Бальмонт Константин Дмитриевич
Гаданье

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   
   Бальмонт К. Д. Собрание сочинений: В 7 т.
   Т. 6: Край Озириса; Где мой дом?: Очерки (1920--1923); Горные вершины: Сборник статей; Белые зарницы: Мысли и впечатления.
   М.: Книжный Клуб Книговек, 2010.
   

ГАДАНЬЕ

   Когда, в 1921-м году и в 1922-м году, я в продолжение шестнадцати месяцев жил в Бретани, в Сэн-Брэвене Сосновом, недалеко от Сэн-Назэра, я, конечно, многое потерял из литературных возможностей, ибо, как верно гласит испанская поговорка, у умерших и ушедших нет друзей. Мои литературные сверстники устроили многие дела свои, которых я, живя один на берегу Океана, конечно, не устроил. Так, например, когда один парижский издатель захотел печатать русских авторов во французском переводе, мои сверстники сумели поместить у него по четыре книги, а один ухитрился поместить даже десять книг, я же, отсутствующий, сумел поместить только одну. Я радуюсь за своих сверстников, и не очень огорчаюсь за себя. Каждому свое. Я жил зато в непрекращающейся душевной связи с вечно-поющим, с вечно говорящим, с вечно-открывающим новые тайны Океаном, около которого внимательная душа никогда не бывает одинокой и бедной.
   За эти шестнадцать месяцев я написал целую книгу стихов, написал кроме того роман "Под новым серпом", недавно вышедший в Берлине. И это далеко не все утехи и радости, которые я испытал в течение указанного срока в маленьком Бретонском местечке, в плохенькой вилле, -- она, правда, была очень плохенькая, и зимой я жил там не в лучших условиях, чем в Советской Москве -- так же нуждался, так же зяб и мерз. Но я был окружен деревьями, -- но, засыпая и просыпаясь, я слышал песню приходящего и отходящего Океана.
   Я, кроме того, целыми днями, совсем не видал людей. Это -- великое счастье и великая душевная чистота. Для меня был живою убедительностью не такой-то надоедливый человек, который здесь, в Париже, только что опять позвонил ко мне и уселся в моей комнате, и целый час мучил меня бесполезными и неумными словами. Где найдешь умного человека? Таковых мало. Где найдешь гармоничную душу? Таковых теперь вовсе нет. А там, в Бретани, я встречал какого-нибудь виноградаря или рыбака, обменивался с ним двумятремя приветственными фразами, и мы расходились каждый в свою сторону, не обременяя друг друга рассуждениями о том, о чем рассуждать совершенно не нужно. Там для меня были живыми убедительностями -- свист пролетевшей птицы, покачиванье вечно-зеленой сосны против моего окна, расцветшая в зимнем воздухе мимоза у моего крыльца, медленно разливающиеся краски вечерней зари, перламутровые, и хризолитовые, и золотистые, и розовые, и грустные, и родные; там вечно-убедительными были для меня широкие шелесты океанской волны, вскипающей, приходящей, бросающей хлопья пены на песчаное побережье, по которому я шел над самой водой, долго, часами, все вперед, ничем не задаваясь, ни о чем не думая, и однако думая обо всем, о чем стоить думать человеческой душе, которая любит высоту и волю, и творчество.
   А когда, задумав много новых мыслей и ощутив веяние новых созвучий в душе, я начинал обратный путь домой, загоревшийся в потемневшей лазури тонкий серп новолунья уводил мечту мою домой, -- не в этот бретонский мой временный домик, -- а домой, в Россию, в детство мое, в юность, в правду и в красоту, в мое чаяние возврата, в Новую Россию, которая будет, которая строится, как бы ни мешали ей случайные исторические затруднения и заблуждения. Ибо, конечно же, не только злые силы там работают над созиданием гибелей и лжей, но и силы творческие, которые, в концеконцов, каким-то невидным мне образом, возобладают. А когда возобладает сила правды, не может быть, чтобы мне, поэту, любящему волю и творчество, не было места там. Не может быть, чтобы я, поэт, всегда ждущий нового в новом утре, всегда любивший и ныне любящий работу и созидание, не нашел применения своей личности в мире работающих и создающих.
   Говоря с самим собой и Океаном, я иногда все же впадал в уныние, в тоску, даже в отчаяние. Мне хочется рассказать, как четырекратно, в такие темные минуты, чужой поэт, нерусский и неживой, осветил всю мою темноту. Нерусский? Разве поэты, будучи глубоко национальными всегда, если они чего-нибудь действительно стоят, не говорят одновременно и своим соотечественникам и любому иному слушающему? И разве поэт, достойный так называться, может быть когда-нибудь неживым? Если он ушел с этой планеты-Земли, он оставил свою книгу, свои книги, свои записи, летопись души.
   Поэт, о котором я сейчас говорю, был образцовым мастером сонета, и звался Хосэ Эредия. Его книгу "Трофеи" я читал когда-то давно и почти забыл. Но, когда мне казалось однажды, в моих морских часах, что я забыт всеми, я раскрыл эту книгу пленительно написанных французских сонетов, и мне открылось: "Plus ultra". Я прочел и переписал по-русски:
   
   Властитель человек в земле горячей львов,
   И змеям, и ядам черта -- его законы.
   По золотым следам, где мчались галионы,
   Встревожив Океан, он -- царь среди валов.
   Но далее, чем снег, и дальше всех ветров
   Мальстрема страшного, Шпицбергенов где склоны
   Бесплодны, полюс шлет волны чуть слышной звоны
   На остров, где не встал никто из моряков.
   Плывем. Я разломлю преграду ледяную.
   В бесстрашном теле -- вот -- душа с своей тоской.
   Конкистадоры -- тень с их славой золотой.
   Иду. Последний мыс, взойдя, я завоюю.
   Пусть море, никому не певшее волной,
   Мне, гордому, споет свою хвалу морскую.
   
   Я долго смотрел на эти строки, и мне казалось, что это про меня. Да, напев обо мне, давнишнем, юном, торжествующем, странствующем, меняющем по прихоти своего сердца пребывание в Испании на побывку в Норвегии, месяцы в Южной Африки на долгие месяцы в зачарованном царстве Самоа, Тонга, Фиджи и Явы.
   И, открыв книгу в другом месте, я прочел, горько усмехнулся и переписал по-русски:
   

РАБ

   Вот, грязен, страшен, наг, отбросами кормим,
   Я -- раб -- взгляни: клеймо, на теле знак, не скрою.
   Но вольным я рожден над бухтой голубою,
   В ней зеркало нашла гора верхам своим.
   Счастливый остров мой. Зачем расстался с ним?
   Коль Сиракузы ты, и пчел, и склон с лозою
   Вновь узришь, возвратясь за лебедем весною,
   Спроси о той, кого любил я, был любим.
   Найди. Скажи. Я жив, хоть боль многострадальна.
   Увижу ли ее глаза, фиалок цвет?
   Лазурь небес родных -- улыбкой в них -- зеркальна.
   А тонкий свод бровей победно в ночь одет.
   С ней свидеться опять -- иной надежды нет.
   Ее узнаешь ты: она всегда печальна.
   
   Мое чтение, наудачу, сонетов Эредиа стало мне казаться разговором души с душой. Так подошли к настроению и к моим обстоятельствам два эти напева. Конечно, если я сравню лучезарное мое прошлое, в России и в дальних странствиях, с моим пригнетенным, стесненным, никчемным теперешним пребыванием на чужбине, этот сонет -- тоже обо мне и о той, кого я оставил в родных местах, о ком не могу не тосковать.
   "А жива ли она?" -- подумал я и снова раскрыл наудачу книгу. Она мне ответила:
   

ЮНАЯ УШЕДШАЯ

   Кто-б ни был ты, живой, пройди меж трав скорей
   Холма печального, где прах грустит мой, тлея.
   И не топчи цветы, не трогай мавзолея,
   Где слышу, как ползет и плющ и муравей.
   Ты замедляешься? Чу, песня голубей.
   Кровь голубиная да не мелькнет, алее.
   Будь милым, пощади крылатого, жалея.
   А жизнь так ласкова! Дай насладиться ей.
   О, друг. Под миртою -- ты знаешь ли? -- ветвистой,
   Супруга-девушка, на брачной я черте
   Упала мертвая и лишь живу в мечте.
   В глаза сомкнутые свет не дойдет лучистый.
   Мне ныне суждено быть вечно в темноте,
   Мой дом безжалостный -- Эреб средь ночи мглистой.
   
   "Если я потерял все мое дорогое", подумал я, "если схоронено все то, что моя душа любила, как жених любит невесту, и как невеста любит жениха, что же остается мне?" И снова Эредиа ответил мне:
   

МОРСКОЕ ДУНОВЕНИЕ

   В раздольях дух зимы опустошил цветы.
   Все обезжизнено. Лишь о скалу седую
   Дробит Атлантика волну свою густую.
   Последний лепесток дрожит средь пустоты.
   И все же аромат тончайшей красоты
   На ветерке морском ко мне доходит, чую.
   Теплом он в сердце льет свою струю хмельную.
   Дыханье странное, скажи, откуда ты?
   А, узнаю его. Тысячеверстной дали
   Пройдя голубизну, мечты Антильский брат,
   Он, жаркий, долетит оттуда, где Закат.
   Кимрийская волна под ним бледнее стали.
   И на седой скале цветком дохнуть я рад,
   Что где-то возростил -- Американский сад.
   
   Я закрыл книгу. Я ушел к Бретонским скалам. Я целую ночь до утра сидел на камне над волнами, и они говорили со мною внятным языком.
   Здесь в Париже, в душном, в людном, в скучном, в чужом, даже и книги поэтов мертвы для меня, они раскрываются всегда на немой, ненужной для меня странице. Лишь ветер с моря иногда долетит и сюда, и говорит, что Океан сильнее суши. Да налетит иногда гроза с громом и молнией, и говорит мне, что и людские грозы, неизмеримо менее красивые, все же кончаются освежением воздуха. Этот голос убеждает меня, чтобы я подождал, не падал духом, потому что настанет час, и, уставши от грязи, крови, глупости и злости, люди дохнут свежего воздуха, увидят новое Солнце, скажут веселое "здравствуй" утру и вновь полюбят позабытое ими строительство.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru