Любезнейший Иван Иванович, не могу Вам выразить того удовольствия, которое доставило мне Ваше милое письмо. Я давно знаю Вас, давно полюбил Вас: во всем, что ни писали Вы, видна такая прекрасная, такая человеческая душа. Вы один доказали мне, что можно быть человеком и петербуржским литератором. Я не старался узнать, каковы Вы на самом-то деле (как говорят опытные люди, разделяющие жизнь на идеальную и реальную); я слишком верю моему чувству, чтобы иметь нужду наводить справки для его оправдания. Веря моему чувству, я был уверен, что и Вы любите меня, точно так же, как был уверен, что меня терпеть не могут разные петербуржские поэты, прозаики и знакомые и незнакомые со мною, и даже журналисты, переписывавшиеся со мною, -- но, Вашу руку -- я жму ее, как руку друга! Вы не обманулись, оставивши в стороне и пустые приличия и ложный стыд.
Благодарю, сердечно благодарю Вас за Ваше предложение -- быть мне полезным по журналу. Эта помощь важна для меня. Теперь мне во что бы то ни стало, хоть из кожи вылезть, а надо постараться не ударить лицом в грязь и показать, чем должен быть журнал в наше время, показать это издателям изящных афиш и издателям толстых журналов с афишкою на придачу; но молчание -- скоро увидите сами и, надеюсь, заочно погладите по головке. Горе вашей петербуржской братьи, горе всем этим маленьким гениям, которые, после смерти Пушкина, напоминают собою слова Гамлета: "Отчего маленькие человечки становятся великими, когда великие переводятся?" Итак, помогите по мере возможности, а то Вас там разрывают по частям, по клочкам, литературные воронья, собиратели чужих трудов. Литература наша теперь хромает, как никогда не хромала: сам Полевой, этот богатырь журналистики, сам он только портит дело и добросовестно вредит ему хуже Сенковского.
Первый No "Наблюдателя" позамедлился от разных обстоятельств, которые могли встретиться только при первом No; но он выйдет в Москве, когда Вы будете читать мое письмо; второй уже печатается, третий начнется печатанием завтра.
Прощайте и пишите ко мне чаще, а я не останусь у Вас в долгу.
Письма адресуйте на мое имя -- в дом Межевого института (Константиновского).
Добрый А.В. Кольцов Вам кланяется.
Ваш В. Белинский.
2
Москва. 1838 г. Августа 10.
Любезнейший Иван Иванович! Долго ждал я Вашего письма, но мое долгое ожидание было с избытком вознаграждено: Ваше письмо показало мне, что я приобрел еще спутника на пути жизни к одной цели. Я не умею понимать ни любви, ни дружбы иначе, как на взаимном понимании истины и стремлении к ней. Уверен, что когда с Вами увидимся, то возможность осуществится и стремление к дружбе сделается дружбою. Не нужно больше слов -- пусть все развивается само собою из времени и обстоятельств. Для зерна нужна земля, чтоб сделаться деревом; для дружбы, как и для всякого чувства, -- возможность дружбы. Я сказал, что я разумею под возможностию: для нас эта возможность уже слишком ясна -- остальное довершит время.
Вы пишете, что желали бы видеть меня издателем журнала с 3000 подписчиков, а я бы охотно помирился и на половине: "Телеграф" никогда не имел больше, а между тем его влияние было велико. "Библиотека для чтения" издается человеком умным и способным, и издается им для большинства, и потому очень понятен ее успех. Журнал с таким направлением, которое я могу дать, всегда будет для аристократии читающей публики, а не для толпы, и никогда не может иметь подобного успеха. Но я не знаю, почему бы мне не иметь 1500 или около 2000 подписчиков. Но видите ли: для этого нужно объявить программу перед новым годом, а не в марте или в мае, и программу нового журнала с новым названием, потому что воскресить репутацию старого, и еще такого, как "Наблюдатель", так же трудно, как восстановить потерянную репутацию женщины. Сверх того, в Москве издавать журнал не то, что в Петербурге: в нашей ценсуре (московской) царствует совершенный произвол: вымарывают большею частию либеральные мысли, подобные следующим: 2х2 = 4, зимою холодно, а летом жарко, в неделе 7 дней, а в году 12 месяцев. Но это бы еще ничего -- пусть марают, лишь бы не задерживали. VI No мог бы выйти назад тому две недели, но 5 листов пролежали больше недели в кабинете Г(олохвастова). Снегирев и сам мог бы вычеркнуть все, что ему угодно, но он хочет казаться пред издателями добросовестным, а перед начальством исправным, а мы должны терпеть. В 6 No я поместил переводную статью "Языческая и христианская литература IV века. Авзоний и св. Паулин"; языческой и христианской и святого ценсор нам не пропускает, -- каково Вам покажется? Вы знаете, что владелец "Наблюдателя" -- Н.С. Степанов; у него есть все средства, сверх того, -- хорошая своя типография. Если бы ему позволили объявить себя издателем, как Смирдину, начать журнал с нового года и в 12 книжках, как "Библиотека для чтения" и "Сын отечества", -- то дело бы пошло на лад. Эти три обстоятельства: объявление имени издателя, который по своим средствам может иметь право на кредит публики, новый план журнала и настоящее время для его начала -- могли бы дать содержание для программы и из старого журнала сделать новый. Конечно, если бы к этому еще позволили переменить его название -- это было бы еще лучше, но на это плоха надежда. Еще лучше, если бы ко всему этому мне позволили выставить свое имя, как редактора, потому что В. П. Андросов охотно бы отказался от журнала и всех прав па него. Но зачем говорить о невозможном? По крайней мере, мы хотим попробовать насчет первых трех перемен -- имени Степанова, 12 книжек и начала с нового года. Надо сперва прибегнуть к графу Строганову. Пока об этом не говорите решительно никому. Я уверен, когда придет время, и если Вы что можете тут сделать чрез свои связи и знакомства, то сделаете все.
Ваши вкусоводители точно люди добросовестные и благонамеренные -- они немножко и дерут, зато уж в рот хмельного не берут. Шевырев -- это Вагнер. Он на лекции объявил, что любит букву... Хочу написать историю русской литературы для немцев -- пошлю в Германию к Аксакову, он переведет и напечатает. То-то раззадорю наш народ. Уж дам же я знать суфлеру Кёнига!
Я понял, о каком великом драматическом гении пишете Вы ко мне: этого гения я разгадал еще в 1834 г. У меня очень верен инстинкт в литературных явлениях; издалека узнаю птицу по полету и редко ошибусь...
Совершенно согласен с Вами насчет философских терминов, что делать -- погорячились. Говорите мне правду смело, только этим Вы можете доказать мне свое дружеское расположение. Первая Ваша правда мне понравилась, но оговорки были напрасны. Кланяйтесь от меня Николаю Ивановичу Надеждину. Рад, что Вам понравился Аксаков. Это душа чистая, девственная и человек с дарованием. Когда Вы приедете в Москву, то увидите, что в ней и еще есть юноши. Как жаль, что Бакунин живет в деревне! Как мне хотелось познакомить Вас с ним. Но я познакомлю Вас с В. Боткиным, которого музыкальные статейки, вероятно, Вам понравились. Он же перевел "Дон-Жуана" Гофмана и переделал статью "Моцарт". Еще я познакомлю Вас с Клюшниковым -- очень интересный человек. Элегия в IV No "Опять оно, опять былое" -- его. Стихотворение Красова "Не гляди поэту в очи" не относится ни к Пушкину и ни к кому, а его "Дума" относится к Жуковскому. Понравилась ли Вам повесть в 1 No? Она принадлежит Кудрявцеву, автору "Катеньки Шалаевой" и "Антонины". Это человек с истинным поэтическим дарованием и чудеснейшею душою. И с ним я познакомлю Вас. Он дал мне еще прекрасную повесть "Флейта". Странно, что Вы прочли еще только два No "Наблюдателя", когда их вышло уже пять. Роман Степанова разругаю, потому что это мерзость безнравственная -- яд провинциальной молодежи, которая все читает жадно. Если бы это было только плохое литературное произведение, а не гнусное в нравственном смысле, то я уважал бы пословицу -- de mortuis aut bene, aut nihil (о мертвых или хорошо, или ничего (лат.)). Благодарю Вас за обещание разного товара -- жду его с нетерпением -- нельзя ли поскорее. Харьковский профессор Кронеберг изъявил свое согласие на участие. В 6 No его статья "Письма"; статья очень невинная, но ужаснувшая нашего цензора. Читали ли Вы в 5 No статью "О музыке"? Таких статей не много в европейских, не только русских журналах. Серебрянский -- друг Кольцова, который и доставил мне статью. Представьте себе, что этот даровитый юноша (Серебрянский) умирает от изнурительной лихорадки. Очень рад, что Вам понравилась моя статья о "Гамлете". В 3 No самая лучшая; я сам ею доволен, хотя она и искажена: Булыгин вымарывал слово святой и блаженство, а на конце отрезал целые пол-листа. Напишите, как Вам понравилась моя статья об "Уголино". Жаль Полевого, но вольно ж ему на старости из ума выжить. Что там за гадость такую он издает. "Библиотека для чтения" во сто раз лучше: для большинства это превосходный журнал. Нет ли слухов о Гоголе? Как я смеялся, прочтя в "Прибавлениях", что Гоголь, скрепя сердце, рисует своих оригиналов. Во время оно и я сам то же врал... Скажите мне, что за человек Струговщиков? У него есть талант, он хорошо переводит Гете, по крайней мере, получше во 100 раз Губера, который просто искажает "Фауста". И не мудрено: он понимает Вагнера -- как классика, а Фауста -- как романтика. Я хочу растолковать ему, что он врет. Если Вы знакомы с Струговщиковым, то попросите у него чего-нибудь для меня; я с благодарностью (разумеется, невещественною) поместил бы. Уведомьте меня, что за человек Вернет? У него есть талант, который может погибнуть, если он не возьмется за ум заблаговременно. Я желал бы с ним познакомиться. Обещался мне Ф. Кон! отдать для цензуры г. Корсакову две статьи, но что-то о них ни духу, ни слуху. Не знаете ли Вы чего-нибудь об этом? Прощайте. Жду от Вас скорого ответа и с нетерпением ожидаю Вас самих в Москву. Я и сам собираюсь в Питер и весною думаю непременно побывать, если будут средства.
Ваш В. Белинский.
3
Москва. 1839, февраля 18 дня.
Я так много виноват перед Вами, любезнейший Иван Иванович, что нельзя и оправдываться. Впрочем, в моем столе и еще теперь лежит письмо к Вам от ноября 10 прошедшего года, но -- увы! недоконченное. Право, не до писем было. В письме к Вам мне хотелось бы означить определительно мое журнальное состояние, но это было невозможнее, чем означить погоду. И теперь пишу к Вам коротко, но зато определенно. Вот в чем дело: я не могу издавать "Наблюдателя". Далеко бы завело меня объяснение причин, и потому вместо всех этих объяснений снова повторяю Вам -- я не могу издавать "Наблюдателя" и нахожу себя принужденным ныне отказаться от него. Но между тем -- мне надо чем-нибудь жить, чтоб не умереть с голоду -- в Москве нечем мне жить -- в ней, кроме любви, дружбы, добросовестности, нищеты и подобных тому непитательных блюд, ничего не готовится. Мне надо ехать в Питер, и чем скорей, тем лучше. Прибегаю к Вашему ко мне расположению, к Вашей ко мне дружбе -- похлопочите об устроении моей судьбы. Г-н Кра-евскпй завален теперь делом -- два журнала на руках, -- думаю, что сотрудник, который в состоянии ежемесячно поставлять около десяти листов оригинального писанья или маранья -- будет ему не малою подмогою. Я бы желал взять на себя разбор всех книг чисто литературных и даже некоторых других, -- в таком случае в каждую книжку "Отечественных записок" я бы аккуратно поставлял от двух до пяти листов. Критика своим чередом -- смесь тоже. -- Коротко и ясно: почем с листа? Но главное вот в чем: без 2000 мне нельзя даже и пешком пройти заставу; около этой суммы на мне самого важного долгу, а сверх того, я хожу, как нищий, в рубище. Кроме г. Краевского, поговорите и с другими, сами от себя или через кого-нибудь; я продаю себя всем и каждому, от Сенковского до (тьфу ты, гадость какая!) Булгарина, -- кто больше даст, не стесняя при том моего образа мыслей, выражения, словом, моей литературной совести, которая для меня так дорога, что во всем Петербурге нет и приблизительной суммы для ее купли. Если дело дойдет до того, что мне скажут: независимость и самобытность убеждений или голодная смерть -- у меня достанет силы скорее издохнуть, как собаке, нежели живому отдаться на позорное съедение псам... Что делать -- я так создан.
Не замедлите ответом. Жду его с нетерпением.
Ваш В. Белинский.
Кроме того, в "Отечественных записках" я готов взять на себя даже и черновую работу, корректуру и тому подобное, если только за все это будет платиться соразмерно трудам. Денег! денег! А работать я могу, если только мне дадут мою работу. Итак, скорей ответ. Главное, чтобы при Вашем письме получил (если кто пожелает взять меня в работники) подробные условия.
Еще раз, -- не замедлите ответом и -- прощайте.
4
Москва. 1839, февраля 22 дня.
Вот Вам и еще письмо, любезнейший Иван Иванович. Предмет его все тот же -- просьба о скорейшем решении моей участи. Я уверен, что Вы, с своей стороны, сделаете все, что можно, и прошу Вас только о скорейшем ответе. Дело для меня очень важное. Мне надо переехать в Петербург, хоть на год, хоть на два, только непременно надо: этого требуют и внешние и внутренние мои обстоятельства. Быть сотрудником журнала или даже и журналов и получать за свои труды достаточное вознаграждение, ковечно, не Бог знает какая важность и какая трудность; но дело в двух тысячах, без которых мне невозможно и думать о поездке -- вот в чем трудность, и вот что меня беспокоит. Без этого обстоятельства, я давно бы уж сел в дилижанс и был в Питере. Вместе с получением этого письма Вы увидитесь с Н.В. Савельевым, который, по своему ко мне расположению и дружбе, сам вызвался хлопотать о моем деле у Смирдина, Полевого, Греча, даже у Сенковского. Что делать, пришло такое время, что кто ни поп, тот и батька. Жалею только об одном, что не раньше хватился за ум.
Трудно оставить мне Москву, где много милого любил, где совершилось столько важных переворотов и процессов моего духа; оставить круг, подобного которому для меня уже не будет в жизни. Но судьба этого хочет -- должно повиноваться. Она иногда дает отсрочки, но на своем всегда поставит. Так было и со мною. Я долго отнекивался, а теперь вижу, что стену лбом не прошибешь, а только разве лоб расшибешь. Петербург представляется мне пустынею безлюдною. Каменский, Гребенка, Якубович, Тимофеев и пр. и пр. -- Боже мой, что за люди!.. Если бы не Вы, я бы скорее умер, чем бы поехал в Питер. Надеюсь еще сойтись с г. Струговщиковым. Я не знаю его как человека, ничего не слышал о нем с этой стороны; но кто так, как он, умеет понимать Гете, тот тысячу раз человек, и где еще есть такие люди, там можно жить. Кстати: его элегии, пересланные ко мне через Вас, -- я обязан им такими минутами, каких не много бывает в жизни. В этих прекрасных гекзаметрах душа моя купалась, как в волнах океана жизни. Жалкий г. Губер, двукратно жалкий -- и по своему переводу, или искажению "Фауста", и по пакостной своей философской статье, которая ужасно воняет гнилью и плесенью безмыслия и бессмыслия! Право, ограниченные люди хуже, то есть вреднее подлецов: ведь если бы не г. Струговщиков, то Губер еще на несколько лет зарезал бы на Руси Гете. Впрочем, черт с ними, с этими бездарными Губерами -- начхать им на голову, как говорит один из героев Гоголя.
Если я буду крепко участвовать в "Отечественных записках", то -- уговор лучше денег -- Полевой -- да не прикоснется к нему никто, кроме меня! Это моя собственность, собственность по праву. Я, и никто другой, должен спихнуть его с синтеза и анализа и со всего этого хламу пошлых, устарелых мненьиц и чувствованьиц, на которых он думает выезжать и которыми Думает запугать новое поколение. Особенно, если выйдет окончание его "Аббаддонны" -- это мой пир -- как ворон на падалище, спущусь я на это нещечко литературного прекраснодушия и исклюю и истерзаю его. У меня уже готова в голове статья. Люблю и уважаю Полевого, высоко ценю заслуги его, почитаю его лицом историческим; но тем не менее постараюсь сказать и доказать, что он отстал от века, не понимает современности и сделался тем Каченовским, которого он застал при своем выступлении на литературное поприще. Ужасное несчастие пережить самого себя -- это все равно, что сойти с ума.
Если я перееду в Питер, то к тому году хочу издать альманах, и потому считаю за Вами повесть, а за г. Струговщиковым несколько переводов из Гете. Сам напишу огромное "Обозрение", которое -- я уверен в этом -- все прочтут. Будут стихи Красова, Кольцова, -- в -- , переводы из Шекспира, Гете, Гейне, Рюкерта -- Каткова, Аксакова.
Кланяйтесь от меня г. Владиславлеву. Я получил от него подарок и письмо -- за то и за другое от души благодарю, но отвечать, по обстоятельствам, не мог. Извините меня перед ним. Представьте себе -- какая досада: в Межевом институте ученик украл у меня тетрадь стихов Красова и переслал ее к Сеиковскому, а тот себе печатает да печатает. Нельзя ли об этом пустить слух в "Литературных прибавлениях" и даже перепечатать все эти стихотворения, а я немедленно выхлопочу от автора право на эту перепечатку. Жду от Вас ответа. Не замедлите.
Ваш В. Белинский.
5
Москва. 1839 г., февраля 25.
Я остаюсь в Москве, любезнейший Иван Иванович, и потому прошу Вас оставить хлопоты обо мне и извинить меня за ложную тревогу. Различные затруднения до такой степени взбесили меня, что я твердо решился перебраться в Питер; но дело кое-как переделалось -- и я опять москвич. Пока не могу много писать к Вам: я еще болен от этих передряг. Пожмите от меня руку г. Струговщикову... Не умею благодарить его за присланные элегии Гете: несколько времени я обжирался ими: как в волнах океана жизни, купался я в этих гекзаметрах. Прошу у г. Струговщикова извинения в том, что я имел глупость две элегии поместить в 11 No за прошлый год, который только на днях явится, хотя уже является четвертый месяц. Перевод "Прометея" -- чудо! Прошу и умоляю г. Струговщикова не оставить меня и вперед своими трудами.
Равным образом прошу Вас засвидетельствовать мое уважение г. Владиславлеву. Очень благодарен ему за его милый подарок. Не отвечал ему на письмо по двум причинам: не до того было, а сверх того, я и не знаю имени и отчества г. Владиславлева. Попросите его засвидетельствовать мое почтение М.М. Попову, моему бывшему учителю, который во время оно много сделал для меня, и живая память о котором никогда не изгладится из моего сердца.
Представьте себе -- какое горе: у меня украдена учеником Межевого института, некиим М., тетрадь стихов Красова и подала в руки Сенковского, который и распоряжается ею, как своею собственностью. Нельзя ли об этом намекнуть в "Литературных прибавлениях"?
Не стыдно ли Краевскому воскурять фимиамы таким людям, каков Каменский, Гребенка и т.п.? Статья Губера о философии обличает в своем авторе ограниченнейшего человека, у которого в голове только посвистывает. Какая прекрасная повесть "История двух калош" гр. Соллогуба. Чудо! прелесть! Сколько душевной теплоты, сколько простоты, везде мысль!
Бью Вам челом -- нижайше кланяюсь, любезнейший Иван Иванович: пока хоть чего-нибудь, а хорошего и отличного, когда будет у Вас досуг. Право, если Вы для 4 No не дадите своей повести -- я рассорюсь с Вами.
Кланяйтесь от меня Савельеву и скажите ему, чтобы он уже не хлопотал. До будущего 1840 года я -- москвич, а там -- что Бог даст. Прощайте.
Ваш В. Белинский.
6
Москва. 1839. Августа 19 дня.
Ну, Иван Иванович, насилу-то дождался я от Вас весточки; Ваше молчание заставило было меня живо беспокоиться насчет и Вашего переезда через Волгу, и Ваших новых отношений к делящимся (чего доброго -- думал я, -- пожалуй, зарежут). По сему резону Вы выходите не благодетельный помещик, как изволите величать себя, а разве злокачественный дворянин и разбойник, как резко выразился Иван Иванович о Иване Никифоровиче. Вот Авдотья Яковлевна -- дело другое: она очень похожа на благодетельную помещицу: попробуйте отдать деревню в полное ее распоряжение -- и увидите, что чрез полгода, благодаря ее доброте и благодетельности, благодарные Ваши крестьяне -- сии брадатые Меналки, Даметы, а наипаче Титиры -- сделаются сами господами, а господа сделаются их крестьянами.
Записка Ваша ко мне отличается удивительною пустотою содержания. Однако ж спасибо Вам и за нее. Рад, что Вы обещаете приехать к концу сентября, но боюсь, чтобы Ваш приезд -- как это часто бывает в сем непрочном мире -- не отодвинулся до конца октября. Знаю, что Вы рветесь оттуда всей душою, да боюсь, что дела задержат. Пожалуйста, почтеннейший, приезжайте скорее: право, я жду Вас с нетерпением. Признаюсь, почему-то и с Москвою мне уж поскорее хотелось бы разделаться.
После Вашего отъезда со мной произошла бездна перемен и разных разностей. Во-первых, я был болен... Убедительное письмо Ваше к Николаю Филипповичу не произвело никакого эффекта, потому, вероятно, что нужда убедительнее красноречия. Но мне досадно только, что он не давал никакого ответа. Около трех недель я и надеялся и отчаивался (самое гнусное состояние); наконец заболел и увидел необходимость не выходить из дому, но вдруг почему-то решился выйти в последний раз, повидаться с Боткиным. Иду -- вдруг едет навстречу Николай Филиппович. А, подумал я, вот зачем тянуло меня из дому! -- вскакивает с дрожек и начинает на тротуаре беседу. О том, о сем, между прочим и о Вас -- имею ли я от Вас известия, наконец -- к делу. Щепкин (М.С.) должен ему 115 р., так он предлагал мне поделикатнее попросить их у него себе. В моем положении и это было благодеянием Божиим; а Николай Филиппович уверял, что у него нет ни копейки и что сам нуждается. Тотчас я увиделся на университетских экзаменах с Барсовым и попросил его передать Михаилу Семеновичу о сем. На другой день спокойно жду денег, но не тут-то было. К. Аксаков дал 10 р., а то бы лекарства не на что было взять, а еще нужны были пьявки и другие подобные мерзости, требующие денег. Я было и нос повесил, но вдруг является И.Е. Великопольский, осведомляется о здоровье и просит меня быть с ним без церемоний и сказать, нужны ли мне деньги. Я попросил 50 р., но он заставил меня взять 100. Вот так благодетельный помещик! На другой день, перед самым отъездом своим в деревню, опять навестил меня. От Щепкина я получил деньги, когда уже выздоровел.
Я помирился с Боткиным и Катковым. Между нами все опять по-прежнему, как будто ничего не было. Да, все по-прежнему, кроме прежних пошлостей. Сперва я сошелся с Боткиным и без всяких объяснений, прекраснодушных и экстатических выходок и порывов, но благоразумно, хладнокровно, хотя и тепло, а следовательно, и действительно. Теперь вижу ясно, что ссора была необходима, как бывает необходима гроза для очищения воздуха: эта ссора уничтожила бездну пошлого в наших отношениях. Причины ссоры, несколько Вам известные, были только предлогом, а истинные и внутренние причины только теперь обозначились и стали ясны. Боткин много был виноват передо мною, но и я в этом случае не уступлю ему. Надо быть беспристрастным и справедливым. Впрочем -- странно: я, который не находил удовлетворительного мщения Боткину, я теперь не могу себе ясно представить, за что я на него так неистовствовал. Вообще в нашей ссоре много семейного, только для нас понятного. Боткин -- чудесный человек -- теперь я могу это сказать, потому что говорю без пылу, в котором, если много пламени, за то много и дыму и чаду, но с теплотою и благоразумно. Катков имеет один недостаток -- он очень молод, а кроме этого, он один из лучших людей, каких только встречал я в жизни. Я рад без памяти, что наши дрязги кончились и что вы-таки увидите нас так, как хотели и думали увидеть нас, когда отправлялись из Питера в Москву.
К. Аксаков со мной как нельзя лучше. Его участие ко мне иногда трогает меня до слез. Невозможно быть расположеннее и деликатнее, как он со мною. Славный, чудный человек! Но молод так, что даже Катков годится ему в дедушки. В нем есть все -- и сила, и энергия, и глубокость духа, но в нем есть один недостаток, который меня глубоко огорчает. Это -- не прекраснодушие, которое пройдет с летами, но какой-то китайский элемент, который примешался к прекрасным элементам его духа. Коли он во что засядет, так, во-первых, засядет по уши, а во-вторых -- во сто лет не вытащите Вы его и за уши из того ощущеньица или того понятьица, которое от праздности забредет в его, впрочем, необыкновенно умную голову. Вот и теперь сидит он в глупой мысли, что Гете (далеко кулику до Петрова дня!) выше Шекспира. Но пока он сидел да посиживал в этой мысли, если только нелепость можно назвать мыслию, случилось происшествие, от которого на лице Аксакова совершилось страшное aplatissement (сплющивание (фр.)), ибо это происшествие накормило его грязью, как говорят безмозглые персиане. Грязь эту разделили с ним Бакунин и Боткин.
Еще давно, прошлого осенью, узнавши нечто из содержания 2 ч. "Фауста", я с свойственною мне откровенностию и громогласностию провозгласил, что оная 2 ч. не поэзия, а сухая, мертвая, гнилая символистика и аллегорика. Сперва на меня смотрели, как на богохульника, а потом, как на безумца, который врет, что ему взбредется в праздную голову. Новое поколение гегелистов основало журнал в pendant (соответствующий (фр.)) к берлинскому "Jahrbucher" ("Ежегодникам" (нем.)), основанному Гегелем -- "Hallische Jahrbucher" ("Галльским ежегодникам" (нем.)), и в этом журнале появилась статья некоего гегелиста Фишера о Гете, в которой он доказывает, что 2 ч. "Фауста" мертвая, пошлая символистика, а не поэзия, но что 1ч. -- великое произведение, хотя и в ней есть непонятные, а потому и непоэтические места, ибо (это же самое говорил и я) поэзия доступна непосредственному эстетическому чувству, и отнюдь не требуется для уразумения художественных произведений посвящения в таинства философии, и что все непонятное в ней принадлежит к области символизма и аллегории. Фишер разбирает все разборы "Фауста" и нещадно издевается над ними; достается от него и первому поколению гегелистов, которые, говорит, ослепленные ярким светом Гегелевой философии, пустились сгоряча все подводить под нее и во 2 ч. "Фауста" особенно мнили видеть полное осуществление системы Гегеля в сферу искусства. Больше всех срезался Марбах, который в своей действительно прекрасной популярной книге напорол о 2 ч. "Фауста" такой дичи, что Боткин, прекрасно переведший из нее большой отрывок, ничего не понял, и когда хотел поместить этот отрывок в "Наблюдателе", то принужден был вычеркнуть большую часть того, что сказано там о 2 ч. "Фауста", которую Марбах называет "Книгою с семью печатями" для непосвященных. Каково срезались ребята-то? И каков я молодец! Не правда ли, что необыкновенно умный человек... А?.. Как вы думаете?., (спросите и Авдотью Яковлевну, как она о сем разумеет -- я думаю, дивится моей скромности).
В этом же "Hallische Jahrbucher" есть статья о Дайте, в которой доказывается, что сей муж совсем не поэт, а его "Divina comedia" ("Божественная комедия" (ит.)) -- просто символистика. Я то же и давно думал и говорил, ну, и после этого Вы еще не станете на колени перед моим эстетическим гением?..
Вот каким длинным письмом заплатил я за Вашу записку. Получил я письмо на Ваше имя и прилагаю его при сем. Также прилагаю и письмо Андрея Александровича ко мне -- оно очень интересно. Пожалуйста, пишите ко мне.
Константину (Аксакову) еще не отдавал Вашего письма, не видался с ним. А как он будет рад ему -- как дитя! Да, славное дитя Константин; жаль только, что движения в нем маловато. Я и теперь почти каждый день рассчитываюсь с каким-нибудь своим прежним убеждением и постукиваю его, а прежде так у меня -- что ни день, то новое убеждение. Вот уж не в моей натуре засесть в какое-нибудь узенькое определеньице и блаженствовать в нем. Кстати, после статей о 2-й ч. "Фауста" и Данте, я стал еще упрямее, и теперь мне пусть лучше и не говорят о драмах Шиллера; я давно уже узнал, что они слабоваты. Пушкин меня с ума сводит. Какой великий гений, какая поэтическая натура! Да, он не мог по своей натуре написать ничего вроде 2-й ч. "Фауста". Я обещал Владиславлеву в альманах статью о "Каменном госте" в форме письма к другу. Хочется попытаться на нечто похожее на философскую критику а 1а Рётшер. У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепствую: Гомер, Шекспир и Пушкин...
Поблагодарите от меня Авдотью Яковлевну за память обо мне и ударьте ей за меня низко челом.
Прощайте. В "Литературных прибавлениях" перепечатана моя статья о Полевом, а новая еще не напечатана.
Ваш В. Белинский.
7
5 декабря 1842. Петербург
Ну, Панаев, вижу, что у Вас есть чутье кое на что -- сейчас я прочел "Мельхиора", и мне все слышатся Ваши слова: "Эта женщина постигла таинство любви". Да, любовь есть таинство, -- благо тому, кто постиг его; и, не найдя его осуществления для себя, он все-таки владеет таинством. Для меня, Панаев, светлою минутою жизни будет та минута, когда я вполне удостоверюсь, что Вы, наконец, уже владеете в своем духе этим таинством, а не предчувствуете его только. Мы, Панаев, счастливцы -- очи наши узрели спасение наше, и мы отпущены с миром владыкою: мы дождались пророков наших -- и узнали их, мы дождались знамений -- и поняли и уразумели их. Вам странны покажутся эти строки, ни с того, ни с сего присланные к Вам, но я в экстазе, в сумасшествии, а Жорж Занд называет сумасшествием именно те минуты благоразумия, когда человек никого не поразит и не оскорбит странностью -- это она говорит о Мельхиоре. Как часто мы бываем благоразумными Мельхиорами; и благо нам в редкие минуты нашего безумия. О многом хотелось бы мне сказать Вам, но язык коснеет. Я люблю Вас, Панаев, люблю горячо -- я знаю это по минутам неукротимой ненависти к Вам. Кто дал мне право на это -- не знаю, не знаю даже, дано ли это право. Мне кажется, Вы ошибаетесь, думая, что все придет само собою, даром, без борьбы, и потому не боретесь, истребляя плевелы из души своей, вырывая их с кровью. Это еще не заслуга, Панаев, встать в одно прекрасное утро человеком истинным и увидеть, что без натяжек и фразерства можно быть таким. Даровое не прочно, да и невозможно, оно обманчиво. Надо положить на себя эпитимью и пост, и вериги, надо говорить себе: этого мне хочется, но это нехорошо, так не быть же этому.
Пусть Вас тянет к этому, а вы все-таки не идите к нему; пусть будете Вы в апатии и тоске -- все лучше, чем в удовлетворении своей суетности и пустоты.
Но я чувствую, что я не шутя безумствую. Может быть, приду к Вам обедать, а не говорить: говорить надо, когда заговорится само собою, а не назначать часы для этого. Спешу к Вам послать это маранье, пока охолодевшее чувство не заставит его изорвать...
Опубликовано: И.И. Панаев. Воспоминание о Белинском. -- "Современник", 1860, No 1, отд. I, с. 335-355.