Мандро улыбнулся: вошел в кабинет молодецкою поступью он, расправляя свои молодецкие плечи: таким приворожником!
   - Да, - ваш сынок...
   Но при слове "сынок" знаменитый профессор скосился; и вдруг загорюнился крашеной рожей.
   - Сынок ваш бывает у нас, - у Лизаши: дочурки.
   Профессор ему показал на порожнее кресло; уселся с развалкою сам; осмотрелся: сваляшина и разваляшина многих томов вперемежку с бумагою; жуликоватая мышка скреблася.
   - Я думаю, Митенька вам, в корне взять, - надоел... Вы чего ж не садитесь: садитесь же, батюшка!
   Тут Эдуард Эдуардович к краюшку кресла присел, уронив свою руку на стол, крытый черной клеенкой.
   - Помилуйте, - отвеселился глазами он, - сын такой милый мальчик!
   О, - он приворожником выглядел!
   Но у профессора вкось разлетелись глаза; и разлет этих глаз выражал - опасенье:
   - Мой сын, - в корне взять: дело ясное...
   - Что вы!
   - Он... он... он...
   - Помилуйте!
   - Нет, дело ясное: сын...
   И лупнул кулаком по столу:
   - Помножайте его, - он подбрызнул слюной, - хоть какими угодно нолями, - останется ноликом.
   Рявкнул со взмахом.
   Мандро закурил и, висок преклонивши к согнутому пальцу, сидел в беззаботной, в завалистой позе; прогреб бакенбарду; разгиб белой кисти руки выявлял очевидно желанье: завлечь и разжечь.
   - Наши дети знакомы давно: и поэтому счел я за честь нанести вам визит.
   - Очень рад-с...
   - ...и свидетельствовать уваженье, которое вы возбуждаете всюду...
   Мандро припалил бакенбарду; пригаром паленым припахивать стал он (невкусно припахивать)
   - Хоть коммерсант я, - но верьте мне; знаю и я, что профессор Коробкин...
   - Оставьте!
   - ...профессор Коробкин... - Да нет же-с!
   - ...профессор Коробкин есть гордость науки!
   Профессор поставил свой нос пред собою и фыркнул, - пронюхал Мандро; виноват: бакенбарду Мандро.
   - И при том деле есть: впрочем, так, - пустячок. Но профессор на все тартарыкнул рукою.
   - Вы, кажется, - слухами полнится свет - очень трудитесь?
   - Да-с: помаленьку.
   - Весьма плодотворно?...
   Профессор схватился за свалень бумаги.
   - Открытие сделали?
   - Что-с?
   И рукой - за платком; его выхватил и, развернувши под носом на мягких ладонях, - глаза скосил в нос.
   - То открытие, слышал я, - тут фон-Мандро прикурсивил ресницы, - значительно, очень-с; и, как говорят, оно в технике произведет пертурбацию; в жизни...
   Профессор громчайше счихнул, все вниманье свое устремив на платок, загулявший по громкому носу.
   - ...в путях сообщенья... Платок закомчился и спрятался.
   - Я невзначай разговоры имел с представителем крупной промышленной фирмы, который взволнован: весьма!
   Но профессор награнивал пальцами дробь.
   - Не имея возможности встретиться с вами, он мне поручил предложенье - сказать между нами - вам сделать...
   Профессор молчал.
   - И сказать между нами...
   Мандро тут замялся сперва и потом сразу выюркнул оком:
   - Они бы купили охотно... Откинувшись, вымедлил:
   - ...очень...
   Профессор достал карандашик: чинил карандашик; сломал карандашик.
   - Эх, чорт дери! Трах-тара-рах!
   - Это вас бы устроило - смею я думать... - вновь выюркнул глазом Мандро и густейшее облачко дыма пустил, - извините меня, что я прямо так: сколько вы взяли б?
   Очковые стекла взлетели на лоб; раздраженный профессор скосился и выдвинул ящик; он туго набит был: бумаг сбережень! Сваляшил рукою бумажки; достал из-под них три тетрадочки: тыкался носом в листки.
   И с промашкой сказал:
   - Что вы, батюшка, что вы?... Вот тут, - он рукой лупнул по тетрадочкам, - формулки кое-какие... И - только...
   Он, явно лукавя, глазком набуравливал ящик: совсем не тетрадки.
   Мандро привострился на ящик:
   - Так: здесь!
   И - разведывая оком.
   Собрав свои брови, приблизил к профессору их, чтобы прижать его взглядом:
   - Они предлагают вам очень почтенную сумму. Профессор, добряш, стал свирепым: глядел с задерихой;
   - Они предлагают вам...
   - Что?
   - Триста тысяч.
   Профессор замолнил очком: стал совсем неприятный звездач он.
   - Четыреста.
   - ?!?
   И поглядел окровавленным взглядом, как Томочка-песик, покойник, - когда отбирали, бывало, у песика вонь; пес - рычит, угрожает оскаленной мордой, возясь над подушкой; но вонь - отдает; и покорно вздыхает; профессор же:
   - Нет-с...
   Не отдает: он - припрячет!
   - Четыреста сорок.
   Уж серо-сиренево-желтым настоем засохлых цветов встали мутные мраки.
   - Пятьсот.
   Но из глаз растаращенных ужас валил.
   - Дело ясное, батюшка... Нет у меня никакого открытия.
   - Как?
   - Если б было, то я-с, сударь, - да-с - ре продал бы его...
   - Почему же, профессор?
   Мандро огорченно чеснул бакенбардой,
   - Да так!
   - Не согласны?
   - И - все тут!!!
   Взъерошился.
   - Надоедать вам не стану, - прозубил Мандро. И в поспешном, и в нервном таком от стола отваленье сказалась досада...
   - Быть может... Внушительно так поглядел:
   - ...вы - надумаете?
   И на фоне исчерченных, темно-зеленых обой он сидел с отверделым лицом - кривогубый и кислый.
   Ивану Иванычу тут показалось, что ясность прогоркла туманом сплошным, что былая отчетливость виделась - желклой и горклой; его представленья о быте и жизни слагалися - скажем мы здесь от себя - из каких-то претусклых, весьма неприятно окрашенных контуров, точно с грязцой - желто-серых, оранжевых, тусклого сурика; все покрывали какие-то иссиня-сизые, исчерна-синие кляксы; теперь - разрывались они: и сквозила повсюду бездонная, сине-чернильная тьма.
   И твердилось:
   "Мандро!"
   Сам Мандро с черно-синей своей бакенбардой сидел завлекающим и роковым перед ним; от него исходил аромат очень тонких духов: будто даже несло миндалем горьковатым; поднялся прощаться.
   И снова рассклабился:
   - Милости просим ко мне... Величайшею честью я счел бы.
   Лишея глазами, он в дверь проморочил своей бакенбардой; уж карюю перегарь дня доедала не каряя ночь; и профессор просел в нее; все огорченья припомнились: Наденька, Митя!
  

2

  
   По правде сказать, был профессор вполне подготовлен к тому, что источник пропажи томов - его сын; и как только поправился он, так, таясь от семьи, понаведался к Грибикову, его ждавшему: долго справлялся о томиках, - желтом и темно-коричневом.
   Грибиков долго, со смаком рассказывал, как стелелюшивал Митенька книги: весь август, сентябрь и октябрь; он степенно поднялся с сиденья; смеялся двузубьем, свое ротовое отверстье раздвинув; глаза ж - стервенели: гиеньи.
   Профессор как будто горчицы лизнул; но он твердо понес огорчение это; пошел к Веденяпину: потолковать: таки так-с: сын - дурак! Веденяпин же выставил, вот ведь подите, вопрос материальный:
   - Карманные деньги у вашего сына имелись?
   - Да нет!
   - А просил он у вас?
   - Ничего не просил.
   - Как вы, батюшка мой, довели до греха его? Дифференцировали, а о сыне забыли, что взрослый; ему без карманных расходов нельзя-с: молодой человек...
   В самом деле, что взрослый; и - девушек лапил; а все ж:
   - Стелелюшил.
   Два дня - приборматывал; ноги и руки пускал врастопырку; на третий же к сыну прошелся; над ним постоял:
   - Ты зачем, брат, себя обсорил?
   Трепанувши додер на халате, вздохнул и обратно пошел - в кабинет: там шкафы - перевернуты, кресла - содвинуты, наискось стол:
   Полотеры!
   Промаривал Митеньку только для вида, себе положивши: простить, - дело ясное!
   Шло промолчание.
   - И нате же!
   Митенька лез на него; стал довязчивым; шумным: устал криводушничать он: проморенье ему надоело; к семейству прибрел, чтоб впервые схватиться за общее дело семейное; но оказалось: семьи-то и не было; тут отложилось решенье:
   - Еще - подожду: не готовы принять они правды... И как-то особенно взорил: правдивил глазами; но слов
   не сыскалося; доклину не было; мать - затворялась; отец стал отвертчивым, точно хотел он отвадить его от себя: прекословил:
   - Ведь эдакий привра! Промаривал Митю.
   Заметили: прежде дурачливый, Митя стал умничать: лез и оспаривал: даже учил:
   - Вот: промозгленок, а - учит? - подлаивал старый профессор; а все ж с изумленьем отметил: - А кое-что, вот ведь, - прочел; ну он там - безалаберит: все-таки, в корне взять!...
   Митенька стал зубы чистить; а прежде ходил затрепанцем: обдергивал куртку; поправился как-то лицом; прыщ сходил; и щека не багрела сколупышем; взор в нем сыскался.
   Понял - Веденяпин.
  
  

***

  
   Надюша - не то вот.
   В синявой кофтенке, в такой заваленной юбчонке мяукала промельком, - чаще с прониткой: под пальмой; кенара любила; и - вяла: кихикила все; не давалось дыханье; ей камень на грудь навалил; ночами потела; бывало - такая с кваском; а теперь - поглядите: кривулькою крючится на канапе.
   Капризулит.
   - Какая ты стала раскрика, Надюша!
   - Кричится мне, папочка! Сердцем кричала о том, чего нет.
   Кувердяев - подлец; Митя - ворик; а мамочка, - нет уж: помалкивать!
   Раз закурила табак: кружит голову он; поперхнулась: прокашляла до крови и, чтоб "они" не узнали про кровь, убежала в пестрявую комнатку - кашлять: жила там, - в надстройке; та комната, - кто в ней бывал? Кресло - камка: раскрутчивый шелк; под ногами - узорик квадратцами: коврик; прильнула она к канапейной подушке лицом, уходила в свою безызживную мысль: Кувердяев, который там мальчиков любит, - что ей? А страдала, что он оказался таким: все - такие в "таковской" Москве, уносимой потоком в безвестную бездну. Москва.
   Там стояли тюками дома; в каждом сколькие жизни себя запечатали на смерть; Москва - склад тюков, свалень грузов; и кто их протащит?
   Да время!
   И время, верблюд многогорбый, - влачило. Но он - изнемог и упал на передние ноги: тюки эти рушить; за домом обрушится дом; и Москва станет стаей развалин: когда?
   Поскорей!
   Извлекались не стоны - сквозные арфичные звуки; они разрывались разрывчатым кашлем, ее выбивавшим из жизни, окрапленной сверху лавандовым запахом; промозглой капустой воняла "таковская" жизнь; и в ней кашляло время.
   Смотрите-ка - кровь на платке!
  
  

***

  
   Василисе Сергевне приснилось: сказали:
   - Спасайтесь!
   - А что?
   - В переулок пришла ядовитая женщина!
   И, ужасаясь, сгурбились в столовой: под рыжею тучей, припав головою к окошку, стояла огромная женщина в синих очках, расширялся ими до ужаса - в стекла: они - - в коридорик, защелкнувши двери, но - зная, что рядом уже, озаренная белой луной, за стеною стоит, отравляя их сернокислотным дыханием.
   С болью тупой проснулась она; за промочкой волос (ее волосы лезли) под бледно с лимонного цвета разводами белых обой из светлявого кресла задумалася; под сквозным, кружевным туалетом среди несессеров вздыхала; о чем этот сон? Ощущала себя неприятно: как будто ждала, что наступит пора, когда в ясной налаженной жизни откроется: едкое что-то.
   И вяла щекой, заваляшкой, все утро; и всем говорила потом:
   - Я веду мемуары свои.
   Огорченной овцою ходила по комнатам в дезабилье; докисала у окон: висели грустины над ней, как гардины.
  
  

***

  
   Мандро произвел разворох, потому что его появление встретил профессор, как в глаз; и казалось: Мандро уж он видел - когда-то и где-то.
   Он выдвинул ящик: сваляшил рукой сбереженье бумажек; рассыпал на столике шахматы; ставил на доску их.
   - Перепукиерко, чорт подери! Расцецерко хотя бы пришел!
   У себя самого сфукнул пешку.
   Вдруг встал: да, - такая завара пошла обстоятельств, что - нет: не раскусишь; сплошной ерундак. Кавардачила жизнь: не нашли, чорт дери, квадратуры, а тут, чорт дери, кубатура; и щеки надулися, полные формулой; бросился он в промаранье бумажек: бросились в корзинку расчёртки кудрявого почерка; явно: болезнь принесла ему отдых; вся мысль - обновилась; хотел сформулировать принцип не дынных движений: и выявил въявь - мнимый мир.
   Встал, - и пер в прямолобом упорстве, шепча вычисленья: от двери до шкафа, от шкафа до двери, замахиваясь на крутых поворотах, как будто себе подтетёху давал.
   - Дело ясное, что - открытие: перевернет всю науку.
   - Оно - применимо к путям сообщенья...
   - К военному делу...
   - Морскому!
   - И, стало быть, мы, - брат, Ван-Ваныч...
   От шкафа до полки вертелся кубариком. Вдруг - осенило.
   - Еще вот - пронюхают.
   Встали тут исчерна-синие волосы; чуялось - водопроводные трубы открылись: Мандро.
   - Чорт дери!
   Он отнесся искосым пригорбышем к двери; дверь запер на ключ; тяжко охая, сел на карачки, и, угол ковра отогнувши, он вынул паркетик из пола; под ним оказалися листики - все в вычисленьях.
   - Здесь, - цело!
   Глаза закосились на дверь; и разлет этих глаз выражал опасенье: с приходом Мандро в его дом ворвалось что-то новое; да, - и Мандро занимал; захотелось проверить на чем-то себя: поглядеть на Мандро.
   - Да, вот - надо бы сделать визит, - дело ясное; этого требует вежливость; ну и там - Митенька-с; коли знакомятся дети, родители - ну там - наносят визиты.
   Уж каряя перегарь дня просто сфукнулась: в ночь черноротую.
  

3

  
   В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, - с пересвистами, с завизгом, - выступили: угол дома, литая решетка (железные пики сцепились железною лапкою); и - дерева, раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отмельтешила; каменный, серо-ореховый дом, отступя от решетки - сложился себя повторявшим квадратом и крупные пуприны взнес: межоконных полос; точно шмякнули сбитыми сливками; наерундили гирлянд известковых изле-плин и вылеплин: груш, виноградин.
   Ореховый торт, а не дом!
   Точно в торте, сидел Задопятов.
   За стеклами окон второго этажика морщились сборочки крапчатых штор с очконосою дамой под ними, едва выяснившейся пролизнями седо-серых волос, отдающих и в зелень и в желчь; поднимались два синих очка из-за стекол, - огромных до ужаса; и - все рассеялось: серо-ореховый дом, точно рушась темневшими окнами в мути и amp; жути, свой угол показывал из пересвистов и завизгов; скверик - исчез; подворотни - развылись; заборы ломились.
   И дуем неслись раздымочки из труб.
   И хотелось ждать, пока снова не станет все ясно, пока не прочертится серо-ореховый дом из деревьев провалами окон, пока из окна не проглянут два синих очка.
  
  

***

  
   Анна Павловна там Задопятова, круглоголовая, тучная дама являлась в окошках с огромною лейкой в руке; поливала болезненный крокус; была далека от словесности; женщина - строгая, твердая, честная; предпочитала И. И. и П. И. Петрункевичей прочим кадетам; ее называли железной пятой; про нее отозвался когда-то усерднейший чтитель Никиты Васильича, - Ольдов, покойник:
  
   Что за дичь! Бегут под женский бич
   Даже львы, а не одни овны...
   И Никита наш Васильевич
   Под пятой у Анны Павловны!
   Будь ты бритт, москвич иль костромич, -
   Знай, ты должен с кряхтом крест нести,
   Коль года судьбой сплетенный бич
   Взвит над задом знаменитости!
  
   Все выделялась лицом, прокрасневшим мозольчатой кожей, в обветрине, взростком губы, и вторым подбородком, окрапленным волосом; на голове волосы - гладкий свалень из зелени с желчью, прижатый к затылку нашлепкой: оттуда валились железные шпильки - на пол, на ковры; поражало блистание синих, суровых очков вместо глаз; ее платье из серенькой, реденькой рябенькой ткани, с косою прониткой, душило весьма выпиравшие формы; носила она башмаки без шнуровки, вздевая их на ногу с кряхтом (два пальца в ушко).
   И пристукивала каблуком по паркету, хромая немного (была - кривоножка), рукой опираясь на твердую трость с наконечником из гуттаперчи; держала запас "пипифакса", который она покупала у Кёлера, твердо следя, чтоб везде было чисто; где нужно, повесила надпись: "Прошу содержать в чистоте", и струею горячего пара из клопоморителя дезинфицировала переплеты двуспальной постели, хотя клопов не было; раз в две недели бывала в собрании "Общества распространенья технических знаний меж женщин".
   И часто бывала на "Курсах для кройки".
   Годами страдала она кровотечей из носу; страдала одышкою, вспыхивая в это время до корня волос и кровяность показывая подбородка второго, слегка опушенного реденьким крапом волос; в представленьи Никиты Васильевича Задопятова образ почтенной матроны связался в последние дни с королевой из драмочки "Смерть Тентажиля", - не ясно: открыла убежище: "Ясли младенца" она.
   Королева ж из драмочки "Смерть Тентажиля" - таскала младенцев.
   В последнее время суровее стала она: кровотеча замучила; и без того молчаливая, - стала еще молчаливей, а строгость в глазенках, смотревших на мужа, - утроилась, учетверилась; таилось жестокое что-то, как месть; без того ее губы кривились оттенком сарказма, когда с ней делился Никита Васильевич воспоминаньями, мыслями вслух об эссе, замышляемом им.
   Разговоры с женою привык называть он заметками:
   - Это заметки мои на полях, так сказать, - говорил он, бывало, за завтраком, кокая яйца и их выливая в стакан.
   А теперь обрывала она разговоры его, будто что-то тая; и поля неразрезанной книги глупейше пустели: Никита Васильевич робко косился; вполне упирался в квадратное это молчанье, ворча про себя:
   - Запертой комод с ценностями. Ключ - закинут.
   Молчала зловеще и едко сверлила глазами.
   Давно подбиралась она к его ящику с письмами; тщательно заперт был он много лет; удивлялась, что - заперт; все прочее - было открыто ей; знала, где что; приводила в порядок бумаги его; в этом ящике вот - замечанья, наброски при чтенье Мюссе [38], афоризмы о Чосере [39]; в том же - конспект курса лекций и папка с приветствиями разным деятелям, сочиненными им; между прочим, приветствие Франсу [40], Уэльсу [41] и Полю Буайе [42], проживавшему в бытность в Москве в этих комнатах; литература предмета; один только ящик был заперт.
   Ни разу его не оставил открытым.
   И крепли сомненья в ней, боли; годами они притаились под стеклами синих очков; но - крепились; теперь они встали: пророслою злобой.
  

4

  
   Никита Васильевич сидел, перекутав колени вигоневым пледом: строчил свой "эссе", подложив под себя неуклюжую ногу, мотаясь пенснейною лентою и веей волос; надувался, чтоб выпустить воздух над строчками фразы; ее перечел, зачеркнул; и, откинув вигоневый плед, он по вздошью похлопал себя, попривстал, - потоптался ногами по коврику; засеменил каракатицей в угол, к плевальнице: сплюнуть.
   И - сплюнул.
   Во всей обстановке, его окружающей, нюхалось затхлое что-то.
   Здесь ветрили форточки; синий скрипел вентилятор, и денно, и нощно; но выветрить припаха все не могли; и дохлятиной сладкой воняло чуть-чуть, - не то трупом, не то мятным пряником.
   Грустно оглядывал - то же; все то же!
   Большой кабинетище с окнами в крапчатых шторках, со стенами в крапчатых, чуть желтоватых обоях; повсюду - крап черный; и - черные кресла; на них - полосатого канифаса чехлы, - желто-красные, мятые, с чуть темноватыми пятнами, - след от голов, прижимавшихся к спиночкам (головы мылись не часто в профессорском круге); шкафы, счетом пять, с завитыми, резными колонками красного дерева распространяли отчетливо запахи старой рояли.
   И - бюсты: Мольера, Грановского [43], Ибсена.
   Что еще?
   Крокус болезненный, не поливаемый Анною Павловной нынче; сидела в шезлонге у окна; здесь, отсюда она изучала годами в окне изузорины фриза: дантиклы столбов розоватого дома напротив.
   Никита Васильевич уселся писать, провисая пенснейною лентою и выводя расцарапочки, напоминающие паучиные лапки; себя, откровенно сказать, преужасно он чувствовал в мыслях: не дома; устроился, как в меблированных комнатах, в них; в той - сегодня; в той - завтра; он сам сознавал как-то глухо (почти в подсознаньи): тома его - просто гостиница; ряд коридоров с дверями, ведущими в комнаты; эта - Кареева [44]; эта - Грановского; Джаншиев, Гольцев [45], Якушкин [46], Мачтет [47], Алексей Веселовский [48] имели еще свои комнаты; он же имел - только собственный сор; поживет и уйдет, насорив.
   Тут он встал.
   И, разгуливая бурмотуном разволосым, себе самому дирижировал ручкой пера: над листом расцарапок; был в бархатной, черной, просторной толстовке, весьма оттенявшей седины его.
   - Так поднимем же, - он бормотал сам с собой, - фу-фуфу... свои головы...
   - Выше...
   - И с поднятым гордо челом...
   - Фу, фуфу...
   - Понесем нашу скорбь.
   Сочинял он фразистости.
   - Что вы бормочете там? - из шезлонга вопросила его Анна Павловна.
   Нехотя так отозвался:
   . - Пишу... сочиняю...
   . - И - ну? - усмехнулась она.
   Положила на стол пред собою два синих суровых очка; и глазенки, ученые, строгие, пристальным проискром выбежали из-за нервных приморгов.
   - Пишу, - расправлял он клокастый мотальник ("мотальником" старым она называла седины его), - что в пространствах российских охватывает беспредельность и веет надеждой на лучшее будущее; так подымем же - я говорю - свои головы выше, - прочел он последнюю фразу, - и с гордым челом понесем...
   Тут брошюрное мнение он положил пред собой.
   - Это ж мненье не ваше...
   - Как так?
   - Да Брандес [49] его высказал.
   Рот разорвавши, ударилась в пАзевни.
   Он ухватился за выжелчень уса, весьма недовольный ее замечаньем; смолчал; но во рту ощутилась безвкусица: задребеденилось как-то; он сам понимал: ничего, ничего не создал, четверть века хвалясь, что схватил он быка за рога, что медведя поймал:
   - Дай его!
   - Не идет.
   - Сам иди!
   - Не пускает.
   Никиту Васильевича Джаншиев, Гольцев, Кареев, Якушкин поймали, пока он кричал из журналов, что справился с ними; поверили; даже писали об этом; писали о нем в иностранных журналах: Леже [50], де-Вогюэ [51] и Буайе; но он мыслил двенадцатиперстной кишкой, а не мозгом; продукт межвременья - цедил свои мысли часами - по каплям: мензурку.
   И их разводил просто бочками фраз.
   Он уткнулся в статью и казался себе самому страстотерпцем; пыхтел; вот, украдкой взглянув на часы, он решил, что - пора; неожиданно засеменил каракатицей, чтобы покинуть пропахлую комнату.
   - Что вы? Куда вы?
   И - капнула шпилькою.
   - На заседание.
   Едко скривилась:
   - Оно не сегодня, а в пятницу.
   Тут лишь заметивши, что позабыл он футляр от пенсне, он вернулся к столу, чтоб увидеть, как всем подбородком, вдавившимся в шею, ему показала второй подбородок; ведь - ужас: глядели очки - не глаза; два громадных, почти черно-синих очка стекленело без всякого выраженья.
   Что было под ними?
   - Не это, а то заседанье.
   Она усмехнулась: обидно, жестоко и мстительно:
   - Знаю, какие у вас заседанья... Быть может, с Агашею вы заседаете там...
   Не оспаривал этот смешочек, но око - загасло; и, сжав кулаковину, снова разжал: поклокочить повисшее грустно кудло (с него перхоти сыпались); и провопив двумя оками, каратышом потащился вторично к плевальнице: сплюнуть.
   И - сплюнул.
   - Какая Агаша! Агаша - служила; и все тут.
   - Служила еще неизвестно чем.
   - Сами ж держали ее... И притом это было лет десять назад.
   Он боялся ее лютой ревности; пал в свое кресло: и пал в закатай кудрявые фраз; тут возъятием глаз над мешками, подобными мощным отаям свечным, он откинулся, великолепно ладони воздев над собой, в этой позе напомнивши Лира, которого он очертил лет уж тридцать назад в обозренье журнала: "Артист".
   И покинул пропахлую комнату.
  
  

***

  
   Вскрыла: подобранным ключиком: ай! И - припадок удушья; едва с собой справилась.
   Первая мысль: ей, как Норе, уехать из дома; вторая: как Элле Рентгейм [52], здесь остаться, чтоб мстить. Элле, или?...
   Запуталась в Ибсене.
   В ящике были: во-первых, одиннадцать стихотворений Никиты Васильевича, адресованных некой "Сильфочке"; был и двенадцатый. "Сильфочке" же посвященный игривый стишок (не стала читать); прочитала четыре строки; вот они:
  
   Захотелось мне немножко
   Черной самородинки:
   И целую я у крошки -
   Усик черной родинки
  
   Во-вторых: извлекла она ряд продушенных записочек, в мило-наивных лазурных и в темно-лиловых конвертах: признанья в любви, обещанья свидания, воспоминанья о ласках; и тоже стишочки.
  
   Как семенем, сея
   Надеждой драгою, -
   Ты шествуешь, вея
   Седою брадою.
   Я сердцем откроюсь
   Любовному зною;
   В седины зароюсь
   Твои: головою.
  
   За подписью "Сильфа".
   Событие это стряслось, как удар.
  

5

  
   Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.
   Прислуга стояла с распахнутой шубой.
   Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она - почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.
   Выбежал.
   Ропотень креп; кто-то крышу ломал; и - бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: прозором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стоял сиянским денечком: на миг; искроигрием ледени бросились в нос все предметы.
   Оглядывал вяло площадку: он жил на Площадке (в Москве есть Площадки: Собачья Площадка, Телячья Площадка).
   Вот - скверик: за сквериком - домик, сиреневый, бело-колонный (ампир); крыша - легким овалом, скорей - полукуполом; наискось - серый, просерый забор; строя угол, оливковый семиэтажный домина пространство обламывал кубами выступов в пять этажей, угрожающих пасть на затылок прохожего; дом вырывался в соседний проулок, давимый ватагой таких же кофейных, песочных и серых домов с шестигранниками полубашен и с кубами выступов; издали, в нише, воздвигнутый рыцарь копья лезвеем в пламень каменный змея разил над карнизами восьмиэтажного куба.
   Громады - не зданья.
   В одном только месте зияла пробоина - кучечка слепленных домиков: ветхий совсем пересерый, гнилой, между каменным синим и каменным же клоповатого цвета; все трое - о двух этажах; к ним прижался четвертый, разрозовый; и - в полтора этажа; вы представьте; над ними он высился; эту пробоину между семью и пятью этажами пора бы на слом; да владельцы ломили за место огромную сумму, чтоб портить проулок.
   Нелепости!
   Из пересерой гнилятины веснами окна бросали мелодии Регера, Брамса и Брукнера, а из домины соседней, обложенной плитами, великолепным подъездом, отделанным в строгом и северном стиле, с почтенным швейцаром и с лифтом - старательных хор выводил "Свете тихий" Бортнянского; происходили здесь спевки любительских хоров, воскресными днями дающих концерты в коричневой церкви Кузьмы-на-Копытцах.
   Распутин, проездом бывая в Москве, посещал этот дом; Манасевич-Мануйлов вальсировал раз; и, почтив посещеньем, просфорочку скушал здесь Саблер.
   Стояли тюками дома; в них себя запечатали сколькие - на смерть; Москва - склад тюков: свалень грузов.
   - Извозчик,- Петровский бульвар!
   Отворилась в ореховом домике дверь: Анна Павловна вышла в своем ватерпруфе из черного плиса, без меха, в пушащейся шапке, повязанной черным платком шерстяным; опиралась рукою на трость; ей, взмахнув, подзывала угольные сани; в них села, показывая на сутулую спину катившегося впереди Задопятова:
   - Ну-те, за барином этим, извозчик!
   Арбат: многоногая здесь человечина вшаркалась; над многоверхой Москвой неслись тучи; Никита Васильевич думал; уже - Рождество на носу; остается закончить семестрик.
   Арбатская площадь!
   Народу наперло; и все - в одно место; сроился; городовой посредине утряхивал пьяного парня в пролетку и - тер ему уши; закрывшись плащом, нахлобучил огромную шляпу и рот разрывал, указуя на площадь,- испанец: с плаката "Кино"; под ним дама влачилась мехами; и шла человечина - путчики, свертчики - в яснь, в светосверки снежиночек; щурили взоры; сверкательно скалились вывески: "Кёлер" и "Бланк".
   Город - с искрой.
   Никитский бульвар.
   Задопятов - москвич,- знал дома; вот он,- памятный, бывший Талызина дом; после - бывший графини Толстой; наконец - Шереметева; Гоголь в нем мучился: литературные воспоминания встали перед взором.
   Припомнился тост, знаменитый, им сказанный; тост, облетевший Москву и вошедший в том первый его сочинений; Тургенев пожал ему руку за тост; фыркнул Фет; в "Гражданине" [53] пустил фельетон князь Мещерский; Катков [54] - промолчал; а старик Григорович [55] с Украины приветствовал; Кекарева, Василиса Сергевна, еще гимназисточка, тост переписанный перечитавши,- влюбилась; открылась - вся будущность: двери редакций, домов; понедельники - Усовых, вторники - Иванюковых с "максимковалевскими" спичами, среды - Олсуфьевых (с Львом Николаевичем), Писемского - четверги, Веселовского - пятницы (с Янжулом [56], Носом [57], Шенроком [58], Якушкиным [59] и с Николай Ильичом Стороженко [60]), воскресник живой - Николай Ильича, на котором Иванов с Иваном Андреевичем Линниченко теряли от спору свои голоса, обсуждая дела "Комитета", садившего Чехова в лужу.
   Да - время!
   Он сам в этом времени, лев молодой, обрамленный курчавою гривой волос, еще черных, развеивал лозунги - фигою в нос - Стороженке; и фигою в нос - Веселовскому; много прошло перед ним здесь мальчат: Гершензоны, Шулятиковы, Столбиченки и Фричи толпой здесь внимали, смутясь, его "песне святой"; здесь считался "златыми устами" он,- фондом идей: и монетою звонкой идейных обменов.
   Теперь называли его (ну, хотя б лигатурой [61]!): бумажкой... которая... служит... - молчание!
   Либерализм лимонадный, прогоркнувши, чистит желудок не хуже касторки; и вот - он прогорк лет шестнадцать назад; и либретто из мыслей Никиты Васильевича уже пелось Столыпиным [62] года четыре назад, как теперь распевалось оно Протопоповым [63]: вместе с последним оно должно было собой увенчать петроградские крыши, строча пулеметами, чтобы, проклявши Россию, окончиться стрекотом фраз: из Парижа и Праги; так кариатидою стал он - ливрейным лакеем правительства в позе протеста - с подъезда Кадетского корпуса.
   Вот он, старик, проезжая по старым местам, направляется к старому месту - раз в месяц (с пяти, с четырех - до семи, до восьми); уже двадцать пять лет (проститутка прошла; и за нею - бобровый поклонник); да, да, - что прикажете!
   Это - идейная близость.
   Уж высился многоугольными башнями замковый дом от начала Тверского бульвара: Михаил Васильич Сабашников [64] в прошлом году наотрез отказался принять его книгу (печатает молокососов каких-то); Никита Васильевич ехал с поджатой губою под башнями: здесь помещалось издательство.
   Дом тот сгорел.
   Задопятов смотрел сквозь бульвар, над которым в немом межесвете мельчили охлопочки серые; мальчик кидался там снежными ляпками; ветер поднялся; и шла - рвака листьев; едва прояснились дома Поляковых и дом Голохвасто-ва; Герцен в нем жил; вероятно, гулял на бульваре; гулял - Чаадаев, наверное; может быть, - с Пушкиным; в пушкиноведеньи был Задопятов нетверд: он оставил открытым вопрос, бросив взгляды на дом, где когда-то квартиру держит бонапартовский маршал, - за домом, известным и вам, полицмейстерским, выстроенным Кологриво-вым после пожара московского бывший Курчагина дом: здесь когда-то тянулись владенья - дома и сады - Солового.
   Сгорели!
   Страстной монастырь!
   Приближаяся к месту свидания, так сказать, - он запыхтел; несмотря на преклонные годы, он чувствовал так же себя: четверть века испытывал то же волнение - именно с этого места; прилив беспокойства давал себя знать - совершенно естественный, если принять во внимание: его ожидавшая дама - сердечная, честная личность; и - прочее, прочее...
   Гм!...
   Неприличная сцена - налево; и - нос завернул он направо; и здесь - неприличие: "улица", - то есть все то, что стоит "улица". Где ж "отличное"?
   Там, где нас нет!
   А из саночек, быстро летевших за ним, будто падало в спину ему чье-то толстое тело; а город, лиловый, черно-вый, стал смяткою: черней и светов.
  

6

  
   Хозяйка сдаваемой комнаты ухо свое приложила к две-рям и - услышала: - Да...
   - У Кареева сказано ведь - уф-уф-уф, - и диван затрещал, - что идеи прогресса сияют звездой путеводной, как я выражаюсь, векам и народам...
   - Вы это же выразили в "Идеалах гуманности", - вяло сказал женский голос.
   - Но я утверждаю...
   - Скажу а про по, - перебил женский голос, - когда Милюков [65] вам писал из Болгарии...
   - То я ответил, как Павел Владимирович, указав на заметку Чупрова [66]...
   - Которую Гольцев завез...
   - К Стороженкам...
   - И я говорю то же самое, - что; когда вам написал Мил юков...
   Тут закракал корсет.
   Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и - увидела: ай-ай-ай-ай!
   Ай!
   Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета "фейль-морт"; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич - только представьте!
   Никита Васильевич сел, раскорячившись, - без сюртука, верхних брюк, без ботинок; и стаскивал с кряхтом кальсонину белую с очень невкусного цвета ноги перед дамой, деляся с ней фразой, написанной только что дома:
   - Приходится - уф - chХre amie, претерпеть все тяготы обставшей нас прозы...
   Стащил - и стал перед ней: голоногий.
   Почтенная дама, сконфузившись, пересекала рыжеющий коврик, спеша за постельную ширмочку, - в юбочке, из-под которой торчали две палочки (ножки без ляжек) в сквозных темно-синих чулках; из-за ширмочки встал драматический голос ее, перебивши некстати весьма излиянья прискорбного старца:
   - Здесь запах...
   - Какой?
   - Не скажу, чтобы благоуханный.
   Пошлепав губами, отрезал: броском:
   - Пахнет штями.
   - Весьма...
   И действительно: промозглой капустой несло. Шлепал пятками к ширмочке; вздохи теперь раздавались оттуда и - брыки:
   - Миляшенька...
   - Сильфочка...
   - Ах, да ах, - нет...
   Наступило молчание: скрипнула громко пружина.
  
  

***

  
   В проходе двора на бульвар прижималась к воротам дородная дама в пушащейся шапке, подвязанной черным платком, опираясь рукою о трость; и глядели на лепень сне-жиночек два черно-синих очка безо всякого смысла.
   Что было под ними?
  
  

***

  
   Никита Васильевич был рыцарь чести; и тайны своей он не выдал: молчал четверть века; и мы соблюдем ее: имя и отчество дамы - секрет; а тем паче фамилия; словом - прекрасная, честная, светлая личность!
   Она появилась опять, расправляя морщулю лица:
   - Скажу я, - надоело мне...
   Вышел, пропузясь, почтеннейший старчище:
   - В автократическом - уф - государстве жить трудно...
   - Да - нет: я о муже...
   - Среда вас заела...
   - Отсутствие ярких, общественных импульсов... И приласкалась, схватясь за мизинец:
   - Уедемте...
   И - помочилась: глазами.
   Он - руку отдернул с испугом, подумав, что палец ему лобызнет: помычал, побурчал животом; и покрыл этот урч завиваемой фразой:
   - Увы, - как сказал я сегодня, - поднимем же головы выше и с гордо воздетым челом понесем...
   Перебила:
   - Подайте бандо.
   - Понесем, говорю...
   - Пудры...
   - Скорбь...
   Перебила:
   - Бежимте!...
   Но - вылупил око:
   - Жена - не башмак ведь: наденешь - не скинешь... Вскочил.
   И кальсоны свои натянуть торопился, как будто его не видала она без кальсон; с кряхтом ногу просунул в сюртучную брюку; она ж, достав зеркальце из полосатого сака, припудрилась; слышалось снова:
   - Кареев!...
   - Чупров!...
   - Милюков...
   Гарцевали парадом своих убеждений; вставали свалянные годы, - почти что годов размазня; размазней его мысли питалась она, лишь читая труды Задопятова; третий, второй и четвертый.
   Том первый пропал.
   - Ну - пора...
   - Вы куда же?
   - На вечер "Свободной Эстетики".
  
  

***

  
   Толстая дама взлив крови к виску ощутила, когда со двора, чуть ее не задев, Задопятов прошел; и за ним сорокапятилетняя дама.
   Ах, вот она, - "Сильфочка"!
   Юбка отцвечивала желто-рыжим тайфуном с волной; под густою вуалью, усеянной смурыми мушками, виделись все же: черничного цвета глаза и подкрашенный ротик брусничного цвета; ей в спину - ведь ужас - глядели: очки, - не глаза.
   Два громадных, почти черно-синих очка стеклянело без всякого там выражения.
  

7

  
   Вечер "Свободной Эстетики"! Кто-то заметил:
   - Пришел Задопятов.
   - Где, где?
   Задопятов, исполненный взорами, так белоглаво рыхлея и морща свой лобик, прекнижисто выглядел: видность показывая еле заметным взмаханьем пенсне; на усах оставалася взмока от сырости; перетянувшись и выдавившись толстением зада, тащился, ведомый Рачинским, к огромному креслу почетному, чтоб протянуть свою руку Гедвиге Сергевне Зеланкиной, корреспондентке "Журналь Паризьен".
   - Укушу вас за локоть, - призвизгнула громко девица-кривляка поэту-кривляке, прибавив, что ищет она великана, которого нет, но который блуждает меж облак в "Симфонии" Белого.
   И Задопятов подумал:
   - Куда я попал?
   Но заметивши, что Доброносов, казанский профессор словесности, - здесь, успокоился быстро.
   Никита Васильевич очень готовился сделать в "Эстетике" некий докладик о драмочке "Смерть Тента-жиля" (ведь вот на какие теперь переходил темы); должен с "Эстетикой", что ни поделайте, был он поддерживать связь: не то "Русская Мысль" станет явно теснить его, - "Русская Мысль", где царил он при Гольцеве.
   Ах, - этот Брюсов, и, ах, - этот Струве [67]!
   Взнесенье пенсне на обиженный нос показало, что силится он отбарахтаться мыслью от этих назойливых ассоциаций о Брюсове; Брюсова крепко продергивал он в "Русской Мысли"; но Брюсов теперь редактировал "Русскую Мысль".
   И подумалось:
   "Надо бы - да: постараться бы, - как-нибудь... Надо бы с Брюсовым..."
   Щурил рассеянно глаз свой на даму: прическа с прони-зами бусинок, пепелоцветные волосы, родинка, очи с расщу-рами; платье - гри-перль; возраст - тоже: г р и-перль; говорила она, - ей не нравится все то, что есть; и ей нравится то, чего нет; да и то - не совсем; говорила она кавалерику; и - прерассеянно тыкался он моргощурым, дерглявым лицом, собирая на лбу драматический морщень и вновь распуская: он ерзал и задом и мыслями: ни одного прямолетного слова! Слова износились на нем; предлагал многогранники мысли своей; перегранивал гранник в без-гранники; не удивлялась; своим переборчивым взглядом смотрела она беззадорно и кисло на юношу с высмехом (этот пришел позлоумить), бойчившего взглядом.
   Поляк русопятствовал там с полякующим русским; и кто-то прошел с каменистым и твердым лицом; стал с улыбкою в каменной позе, оправивши дымчато-голубованные волосы с просизью.
   - Это - Июличев!
   Брюсов!
   Ему Задопятов присахарил взглядом (но взгляд вышел с прокислом) и протянул толстопалую руку; в душе же гнездился еще подсознательный страх, что его могут выгнать отсюда за некий давнишний "эссе" под заглавьем: "Убогий ломака".
   Но Брюсов спросил о трудах.
   - Я пишу популярную книгу.
   И око - какое - блеснуло.
   И, важно пропятясь подвздошьем и задом, прошелся с великим поэтом пред всеми купчихами; кисти же рук, грациозно приподнятых четким расставом локтей, расщемили пенсне и взнесли на отвислину носа.
   - Вы, что же, директорствуете? - пыталось сострить волоокое око его, сделав быстрый прищур безреснитчатым веком.
   - Я - нет, - Брюсов мило скосился, - в "Кружке" я скорее заведую кухней.
   В ответ Задопятов лишь выбрюшил урч.
   Тут вторично Рачинский с подскоком, с подсосом, под-фыркнул дымком папиросины в нос, Задопятова стал проводить на почетное место; навстречу уже поднимались: писатель, давно не читаемый, Фантыш-Заленский, и автор романа "Растерзанный фурией" Петр Алексеич Во-данов.
   - Позвольте представить, - сказала какая-то дама, - вот это - поэт Балк...
   - Мозгопятов, - запнулась она, указуя лорнетиком на Задопятова.
   Понял: она - не читала его; и - надулся; и - бросило в пот; тяжко крякая, сел он; и око - какое - блеснуло.
   Волчок из людей расступился; и вот из него Трояновский таким гогель-могелем выскочил прытко: открыть заседание; купчихи, развеяв парчовые трены, прошли в первый ряд; и поэтик загибистым станом поднялся: пропеть свои строчки; слепить свои жесты; движением нервным и женственным быстро поправил изысканно взвислый махор; и прочем - с покусительством; тотчас же критик Сафтеев, вполне завиральный, вполне либеральный, мужчина с крепчайшей заваркою слов и причмоком в губах говорил, модулируя мысли (мужчина полончивый): вымозаичивал реплику.
   Слово - словесная взмутка!
   Сидел Задопятов, надменно зажав свои губы, такой кривопузой, такой кривозадой развалиной, чувствуя сверб в геморроидном месте; он мучился, ерзая.
   Вдруг он - поднялся, чтоб выразить что-то: стояло само прорицалище истин, зажавши курсивом ресницы:
   - Позвольте мне, - вымедлил, - милостивые - гм-гм -. государыни и...
   - ...государи, - пустил он фонтанисто, - высказать в сем уважаемом месте - гм-гм... свою мысль...
   И споткнулся, вперившися в даму: не слушает!
   - ...мысль...
   Кто-то встал и пошел прочь, оправивши волосы...
   - ...высказанную в собраньи моих сочинений; а именно: И - ай - девица-кривляка поэта-кривляку схватила зубами - за локоть!...
   - ...а именно...
   Тут Задопятов взбурчал животом; покрывая бурчание вновь завиваемой фразой, отметил, что "именно".
   - ...именно: произведенья изящной словесности складываются под явным влияньем идеи прогресса, которая...
   Тут оснастил свое слово метафорой:
   - ...светит звездой путеводной векам и народам.
   И - далее, далее; долго слюнявил; и кончил словами:
   - Позвольте ж замкнуть в поэтическом образе мысль мою.
   Лопнувши оком, прочел он:
  
   Приветствует пресса
   Могучим "ура" -
   Идеи прогресса
   Идеи добра!
  
   Дослепил!
   И, себя оборвавши, оглядывал молча собрание, алча похвал; и - закид головы выражал самолюбие: все его бросили; только доцент Роденталов почтительно жал ему руку, пока композитор Июличев что-то играл; встал; подавши два пальца, пошел из "Эстетики", где не почтили прискорбного старца, с таким озабоченным видом, как будто под лобиком производил перманентное книготиснение (попросту там дребеденилось что-то).
   Так он, - отставной генерал, отставной либерал, - все таскался в идейные пастбища.
   Как он до этой жизни дошел!
   Перерыв: и - волчок из людей завертелся.
   Какая-то вот сверкунцовка сплошная; показывая волосы розоватые - в прожелтень, глядя серьгой искрогранной, прошла с кавалером в визитке грибискр, просветленным, надменным лицом; и крупой бриллиантовой пырснула, всем состояньем играя из облачка брюссельских кружев; колец переискры плеснулись и в зелень, и в желчь с явным отсверком - в красень, в пурпурово-розовость, зажидневающую розоватой лиловостью с синеньким просверком; ей кавалер мадригалил; она - не ответила; но поглядели в глаза ему выблески крупной серьги.
   И, играя локтями, - прошел балансером за нею: приятный, опрятный, приветливый, вежливый: Онченко-Дронченко, центрифугист.
   И за ними прошел бальзамический запах.
  

8

  
   Когда меж Никитой Васильевичем и супругою, Анною Павловною, бывали разгласья, Никита Васильевич кушал один, в кабинете, похакивая в кулачок над пуком расцарапочек; даже за пищей потел он трудом многотомным своим; вообще - неудобства; любил, например, род варенья без косточек, - смокву; и - не было смоквы; и чай подавала прислуга, Таташа, холодным, а хлеб - прочерствелым.
   Недавно еще он откушал ягнечью котлетку один; а "она" - затворилась: с чего? Вообще как-то стала коситься очком; и хотелось бы высказать.
   - Глаз у вас лих!
   А ведь глаза-то не было вовсе: косились очки: и - страдал от очков, потому что невидимый глаз его мучил; вставали подстрочные смыслы: без всякого смысла; потом - объяснялось: она - затворялась; своей тишиной изводила, за дверью присев; а в сознанье стояла - сплошным несмолкаемым гамом.
   Невнятица!
   Так вот сидел он в своем кабинете недавно еще, вспоминая с тоской, как ему она бросила:
   - Были - модисточки!
   - Жили с Агашею!...
   Вот и сегодня, когда собирался он ехать, в переднюю высунулась, и он понял: "Агаша" бродила по всем направленьям в извилинах этого мозга.
   Боялся ее лютой ревности он.
   И не раз, перестроивши лицеочертанье свое в относительно сносное, с помощью зеркала, к ней коридором со свечкой ходил: и у двери, ее вопрошая, пытался с ней смолвиться; но отвечала она только всхрапами (ноздри со всхрапами); после того за стеной становилось - и тише, и лише.
   Со свечкой обратно бежал.
   Да, себя, - откровенно сказать, - преужасно он чувствовал: этот провал с выступленьем в "Свободной Эстетике" был лишь удар, довершающий, бьющий его по карману; его самолюбие было уж бито не раз; тут же било, что "Русская Мысль", то есть десять печатных листов, - уплывала.
   Две тысячи!
  
  

***

  
   Уж не мало.
   Он - качался в сон носом - с извозчика; время - жерёлок из черных шарищ, друг от друга отставленных белыми днями, шарами; они - уменьшалися; в шарике белом слагалась Телячья Площадка, - уж многое множество раз; он сидел в центре шарика - многое множество раз; и потом шарик лопался - многое множество раз.
   В черном шаре - как есть ничего: день за днем - уменьшался; день - тмился; день - тень. Тереньтенькала вывеска с ветром. Подбросило.
   День ото дня - увеличивалось море ночи; раскачивалась неизвестными мраками старая шлюпка, в которой он плыл (и которую он называл своим "Арго") за солнцем; а солнце, "Руно Золотое", закатывалось неизвестными мраками, чтоб, раскачав его, выбросить. Снова подбросился. - Тише, извозчик! Очнулся.
   Фонарь, - и стена белобокого дома, разрезанная черной шляпой и черной раскосминой, наискось; кто-то, огромный и темный, бросался под небо с земли. Кто? С чего?
   Понял: сам бросил тень, - от себя, от себя самого улетал по стене белобокого дома; скосяся, расширясь, серея; опять пророждал под ногами себя самого, теневого, - кидаться под небо космою клокастою.
   Многое множество раз: отставной либерал, тщетно силится броситься в двери редакций, где юность царит, но сплошное ничто, это черное, Брюсов, бросает обратно; и - да: многозубое время - изгрызло: всю душу; и - грызло лицо; многозубое время грызет даже камни.
   Дом - каменный ком - проступил угрожающим, серо-ореховым боком с Телячьей Площадки: и дверью, как трещиной, скалился:
   - Стой!
   Он старался, как видно, минуя подъезда, лизнувши по боку ореховому черным контуром, вспрыгнуть на крышу, чтоб там, тарарахнув пятой теневой по железному желобу (над головой Анны Павловны), - фукнуть в ничто; дом, сугливши, углом срезал голову тени; огромное что-то тишайше на боке ореховом в землю обрушилось.
   Съел его дом черноротый - подъездом: а, может быть, съел - Анной Павловной?
  

9

  
   - Барыня - что?
   - Затворилась...
   Снял шубу; пошел коридором - к себе в кабинет; и бросал двуразличные взгляды: одним глазом - в стены; другим - себе под ноги: в пол; впереди - серо-синие стены, из мглы протупевшие зло; коридор был коленчатый, с переворотом, где на часах, наготове расхлопнуться - дверь; и хотя Анна Павловна, собственно говоря, начиналась за дверью, - казалось, что чем-то впечаталась в дверь; была дверью, следившей за ходом людей в коридоре, - за дверью, в переднюю; и - за его кабинетною дверью; а эта последняя передавала не этой, а той, за которой засела "она", - все, что делать изволил Никита Васильевич - даже когда запирался; противная дверь; и за нею - такая весьма неприятная женщина: с явным уменьем сочиться в замочную щель.
   Ядовитая женщина!
   Но, проходя мимо двери, как мимо звериного логова, медоточиво состроил одними губами улыбку в то время, как глаз испугался; и так с междометьем, совсем не с лицом, он на цыпочках крался к себе коридором коленчатым, взявшись за ручку дверную (не "эту", а ту, кабинетную); в спину зияла дыра коридора, как яма.
   И - дверь с напечатанным ликом глядела: внимательно.
   Если б не это, зажались бы пальцы в кулак; все же дрогнули, чтобы... зажаться; как будто бы знали, как будто бы знал он и сам, что его ожидает в годах лишь утонченность пытки: и пилы, и сверла; что будет вот так он, кряхтя, пробираться; и - знать: в глубине коридора присела толстуха, чтоб гнаться -
   - в двенадцать часов по ночам -
   - коридорами лет!
  
  

***

  
   Он вошел в кабинетище.
   Выдохнул воздух, покрылся морщиною, свечку зажег: и просунулся: слышал: "она" проходила.
   "Она" проходила со свечкой в руке из весьма неотложного места; за ней семенил с мелизной во всех жестиках: маленький, быстренький, дрябленький.
   - Аннушка!
   - Аннушка!
   - Аннушка!
   Сторожевая же дверь, с напечатанным ликом, у самого носа с размаху - "б а б а ц" ему в лоб; "щелк", - и звуком ключа по подвздошью как дернет!
   - Да, значит, сериозно: с чего бы?
   Рот стал восклицательный знак; око - знак вопросительный; жест - двоеточие; пламя свечи - запятая; и все же у двери он медлил; стучался под дверью; и - перевернулся: обратно пошел; и пришел, и зарылся руками в свои мелкоструйные кудри; работа не шла; соструивши от носа пенснейную ленту, нагнулся, дымя сединами, прожелчиной уса к "векам и к народам" (он это прочел у себя самого); стало как-то прохладно и пагубно. Будто в квартире открылся падеж.
   Он вперился все в те же дантиклы столбов за окном; их фонарь освещал; уходили их контуры в тлительной сини: смешались со тьмою.
   - Да, это моральный давеж на меня... Над маракушками завозился; и руки с подпухом больных склеротических жил заходили на кресельных ручках, когда его взгляд пал на ящик, всегда запертой; он не слышал, как кто-то пошел, припадая на ногу, пустым коридором, - стучал каблуком и стучал наконечником трости; вниманье связалося ящиком, чуть недодвинутым: стало быть, - отперт?
   И лику не стало:
   - Так вот оно что? Каблуки и трость - щелкали.
   Выдвинул ящик, а ящик был пуст: письма "Сильфочки" - вынуты!
   Толстая лапа просунулась из-за плеча: над плечом:
   - Хо!
   - Хо!
   - Ищете?
   - Хо!
   За окошками слышался ход рысака: дальне-звонкое цоканье.
   Он же не смел повернуться: захакала б! Хокала басом, трясясь животом и грудями; глядела - очками; и - капнула шпилькой.
   - Читала я, как меледите вы с "нею"!
   Косма ее желто-седая упала, виясь, ей на плечи.
   - Я... я...
   Зализала свой взросток губы:
   - Я читала, как ваши мизинчики лижут, как лезлой головкою роются в старом мотальнике...
   - Друг мой!
   Но желто-седая, вторая, змея - развилась:
   - Вам еще сладостей, старый лизало!
   И ливнями оборвалася на груди, тугие шары.
   - Да, - слизнул мою жизнь... Да, - на что она?...
   Вы вот - "выжми лимон да брось вон"? Для того вы женились? Теперь вот вонючую вы лобызаете вашу лимонницу... - краем распахнутой кофты рванулася - медикаментом пропахла она... Рот полощет "Одолями"... Рот пахнет рыбой.
   Он стал оправляться:
   - Мой друг, что бы ни было, - и потянулся рукою.
   - Оставьте меня: не лисите.
   - Но давность! - пытался он выдержать шквал.
   - Я, медичка бывалая, - знаю "ее" подоплеку: гнилая.
   С небесною кротостью эпос разыгрывал:
   - Я повторяю, что давность...
   - Хо!
   - Давность - не малый свидетель, мой вспыльчивый друг: как-никак - тридцать лет нашей жизни.
   Блеснул он ей оком - каким!
   - Давность!... Двадцать пять лет изменяете!
   "Что за докапа"... - подумал он и ухватился за нос; и - пропучился оком: себе в межколенье.
   - А! А!... Для чего же вы женились?... Для прозы, - что музу себе завели?... Хо! Мегера она, ваша муза!... Смотрите-ка, - нет, до чего вы дошли?... Нахватались с ней звезд Станислава и Анны: служака, двадцатник!
   Под градом, хлеставшим в него, поворачивался то на правую сторону он, то - на левую: с видом беспомощным.
   - Я же...
   - Молчать!...
   - Я...
   - Будируете - хо-хо - под своей золотою обшивкой мундира, с протестом в груди, прикрываемым анненской лентой!
   Действительно, он на торжественном акте читал "О сонетах Шекспира" - в мундире, при шпаге; и - в ленте.
   - Вы весь избренчались... На лире играете?... Просто гвоздем по жестяночке... Набородатил идеечек, насеребрил седины, фраз начавкал, себе юбилеев насахарил, - хо! Уважаемый деятель: видом лилея... Душа-то Гамзея!... А что Петрункевичи - что говорят? Говорят, что вы - старый капустный кочан, весь проросший листом, а не мыслью: обстричь - кочерыжка; и та - с червоточинкой... Мелодикон!... Просто - дудка.
   Стерпеть, - нет-с: позвольте-с!
   Поднялся с достоинством, ставши в мелодраматической позе, но - мелкокалиберно вышло: и он поскользнулся о синие стекла очков и расшлепался оками под ноги; сплюнула, туфлей размазавши:
   - Ждите: повесят медаль вам на шею: да только не лавры, а розги на ней будут выбиты.
   Смирно смигнул и себе на плечо посмотрел, будто сам убедиться хотел он, какой такой "Фока"; и тут, невнарок, - у себя на плече рассмотрел женский волос, не желто-зеленый, а - черный; поспешно смахнул себе под ноги: прядочку этих волос он держал под ключом, если только "она" не стащила: тащила бы все, - лишь в покое оставила б! Но не оставит в покое: промстится в годах; отольется не пулей, а дулей свинцовой; невольничий быт ожидает его; будет отдан он в рабство.
   Представьте же: съерзнул он с кресла - коленом в ковер, головой ей в колени: облапить ей ноги и "старым мотальником" пол шаркать над толстой ногою; она замахнулась тяжелой ладошищей, грудь распахнув; и два шара тугих болтыхнулися:
   - Соли на хвост вам насыпать, синица несчастная! Так и присел, уронивши в ладони свой нос, и старался выдавить всхлипы, - несчастный, невзглядный, накрытый с поличным старик!
  
  

***

  
   В кабинетище долго еще замирал он под креслом; в окно же глядели дантиклы [68] столбов розоватого дома напротив: дом каменный ком; дом за домом - ком комом; фасад за фасадом - ад адом; а двери, - как трещины: выйдут из трешин уроды. Как страшно! Так старым составом -
   - раздавом -
   - свисает фасад за фасадом,
   над пламенным Тартаром!
  
  

***

  
   Встал он и...
   Понял, что - скрылась за дверь, что оттуда раскинула сети, что в центре их жирною паучихой засела (едят пау-чихи своих пауков); задрожал; и - забегал: весь маленький, дряхленький; что, - если выскочит да как нагайкой захлещется?
   - Взять - да прихлопнуть ее молотком!
   Испугавшися мысли такой, второй раз побежал к ней под двери: повалится вниз головою в глубокую падину.
   Двери - молчали.
   Да, - невповороть повернулась к нему королевой из драмочки "Смерть Тентажиля"; затащит в свои невы-дирные чащи: душить.
   Она - толстая!
  
  

***

  
   В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, с пересвистами, с завизгом - выступили: угол дома, литая решетка, железные пики, подъезд, дерева раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отнеслась, - и ореховый дом в этом месте сложился: себя повторявшим квадратом; и - выступили очертанья: плоды известковых гирлянд; и за стеклами окон мельтешила свечка, чтоб вышвырнуть тень (бородой и космой), оторвать от за стеклами там столбеневшего тела, которое око пропучило в ночь; и - увидело: выстрелило черным конусом тени окно; черный конус, - безруко, безвласо, безглаво взлетая в космических мраках своим основаньем, взорвался в космический мрак, оторвавшись от точки вершины своей: от пяты Задопятова.
   Эта пята оставалась без тени: поэтому свечка потухла; за окнами в месте взорвавшейся тени мельтешила снежина.
   И из нее было видно, как таяли в белые мути: подъезд, дерева, крыша, трубы; ореховый дом, точно рушась про-тмевшими окнами в жуть, - чуть показывал угол стены еле видною линией, став серо-белым, став белым, - пропав; измельтешилось все это.
  

10

  
   Формулку вычертит и, повернувшись к студентикам, - пих в нее пальцем!
   Еще относительно быстро поправился; все же, - спешил он прогульное время нагнать; и ноябрь, и декабрь он начитывал: к серед озимку шло время.
   Бил формулою:
   - Многогранник есть шар, - чертит шар, - у которого срезана выпуклость пересечений, различно составленных, - пересеченье срезает и чистит дрожащие пальцы, сбеленные мелом, о широкобортный сюртук, напоровшись на угол доски.
   Догонял сам себя: в позапрошлом и прошлом году он успел начитать; только в этом году... Оборвал его Пров Николаевич Небо - растрепа, тюфяк:
   - Как с млипазовским делом?
   - Взять в корень...
   - Запрос?
   - Отклонить.
   Было людно в профессорской:
   - Но Задопятов...
   - А вы Задопятова мне предоставьте...
   - По-моему, - Пров Николаевич Небо ударился в пазевни, - этот Млипазов - не прав, да и Перемещерченко...
   - Как это можете, батюшка, вы, - привскочил он, - халатно так... - врозбеж прошелся, взмахнувши рукой.
   Точно муху из воздуха сцапал:
   - Мальчишке приспичило нами вертеть: не в Млипазове суть - в Благолепове-с!
   Маху дал Пров Николаевич!
   Пров Николаевич Небо - профессор, хирург: умел взрезывать; быстро вбегал в операторскую, с упоеньем хватался за нож и в толпе ассистентов раскрамсывая тело, ругаясь от нервности; произведя операцию, он - засыпал; и на все безразлично сопел.
   Впрочем, - был почитатель армянской поэзии, что объяснялось женою: армянкою; дело не в нем, а в Иване Иваныче.
   Факт - удивительный: консервативный профессор, послав три записки министру-"мальчишке" о том, как поднять просвещенье (записки министр не прочел), - перешел в оппозицию, в корне решив, что министр Благолепов (его ученик) - только прихвостень; дело Млипазова - плевое: этот плюгавый и плоскоголовый профессор с плешищею и с девятью бородавками, миру известный своими работами об анилиновых красках, повел недостойный подкоп под профессора Перемещерченко, специалиста по изонитрилам, пропахшего рыбой поэтому (изонитрилы - воняют); профессору Перемещерченко из Петербурга прислали запрос; но - Коробкин скомандовал: этот запрос - отклонить; Задопятов, весьма осторожный в университетской политике, с очень недавнего времени, т. е. с избрания в Академию, принял запрос во внимание; и - голоса разделилися.
   Бой предстоял:
   - Вы, пожалуйста, там не сплохуйте уж, Осип Петрович, - отнесся профессор к Савкову.
   Савков, прикладной математик, с гнедой бородулиной, освинцовелый такой, возбуждал опасенье; не то крутолобый профессор Коковский, изящнейший, бледный, как смерть, с лжепророческим взором, и произносящий весьма мелодическим голосом "ха" вместо "га", - корневед, переводчик трагедий античных и лозунг студентов в борьбе их за право; но в целом, - кампанию против претензий млипа-зовских подняли физики и математики под верховодством Ивана Иваныча; зациркулировал пошлый стишочек. Вот он:
  
   Математиков немая
   Стая шествует на бой,
   Интегралы поднимая,
   Точно копья, пред собой:
  
  
   "Ну-ка мы, - квадратным корнем,
   Извлеченным звонче рифм, -
   Ну-ка, громче - ну-ка, дернем, -
   Влепим в морду логарифм!"
  
  
   Сам профессор, И. Коробкин,
   Разжигая бранный дух,
   Не дробясь, присел за скобки
   Между двух "корней из двух".
  
  
   "Сем-ка - в корне взять - умножу.
   Протерев холуйский лак,
   В благолеповскую рожу
   Благо влепленный кулак!"
  
   Знаменитый профессор уткнулся в свою записную книжонку усвоить план дня: под графою "Декабрь, год (такой-то, число)" - пунктик первый: зачет; и - приписано бисерным почерком: "Если возможно - поймать их с поличным"; зачет обходили, его близорукостью пользуяся; выбирали студентов, умеющих дифференцировать; эти последние - чорт подери - выходили сдавать за себя и за мало успешных; профессор хотел изловить их с поличным: припас он и мел; мел - марал.
   Второй пункт: "Анна Павловна"; бисерным почерком: "Письма вернуть".
   С раздраженьем лупнул кулаком. Встал и - врозбеж прошелся; профессор Драпапов, с кривящейся шеей старик, весь запластанный в кресло, - весь вздрогнул: ах, чорт подери, - Анна Павловна, - чорт подери, - разразилась письмом: в нем она с откровенным упрямством и злобою нарисовала всю черность измены его Василисочки: был и приложен пакет доказательств: и адрес (Петровский бульвар, дом двенадцать, квартира одиннадцать, вход со двора), и - все письма к Никите Васильевичу (ряд лазурных и томно-лиловых конвертов, пропитанных запахом "Кер де Жанет"); профессор же вспыхнул совсем неожиданной яростью на - чорт дери - "разбабца" (Анну Павловну просто "бабцом" называл: "Здоровенный бабец у Никиты Васильевича", - все он фыркал, бывало); во-первых: на этот счет - нет; волновался - открытием, делом Млипазова, математическим бернским конгрессом, зачетом, поступками Митеньки, даже Мандро, даже тем, что в шкафу завелись таракашки, - не этим; при мысли об этом припомнилось: дезабилье Василисочки: две желто-серых отвислин вместо грудей (и сидела с невкусицей этой у зеркала); и во-вторых: Василисе Сергевне свободу он дал; в-третьих (главное): знал он про "это": знал лет уж пятнадцать, с той самой поры, как письмо анонимное раз известило его о Петровском бульваре и о Никите Васильевиче. Дело ясное! Он-то при чем?
   Так в поступке "бабца" усмотрел безответственное обращение с чужим документом: и - только:
   - Бабец!
   И, лупнув кулаком по столу, из профессорской вылетел он, к удивленью Драпапова, сюкавшего Твердохлебову ("Емкость осадочных почв в струе жидкости"):
   - Классики, батюшка, любят весьма каламбурить на скользкие темы о поле; романтики же каламбурят, - я вам говорю, - о расстройстве желудка.
   - Да, - что вы?
   - Да, - да же!
   Профессор Драпапов умел говорить по-арабски, корейски, персидски; писал по-таджикски стихи. И был жужель вдали голосов.
  

11

  
   Он уселся за столик; и стал вызывать - приподнятием стекол очковых над всеми носами: Яницинский, Яненц, Янцев, Янцевич; Янцевич - являлся: писать вычисленья на листиках, сложенных в стопочку; и - объяснялся. Иван же Иваныч, скосясь на него, надбуравливал формулки глазом, болтался ногами под креслом и шлепал себя по колену рукой:
   - И - ведь, нет же!
   - Какая же?
   - Вы не умеете, сударь мой, интерполировать.
   - Нет-с! Студент путался.
   - Интерполировать, - шлепал себя по колену рукой и долбился словами и носом, - что значит?
   И - сам же подсказывал:
   - Значит - включать промежуточный член в ряд других, уже данных, известных: ну - вот-с...
   Вызывал приподнятием стекол очковых:
   - Японский!
   Глаза под очками - слепые-слепые: встав, пер с прямолобым упорством к доске; и чертил вычисленье, шепча вычисленье; Японского, лоб опустив, точно бык, опускал; глазки очень внимательно, точно на муху, смотрели на серый рукав, - не на густоросль иксиков:
   - Да-с, интеграл... - пальцем ткнул в интеграл.
   - Есть конечная... - пыжился юноша.
   - И измеримая...
   - Величина.
   - В отношеньи - к чему? - вопрошал.
   И громчайше себе отвечал:
   - К бесконечной ее малой части...
   И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:
   - Вы - попалися, Яриков!
   - Как?
   - Да вы меченый! Яриков дернулся:
   - Не понимаю!
   - Вы меченный мелом!
   И, встав из-за столика, бросил всем:
   - Яриков - меченный мелом!
   Допытывал:
   - Вы не Яриков вовсе: нет, - кто вы?
   - Фризакис!
   - Я метил вас, - он указал на малюсенький беленький крестик на локте, - вот - крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.
   Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом: их: нет ли тут крестика?
   Вот и поймал (был хитрее).
   В сем памятном случае он проявил наблюдательность:
   - Меченый, меченый - вы уж ступайте, Фризакис!
  
  

***

  
   - Да, да: подойдет он, а я его - мелом, - рассказывал после в профессорской.
   Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.
   - Никита Васильевич, - после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком - пожалуйте, вот-с!
   В руку сунул пакетец.
   - Что это? - взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами - белей:
   - Не по адресу послано: мне; тут надписано - вам-с... И, отрезав, справлялся с книжонкой:
   - Пункт третий: визит к фон-Мандро.
   Да уж поздно; а - жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом - в корне взять: коль знакомятся дети, - родители - ну там - наносят визиты.
   Уж карюю перегарь дня доедала некаряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и моросный день.
   Что прикажете делать: не город - разлужа - Москва!
  

12

  
   За обедом рассказывал, как он студента словил: подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:
   - Бесподобная утка: съедобная.
   Тон Василиса Сергевна давала:
   - Вы что насвинячили, - и указала на крошки, - вам надо б клеенку стелить.
   Глаза поднял: и - съежился.
   - Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.
   - Дело ясное: я - не вонючий мужчина; зачем мне душиться! - вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.
   Надоели ему эти приворчи.
   Трах, - бутеженило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и - кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.
   И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее - нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после - бродило по комнатам; дух отлетел - вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг - начертился; мурашником стала его голова.
   Вдруг встал; и - попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, - от шкафа до двери, от двери до шкафу:
   - Пронюхали!
   И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою - баки Мандро.
   Стало - жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.
  
  

***

  
   Казалось, что тихо, а - либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая - будет, наверное будет: теперь!
   Раз стоял он спиною к окну; показалось - квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно - кровь прилила, зарябило: в окне - никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени - бестенны, что - брань между ними, что - Тартар открылся и что человек - в Тартар рушится: вместе: с... Москвой.
   Суть не в этом: а в том, что она - в том, - что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то - с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то - пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; "псеносец" пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он - улепетывал.
   Впрочем, - кто знает?
   Рассеянность - чорт! Странно то, что - запомнилось: странно и то, что - навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах - на шинах, автобусах, автомобилях - Андроны, Евлампии, Яковы (или - как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.
   Твердилось:
   - Открытие, сударь мой, перехватить бы не прочь "они"!
   - Ясное дело!
   - У "них" небось губы не дуры.
   - Появится, чорт побери, ко мне эдакий, - ну там - Мордан, да...
   - Они...
   Кто "они"? Неужели - Андроны, Мандроны, Мандры, Мандрагоры, Морданы? Ведь чушь, в корне взять: с извлеченьем корней он не справился; чушистей прочего то, что с усилием им извлекаемый корень - Мандро. Ну, при чем же Мандро? Что приехал пронюхать - одно; что какой-то мальчишка, псеглавец, сидел за окошком - другое: сидел ли еще? Третье...
   Раз - показалось: когда он с салфеткой в руке из столовой взошел в кабинетик, он видел, что Дарьюшка вздумала пыль обтирать в таком месте, где пыль не стиралась; ковер отогнула; сидела на корточках - перед тем самым квадратцем паркетика, под... под... которым... - тсс-тсс! Увидев, что профессор вошел, - ну паркет протирать; он спровадил ее, двери запер; и - справился, что под квадратом?
   Все - цело: листочки лежали... в порядке!
   Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, пере-пере... спрятал - вполне; но - спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили б: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а - качался.
   Качалось - все: уж устои московские стали нестоями - не достояли, явив недостойности.
   Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь - мировой! Он сплетался из маленьких вихорьков: вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцею тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но, сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, - взвиваясь, взвиваясь - ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек... - об этом мы после.
   Профессор все то объяснял утомлением: переработался: так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривуши, кривоплясы; сна - не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что - иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, - на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее - в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь...
   Какую же он ерундашину там "наандронил":
   - Пепешки и пшишки - в затылочной шишке!
   - Ах, надо бы, надо бы - да-с: в корне взять - отдохнуть!
   Так сплетенница всех наблюдений - псеглавец, Мандро, тень - "пепешки и пшишки" - в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье "пепешки" и "пшишки" с "шш", "шш" - шум в ушах:
   - Эти "пшишки" - застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.
  
  

***

  
   В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он - на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) - на... Василису Сергевну; она - разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
   - Что, Вассочка - Василисенок мой, - бродишь?
   Двояшил глазами.
   - А вы?
   - И глаза!
   - Да не спится.
   Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:
   - Да, Вассочка, вот - затишела, - додер на халате трепал, - не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом... Дело ясное: Вассочка, Василисенок...
   И в свой кабинетик вернулся:
   - Взять в корне...
   Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
   Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
  
  

***

  
   Взять в корне, - она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, - очень дебристый мир!
   Говоря откровенно, - профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе - не в трех: и не "Я" его, жившее в "эн" измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик - покойник: он - рухнул; и в яме лежит: "Я" ж кометою ринулось в темя из "эн" измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца - за завтраком; так вот из "эн" теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, - расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса - человек.
   Раздорожьем все стало!
  
  

***

  
   Гнилая зима!
   Но гнилая зима - просияла: теплейшим денечком; декабрь стал - апрелем; а он - собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
   - Томочка - умер!
   А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь - это праведник умер!
   Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая - съела.
  

13

  
   Над мутной Москвой неслись тучи.
   Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.
   Глазопялы - за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.
   Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
   Завод подфабричивал дымом.
   Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:
   - Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
   Кувердилась старуха:
   - А ну!
   Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, - ответили:
   - Как же, - хандрит: ерундит.
   - Щелк - орехами щелкал какой-то с угла - безалтынный голыш: бескафтанник...
   - Безносый, безбабый...
   - Пархуч и пропойца он!
   Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
   Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
   - Хвастель развели.
   Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
   - Я видел карличишку.
   - Ну?
   - Как?
   - Скажу: сдохлик! Загиркали.
   Пепиков как-то разгулисто свистнул:
   - Эх ты, - раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:
   - Мое вам: ну что? Как ползается?
   И - кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, "ура, дед Мордан" (так кого-то прозвали); в проулках соседних - безлюдие, тишь; а войдешь сюда - кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.
   Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, - да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
   - Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил - говорю - карличишку?
   - Не внюхаешь - не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
   - Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
   - Грибиков этот сидит на своем достоянье.
   - Сам - кость (в костоварку), а все ему мало...
   - Так, так, - оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), - стал быть - алчность? Стал быть, полагаю, - мздолюбец?
   - Трясыней сидит на своих сундуках.
   - А за карлика кто ему платит?
   - Мандро.
   - А какая охота Мандре пархуча содержать?
   - Как какая: съешь кукиш! И - кукиш под нос:
   - Хорошо еще, - есть подо что!
   И - пошло, и - пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, - лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
   В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
  

14

  
   И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
   - Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
   В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил - Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
   Он и заметил:
   - Его бы держать на видках, - перешелкнувши палец о палец.
   Парфеткин, - так даже в подпрыг!
   - А, а, а? Телефонов:
   - Ведь вот как оно!
   - Невдомек!
   - Вы смекните!
   - А?
   - Что?
   - Да - вот то! Стало ясно:
   - Xe-xе... Чует мушка, где струп!
   И - завторили: это вторье разнесли по домам.
   Донесли до самой до Китайской княжны.
   И здесь, - кстати заметить, - что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, - тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен - Тру - де - л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен - Тру - де - л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, - ахнули: боже, угодников всех выноси, - в мужской шляпе, в штанах; в руке - палка с балдашкою; голос - как в бочке; и - пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а - "он", что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут - как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить - обернется она: Анастасьем Юдифовичем.
   Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, - исчез: перестал появляться; зато появились - негодники.
   Странно; княжна на вопрос "чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься" - ответила:
   - Армией...
   - Как-с?
   - Просто так.
   Пошли справки: потом разъяснилося просто, что армия эта совсем создана не для гибели, а для спасенья различных негодников (пьяниц и жуликов), что генерал ей командует "Ботc" или "кот-с" (кто их знает): какой-то чудной генерал, безобидный во всех отношеньях; в полиции долго косились; потом кое-как обошлось: раздавала листовки; негодников в дом свой тащила: угодников - вынесли. Ей-то со всем уважением и донесли:
   - Карличишка живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска.
   Княжна навострилась; себе записала там что-то; и скоро заметили: шел карличишка; за ним, растаращив глазищи, - княжна; в подворотне настигла:
   - Пойдемте со мной.
   Карличишка, превратно поняв, - от нее: наутек! Все же к себе, говорят, затащила, листовкой карманы набила; петь заставляла:
  
   К тебе, мой спаситель,
   Взываю, - внемли, -
   Я - пакостный житель
   Земли!
  
   Так они меж собой распевают; у них, говорили, такое есть средство от носа; помажут - и вырастет.
   Пуще гуторили сплетницы: хлопоты с карликом; выйдет на улицу - смотрят, галдят да плюются:
  
   На улице нашей
   Живет карлик Яша.
   Гулял с одною
   Китайской княжною.
   Ей под нос не курит
   Да с нею амурит.
  
   Он - вшами покрылся: и - запил.
  

15

  
   Ведь вот!
   Для чего это Грибиков всем разгласил на дворе.
   - Да - живет у меня карличишка...
   - Ах, что ты?
   - Безносый.
   - !?!
   - Хандрит: ерундит.
   Сам не знал, для чего, как не знал, для чего это он двадцать лет заседает в окне: примечать, что и как, и смекать, что к чему, коли связывать он не умеет: домеков и смеков.
   С досугу?
   Ему уж лет двадцать как нечего делать: подштопывать или ведро выносить, да процент проживать надоело; притом: любопытно весьма - насчет жизни других; тут зачешутся мысли: политика всякая; что, мол, там Митрий Иваныч, - не книги ли тибрит? Варвара Платоновна, - уж не живет ли с Бобковым? И то - "дядя К о л я" и се - "дядя Коля".
   Какой он ей дядя!
   - А что, коли я им вот эдак и так, - гнида ешь их! Просунется в жизнь из окошка: в чужую (своей-то ведь
   нет); а пожить - занимательно; только - неясно и боязно как-то.
   Интриги водил: скуки ради:
   - А сём-ка я, а сём-ка я... - прямо к профессору: так, мол, и так... Ваш-то Митрий Иваныч подколоколил книжонки-с!
   Не вышло: взашиворот вывели.
   - Тоже: с каких таких видов себе карличишку на шею взвалил? Тьфу: совался к Мандро; сам едва понимал, для чего: этот самый Анкашин, Иван, - тот, который трубу починял (перепортились трубы мандровской квартиры), ему передал: так, мол, - барин Мандро, богатейший, желает призреть человечка; и - комнату ищет. Что? Как? Кто такое Мандро? Как живут? Сколько средств? Где контора? Все - вынюхал, высмотрел: и - досмотрелся себе до хлопот: теперь карлик на шее сидит.
   Обсыпается вшами.
   Про Грибикова Телефонов заметил раз как-то:
   - Есть гадины; эти - вредят; он - воняет: и - только... Какая же гадина он?
   Телефонов при этом забыл: есть на свете такие вонючки, при виде которых бегут леопарды; вонючка - невинная, непроизвольная гадина; Грибиков - тоже.
  
  

***

  
   Таким мертвецом безвременствовал Грибиков; и - пересиживал ногу; курил, точно взапуски; передымела вся комната; передымело в душе; в голове росла дичь; на столе перед ним - вы представьте - двуглазкой лежали очки (жестяная оправа); он руку засунул за спину; дербил поясницу своим откоряченным пальцем (не комната - просто блошница какая-то); встал и, походкой валяся набок, потащился безбокою клячею, пастень бросая; и глаз зацепился за полудырявую скатерть.
   Убогая комната!
   Мозгнуло - все; и - зажелкло; поблескивал очень огромных арзмеров сундук (добрину укрывал): белой жести; да фольговый Тихон Задонский отблещивал венчиком; щуркался все тараканами угол стены; переклейные стены коптели, отвесивши задрань; и, точно гардины, висели везде паутины; копченый растреск потолка угрожал старопрежним упадом; замшелое место стеснилось в углу.
   И - паук там сидел, очень жирный.
   В углу - этажерочка, с вязью салфеточки: дагерротипы желтели из рам, и коралл-мадрепор, весь в ноздринах, был двадцать лет сломан; вытарчивали пережелклые "Нивы" девяностых годов со стихами Куперник, Коринфского, с вечно залистанной повестью, вечно единственною, Ахшарумова и Желиховской - пожелклая "Нива" и стоптанный рыжий башмак: под постелью с полупуховою периной.
   Провисли излезлые шторочки мутной китайки, покрытые мушьим пятном; искрошилася связка из листьев табачных: папуха; курился, как видно, табак "сам-кроше"; а искосины пола закрылись холстиной обшарканной.
   Здесь, в комнате, десятилетия делалось страшное дело Москвы: не профессорской, интеллигентской, дворянской, купеческой иль пролетарской, а той, что, таясь от артерии уличной, вдруг разрасталась гигантски, сверни только с улицы: в сеть переулков, в скрещенье коленчатых их изворотов, в которых тонуло все то, что являлось; из гущи России, из гордых столиц европейских; все здесь - искажалось, смещалося, перекорячивалось, столбенея в глухом центровом тупике.
   Вот "Москва" переулков! Она же - Москва; точно есть паучиная; в центре паук повисающий,- Грибиков: жалким кащеем бессмертным; кругом - жужель мух из паучника; та паутина сплетений тишайшими сплетнями переплетала сеть нервов, и жутями, мглой, мараморохом в центре сознанья являла одни лишь "пепешки" и "пшишки", которые очень наивно профессор себе объяснял утомленьем и шумом в ушах; ему стоило б выставить нос из-за форточки, чтобы понять, что сложенье домиков Табачихинского переулка - сплошная "пепешка и пшишка", которая, нет, не в затылочной шишке, а - всюду.
   Москва переулков, подобных описанному, в то недавнее время была воплощенной "пепешкою", опухолью, проплетенной сплошной переулочной сетью.
   В затылочной шишке - затылочной шишкой - посиживал Грибиков: шишка Москвы!
  
  

***

  
   Отворил он притворочку: выдымить.
   Бледно-синявое облако никло к закату; тянуло морозен отаи подмерзли; покрылися снегом; сосули не капали; кто-то у желтого домика остановился, увидевши: под голубым колпаком дозиратель сидит, как всегда,- желто-карим карюзликом.
   Вот и завьюжило: пырснуло с завизгом.
  

16

  
   Слухи о карлике и Николай Николаевич Киерко выслушал; жил в белом каменном доме, которого первый этаж та-раканил и гамил сплошной беднотой и который соседничал с желтым, торчавшим - оконцами, Грибиковым и городьбою забора: в проулочек; соединял же дома - общий двор, не мощеный, с пророиной.
   Кирейко вышел на двор и посипывал трубочкой в злой, мокросизый туманец в мерлушьем тулупчике, молью потраченном, в клобуковатой шапчонке,- лизой, узкоглазый и узкобородый: да, подтепель; дни разливони, пошли; он пристал к тарарыкавшей кучке, поднявшей галдан; тут стояли средь прочих: Анкашин, Иван Псевдоподиев, семинарист переулочный (руки - виляй, к девицам - подлипа); и Клоповиченко, сторонник стремглавых решений (на трубопрокатном заводе работал и там, видно, куртку задряпал), стоял в своей куртке проплатанной (вся в переёрзах), горбастый и крепкий; Романычу что-то рукою махал.
   Было видно, что ловко сбивает он бабки:
   - Тетерья башка, ну чего ты стоял за свой угол, когда тебя гнали: содрал бы за угол с Мандры; теперь Грибиков карлу себе отхватил.
   - И за карлу проценты стрижет, - довахлял кто-то.
   Киерко, слушая, сел на бревно: подходили к нему на дворе, точно он держал двор; говорили ему с подмиганцами:
   - Что ж, Николай Николаевич, - будем давить блоху миром?
   И Киерко похнул дымком:
   - Далека еще песня!
   Двудымок пустил из ноздрей.
   Говорили Романычу: Грибиков, чорт его драл, набил нос табачищем и твердо копейку берет; ссудит с ноготь, процентом возьмет с раскулак.
   - Обдерет.
   - Ссужал летом, а осенью, брат, - гнал взашей из угла, - ужасался Романыч.
   Сочувствовали:
   - Драть-то не с чего...
   - Эх!
   - И за правду плати, за неправду плати. Жалоб капал.
   - А ну-те - пох, пох: да они ж - богатьё!
   И глаза Николай Николаича нарисовали двухвьюнную линию.
   - Пох! - Николай Николаич посипывал трубочкой, - пох, погоди: доживешь.
   И напрасно профессор Коробкин рассказывал всем, что "Цецерко-Пукиерко" жизнь просыпал на диване; он - бегал; какие-то были дела; он частенько захаживал, - нет, вы представьте к кому - к Эвихкайтен; Эмилий Леонтьевич Милейко, поляк, пе-пе-ес, там бывал; и бывал меньшевик Клевезаль; еще чаще он бегал в Ростовский шестой, на Плющиху, где жил большевик Переулкин, где те же решались вопросы с товарищами Канизаровым, Жиковой, Грокиной о пониманьи прибавочной ценности и о Бернштейне [69].
   Еще: Николай Николаевич Киерко был двороброд; и пока представлялось, что - дрыхнет, он вертко являлся везде: на заводах, в рабочих кружках, в типографиях тайных, просовывал нос к комитетчикам, к земцам, к статистикам; Киерко можно бы было открыть в буржуазном салоне, приметить в "Свободной Эстетике", где еще? Он появлялся, подшучивал; и - исчезал; и о нем говорили так мало; он "киеркой" был (с малой буквы); в "Эстетике" даже не знали, что вхож он в профессорский дом; а в профессорском доме не знали, насколько оброс он рабочими: "Киерко", "Цер", "Пук", "Цецерко-Пукиерко", - кем же он был? Циркулировал слух, что - охранник, что - максималист; ни тому, ни другому - не верили. Надо принять во внимание; он - кочевал по мозгам; и заклепывал в головы, где только мог, социальный вопрос; в "переулкинской" комнате сыпал словами "Рикардо" [70], "Бернштейн", "Ортодокс", "Искра", "Ленин" и "Маркс"; на дворах - прибаутками; да, - веретенил словечками вертко; от слов оставались какие-то все уколупины; можно сказать, - ломал мыслями кости он; ставил остов воззрений для всех дворобродов. - Квасильня сериозная! Так говорили они.
  
  

***

  
   - Нагорстаем мы жизнь, - пустопопову бороду брей, - веселился глазенками Клоповиченко.
   В Романыче болью проснулось тупой забиенное место в душе; и ногою он пса отопнул от канавины: пес меделянский откуда-то бегал сюда.
   - Где уж.
   - Ну-те же вы - все с нюгандами, - выпохнул Киерко.
   И - задождило пустым пустоплюем в лицо.
   - Это разве же жизнь, - за свободу стоял Псевдоподиев, - аполитичность одна: правовая свобода нужна, брат Романыч.
   А Клоповиченко ему:
   - Так-растак!
   - Так-растак!!
   - Так-растак!!!
   На него:
   - Я уж знаю: тебе революцию - с барином? Сунет под нос тебе редьку.
   Смеялись:
   - Подохнешь от эдакой ты переживаки невкусной.
   - Ужо вот покажет тебе Милюков: воля - ваша; а наше, брат, - поле.
   - Уж ты извиранья оставь, - размахались жилявые руки, - с алтын обещает тебе Милюков; сам себе на рубли наступает.
   А Киерко, высипнув сизый дымочек, - молчал:
   - Он - грабазда!
   - Чего вы, товарищ, вражбите, - боярился позой своей Псевдоподиев, - с миром?
   - Растак! Пустопопову бороду брей!! Вот тебе елесят, а ты - веришь, распопа: а все оттого, что - распойный народ, - дояснил он.
   И Киерко выкатил серый зрачок: дюже весело стало; доскоком пустил свой носок; глаз скосил на дымление трубки; другой глаз закрыл; и посиживал: единоглазиком.
   - Галиматейное - что-то такое...
   Романыча ж дружески - в хвост и в загривок, и давом и пихом: тот, этот:
   - Скажи себе: "Надо бы нам единачиться".
   - Где у тебя коллектив?
   - Дармоглядом живешь!
   - Слепендряй!
   - Это ж разве за жизнь: это ж стойло кобылье!
   - Сплотись!
   - А то эдакий с пузом придет, - ракоед, жора, ёма; а ты - пустопопову бороду брей - костогрызом уляжешься, кожа да кости, - усердствовал Клоповиченко.
   - Сдерет с тебя кожу бессмертный Кащей: подожди!
   - Кожу, - слово ввернул тут кожевенный мастер из малосознательных, - мочат в квасу, а потом зарывают в навоз, чтоб сопрела; потом - сыромятят.
   - А ты слыхал звон, да - кто он? - оборвали его. Слесарь слово ввернул:
   - Гвоздь не входит, его - подотри ты напилком: так он и взойдет; так и жизнь трудовая; ее подотри, - заскрипит...
   - Постепеновец!
   - Он - меньшевик. Клеветаль этот, враль этот, ходит к нему...
   - Заскрипишь, как раздавят.
   - Взбунтуйся: в борьбе обретешь себе право; ступай единачиться с классом рабочим.
   И Клоповиченко свою укулачивал руку:
   - Сади буржуазию в ухо и в ус: и враскрох, и враздрай!
   - Нет, нельзя: не велят, - сомневался Романыч и голову отволосил пятернею, - что палец под палец, что палец на палец.
   Отплюнулся.
   - Льзя ли, нельзя ли, - пришли да и взяли, - профукнул всем Киерко (он на дворе говорил поговорками).
   Так резюмировал дюже и весело он разговор; трубку вынул; докур опрокинул; и вертко в проулок пошел; вслед ему:
   - Энтот, - да: оборотчивый!
   Тут мещанин в заворотье стоял; и жестоко глазами его проводил:
   - Ужо будет тяпня!...
   - За резак, поди, схватятся, - голос ответил. И сумерки сдвинулись.
  

17

  
   Жалко мокрели дома: и, оплаканный, встал тротуар из-под снега; и Киерко думал:
   - Да, да!
   - Передышанный воздух, негодный.
   - Москва - под ударом: она - распадается. Забочнем дома суглил он на площадь: в людскую давильню, - и в перы, и в пихи.
   Лавчонки: пропучились злачности; промозглой капустой, пассолами, репой несло; снова забочень дома суглил в пе-пекресток; и он - вместе с забочнем дома; и, двигатель улицы, двигался в улице; закосогорилось; на косолете - домишка; наткнулся на парня, который там пер, раздавая павочки, бросая плевочки - под четверогорбок (направо, под горбку налево: гора Воронухина с горбками Мухиной, с новой церквой распрекрасных фасонов и с банями, старыми очень, "таковским и", прямо при Мухином горбке); там, далее - мост; самоновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо темный металл исщербился рельефами шлемов, мечей и щитов.
   Николай Николаич смотрел с Воронухиной горки туда, где пространились далековатые домики, сжатые в двоенки, в троенки, пером заборов с надскоком над ними вторых этажей и с протыками труб из-за виснущих сизей фабричного дыма - за Брянским вокзалом; двухскатная крыша; под домом - к стене - его церковка; жалась и - дальняя лента лесов воробьевских над всем, с подприжавшеися береговою Потылихой.
   Киерко все это взором окинул.
   На все это двинулся полчищем мыслей своих головных, чтоб от каждой задвигались полчища кулаковатых мужчин.
   Пох-пох, - прыснули светом двудувные ноздри авто: - пах бензина, подпах керосина.
   Парком подвоняв, устрельнул.
   В недрах нового дома с огромными окнами - в небо, взлетев над землею под небо, жила Эвихкайтен.
   И Киерко шел к ней.
  
  

***

  
   Мадам Эвихкайтен - зефирная барыня: деликатес, де-митон, с интересами к демономании и - парадоксы судьбы - к социальным вопросам: давала свое помещенье для двух разнородных кружков; в одном - действовал Пхач, демонист, розенкрейцер, католик, масон, что хотите (на всякие тайные вкусы!); и доха, и жрец, и священник по Мель-хиседекову чину, и дам посвятитель, сажающий при посвященьи их в ванну; и - прочее; в этот кружок приходили Тер-Беков и Вошенко, очень почтенный работник на ниве различных кружков, занимающийся лет пятнадцать историей тайных учений и подготовляющий труд свой почтенный "Каталог каталогов".
   Этот кружок собирался по вторникам.
   По четвергам собирался кружок социальный; его собирал Клевезаль; в него хаживал Киерко, не соглашаться, а - слушать.
   Мадам Эвихкайтен же, барыня деликатес, опустивши лазури очей, очень тихо вела себя в том и в другом; и ходила в компрессиках: барыня с тиками, барыня с дергами!
   У Эвихкайтен застал Вулеву, экономку Мандро.
   Вулеву говорила мадам Эвихкайтен:
   - Представьте, мадам, - же-ву-ди-ке [71] - мое положение, как воспитательницы...
   - Ах, ужасно!
   - Лизаша...
   - Ужасно...
   - Мадам, - же-ву-ди-ке, - что девочка - нервная и извращенная...
   - Не говорите...
   - А он, - же-ву-ди-ке - с ней...
   - Эротоман!
   - Шу-шу-шу...
   - Негодяй...
   - Шу-шу-шу...
   - Просто чудище!!
   И Эвихкайтен бледнела.
   А Киерко понял, что речь - о Мандро: серо-рябенький, - молча внимал.
   Очень часто здесь речь заходила при нем о Мандро; и всегда глаз скосивши на проверт носка, - улыбался вкривую: молчал, только раз прорвалось у него:
   - Все Мандро да Мандро - ну-те: чушь он. Я знаю его хорошо; мы ж в Полесье встречались; вчера он - Мандро, а сегодня - хер Дорман; мосье Дроман - завтра; как Пхач ваш... Мандрашка он, - ну-те... В него ж одевается всяк: маскарадная - ну-те - тряпчонка; грошевое - нуте - инкогнито.
   На приставанья сказать, что он знает, - смолчал; дергал плечиком; лишь уходя, четко выпохнул трубочкой.
   - Жалко Мандрашку, как что, - его: хлоп! А паук, в нем сидевший, - сбежал... Пауки пауков пожирают "мандрашками" разными; ну-те - заманка для мух; паутиночка он... Пауки ж наплели за последние годы мандрашины всякой и сами запутались в ней; вы же, - в корень глядите: падеж будет, ну-те... Падеж - мировой!
   И - ушел.
   Эвихкайтен же - с тиками, с дергами - эти слова доложила Пхачу; Пхач с большим удовольствием мхакал и пхакал:
   - Да, да - понимаю: вопрос объясняется своеобразием расположения токов астральных, не чистых, - и стал намекать Эвихкайтен, что надо бы сесть ей с ним в ванну: очиститься.
   И Эвихкайтен ответила, что - "поняла"; ее мнения были тонки лишь в присутствии гостя; поступки с домашними - срам; все казалось зефиром - вдали; вблизи - бабища, прячущая под корсетом живот не зефирный; являлася в гости она с таким видом, как будто она - из Парижа; жила ж, как, наверно, уже не живут в Усть-Сысольске: невкусно!
   А все говорила о вкусах.
   Зачем посещал ее Киерко? Кто его знает.
  
  

***

  
   Ответит гранитным молчаньем: ночь.
  

18

  
   И не шел снежный лепень; отаи - подмерзли; сосули не таяли; великомученица Катерина прошла снеговой заволокой; за нею, кряхтя, прониколил мороз; он - повел к Рождеству, вспыхнул елками, треснул Крещеньем, раскутался инеем весь беспощадный январь, вьюгой таял; и умер почти солнепечным февральским денечком.
   Но их водоводие, Март Февралевич, не капелькал по календарному способу, и Табачихинский переулок крепчал крупным настом; морозец, оживши, носы ущипнул; и носы стали ярко-брусничного цвета; согнулся под снегом забо-рик; стоял мещанин в заворотье; морошничал нищий; увы: длинноносая праздность таит любопытство; и Грибиков выглядел крысьим лицом из окна на проход многолицых людей.
   И - показывал крюкиш: не палец:
   - А вот, энта самая, - в шапочке в котиковой...
   - С горностайной опушкою...
   - Серебрецо подает: при деньгах.
   С горностаевой муфточкой, к носику крепко прижатой, стояла Лизаша: прошли уже месяцы, - Митенька нос не казал и вестей не давал; посылала записочки; не отвечал на записочки; думала взять промореньем: молчала два месяца и - побежала, не зная с чего, в Табачихинский: встретить.
   Ждала тут не день и не два.
   Были странны ее отношения к Мите.
   Сказала б - "оттуда"; "оттуда" - ее состоянья сознанья, граничащие с каталепсией; молча сидела ночами; и - видела образы, ясно слагавшие в жизни вторую какую-то жизнь, из которой тянулась к Митюше, сквозь все искаженья русальных гримас; что же делать: "оттуда" жила.
   "Здесь" влачилась русалкой больною.
   Немела порой; и - разыгрывалось, что идет коридором, во тьме; все скорее, скорее, скорее - спешила: летела; и чувствовала - коридор расширяется в ней, оказавшись распахнутым телом, вернее, распахом сплошным ощущений телесных, как бы отстающих от мысли, как стены ее замыкающих комнат; и переживала мандровской квартирою тело.
   Отсюда на мыслях - бежала, бежала, бежала, бежала.
   И - знала: сидит; все ж - бежала: в прозариванье, из которого били лучи; точно солнце всходило; спешила к восходу: понять, допонять; будто "Я" разрывалося, став сквозняками мандровской квартиры; "оттуда" блистало ей солнце, составленное из субстанции сплавленных "Я", обретающих бсмыслы в "Мы", составляющих солнечный шар.
   Этот солнечный шар называла она своей родиной. Да, вот!
   - Лизаша, - вы здесь? - выходила из двери мадам Вулеву.
   И огромная сфера сжималась до точки:
   - Ну, ну - полно томничать. И - снова пряталась.
   Снова Лизаша - бежала, бежала, бежала, бежала; за нею ж - бежала, бежала, бежала, бежала: мадам Вулеву. Так сознанием вывернуться из мандровской квартиры умела, которая - только аквариум с рыбками или с русалками вроде Лизаши: "Лизаши" - нет вовсе; но стоило сделать движение - сфера сжималась до точки: до нового выпрыга; твердо стояли предметы; предметились люди и жизни: был складень тюков, свалень грузов.
   Очнулась от мысли, а Мити все не было: твердо стояли дома; в каждом, - сколькие люди себя запечатали насмерть; Москва - склад тюков, свалень грузов; и - кто их протащит? Да время. Не вытащит ли оно всех их - в "туда"; и не бегает ли она в мыслях в далекое время, когда разорвется и "м", чтобы сплачиваться в "Мы"?
   Вот об этом и силилась Мите она рассказать, укопав миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, вздернувши умницы бровки; ждала, что он скажет; ведь он только слушал ее без протеста; и силился высказать то, что не выскажешь:
   - Нет, не умею.
   - Попробуйте, Митенька, сделать, как я: посидимте, закроем глаза; и - "туда".
   И - сидели: ковер кайруанский сплетал изузоры свои; попугайчик метался:
   - Безбожники! И появлялась мадам Вулеву:
   - Экскюзэ: я не знала; вы здесь - не одна... И Лизаша сверкала от гнева глазенками.
   Люди делилися ею; одни не бывали "там", как Вулеву; а другие, как Митя, бывали: во сне; сон тот силилась выявить Мите, его сделать опытами молчаливых каких-то радений (игра в посиделки), а Митя, своим подсознаньем тянувшийся к ней; преломленный "русалкой больною", в ней жившей, тогда становился уродцем: не мог ухватиться за то, чему не было форм; думал - хочет схватиться за ножку.
   Лизаша же - щелк его:
   - Митька, отстаньте!
   И после - трепля по головке:
   - Уродец!
   Да, странно сложились ее отношения к Мите.
   В Ликуй-Табачихе бил колокол - густо, с завоями; туча разинулась красным ядром; искроигрием ледени бросилась улица; и позабыв, что дала уже, нищему - в руку монеткой она:
   - Да воздаст тебе сторицей бог! Тут и Митю увидела.
   Он крепышем, в карачае, в тулупчике черной овчины, надвинув на лоб малахай, разушастую шапку, спешил к себе:
   - Митенька!
   - Здравствуйте.
   И показалось, что встреча ему неприятна. Она объяснила по-своему это и стала просить к ним вернуться:
   - "Вы "богушку" вовсе не знаете, Митенька: вспыльчивый он... Ну, ему показалось тогда, что вы... вы... - покраснела, - меня обижаете... Я уж ему объяснила все это.
   Но Митя - заумничал: нет, нет, нет, нет!
   - Понимаете сами... Бить...
   - Митенька...
   - Чорт, - я не кто-нибудь!... Я и отцу, - он схвастнул, - не позволю... Я... мы веденяпинцы...
   Крепко обиделся.
   И - обнаружилось, что он имеет какое-то что-то: "свое"; о Мандро ему некогда думать; теперь он уж - -сам; Веденяпина слушает он...
   Перебила Лизаша его; стала спрашивать:
   - Ну, а как с "этим"?
   - О чем вы?
   Она разумела - подлог.
   Митя ей - с напускным равнодушием:
   - Вздор: пустяки. И опять принялся:
   - Веденяпинцы... Нас Веденяпин... У нас Веденяпин...
   Обсамкался видно: такой - самохвал, самоус, с "фу ты", с "ну ты", еще удивило, что Митя попутно ей бросил: с нарочным небреженьем:
   - Отец-то ваш: был у нас.
   Будто хотел показать ей: у нас такой дом, что не "эдакие" еще будут в нем.
   - Был?
   - У отца.
   И опять за свое:
   - Веденяпинцы мы... Веденяпин у нас...
   В разговоре он взлизывал воздух.
   Опять непонятности: был у Коробкиных? Как непонятно, и то, что вчера "он" кричал в телефонную трубку: "Короб-кин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!" Да, мысли у "богушки" точно в коробке, - в коробкинском доме: что это?
   Она посмотрела на Митю: он стал крепышом; он очистился даже лицом: прыщ сходил; да и взор в нем сыскался; - спешил:
   - Вы побудьте со мною немного, Митюша.
   - Нет, нет: мне - пора... Я ведь лынды оставил.
   И вдруг с неожиданным пылом, которого не было в нем, он пальнул:
   - Я хочу отличиться каким-нибудь доблестным подвигом.
   Юрк - под воротами!...
  
  

***

  
   Грустно стояла Лизаша: и - думала: Мити лишилась она; все ж, - они понимали друг друга: а вот с Переперзенко не представлялось возможности ей говорить: утверждал:
   - Вы больны...
   Ведь Лизаша жевала очищенный мел.
   Только водопроводчик (полопались трубы в квартире) - сказал:
   - Сицилисточка, милая барышня, вы.
   И ей сунул брошюрку, в которой прочла она: жизнь ее
   "здесь" - буржуазная; в "там" - жизнь грядущего строя; то - "царство свободы"; Лизашин прыжок из "отсюда в туда" был рассказан: прыжок - революция; странно: революционеркой себя ощутила в тот миг, как сейчас вот, когда показалось, что время, верблюд, став конем, будет рушить домовые комья: Москва - будет стаей развалин; когда это будет, когда?
   Поскорей бы!
   Перекривился в сознаньи ее социальный вопрос; все ж - он жил: очень остро; взволновывали отношенья с людьми; и особенно - с "богушкой", с ним говорила лишь раз о своем царстве в "т а м", куда время - бежало, куда убегала она, выбегая из времени; богушка - морщился; и в результате пришел доктор Дасс:
   - Вы страдаете, барышня, - нервным расстройством.
   Лизаша боялася улицы; ей - представлялось: она - из стекла; вот - прохожий толкнет; и она - разобьется. Склонение дня исцветилось сиянством: отрадным, цветным сверкунцом веселилася улица; у приворотни стояла какая-то сбродня; понюхавши воздух, заметил какой-то:
   - А завтреча - подтепель.
   - Вы завсигда это: сбреху.
   - А энти вон воздухи...
   - То - быть кровям!
   Уж сверкухой прошелся по окнам закат; и окарил все лица; уже многоперое облако вспыхнуло там многорозовым отблеском; город стал с искрой: лиловый; потом стал - черновый.
   И Грибиков вышел: и - гадил глазами.
  
  

***

  
   Лизаша с недавнего времени "богушку" мыслью своей за собой тащила "туда"; упирался; и делался образ его в ней какой-то - не тот: дикозверский, осклабленный, странно пленительный; демоном в мире ее он внимал ее "песне"; и пелося ей все:
  
   Я тот, которому внимаешь
   Ты в полуночной тишине.
  
   Так усилия мысли ее перешли в экзальтацию: солнечным шаром рвалось ее сердце; с тех пор началось - это все.
  

19

  
   Эдуард Эдуардович раз ей сказал:
   - Ты, русалочка, хочешь, - китайской тафтой обобье твою комнату?
   Липкой губою полез на нее.
   Но себя оборвал, отошел, потому что мадам Вулеву томашилась по комнатам только для виду; ее толчеи начинались всегда где-то рядом, когда Эдуард Эдуардович жутил с Лизашей один на один; меж гостиной и залом стремительно перевернулся; засклабился ртом; и прогиб бакенбарды, обтянутый торс, перегиб белой кисти руки, - все являло желание: поинтересничать.
   Так постояли они друг пред другом, не зная, что делать друг с другом.
   Казалось бы, - поцеловаться; Лизаше - похлопать в ладоши:
   - Как папочка любит меня!
   Но при мысли о том, что она поцелует отца, она вспыхнула густо; и тут же из двери просунулась флюсной щекою мадам Вулеву:
   - Помешала я?
   - Нет.
   Поглядела и скрылась.
   А он улыбнулся и быстро прошел сквозь проход; и проход выявлял, со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, - не слыша, не видя, не зная, не глядя.
   Лизаша прошла в длинный зал и открыла рояль, изукрашенный, белый и звонкий; бежали под пальцами клавиши - переговаривать с сердцем; заспорило с ней ее сердце: откуда-то издали, вторя стремительным бегам Лизашиных гамм, поднимался порой бархатеющий голос: как будто там пел фисгармониум; то - подпевал перебегам Лизашиных гамм Эдуард Эдуардович, сидя в фисташковом кресле и руки свои распластавши на львиных золотеньких лапочках кресельных ручек: в тужурке бобрового цвета и в туфлях бобрового цвета.
   Под ним с потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
   Почему-то она снова вспомнила, как там линейка рас-свистнула воздух и свистом упала - на Митины пальцы; зачем это сделал он? Митю искала вернуть.
   Все о Мите болела душою: и солнечным шаром рвалось ее сердце.
   Штиблеты защелкали.
   Викторчик, перебегая по залу таким щеголечком с портфелем из кожи змеиной, Лизаше отчетливо бросил, Лизашу минуя глазами:
   - Бехштеин - превосходный: тон полный, густой!
   Усмехнулся в передней себе самому.
   Оборвавши игру, подняла свою глазки туда, где двенадцать излепленных старцев, разлив рококо бороды, поднимали двенадцать голов пред собою в пространство; тогда оборвался и голос, откуда-то ей подпевавший: Мандро, Эдуард Эдуардович, - шел в белый зал; и сказал, наклоняясь:
   - Сыграй мне Шопена.
   И пальцы (большой с указательным) соединил на губах:
   - Ты мне, Ляля, сыграешь? Помазались пальцы.
   Глаза разрастались на ней.
   Все в ней вспыхнуло.
   Тут появилась мадам Вулеву из дверей с неприятной ужимочкой, с эквилибристикой мимо Лизаши летающих глазок, всегда выражающих то же (я вам - не мешаю?); и видом две точки поставила; будто хотела сказать:
   - Мэзами, обратите вниманье свое!
   Эдуард Эдуардович очень любезно осклабился, будто просил ее взором:
   - Простите!
   Мадам Вулеву отвечала без слов очень сдержанно, с подчерком, что она, право, не знает, о чем это он вопрошает и в чем извиненья приносит; и сухо строчила словами.
   Он - бурно любезен с ней был; он недавно еще подарил ей топазовый перстень.
   Лизаша же съежилась, встала, пошла, - узкотазая, с малым открытым роточком. Лизаша дивилася:
   Что ж это, что ж?
   И казалось бы, - ясен ответ: просто ласка отцовская; все-таки странная; взор его в ней прорастал чем-то жутко-преступным.
   Но - чем?
   Будто взор свой взлил в душу; и взлив этот жизнь возмутил; с той поры началось это; будто ее облекали в чужое и ей неприсущее платье; ходила как в платье, в себе: в "мадемуазель фон-Мандро", у которой означились вдруг крупнодырые ноздри.
   Весь день пробродила Лизаша походкой своей лунатической; и разжемалась; с киськой играла: курнявка раздряпала носик; а глаз разгоранье стояло; меж всеми предмет тами комнат твердела кремнистая ночь: и - замучили: неголюбивые помыслы:
   - Полно вам томничать, - ей мимоходом сказала мадам Вулеву.
   И послышался в ночь отщелк ручки дверной: Эдуард Эдуардович шел - коридором, столовой, гостиной, кружа по квартире, подняв свою руку с украшенным шандалом путь освещая себе; открывалась за комнатой комната выблеском золота рам (не квартира - картинница); дамаскировка тончайшая стали, фарфоры и набронзировка настенников, - свивы змеи, разевающей пасть, - выступали в круг света.
   Круг - двигался.
   В центре его проходил не Мандро: на стене отражалися не бакенбарды, а - дьявольщина.
  

20

  
   Фон-Мандро обнаруживал очень кипучую деятельность. Посещая заседания акционерной компании, здесь председательствовал: Соломон Самуилович Кавалевер, просматривал счетные книги; а Панский, Жан Панский, которого в Стрельне прозвали Шампанским, Шантанским, а в прочих местах Шантажанским, подписывал чеки на крупные суммы; присутствовали: Преполадзе, Иван, грек Пустаки; Кадмиций Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, англичанин Дегурри (с таким медноцветным лицом), чех Пукэшкэ; все люди с практическим нюхом. И слышалось:
   - В штабе...
   - Известно, что...
   - Главное Интендантство спешит.
   - Установлена с Константинополем связь.
   Секретарствовал Викторчик, - так: "пустячок", как о нем отозвался, играя морщиной надбровья, Мандро.
   "Пустячок" прилетал впопыхах с очень туго набитым портфелем: шушукаться; сортировали бумаги покипно; номерационную книгу рассматривали; после Викторчик вез вороха документов, скрепленных печатью "Компании", на Якиманку, к Картойфелю, родом из Риги, имеющему отношение вовсе не к фирме "Мандро", а к - представьте же - к фон-Торфендорфу, которому он, поднося вороха документов, коверкая русский язык, говорил с непонятным смешком:
   - От Мандор: Ко Мандор.
   "Ко" - "Компания": странно, - зачем переделал Мандро он в "Мандора" какого-то; для каламбурика? Ведь называли же члены "Компании" - Капитулевич, Пукэшкэ, Пустаки - Мандро: "Ко-Мандором".
   - Вы - наш Командор, - извивается Викторчик, шаркает и выбегает с портфелем, бывало.
   Да, Викторчик!
   Перебитной человечек, с миганцем, весь ползкий, тончливый, еще молодой, а уж гологоловый; моклявое что-то нем было; но взгляд - с покусительством; в доме лакеи любили его; не любил лишь Василий Дергушин, лакей молодой, человек положительный, очень хорошего тона; гостей обнося редерером однажды, услышал кусок разговора: с захлебами Викторчик тихо шептал Безицову, скосив на Лизашу глаза:
   - Экстатичка, чуть-чуть идиотка: как раз ему пара.
   - Она ж еще девочка... Он же ведь...
   - Эротоман! Ну и много ж вы смыслите? И - гигигигиги!
   - Эротоманы - несчастные люди, - вздохнул Безицов. И - стакан свой подставил.
   Василий Дергушин, налив редереру обоим, пошел с редерером к Луи Дюпердри, к Мердицевичу, к Поку, гостей обойдя, - к Вулеву:
   - Так и так-с!
   Вулеву же, - Лизаше прислала портниха в тот день ее первое, длинное платье, - Лизаше сказала:
   - Мон дье! Я же вам говорила: узехонько... Ах, дье де дье!
   И пошла к Эвихкайтен, которая тщетно Лизашиной матери место занять собиралась; мадам Эвихкайтен бывать перестала; о ней говорили:
   - Мадам Эвихкайтен - мадам с язычищем!
   В коммерческом круге с тех пор домножались какие-то темные слухи.
   Лизаша, Лизаша!
  
  

***

  
   В последние дни, возвращаясь домой, Эдуард Эдуардович был озабочен; и все ж, несмотря на рои неприятностей, он молодился своим перетянутым торсом, представ пред Лизашею; ей улыбался, на ней разрастаясь глазами, пытался нежничать с ней - на отцовских правах:
   - Подойди ко мне, Ляля моя...
   И как будто нарочно, когда подходила Лизаша к нему, опускал он глаза в бакенбарды, скромнея лицом; но в глазах сверкачевки стояли у ней; и мадам Вулеву говорила;
   - Вам нужно бы сверстниц; мы - что: старики... Мне пара вам, - нет...
   Эдуард Эдуардович, тупясь, молчал; был отменно безен с мадам Вулеву: подарил ей подвесочки.
   Раз услыхала Лизаша конец разговора между Преполадзе и Викторчиком; выходило, что есть с Кавалевером: ссора; ну что ж? Промелькнули словечки:
   - По собранным сведениям: в шляпе...
   - Старик вычисляет и ночи, и дни...
   - Он - кончает работу...
   - Теперь - заработаем...
   - Сын...
   Стало ясно, что "сын" это - Митенька, что "вычисляет старик" - отношенье имеет к бумажке, которую подобрала в кабинете, которая выпала после пред Митенькой в тот многопамятный день; ту бумажку она продолжала таить у себя из каприза, хотя она знала, что "богушка" тотчас бумажки хватился; и рылся в портфелях.
   И - спрашивал:
   - Вы не видали бумажки, Дергушин?
   - Какой, я осмелюсь спросить?
   - Да - такой, - показал он "какой", - мелкий почерк; на ней - вычисления: буковки.
   - Нет-с...
   - Не видала, Лизаша?
   Смолчала: бумажка осталась (каприз!).
   Ей казалось неясным: при чем тут профессор Коробкин? Зачем имена Кавалевера, Викторчика, Торфендорфа, Коробкина, перекрещались; Коробкин, Коробкин, Коробкин!
   Коробкин!
   Не нравился Викторчик; а Торфендорфа боялась: с Берлином и с Мюнхеном сносится; о Лерхенфельде каком-то, с которым дружит, - говорит; тут вскрывалась невнятность; стояла над ней безответно; и - знала: ответит гранитным молчанием: ночь!
  

21

  
   Как прекрасен был выезд Мандро, облеченного в мех голубого песца или в черный, в соболий (такая же шапка), влекомого розовым мерином или караковым; в масленых яблоках: несся сквозь дымку метелей, сквозь подтепель марта.
   А вслед - раздавалось:
   - Мандро!
   - Какой выезд!
   - Какие меха!
   - Какой конь!
   Помножались какие-то темные слухи.
   росли неприятности: и, задержавшись в конторе, когда разъезжались Иван Преполадзе, Пустаки, Дегурри, Кадмидий Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, - Кавалевером пикировались:
   - Таки Торфендорфу открытие это обязаны сдать.
   - Чем обязан?...
   - Как чем?
   - Мой почин: если бы я не открыл...
   - И не вы...
   - Все равно, - если б я не напал на открытие...
   - Сами же вы обещали...
   - Но я исполняю ведь, кажется, что обещал: человек мой сидит же...
   - Баклушничает...
   Замолкал, прикусивши губу.
   Открывалось, что сила компании есть Торфендорф, - не Жан Панский, Шантанский; и - явствовало: Кавалевер - не звездочка в громком созвездьи: созвездие, перед которым поставили декоративный экран с нарисованными бакенбардами, с огромной рекламой: "Мандро". Нелады с Кавалевером - разогорчали; ведь ставился даже вопрос в очень вежливой форме: в витрине "Компании" не заменить ли модель восковую - моделью; а именно фиксатуарные баки не снять ли, чтоб выставить вместе с помадой губной завитую бородку Луи Дюпердри.
   Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона - в своем кабинете; пав в кресло, - в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, - чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.
   Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:
   - Алло!
   - Сорок пять, двадцать восемь...
   - Курт Вальтерович?
   - Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.
   - Курт Вальтерович, - зубил он, - все - прекрасно...
   Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.
   - Да...
   - Даа...
   - Ну, конечно.
   - Наладим...
   - Да, да...
   - Будет сделано...
   Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, - за трубку хватался, вторично:
   - Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать... Спасибо...
   - Алло!...
   - Это - Викторчик?
   - Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом...
   - Ну?
   - Я - успокаивал...
   - Вcе же, поймите - нельзя так, нельзя: нет, нет, нет... - на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. - Вы спешите: давите... Вы - жмите...
   - Не хочет? - над носом сбежался трезубец морщин.
   - Заболел? Пьет?
   - Что ж Грибиков, старая крыса?
   - Претензия?... Чорт...
   Рука с трубкой рвалась:
   - Хорошо же...
   И трубку бросал.
   И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, - каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.
   Она проходила походкой своей лунатической.
   Он же - вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, - точно сам себе ставил вопрос:
   - Что же далее?
   Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью...
   - Ну да... Тратата! Остается одно, остается одно... 184
   Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и - перетрепетом звякали искрени люстры.
  

22

  
   С докладом шел строгий лакей в кабинет фон-Мандро.
   - Кто?
   - Какой-то...
   Какой-то просунулся в двери взъерошкой, в широковоротном своем сюртуке долгополом, с широко расставленным носом: прекрасные комнаты; кресла и лоск; тут заметил - стоит плоскогрудая девочка и, распустивши юбчонки, такою плутовочкой кажет ему свои мелкие зубы и - делает
   книксены.
   Носом ей сделал кувырк он:
   _ Мое вам почтенье-с!
   Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:
   - Как вас звать, говоря рационально?
   - Лизашею.
   Набок склонила головку.
   - Лизашею?
   - Да.
   И - "пьниссимэ" [72] глазки.
   - А смею спросить, - почему не Сосашею?
   - Что? Передернуло.
   - Вы, полагаю я, лижете что-нибудь?
   Вспыхнула:
   - Я ничего не лижу.
   И проснулось дичливое что-то в глазах.
   - Вот и кошечка лижет, - там, сливки... А Томочка - песик такой жил у нас - тот лизал у себя, в корне взять, под хвостом.
   - Фи!
   Как будто - клопа раздавили под носом:
   - Вот глупости!
   Но - баламутили с ним, балагурили с ним ее глазки.
   - Вы сколько же лет, как...
   - Шестнадцать...
   - Нет, - я говорю: сколько лет, в корне взять, вы в "лизашах"?
   - Вздор! Глазками смерила.
   - Прежде вы были "сосашей", - свирепо отрявкал с подшарком, - мамашу сосали!
   Юбчонкой вильнула презрительно: ну, и пускают же дрянь!
   Тут и "богушка", - подобострастный, пленительный, - выскочил с видом таким нарочито простецким; ру. кою за руку схватившись, к груди прижимал две руки, свою голову набок склонив:
   - Как я счастлив, профессор! Профессор?
   Лизаша стояла с открывшимся ротиком:
   - Вот он какой?
   А "такой" повторил, пальцем тыкнув в Лизашу, а носом - в Мандро:
   - Говорю вашей дочери, - нос свой на палец наставил и пальцу кивнул, - что - сосашей была; а потом уже кашку лизала.
   И с грохотом маршировал вкруг Мандро: руки - за спину; нос - на Мандро; а Мандро из почтенья, сиреневый, сентиментальный - глядел по-совиному (томно и вишнево) - в светло-коричневой кафеолейной визитке и в вычищенных крембрюлейных штанах; галстук бледно-небесного цвета счернял ему волосы.
   Точно окончил он курс костюмерии. Он показал на гостиную: - Милости просим!
   И стан изогнул, точно кончил танцклассы. Прикосый профессор прошел перед ним пахорукой походкой: на две головы ниже ростом; но черепом - черепа в два; головою зашлепнулся в кресло, рукою схватившись за пепельницу черной яшмы (лидейского камня); Лизаша за ними прошла и уселася на канапе, укопавшись подушками, ножки свои под себя подкарачивши; пересыпала рукою горсть матовых камушков; и - наблюдала.
   Профессор подбрасывал пепельницу, выжимая какую-то странную дичь из себя и смеясь: он вменял себе в долг каламбурить во время визитов; у "богушки" в хохоте дергались уши, а пальцы хватались за губы: всем прочим владел, а с ушами не справился:
   - Ну, и какой же вы милый, - помазались пальцы, - шутник.
   Жест невкусный!
   Лизаша глядела вполне удивленными глазками, всунула в рот папиросочку, соображала: "старик вычисляет", "кончает работу", "теперь заработаем", вытянув шею, стрельнула дымочком; и слушала, что говорит "вычислявший" пузанчик:
   - Не любо - не слушай, а врать - не мешай... Есть такая пословица, в корне взять: да-с!
   Поднесла папироску к губам; закрыв глазки, пустила кудрявый дымочек и, бросивши ручки от ротика вверх, быстро стала вертеть папироской своей.
   Фон-Мандро закурил, отвалясь, положа ногу на ногу, локоть руки уронивши на столик, а локоть другой уронивши на львиную лапочку кресельной ручки; сигарой чертил полуэллипсис в воздухе: дым от сигары, взвиваясь синявою лентой, петлился узорами, перерезая экран, на котором пласталася черная, золотокрылая птица.
   Лизаша дивилася, выпучив глазки: бумажку, которую "богушка"... крик в телефонную трубку: Коробкин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!
   - Так вот он, профессор Коробкин, какой?
   Митя вспомнился:
   - И не такие бывают у нас.
   "Не такие" же - "богушка": "богушка" виделся ею строителем Сольнесом; так почему ж он - "Коробкин, Коробкин"; ведь с теми ж правами могли бы твердить: фон-Мандро, фон-Мандро, фон-Мандро; но... но... но: домножались какие-то темные слухи; быть может... и - тут разверзалась невнятница; видела - бездну.
   Сидела - над бездной.
   А "богушка", точно разыгрывая фарс в постановке К. С. Станиславского: "Скромный делец и великий ученый" (был в сущности фарс - интермедией к драме: "Удав перед птичкою").
   Костюмировщик!
   Профессор, рукою кругля золоченые лапочки кресельных ручек, затылком прижался к сквозной позолоте раскрещенных кресельных крыл:
   - Дело ясное, что устаешь от занятий, а хочется очень смеяться: смех - да-с - дело доброе; я вот в театр не хожу; ну и вот: сочиняю стишки - так, на разные случаи жизни; так, - вроде прутковских.
   И вдруг оживился:
   - Вот Аннушка, Анна Ивановна - ясное дело - прислугой служила у нас: из купчих разорившихся...
   Очень забавно рукой подмахнул он; Лизаша, лисенком таясь и немного дичась, от души подхихикнула.
   - Аннушка... Ну, так я ей... Он со взлаем прочел:
  
   И у меня была когда-то ванна, -
   Сказала наша горничная Анна, -
   Но, отдаваясь року злому,
   Я ванну отдала городовому!.
  
   Зачем он рассказывал это, придя к фон-Мандро в первый раз?
   - Очень, знаете, скучно без смеха: комиссии, лекции - гм - заседанья: совета, правленья; и - да-с!
   Эдуард Эдуардович только что вновь собрался закурить, но, услышав о тяжких трудах, из почтения вынул сигару из губ, не поджегши, хотя уже спичкой он чиркнул; когда ж разговор перешел на житейские темы, - в рот сунул сигару: и чиркнул, смеясь и трясясь животом; и Лизаше вдруг стало понятно, зачем порет дичь знаменитый профессор, а "богушка" пляшет пред ним простеца. Они оба следят друг за другом.
   Действительно: старый профессор, бросая гротеск за гротеском, все будто Мандро надбуравливал глазками:
   - Где-то его я уж видел: не то фармазон, а не то миро, дер, - чорт дери: да-с - есть сметка и нюх.
   Все как будто хотел навести фон-Мандро на предмет для него интересный; Мандро же, почуявши что-то, - наддал простеца; дескать: это - напрасно; я - так себе: просто; стараясь избегнуть стаккато [73], он бархатным басом легато [74] наигрывал, заговоривши об экспорте масла сибирского в Англию:
   - Мы бы... "Вагон-ледник" сделают быстро... Железнодорожные сети, пути сообщенья...
   Взглянул гробовыми глазами, вторыми, - сквозь первые, глупо совиные; и, поперхнувшись дымком, клокотал горловым, изнурительным кашлем:
   - Кха-кхо!
   Отразилось в лице что-то горклое; и показалось, что в дряхлости он превратился в гориллу.
   Профессор подумал:
   "Да, да-с: человек с изворотливой совестью он".
   И - испытывал страх; между нами сказать, - наводил уже справки о нем: вспоминалися толки о том, что Мандро позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой, даже - причастен к содомовским грехам; разогнать подозренья - итоги бессонных ночей и, быть может, кошмаров - пришел он.
   Они укрепились, когда за спиной у Мандро, из открытых дверей, сквозь диванную он заприметил кусок кабинета, - глубокого, синего, очень гнетущего тона, какой он уж видел; но - где? В подсознаньи, где желклые, желтые краски обыденной жизни съедалися пламенем?
   И - пламенело пустое, кричавшее, красное кресло оттуда.
  
  

***

  
   Уж подали чай и ликер на золотенький столик с фестонами; чашечку тихо поставил лакей перед ним (на фарфо-оовой чашечке - розаны бледно-брусничного цвета); Мандро предлагал "пралинэ" [75]:
   - Благодарствуйте!
   - Нет? я - возьму: я - такой сластоежка!
   Боднулся отчетливо вычерченными серебристыми прядями, точно рогами; профессор, при этом движеньи, которое вспомнил, схватяся за львиные лапочки кресла, почти привскочил, чтоб бежать: будто тут перед ним не Мандро, а горилла сидела.
   Все - вспомнилось!
   - Что с вами?
   - Так-с - ничего-с!
  
  

***

  
   Вот что - вспомнилось: утро - холодное, первое после жаров (это было полгода назад); в желтом доме, напротив, в окне, вместо Грибикова, - черно-синие баки торчали такие вот точно!!
   - Я думал, что вы...
   - Мне - пора-с!
   Тут профессор, вскочив с быстротой подозрительной, шаркнул, ткнув пальцы: Мандро тоже встал, изгибаясь затянутой позою, найденной в зеркале: и с перекошенной злою гримасой склонил седорогую голову, сжав крепко пальцы и склабясь над ними: как будто кусал эти пальцы; профессор же коротышем: не в ту дверь!
   - Не сюда: вот - сюда!
   Эдуард Эдуардович жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный, финифтевый перстень рубином стрельнул.
   И втроем - побежали: втроем очутились - в передней, в коврах, заглушавших пришлепочки эхо к раздельным хлопочкам шагов; уж профессор просунулся в шубу; неясно он видел (очки запотели): лежит размехастая круглая шапка его.
   Цап ее на себя!
   В тот же миг оцарапало голову что-то: из схваченной шапки над ярким махром головы опустились четыре ноги и пушистый развеялся хвост: этой шапкой взмахнувши, - ей в землю!
   Пред нею раскланялся он:
   - Извините-с - пожалуйста-с! Шапка же стала...
   - Ах, чорт дери: Васенька! Стала котом!
   Изогнув свою спину дугой, она бросилась в глубь корц. дора: кота вместо шапки надел!
   Подбегающий с шапкой лакей, фон-Мандро и Лизаша стоявшие с ртами раскрытыми, чтобы не лопнуть от хохота остолбенели, когда, не смеясь, как-то криво им всем подмигнувши, почти со слезами в глазах, громко вскрикнул-
   - Забавная-с штука-с: да, - да-с!
   И, схвативши коричневокожий портфель, побежал катышем прямо в дверь.
  

23

  
   Плевком, стертым прохожими, пал из подъезда и быстро пустился бежать, волоча свою шубу в прохожих; да - под-тепель; да, косохлесты дождя: полуталый ледок, слюноте-ки - какая-то каша, какая-то няша; размокропогодилось и распространилось лужами, заволдырились пузырики; да, - пережуй снегов.
   Дроботала пролетка.
   - Tapвpoe... pфe-pфe... старарое-старое... Тар-тар-тар! Тартары!
  
  

***

  
   - Как-с?
   - Что-с?
   Да, да - в подсознаньи стояло: еще накануне тот сон, будто Грибиков фукнул из форточки - пырснули прахом года многолобых усилий; и вот через день - в этой форточке встал: фон-Мандро...
   И сейчас же ответил себе он, что - дичь: поглядел чер-нобакий какой-нибудь; ведь не один фон-Мандро носил баки; окошко захлопнулось; был - листочес, сукодрал, древо-ломные скрипы.
   Тогда начинался холодный обвой городов...
  
  

***

  
   Вот и площадь: лавчонки, кирпичный чай в плитках; и - вывеска: "Белоцерковски й-Г усятинский - Овощи".
   Моську едва не зашиб; тут какая-то дама обиделась:
   - Экий нахал: куда прете?
   Хотя и надел он кота, над собой подшутивши, - какие там шутки; и шел с разгромленьем во взгляде, с разгрязом в сознанье средь течи людской, многорылой, ошибшись од-в переулком и думая, что - Табачихинский (шел Гнилозубовым); дом шоколадный, лицованный плитами, с глянем с подъездом из тесаных серых камней и с абаками желтых колонн; да, и - дворик квадратный; квадратные теНы; квадратные пространства сознанья; как их осознать? Ведь сознание - круг; квадратура - поверхность фигуры, в квадрат обращенной; задача, увы! - не решенная; да-с; осознать обстоянье - решить не решенное; и - в квадратурах запутался; не осознал обстоянья:
   - Кого вам?
   И дворник с метлой - перед ним; не на тот двор попал, хотя то же проделал он: по переулочку счетом пятьсот сорок девять шагов; лишь одно - в переулок не тот он свернул; тут - чужое; у тумб разыгрались мальчишки; потаск между ними веселый пошел; ворошился людьми переулок; дождило пустым пустоплюем кропившего жолоба; клок из тумана висел в нависающем исчерна-сизом и исчерна-синем прихмурьи, откуда рвануло струей ледяною.
   В чем дело?
   Мандро!
  
  

***

  
   Если б мог осознать впечатленье от звука "Мандро", то увидел бы: в "ман" было - синее: в "др" - было черное, будто хотевшее вспомнить когда-то увиденный сон; "ман" - манило; а "др" - ? Наносило удар.
  
  

***

  
   - Да, удар - над Москвой!
   Что такое сказал он, совсем неожиданно; и - осмотрелся: проперли составы фасадов: уроды природы; дом - каменный ком; дом за домом - ком комом; фасад за фасадом - ад адом; а двери, - как трещины.
   Страшно!
   Свисает фасад за фасадом под бременем времени: время, удав, - душит; бремя - обрушится: рушатся старым составом и он, и Москва, провисая над Тартаром.
   - Poe-рой... Роется... Старое-старое... тартарараровое...
   Тарта-мантор... мандор... Командор... - грохотала пролетка.
   А все выходило:
   - Мандро!
  
  

***

  
   Вдруг припомнился случай, с ним бывший, когда он звонился, забыв, что звонится к себе; и на голос прислуги, кто там, отозвался вопросом, к себе самому обращенным.
   - А что, барин дома?
   Услышав, что "барина" нет, он куда-то пошел: очевидно, домой; и тогда только понял, что был уже он у себя и что нечего было ему вопрошать "барин - дом а", когда этот "барин", - он сам (между нами, - какой же - он "барин"; смотрите, пожалуйста, - "барин": ха-ха! Так какое-то, старое: роется в шубе под собственной дверью)
   - Рой-pфe-po-po - дроботала пролетка. Звонился.
   Играло вверху морозяной гирляндой созвездий; посмотришь - покажется: звездочка катится светленьким следц. ком; падает над головою; так небо овчинкой падет; так падет под ударом.
   - Др-дро!
   Черноротый подъезд съел его.
   - Вы бы, Дарьюшка, - знаете ли - не снимали б цепочки, а то, говоря рационально, - там всякие, воры ща. таются...
   - Слушаюсь!
   - С фомками...
   - Да-с.
   . - Без цепочки пропустите, "он" - дело ясное - цап-царап: по голове.
   И - пошел в кабинет.
   Нашел шлёпы: стал шлёпой; и вздевочным взором глядел в потолок; не обрушится ль; все - под ударом!
  
  

***

  
   Да, да!
   Переставить тома, переспрятать бумажки, следы замести; он над сваленем книг призадумался горько. Как муха в сетях паука, зажундел сам с собою, устроил пихели бумажек в набитые ящики; снова их вывалил, затрескотал дверцей шкафа.
   Кой-как распихал по томам.
   Быстроногое время совалось во все, точно Томочка-песик; теперь собиралось просунуться резким звоночком во входную дверь.
   Что-то - будет!... Наверное - что-то огромное, - вот-вот-вот-вот: подошло!
  
  

***

  
   Он надел на себя не кота, а - терновый венец.
  
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   "Московский чудак" - роман, первая часть романа "Москва" Печатается по изд.: Белый А. Московский чудак. М.: Круг, 1926. Изданию романа предпослано предисловие автора, представленное в начале книги.
  
  
   [1] - Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646 - 1716) - немецкий ученый, великий математик, философ-идеалист.
  
   [2] - Фавн - в древнеримской мифологии - бог полей, гор и лесов, покровитель стад.
  
   [3] - Лагранж Жозеф Луи (1736 - 1813) - выдающийся французский математик и механик, член Парижской Академии наук.
  
   [4] - Фортеция - военное укрепление, часть крепости или самостоятельный опорный пункт.
  
   [5] - Канаус - плотная шелковая ткань, тафта.
  
   [6] - Гермафродит, двуполый.
  
   [7] - Что вы говорите, да... Колоссально, гениально... Господин профессор Коробкин... С его открытием... Мы будем... Это дело, да... В будущей войне, знаете ли вы...
  
   [8] - Да, это его сын.
  
   [9] - Спенсер Герберт (1820 - 1903) - английский философ и социолог один из основателей позитивизма.
  
   [10] - Сукно драдедамовое - особый сорт тонкого сукна, буквально: дамское сукно
  
   [11] - Тютюн (укр.) - табак
  
   [12] - Арпеджио - музыкальные аккорды, в которых звуки извлекаются в быстрой последовательности один за другим.
  
   [13] - Акростих - стихотворение, в котором начальные буквы строк составляют какое-нибудь слово.
  
   [14] - Аллитерация - поэтический прием, состоящий в повторении одинаковых согласных.
  
   [15] - Акватинта - способ гравировки с оттенком, близким к работе кистью, тушью.
  
   [16] - Конвент - высший законодательный орган Франции в период буржуазной революции конца XVIII в.
  
   [17] - Бастилия - крепость и государственная тюрьма Парижа; была разрушена 14 июля 1789 г. в результате народного восстания, положившего начало французской буржуазной революции.
  
   [18] - Сен-Жюст Луи Антуан (1767-1794) -выдающийся деятель французской буржуазной революции.
  
   [19] - Кантилена -старинная лирико-эпическая французская народная песня.
  
   [20] - Царь-миротворец - Александр III, русский император 1881 - 1894 гг. Сторонник сближения с Францией, один из создателей русско-французского союза.
  
   [21] - Возможно, речь идет об убийстве генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича 4 февраля 1905 г. в Московском Кремле.
  
   [22] - Конт Огюст (1798-1854) -французский буржуазный философ и социолог, основатель так называемого позитивизма.
  
   [23] - Пуанкаре Анри (1854-1912) - французский математик, физик, философ.
  
   [24] - Пошли, Коробкин, на бульвар. Там весело. (фр.).
  
   [25] - Кадеты - конституционно-демократическая партия - к.-д., главная партия либерально-монархической буржуазии в России. Оформилась в октябре 1905 г.
  
   [26] - "Русская мысль" - научный, литературный и политический журнал либерального направления, издавался в Москве с 1880 по 1918 г., редактор Гольцев В. А.
  
   [27] - "Вестник Европы" - русский буржуазно-либеральный журнал, издавался с 1865 по 1918 г.
  
   [28] - "Miserere" - религиозный служебный мотив католической церкви.
  
   [29] - Флажолет - духовой деревянный музыкальный инструмент, род упрощенной флейты.
  
   [30] - Архитрав (архит.) - брус, нижняя часть опоры.
  
   [31] - Трип - шерстяная ворсистая ткань, шерстяной бархат.
  
   [32] - Кутафья - неуклюже одетая женщина.
  
   [33] - Я же вам сказал, что это горничная (фр.).
  
   [34] - Сольнес, Боркман - герои драмы Г. Ибсена "Строитель Сольнес".
  
   [35] - Альмантин -драгоценный камень.
  
   [36] - Боа - огромная змея тропической Африки; женский шарф из меха или перьев.
  
   [37] - от ферлакур - ухажер, донжуан
  
   [38] - Мюссе Альфред де (1810-1857)-знаменитый французский писатель, поэт, драматург.
  
   [39] - Чосер Джефри (1340-1400) -английский поэт.
  
   [40] - Франс Анатоль (1844-1924) -французский писатель.
  
   [41] - Уэллс Герберт Джордж (1866-1946) - английский писатель, общественный деятель.
  
   [42] - Поль Буайе - профессор русской словесности в Париже.
  
   [43] - Грановский Тимофей Николаевич (1813-1855)-русский ученый и общественный деятель, профессор всеобщей истории в Московском университете.
  
   [44] - Кареев Николай Иванович (1850-1931) - русский буржуазный историк и публицист.
  
   [45] - Гольцев Виктор Александрович (1850-1906) -русский журналист, публицист, критик, редактор журнала "Русская мысль".
  
   [46] - Якушкин Иван Дмитриевич (1793-1857) -декабрист, видный член Северного общества, материалист и атеист.
  
   [47] - Мачтет Григорий Александрович 1852-1901) - русский писатель.
  
   [48] - Веселовский Алексей Николаевич (1843-1918) - русский историк литературы.
  
   [49] - Брандес Эдвард Карл (1847 -1931) -датский драматург
  
   [50] - Леже - профессор русской словесности в Париже.
  
   [51] - Вогюэ Мелькиор де (1848-1910) - французский писатель и критик, автор работ о русской литературе.
  
   [52] - Нора, Элла Рентгейм - героини драм Г. Ибсена.
  
   [53] - "Гражданин" - русский политический и литературный журнал-газета монархического направления, издавался в Петербурге в 1872-1914 гг. Издатель - князь В. П. Мещерский.
  
   [54] - Катков Михаил Никифорович (1818 - 1887) - русский журналист, публицист, редактор газеты "Московские новости".
  
   [55] - Григорович Дмитрий Васильевич (1822 - 1900) -русский писатель.
  
   [56] - Янжул Иван Иванович (1846 - 1914) -русский критик, публицист, постоянный сотрудник журнала "Вестник Европы".
  
   [57] - Нос В. С. - редактор-издатель дешевых народных изданий "Балда", "Топор" (1907).
  
   [58] - Шенрок Владимир Иванович (1853 - 1910) -русский критик, публицист.
  
   [59] - Якушкин Павел Иванович (1822 - 1872) -русский писатель, фольклорист, этнограф.
  
   [60] - Стороженко Николай Ильич (1836 - 1906) -русский критик, публицист.
  
   [61] - Лигатура - 1) примесь меди и олова к золоту и серебру для придания им большей твердости; 2) повязка, которой перевязывают кровеносные сосуды при операции.
  
   [62] - Столыпин Петр Аркадьевич (1862 - 1911) - министр внутренних дел, председатель совета министров России в 1906-1911 гг.
  
   [63] - Протопопов Михаил Алексеевич (1848 - 1915) - русский критик, общественный деятель, активный сотрудник "Русской мысли".
  
   [64] - Сабашников Михаил Васильевич (1871 -1943) - крупный московский издатель.
  
   [65] - Милюков Павел Николаевич (1859 - 1943) -историк, глава буржуазной партии кадетов.
  
   [66] - Чупров Александр Иванович (1842 - 1908) - русский буржуазный экономист, статистик и публицист.
  
   [67] - Струве Петр Бернгардович (1870 - 1944) - русский буржуазный экономист, публицист и философ, представитель так называемого "легального марксизма".
  
   [68] - Дантиклы - зубцы в украшении главы столпа.
  
   [69] - Бернштейн Эдуард (1850 - 1932) - один из вождей немецкой реформистской социал-демократии.
  
   [70] - Рикардо Давид (1772-1823) - английский ученый-экономист, в трудах которого нашла завершение классическая буржуазная политическая экономия в Англии.
  
   [71] - же-ву-ди-ке я (фр.) - я вам говорю, что...
  
   [72] - Пьяниссимо (муз.) - очень тихий звук.
  
   [73] - Стокато (муз.) - быстрый, отрывистый звук.
  
   [74] - Легато (муз.) - плавный, затяжной звук.
  
   [75] - Пралине - вид кондитерского изделия.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Андрей Белый. Московский чудак
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru