Во время моего детства мы жили в деревне. Когда мои братья подросли, -- а они были старше меня, -- мама увезла их учиться в Петербург; мы же с папой и бабушкой оставались в деревне, и мама и братья возвращались к нам на лето. В то время, кроме бабушки, с нами жил бывший папин воспитатель, француз; мы его звали "дядя Жак". Он очень любил папу и никогда не расставался с ним. У меня была гувернантка мисс Эдварс и старая няня Макарьевна.
Зимой без мамы и без братьев я очень скучала; мисс Эдварс, хотя и играла, и бегала со мной, но больше всего любила шить и, чтобы я не мешала ей в это время, отсылала меня в пустой холодный зал, где мне решительно нечего было делать. Папа и дядя Жак были очень заняты, и я их видела только за обедом да во время урока: папа учил меня по-русски, а дядя Жак -- по-французски; весь остальной день я проводила с бабушкой. Бабушка учила меня вязать и шить и была очень строга. Бывало, если я напутаю, или заскрипит у меня иголка или спица (это бабушка особенно недолюбливала), меня оставляли без завтрака или без обеда, и тогда приносили мне в детскую вместо всякого другого кушанья целую тарелку манной каши; а я терпеть не могла манной каши! Иногда мне пришпиливали на спину билет с надписью: "У неё грязные руки".
Когда у бабушки бывали гости, меня отсылали к няне, что я очень любила: у няни в комнате была тёплая лежанка, на которой я любила сидеть. Няня в это время рассказывала мне сказки и кормила меня лепёшками и пряниками; никто не умел печь таких вкусных пряников как моя няня!
Один раз за обедом папа сказал нам:
-- Федя очень болен, и мама привезёт его к нам; приедет с ними и Серёжа, который тоже не совсем здоров; они все проживут в деревне до осени.
-- А Миша разве не приедет с ними? -- спросила бабушка о моём старшем брате.
Но папа отвечал, что Миша -- большой и может остаться один в Петербурге.
С этого дня у нас стало очень весело: уроки прекратились, папа, бабушка и дядя Жак ездили каждый день в город за покупками, отперли мамины верхние комнаты, и мы с мисс Эдварс могли бегать на мамин бельведер -- смотреть на дорогу, не едут ли наши.
Папа получил письмо, что они выехали из Петербурга, и поехал за ними в Москву. А мы с мисс Эдварс каждую минуту бегали смотреть, не видать ли возка. Бабушка сердилась на нас за это.
-- Простудитесь сами, -- говорила она, -- и нас простудите, отворяя холодные сени. Мама не может приехать так скоро.
Но мы всё-таки бегали на бельведер, и бабушка даже ни разу меня не наказала.
Так всё было у нас по праздничному!
Недели через две-три, наконец, показалась на дороге чёрная точка; она быстро приближалась, и скоро стали слышны колокольчики.
-- Наши едут! Наши едут! -- кричали мы, бегая и кружась по комнате.
-- Кто едет? -- спрашивала бабушка, торопливо надевая чепчик.
-- Наши, наши едут!
Вскоре можно было рассмотреть, что едет папа, и что с ним в санях сидит ещё кто-то, но маминого возка не видно было. У нас начались спор и догадки, кто едет с папой: мы вырывали друг у друга подзорную трубу и даже сердились. Мисс Эдварс говорила, что папа везёт мамину горничную Наталью, которая была очень толста и едва ли могла поместиться в возке; я спорила, что с папой сидит дядя Коша, а бабушка почему-то думала, что едет к нам какой-то гусар.
Когда сани подъехали к крыльцу, то мы увидали, что с папой сидит совсем чужой человек, закутанный в папину дорожную шубу; в руках у него в разорванном одеяле была маленькая серенькая обезьянка.
Папа помог этому человеку выйти из саней и велел уложить его поскорее в постель и дать ему горячего вина.
-- Я нашёл его на дороге; он шёл на ярмарку в соседнее село, выбился из сил и едва не замёрз; хорошо, что я подоспел, -- объяснил нам папа.
-- А где же наши? -- спросила бабушка.
-- Они остались погостить в Москве у дедушки: Федя очень ослабел, и ему надо хорошенько отдохнуть; дней через десять они приедут непременно.
Пока мы разговаривали с папой, мисс Эдварс взяла обезьянку из рук приехавшего человека и понесла её в дом.
-- Вы её не отогреете, -- сказал папа, -- она, кажется, совсем замёрзла.
-- Всё-таки надо попробовать её отогреть, -- отвечала мисс Эдварс.
Мы отнесли обезьянку на нянину лежанку и стали растирать её руки суконкой; Макарьевна влила ей в рот горячего вина. Вскоре обезьянка открыла глаза, что-то промурлыкала, но долго не шевелилась. Сначала бабушка думала, что она отморозила все четыре руки, но вскоре мы убедились, что она совсем невредима.
Её хозяин тоже скоро оправился. Это был турок, и звали его Гуссейном. Он долго служил солдатом в Египте и там купил маленькую обезьянку, которую назвал Эли. С этой обезьянкой он приехал в Россию, намереваясь кормиться, показывая её на ярмарках и базарах, и таким способом добраться до своего родного города, где-то на границе нашего Кавказа. Но Гуссейн не знал, как холодно у нас зимой; на его родине никогда не бывает морозов, а потому он не мог вынести нашей зимы и чуть было не замёрз. Папа оставил его у нас до весны, а потом мы все так к нему привыкли, и он был такой хороший человек, что папа предложил ему у нас остаться навсегда, и он жил у нас до своей смерти.
Папа купил Эли у Гуссейна и подарил мне. Она пролежала несколько дней на няниной лежанке и мало ела. Я подарила ей кровать моей большой куклы, а мисс Эдварс сшила ей пуховичок, какими покрываются за границей. Эли было очень тепло спать на куклиной кровати, на тёплой перине и под этим пуховичком. Кроме того, мисс Эдварс сшила для Эли тёплое платье на вате: старое её платье было очень холодное, а бедные обезьянки, привезённые из тёплых стран, не могут переносить нашего холода.
Вскоре Эли совсем освоилась с нами, и, когда приехали наши, она уже шалила напропалую, таскала у повара провизию, надоедала бабушке: подкараулив, когда бабушка выходила из своей комнаты, она прокрадывалась туда, путала нитки, разрезала бабушкину работу, надевала её чепец, в котором потом носилась по всему дому и влезала на карнизы.
С мамой и с братом Федей Эли сейчас же подружилась, особенно с Федей, который был очень слаб и лежал в кресле, обложенный подушками. Эли вскарабкивалась на спинку его кресла и оттуда преспокойно отнимала у Феди его бисквиты и другие лакомства, выпивала его молоко и т. п. Брат очень любил Эли и никогда на неё не жаловался.
Но с братом Серёжей у обезьяны была страшная вражда, -- они совсем не выносили друг друга. Серёжа был большой трус и плакса, а Эли точно понимала это и всегда его дразнила. В зале у нас стоял большой игрушечный дом, который дядя Коша сделал сам для Серёжи; в этом доме были две комнаты: в одной стояли стулья, столы, диван и два кресла, а в другой -- две кровати, комод и шкаф. Хотя этот дом и принадлежал Серёже, но ему уже минуло одиннадцать лет, и папа сказал, что он слишком велик для таких игрушек, и уговорил его подарить мне этот дом; с тех пор там всегда жили мои большие куклы, и там же спала часто моя маленькая собачка. Но всё-таки Серёжа считал этот дом своим и страшно злился, когда туда пряталась Эли, и старался её оттуда выгнать; за это Эли раз очень больно укусила его. Вообще Эли была очень мстительна и никогда не забывала обиды, а потому у них с Серёжей была настоящая война; она старалась всегда сделать неприятность брату: рвала его книги, ломала его игрушки, пачкала его платья. Кроме того, Эли была страшная воровка. Мама говорила, что она из породы мартышек, а мартышки даже на свободе, там, где они водятся, ужасно вороваты. Когда у нас пропадала какая-нибудь вещь, Макарьевна шла прямо к домику. Эли скалила зубы, сердилась, фыркала и храбро отстаивала украденное, но няня не обращала на неё внимания и, найдя то, что искала, спокойно уходила, а Серёжа жаловался, что Эли из его дома устраивала кладовую ворованных вещей. Мы все его за это дразнили, и он ещё больше сердился на Эли.
На Новый год у нас была ёлка. Нас, детей, не пускали с утра в парадные комнаты. С нами заперли и Эли, но во время завтрака она успела улизнуть и прокралась в зал, где в ту минуту никого не было, а ёлка стояла совсем почти готовая. Эли стащила все золочённые орехи, переломала несколько веток и запрятала в Серёжин домик множество блестящих ёлочных украшений. Папа и мисс Эдварс застали Эли за этими проделками; они хотели поймать её, но она вскарабкалась на самую верхушку ёлки и оттуда стала защищаться, бросая вниз всё, что ни попадалось ей под руку. Папа позвал на помощь маму и нашего дворецкого Никиту. Эли сломала пряничную куклу, которая была на самой верхушке ёлки, и кусками пряника так ловко бросалась, что попала маме в глаз, а мисс Эдварс -- по носу. Наконец, папа велел Никите поставить лестницу и стащить Эли. Она упиралась, плевала, фыркала и даже кусалась, но Никита всё-таки её снял и отнёс в нянину комнату, где её заперли до вечера.
Когда зажгли ёлку и нас позвали, выпустили и Эли из её карцера; она смотрела, мурлыкала, но ничего не трогала. Когда свечи погасили, Эли накинулась на виноград, груши и яблоки и с таким проворством срывала их с ёлки, что чужие дети, приехавшие к нам на ёлку, обступили Эли и смотрели на неё с удивлением. Чего она не могла съесть, она запрятала в свои защёчные мешки. У мартышек эти мешки очень велики, и щёки у Эли так раздулись, что она не могла повернуть головы. В этот-то вечер и разгорелась её ссора с Серёжей, который очень дразнил её.
На другое утро, пока мы спали, Эли пробралась в классную и перерезала все струны на Серёжиной скрипке и изломала смычок. В деревне нельзя было ни достать струн, ни починить смычка, и Серёжа весь год почти не играл на скрипке и совсем разучился; потом он, кажется, больше и не принимался за уроки музыки.
Вот какие бывают большие последствия от малых причин: не напроказничай обезьянка, брат, может быть, стал бы впоследствии хорошим музыкантом!
Очень трогательна была дружба Эли с нашим старым мохнатым Полканом. Иногда Эли спала, приютившись между лапами этой большой собаки, иногда гордо восседала верхом на Полкане; он всё кротко сносил и очень любил нашу мартышку. С моим маленьким шпицем Эли совсем не была знакома, то есть она относилась к нему с таким презрением, что совсем его не замечала.
Когда весною выставили двойные рамы и стали открывать окна, Эли начала уходить далеко-далеко в парк, прыгая как белка по верхушкам деревьев. Теперь начались её новые проказы. Гуссейн жаловался, что она разоряет птичьи гнёзда и таскает ему всякие яйца -- и галочьи, и сорочьи, и голубиные. Эли пропадала целыми днями, особенно в хорошую погоду; мы только иногда слышали её фырканье и мурлыканье где-нибудь в ветвях высоких и густых деревьев. Папа велел сшить для Эли костюм мальчика, чтобы ей было удобнее лазать.
Раз мы услыхали Элино фырканье и рычание и птичий крик, но ничего не могли разобрать. Через несколько времени сама Эли явилась к нам в очень жалком виде, с окровавленным носом, в разорванной куртке.
-- Вероятно, ей досталось от ворон, -- сказал папа.
Когда стали поспевать вишни, яблоки и орехи, Эли совсем перестала приходить домой. Она поместилась на нашем большом кедре и оттуда делала набеги на фруктовый сад. Садовник жаловался, что она не столько съедает яблок и вишен, сколько их рвёт и бросает. Но папа только смеялся.
Когда стала поспевать рябина, и Эли увидела красные ягоды, она, конечно, отправилась за ними. Но, попробовав этих ягод, она начала плевать и фыркать, и, увидав Серёжу под деревом, забросала его кистями рябины. Серёжа, конечно, очень обиделся и прибежал с рёвом жаловаться на Эли, но папа и мама его пристыдили.
Эли отлично умела открывать щеколду погреба и выпивала сливки и молоко. Мама велела ей давать каждое утро и каждый вечер по большой деревянной чашке молока. С тех пор она никогда не лазила сама в погреб, а брала свою чашку, которую ей выставляли на крышу погреба, и преспокойно выпивала её, сидя на ближайшем дереве или кусте.
В августе стало уже холодновато по утрам, и Эли переселилась в цветочную оранжерею, где было очень тепло. Она стала какая-то вялая, сонная и по целым часам лежала, ничего не трогая и не шевелясь.
Нам некогда было обращать внимание на Эли: мы провожали маму и братьев. Накануне отъезда мама сказала мне:
-- Тебе тоже недолго гулять: в будущем году ты поступишь в институт. Учись хорошенько, чтобы выдержать экзамен.
После отъезда наших у нас стало опять очень скучно. Погода испортилась, гулять меня не пускали, и каждый день до обеда я училась у мисс Эдварс, у дяди Жака и у папы, после обеда брала урок музыки, а потом шила, вязала и вышивала у бабушки в комнате.
К Макарьевне меня совсем не пускали.
Вдруг раз за завтраком папа сказал мне:
-- Ты совсем забыла об Эли, а она очень больна, и я даже написал нашему доктору, чтобы он приехал к нам.
Доктор приехал, но лечить Эли отказался и посоветовал послать за ветеринаром; но такого у нас в соседстве не оказалось, и папа сам стал лечить бедную обезьянку, конечно, как умел: поил её тёплым молоком, растирал её салом, но Эли всё продолжала кашлять, худеть и постоянно дрожала. У нас вставили окна и стали топить печи. Бедная Эли караулила, где затапливали печь, и шла в ту комнату, волоча за собой своё одеяло. Она усаживалась перед огнём, укутываясь в одеяло и подтыкая его, чтобы ей не дуло. Гуссейн почти не отходил от Эли, носил её по комнатам, и она сидела смирно, обняв его за шею своей длинною рукой; иногда она ласкалась к нему, тёрлась мордочкой о его плечо.
Мисс Эдварс сшила ей целую пуховую блузу, но Эли и в ней не могла согреться.
К Рождеству Эли стало ещё хуже. Она уже не вставала с няниной лежанки, кашляла, стонала и дрожала. Мы приносили ей разные лакомства, но она ничего не ела, а только с жадностью глотала виноград.
Мы сделали ёлку. В этом году наша ёлка была очень скучная, -- всего-навсего приехало к нам несколько чужих детей: братья были в Петербурге, подруги мои тоже уже все учились по разным городам, а бедная Эли не была похожа на прошлогоднюю шалунью. Мы принесли её взглянуть на ёлку, но она отвернулась и закрыла глаза: верно, ей было больно смотреть на свет. Я дала ей винограду; она взяла его, помяла и бросила. Папа велел её унести.
С этого дня Эли стало ещё хуже. Гуссейн и няня по очереди сидели около неё, и, если случайно они выходили из комнаты, Эли тревожно оглядывалась, ища их глазами.
Недели через две после ёлки няня утром пришла нам сказать, что Эли лучше, что она сидит и смотрит в окно, и что она выпила целую чашку молока. Мы пошли к ней. Но няня ошиблась: Эли было хуже, а не лучше. Она проползла к окну, так как ей тяжело было дышать. А когда после урока мы пришли посмотреть на Эли, она лежала уже мёртвая, с вытянутой мордочкой и с закрытыми глазами.
Мы очень плакали о бедной Эли, особенно плакал Гуссейн, который любил её больше всех. Папа сказал:
-- Что же делать? Бедные обезьянки не могут долго жить в нашей стране.
Эли было всего пять лет, как думал Гуссейн.
Мы положили её в берёзовую шкатулку и зарыли под её любимым кедром. Гуссейн положил на этом месте большой, гладкий камень. Летом брат Федя вырезал на этом камне имя Эли: он отлично умел вырезать на камне.
Гуссейн потом часто сидел на этом камне и, верно, думал о том времени, когда он с Эли ходил по разным землям, а Эли утешала его своими шалостями и выдумками.
Гуссейн давно умер, Федя тоже, но камень этот и теперь цел, только покрылся мохом, и не разобрать, что на нём вырезано.