"Далекий друг! Что же он молчит, мой далекий друг? Что же он не пишет, наконец, о себе весточку?" -- думал Репьев, тихо и задумчиво шагая по тропинке железнодорожного откоса и рисуя картину скучного зимнего вечера в его добровольном заточении.
Огромная фиолетовая туча захватила три четверти неба и ползла тяжелая, беременная снегом. Кругом еще было светло. В легких синеватых контурах щетинился вокруг хвойный лес, прогалины блестели тусклыми льдинками, под ногами хрустела мерзлая трава и печально и тихо шуршал сухой лист.
-- Соседу! -- крикнул откуда-то сбоку веселый, свежий, хотя немного грубый голос Белобровова. -- Домой?
Репьев приподнял шапку...
"Милый, далекий друг, жив ли, здоров ли ты? Не одолела ли и тебя злая, враждебная сила, и не лежишь ли ты, скованный ею по рукам и ногам?"
-- Здоровый пойдет снег, -- весело продолжал Белобровов, -- да и пора. Скучно, как-то... без снега... Заходите вечерком. А?
-- Спасибо, зайду!
"Целый месяц нет письма! Да что же это, наконец? Так бы, кажется, и написал, но страшно, не подвести бы. Письма могут и перехватывать".
Порыв ветра поднялся с откоса и обрушился на Репьева целым столбом песочной пыли. В лесу что-то застонало, завыло, голые кусты наклонили свои ветви; сухие, почернелые листья в паническом испуге шарахнулись с тропинки, поднялись и замелькали в воздухе. И тотчас густыми, тяжелыми хлопьями пошел снег.
II.
-- Знаете, -- говорила Анна Яковлевна Белобровова, -- вот когда начинается зима и идет снег, то я называю это, что мы засыпаемся! Право! Нас засыпает, засыпает, засыпает с утра до ночи, дни, недели, месяцы, так что иногда нет возможности выйти из дому.
-- Пустяки ты все болтаешь, -- прервал муж и, стукнув своей рюмкой о рюмку Репьева, прибавил: -- Ну, сосед, выпьем, что ли?
Выпьем, добрая подружка, Сердцу будет веселей!
Тихо, приятным, нежным голосом запела Анна Яковлевна, вдруг оборвала и задумалась.
-- А знаете, -- начала она через минуту, -- как это верно подмечено у Пушкина:
То по кровле обветшалой Вдруг соломой зашумит...
-- Очень верно. Прислушаешься другой раз вечером, -- шумит, так шумит по крыше.
-- Полно тебе! Все это -- твоя фантазии, -- проговорил муж и потянулся за графином, -- одна фантазия! Ну, сосед, повторим-ка!
-- Ну, вот! У тебя все фантазия, -- слегка обиделась Анна Яковлевна и обратилась к Репьеву. -- Вы здесь первую зиму, не знаете, а вот когда нас тут засыплет снегом, что не выйти, так тихо, тихо станет, как в могиле. Точно и дома нашего нет, -- одни снежные бугры. А в прошлую зиму, помнишь? -- живо повернулась она к мужу
-- Ну, что такое? Фу, даже испугала! Мог водку пролить. Разве можно так под руку
-- В прошлую зиму к нам пришел лось, -- сообщила Анна Яковлевна Репьеву, -- уверяю вас, -- она сделала милое лицо, -- огромный с такими вот громадными рогами. Пришел на огород и стоит, и даже Цыгана не боится. Он думал, должно быть, что здесь никто не живет, людей совсем нет, -- в грустном раздумье закончила она.
-- У тебя уж и лоси стали думать, -- проворчал муж. -- Узнала бы лучше, убрала ли Феклушка поросенка.
-- Поросенок давно в сарае.
-- Отлично! Дернем-ка, соседушка!
Лицо его было красно и лоснилось от испарины. Он расстегнул жилет на, две верхние пуговицы, блеснувшие агатовым стеклышком, и сидел откинувшись, прижав жирные плечи к высокой спинке стула.
III.
-- Возьмите фонарь! Так вам не дойти.
-- В самом деле, что не дойти. А снег-то все валит и валит! Фонарь-то без одного стекла, -- прижмите этой стороной к себе, а не то задует.
Репьев взял на прощанье маленькую холодную ручку Анны Яковлевны и сказал:
-- Засыпает?
-- Засыпает, засыпает! -- тихо вздохнула она.
-- Ну, Бог даст, совсем засыплет!
Белобровов стоял на крылечке в распахнутой тужурке, без шапки, ерошил густые, белокурые волосы и говорил, как-то странно захлебываясь:
-- Ничего! А я люблю! Я люблю, когда сыплет! А вот еще, когда метель поднимется, ни зги не видно, и в лесу ветер между деревьями визжит! Или вот еще, когда в трубе. Важно! А впрочем покойной ночи, пойду домой.
-- До свидания, -- сказал Репьев, дотрагиваясь до холодной, как мрамор, руки Анны Яковлевны.
-- Покойной ночи!
Репьев пошел по снежной дороге, фонарем освещая путь на расстоянии трех шагов впереди. Желтая полоска света ложилась на груды пушистого, мягкого снега, в ней мелкими бриллиантиками сверкали легкие снежинки; остальное пространство дороги, кусты и лес по обе ее стороны, усадьба Репьева, другие усадьбы, деревня, станция железной дороги, весь мир, -- все тонуло во мраке.
Густо и сердито залаял сторожевой пес Туман, залязгала и покатилась куда-то по двору тяжелая железная цепь в доказательство того, что Туман пущен был по блоку, звякнула щеколда калитки, и что-то мягкое, мокрое и сильное завозилось у краев полушубка Репьева.
-- Ладно, ладно, будет тебе! -- сказал тот, отстраняя обрадовавшегося Тумана и щелкая ключам у входной двери.
-- Да уж пошло, так дня на три -- на четыре, а не то и больше. Засыплет совсем, не отгрестись. У нас на деревне женщина вот так оставила в избе ребятишек, заперла на замок, а сама, значит, на усадьбу ушла к господам полы мыть... Сделалась метель. Вернулась женщина из усадьбы. Нет избы! Одно, значит, поле! Так, верите ли, со всей деревни мужики полдня отрывали, едва отрыли.
-- А ребятишки?
-- Ну, что ж, глупые. Сидят, конечно, ровно мышенята. Покойной ночи, сударь!
Чрез большую залу, пустую, спокойную, с рядами стульев в чехлах, напоминавших коленопреклоненные привидения, Репьев прошел в кабинет и по привычке бросил ищущий взгляд на письменный стол.
Пусто.
"Друг далекий, друг милый! Что же ты молчишь, дорогой! Где ты, что с тобой? Уж не засыпало ли и тебя, как здесь засыпает все? Ждешь ли ты так же, как жду я, тоской ли бьется твое сердце, как бьется мое, или, быть может, оно не бьется уж вовсе?"
-- Не нужно поддаваться, -- громко самому себе сказал Репьев, и странен был ему в пустой комнате звук его голоса.
Он разделся, потушил свечу и лег. И тьма, беспросветная тьма объяла его, и в этой тьме внезапно встало перед ним светлое, мыслящее лицо друга, такого близкого по мыслям и убеждениям, так гармонично слившегося с ним духовно и далекого от него.
Шелест! Шелест платья... А вот и вся ее фигура в длинном, черном платье, с бледным липом, тянется из дальнего угла кабинета. Ближе, ближе!
"Ты пришла?"
Нет, это -- шум крови в ушах, галлюцинация, это выпитое вино бросается в голову, а, может быть, угар, -- последствие излишнего усердия Вавилы. Нужно пойти на воздух...
Он зажег свечу на столике, оделся, потом погасил огонь, в темноте, ощупью пробрался в переднюю, надел полушубок, шапку и тихонько вышел на крыльцо.
IV.
По-прежнему падали мягкие, тяжелые хлопья снега. Без фонаря было лучше, виднее. Привидениями стояли запорошенные снегом деревья. Вся дорога была один сплошной пушистый ковер снега. Толстые пласты его лежали на столбах и верхних досках забора, на колодезном навесе и верхних досках, чуть торчавших из-под снега садовых скамеек.
Увязая в снегу выше колен, Репьев миновал небольшой перелесок и вскарабкался на железнодорожную насыпь. Ничего, кроме снега! Даже рельсов не было видно, только вдали голубоватым огоньком светился, как маяк в бурю, семафорный фонарь. Еще дальше черная фигура проползла через полотно дороги. Человек или волк?
Ветер свистел между рядами телеграфной проволоки и пел в столбах.
Черный предмет приближался, и, судя по мешковатости, неуклюжести движений, Репьев признал в нем человека. Это был линейный сторож. Он должен был заметить Репьева, но удрученный ли снегом и тяжестью пути, или не желая входить в беседу, быть может, не безопасную с неизвестным человеком, он не подошел к нему, а спустился с полотна и скрылся в будке. Мерцавший в ней слабый огонек тотчас же потух.
"Притаился, должно быть, у окна и ждет, зайду ли я к нему, или, на счастье, пройду мимо. А тут, если бы ключ, можно развинтить рельсы", -- подумал Репьев.
Он вернулся и пошел по дороге, тихой, пустынной, к дому Белобровова.
"Всех придавил, усыпил снег, -- думал он, -- все спят тяжелым, кошмарным сном, каким чуть не заснул я, никто не хочет бодрствовать, никто не хочет дожидаться, не ищет рассвета. И в это время всеобщего гнетущего сна из мрака, из нор и логов лесных выползают дерзкие и страшные чудовища и кривляются, издеваясь над светом и светлым. И нет им отпора, и некому сразиться с ними". По дороге, белой и мертвой, среди белых привидений деревьев, сам покрытый весь снегом, белый, как привидение, тихо подвигался Репьев.
А снег все валил медленно, упорно, неустанно...
Репьев очнулся перед домом Белобровова.
Что его тянуло сюда? Нежный голос слабого, милого существа, "засыпанного снегом", маленькая, холодная ручка, безропотная подчиненность сильному, грубому, животному Белобровову, родственные отзвуки тому далекому другу, по котором тосковало его одинокое сердце и образ которого явился ему там, в его пустом доме?
"Я, как тот лось, пришедший из глубины лесных болот, -- подумал Репьев, входя в калитку из молодых березок и останавливаясь посреди запорошенного снегом садика. -- Выйдет еще Белобровов, да со сна хватит из револьвера или из ружья!"
Но что-то необъяснимое удерживало его здесь, и он стоял без движения, чутко прислушиваясь, как шуршал падавший снег и в лесу хрустели обламывавшиеся под его тяжестью ветки.
И вдруг до его слуха долетело слабое движение в доме и отрывистые звуки голоса Белобровова,
"Сейчас выйдет!" -- подумал Репьев.
Но Белобровов не выходил, и, судя по слабости звуков, можно было предположить, что он говорил в спальне, выходившей окном в сад, и лежа в постели.
Тон его голоса был недовольный, ворчливый и властный...
В ответ послышались тихие, совсем детские всхлипывания. Так, должно быть, осенними ночами плачут сказочные, маленькие эльфы в лесу, так плачет живой ручеек, бегущий от лесных ужасов в тихую, светлую долину. Анна Яковлевна плакала... О чем? Какая драма скрывалась в этом домике, засыпанном снегом, окруженном со всех сторон великанами соснами и елями?
Острой болью в сердце Репьева отозвался этот тихий, детский плач, и снова вспомнился ему далекий друг его, быть может, так же плачущий в эту минуту, так же угнетаемый людьми...
А снег с холодной, методической беспощадностью все валил большими белыми хлопьями, и кругом все выше и выше вырастали могильные, белые курганы...