Баласогло Александр Пантелеймонович
Дело А. П. Баласогло

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


АКАДЕМИЯ НАУК СССР

ПАМЯТНИКИ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ
ИЗДАВАЕМЫЕ
ИНСТИТУТОМ ИСТОРИИ

ВЫПУСК ПЕРВЫЙ

МОСКВА * ЛЕНИНГРАД
1941

   

ИНСТИТУТ ИСТОРИИ

ДЕЛО ПЕТРАШЕВЦЕВ

ТОМ II

ИЗДАТЕЛЬСТВО
АКАДЕМИИ НАУК СССР

   

ДЕЛО А. П. БАЛАСОГЛО

СОДЕРЖАНИЕ

   1. 1849 г. мая 12.-- Препроводительное отношение за No 31 председателя Комиссии по разбору бумаг арестованных кн. А. Ф. Голицына к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову
   2. 1849 г. мая 12.-- Опись бумаг А. П. Баласогло
   3. 1849 г. мая 12.-- Бумаги А. П. Баласогло, отобранные Комиссией по разбору бумаг арестованных
   I. Не позднее 1845 г.-- А. П. Баласогло. Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией
   II. 1845--1846 гг.-- Записка А. Н. Майкова к А. П. Баласогло
   III. 1845--1846 гг.-- Записка Ф. Г. Толя к А. П. Баласогло
   IV. До 1848 г. Статья неизвестного автора о рабстве
   V. 1847 г.-- Записка Г. И. Невельского к А. П. Баласогло
   VI. 1847 г. декабря 22.-- Записка П. А. Кузьмина к А. П. Баласогло
   VII. 1848 г. июля 8.-- Письмо П. А. Кузьмина к А. П. Баласогло.
   VIII. 1848 г. августа 23.-- Письмо П. А. Кузьмина к А. П. Баласогло
   IX. 1849 г. февраля 25.-- Письмо Б. А. Милютина к А. П. Баласогло
   4. 1849 г. мая 12.-- Отношение за No 32 председателя Комиссии по разбору бумаг арестованных кн. А. Ф. Голицына к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову
   5. 1849 г. мая 14.-- Показание А. П. Баласогло
   6. 1849 г. начало июня.-- Выборка из показаний по делу А. П. Баласогло
   7. 1849 г. июня 10.-- Отношение за No 124 председателя Комиссии по разбору бумаг, арестованных кн. А. Ф. Голицына к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову
   8. 1849 г. июня 22 и 23.-- Допрос Д. П. Баласогло по вопросным пунктам
   9. 1849 г. 20 июля.-- Допросы А. П. Баласогло о разных лицах
   10. 1849 г. августа 8.-- Отношение за No 53 управляющего Министерством иностранных дел Л. Г. Сенявина к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову
   13. 1849 г. октября 21.-- Подписка, данная А. П. Баласогло Военно-судной комиссии
   12. 1849 г. ноября 3.-- Протокол за No 12 Военно-судной комиссии.-- 13 1849 г. ноября 8.-- Отношение за No 748 военного министра кн. А. И. Чернышева к председателю Военно-судной комиссии В. А. Перовскому
   14. 1849 г. ноября 9.-- Отношение за No 442 коменданта С. Петербургской крепости И. А. Набокова к председателю Военно-судной комиссии В. А. Перовскому
   15. 1849 г. ноября 9.-- Подписка А. П. Баласогло при освобождении из-под ареста
   

ДОКУМЕНТЫ СЛЕДСТВИЯ ПО ДЕЛУ А. П. БАЛАСОГЛО

1. 1849 г. мая 12.-- Препроводительное отношение за No 31 председателя Комиссии по разбору бумаг арестованных, кн. А. Ф. Голицына, к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову

Дело Аудиториатского департамента Военного министерства No 55 по описи 1849 г. Ч. 17. "Следственное дело о надворном советнике Баласогло". На 194 лл. Л. 45

Секретно

М. г., Иван Александрович!

   Честь имея препроводить при сем к вашему высокопр-ву, при описи, найденные у надворного советника Болосооглу бумаги подозрительного и преступного содержания, покорнейше прошу вас, м. г., принять уверение в совершенном моем почтении и преданности.

Кн. Александр Голицын.

   

2. 1849 г. мая 12.-- Опись бумаг А. П. Баласогло

Ч. 17, лл. 46, 46 об. К отношению No 31

   Опись найденным у надворного советника Болосооглу бумагам подозрительного и преступного содержания.
   1. Проект устава об учреждении в С. Петербурге обществом любителей просвещения складочного магазина для распродажи книг, с особенною при оном библиотекою для чтения и собственною типографиею и литографиею; также с заведением сношений и агентов за границею и в России для закупки иностранных книг, узнавания опросов публики и самоскорейшего их удовлетворения.
   Весь проект этот написан в духе либеральной пропаганды, и отмеченные красным карандашом мысли доказывают преступную политическую цель предположенного предприятия.
   2. Статья без подписи на тему: "почему есть и есть везде рабство", смысл которой, по выражению неизвестного сочинителя, он полагал уместным написать кругом российского герба.
   3. Письмо штабс-капитана Генерального штаба Кузьмина, от 23 августа 1848 г., в котором пишет о предположении купить на Васильевском острову отдельный дом, который называет: "убежищем для них"; также просит прислать экземпляр нового устава.
   4. Его же, Кузьмина, письмо от 8 июля 1848 г., в котором, говоря об обществе тамбовском, как неознакомленном еще с социальностью, отзывается насчет оного и религиозных обрядов в неприличных, особенно в звании его, насмешливых выражениях.
   5. Его же записка, от 29 декабря 1847 г., о встречаемой Милютиным надобности переговорить с Болосооглу, о чем же, тут не объяснено.
   6. Письмо от Невельского, без числа, о необходимой надобности Кузьмина познакомиться с Болосооглу и переговорить с ним об известном ему предмете.
   7. Письмо Б. Милютина от 25 февраля 1849 г., о том, что в тот день не может принять предложение Болосооглу свезти его к Петрашевскому.
   8. Записка А. Майкова, без числа, о том, что нужно бы назначить общее собрание.
   9. Шифр для переписки.
   10. Визитная карта Толя, в конверте на имя Болосооглу, с палисадным на оной приглашением прибыть к нему для отправления вместе к одному человеку по делу, не терпящему отлагательства.

Кн. А. Голицын.

   

3. 1849 г. мая 12.-- Бумаги А. П. Баласогло, отобранные Комиссией по разбору бумаг арестованных

I. Не позднее 1845 г: -- А. П. Баласогло. Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией

Ч. 17. лл. 47--82. Копия. Поправки на копии, сделанные рукою Баласогло карандашом, не оговариваются. Датировано по показанию Баласогло, что он читал этот проект у Петрашевского в самом начале знакомства с ним, состоявшегося четыре года назад.

   Общество нескольких ученых и любителей просвещения, желая содействовать, по мере своих понятий и сил, развитию отечественной литературы, предприняло основать заведение, которое бы имело целью доставлять способ русским ученым и художникам издавать в свет свои произведения и публике -- всевозможные удобства к их приобретению.
   Руководствуясь этою целью, общество, по долгом соображении, остановилось наконец на совокупной необходимости следующих мер.
   1. Учреждения в столице складочного магазина для распродажи книг, существующих или имеющих выходить в свет, на каких бы то ни было языках, и преимущественно на русском.
   2. Открытия при этом магазине, для удобства лиц, не могущих или не желающих, по каким бы то ни было причинам, покупать книги, {подчеркнуто красным карандашом} особенной библиотеки для чтения.
   3. Издавания на свой счет сочинений, какие только будут доставляемы с этою целью их авторами в рукописях, по предварительном удостоверении общества в их существенном, безусловном достоинстве, или хотя относительной, по неизбежной в "их необходимости для русской публики.
   4. Издавания на счет авторов всех их произведений, без всякого разбора и исключения, соблюдая только то главное условие, чтоб книги обходились покупателям сколько возможно дешевле. {подчеркнуто красным и пункт отмечен на полях}
   5. Заведения для всего этот при том же магазине собственной своей типографии с литографиею и другими принадлежностями,
   и 6. заведения сношений и агентов как за границей, так и в самой России, для закупки иностранных книг, узнавания опросов публики и самоскорейшего удовлетворения этих опросов. {отмечено на полях красным карандашом, черным карандашом поставлен знак вопроса}
   Совместное существование всех этих отдельных статей в одних руках, по мнению общества, есть единственное, средство достичь своей цели. Ничто так не гибельно во всех человеческих предприятиях, как расторжение одного и того же в сущности дела на множество отдельных производств, отрешенных или отрешившихся, бог знает как, от всякой взаимной зависимости и соподчинения главному -- общей мысли самого дела. Вся современная торговля, промышленность и все общественное хозяйство представляет тому самые разительные доказательства в бесчисленных фактах ужасного, почти непостижимого распадения всего, к чему бы только ни прикоснулись в настоящее время человеческие руки. Раздельная и мнимая самобытность частей и частиц одного и того же дела влечет за собою во столько раз огромнейшие издержки, на сколько дробей безмолвно и бессознательно, одним безотчетным ходам обстоятельств, раскромсан предмет. От этого двойная, тройная, десятерная дороговизна предметов, составляющих одно самостоятельное дело и прошедших в рождении на свет, так сказать, бесчисленный ряд мытарств. Блуждая из одного мытарства в другое, из пятых рук в десятые, предмет выходит всегда или уродом, или недоноском. В нем нет ни гармонии частей, ни единства -мыслей, ни часто даже самой вещественной механической связи, необходимой хотя бы только для вида, что предмет совершался мыслью, а не слепым случаем. Между тем, как еще и пользование подобным предметом, ао своей огромной стоимости, остается уделом немногих, могущих бросать большие деньги на риск, почти всегда верный, получить вместо обещанной горы -- летучую мышь, т. е. пуф.
   Беспрерывные, вечные и вечно те же жалобы, что у нас нечего читать, не по чем учиться, нигде ничего нельзя достать, повторяются всеми без исключения, с возрастающей для всех безотрадностью. Между тем, самые эти жалобы есть уже доказательство, что публика хочет читать, хочет учиться и ищет, где бы и как бы ей добыть, чего она жаждет. Приговоры знатоков и судей современного хода обстоятельств, обыкновенно, окончательно обрушиваются на писателей и художников: у нас, говорят, еще нет ученых, мы еще так молоды, наши писатели и художники так ленивы... вообще, у нас еще нет людей ни по какой части. На этих людей никогда и не будет, если мы будем ограничиваться одними подобными рассуждениями и детски бессильными жалобами. Мысли, если она есть, предстоит труд и воля жить, а не плач, не вечное сомнение и равнодушие. Как! неужто у нас все еще нет людей?.. И после Петра, Екатерины, Александра, -- и после Румянцевых и Строгановых, и после Плавильщиковых и Сопиковых, и после одного такого человека, как сын холмогорского рыбака, Ломоносова, и после Державина и Карамзина, и Батюшкова и Жуковского, и после самого Пушкина и всей его бесчисленной школы -- юношества всей России, -- все еще в этой России нет людей?.. Нет писателей, нет художников, нет мысли и воли на просвещение?.. Может ли это быть! В России есть и должно быть все, потому что Россия не Лапландия и не Кафрарта, не Китай и не какая-нибудь Ирландия, а великая, средиземная, всеприморская, всенародная, всесовременная империя в мире,-- естественная связь, природная посредница всего человечества, *величавейший и мудрейший из его современных членов, {подчеркнуто, на полях знак вопроса} существующих держав земного шара. В ней-то и должны быть люди, -- нигде инде, как именно в ней. И они были, начиная с Петра до второго русского Ломоносова, поэта-философа, прасола -- Кольцова, умершего в цвете лет на наших глазах. В России нет только веры в Россию, и скорее нет общежития, людскости, а не людей. Сравните русского Гоголя со всеевропейским Евгением Сю и спросите, как отозвались немцы об энциклопедии законоведения Неволина; полюбопытствуйте сличить все европейские приемы к общенародности в науке хоть с книгою народной медицины Чаруковского, или ученость французских и прочих романистов с эрудицией русского писателя повестей, кн. Одоевского. Прочитайте татищевские места в романе Башуцкого "Мещанин", письма из-за границы Анненкова, статьи о геологии Озерского, о Сибири Мордвинова и множество других. Взгляните на произведения Брюловых, Тона, Пименова, Ставассера... И потом посмотрите на то, что делается в Европе. А музыка Глинки, и, если верить европейским же отзывам, опыты Доротомыжского... Увы! Когда во всей Европе нет в наше время ни одного настоящего поэта, поэта человечества и природы, созерцания и действия,-- поэта жизни, как она есть во всем своем изящном разнообразии и дивноразумном единстве, -- у нас, у нас русских, опять уже есть подобное чудо: пред вами развивается мысль начинающего Майкова!..
   Сознав такое воззрение на русский мир всеми своими членами, отдельно, самобытно и независимо друг от друга, в совокупно-глубокое и полное убеждение, общество обратилось к созерцанию причин, от каких зависит настоящее положение дел отечественной литературы, и, нашед, что главная причина такого безнадежного состояния есть общая причина неразумного, ни на чем не основанного раздробления труда, остановилось, как сказано выше, на задаче -- соединить весь литературный труд в одно общее целое, как оно должно быть по разуму природы.
   Литература, -- разумея под этим словом, за недостатком иного, более общего, и самые художества, -- есть выражение мысли живого человеческого мира. Выражение есть явление или ряд явлений. Всякое явление обнаруживается живыми созданиями для созерцания и соображения другим созданиям, имеющим на это врожденные потребности и способности. В литературе эти создания суть авторы и их произведения, созерцаемые миром читателей. Произведения авторов являются в человеческом мире в виде книг, картин, изваяний... Умственное и вещественное производство каждого из этих видов выражения общественной мысли составляет особую задачу, для решения которой требуется в каждой ряд подраздельных производств. Это и есть, так называемый, раздел труда. Но так как всякое подразделение есть только часть известного или предполагаемого целого,-- все они, не имея в себе, сами по себе, ничего самобытно-необходимого, неизбежно должны подчиняться одному высшему, главному производству, которое обнимает их все в одно целое. Это главное производство есть совокупность произведения и свод всех частей в желаемую мысль -- книгу, картину, статую... Ограничиваясь, в силу избранной цели, собственно литературою или производством одних книг, с необходимыми при них чертежами и рисунками, пройдем мыслью по всем инстанциям этого производства, по всем мытарствам рождаемого существа ~ книги.
   Во-первых, книга должна в ком-нибудь зародиться в виде новой мысли, как выражение его собственного взгляда на какой бы то ни было предмет или взаимное соотношение многих предметов в известной сфере. Мысль рождается мыслью или, по крайней мере, образуется, развивается, определяется многими совместно существующими мыслями. Эти мысли живут и в головах, и в книгах. В деле науки исследование какого бы то ни было предмета требует доступности для исследователя источников обоего рода сообщения с мыслями в головах и с мыслями в книгах; да преимущественно с последними, так как книги суть крайнее и решительное выражение чьего бы то ни было воззрения, во всей его полноте и логической строгости изложения. Сообщение с мыслями в головах представляется исследователю непосредственно в самой сфере его жизни -- гражданском мире. Этих мыслей приобрести нельзя: их нельзя ни купить, ни достать на прокат; надо с ними жить и действовать, и тут они сами добровольно открывают друг другу сокровища своего созерцания и опыта. Но книги, как предмет неодушевленный, как мысль, ставшая предметам, на который, следовательно, может простираться владение, должны быть или прямою, или заемною собственностью исследователя. Хорошо, если б каждому из нас было возможно располагать всеми необходимыми для нас книгами лично. Но число этих книг доходит до такой степени, что недостанет ничьего состояния все их скупить самому, на свою руку. {отмечено на полях} Следовательно -- вот необходимость общественных книгохранилищ, вот потребность общенародных библиотек для чтения.
   Когда человек, надлежаще приготовленный предварительным образованием и сознающий в себе потребность и силы заниматься, во имя общей пользы, каким бы то ни было предметом научно, будет иметь доступ ежедневно к огромному запасу отборных сочинений то всем частям, есть тысяча вероятностей, что этот человек во сто раз скорее осмотрится в изучаемой им сфере мысленного мира, чем будучи лишен такого пособия; и, следовательно, собственная его мысль самоопределится свободнее, и цель его изысканий будет им достигнута без тех бесчисленных усилий, измождающих тело и душу ученого, какие он подымает, домогаясь целую жизнь всеми путями только доступа к какой-нибудь заплесневелой библиотишке, вековому вороху всякого хлама, или положению в гражданском мире, дающему средство скупать подобные вороха самому на свою руку. Общедоступность всечеловеческих мыслей для каждого грамотного человека есть прямая задача и единственная заслуга содержателей общественных библиотек. Прямое следствие этой общедоступности -- приволье уму изыскателя бродить от одной мысля к другой, переходить от книги к книге, и скорее и легче достичь исхода своих брожений и блужданий в этом вековом лабиринте... {отмечено на полях} Мир стоит у дверей ученого и ждет, голодный, холодный и оборванный, конца его занятий. Чем скорее ответ оракула, чем он глубокомысленнее и правдивее, тем человечество ближе к идеалу своих стремлений.
   Но вот автор, воспользовавшись общедоступными пособиями, составил себе в продолжение многих лет труда полное понятие о предмете своего изучения. Ему этот предмет уже ясен, как самая обыкновенная будничная вещь. Что же ему с этим делать? Конечно не оставлять про себя, как бесплодному скряге накопленную груду золота. Писатель принадлежит миру, потому что в то время, когда мир трудится около него в поте лица над обработкой всех отраслей общественного благосостояния, он, пользуясь всеми результатами этого многосложного труда, собственно ровно ничего не делает вещественно; и если общество безмолвно соглашается его кормить, поить и одевать, представляя ему пользоваться всеми удобствами гражданской жизни, -- оно это делает в том предположении, что писатель даст, наконец, отчет в результате своих отвлеченных занятий, для дальнейшего соображения его выводов и применения их к общему благу. Следовательно, ученый обязан, если не хочет быть тунеядцем, положить свое созерцание на бумагу, для общего сведения.
   Но вот он это и сделал. Тут уже его дело собственно и кончено. Остается только обнародовать то, что он написал, и собрать с мира воздаяние за труд, которым писатель живет в этом мире. И что же? Это-то в своей сущности простое дело в обществе обращается в самое трудное, и весьма часто, а у нас и теперь -- почти всегда и постоянно, ни мир не видит авторских сочинений, которые до него не доходят или не доводятся, ни автор не получает от посредников между им и миром ни денег, ни отзыва, {отмечено на полях} ни часто даже самых тех экземпляров, которые он им вручил для продажи. Отчего ж это? Оттого, что тут для мысли, уже казалось бы, вполне рожденной миру, только что начинается новый ряд мытарств.
   Во-первых, рукопись надо предать тиснению, т. е. напечатать. Это есть дело типографии. А кто не знает, какое многосложное дело само тиснение? Тут нужны известные машины и люди известных знаний, способностей и навыка -- словолитчики, наборщики, печатники, батырщики, корректоры, и опять наборщики,-- потом складывальщики и переплетчики... Все это требует добросовестности, аккуратности, терпения и -- что важнее всего -- уменья. Сверх того, тут еще нужен общий глаз, который бы знал, что у него в переделе, чье оно, чего кому стоило, и кому, и для чего предназначается, и чего наконец будет стоить, если выйдет от него из передела так или сяк? Очевидно, что типографщик должен быть сам автор и сама публика. {отмечено на полях} Оттого-то первые печатальщики, по изобретении этого искусства в Европе, и были сами ученые, и полном смысле этого слова, а не бедные, часто вовсе безграмотные ремесленники, как теперь, и особенно у нас, в России!..
   Следовательно -- вот необходимость в связи о библиотекой и учеными еще и типографии. *Переписчиков, которые не менее важны, а по своей редкости и образцовой безграмотности даже мучительны, мы уж пропускаем; но и переписчики есть звено одной и той же цепи -- звено между писателем и типографщиком. {отмечено на полях}
   Во-вторых, кто издает сочинение? Конечно, сам его владелец. Но досуг ли ему этим заниматься? Ходить в ценсуру, покупать бумагу, торговаться с типографщиком, которого он не понимает, как тот не понимает его, потому что ни тот, ни другой не смыслят ни аза не в своем деле, -- придумывать шрифты, обертки, виньетки, доказывать грубому и жадному ремесленнику выгоды изящного, -- изящного, которого он не знает даже и форм или словом сказать -- и в глаза не видал!.. Потом принимать счетом или на веру -- одно другого стоит -- десятки тысяч листов или сотни и тысячи томов, чтоб везти их... куда? Разумеется к книгопродавцам! Но, если книгопродавцы не примут?.. {отмечено на полях} значит к себе на дом, на квартиру, на край города, в 5-й этаж, откуда он к 1-му числу должен выехать...
   Следовательно, нужно еще лицо и новое место. Это лицо называется издатель, это место есть книжная лавка или магазин.
   В Европе обыкновенно издают книги либо сами типографщики, либо сами книгопродавцы. У нас ни того, да почти и ни другого. У нас должен печатать сам автор, на свой счет, и увозить свое сочинение из типографии к себе на квартиру, если не хочет подарить рукопись бородатому или бритобородому плуту, {отмечено на полях} без смысла, без любопытства, без самых важных приемов к общежитию; говорим подарить, потому что нельзя же считать (предлагаемые этим народом целковые -- достоинство самого- сочинения в сторону -- возмездием за труд" часто десяти и пятнадцатилетний!.. Дето доходит до того, что в наше время лучшие книгопродавцы в С. Петербурге предлагают авторам за всякую рукопись просто целковый, 1, тогда, как одна переписка, составляющая и сама уже по себе род каторги особенного сладострастия, стоит бедному автору по крайней мере, 10 целковых...
   Следовательно, в России книги лежат по домам у писателей, или лучше сказать ездят с ними по квартирам, с чердака на чердак, из подвала в подвал, из-под кровати под кровать, из чулана в чулан; *а книгоиродавцы -- эти самые бородатые и бритобородые шуты -- жалуются, таинственно вздыхая, что книги "совсем-с плохо идут-о!.." Но, как же им и нейдти плохо, когда эти же господа, не смысля ни в чем печатном ни зги, норовят только доводить авторов до того, чтоб те сбывали, наконец, им свои печатные сочинения {отмечено на полях} в лавки на вес бумаги, по 4 рубли с пуда!.. Выждав, часто в течение нескольких лет авторского терпения, такого благодатного случая, они уже сумеют спустить эти же самые печатные пуды с лихим барышком: чего не сбудут их мальцы в лавках, втирая лопавшиеся к ним книги господам заезжим, иногородным-с, и торгуясь с ними с 10 руб. асс. до 10 копеек серебром за штуку, -- то уж конечно та же бродячая братия, варяги, разнесут и развезут ужо, с ярмонки на ярмонку, из захолустья в захолустье, по всем концам необозримой матушки-России.
   Таким образом, цель книгописания достигается -- нужда берет свое -- просвещение разливается всюду... но по человечески ли все это делается?.. Природа берет не мытьем, так катаньем: какое ей дело до строптивых эгоизмов человека! Кто не хочет быть деятелем, лицом в ее божественной комедии, тот будет и есть игралищем ее всеобщей деятельности,-- орудием, вещью, швыряемой обстоятельствами сцены, как корабль без рулевого волнами океана!..
   У нас магазины есть, книгопродавцы существуют, даже книги более или менее раскупаются; но как и когда раскупаются? Спустя многие годы, после издания, как старый хлам, разорив белоручку-писателя, не обогатив и хамов-варягов, которые столько же имеют от них выгоды, сколько безносые бабы от гнилых яблоков и облупленных апельсинов, какими они торгуют по папертям церквей и около кабаков, или мелочные лавочки, которые выбрасывают в помойные ямы целые возы испорченных огурцов, сыра, масла, яиц и даже стручков и фиников, выдержав на все это с христианским терпением свои жидовские цены!..
   Взгрустнув об этом, созерцатель чувствует, что тут выходит что-то больно не ладно,-- чего-то недостает... но чего же?.. Как чего! Смысла, толку, знания дела, ученого общественного иуда произведениям, посредничества между книгой и публикой, -- словом, во-первых, тут недостает критики.
   Но, ведь, критика тоже у нас есть. Да, есть. Но кто у нас критикует? Разумеется кто -- журналисты; это их дело! Но почему же оно их? Да потому, что они -- журналисты!.. Так, т. е. потому, почему безграмотные писцы -- переписчики, безграмотные типографщики -- типографщики, безграмотные алтынники-книгопродавцы, безсребреные писатели -- сами издатели, безграмотные статейщики -- ученые, журналисты -- критики!..
   *Журнал значит дневник событий. Казалось бы, где же лучше, как ее в дневнике литературных событий, и быть суду или, по крайней мере, мнению, отзыву о являющихся книгах? Конечно тут!.. Но увы! Сперва надо спросить, кому вести этот дневник? Кому судить и рядить, мнить и отзываться о явлениях {отмечено на полях} литературы? Неужто первому встречному, кто только набьет руку в статьеписании? Но если так, не будут ли эти дневники подобны летописям средних веков, которые велись невежеством монастырских затворников, по слухам от захожих богомольцев и странников?.. Кто не читал наших журналов? Кто не разрезывал в них прежде всего отдела критики? И что же он тут находил? Суд ли? Знание ли дела? Любовь ли к предмету? Уважение ли к грамотному миру? Любовь ли к ближнему? Восторг ли, радость ли современным порывам человечества? Благоговение ли к самоотвержению ученого? Наконец, хоть бы простое объяснение, что за вещь разбираемая книга? Нет, -- исключения суть исключения,-- все находят тут только сарказмы над непонятой фразой! Только курьезные шуточки -- по поводу опечаток и описок, только перешвыривание каких-то неловких паяцов грязью остроумничанья друг в друга, только безусловную брань или безусловное похваливание и присмакивание наемного невежды, который пытается расхвалить толкучему рынку пироги с яйцам, с капусткой, с творогом и с вареньем, т. е. вообще с вонючим бараньим салом вместо топленого масла... "самый жар!.."
   Критика, Т. е. суд, есть дело науки, а не ремесла, -- труд созерцания, а не поденщины, -- цель особого неторопкого занятия, а не поспешное оглашение от имени площадных сказочников, для наполнения обещанного числа листов. Если уж вести дневник событиям, так вести самим знатокам дела, наблюдателям, созерцателям природы и развития человечества. Не сиволапому же пастуху вести в наше время, лежа в степи на спине и поплевывая от скуки через зуб, летопись движению мировых тел, не площадному же писцу крючкотворных тяжб об украденной корове и подбитом носе записывать в скрижали истории видоизменения понятий человечества о правах человека и народов, не балаганному же шуту вразумлять образованную и необразованную публику в значение дум молодого поэта, в котором, может быть, рыдает о мире душа нового Байрона, порывается к неслыханным восторгам разум недострадавшего Шиллера, или рвутся вон из гармонии стиха ниагарские шумы идей, обуревающие голову несозрелого Державина!.. Картину Брюлова может судить только Брюлов или ему равные; самая полная биография Беэтховена, преусердно настроченная даже немецким критиком по ремеслу, для наполнения тысячу в 1-й раз тысяча и 2-го уездного журнальца, не дает ни малейшего понятия о Беэтховене, -- если читатель не набредет случайно либо на "Последний квартет Беэтховена", либо на "Бал", либо на "Себастиян Бах", статьи кн. Одоевского, -- о которых, слава богу, никто из критиков не сумел или не соблаговолил сказать ничего особенного, хотя разглагольствиям не было конца!.. Передать незнающему человеку картину, созерцаемую в природе умом какого-нибудь Гумбольдта, может только Гумбольдт, переведенный, за недоступностью подобного предмета Пушкину, каким-нибудь Марлинским. И только новый Пушкин, изучивший искусство, начиная со своего предшественника до Анакреона и Омира, может разжевать толпе, что такое был Пушкин!..
   Сказать просто, критикой должен заниматься только тот, кто занимается историческим изучением науки или искусства, будучи при том сам ученый или художник в своем деле. Иначе критиков будет столько же, сколько бывает летом апельсинщиков, а все-таки почтеннейшая публика, зазываемая к лоткам в три горла, не узнает и до скончания века, что такое апельсин в какой бы то ни было науке!
   Следовательно, критик есть тот человек, который заключает собою ряд лиц, занимающихся производством литературы, и этот человек так тесно связан со всеми прочими, что, так сказать, выходя из книгопродавца, издателя, типографщика и писателя, опять совпадает с последним и есть уже сам писатель, сам ученый, сам художник!.. Вот полный круг литературных деятелей! Вне этого круга толпится уже публика -- непосвященные в дело профаны... Ей-то, этой-то публике и должно служить совокупно это естественное литературное братство; их-то, этих-то профанов, оно и обязано вводить в созерцание мира. Священный, великий многотрудный долг служителей просвещения!..
   Обняв, таким образом, полный круг предстоящих ему обязанностей, общество" состоящее, само из лиц, коротко знакомых со всеми разнообразными должностями библиотекаря, писателя, издателя, типографщика, книгопродавца и критика, приступает к исполнению своего созерцания на деле. Право, или не право его умозрение -- покажет опыт; между тем, общество полагает начать и продолжить свое дело следующим порядком, т. е.
   *Открыть совокупно и вдруг книжный магазин, библиотеку для чтения, типографию и, словом, так сказать, издавальню книг. {отмечено на полях}
   Ясно, что все это вместе требует больших издержек. Каким бы огромным капиталом ни располагало общество в настоящее или будущее время--г тратить его без соображения на каждую отрасль или предмет порознь было бы верхом безумия. Природа обнаруживает во всех своих действиях экономию. Она сопрягает многоразличные орудия в одно орудие, совмещает их составные части в одно здание, давая каждой многоразличные значения, располагает действия этих орудий в одно действие, и от этого у ней выходит та изумительная хозяйственность средств, пространства и времени,-- то единство совокупности, та жизнь, которая одна прочна и сбыточна. Это ее мудрость, ее разум, которым все существует, что есть, и без которого ничего не может быть. Этой мудрости должен держаться и человек, как существо, действующее сознательно по тому же разуму природы. Иначе он вечно будет жалкое, строптивое животное, зверь, потерявший такт инстинкта, -- словом, олицетворенное бессмыслие... или он должен, как говорят французы, "inventer une nature", изобресть иную природу, т. е. быть вторым богом, чего и добиваются немцы в своей философии.
   Руководствуясь началом экономии, общество и заводит все вдруг, а не порознь.
   Во 1-х магазин.
   *Скупив несколько сочинений, имеющих в публике постоянный и дознанный ход, особенно таких, которые, почему бы то ни было, не отдаются на комиссию, -- таковы, например, все иностранные книги, -- общество объявляет во всеобщее известие, {отмечено на полях} что оно принимает в свой магазин всевозможные и чьи бы то ни было сочинения на комиссию, на таких-то условиях. Эти условия должны быть следующие:
   а) Автор или издатель волен сдать обществу для продажи все ли имеющиеся у него экземпляры сочинения или сочинений, или такое их количество, какое ему заблагорассудится.
   б) Общество, приняв от автора его книги, отводит им в одной из своих комнат особое место, на виду, под надписью: "книги такого-то автора -- такие-то", так, чтоб автор, справляясь о своих произведениях во всякое время общественного дня, мог без малейшего затруднения и отсрочки видеть их собственными глазами, что они целы, в чистоте и порядке, и даже хоть сам их пересчитать.
   в) Автор, подержав свои книги в магазине какое ему угодно время, хотя бы только один день, имеет право, по мгновенной своей прихоти, тотчас же взять обратно все или часть наличных экземпляров, без всякого прекословия со стороны общества, но своими людьми и на свою подводу.
   г) Всякое сочинение должно продаваться без малейшего торга, по той цене, какую определит сам автор, приняв или не приняв во внимание предварительный совет общества. Изменять цену по времени и обстоятельствам может также только сам автор. Но во всяком случае, общество считает своим долгом вразумлять и убеждать авторов в выгоде для них самих самых умеренных цен. Затем, цена каждого сочинения должна быть прописана в книге о распродаже этого сочинения, ведущейся в магазине, за подписью самого автора так, чтоб сиделец, в случае сомнения, мог в ту же минуту показать эти строки недоверчивому покупателю.
   д) Общество, в возмездие за свои труды и издержки на устройство и содержание магазина, берет с каждого проданного им экземпляра один и тот же определенный процент, какого, по хозяйственному расчету общества, менее взять невозможно, а именно по 10 коп. с каждого рубля.
   е) Общество, подвергаясь риску не продать иногда в течение весьма долгого времени ни одного экземпляра какого-нибудь сочинения, и, следовательно, бесполезно и даже с ущербом для себя занимать им место в своем помещении, берет с первого же раза, как только ему сдадут чьи-либо книги, по 10 экземпляров каждого издания в свое, вечное и беспрекословное владение. В воле автора состоит отдать обществу на комиссию целое ли издание, или только 20 экземпляров, но менее этого числа оно ни от кого не принимает, а приняв, названных 10 экземпляров ни под каким предлогом обратно не выдает.
   ж) Отделив таким образом 10 экз. в свое владение, общество всячески старается о наискорейшей распродаже остальных; и для этого
   з) один экземпляр каждого сочинения должен быть непременно в первой со входа в магазин комнате, чтоб публика могла видеть все, что есть в магазине для продажи.
   и) Деньги, вырученные в магазине со всяких первых пяти экземпляров каждого издания, общество обязывается, в посильную дань христианской благотворительности, официальным актом, объявленным во всенародное известие, вносить в "Комитет для призрения и разбора нищих", на содержание и воспитание исключительно малолетных сирот обоего пола, какие будут принимаемы в особое воспитательное заведение, состоящее при Комитете. В случае закрытия Комитета или упразднения при нем воспитательного заведения, общество располагает этою суммою само и обязывается основать, если сумма будет достаточна, взамен упраздненного подобное заведение. В случае недостаточности этой суммы, общество обращает эти деньги, по своему усмотрению, на благотворительные цели; но преимущественно на искоренение нищенства, попрошайства и праздношатания.
   i) Выручаемые таким образом деньги всяких первых пяти экземпляров, проданных в магазине или магазинах общества, оно принимает на свой счет, в число следуемых ему от автора 10 процентов и 10 экземпляров.
   к) Всякому сочинению или изданию, поступающему в магазин, общество обязывается вести книгу, в которой будет показываться, за исключением тут же, с первой страницы, условленных 10 экземпляров, в приходе, по числам -- количество поступающих экземпляров, в расходе, также по числам, в 1-й графе -- число проданных экземпляров, во 2-й -- количество денег, взятых с публики, в 3-й -- 10 процентов, удерживаемых обществом за комиссию, и в 4-й -- остаток, следующий в немедленную выдачу автору. Так что в какое бы время ни пришел автор справиться о своих сочинениях, обще-сиво обязано ему "показать книгу с запискою расхода экземпляров и прихода сумм по вчерашнее число месяца, отдать следующие ему по этому деньги и допустить к поверке, сколько затем остается в магазине экземпляров.
   Этим круг действия собственно магазина и оканчивается. Публика, автор и магазин ведут дело начистоту и не могут иметь друг на друга никаких претензий. Во 2-х библиотеку для чтения. Собирая сказанным порядком по 10 экз. каждого сочинения, общество составляет себе таким образом библиотеку, которую и располагает непосредственно подле комнаты для продажи или далее, но в одном помещении с магазином. Эта библиотека есть в то же время и кабинет для чтения.
   Открывая кабинет для чтения одновременно с магазином, общество выписывает предварительно к тому времени возможно большее число отборных журналов и газет, иностранных и русских, и преимущественно ученых, по всем отраслям наук и искусств. Здесь прилагается полный список всем журналам, на каких на первый раз остановился выбор общества. Год--другой чтения покажет, те ли это журналы, каких требует ученая и учащаяся русская публика. Для {для... публики вставлено рукою Баласогло} большей отчетливости в своих поступках и вернейшего узнания вкуса публики общество приглашает каждого посетителя, пожелавшего какую бы то ни было книгу или журнал, подписаться на особом листе в желании читать это издание. Если со временам наберется довольное число желателей,-- это и значит, что общество должно выписывать этот журнал или книгу.
   Сверх сочинений, поступающих из магазина, и журналов, которые по истечении каждого месяца или двух, т. е. по миновании в них первого любопытства публики, должны отдаваться в (переплет и ставиться на свое место в шкафы библиотеки, общество заботится пополнять свою библиотеку всеми возможными отборными сочинениями по всем отраслям наук и искусств, на всех возможных языках, даже планами, эстампами, картами, рисунками и нотами, -- смотря по сумме, какая будет оставаться за покрытием всех неотложимых издержек по всему заведению; так что эта библиотека составляется не иначе, как в течение времени, и будет возрастать постоянно, по мере средств и успехов общества.
   Правила для кабинета для чтения.
   а) Всякий из 10 экз., поступающих в библиотеку от авторов за комиссию, должен быть разрезан, переплетен и подвергается чтению.
   б) Все журналы, по мере и времени их получения, должны быть раскладываемы в комнатах кабинета, по столам в систематическом порядке, и, по прибытии новых нумеров, ставиться, как сказано выше, на полки шкафов библиотеки.
   в) Каждая книга библиотеки должна быть немедленно выдаваема желающему, если она уже не взята другим. Для этого ведется очередь опросам, на особых листах, вкладываемых в каталог, против самого заглавия книги.
   г) Каждая новая книга, поступающая в магазин или в библиотеку, должна пролежать несколько времени в одном или нескольких экземплярах на столах кабинета, для обращения на нее внимания публики.
   д) Если покупатель, пришедший в магазин за какой бы то ми было книгой, пожелает сперва ее рассмотреть, -- (продавец нимало не должен ему в этом (препятствовать и, шпротов, сам должен предлагать это покупателю, Приглашая его для этого в кабинет, где ему тотчас же дается один из разрезанных экземпляров. Купит ли после того посетитель эту книгу, или нет, -- продавец не смеет ему ее навязывать и даже не должен опрашивать о том покупателя. Но если покупатель просидит над книгою долее 3-х часов, -- дежурный в кабинете принимает от чтеца плату, определенную за день чтения. И в таком случаю покупатель, обращаясь в случайного читателя, может пробыть хотя бы целый день в кабинете; но, выходя, должен расплатиться и уже не имеет права входить вновь, разве захочет записаться на чтение.
   е) Для чтения впускается в кабинет всякий благопристойно одетый человек, по предварительной подписке на год, на полгода, на 3 месяца, на месяц или, наконец, на неделю. Такие читатели называются подписными. Они вносят деньги вперед, без всякого иного залога, и получают контр марку, да которой означено, с которого и по которое число владелец имеет право на вход. Случайные читатели суть единственно те, которые захотят предварительно пред покупкой познакомиться со опрошенными сочинениями.
   ж) Для раздела подписных от случайных читателей желательно, чтоб кабинет имел особые комнаты для случайных -- даже совсем в другой стороне "помещения.
   з) Никто из входящих в какую бы то ни было из комнат для чтения не имеет права входить в нее, не сняв наперед с себя верхней одежды, шляпы или шапки и не оставив у входа калош, трости и зонтика. Для этого должна быть передняя, с вешелками по нумерам.
   и) Плата за чтение книг и журналов, без разлитая, также рассматривание географических карт, архитектурных и других планов, рисунков и даже разыгрывание нот,-- если общество со временем будет иметь для этого особую, отдаленную комнату, -- полагается:
   
   Для подписных. 1. за неделю . ... 1 руб. ассигнац.
   2. за месяц .... 1 " серебром
   3. за 3 месяца ... 3 " серебром
   4. за б месяцев . . 6 " серебром
   5. за 1 год , ... 10 " серебром
   Для случайных. За 3 часа или целый день -- 10 к. серебром.
   
   i) В комнатах для чтения не дозволяется ни есть, ни пить, ни курить табаку или сигар, ни даже разговаривать. Кто не в состоянии пробыть и малого времени без курева, тот может быть приглашен в особую, совершенно отдельную и отдаленную комнату, где и может накуриться, принесши сигару или табак с собою. Но спрашивать ничего и ни от кого он не может, кроме стакана воды, который нальет себе сам из стоящей тут машинки. Да и прислуги тут быть никакой не должно. Впрочем, за поведение в этой комнате он отвечает по законам нравственности и полиции и дозволение курить тут табак должен считать за особое снисхождение со стороны общества, а не за право, будто бы приобретенное платой за чтение книг.
   В 3-х типографию.
   Общество в то же время и, если возможно, и в том же здании, где все его помещение, заводит, наконец, и типографию со всеми ее принадлежностями.
   Действия типографии должны быть двоякие.
   А. Печатан" всего того, что будет заказываемо публикой -- и давя этого должны быть составлены особыя печатные правила и, по возможности, одни определенные условия. Сюда должно войти основным условием то, чтоб от всякого издания владетель сочинения уступал обществу, тотчас же по отпечатании, по 10 экземпляров даром, так чтоб, иными словами, автор, имеющий с обществом дело, например, в 1000 экземпляров, не имел потом никакого притязания, что общество, напечатав их не 1000, а 1010, оставило сверхкомплектные 10 экз. у себя. Приложение. {так в тексте}
   и Б. Печатание тех произведений, которых издание общество принимает на свой счет.
   Для этих последних принимаются следующие меры.
   а) Из членов же общества учреждается особый совет ученых, литераторов и художников, имеющий предметом своих занятий рассматривание сочинений, представляемых к изданию.
   б) Всякая рукопись, чья бы она ни была, члена ли самого общества или постороннего лица, прежде всего поступает в этот совет. Совет, усмотрев ее содержание, передает ее тому или тем из своих членов, кто признан целым обществом в качестве критика сочинений по такой-то отрасли наук или искусств.
   в) Взявший на себя критику сочинения обязан, прочитав его в возможно скорейшее время, дать обществу подробный и беспристрастный отчет о степени его достоинства, основываясь на требованиях самой науки.
   г) Если сочинение окажется так слабо, что не заслуживает критики, а, Следовательно, и издания в свет, рассматривавший его ограничивается тем, что представляет о нем на бумаге краткий отзыв, за своею подписью, в двух-трех словах, напр., в таких;
   "Рассмотрев сочинение такое-то, я удостоверился, что оно не заслуживает издания" да таким-то и по таким-то причинам" (кратко, но основательно).
   Тогда сонет, наблюдая, чтоб ответственность в отзыве пред автором, обществом и публикой никоим образом не падала на одно лицо, предлагает рукопись другому, третьему и четвертому из своих членов. Отзывы этих могут быть или самобытны, или просто состоять из следующего выражения:
   "Рассмотрев такую-то рукопись, соглашаюсь в заключении о ней с таким-то".
   Собрав голоса, общество немедленно возвращает рукопись автору с отзывом на бумаге, но не за подписью критика или критиков, а от имени всего общества за подписью одного письмоводителя.
   д) Если же сочинение заслуживает издания,-- в таком случае критик обязан написать ему сжатый, но полный разбор, как бы он давал о том отчет аде одному своему обществу" которое все-таки есть частное лицо, но всему ученому свету, в ученом европейском журнале. И тут его разбор печатается одновременно с книгой, составляя причем литературную собственность писавшего, продается и вместе с книгой как оправдание общества пред целым светом в причинах, побудивших его издать это сочинение, и отдельно, для желающих познакомиться с книгой посредством критики, или собирать статьи, относящиеся к летописям развития такой-то науки или искусства.
   е) Имея ручательство в беспристрастии критика, потому что критик есть лицо, пользующееся его доверием, и потому что это лицо обнаруживает свое мнение всенародно, и, следовательно, рискует своим добрым именем, общество уже не имеет надобности отдавать сочинение на просмотр другим членам и основывается на одном отчете критика. Впрочем, в сомнительных случаях критик, приводя места, какие его остановили в решительном заключении о книге, может требовать прочтения их в совете и сбора голосов, "ля даже и передачи на полный разбор еще кому-либо из членов. В таком случае составляется журнал Noсему суждению о книге, и вся статья разбора, как сочинение, принадлежит все-таки главному или главным критикам, а не обществу.
   Много- ли, или мало общество издает таким образом сочинений, во всяком случае, оно составит себе таким поведением доброе имя и снищет разумное доверие публики. Всякое же произведение, почему-либо достойное быть в руках образованного читателя, есть уже такой предмет, о котором весь образованный мир должен иметь отчет, акт сознания, словом, знать его достоинства и недостатки. Обществу нет дела, как примут и самую книгу, и мнение о дай общества в свете, что скажут о том и другом и другие издатели книг, и особенно журналисты, -- важно то, что оно обнародывает свое мнение, само ведет летопись тем явлениям, какие рождаются на свет посредством его мысли, само дает отчет в своих действиях современникам и потомству. Кто будет правее -- общество, или свет, критика издателей, или критика журналистов, -- решит время и совесть человечества. Во воякам случае, добросовестность и разумность (поведения может показаться новостью разве только для временных самозванных судей литературы, не имеющей читателей, а не для образованного мира: все благородное соврожденно душе человечества.
   ж) Удостоверяясь таким образом в достоинстве предлагаемых ему сочинений, общество печатает их на свой счет, в своей типографии, выставляет на суд публики в своем кабинете для чтения, облегчая этот суд тут же лежащим разбором, и продает в своем магазине или магазинах.
   Правила для сделок с авторами книг.
   а) Сочинение, предлагаемое обществу для издания, должно быть переписано набело, четко и безошибочно так, чтоб общество могло представить в ценсуру эту же самую рукопись.
   б) Рукопись, не удостоенная к печати, возвращается автору или его поверенному в том самом виде, в каком она была получена; с отписью причин, по каким общество удержалось предпринять на себя ее издание.
   в) Возвращаемая рукопись передается лично тому, кто ее представил, или его поверенному, по предъявлении им письменной воли автора, и в получении из типографии обратно берется от получившего росписка.
   г) Общество не принимает на себя пересылки рукописей по почте, в другие города, если автор не пришлет на этот случай вперед денег, взимаемых почтамтом; и в таком случае автор или присылает эти деньги -- и его рукопись немедленно ему высылается по адресу обратно, или он поручает взять ее кому-либо в городе лично -- и она выдается этому лицу тотчас же по получении от автора письма, кому именно общество имеет ее возвратить, и по предъявлении поверенным другого вида такого же содержания. Вообще автор, для собственного своего удобства, посылая рукопись по почте или чрез доверенное лицо, должен обозначить подробно в том же письме, кому и как ее возвратить, если она не пойдет в печать,
   д) Рукопись, бывшая в ценсуре, но по каким бы то ни было обстоятельствам не напечатанная обществом, также может быть возвращена автору сказанным порядком; но рукопись, которая уже напечатана, не возвращается и должна находиться всегда при делах типографии.
   е) Общество ни под каким видом и ни для каких авторитетов не покупает рукописей, не платит вперед денег за труды по изданию сочинений, предпринимаемых самим обществом, и вообще не входит ни с кем ни в какие обязательства, кроме следующих.
   ж) Всякое сочинение, отданное автором при его собственноручном письме, будучи отпечатано на счет общества, не может быть взято автором из магазина по тех пар, пока общество не выберет из продажи экземпляров всех своих издержек и уговорного процента за риск труда и капитала. За выбором этих денег весь остальной прибыток составляет неотъемлемую собственность автора, и он волен оставить ли свободные ему экземпляры своего сочинения для распродаж" и их в руках общества, -- и тут оно поступает с ним точно так же, как бы он отдал свои книги на коммиссию,-- или взять их от общества для раздачи в продажу в другие руки. В последнем случае общество не отвечает перед публикой ни за возвышение цен, ни за исправность экземпляров, ни за своевременность доставки выпусков,-- словом, ни за что. Сочинение становился ему чуждо, и в предупреждение публики общество тотчас же объявляет во всеобщее известие, что такого-то сочинения у него более не находится.
   з) Общество покупает сочинения только классического достоинства, имеющие беспрерывный расход и могущие оставаться, по правилам цензурного устава, в его исключительном владении еще довольное время.
   и) В исключение из общего правила общество может заключать с автором, по взаимному соглашению, и иные условия, и это имеет место именно в таких случаях, если общество решится отваживаться изданием какого-либо сочинения, стающего больших издержек и не могущего, по соображениям общества, разойтись в короткое время.
   i) Всякое сочинение, напечатанное в типографии общества на его счет, поступает в числе 10 экз. в библиотеку общества; и эти 10 экз. не входят в расчет издания, о котором идет дело между автором и обществом.
   В 4-х, сношения и агентства по иным городам России и за границей.
   Эта статья приводится в исполнение по времени, общество войдет в силу распространять круг своих действий. На первый раз оно ограничивается приисканием корреспондентов для выписки сочинений из-за границы.
   Теперь остается только постановить правила относительно устройства самого общества.
   Оно состоит из неограниченного числа членов, которые делятся на три разряда.
   I. На членов -- основателей общества.
   II. На членов -- участников общества: либо 1 -- капиталом, либо 2 -- личным трудом
   и III. На членов -- временных сотрудников в предприятиях общества;
   I. Члены-основатели.
   а) Члены-основатели состоят из лиц, которые возымели мысль основания общества и привели ее совокупными усилиями в действие. Им должно держаться верой и правдой друг друга, избегая всяких двусмысленных действий и недоверчивости и разрешая всякое малейшее недоразумение прямым и немедленным взаимным объяснением в общем собрании без укоров и сарказмов подозрения.
   б) Члены-основатели состоят из ученых, литераторов, художников, знатоков и капиталистов.
   в) Каждый из этих членов имеет голос, равный голосу каждого. Всякое дело обсуждается вместе и решается не иначе, как согласием всех, хотя бы прения и требовали многого времени. Строптивому упрямству одного голоса, не могущему или не хотящему объяснить и доказать, во всей кротости, важности удерживающих его причин, "да будет стыдно"!.. Всякий член должен помнить, что в кругу образованных людей, уважающих друг друга, дело не в том, чтоб доказать свое превосходство ораторством, угрюмостью или крепким стоянием на своем только потому, что оно свое, а в том, чтоб терпеливее и деликатнее всех объяснить предмет, если другие понимают его не так, как мы. Во всяком случае, одному гораздо благороднее уступить, забыв тут же на месте, что не сумел доказать своего понятия, чем дуться на всех и кровожадно приносить их в душе в жертву своему фанатизму. Кто истинно любит истину и людей, тот выше мелкого тщеславия, выходит всегда победителем других, всегда непобежденным никем. Если я не могу чего-нибудь доказать другим, значит это истина только для меня, а не для других. Время обнаружит истину всем.
   г) Всякий из членов-основателей участвует личным трудом; знанием дела и капиталом. Желательно, чтоб каждый из членов-основателей имел в общем капитале свою постоянную долю. Но на первый раз капитал может состоять из долей, только нескольких лиц, с тем, что остальные члены внесут свои доли впоследствии, по мере приобретения денежных средств личным трудом.
   д) Капиталисты без знания дела и готовности посвятить себя видам общества каким бы то ни было личным трудом ни под каким видом не допускаются в члены-основатели, -- по той простой причине, что груда металла, хотя бы драгоценного, каковы серебро и золото, не может мыслить, а следовательно, и. не должна рассуждать, ни том более иметь притязания на особый вес в своем мнении.
   е) Общество открывается для публики, на основании законов, под фирмою одного из членов-основателей, и именно того, кто вносит до открытие общества наибольшую против других денежную сумму, имеет наибольшие познания в коммерческих делах и обнаруживает готовность посвятить себя делу в этом отношении, чем самым, следовательно, кладет основание капиталу общества, подвергаясь сам наибольшему риску в действиях по уставу и приговору всего общества, а не одного своего произвола.
   ж) Таким образом, состав общества в торговом смысле подходит под правила {пропуск в тексте} статей Свода законов, по которым главный член, принимающий на себя фирму, вносит свой капитал вместе с прочими в Коммерческий банк и уже не иначе может ого оттуда вынимать и употреблять, как с согласия всей всей компании.
   з) В члены-основатели вводятся новые лица не иначе, как с единодушного согласия всех наличных членов-основателей. До открытия и только в виде особого исключения после открытия, новое лицо может быть введено прямо в члены-основатели по единодушному согласию существующих членов; но после открытия общество должно принять за правило не вводить новых лиц прямо в члены-основатели, а принимать достойных того, по общему мнению, сперва на опыт в члены-участники или даже и в члены-сотрудники.
   и) Собрание всех наличных членов-основателей составляет основной совет общества. Без воли этого совета не может состояться никакое и самое малейшее предприятие общества, и в недрах одного его только и может возникать мысль, достойная исполнения совокупными усилиями всех членов.
   II. Члены-участники.
   1. Капиталом, или вкладчики-.
   а) Капиталом может участвовать в действиях и оборотах общества всякий, желающий внести для этого какой ему угодно денежный вклад, по доверию ко всему ли обществу, или к некоторым, или только к одному из его членов-основателей, обеспечиваясь справкой в Коммерческом банке с наличным капиталом общества.
   б) Степень значения таких участников или простых вкладчиков ограничивается правом на дивиденд от оборотов общества, на, правилах товарищества, по существующим узаконениям правительства и обычаям европейской торговли. В совет общества к соображению его действий и предприятий простые вкладчики ни под каким видом не допускаются. Впрочем, члены-основатели обязываются давать им отчет в своих действиях и оборотах сумм в той мере, в какой сочтут это полезным и возможным, для поддержания доверия вкладчиков.
   2. Личным трудом, или настоящие участники.
   а) Эти последние могут быть приняты в) общество и, со вкладом и без вклада; но главное условие их приема есть искренняя готовность лица, оправдываемая в течение известного времени самими фактами, на содействие какому-либо предприятию общества своим знанием и личным трудом.
   б) В основной совет общества члены-участники не допускаются, но приглашаются на временные совещания по какому-либо особому предмету, в качестве знатоков дела. Впрочем, и тут они решительного голоса не имеют, а только подают, развивают и доказывают свое мнение:
   в) Вообще членами-участниками могут быть ученые, писатели, художники или знатоки, избранные и допущенные обществом к обработке какой-либо "части или целого предмета, приводимого в исполнение по идее и средствам общества.
   г) Сотрудники общества по изданию каких бы то ни было сочинений имеют волю рисковать с обществом своим трудом и временем, как оно рискует своим временем, трудом и капиталом, и ожидать (вознаграждения от самой публики, а не от частных лиц, каковы члены общества; и, на основании этого естественного закона, общество только выбирает свой капитал и проценты, а затем все остальное принадлежит по праву тому, кто составлял какую статью или часть предпринятого труда. Почему сперва берет общество, а потом писатели, и почему, писатели должны полагаться да честность общества, а не общество на дарование писателей? Потому, что отношение общества к писателю, по естеству вещей, есть отношение целого к дроби. Если писатель останется в "накладе--тут еще нет большой беды для публики; но если писатели разберут капитал общества, -- публика опять останется без книг, и все писатели -- без издателей.
   * Пора же вразумиться в естество дела и освободить мысль от рутин и преданий, не основанных ни та какой логике. Писатели обыкновенно ищут издателей; издатели ловят писателей. У тех и у других одна и та же задняя мысль -- разжиться {отмечено на полях} или поживиться чужим трудом, нисколько не входя в положение друг друга и немало не соображая ни местности и времени, да господствующих понятий самой публики.. От этого отношения писателей к издателям или книгопродавцам суть просто, по какому-то обоюдному безмолвному соглашению, "всегда враждебные, военно-дипломатические, спекулянтские, надувательные, зверские. Кто не хочет щадить средств и сил ближнего, тот не должен ждать пощады и себе. Автор, не желая вразумиться в положение издателя или книгопродавца и только подстрекая его да риск, рад тому, что сбыл этому гусю свое произведение за существенное -- деньги, оставив гуся валандаться с своим детищем, как ему угодно, и умывая руки во всех его неудачах; а гусь, зная это хорошо и будучи еще пообтертее христианского писателя, поддается молодцу и вывертывается из силка, *оставив молодца с пустыми руками и с пустым карманом, да и ходит себе потом гоголем!.. Что понятно и разумно в животной природе, то отнюдь непонятно в природе чисто разумной и человечественной. Рисковать, так рисковать обеим сторонам; трудиться, так трудиться общими силами; ждать результатов, так ждать и тому, и другому; брать, так брать каждому свое, {отмечено на полях} по взаимному, не безмолвному, а гласному; искреннему и дружелюбному совпадению в мнениях, хотя б совещания продолжались до бесконечности и дело доходило до самых жарких прений.
   д) Вследствие этого, ни один из членов-участников не может состоять у общества на жаловании, а занимается своим предметом, на условленных правилах, добровольно, как бы сам для себя и имея в виду, что хотя его труды в том виде, в каком он сам поставил их обществу, и не будут принадлежать одному ему, однако ж весь прибыток или договорная из него часть, по выборе обществом своих издержек и процентов, будет прямою его собственностью, сколько бы раз ни издавалось обществом его сочинение, в том виде, в каком оно принято от автора.
   е) Предпринимая 2-е издание, общество может просить автора исправить и дополнить свой труд по идее и указаниям общества; в воле автора будет согласиться на это, или отказать обществу в его просьбе. В первом случае, автор снова приобретает право на весь прибыток или уговорную его часть; в последнем -- либо общество отказывается от улучшения, перепечатывает сочинение, как оно есть, и предоставляет автору те же права, какие он имел при первом издании; либо, не видя себе пользы от неизме[не]нного сочинения, отступается от него, отдавая в полное распоряжение автора издавать свой труд самому, отдельно, где и как угодно, и только оставаясь при своем праве издавать этот труд и себе, в целом сочинении, и как он есть, и с новыми дополнениями, исключениями и переменами, какие оно заблагорассудит сделать. В последнем случае, если эти перемены не уничтожают основного труда и только его видоизменяют, -- общество постоянно дает автору такую часть прибытка, какая часть самого труда осталась неприкосновенною, или и тронутою, но слегка. Само собою разумеется, что общество только потому пользуется такими правами относительно автора, что оно было главный виновник произведения, по мысли целого, [по] указанию способа изложения, доставке автору всех средств и, сотрудников и по самому риску издавать в свет труд неизвестного автора или еще не решенного достоинства. Автор, упорный в отказе, вознагражден уже одним тем, что обнаружен свету усилиями и пожертвованиями общества. Сверх того, ему представляется право издавать свой труд, где и как он хочет, без всякого отчета обществу, хотя это и может быть некоторым образом в подрыв изданиям общества. Наконец, общество все-таки доказывает автору свою благодарность за его риск и сотрудничество тем, что постоянно выплачивает ему известную часть выручки с ото труда, сколько бы раз он ям переиздавался, до тех пор, пока этот труд, так сказать, <не исчезнет в улучшительных видоизменениях.
   Согласие с этими условиями есть самый верный признак и лучшее ручательство обществу в самобытности, основательности и душевной энергии автора, которого сочинение оно будет надаивать; отказ писателя -- верный признак малодушия лица, его корыстолюбия и {и высокомерия вставлено рукою Баласогло} высокомерия, а от таких лиц -- да избавят общество все святые...
   ж) Члены-участники, избираясь преимущественно из лиц, разумеющих какую бы то ни было отрасль человеческих знаний в современно-научном ее развитии, могут по доброй воле принимать на себя и критику сочинений, представляемых обществу к изданию. В таком случае они, поступая по правилам, начертанным выше, представляют свои разборы совету общества и на этот раз приглашаются в него к совещанию, пользуясь правом одного голоса.
   з) Члены-участники, по миновании в них надобности обществу или просто по внезапному своему желанию, отстают от участия в его действиях без всякого затруднения, оставаясь при тех правах, какие приобрели своими трудами, и ведаясь с обществом вперед, как посторонние люди, на основании коренных условий, объясненных выше.
   III. Члены-сотрудники.
   а) В члены-сотрудники общество принимает всякое лицо, разумеющее какое-либо дело, по первой потребности общества в подобном лице.
   б) Они занимаются для целей и предприятий общества, по предъявлении образцов своего труда, на заказ, за уговорную плату наличными деньгами. По сдаче обществу своего труда или по желанию отстать от его занятий, они рассчитываются с обществом и более не имеют с ним никаких сношений. Поставленный такими лицами труд есть исключительная собственность общества, приобретенная покупкой.
   в) В этот разряд входят все переводчики, все художники, все мастера и вообще все агенты и корреспонденты общества, состоящие у него на жалованьи или подрядившиеся работать исключительно для него, за уговорную плату, в каких только может обществу встретиться надобность.
   г) Единственный повод, по которому подобные лица могут называться некоторым образом членами общества, есть то соображение, что в числе этих лиц, вероятно, будут встречаться такие, которые, ознакомившись с обществом и приобрев его доверенность, войдут добровольно в разряд членов-участников; следовательно, вышед из сферы оградительной ремесленности, присоединятся к видам и рискам общества в качестве его разумных сочленов.
   Всего более надо ожидать и желать этого от художников, так как изящные искусства более, чем что-либо, требуют от человека бессребренности и величия души. Покупные же и заказные шедевры по большей части бывают дюжинны и бездушны, как мебель, пожалуй, хоть и Гамбса.
   Сверх всех этих лиц, общество может иметь еще IV-й разряд членов, именно почетных.
   В почетные члены избираются членами-основателями, с единодушного их согласия, всякие лица, не чуждые просвещению и оказавшие обществу чем бы то ни было свое содействие: покровительством, пожертвованием, доброй услугой и советом. Преимущественно общество избирает себе в почетные члены людей, известных своими заслугами на поприще наук и искусств или просвещенною службою правительству России.
   Почетные члены, не имея никакого влияния на внутренние распоряжения общества, содействуют его членам частно, по доброй воле, и от времени1 до времени приглашаются обществом, если им будет угодно, на осмотр заведения и слушание публичных отчетов общества в своих действиях.
   Они суть боги-хранители общества, его лары и пенаты.
   Обозрев таким образом полный круг предстоящих ему действий, общество немедленно приступает к началу своего многотрудного подвига. Основная цель общества -- доставить средства и способы всякому писателю и художнику к осуществлению его задушевных идей, в возможно совершеннейшем виде, расположить публику постоянным и долголетние разумом своего общественного поведения к приобретению всех достойных литературных произведений, какие при существующем порядке, или лучше сказать беспорядке вещей, не могут до нее доходить, {частью подчеркнуто и отмечено на полях} и сблизить таким образам служителей просвещения с теми, кому они служат, -- цель, способная одушевить всякий ум, не боящийся затруднений и неудач, неизбежных в человеческих предприятиях!
   * Высокое душевное призвание каждого члена к делу общего блага, по крайнему его разумению, совпадение, мнений в одно совокупно-общее убеждение,-- воля целого, поддерживающая свои члены в минуту их временного ослабления, -- все это есть достаточное ручательство каждому из членов в успешном ходе действий общества. {отмечено на полях}
   Основываясь самобытно и добровольно, по требованиям века и эпохи, постигнутым в долгом одиночном и всестороннем: созерцании, оно должно питать себя не праздными надеждами европейских спекулянтов или доморощенных барышников, которых капиталы ежедневно разлетаются в прах, к великому пиру невежественной черни и ее литературных верховодов -- мастеров балаганного дела; но страстным упованием душ, посвященных искусом общественной жизни в разумное созерцание природы, человечества в России. Оно имеет и за собою, и впереди себя непреложные и нетленные законы этой природы, бессребренные, мощные и неостановимые порывы этого человечества и все великое, все непройденное будущее этой России. Чуждое полубарского кощунства и косной строптивости современных глашатаев, влюбленных с сладострастием Фавна в собственное свое душевное неуклюжество и нравственное безобразие, оно обрекает себя на труд и терпение, без самохвальства, без зазывов, без бубен и труб поденщицкой торговли празднословием, поэтическим праздношатанием мысли или педантской... {слово не разобрано, м. б.: методой} одноглазых Полифемов науки.
   Пора России понять свое будущее, свое призвание в человечестве; пора являться в ней людям, а не одним степным, лешим, привиллегированным старожилам Росской земли, или заезжим фокусникам просвещения, бродящим по ее захолустьям и трущобам, с улыбкою пьянаго презрения к человечеству России! Презрения только потому, что это человечество не имело счастия кататься в крови древнего мира, сокрушать, его бессмертные памятники, ругаться над святыней его нетленной мудрости и простосердечно свирепствовать на развалинах образованности, в потехах варварского молодечества готов, вандалов, франков, нордманнов и дайтшеров -- этих готтентотов, ашантиев, безъеманов Европы! Россия есть сама другая Европа, Европа средняя между Европой и Азией, между Африкой и Америкой, -- чудная, неведомо-новая страна соединения всех крайностей, борьбы всех противоречий, слияния всех характеров земли. Пора же остановить на этой стране взор ее же девственного любомудрия, взор человечественного сострадания, взор любви и жизни, и разума. В ней, и только в ней сосредоточены все нити всемирной истории -- этого гордиева узла, который так храбро разрубают парижские александры, не зная ничего, кроме Европы, и то плохо, и так хитро запутывают, воображая, что распутали, терпеливые труженики Германии -- это дик[о]образы европейской мысли, с пастушескими нравами мечтательных тюленей. Пора увидеть Россию, {на полях поставлен знак вопроса} пора прозреть на и ее созерцанием не одной ее, как хотят ее литературные квасные медведи, угрюмо сосущие, в виду ведающегося европейского меду, "ses lapas", a всего окружающего ее мира, который, наконец, ворвался в нее со всех сторон и отовсюду и бродит а ней хаосом нового общественного мироздания.
   Кто уцелеет душою в этом столпотворении вавилонском, от которого некуда разбежаться, в естественном единстве Необозримой, беспредельной средиземной равнины земного шара? Кто найдется умом в этой немой борьбе инстинктно-враждебных столкновений, нечаянных и негаданных за миг до роковой встречи! Борьбе тунеядством, наперекор друг другу -- коснением взапуски, подсиживанием друг друга, не на живот, а насмерть!.. Борьбе татарской ярости с жесткоковарной флегмой немца, славянски-лукавого молодечества с нормандски-восторженною, глухою лютостью белых медведей Скандинавии, армянского плутовства с английским эгоизмом расчетов, французского самохвальства с чукотски-мрачным тупоумием, итальянской живости с китайским хладнокровием, греческого пронырства с казацкой остервененостью нравов!.. Кто проникнет вещим слухом в тайный смысл этого глухого, неминучего брожения понятий, присмотрится к жизни этих болотно-стоячих вод, к этому бесструйному лепету, беплескному трепету этого страшного, безбрежного мертвого моря человечества... Кто постигнет всю важность этих горений не словами, а дубинными фактами, не угрозами, а уходами, не бурным торжеством права или силы, а тихим, почти бесстрастным, почти ангельским смирением отчаянной воли, привыкшей биться каждую минуту на жизнь и смерть, для порядка вещей, направо и налево, назад и вперед, кругом и вверх, и под ногами!.. Кто вразумится, как естествоиспытатель, что тут происходит, совершаясь воочию, химическое разложение всех стихий, всех пород человечества, пред слиянием их в одну породу -- в одно человечество, человечество России!..* И увидев, наконец, то там, то сям побеги новой органической жизни, приветит с замиранием сердца свежеразумные, невинно-суровые, вдохновенные очи первенцев юного поколения России!.. {отмечено на полях красным карандашом}
   * Пора же их видеть! Они всюду, они рождаются сотнями, они ростут головою не по дням, а по часам! Они, едва прозрев на свет, уже погружаются в самобытную думу и, инстинктиво отрешаясь старого грешного мира и всех дел его, мелеют в нем, бессильные, как молодые раки по морском отливе: они боязливо, но сурово поглядывают в нерешимости и на уходящие воды и на юный, как они сами, берег, еще столь свеже пустынный, столь девственно-влажный!.. Кто окажет им, этим бедным сиротам создания: "Вставайте, бедняжки! Шевелитесь, трогайтесь вперед, мои бедные, бесприютные! Ступайте, вам даны глаза и ноги! Вот юная земля, она создана для вас! Вот древний океан! -- вечный отец мира! Изучайте его мудрость, ловите, вяжите его, {отмечено на полях красным карандашом} этого скользкого, седосмехого Протея!.. Минувшее веков уходит пред вами в безотзывную даль, оставляя за собою, вокруг вас, новое -- ту сферу, в которой вам суждено жить и подвизаться... Вникайте же скорее в это старое, пока оно не ушло! Вразумляйтесь, вживайтесь умом в плодотворное новое, пока оно не перегнало вас, сущих на влажной мели новоземья!..
   Кто же приветит и приютит молодое поколение русских умов?..
   *В России был человек, который предвидел ее значение в мире и который все предустроил для нашего времени. Это был Петр. Его-то надо изучать русским юношам, {на полях поставлен NB} его-то надо им слушать, если они хотят понять Россию и примириться с нею, -- его, а не площадных балаганщиков с европейскими флюгерами на балаганах!.. {отмечено на полях}
   Мысль Петра жива и огромна: она ра1звивается неуклонно, великолепно, торжественно... Напрасны все издевки мудрецов, хвативших в европейской премудрости шиитом патоки! Напрасны и сиплые ревы, и величавый мык доморощенных топтыг просвещения... Напрасны, жалки все оказательства той и другой стороны русского лица! Русский должен примириться сам с собою и сам собою, иначе ему не жить; а в этом акте он естественным образом будет примирителем Востока с Западом. Славянство Россия есть только та разумная среда, которой предназначено природой поглотить в себя все и вся и пережевать мысли мира в мысль России. Славянская душа есть избранный сосуд слияния народов в человечество... Ни Ассирии, ни Египта, ни Индии, ни Китая, ни Греции, ни самого Рима, ни даже Европы нехватило и никогда нехватит на подобную форму. Россия есть 7-я часть всего земного шара; славян до 80 миллионов душ, которые -- за немногими исключениями -- все, как одна душа. Восток принадлежит России неизменно, естественно, исторически, добровольно... Он куплен кровью России еще в доисторических спорах славян с финнами и тюрками, он выстрадан у Азии монгольским игом, он спаян с Русью ее казаками, -- он заслужен у Европы отстоянием ее от турков... он приважен и приглажен мудростью Петра, Екатерины, Александра... Он уже русеет с краев...
   О судьбе Европы надо читать Наполеона...
   Петр приготовил нашему времени все. Он предвидел современную мысль Европы, потому что принадлежит ей разумом, как всякий гений равно принадлежит всему человечеству. Только боязнь русского варварства, и преобладания азиатских начал в нравах России удерживает Европу в какой-то странной ненависти к тому единственному политическому существу, которое одно достойно обожания народов... Россия есть вечный Петр, -- чего же тут бояться?.. Можно ли ненавидеть совершенство, которое беспрерывно совершенствуется!..
   Петр, образуя Россию, прививая ее к Европе, как до него она пришлась к Азии, только потому принужден был совершать все казни, терпеть все злоупотребления, оставить все в недоделе, что в Россия еще не было, кроме "его, ни одного европейского человека. Теперь, когда вполне совершился весь период прививки, -- Россия с Европой одно нераздельное, нерасторжимое целое, и поэтому в ней уже естественным ходом вещей стали рождаться сами собой европейские люди. Они рождаются, что ни день, то горсть, что ни десяток лет, то поколение... Но теперь, когда они есть, когда их так много, когда от них "некуда деваться, -- в России нет Петра!.. И они гибнут, не находя себе дела...
   Так надо же, чтобы кто-нибудь увидел, что Петр еще есть и жив, что он не может же исчезнуть из мира и особенно из России, как какой-нибудь Лефорт или гайдук Петра, не оставив после себя ничего, кроме своего имени или чучелы!..
   *Петр оставил себя в этой России, которой он был сыном, -- в том правительстве, которого он был отцом и творцом. Это правительство есть для России ее истинный ангел-хранитель. Не будь его,-- она давно бы была опять в кусках -- Татарией, Казакией, Хохландией, Полякией, Немецией, Литовией, {отмечено на полях} и, -- о, верх блаженства! -- опять в середине Московией!.. Московией о колоколами, с кликушами, с правежом, с словом и делом, с бородами, с застенками, с подьячеством, с теремам, с кафтанами, с тортами, с курными избами, с кулачными боями, с ярыгами, с дремучими лесам, с голодами, с холодами, с кистенями, с пирогами, с медами, с коврыгами, с колоколами!.. Россия, как она есть теперь и уже не перестанет быть никогда, только и держится, только и дышет, что мудростью своего петровского правительства... * Какие бы ни были злоупотребления, бедствия, неудачи, правительство, одно правительство спасает, выручает связывает, образует, сживает Россию!.. {отмечено на полях} Собственная лень, неповоротливость и косность лиц и пород виною всего дурного, -- не цель правительства... Есть же люди, которые, стоя в челе народа, думают серьезно, что человек, пожалуй, может себе совершенствоваться, человечество может себе идти хоть вперед, хоть назад, а мы-ста, мы-ста устоим!.. Эти люди не понимают того, что устоим -- значит отпятимся, оттоптыжимся назад, далеко, в леса первозданного, в глушь допотопного Варварства! Что так как это совершенно невозможно, как невозможно то, чтоб река плыла вверх, а дерево росло вниз, следовательно, они собственно топтыжатся на одном месте, ни взад, ни вперед,-- между тем, как петрова дубинка то и дело, что ходит по их косматым -- увы! уже поистертым -- ребрам, к великому смеху собственной черни и к презрительному негодованию европейских свидетелей операции!..
   * Правительство России заводит и содержит войска, флоты, гавани, управления, сношения с иными державами, фабрики, мануфактуры, даже сельское хозяйство. Оно строит гимназии, училища, корпуса, университеты, открывает все новые и новые кафедры все новых и новых наук, выписывает профессоров, посылает за границу свое собственное ученое юношество, для занятия потом этик кафедр, открывает публичные лекции и в столице, и по городам, ограждает литературную собственность законами, трудится над соображением тысячи предметов несклеимой, допотопной враждебности -- и не находит себе почти никакого сочувствия в массах общественной черни!.. Неужто ему же, наконец, заняться и книжной торговлей, как оно занимается всей остальной, взять на откуп все типографии и сажать в магазины своих чиновников... {отмечено на полях красным карандашом}
   Книжная торговля, как и вся торговля в России, упорно стоит на точке замерзания, в руках безграмотных бород и бездушных маклаков, переодевшихся во фраки!..
   * С другой стороны, русский народ служит правительству верой и правдой, идет с ним вперед богатырски, нигде, ни в чем, никогда не отставая, не унывая, не проминаясь... Он берет и держит крепости, строит корабли, плавает и путешествует по всему свету, стекается в столицы, работает до изнеможения сил, отдает в училища своих детей, сам учится во всяком возрасте грамоте, жертвует имуществом, нашитым в кровавом поте, на, учебные заведения, горожанеет в селах, произвольно бросает бороду и долгополый кафтан, переодевается из сермяги во фрак, курит сигары, носит часы и зонтики, танцует польку... раскупает книги... жаждет просвещения, науки, образованности, как араб, дотаскивающийся в степи до родника живой воды... и вот, вместо воды -- воздушный обман -- безотрадная степь! Вместо науки -- пуф? Вместо книги -- фиги! Вместо образованности -- немецкое варварство!.. {отмечено на полях}
   Неужто сам же народ, т. е. простой народ, -- один народ, который понимает свое правительство и живет уже * мыслью Петра, а аде гулом колоколов или ревом кликуш, что, конечно, очень романтично слушать, лежа себе на европейском диване, о сигарой в зубах, -- неужто этот же простой народ должен, наконец, сам писать себе книги и образовывать книжную торговлю?.. {отмечено красным карандашом}
   * Но вот он уж и действительно сам пишет книги и образовывает книжную торговлю. Его ли вина, если он, как мужик, смешивает науку со сказкой и торговлю книгами с торговлею дегтем или гнилыми яблоками? Откуда ему знать, что и как писать! Он видит, что господа пишут романы, и уже ляпает эти романы сотнями!..
   А критики, люди учении, розумнии, как говорят хохлы, только ругают эти невинные произведения грамотной черни, не узнавая в них неимоверных, неостановимых "прогрессов", т. е. просто успехов русского человечества, всею лавою, всею массою голов!.. {отмечено на полях красным карандашом}
   Следовательно, дело стоит не за правительством и "не за русским народом. Оно стоит за средним сословием, которое не хочет или не может вразумиться ни в положение "правительства, хотя это правительство само его образует, даруя права, и привилегии всем и всякому, в наполнение этого сословия, ни в положение народа, на который оно смотрит свысока, лежа в грязном халате, с трубкою Жукова во рту!.. Тогда как правительство бьется над своим многотрудным делом образования народа по мысли Петра, когда этот народ погибает, выдираясь в люди, в тяжких работах, среднее сословие, ученые, чиновники, почетные граждане, купцы, офицерство бьется с утра до вечера, с вечера до утра в карты, гордится тем, что огуряется от службы и собственного дела" * или лежит по своим берлогам, не веруя ни в просвещение, ни в Россию, ни в человечество и ровно ничего не смысля во всем том, что происходит в мире, вне его берлоги. {подчеркнуто красным карандашом и весь текст от слов: вразумиться ни в положение отмечен на полях} Оно бы хотело, чтоб правительство и народ написали ему все книги, образовали книжную торговлю, дали ему по боченку золота на брата, купили сами книги и принесли их к нему на золотом подносе, с низким поклоном старой няни.
   "На, мое золото! Валяйся, сударик, на диванчике -- бог с тобой!.. Сказки славные -- читай, батюшка! Только не подпорть ужо глазков, родимый! Вещь все это, господи прости, сущий заморский вздор!.. Не зачитайся!.."
   То-то бы люли тому милому детищу!..
   Убедившись во воем этом и пуще всего а ужасной силе последней причины -- в силе лени, белоручестова, малодушия, косной строптивости той среды, к которой принадлежат самые наши * писатели и которая где-то слышала, что куда как лакомо быть "аристократом ума", т. е, ровно ничего не делать и только обо всем судить и рядить по-своему, в небольшом кругу своих берложных поклонников,-- общество предвидит все препоны, все помехи, все недоразумения, какие его ожидают. {отмечено на полях красным карандашом} Но, хотя бы его встретили все неудачи, хотя бы эти неудачи происходили именно со стороны самых тех ученых, которым оно вызывается служить до изнеможения сил, решившись на дело, оно не отступает ни от каких затруднений, не поддается Никакими натисками и идет к своей цели спокойно. {подчеркнуто красным, отмечено на полях} Если ему удастся совершить свой подвиг хотя вполовину и доказать, что в России есть люди, есть писатели, есть ученые, есть художники, что Россия не Кафрария и не Готтентотия; если оно спасет от загноя в застое хоть одно гениальное дарование, если оно издаст * хоть одно сочинение по спросу века и возрасту России, {подчеркнуто красным, текст до конца абзаца отмечен на полях} -- оно будет уже вознаграждено за все свои потери, за все думы, за все бессонницы, за все жертвы и траты!.. *
   Совершить свой посильный подвиг безукоризненно пред лицом человечества есть все, что возможно для частных людей. Будущее закрыто от смертных завесою Изиды!.. Но, во всяком случае, верно только то, что пора* и время выходить из долгой умственной дремоты и выводить из нее людей, созданных для созерцания и общественного действия; пора учить Россию, учась, пора * открывать книжный магазин, типографию и кабинет для чтения, {подчеркнуто красным, отмечено на полях} потому что библиотеки для чтения уже разыгрываются в лотерею, типографии печатают одни сонники, да визитные карточки, а * книжные магазины торгуют ножами!.. {подчеркнуто красным, отмечено на полях}
   

II. 1845--1846 гг.-- Записка А. Н. Майкова к А П. Баласогло

Ч. 17, л 94. Автограф. Датировано по показаниям Баласогло, связывающего эту записку с попытками организаций общества по его проекту а)

   Препровождаю вам список журналов с отметками брата. * Нужно бы было назначить общее собрание, {подчеркнуто красным карандашом} я имею кое-что предложить и полезное и выгодное для компании.

Ваш А. Майков

   а) На обороте второго листа: Г. Баласогло. В архиве Министерства иностранных дел. (В главном штабе).
   

III. 1845--1846 гг.-- Записка Ф. Г. Толя к А П. Баласогло

Ч. 17, л. 98. Автограф. Датировано так же, как предыдущий документ б)

   Сделайте милость, побывайте сегодня вечером часов в 7 у меня: вместе будем у одного человека. Дело не допускает отлагательства. Живу: в Басковом переулке, дом княгини Хованской, по парадной лестнице, в 3-м этаже, на правую руку.
   
   б) На визитной карточке: "Emmanuel Gustavovitsch Toll". Впереди вставлено от руки: Felix. Надпись на конверте для визитной карточки: Его высокородию г-ну Болосогло. В 14 линии, в доме Мазарова.
   

IV. До 1848 г.-- Статья неизвестного автора о рабстве

Ч. 17, лл. 84--85 об. Автограф. Датировано по упоминанию в тексте о Германии, относящемуся к периоду до революции 1848 г. в)

   * Почему есть и есть везде рабство? {в копии, находящейся в деле, подчеркнуто и отмечено на полях} Почему ум человеческий столько веков, сперва темно и неясно, потом резко и со всепобеждающею помощию религии вооружившийся против, него, до сих пор не успел и может быть никогда не успеет уничтожить его? Не потому ли, что всякой народ, какой бы он ни был, как и всякой человек отдельно, входящий в состав этого народа, не родился сам по себе и, родившись физически, не может независимо {исправлено из: независеть} от влияния других, утвердиться в силах своих, обеспечить свою безопасность. Ребенок учится ходить на помочах; юноша руководствуется наставлениями и надзором старших; муж подчиняется более н заботится более о матерьяльных, эгоистических потребностях, имея в виду старость, -- бессилие, равняющееся бессилию детства, -- а потому необходимо должен отказываться, жертвовать частию своей свободы условиям общества. Народ-ребенок, сокрушил ли он другой народ, уже отживший свой век, или под руководством гения, одушевившись мечтою о свободе, сверг на другова, не увернется от рабства; в 1-м случае, оно зародится в нем от естественной недоверчивости к побежденным; во 2-м, оно будет необходимая дань преимуществу ума или умов, его воздвигших; в 1-м и во 2-м случае оно благо или необходимость; но в обоих оно, испорченное человеческою слабостию, станет злом, зародышем гибели. В народе-юноше ум и страсти в полном разгаре, и страсти берут перевес над умом, из них сильнейшие две: славолюбие и сластолюбие, ибо ум, потворствуя даже страстям, еще желает проявить свое {зач.: веч} стремление, {зач.: подчинить} подчинить себе все (это стремление тип вечной деятельности природы); поработив животных, ум же остался покойным, он окинул жадным взором всю природу и, найдя в ней равное и непреодолимое противоборство, остановил {зач.: взгляд} взор свой на {зач.: обществе.} человеке, в обществе которого он заметил различные силы и способности, т. е. равные ему или (и последнее преимущественно) слабейшие, и, нуждаясь в средствах для проявления своих действий, он употребил способности эти, как средства, вот опять рабство. Народ-муж, заботясь о покое своем, чувствуя надобность приготовить для себя тихий вечер, надобность трудиться для детей своих, нуждается в тишине -- для тишины необходимо безусловное повиновение -- и он смягчит рабство, возведет его почтя на степень свободы, но не истребит совершенно, -- посмотрите на современную Германию. Народ-старец впадет в пороки младенца.
   Быть может еще, и эта мысль ужасна, рабство есть вечная реакция, не позволяющая человеку перейти черту, поставленную границею в его образовании всесильным перстом,-- гиря, оттягивающая назад, уравнивающая ход всего человечества к известной цели, цели, которую мы постигнуть не можем, -- дрожжи, дающие движение человечеству, недопускающие застой, -- семя разрушения, как в организме человека семя разрушения есть именно движение органов, поддерживающих жизнь. Dieu est juste, et ses plus mystérieuses lois sont les plus terribles {Бог справедлив, и его наиболее таинственные законы наиболее ужасны} -- правда, но только для одного умонеделимого, а не для человечества вообще. Я думал и думаю, что есть промысл, но промысл общий, а не частный, а промысл этот справедлив и неукорязнен, как бог. Когда нужна буря для всего живущего, природа воздвигает ее, не заботясь о гибели нескольких детей своих, лишь бы устранить то, что вредно для всех, а не для немногих, и через то самое {зач.; отри} не совратиться с вечного пути.
   * Мысль, мною выписанную, можно написать кругом русского герба. {приписано на полях; подчеркнуто красным карандашом}
   
   в) На первой странице приписано неизвестной рукой: Посылаю вам это маранье, потому только, что вы будете читать его в Департаменте, где пред вами есть глупости пошлее этой. {подчеркнуто красным карандашом} Жаль что автор этой статьи представил одни факты, а не сделал никакого вывода.
   

V. 1847 г.-- Записка Г. И. Невельского к А. Я. Баласогло

Ч. 17, л. 92. Автограф. Датировано на том основании, что хлопоты Баласогло о посылке его в экспедицию на Восток и знакомство на этой почве с Кузьминым относятся к 1847 г. г)

   Александр Пантелеевич! Ко мне в 10 1/2 часов будет Кузьмин, офицер Генерального штаба, о котором я тебе говорил. Он вчера у меня был и хочет непременно с тобой познакомиться * переговорить о известном тебе предмете. {подчеркнуто} Сделай, одолжение, приходи ко мне 10-го, я буду с ним ждать до 12 часов. Чем премного обяжете преданного тебе Невельского.
   Очень, очень нужно. Воскресенье 8 1/2 часов утра.
   
   г) На обороте 2-го листа: Его высокоблагородию Александру Пантелеевичу Болосогло. В Кирпичном переулке на углу Малой Морской в доме Брунста в квартире Кашевского. Весьма нужное от Невельского.
   

VI. 1847 г. декабря 22.-- Записка П. А. Кузьмина к А. П. Баласогло

Ч. 17, лл. 91--91 об. Автограф

   Милостивый государь, Александр Пантелеевич!
   Я виделся вчера с Милютиным, и он оросил меня передать Вам, что ему нужно было бы переговорить с Вами: {подчеркнуто красным карандашом} вследствие чего не можете ли Вы на-днях побывать у него. Если Вы будете до праздников, то можете застать его от 9 до 11-ти часов утра, праздниками же он почти всегда будет дома.

Честь имею быть готовый к услугам П. Кузьмин.

   29-е декабря 1847.
   

VII. 1848 г. июля 8.-- Письмо П. А. Кузьмина к А. П. Баласогло. Тамбов

Ч. 17, лл. 89--90 об. Автограф

   Любезнейший Александр Пантелеевич!
   Я к Вам с всепокорнейшей просьбой: будьте так добры, уведомьте цены некоторых из французских журналов: "Siècle", "Illustration", "La Semaine", вообще не та дорогих или, точнее, как можно дешевле. Я здесь в совершенном неведении европейских событий, а если по вашему уведомлению я увижу некоторые из журналов доступными для меня, то выпишу что-нибудь, начиная с января. * Что сказать вам про здешний край? Есть люди, но нет общества, социальность еще не введена в тамбовский словарь: эта люди, которые по средствам и по положению своему должны бы были сосредоточивать общество, или неспособны к тому, или действуют в кружке по их понятию набранном, но в сущности нелепом, а оттого и выходит дичь. {подчеркнуто красным карандашом и отменено на полях} Я обещал делать для Вас замечания об обрядах и, проч. Чаще всего в настоящее время можно видеть похороны (по случаю холеры) и так называемое поднятие образов: в обоих случаях дикие жуки человеческих голосов заставляют Вас подойти к окну, чтоб узнать причину звуков, раздирающих европейское {подчеркнуто красным карандашом} ухо: в случае поднятия образов, вы видите, что две женщины (мущины редко на это употребляются) несут довольно большой в металлическом окладе образ, в {в отвесном положении вставлено} отвесном положении, обратив {зач.: его} фронтон по направлению движения, несут довольно скоро, натягивая шаг и подгибая колени (вроде того, {} если молоденькая горничная или старушка несет готовый огромный {вставлено} самовар на стол, торопится, и как будто самовар тащит ее за собой). Негармонические звуки исходят из уст попа с дьячком, а иногда и нескольких монахинь, следующих за иконою. Народ встречает это шествие без шапок, часто останавливает ход для целования образа, и подлезания под образ, что напоминает игру в пролазку. Когда же бывают похороны, то дикие звуки обращаются в неистовые вопли и рыдания, и те, и другие производятся женщинами разных возрастов, одетыми в белое платье, в белых же ночных чепчиках, из-под которых выпущены расплетенные косы; главнейших плакальщиц часто ведут женщины же под руки; иногда этик причитающих довольно много, и что заставляет меня подозревать, что они наемные, так это то, что они в причитании стараются соблюсти между собою согласие и при окончании куплетов приостанавливаются и потом имеете начинают следующий куплет; к этому присоединяется пение попа о причетом. Простате за многоглаголание, жду Вашего ответа, кланяйтесь тем, кто меня вспомнит.

Весь Ваш П. Кузьмин.

   

VIII. 1848 г. августа 23.-- Письмо А Я. Кузьмина к А. П. Баласогло. Тамбов

Ч. 17, лл. 87--88. Автограф

   Благодарю Вас, любезнейший Александр Пантелеевич, за письмо вообще и в особенности за то, что * Вы и в отсутствии моем вспомнили о предприятиях моих обзавестись домом, {подчеркнуто красным карандашом} но Вы объяснили выгоды и невыгоды дома в таких общик выражениях, что я не мог вывести (никакого заключения. * Вы написали, каменный дом на В[асильевском] О[стро]ве стоит 30 тыс. сер., дает доходу 1300 руб. сер., а из того, что он по числу комнат велик для одной квартиры, можно подумать, что он невыгодно расположен -- якобы для одного жильца. Далее 1300 руб. сер. на 30000 сер. составляет 4.3%, что считают я {вымарано одно слово, отмечено красным карандашом на полях} недостаточным, тем более, если из этого же дохода надобно будет и содержать и ремонтировать дом; пристройки же можно будет предпринять, имея капитал свободный. Тридцать тысяч серебром -- сумма, которой я же располагаю. Если б Вы были так добры, что сообщили бы мне подробнейшие сведения об этом интересном предмете, именно: где, в какой линии, на каком проспекте этот дом, во сколько этажей, сколько квартир, и по какой цене они ходят, сколько ежегодных издержек по дому, застрахован ли он, а, следовательно, сколько нужно будет доплатить? * Что же касается до убежища, то это не подлежит и сомнению, именно зажили бы мы на славу. {подчеркнуто красным карандашом}
   Не пришлют ли мне экземпляра * нового устава. {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} Я, грешный человек, настрочил бы возражения на противуестественные параграфы. "Толцыте и отверзется вам", гласит Спаситель, а молчание -- знак согласия, говорит народ. Я нашел в одном из здешних монастырей довольно занимательную рукопись "Об основании города Тамбова и случившихся в нем достопамятных вещей", {так в подлиннике} думал было {зач.: послать} копию с этой рукописи послать в Географическое общество, но не знаю исполню ли, впрочем копию с ней я снял. На-днях может быть поеду к одному из помещиков рыться в дедовской его библиотеке, надеюсь отрыть там кое-что занимательное. Я * бы гораздо круче повернул {подчеркнуто красным карандашом} делом, если б гг. исправники были исправнее, а то они с января и по сих пор не могут составить алфавитных списков селений, находящихся в их уездах. Вовсе не по шерсти дана им кличка. Впрочем, во всяком случае, надеюсь вернуться до нового года. Деньги на журнал послал я июля 20-го, но об газете еще ни слуху, ни духу. Кланяйтесь нашим, когда увидите Ваших.

Весь Ваш П. Кузьмин.

   23-е августа 1848.
   
   *Не лучше ли дом Шишкина в Коломне возле М[ихаила] В[асильевича]. {подчеркнуто красным карандашом}
   

IX. 1849 г. февраля 25.-- Письмо Б. А Малютина к А. П. Баласогло

Ч. 17, л. 93. Автограф а)

Милостивый государь!

   Считаю долгом уведомить Вас и извиниться перед Вами, что я не могу воспользоваться Вашим благосклонным предложением... * свезти меня сегодня к г. Петрашевскому: {подчеркнуто красным карандашом} непредвиденное мною обстоятельство лишает меня этого удовольствия. * Я надеюсь, что Вы мне позволите впоследствии обратиться к Вашей благосклонности и просить Вас исполнить то намерение {подчеркнуто красным карандашом} Ваше, которое останавливается теперь по зависящим не от меня обстоятельствам.
   Примите уверение в искреннем почтении, с которым имею честь быть Вашим.

Б. Милютин.

   Пятница, 25 февр.
   
   а) На обороте второго листа: Его высокоблагородию г. Баласогло. По Галерной, в доме Румянцевского Музеума.
   

4. 1849 г. мая 12.-- Отношение за No 32 председателя Комиссии no разбору бумаг арестованных, кн. А. Ф. Голицына, к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову

Ч. 17, л. 187

Секретно

М. г., Иван Александрович!

   В дополнение к отношению моему, No 31, имею честь препроводить при сем найденные между бумагами надворного советника Болосооглу в большом числе копии с дипломатических депеш, с тем, не изволите ли ваше высокопр-во признать нужным, допросить его, Болосооглу, каким образом получены им эти бумаги, принадлежащие Архипу Министерства иностранных дел, и затем передать таковые, с объяснением Болосооглу, в означенное министерство.
   Примите, м. г., уверение в совершенном моем почтении и преданности.

Кн. Александр Голицын.

   

5. 1849 г. мая 14.-- Показание А. П. Баласогло

Ч. 71, лл. 1 -- 44 об. Автограф. а) Напечатано в сб. "Петрашевцы", под редакцией П. Е. Щеголева, т. II. (ГИЗ, 1927, стр. 212-261)

   а) Пометы на первом листе; 1. Болосоглу. 2. Рукою Набокова 14 мая заслуживает особого внимания.
   Показание Баласогло вызвало большое внимание следователей. 1 сентября, рассматривая проекты обвинительных статей, Следственная комиссия признала, что показание его по содержанию своему столь замечательно, что может обратить на себя внимание государя императора, и постановила послать копию с него, при представлении всего дела, военному министру (журнал Следственной комиссии).
   
   По приглашению Следственной комиссии, которою я имел честь быть допрашиван вечером 10-го мая текущего 1849 года, изложить на бумаге свое оправдание во взводимых та меня неизвестными мне обвинителями государственных преступлениях, имею честь представить следующее {вставлено.} объяснение.
   Я обвиняюсь, в числе 36 человек других, отчасти мне названных лиц, в соучастии в так называемом тайном обществе г. Буташевича-Петрашевского, которого главною целью будто бы было ниспровержение существующего порядка вещей в государстве, пагубные намерения относительно самой особы нашего всемилостивейшего государя императора и заменение общественного устройства другим, на основании так называемых социальных идей, к чему, как средство, будто уже и принято нами было к исполнению приготовление умов распространением этих идей в России.
   За всю свою жизнь никогда не воображая подойти, даже и случайно, под разряд столь тяжких обвинений, признаюсь, я был сильно потрясен и взволнован, так что едва сохранил присутствие духа, хотя до того, все время своего 18-дневного заключения, был совершенно спокоен, не зная и не постигая, за что бы я мог быть схвачен и посажен, и приписывая все это какому-либо недоразумению. Одно, что меня тяготило, -- это неизвестность об участи моего семейства, которое, как я знал, оставалось на исходе месяца без гроша, и которому я не мог, оставить единственных бывших у меня 20 или 25 рублей серебром, потому что эти деньги я непременно должен был отдать разным лицам, в числе моих им долгов, и не отдал гораздо ранее только {вставлено} потому, что в течение почти целого месяца заболевал и не мот оправиться. Но теперь, будучи столь милостиво одобрен и заверен, как г. председателем, так и всеми прочими гг. членами комиссии, что правительство * вовсе не так против меня предубеждено, чтоб искало только моего осуждения, что напротив оно желает только моего искреннего и полного признания {отмечено на полях} во всех моих действиях и намерениях в сообществе с г. Петрашевским и другими, даруя мне тем возможность самому облегчить меру могущего мне воспоследовать наказания, а в особенности будучи несказанно обрадован словами г. председателя, что государь император, узнав о крайнем и беспомощном положении моего семейства, соизволил пожаловать ему сумму на пропитание, я в полном благоговении и умилении к столь неожиданной и незаслуженной мною высочайшей милости, прихожу вновь в себя и начинаю свое оправдание.
   Прежде, нежели я приступлю к изложению, я должен объявить комиссии, что я всепокорнейше прошу меняй простить во всех длиннотах, отступлениях, и даже резкостях суждений или выражений, если они случатся. Я позволяю себе все это единственно потому, что * не хочу скрыть никаких движений своей души, {подчеркнуто} никаких тайн ума. Если б я был принужден писать формальное оправдание, я бы решился это сделать никак не иначе, как только отвечая категорически на предложенные мне вопросы, по пунктам; скажу более, я бы не счел надобностью не только входить в какие-либо подробности, но даже и вовсе не обременил бы внимания моих судей совестью главных черт моей жизни и изложением сущности моих понятий о предметах и лицах. Теперь я делаю это, единственно потому, что пишу не судебный акт, а, если можно так выразиться, полную духовную исповедь всех своих дел и помышлений. Я делаю это не для того, чтобы выслужить себе {вставлено} облегчение в могущем мне {вставлено} быть наказании, нет, * чувствуя себя совершенно невинным {подчеркнуто} как в помышлениях, так и в действиях, а если и * виновным, так в самых обыкновенных человеческих грехах и слабостях, {отмечено на полях} я хочу этим изложением своей душе доказать, ту глубокую признательность и доверие, * какие мне внушены обязательною для моего сердца кротостию обращения со мною моих судей {отмечено на полях}, и принести в жертву все, что могу в настоящую минуту своей жизни, его величеству, всемилостивейшему государю императору, нашему общему отцу m покровителю, за столь (необыкновенную внимательность к судьбе семьи одного ничтожного лица из мийлиодав его поданных, может быть даже негодяя.
   Я понимаю, что общество может судить человека только либо 1) за tero действия, либо 2) за его мнения; (последние только в таком случае, если * они были выражаемы, следовательно, как бы уже превращались в действия, и в таком случае -- в той мере, в какой могла в них явно обнаруживаться какая-либо общественная цель. {отмечено на полях}
   Поэтому я бы должен был для логического порядка сперва (изложить и объяснить свои действия, а потом и мнения; но так как между одними и другими существует, по самой природе вещей, самая; тесная, неуловимая органическая связь, одни бывают причинами других, одни как бы рождают другие, а { потому исправлено из: следовательно} потому, для ясности дела и сколь возможной краткости изложения, я не (нахожу ничего удобнее, как оризбегнуть к системе принятой современною наукою, именно, к историческому изложению тех и других, держась в главных основаниях рассказа все-таки естественного разделения предметов и только для экономии объяснения прибегая к переходам или1 к забеганиям мысли вперед.
   1) Нахожу необходимым начать историей своей жизни, чтоб показать, если возможно, самое, так сказать, зарождение и потом последовательное развитие своих стремлений и понятий; потом
   2) перейду к изложению своих действий, по мере их подхода под обвинительные пункты; и, наконец,
   3) изложу, в их основных чертах, самые {вставлено} свои понятия и убеждения.
   При всем этом я буду ссылаться на факты и лица, прибегая к этому, как к единственному средству соблюсти колорит жизни и действительности, а, следовательно, передать* самую строгую, самую полную истину.
   

[1]

   Я родился в Херсоне, 23 октября 1813 года, от лейтенанта флота; теперь генерал-майора, члена Черноморского интендантства, Пантелеймона Иванювдаа Баласогло а его жены, а моей матери Ольги Григорьевны, урожденной Селяниновой. Мое происхождение с той и с другой стороны дворянское и почти с обеих русское. Я знаю, что отец моей матери был надворный советник и умер, оставив двух малолетних сирот, или даже только одну, мою мать; помню свою бабушку и даже прабабушку, вдову полковника, командира Бутырского или Ахтыракого пехотного полка, Синицына, который умер в 1812 году в Севастополе. Со стороны отца я знаю, что он был вывезен из Константинополя 8 лет отроду и прямо отдан в С.-Петербургский морской корпус; потом не помню где, ребенком, я видел и моего деда, приезжавшего в Россию, уже не в первый, но в последний раз, по своим делам; так как он, сколько я помню из рассказов родни, потерял все свое состояние в 1812 году, занимаясь, как все греческие дворяне, стенавшие целые веки под игом турков, торговыми делами для поддержания своего существования. Сверх того, с обеих сторон я отчасти видывал, отчасти знаю по слухам весьма много лиц близкой и дальней родни, все потомственных дворян русских или совершенно обруселых и имевших довольно почетные звания в русской службе и значительные имущества в России.
   С детских лет я получил непреодолимое отвращение к духовным лицам. Да не покажется это моим судьям слишком* странными это были самые первые мои впечатления, которые играют весьма важную роль в моей умственной и нравственной жизни, Все наше семейство, исповедуя православие, всегда всеми своими членами отшичалось глубокою религиозностью; я один был с первого так сказать, *открытия на свет глаз то,. что называется вольнодумом. {подчеркнуто и отмечено на полях} Первое, что я помню и никогда не забуду, это {это то вставлено} то, как я, будучи, не знаю 3-х "или 4-х лет, но не более отроду, поднесенный на руках к причастию св. тайн, испугался бороды священника и никакими силами, ни убеждениями, ни обещаниями, ни угрозами, не мог быть доведен до того, чтоб принять причастие. Принесши домой, меня тотчас же высекли и оставили целый день без пищи, на коленях. Внимая дальнейшим внушениям и боясь неминуемого нового наказания, я в скорости опять был принесен к причастию и с содроганием, будучи держим за обе руки, принял: но едва-едва не выбросил изо рта, почувствовав (внезапный порыв тошноты, смешанной с чувством испуга все-таки от {вставлено} бороды и приемов священника и холода ложки. С тех пор этот обряд был для меня, пока я совершенно не вырос, всякий раз настоящею казнью... Я приготовлялся к нему по целым месяцам, само собою, в уме и детской молитве. Другая причина -- когда я был уже лет семи и, обнаруживая вообще во всем большую любознательность, стал-было расспрашивать одного ходившего иногда к родителям священника, как помню, отца Герасима, которого я одного изо всех лиц его звдния не боялся, потому что он был чрезвычайно добр и ласков, о значении различных обрядов церкви и, между прочим, все-таки св. причастия, он на второй же мой вопрос так на меня вскрикнул и так долго, вместе с моей бабушкой, называл меня еретиком и окаянным мальчишкой, что я не знал, чем и как доказать всю невинность своего любопытства, и скорбел об этом в стыде и слезах почти целую неделю. "Молчи!" Мне повторяли: "Не смей рассуждать! Эта тайна!" С той поры я стал бояться и этого священника, как всех других. Хотя мне и стыдно теперь признаваться, но узнав от слуг, что при виде священника надо отплевываться, всякий раз лет до 30 своего возраста я сохранил эту привычку, кроме которой я никогда не знал и не держался никакого предрассудка. Одежда священника, завиденная издали, приводила меня невольно целую жизнь в род испуга и беспокойства, и я никогда не мог выдержать ни одного разговора с лицами этого звания, опасаясь, чтоб не попасться обмолвкой в вину, как иред отцом Герасимом. Здесь я прибавляю, что в последние годы своей жизни, когда я уже совершенно остыл от детских предубеждений, я был так несчастлив, что гори Noсем желаши беседовать о духовных предметах с самими учителями религии, я не встречал ни разу ни одного лица, с которым бы смог пуститься в серьезный разговор: на первых же своих доказательствах они оказывались решительно самыми грубыми невеждами в истории церкви, в том, что для краткости называется философией религии, и вообще во всем общечеловеческом образовании. По уму, обширности и прочности познаний, так же, как и по достоинствам общежития, я доселе знаю только четыре лица, по предметам, ближайшим к моему изучению, да еще такое же число по общедоступным; это именно: в первом разряде отцов Иакинфа, Павского, Сидонского и Макария, а во втором Наумова, Малова, Кочетова и Иннокентия: но и всех этих лиц я знаю, кроме одного Иакинфа, только по науке {зач.: и} и общей их доброй славе в городе. Я не сомневаюсь, чтоб в России ее было гораздо больше подобных утешительных явлений в самой высшей области человеческого знания; но удаление, в каком они" большею частию живут, от общества и невозможность приобретать частному человеку многие сочинения вдруг не дают вообще средств к сближению лиц, жаждущих истины, с лицами, могущими ее передать кротко и любовно, как творил сам наш божественный учитель и как он {вставлено} завещал всем своим ученикам и апостолам.
   Учился я весьма прилежно; с 4 лет возраста выучившись читать, уже бросил все игрушки, даже указку, и все время жизни доселе, при малейшем досуге и возможности проводил в чтении. Но не взирая и на это на мое, необыкновенное в детях поведение, за которое я был прозван в доме, как водится, философом, я все-таки не избег многократных наказаний и розгами, и всячески, за мое будто бы упрямство и экзамены учителям, тогда как я, будучи только растравляем их неясным изложением, сгорал желанием уразуметь недающийся мне толк я смысл дела. Отца я боялся более всего в мире. Он пугал меня не столько своею строгостью, сколько запрещениями читать книги собственно литературного содержания я беспрерывными принуждениями "заниматься", т. е. учить уроки из наук; а особенно из математики, которую я от души ненавидел, не умея ничего понять из преподавания учителей. Эти запрещения, которые я, разумеется, не находил никакой силы исполнять буквально, ставили меня почта ежедневно в отношении к отцу в положение виноватого, не могущего найти никаких средств к оправданию; а потому я все более и более предавался страху его гнева. Мать, напротив, не только не запрещала, но даже сама сообщала мне тайком романы и стихотворения, до которых я был жаден, и защищала меня всячески, если попадался отцу не с математикой в руках. Я не забуду по гроб благодарить ее в душе за то, что она первая ввела меня в мир поэзии, заставляя меня декламировать стихи или читать книги и не скучая по целым дням и вечерам, вместе с бабушкой, останавливать меня на каждом слове, требовать, чтобы я объяснял все свои недоразумения, и толковать мне всякую мелочь со всеми подробностями, пока я не пойму. Если б также поступали и все мои наставники в науках, я никогда не испытал бы стольких мучений в жизни, происходящих преимущественно от неудовлетворенного любознания. Одна поэзия всегда была мне ясна и понятна; одна она составляла единственное утешение в моей горестной жизни, и за это я обязан своей матери.
   Впрочем ни отец, ни мать, и никто в доме меня не баловали. Я был старший, вечно с книгами, никогда не вертевшийся на глазах, с вопросами, на которые редко мне могли дать удовлетворительный ответ, и с боязнью проговориться -- следственно, скрытный; другие дети резвились, ласкались и забавно проказили... Видя, что их предпочитают, они смело, напроказив весьма незабавно сами, {вставлено} бежали на меня жаловаться, доносить, что это сделал я или они, по моему наущению... Мне да верили и наказывали без всякого помилования. Я же, ожесточаясь все более и более, дошел до того в свои" одиноких размышлениях, что стал презирать и детей, своих братьев и сестер, и больших, шкогда не позволял себе даже жаловаться большим, когда меня обидят маленькие, потому что это, по моему мнению, не стоило труда: во-первых -- низко, во-вторых -- не поверят, и кончится тем, что оне отоврутся, а меня же и накажут!..
   Вот причины, которые с самых ранних лет, так сказать, выживали меня из родительского дома и делами мне его несносным. К этому присоединились и другие, еще важнее: имедао, самою первою книгою, какая мне попалась в руки, была география, в которой довольно подробно описывались жизнь, занятия, наряды, нравы и обычаи разных народов, особенно Востока, Восточного океана и Америки. * Эта книга решила направление всей моей жизни. {отмечено на полях} Я до того был пленен природою этих стран {этих стран вставлено} и всеми чудесами образа жизни этих народов, что только и думал всю свою последующую жизнь, как бы мне побывать в этих волшебных местах и описать их еще полнее и ярче, чем как я читал. От этого я бросался на путешествия, кораблекрушения и описания народов; от этого я задумал изучить все восточные языки; от этого я загорел желанием вступить на службу во флот, добраться до Петербурга и оттуда на первом кругосветном корабле отправиться в дальние вояжи. Два года я не переставал надоедать и отцу, и матери,* и всем домашним и знакомым, чтобы меня скорее записывали в гардемарины. Наконец, отец сдался, и я на 13 году отроду в 1826 году поступил на службу во флоте гардемарином.
   На флоте, я разумею Черноморский, я застал в тогдашнем, гардемаринстве и молодом офицерстве нравы, если не буйные,-- по крайней мере, еще полудикие. Родители, большею частью сами флотские офицеры или окрестные помещики, не имея средств или не желая расставаться с детьми, не отправляли их никуда далее Николаева и Севастополя, где их учили большею частию штурмана математике и морским наукам; впрочем, решительно ничему более: ни языкам, ни истории и географии, ни словесности, ни даже закону божию, и уж нечего и говорить, что никаким правилам нравственности и общежития. Кто что мог захватить дома или в людях, тем и должен был оставаться доволен на всю жизнь. Присмотра не было почти никакого -- корпуса не было,-- у приезжих часто ни родня, ни знакомых, словом, молодежь жила у учителей из низшего сословия или сама по себе по квартирам... Нравы были довольно свирепые, и я с первого же шага на флот встретил с неописанным изумлением и горестию это непостижимое для меня буйство, невежество и праздношатание. Впрочем, на службе они были, что называется молодцы; и потому начальство вовсе не обращало на них внимания: лишь бы были исправны и послушны; а там хоть что хочешь!..
   Эта молодежь, будучи по большей часта от 15 и до 25 лет отроду, не находя меня своим, приняли, что называется, в точку. Меня терзали самым неимоверным образом... Жаловаться было некому, да и опасно: мичмана и почти все лейтенанты были совершенно одних понятий с гардемаринами... Я сделался дик и угрюм и решительно возненавидел людей...
   К счастию, на следующий 1827 и потом на 1828 годы мне досталось служить на корабле "Париже", который оба эти года был флагманским, т. е. тем, на котором сидел адмирал, сам покойный и незабвенный А. С. Грейг. Тут мне было уже в тысячу раз легче, потому что и мальчиков было менее и мальчики скромные, да и самое присутствие этого редкого, доселе обожаемого всеми черноморцами Грейга невольно налагало на всех отпечаток его кротости и строгости в исполнении обязанностей. Я имел честь через каждые два дня, по заведенной очереди, в числе всех офицеров корабля, бывать у него за столом, наслышаться его суждений и насмотреться его обращения с подчиненными и деятельности в служебных и научных занятиях и потому считаю долгом отдать справедливость его памяти тем сознанием, что, если уцелел в нравственности и получил серьезное направление в службе, -- всем этим обязан единственно его примеру, пользуясь им совершенно извне, потому что не имел к покойному адмиралу решительно никаких ни рекомендаций, ни протекций, ни особых случаев и ничем в особенности не был им отличаем.
   1828 год вечно мне памятен тем, что я имел счастие, столь необыкновенное в отдаленном краю России и особенно тогда, видеть особу государя Императора и служить на том самом корабле, который он соизволил удостоить своим личным присутствием в течение всего времени осады крепости Варны. Это было, можно сказать, самое лучшее и самое восторженное время во всей моей жизни. Будучи отпускаем, моим отцом на войну, я получил от него только обыкновенное родительское благословение и эти три слова: "Добудь себе такой же знак!" Он указал на висевший у него на груди солдатский орден св. Георгия, который он получил за храбрость вместе с чином мичмана, будучи ранен в звании гардемарина при острове Тенедосе, в незабвенную для всей России кампанию адмирала Сенявина в 1806--1808 годах в Средиземном море,-- в ту самую кампанию, где убит в сражении двоюродный мой дядя, генерал Попандопуло, командовавший отрядом сухопутных войск при Сенявине. "Да помни, -- присовокупил мне отец, -- что твой и дядя не пощадил своей жизни для отечества!" Я давно все это знал и сам из бесчисленных семейных {вставлен} рассказов и только тем и горел, чтобы доказать всему свету, что я ничем не хуже ни отца, ни дяди, когда дело идет об отечестве. Я бросался во все опасности, не знал ни сна, ни отдыха... Государь император поселился у нас на корабле со всею свитою, и потому все офицеры уступили свои каюты лицам первых классов, бывшим тогда при его величестве, и удалились "под сукно". Мы же, два гардемарина -- нас только и было, что двое, я и мой бывший товарищ Игорь Васильев, родной брат Васильеву, бывшему в это время адъютантом у Грейга, а потом у князя Меньшикова и теперь находящемуся начальником штаба при главном командире в Кронштадте, -- мы двое не имели целый месяц никакого пристанища; он, имея брата, в его отсутствие, иногда пользовался его каютой: но я, не имея никогда никакого родства, ни покровительства на службе, спал решительно иа голой палубе, завернувшись в шинель и фуражку под голову. Но и это было редко, потому что по сходе почли всех офицеров на берег в траншеи, мы, два 15-летние мальчика, исправляли должность офицеров и почти не сходили с катеров; и барказов, где и высыпались, и обедали, и ужинали, грызя в буквальном смысле одни матросские сухари; и на берегу, что касается до меня, не имея никогда ни гроша в кармане ни от родителей, ни в виде жалования, которого гардемаринам не полагается ни копейки, я, по невозможности воспользоваться услугами маркитантов, при случае прибегал к виноградным садам, опустошаемым тогда матросами, либо пользовался радушием первого попавшегося матроса, хотя бы и с чужого корабля, если только он шел с фуражировки не с пустыми руками, а с виноградом или же медовыми сотами. Ни время, ни обстоятельства не дозволяли начальству нас щадить: мы возили провизию для стола его величества и его свиты, по целым дням пеклись на солнце, наливаясь для корабля водой, возили иногда по нескольку раз в сутки бесчисленные конверты с самонужнейшими повелениями или донесениями по всем военным судам, бывшим на рейде, и весьма часто та дежурные корабли и бомбардирские суда, под градом прыгавших около шлюпки ядер, издававших, подобно китам, фонтаны, что меня весьма забавляло, и в особенности донесения с южной стороны Варнского залива от находившегося там о корпусом генерала Бистрома к главнокомандующему, в его лагерь на противоположном, собственно варнском берегу залива, с надписями "весьма нужное", "в собственные руки" такого-то. Так я имел честь и счастие неоднократно вручать подобные пакеты, шедшие {вставлено} и из других мест, к графу Воронцову, Дибичу, Бенкендорфу я самому его высочеству великому князю Михаилу Павловичу, отвозя их о корабля на шлюпке на берег, а оттуда на казацкой лошади верхом в то место, где бы ни находилась лицо, которому следовало доставить пакет; и тут почти всегда доставалось делать объезд по 3 и по 7 верст в один конец, ища один одинешенек в пустой и незнакомой горной местности нужной особы, между тремя пунктами: пристанью, лагерем великого князя и лагерем гр. Воронцова. Тут я не могу удержаться, чтобы не упомянуть хотя мимоходом, что я в один из таких разъездов имел счастие попасться навстречу самому государю императору, ехавшему из лагеря гр. Воронцова обратно на корабль. Его величество, изволив заметить на южной стороне большой дым -- признак значительной перестрелки,-- послал вперед себя флигель-адъютанта Римского-Корсакова, который, летя во весь опор, открыл, что ожидание его величества было справедливо: я уже вез донесение об этой перестрелке на казацкой лошади, без седельной подушки, {исправлено из: без седла} так как стремена были весьма длинны, едва-едва мог с нею справиться, когда она, чувствуя на себе не того ездока, пошла меня носить по оглоданным тычкам виноградников... Корсаков заметил меня далеко в стороне с дороги, доскакал ко мне и поворотил навстречу к государю. Его величество весьма милостливо, думая, что я смешался и робко подъехать, поднялся сам ко мне на возвышение и, ободряя словами, взял из моих рук донесение Бистрома к графу Воронцову и прочитал его. Я же робел вовсе не его присутствия, а того, чтоб лошадь не вздумала меня понести опять куда-нибудь в сторону... По прочтении его величеством донесения, я имел очаотие принять его обратно с приказанием государя императора к графу и доставил то и другое исправно.
   Всех случаев исчислить невозможно; но я могу насчитать их множество. Я два раза тонул; раз чуть было не был раздавлен барказом у борта корабля, на сильном волнении, раз, единственно, как выражались тогда же все свои и чужие штаб- и обер-офицеры, "по фантазии" командира корабля Критского, я был послан им с барказом и 18 бочками на южную сторону сыскать фонтан, находившийся как раз насупротив крепости, под ее выстрелами, и во чтобы то ни стало доставить из него воды для стола, его величества, так как Критский полагал, что эта вода лучше обыкновенной, с угрозой, что, если не привезу воду или вызову на себя хоть один выстрел яз крепости, он заморит меня на салинге. Я отправился под вечер и, достигнув крайних пределов занятой нашими командами местности, стал разведывать у начальников, как бы пробраться к фонтану. Все изумлялись и советовали не искать вчерашнего дня и не подвергаться, по их мнению, неминуемой опасности или {зач.: быть} попасться в плен, или быть раэбиту вдребезги и остаться на мели до утра, или, во всяком случае, взбудоражить и крепость и всю турецкую силу, где бы она ни находилась, а с нею вместе и оба наши лагеря... Но я, зная очень хорошо характер Критского, с другой же стороны, ища случая отличиться, не таслушал ничьих советов и, видя, что надо искать всего самому, спросил своих людей, которые, как я заметил, стали унывать от опасений и увещаний штаб-офицера и других: "Ну, что, ребята! Хотите ли вы со мною пуститься на авось?. > -- "Да, как вам угодно, сударь: известно, мы вас не оставим!" -- "А мне так и очень угодно и даже просто смертельно хочется попытать с вами счастия!" -- "Ну, и мы рады стараться. Не оставим вас ни в жизнь!" -- "Ну, так с богом, марш!" Я велел им обернуть весла их же онучами или чем они хотят, чтоб не было слышно ни малейшего стука от гребли, и в самые глубокие сумерки подгреб сколько было можно ближе к берегу насупротив крепости против самых ее стен. Барказ весьма далеко стал на мель. Я велел матросам раздеваться и катать бочки, крадучись, к берегу и начал было раздеваться и сам; но они не допустили меня это сделать и в один миг перетащили на плечах на берег. Но тут только что было ступить ногой на сушу, как из-за куста выскочил солдат: "Кто идет?" Мы остановились: пустились в объяснения... Наконец, я урезонил солдата, что мы русские, с корабля, лозунга не знаем, потому что он нам не отдан, а отправлены за водой к фонтану для государя императора: "Есть ли тут фонтан!" -- "Есть! мы у него и составлены в секретном пикете; там есть и офицер".-- "Ну, так вызови сюда офицера, унтер-офицера, ефрейтора, кого хочешь"... Пока являлся унтер-офицер, потом сам офицер, пока длились все эти переговоры, я сидел на спине матроса. Наконец, офицер, удостоверившись, что мы свои, а не турки, решился нас пропустить, и мы едва-едва успели за ночь налить все бочки, так как фонтан едва цедил воду, а катать было довольно далеко, и все надо было делать с величайшей осторожностью, потому что, как удостоверял офицер и все рядовые, днем турки то и дело, что посылают сюда ядра, и пикету под великим страхом запрещено не показать даже искры, не только какого-либо огня. Уже почти рассветало, когда мы выбрались из-под амбразуры крепости на простор, и совсем утро, когда мы пристали к борту корабля. Критский был уже на верху и первый меня встретил.-- "Что, привез?" -- "Привез-с!"-- "Ну то-то же! Все бочки налил?" -- "Все-с!" Тут я было начал ему объяснять как и что было; он не выслушал и трех слов и крикнул. "Ну, ну! не рассказывай, не хвастай! Если б хоть одну бочку не налил, просидел бы у меня целый день на салинге, а к вечеру отправился бы ее наливать!" Тем все и кончилось.
   При другом случае, где я был совершенно прав, он таки засадил меня на целые три часа на фор-салинг, приказав хорошенько спрятаться за стеньгу, чтоб как-нибудь не заметал государь, император, "иначе просадишь целую ночь". Я исполнил все это безропотно, распевая себе потихоньку песни, потому что другого решительно нечего было делать.
   В то время, единственное во все стояние флота под Варной, когда дня полтора не было никакой возможности от сильного ветра и ужасного волнения пристать к берегу ни одной шлюпке с целого флота, случилась самая крайняя необходимость отправить пакет, дошедший с южной стороны из затиши, по ветру ка корабль, к Дибичу, который находился вместе с государем императором и всей его свитой на берегу и долго бы не мог его. получить без риска со стороны корабля. Вызвали, разумеется, меня, сделав на этот раз мне еще то удовольствие, что опросили: "Решишься ли ты теперь ехать и доставить tea что бы то ни стало вот этот пакет к Дибичу?" Я взглянул на море, --. волны были ужасные... "Что ж! давайте! Коли вы позволите рисковать и найдется охотников на шлюпку -- я сейчас же еду!" Меня снабдили на двои сутки сухарями, дали дрек (маленький якорь) и отправили, дав совет, если не удастся выскочить на берег, и не думать попасть обратно на корабль, а спускаться по ветру до первого закрытого места, хотя бы верст на 20, на 30 от пристани. Мы долетели до пристани живо, бросили в воду дрек и попробовали спуститься на кабельтове (тонкий канат) к пристани. Только что было мы под держались к пристани, как налетевший вал поднял нас по крайней мере вдвое выше пристани и потом, опадая, так хватил оземь и отчасти об угол пристани, что мы в один инстинкт закричали: "Прочь, прочь, оттягивайся!" и весьма счастливо оттянулись до благородного расстояния от сокрушения вдребезги. Тут я разделся, вызвав двух матрос, которые умели плавать, последовать моему примеру; закутал сколько мог прочнее конверт в свое платье и, приказав им во что бы то ни стало доставить мне этот конверт неподмоченным, швырнув его на берег, бросился в воду. В одну минуту я был уже на прибрежном песке и уже радовался, что так легко исполняется моя мысль, как -- увы!-- тот же вал, который меня донес и хватил оземь, потащил меня вместе с целым слоем песку и каменьев назад, с такою силою, что я, признаюсь, едва сохранил присутствие духа. Я пробился тут таким образом по крайней мере четверть, если не добрые полчаса, то налегая на берег, то уносясь от него в море. Наконец, последним и отчаянным усилием я запустил руки как можно дальше в песок, который мне показался поплотнее и суше, и -- не веря сам себе -- очутился на берегу. Первое, что я сделал -- пустился бежать, как можно подальше от мокрого песка; потом йакричал матросам, которые все еще бились с своим тюком, перемочив его весь и ни на волос не подаваясь на берег, чтоб они швырнули его мне как можно сильнее и дальше, а сами садились поскорее на барказ и старались или попасть на корабль, или, если нельзя, куда сказано. Платье долетело до меня и развалилось... все было мокрешенько, но конверт цел и едва-едва тронут с одной стороны водою. Я оделся, выбежал, весь дрожа, на гору, изумил свои!м появлением штаб-офицера, у которого были в распоряжении казацкие лошади, и не успел показать ему надписи на конверте, как он, не слушая меня долее ни секунды, закричал: "лошадь! лошадь!" Мне подали лошадь... "Ступай, ступай, ради бога! Вези скорее, после поговорим!"... Я пустился по указанию отыскивать Дибича в лагерь великого князя; добрался до лагеря уже к сумеркам и, блуждая с конем, в поводу между палаток, наткнулся на какого-то незнакомого мне адъютанта. Опрашиваю его, где мне найдти Дибича? -- "Я к нему с пакетом, с "Парижа"!" -- "Как! да ведь ни одна шлюпка не может (пристать? Государь император не может попасть на корабль и, вероятно, заночует на берегу; как вы попали сюда?" -- "Я переплыл.. " -- "Вот и видно, что моряк! Переплыл..." И он рассмеялся, оглядывая меня с ног до головы... "Да вы все мокрехоньки! Ветр ужасный, вас продуло насквозь, пока вы найдете Дибича; он только что со всею свитой спустился с горы, вон, по той дороге, и поехал в лагерь гр. Воронцова, -- вы его догоните, а пока, чтобы вы не захворали, выпейте хоть рюмку вина, хоть сколько-нибудь согреетесь..." Сколько я ни отговаривался, что я вина не пью, что уж смеркается, что боюсь опоздать и не застать Дибича, -- добрый офицер почти насильно влил мне целую большую рюмку, я думаю, мадеры. Первая рюмка подобного, т. е. крепкого вина отроду! Поблагодарив его сколько мог лучше, я пустился по его указаниям под гору и благополучно доставил пакет, уже впотьмах, Дибичу. Он только спросил меня: "Как вы сюда попали?" -- "Переплыл-с".-- "Очень хорошо-с, покорно вас благодарю". И больше ничего. Возвратившись к пристани, я сдал лошадь, сыскал знакомых офицеров, которые уже ложились спать, не застал у них НИ крошки хлеба, все уже было съедено. Надо было ложиться спать, но все на мне было еще мокро, ветр продувал меня из-под пом палатки насквозь, я вскочил как оглашенный и пошел бродить, чтоб согреться. Так я грелся до утра и потом, видя, что нет никакой надежды попасть до вечера на корабль, проблуждал целый день в опустошенных виноградниках, будучи сыт целые двои сутки кой-какими жалкими ягодками, собранными мною задень на пространстве по крайней мере верст 15-ти. К вечеру ветер стих, наехали шлюпки, я очутился на корабле. Тут не было меры похвалам моему подвигу от всех офицеров, но только от офицеров!..
   Другой раз меня отправили в подобный же ветр ночью развезти к утру циркуляр на полфлота. Моего товарища Васильева пустили, по ветру, на одну половину эскадры, а меня, как не имевшего братьев при адмирале, на другую -- против ветра. Он преспокойно развез свои пакеты, собственно говоря несомый ветром, и к утру, когда ветр стих, вернулся на корабль; а я все это время, опустившись по шторм-трапу на катер, пробился до изнеможения всей команды и не сделал ни одного вершка вперед, не только за корабль, но даже и до того же шторм-трапа, от которого нас отнесло ветром. Когда он поутих, я добрался до корабля, с объяснением и просьбою новых гребцов. Гребцов мне не дали, послали пакеты с другим офицером, а меня посадили на салинг, нимало не желая понять, что я столько же виноват в недоставлении своих пакетов, как и мой товарищ в доставлении своих!.. Сила солому ломит!..
   Но я боюсь употребить во зло терпение моих судей. Если будет угодно, я могу дополнить еще большими подробностями после. Теперь надо сказать заключение.
   Варна была взята, все ликовало, все было в восторге... Все офицеры получили награды, чины, ордена, подарки, только мы двое, я и мой товарищ, не получили ничего... Каждому офицеру досталось за весь поход этого года по крайней мере по две и по три награды; а нам -- ни нуля. По окончании кампании Грейг с великими усилиями, но таки выхлопотал офицерам и жалованье по заграничному положению; хотя и тут князь Меншиков, уже начавший тогда же действовать во мнении государя императора против адмирала, какого лучше не бывало для Черного моря, урезал это жалованье с четверного на двойное, в явную обиду всему флоту против сухопутных войск; а нам, несчастным детям, служившим три года на собственном иждивении и не получавшим, кроме стола в походе, ни копейки от казны, не могло быть дано и тут никакого поощрения... По крайней мере, я знаю, что это сделал не Грейг. Все командиры кораблей, кроме нашего, представили к солдатским Георгиям и к офицерским чинам всех своих гардемарин, и когда, не дождавшись результата, стали напоминать Грейгу, в хлопотах каждый о своих родных детях или племянниках, Грейг был так тверд, что сказал им наотрез: "Я единственно потому не исполнил вашего желания, что оба мои гардемарина, которых службу и усердие я видел весь поход лично, до сих пор не представлены от командира корабля ни к чему. Когда будут представлены и они, тогда я с ними представлю и всех остальных". Но ни Грейг, ни мы, два великие грешника, не дождались этого представления от злого и жестокого Критского.
   Это смутило меня на целый месяц, я бродил, как шальной... Наконец, передумав и перечувствовав на целые годы вперед, очнулся от своей меланхолии человеком, совершенно и вполне освободившимся от всякого честолюбия и веры в справедливость раздаваемых отличий и наград.
   На следующий год мы, уже проэкзаменованные и удостоенные в офицеры, вместо того, чтоб получить из Петербурга ожидаемые чины, вдруг получили известие, что государь император, будучи сам свидетелем, как плохо знают черноморские гардемарины фронтовую службу, высочайше повелеть соизволил отправить всех представленных в Петербург и не производить их в офицеры, пока не узнают фронтовой службы. Это нас поразило, как громом. Кто мог ожидать, чтобы его величество так поступил с своими варнскими героями!.. Нечего было делать, надо было ехать в Петербург... Все плакали; но мне, которому, как я уже сказал, было совершенно все равно, если бы меня вместо производства даже разжаловали в рядовые, это известие было лучом живейшей радости. Я и не воображал думать о восторге носить эполеты; все мои мысли были направлены на Восточный океан, к Сандвичевым и Маркизским островам, к Перу и Мехико, к Китаю и Японии. В Петербург, значат, хоть матросом, хоть на палубе, завернувшись в шинель и фуражку под голову, да в дальний вояж, в кругосветное путешествие!.. И я торопился, как сумасшедший; обманул родителей, что я выздоровел, когда был совершенно болен, в опасении, чтобы {вставлено} не быть оставленным в Черном море, не поспев к сроку на сборное место, и так приехал в Петербург, проболев всю дорогу в лихорадке и горячке, до того, что меня два раза чуть-чуть было не сдали в городскую больницу!..
   В морском корпусе мы учились семь месяцев фронтовой службе, потом месяц или два занимались приготовлением к экзамену -- ко вторичному, что было и для нас, да я думаю и для Грейга весьма прискорбно -- потом, экзаменовались и, наконец, произведены в мичмана и отправлены в Кронштадт. Никто из нас ни на волос не был рад ни эполетам, ни Кронштадту, ни фронтовой службе...
   Я прослужил почти семь лет в Балтийском флоте, был во всех тяжких на службе, лез из кожи -- надо заметить, ни сколько не из честолюбия, а единственно из того, чтобы выйти из рядов дюжины и отправиться в дальний вояж. Но дальние вояжи совершенно прекратились; наука была подавлена, убита, рассеяна... В офицерстве во всю мою бытность на флоте только и было слухов и толков, что государь император не терпит ни наук, ни ученых, называя последних, после 14 декабря, тунеядцами и мерзавцами, и что князь Меншиков не смеет и думать доложить государю о чем бы то ни было дельном и серьезном вообще, а тем более научном!.. После всего этого, -- я могу привести миллион фактов в доказательство и сослаться на сотню лиц, оставивших флот в эти 20 лет, -- признаюсь, я был постепенно до того запуган фронтовыми строгостями, казарменным обращением почти всех моих начальников, кроме одного и единственного, тогда капитана 1 ранга, а теперь вице-адмирала, Ивана Петровича Епанчина, да уже перед концом на самое короткое время, почтенного и доброго адмирала Петра Ивановича Рикарда, и особенно этими слухами и толками о постоянно разъяренном состоянии государя императора, что решился оставить море и поискать счастья на суше.
   В Петербурге, еще будучи во флоте, в 1834 году, я было начал посещать университет, с тем, чтобы пройти в нем курс восточных языков и других предметов,-- надо же было когда-нибудь да приняться за дело радикально! Но не успел я проходить и 5 месяцев, как меня, как нарочно, стали гонять на службу через день и, наконец, каждый день... Учиться было невозможно; к тому же я не был в состоянии добыть себе ни лексикона, ни грамматики ни одного из восточных языков. Эти книги чрезвычайно дороги, даже и до сих пор. Я вздумал было {было ... года вставлено} еще ранее, с 1831 года обратиться к Гречу. Он меня чрезвычайно обласкал, все его {вставлено} домашние меня полюбили и, я должен отдать им всем полную справедливость, кажется принимали во мне самое неподдельное и внимательное участие, за что я навсегда останусь им благодарен; но сам Греч, от которого все зависело, в три года моей ходьбы в его дом и искренней дружбы с его сыновьями решительно ничего не умел или не хотел мне сделать. А. я только и добивался 10 лет сряду, чтоб найти в Петербурге место хоть в 400 рублей ассигнациями, но с достаточным досугом для пройдения курса восточных языков, или службу на Востоке, или хоть поблизости, на Кавказе, в Сибири, но все-таки с досугом и книгами. Куда я ни бросался, все было, как заговоренное.. "Нет вакансии!" или "Странные у вас желания" -- вот все, что я слышал от немногих знакомых, каких имел. В Министерство иностранных дел нельзя было и думать, попасть; надо, было или именное высочайшее повеление, или не письмо, но настояния какой-нибудь сильной особы, необходимой или опасной для графа Нессельроде, или подкуп, начиная с его камердинера или швейцара, не помню,-- по 25 руб. асс. за каждый впуск только в переднюю графа, а там выше и выше, как водится. Куда мне было деваться? Я узнал, что есть вакансия в Ставрополе адъютанта при штаб-офицере корпуса жандармов и опрометью бросился к одному чиновнику, служившему в III отделении и отчасти мне знакомому, именно к Лермантову. Он был так добр, что сию же минуту стал хлопотать обо мне, как бы сам о себе, и весьма скоро исходатайствовал обещание Леонтия Васильевича Дубельта, "что я буду принят тотчас же, как получу увольнение от настоящей службы, чего я уже и просил с месяц или не помню как назад, в чаянии, в течение 4 месяцев, пока будут тянуться справки по флоту, нет ли на мне начетов, приискать себе место. Но пока я ожидал этого увольнения, вдруг открылась вакансия в Институт восточных языков. Я пришел в восторг: бросился сам к Аделунгу -- отказ, к Чиколини, который был с ним знаком -- обещание, что выхлопочет, к М. А. Балугьянскому -- письмо к Аделунгу и обещание, что если не подействует, даст письмо к самому графу Нессельроде. Аделунг обещал... Я на радостях, чтоб не держать от других вакансии в Ставрополе, тотчас же бросился к Вердеревскому, заменившему место Лермантова, и, принося благодарность и объяснения причины, извинился, что не могу уже воспользоваться милостью Леонтия Васильевича. {энергичная отметка на полях} Но пока я ожидал отставки, Аделунг изменил -- отдал вакансию другому; а я остался, как рак на мели, не смея уже и думать беспокоить начальство корпуса жандармов, чтоб оно не сочло меня за самого бестолкового человека в мире, который играет и службой и благосклонностью занятых ею лиц.
   В таком положении я решился обратиться прямо к Сергею Семеновичу Уварову, как к министру народного просвещения, обдумав объяснить ему что я уже начал посещать лекции, ходил около 5 месяцев, чему свидетели все факультеты, кроме математического, не только восточный; но по невозможности соединить морскую службу с хождением в университет, тем более; что меня уже два раза гнали из Петербурга в Кронштадт, я решился прибегнуть к нему, как к министру и как к человеку, известному своими попечениями о восточных языках в России в особенности, не будет ли он-так милостив, не даст ли мне места, где ему угодно, в своем ведомстве, только с тем, чтобы я имел возможность уделять время от службы на посещение лекций; Я ходил три недели сряду, еще будучи в мундире, просиживал по три часа в его передней и только в последний раз дождался, что обо мне ему доложили, хотя я и преважно каждый раз расписывался в книге, заведенной {заведенной для того вставлено} для того, чтобы просители вступали по очереди. Уваров на меня не хотел даже и взглянуть и выслал того же директора канцелярии Новосильского, который и отобрал, после многих моих настояний видеть самого министра, мою изустную просьбу, был так добр, что доложил министру, и, получив его ответ, дал мне письмо к князю Ширинскому-Шихматову, потому что другой возможности не было, как дождаться вакансии в департаменте. Словом, я был определен на 750 руб. асс. в Счетное отделение в Хозяйственный стол и забыт. Сколько я ни напоминал о себе и князю, и Новосильскому, пользуясь всеми ласками и хлебом-солью последнего, и через знакомых, и лично, и письменно, и изустно, -- все кончилось одними обещаниями и решительным отказом князя дать мне, по крайней мере, позволение посещать только два раза в неделю от департамента университет. Я ручался, что все дела, какие у меня ведутся, будут идти решительно тем же ходом, как и всегда. Нет! А между тем начальник отделения, некто Тетерин, отвратительный взяточник и тиран подчиненных, державший в ежевых рукавицах весь Щукин двор, ел и грыз меня каждый божий день, вообразив, что я посажен к нему кидаем для наблюдения над его поборами с купцов, чего я и во сне не видел и что я открыл уже после, когда сам князь признался мне, что Тетерин всякий раз, как только князь его спрашивал обо мне, отзывался обо мне, что я нерадив к службе, -- нерадив! Когда я, сверх обыкновенных своих занятий, сдал все запущенные ими в 20 лет дела в архив, приведя их в самый строгий порядок, один одинешенек; а их было до 300 дел!.. Как бы то ни было, я нечаянным случаем, при открывшейся вакансии, перешел от Тетерина и его привязок в канцелярию департамента, на высший оклад. Тут было мне гораздо легче, что касается до обращения, и я никогда не забуду благодеяний и дружеских попечений о моей судьбе моего тогдашнего начальника, правителя канцелярии Романова: он выхлопотал мне годовой оклад, который я сейчас же и убил на издание своих стихотворений, известных под именем Веронова, и на покупку лексиконов, грамматик й других книг. Но в сущности дело не подвигалось ни на волос: служба меня убивала, годы проходили1 -- досуга не было!
   В это время, в течение лет пяти всего-навсего, я уже был влюблен в ойроту, дочь титулярного советника Яновского, воспитанную с сестрами в довольстве, даже в избытке при жизни отца, но после его смерти, по болезненному состоянию матери, ни во что не могшей в доме вмешиваться, зависевшую, в полном смысле как крепостная девчонка, от прихоти и капризов своих старших сестёр и тех братьев, вдобавок еще не родных, но сводных, которые помогали семейству. Одну зиму я провел в этом доме, как в раю, пока не обнаружилась наша взаимная склонность друг к другу; но потом меня рядом клевет и самых грубых уничижений заставили оставить дом. Я не казал туда глаз ровна три года и в течение их, живучи в одном городе, ни единого раза не видел предмета своей страсти, который между прочим {вставлено} уже раз пять насильно спихивали замуж за разных пьяниц, картежников и взяточников, лишь бы сбыть с рук за богача. Она не поддавалась, решившись не выходить ни за кого, кроме меня. Я все это знал,-- и не мог даже ее видеть!
   В эти три года, я только и в состоянии был, что ходить в департамент и машинально там вести весьма не хитрые дела, которме кто-то весьма верно и знатодки изобразил в этих словах, что все чиновники всех возможных департаментов в России только и делают, что расписывают потолки по трафарету. Общество мне опротивело, да и жить было решительно яе на что: стола, при расплате с долгами за платье, и то плохое, хуже лакейского, держать было невозможно; прислуги, чаю -- тоже. Я года полтора, живя на казенной квартире -- одна темная комната, окнами на коридор -- в Чернышевом переулке, и будучи не в состоянии пожирать, как другие подобные мне мученики, вонючих трех блюд пятиалтынного обеда, питался только пирожками и сайками Гостиного двора, которые до того мне омерзели, что, когда я мог их бросить, получив лучшее место, я уже не в состоянии был лет 6 на них глядеть! Целый день с 3 часов после департамента я лежал дома один одинешенек и глядел в потолок или в перегородку. Даже когда дали мне и высший оклад, так и тут присвоенной этому месту квартиры мне не дали, отдав ее без всякой застенчивости другому; следовательно, принять у себя я никого не мог. А таскаться по чужим- обедам -- не умел во всю мою жизнь. Итак, надо было считать себя в своем отечестве, в столице, там, где живет и действует правосуднейший монарх в мире, как бы пленником в Хиве, в черной работе у какого-нибудь зверя -- хивинского мудреца и умудрителя из {вставлено} татар Средней Азии!.. В эти три года я не прочитал ни одной книги; а если и прочитал, так решительно ничего не понял или скоро все забыл... Бывая изредка в людях, я не понимал их разговоров и не видел, из чего они бьются: все-мне казалось одним домом лишенных ума, может быть именно потому, что я сам почти уже был помешан... {отмечено на полях}
   Но в эти-то три года я и передумал весь общественный порядок: тут начало моих утопических понятий и стремлений. {подчеркнуто} Тут родилась и выработалась во мне самом, без моей воли, капля по капле, целая система {отмечено на полях; поставлен NB} общественного устройства, которую впоследствии я жадно сравнивал со всеми известными в науке, но мне до сих пор еще совершенно неизвестными, и приходил в восторг, когда находил, что мои выводы сходятся во многом с выводами, например, Платона и Фурье!..
   При открывшейся вакансии и ходатайстве Романова, я получил место секретаря в Комитете Иностранной ценсуры. Тут предполагалось, что я достигаю берега: служба не трафаретная, и умственная и чисто литературная; книг бездна, в том числе все запрещенные; квартира, по крайней мере, сносная; и свободного {вставлено} времени, повидимому, довольно. Я не знал, как благодарить Романова. Но не успел я определиться, как председатель комитета, д. с. с., теперь тайный советник * Красовский, человек непостижимого малоумия и самой педантской, самой женской злости, {подчеркнуто, до конца фразы отмечено на полях} начал меня есть, как буравчик твердое дерево. Не проходило дня, чтобы он не мучил меня своими полуторачасовыми рацеями, по случаю самых пустейших, иеподоэреваемо никакому смыслу ничтожных мелочей. Я терпел и работал вдвое против департаментского и сверх того пересмотрел, перечитал, перешил и совершенно привел в порядок все дела, накопившиеся до меня о основания комитета, числом до 500, думая, что хоть этим ему угожу и избавлюсь от его привязок. Не тут-то было!.. Он меня грыз и заваливал работой до-того, что я, наконец, едва не избив его, как только можно злее, -- я удержался только пожалев его старости и, едва не расхохотавшись от его трусости, -- вышел в отставку.
   Между тем, я уже женился, в том воображении, что это место окончательно избавило и избавит меня {вставлено} впредь от всех треволнений, что я буду со временем или ценсором, или еще лучше, доучившись восточным языкам, скорее попаду в Министерство иностранных дел и на Восток; а между тем буду переводить, писать и что-нибудь заработаю и этим. Кажется, я поступил не совсем опрометчиво?.. Но, во всяком случае, не жениться я не мог, как честный человек, видящий гибель существа, которое терпит от своей к не^у преданности, и существа совершенно беззащитного. Страсть довершила остальное.
   Тут я должен с благодарностью упомянуть о своих роди- телях, которые, сами только что перетерпев крушение, сбились и помогли мне, прислав к свадьбе 500 руб. асс.-- единственные деньги, какие я у них попросил сам, не пользуясь уже несколько лет до того и никогда после ничем, кроме небольших подарков моей жене. Их крушение состояло в том, что отец, распоряжаясь всеми суммами, какие были перетрачены во время турецкой войны на транспортную Дунайскую флотилию, которой он был начальником и которой дело было доставлять провиант к действующей армии, не мог в течение семи лет освободиться от притязаний казны на 40 тыс. рублей асс, которые на него начитывали, не принимая никаких резонов, за то, что он не хотел дать "на очистку книг", как водится, 9000 рублей. Его, который был так прост, что даже не заметил, как один из подчиненных ему офицеров сумел наскрести себе целую сотню тысчонок и сейчас же вышел в отставку и обзавелся чудесным имением, его, который всех расспрашивал, откуда тот мог столько набрать, его отдали под суд и держали на половинном жалованьи года два, при чем он остался бы и еще бог знает, сколько лет, если бы не соперничество тогда князя Меншикова с Лазаревым и не ходатайство, по моему с ним знакомству, служившего в контроле покойного добродетельного человека, д. с. с. Астафьева, от которого я при этом случае узнал, что к счастию моего отца в контроле только-только что оставили бывшее тогда правило -- всякого судимого по начету обвшять, чтоб казна была в выигрыше хоть от тех, которые попались под суд: значит, кто попадается под суд, тот уже, известное дело, -- набил себе порядком карман!
   Во все пять лет моей службы по ведомству Министерства народного просвещения, я не оставлял при малейшей возможности или случае обращаться ко всем лицам, имевшим хотя какое-либо прочное сношение с Уваровым; но ни знакомство с Новосильскйм, ни дружба с братом Комовского, Гавриилом Комовским, ни короткость с многими молодыми людьми из немцев и их отношения к (профессорам и академикам, ей самые знакомства с профессорами и прибеги к академщам не послужили мне ровно ни к чему. Немцы как-то не любят, когда русские берутся не за свое дело, {отмечено на полях} а по понятию петербургских немцев, филология -- дело совершенно не русское. Дорн, например, вызвавшись давать мне книги1 я уроки, по рекомендации одного его бьшнего слушателя, кончил или, лучше сказать, приступил к делу тем, что урока не дал ни разу, книги ни одной, а объявил мне напрямик, что мне бы надо было сперва что-нибудь перевести с арабского, персидского или турецкого, и тогда бы-де он мог показать другим что-нибудь удостоверительное, что я способен в восточной филологии. Как будто, если б я знал уже языки так, что мог бы уже что-нибудь перевесть, я бы искал рекомендаций или уроков Дорна!.. А Френ, не взирая на рекомендацию своего адъюнкта Волкова, у которого я было тачал слушать арабский язык в университете, а там познакомился и ближе, спросил меня только: "С какою целью вы хотите изучать эти языки? С научною или дипломатическою?" И когда я ответил, что чисто с научною, возразил: "Ну, так мы имеем здесь институт и кафедры в университете, вам стоит только посещать лекции". Когда же я и Волков стали разжевывать ему, что не в том дело, что эти богоугодные заведения здесь есть, а в том, как в них попасть,-- он сказал: "Просите министров; а я ничего не могу для вас сделать", и тем {тем вся вставлен} вся аудиенция и кончилась. Эти и тому подобные столкновения с петербургскими немцами довели было меня до того, что я в ярости не находил выражений, как описать мою к ним ненависть. Время и добрые люди из немцев изгладили эту резкую черту из моего сердца.
   Так я расстался с Министерством народного просвещения.
   Но надобно же было чем-нибудь жить и уже с женой. До самого замужества она давала было уроки музыки в Патриотическом институте, где имела большую силу родная ее сестра, музыкальная же дама, бывшая у покойной директрисы этого института, г-жи Виетенгаузен, домашним секретарем и державшая чрез это весь институт в страхе к себе и своей злости. Как только ее сестра вышла за меня замуж, так и потеряла свои уроки, несмотря на то, что покойница по своей необыкновенной доброте, известной всему городу, в течение трех месяцев три раза сама напоминала любезной сестрице, что ж ее сестра гордится, вышед замуж, и не идет к своему занятию. Злое существо отвечало старушке тем, что ее сестра сделала карьер, вышла за хорошего, понимается в денежном отношении, человека, и что ей уже не нужны уроки, есть-де гораздо более ее нуждающиеся в этом средстве пропитания (она сама и никто больше), -- а моей жене целым кагалом было толковано и (приказываемо отнюдь не сметь докучать "maman" своим попрошайством, потому что замужней женщине, даме, уже неприлично заниматься таким нищенством, как давание уроков. После этого пропуска со стороны моей жены, которую я, как молодой и страстно, до восторга в нее влюбленный человек, не мог же гнать насильно на работу, она и я, в течение 9 лет, ни какими силами и средствами не могли уже успеть в пойравке дела: чужие люди, считая десятками, хлопотали у директрисы, но та всегда портила дело тем, что сейчас же спрашивала мнение родной сестры; а сама моя жена, по скромности, никогда не решалась идти и рассказать все эти штуки своей родной сестры ее начальнице и благодетельнице, которая почтила ее своим полным доверием, сохраняя его в течение лет 20, до самой смерти прекрасной старушки.
   Все хлопоты об определении моей жены в то же звание в какое-либо другое женское учебное заведение остались доселе также бесплодными: все начинали и кончали тем, -- да ей бы всего лучше обратиться в тот же институт, где она уже известна!.. Можно было обратиться!
   Пока я искал себе и жене места, я существовал целые 7 месяцев единственно на 100 рублей асс. жалованья, которое мне положил в месяц некто Фишер, начавший было тогда по своей и других известных художников затее издание, под названием "Памятник искусств". Основателями этого издания, по мысли и плану, собственно говоря, были мы двое: молодой архитектор Норев, которому принадлежит первая и лучшая половина "Стихотворений Веронова", и я, его тогдашний единственный друг. Мы хотели воспользоваться этим редким случаем, где нашелся и редактор, и типография, и словом все видимости на успех, чтоб {чтоб учредить вставлено} учредить род текущей энциклопедии искусств, в применении их, со включением и ремесл, ко всей жизни, ко всем народам, ко всем климатам и векам, и в особенности к России, на пользу русских художников и всего образующегося молодого русского общества. Политической цели.тут не было ни с которой стороны решительно ни какой: это, можно сказать, была затея утопически-чисто художественная. Мы доказали это тем, что в два почти года существования этого издания на наших плечах ценсура не имела радости вычеркнуть ни единого слова. Мы утопали в работе, трудясь сначала оба по целому году совершенно дарам, для заготовления материалов, а потом получая {получая... месяц вставлено} только по 100 руб. в месяц -- и я, и Норев, так как и его Тетерин же и братия выжили-таки в отставку, за то, что он, не принимая их подарков, не хотел подписывать на свою голову смет, составляемых этой благородной компанией для {вставлено} разрабатывания Чернышева переулка и Щукина двора. Но что ж! И тут как везде и всю мою жизнь, я не долго был в очаровании: Фишер был круглый невежда в науках и теории искусств; но в практике удивительный, тонкий и мелочный знаток. {отмечено на полях} В последнем точка соприкосновения была прочная, ненарушимая; но в первом -- никакой; и мы должны были- его оставить, убив -- я дочти два, а Норев около трех лет, лучших в нашей жизни, совершенно бесплодно.
   После семимесячного состояния на жалованьи у Фишера я до того привык к занятиям одною наукою, до того вошел первый раз отроду в свою настоящую сферу-- кабинетную жизнь, что не мог без ужаса подумать, неужто мне идти убивать последние драгоценные остатки моей молодости опять в каком-нибудь департаменте, и решился во что бы то ни стало, хоть умру с женой на улице, не брать никакого места иначе, как на условиях, что мне будет хоть полнедели очищаться для себя. * Тут я сделал горькую оишбку; но я был доведен до фанатизма беспрерывными обманами судьбы и тупоумием1 ближних. Сколько мне ни предлагали добрые люди мест от 2 до 4 тысяч рублей в год, а иные даже и хлебных, {отмечено на полях} я, бедствуя невообразимо, упорно и наотрез отказывался, рас- считывая, что, по своим правилам и характеру, я не могу быть тунеядцем ни на каком месте, следовательно, тем более на большом; а потому и не буду иметь ни капли досуга для своих наук, тогда как мне он нужен был в колоссальных размерах. Свидетели -- вся моя родня, все знакомые, все те, кто желал мне добра. Я решительно вообразил себе, что меня провидение избрало в мученики за науку, {отмечено на полях} истребляемую с земли новым наплывом варварства, равным переселению народов, и с изуверским, наслаждением приготовлялся духом к голодной, холодной и какой угодно смерти. "А ребенок?" возражали мне друзья и родные.-- "Ну, что ж, я его разобью об печь и не допущу страдать более себя!". {отмечено на полях}
   В таком состоянии духа я таскался кой к кому из здешних литераторов или их знакомых, ища себе литературных занятий. Но все эти таскания и поиски оставались совершенно бесплодны. Мои статьи или возвращали, или затеривали, только всегда с одной и той же песней, что не соответствуют плану, цели, тону журнала; переводов не давали, отзываясь тем, что переводчиков, как собак, да и плата тогда была каких-нибудь 25 руб. асс. за печатный -- и премелко-печатный листище: одно, что иногда, и то уже гораздо позже, мне предлагалось писать разборы книгам, но на это у меня не поднимались руки: тут надо было, отрекшись всех своих задушевных убеждений, в угоду редакции, по большей части не имеющей на дне своей души на малейшего смысла, что такое за куропатка, что за лимбургский сыр -- убеждение?-- резать и бить напропалую всякого встречного и поперечного, благо подвернулся под руку с своей книжонкой; а эта книжонка есть может быть иеслед десяти, пятнадцатилетней науки и борьбы с жизнью!.. Мои же мнения никогда не сходились ни в чем с мнениями и тогда, и ныне, и присно торжествующей или, лучше сказать, свирепствующей литературной партии, и потому разобрать книгу на основании своих собственных понятий значило убить себя сразу и навеки в шуме и гаме всей этой почтенной компании, которая торгует человеческим смыслом {отмечено на полях} не хуже того, как другие компании торгуют салом, пенькой и устрицами. Но сверх всего этого -- иные даже заказывали мне статьи сами, упрашивая и улелеивая меня всячески, и, когда я приносил, например, переводы, стоившие мне целых месяцев усидчивой работы, у меня брали их с пожиманиями рук, чуть-чуть не с лобызаниями, расхваливая гари свидетелях до небес и обещая при тех же свидетелях деньги -- когда?-- завтра! Это завтра не наступало еще и поныне... Так у меня, сверх урезок от уговорной цены, пропадает доселе за разными предпринимателями литературной промышленности до 500 руб. асс.
   В это-то время мне свалилось, как с неба, настоящее мое место служения в Архиве Министерства иностранных дел. Мой добрый товарищ еще с Черного моря, некто Завойко, помогавший мне всегда и прежде всем, даже и деньгами, сжалился надо мной и тут и употребил все средства, какие имел, чтобы добыть мне место в этом министерстве, как в {вставлено} единственном, в какое я еще {вставлено} решился вступить, все в тех видах, что оно выкинет же, наконец, меня на Восток. Завойко женился тоща на дочери барона Врангеля, (покойного добрейшего и благороднейшего инспектора Училища правоведения; а в этом училище был тогда -- это было в конце 1840 года -- воспитанником сын директора Департамента внутренних сношений, Поленова. Директор училища, покойный Пошман, по просьбе всего семейства Врангелей и моего товарища Завойко, да и по действительной своей доброте, взялся просить Поленова, чтоб тот исходатайствовал мне место в Азиатском департаменте, куда я преимущественно желал, как в пре[д] дверие на Восток. Директор Азиатского департамента Сенявин, пришел, по словам Поленова, в восторг от моей о себе записки, пожелал меня видеть с уверениями, что сделает все, что может, Я, в неистовой радости, что нашелся же, наконец, государственный человек, который меня понял, бросился к нему, как к спасителю. Но он, поговори со мною с час, выразил самым прискорбным для меня образом, в каких-то язвительных блистаниях глаз и своих белых зубов и злорадных шуточках, достойных души О. И. Сенковского, что-де вам у нас нечего будет делать: "Для вашего ума нет у нас адпршца; а ступайте-ка вы в Министерство народного просвещения, вот, например, хоть в Казанский университет, да кончите там курс, да тогда оно вас и пошлет путешествовать; или -- если не то -- я попрошу Василия Алексеевича Перовского, может быть, он возьмет вас к себе в Оренбургскую пограничную комиссию?" Ясно было, что он не хочет понять, чтр я, беспокоя его, просил его или дать мне место в Азиатском департаменте с тем, чтоб я мог доучиться восточным языкам, пользуясь только досугом и книгами Института восточных языков, потому что в профессорах этого похвального странноприимного дома мне не было решительно никакой надобности, или прямо, если будет возможность и его великодушие, отправить меня в любую миссию на с амый Восток; а не в глушь, в Оренбург, где меня, как чиновника, могут затереть в порошинку, не Василий Алексеевич Перовский, человек образованный и благонамеренный, но его же чиновники, о которых я, к моему несчастию и вечному сокрушению, имел тогда понятие единственно по известному всей России, а нам черноморцам в особенности, наезднику-шарлатану в литературе, в науке, в медицине и в службе, казаку луганскому, Далю, которого неопровержимые, но зато и единственные достоинства заключаются в его неограниченном практическом знании России вдоль и поперег. Я отказался и от Казани, и от Оренбурга; а великодушный херувим -- директор на отрез отказал мне и от своего департамента, и от своих дверей, и от всего Востока, которыми он распоряжался, как своим задним двором. Кончалось тем, что я, впрочем, как бог свят, не сделав ему ни самомалейшей невежливости, ни даже миной или тоном голоса, должен был принять, как последнюю нить спасения, от Поленова мизерное местишко в архиве, в 1200 руб. асс. в год, с торжественным впрочем обещанием немедленно дать мне в дополнение еще место у себя переводчика с английского языка и с рекомендацией управляющему архивом Лашкареву, во всеуслышание, на весь архив, с частыми биениями себя в грудь, что он, Поленов, просил его, Лашкарева, за меня, "как за своего собственного родного сына". Покуда его действительный собственный родной сын был В руках у Пошмана, он не оставлял раз десять и изустно, и письменно уверять, что -- вот, вот, только что откроется вакансия, так он меня на нее и посадит. Но как только его сын, занимающий ныне уже генеральское место, вышел из-под попечений Пошмана, так я и канул в вечность, потому, что архив и всегда в России, а в Министерстве иностранных дел и весьма в особенности, есть та область духа, в которую нисходят только души, обреченные еще до своего рождения пройдти навеки чрез реку забвения, в жилище уже ненужных миру теней...
   Как бы то ни было, я не испугался и этого нисхождения. Скрепив сердце, я рассудил, что если примусь за эту почву, совершенно девственную, непочатую, за архивные дела Министерства иностранных дел, не как чиновник, которого вся утопия состоит в том, чтоб только скорее ударило 3 часа, а вся деятельность в чтении "Пчелы" или "С. Петербургских Ведомостей" и поглядывании через час по ложке, то на директора, то на часы; но как человек любознательный и логиче-ский,-- авось, может быть, что-нибудь и удастся сделать такого, за что уже нельзя будет не послать на Восток!.. А рассудив, и принялся за работу. Видя мое усердие и усидчивость, смело могу сказать, небывалые в этом архиве, начальство мало-помалу сделалось ко мне, хотя и не слишком жарко, однако ж не в пример прочим благосклонно и доверчиво. Так как я во всю свою жизнь не играл ничьим доверием, и я тут старался быть добросовестен н скромен, не для виду, а на деле, и, читая и перечитывая дела, был в обществе, что {что... до них вставлено} касается до них, безгласен, как могила, имея предосторожность не уносить домой ни клочка писаной бумаги, имеющей хотя какую-либо политическую важность. Мало-помалу я вошел в толк и до того вник в содержание и взаимное отношение дел, что к концу года мог представить своему начальнику отделения, покойному ст. сов. Дубовику, план, как, по моему мнению, основанному на годовом изучении сущности дела, должно бы было разбирать архив, представляя вместе с тем и опись и несколько дел, разобранных мною на опыте. Этот план был основан отчасти на старом или, лучше сказать, собственно я был старый, только выясненный во всех пределах до возможной строгости и экономии главных черт. Дубовик, человек старого румянцевского времени министерства, до того нашел этот план основательным, что не изменив в нем ни одной черты, поднес его Лашкареву. Лашкарев брал его к себе на дом, читал, как он был, в листке и в нескольких тетрадках описей, и, подозвав меня к себе, при Дубозике спрашивал: я ли это сделал? -- "Я!" -- "И идеи ваши?" -- "Мои-с!" -- "Ну, я чрезвычайно рад, благословляю вас и даже покорнейше вас прошу, продолжайте -- разбирать таким же порядком и все дела: вам сдадутся все азиатские дела. Хотя мы разбираем свои и по другому плану; однако-ж, так как это как бы совершенно отдельная от прочих часть и уже начата прежде вас в таком же виде, как и у вас, -- мы можем, не испрашивая особого разрешения, продолжать дело попрежнему. Это как бы особый архив; вы его разберете, составите ему {вставлено} особый алфавит и свои особые описи; а я, только что вы успеете окончить хотя какую-нибудь часть, не премину представить ее на усмотрение канцлера, как образчик ваших похвальных трудов, и уверен, что канцлер удивится, что у нас В архиве есть такие чиновники, и Наградит вас примерно". Эти и тысячи других комплиментов и обнадеживаний до того меня воспламенили, что я и спал и бредил разбором азиатских дел: оставался почти каждый день, правда только летом, по часу и по два после присутствия, приходил почти каждое воскресенье на целое утро, особенно пользуясь годовыми праздниками, и на просторе, один одинешенек рылся и зачитывался; а потом, часто целые ночи напролет дома соображал, в бессонницах, куда следует то, куда другое, как согласить это с тем, другое с другим; словом, я не разбирал, а воссоздавал дела, как художник какую-нибудь древнюю статую или здание, разбросанное ё мельчайших обломках. И оказать правду, как художник, я высоко награжден за свой нерукотворный труд: я восстановлял целые ряды событий, сводил их лицом к лицу, они узнавали друг друга и как будто были мною довольны, что я воссоединил их так удачно и угадливо, как только им самим хотелось быть, потому что они так были, так происходили в минуту своего совершения. Я странствовал то всему Востоку со всеми посольствами и агентами, со всеми кораблями и караванами, со всеми армиями, отрадами и ученьями экспедициями. Я проверил тут на государственных актах, мнениях и отчетах всех бывших деятелей государства всю свою начитанность о Востоке и сношениях с ним России, почерпнутую та тысячи других источников. Что всего важнее и неоценимее, я, сверх всякого чаяния, нашел смысл, толк, движение вперед, словом разум и жизнь там, где никто из молодых русских писателей, и я до того менее, чем кто-либо другой, ее предполагал ничего, кроме застоя или хаоса. С неописанным восхищением, с замиранием сердца я читал и угадывал мысли и чувства графов Воронцовых, Чарторыских, Цициановых, Глазенапов, Румянцевых, Шелеховых, Резановых, Барановых, Добеллов, Ермоловых, Сенявиных, Скасси, Каподистриев, Остерманов, Потемкиных, и, наконец, самих великих и ничем невыразимых для русского сердца Петра, Екатерины и Александра. Я в не сколько лет прозрел и увидел Россию совершенно в ином колорите и свете, чем покуда многие и весьма многие доселе ее воображают, не умея сделать пока ничего лучше, как только ее хаять, ее же дожирая и растлевая, подобно слепым и мелко-незримым животным...
   Так, в шесть лет неусыпной и восторженной работы, я успел разобрать и восстановить самую разбитую, пренебреженную и нетроганную часть дел, а именно дел о Кавказе, татарах, калмыках, всей Средней Азии, Персии, Китая, Индии, Сибири, Русской Америки, Японии и вообще Восточного океана; а, с другой стороны, почти всех дел о славянах, с 1801 по 1820-тые годы: первые же, т. е. о Средней Азии и пр., мне удалось поныне довести почти до 1840-х годов, некоторые совершенно исчерпать; так что, например, трудно бы было найти в тех делах, которые только были в моем распоряжении, хоть один листок не на своем месте из дел Хивы, Бухары, Китая, Японии и других в эту сторону.
   И что ж? Правда, со мной обходились, пока я так дешево корпел сдуру над старою гнилью, весьма благородно, нисколько не смешивая меня ни в чем с другими; правда, что мне давали ежегодно, хотя и не одному, но в самой неприятной парал[л]ели с некоторыми господами еще, из остаточных сумм более прочих; правда, что мне дали, как только открывались вакансии, и 1.750, и наконец 2.500 р. жалованья; но этим все и оканчивается. Надо было быть мною, чтоб высидеть о-сю-пору 8 лет на подобных окладах с целым семейством. И когда я, не дождавшись обещанного представления к канцлеру целые шесть--семь лет, потерял всякую надежду, да почти и охоту быть на Востоке, а потому в заботах о своем пропитании перестал себя мучить и начал служить, как другие, т. е. приходить попозже, уходить пораньше и т. д., -- на меня набросились, как на ленивую и упорную лошадь, и началась история.
   Надо знать, что во-время оно, когда еще не было ни архива, ни дорогах его шкафов и полов, как они есть, по преданию, принятому мною от Дубовика, дела в министерстве велись собственно в канцелярии министра или коллегии, и по мере схождения с министерского стола докладов со всеми к ним приложениями, по миновании, так сказать, их настольности, сваливались всею кашей в один железный сундук, который запирался и запечатывался. Как только наполнится этот сундук донельзя, его стаскивали в чулан, называвшийся тогда архивом, вываливали все бумаги из него на пол и уносили на прежнее место в канцелярию или коллегию. Архивное существо или существа, которых было весьма немного, поднимали эти свалы глыбами, как кто сколько в раз захватит, и ставили по полкам разбитых шкафов, которые я видел сам своими глазами на чердаке, делая только над всем свалам такую краткую и ясную надпись: "сдача такого-то 18... и пр. года, месяца и дня". По мере накопления в архиве дел, они смешались до такой степени, что уже недоставало никакой возможности их отыскивать по ежечасным справкам. Тогда-то поручили разобрать это дело Дивову: он призвал казенных переплетчиков, дал им форму переплетов в лист и велел -- переплесть все дела к такому-то числу, что ли, или празднику. Переплетчики наляпали бесчисленное количество форменно толстых и огромных фолиантов, с золотыми задками, насовали туда сряду, как дела стояли в шкафах, по указной мере, этой амальгамы и сказали: "Все готово-с! извольте посмотреть-с!" Пришла смотреть вся коллегия: что ни отворят шкаф -- золото, да и только! Всё были чрезвычайно довольны, а Дивов более всех, потому что ему дали за эту операцию переплетных существ ни более, ни менее, как 60 тысяч асс. единовременно! Но время все идет да идет: требуется знать, что, и как, и где, и когда случилось, произошло, было сделано или предположено к сделанию по такому-то, по другому, по десятому случаю; хвать за фолиант: кажись бы, надо было быть китайским делам, ан тут кроме надписи, нет ничего китайского: тут вот киргизы, тут вверх ногами сербы, тут чеченцы, тут о каком-то Абуль-Хасан-хане, а здесь и не узнаешь, потому что целая десть писаной бумаги вплетена обрезом внутрь, в корешок, а ребром наружу!.. Только тут иные хватились, что можно бы было и подождать насчет 60 тыс. рублей асс.; но нечего делать: надо приняться за дело снова, радикально. И вот тогда-то составился и штат, и новые шкафы, и штучные полы, и словом все, что есть теперь; тогда-то назначен главнокомандующим на одоление всей этой несметной силы непокорных дел государственный муж, Сергей Сергеевич Лашкарев; оно было и кстати; он уж до того переслужил в министерстве все возможные инстанции, что, кроме архива, его некуда было девать. Но главнокомандующего не отправляют никогда без инструкций. Кто ж составит эти инструкции? Комиссия! Ну, а в комиссии-то кто? Господи, кто ж другой, как не Василий Алексеевич Поленов! Василий Алексеевич Поленов, душа самая работящая и любящая рыться в тайнах истории, не задумался нимало и родил, как Юпитер Минерву, всю целиком и без приготовления, свою знаменитую инструкцию. Эта инструкция есть не что иное, как список 160 или 260 -- никак не вспомню -- родов дел, разделенный на четыре разряда дел. Если б кто (спросил, откуда взялось это таинственное число 160? Аристотель в глубокой древности нашел в исслед всей своей многолетней жизни, проведенной в думах и наблюдениях, только 10 категорий; никто доселе не дерзал, в течение 2000 лет, пускаться на это поприще после его открытии, непостижимо великого и важного, кроме Канта, да и тот -- лучше бы не путал дела, наделав их для симметрии 12, тоже в четырех разрядах; а В. А. Поленов, не попробовав разобрать Ни малой частицы архива, нашел, что он должен быть разобран на 160 родов. Канцлер подписал -- чиновники набраны, и пошла работа!.. Да так, что люди, большею ча-стию -- теперь уже меньше -- не знающие ни единого от иностранных языков, хотя бог знает по какому поводу или стечению непредвидимых обстоятельств завалившиеся в архив на всю свою зйизнь, ленивые и часто несмысленные, как младенцы, не понимающие ни дипломации, ни военных, ни торговых, ни промышленных, ни судебных, ни научных и никаких отношений, часто неумеющие скопировать со старых отношений "счесть. имею уведомить, что получил то-то и тогда-то", -- начали обдирать золотые переплеты и распихивать бумаги, по листу, по два, по десять, ш целым тетрадям, куда им вздумается, в любой из- 160 родов; потому что, еслиб кто-нибудь из ник задумался серьезно раз в жизни, да в какой же, в самом деле, именно род следует положить это дело или бумагу, так он мог бы продумать и до второго пришествия, а уж ровно бы ничего не придумал. Сравнение тут проще всего покажет дело: еслиб кому-нибудь в мире пришло в голову наделать 160 шкафиков и потом пойдги по ним и написать но порядку: 1 -- носы, 2 -- волосы, 3 -- зубы, 4 -- ногти, 5 -- усы, 6 -- бороды, 7 --уши, и т. д. до 160; сделал свое дело, написал и ушел; потом пришла бы куча сторожей и завалила весь анбар мелко мелко изрезанными, истолченными и опять скатавшимися в комки кусочками и кусками от несметной массы живых людей, всех полов и возрастов, и всех животных; вывалила -- и ушла; наконец, пришла бы благородная компания, кто в белых перчатках, кто в разодранном виц-мундире, кто с волосами à la moujik, расселась по стульям и ну подбирать с полу да кучи что кому попадется, пошучивая друг с другом: куда положить, например, бороды? В волосы или в бороды? А волос, похожий и на усной, и на бородной, и на головной, куда девать? В волоса или в усы? и т. д. А обрывки носов с кусками губ, не то щек, куда девать? В губы, или в щеки, или в носы? и т. д.; если б, я говорю, это могло случиться где-нибудь, когда-нибудь, в какой-нибудь стране земного шара, что бы должен был подумать случившийся тут мимоездом странник и об этой стране, и об этих людях, и обо всей этой горе истолченного органического мира, и о вкусе или {или надобности вставлено} надобности этого странного препровождения времени для {вставлено} стольких человек, впрочем, кажется, не сумасшедших?..
   А этот странник был тут не мимоездом, а закабален навеки и еще должен был заняться преважно тем же самым гранпасьянсом, что и все свои, да еще и верить, что этим он приносит пользу человечеству!..
   И вот, когда Лашкарев разобрал все свои дела -- те, впрочем, так называемые собственно политические, бог знает почему, таки {вставлено} поусомнились раскладывать в гранпасьянс, и они разложены, не в пример прочим, просто по годам и числам, нумер к нумеру, -- ему не оставалось ничего более делать, как отрапортовать, что архив разобран, и получить или еще аренду, или 20 тыс. серебром за 50-летнюю беспорочную слуркбу, чего он добивался еще недавно. Хвать за 2-е неполитическое отделение,-- ан там дым коромыслом!.. Нечего было ему делать, поругав-поругав всех и каждого, и меня в особенности, недели две, он поуходился и затянулся сам в работу -- пересмотреть и переразобрать один {вставлено} все 2-ое отделение. Я думал, что он хочет этим {этим... намерен вставлено} доказать, что намерен прожить Мафусаиловы веки: не тут то было! В год -- в полтора он отрапортовал сам себе и канцлеру, что все поверено и разобрано, как следует. А если бы кто заглянул в перемаранный алфавит или в любой картон с делами, тот бы сам, без всяких комментаторов и чичеронов, догадался, что тут вся {вставлено} переверка дел состояла в том, что например, где лежали носы, туда положили волоса, а где были волоса с губами, там очутились ноздри; губы же с волосами втиснули в одни губы, потому, что тут губ оказалось более, чем волос, следовательно в усы положить было нельзя, и так далее.
   Когда он и это кончил, ему решительно не оставалось более ничего делать, и он принялся за меня. Увидев, что у меня не в порядке, стал меня есть и грызть всякий день, как я смел не следовать общему плану: сколько я ему ни доказывал -- памяти у него нет и на два часа -- он отрекся, как всегда и ото всего в мире, с криком и изгониванием вон из службы, уверяя, что никогда не говорил мне этого, и велел сделать так же, как и в остальном архиве, т. е. политические дела положить по годам и как я хочу, а неполитические, коллежские -- по плану Поленова, как во 2-м отделении. Я бы должен был его спросить, как бы, например, разделить политические дела от неполитических там, где все одна и та же дипломатическая переписка, с немногими естественными отделами и видами,-- но это бы значило то же, что взорвать на себя весь архив и все министерстве, т. е. целую половину здания Главного штаба!
   Может быть мне скажут, что я бы должен был, по долгу присяги, донести о подобных безобразиях прежде, нежели восставать, как я будто бы делал, и вопиять против всех начальственных лиц? На это я, с глубочайшею скорбью и против моей воли, должен вместо всякого ответа рассказать вот какое происшествие.
   Моя жена, не помню в 1844 или 1845 году или еще позже, терпя со мною<и детьми такую нужду, что мы часто питались с ней по целым неделям или одними макаронами, сваренными ею же дни на два, или одним куском окорока, или яйцами в смятку и более, ничем и проживали сплошь и рядом по целому месяцу и более безо всякой прислуги,-- об остальном нечего и говорить, -- решилась меня не слушать и перезаложила все и свои и мои вещи, без моего ведома, так как я ей решительно этого не дозволял, зная, что заложено, то уже и просрочено, а следовательно и пропало. Оставались одни заветные: гранаты рублей во 100 -- подарок моей матери, перстень с бриллиантом -- рублей в 350 асс., да еще какая-то мелочь, которой я решительно не помню; по ее же словам, всего рублей на 500--700 асс. Мы жили тогда в Знаменской улице, в доме помещицы Суляковой. Жена, надоедая ей беспрерывными просьбами найдти ей уроки, встретилась у ней с какой-то молодой дамой, полковницей, которая вызвалась ей доставить уроки и приглашала к себе. В разговорах полковница полюбовалась ее гранатами и попросила их себе надеть куда-то на вечер, только до завтрего. Жена, с простоты и боясь ее раздражить отказом, отдала ей гранаты; полковница {исправлено из: но} невозвратила их ни завтра, ни послезавтра. Жена отправилась к ней, и уж тут я забыл, каким образом, только и перстень попал вместе с гранатами в залог к какому-то ростовщику, пребывающему в великой тайне от всего мира. Прошло время надобности: жена приносит деньги на выкуп, вещей не отдают... Словом, какая-то подобная запутанная и скучная история, которая скрывалась от меня до последней возможности. Не зная, что ей делать, и боясь мне открыться, она обратилась к моему сослуживцу, тогда тит. сов. Войцеховскому, который будучи ко мне расположен, часто ей и мне говаривал, что везде имеет связи си всегда готов на услуги друзьям, что он весьма часто и оправдывал на деле. Войцеховский, уверяя, что это дело пустое, стоит только обратиться к его приятелю, полковнику корпуса жандармов Станкевичу, и тот так благороден и так ревностен к истреблению всяких подобных мерзостей, что сию же минуту сделает суд и расправу, увлек ее к полковнику Станкевичу, к нему на квартиру. Полковник рассыпался в любезностях, обещаниях; но ничего не делал. Войцеховский отговорился недосугом и снарядил жену одну к полковнику Станкевичу, по известной ей уже дороге. Тот попрежнему рассыпался в любезностях и извинениях и, наконец, в шутку, начал рассказывать, что эти вещи вздор, стоит об них хлопотать! "Вы, сударыня, так молоды, так прекрасны, вам ли заниматься такими прозаическими вещами, * вы можете иметь независимое содержание, на всю жизнь", и т, д., и т. д., до того, что уже совершенно ясно и ясно стал доказывать {отмечено на полях} и словами и движениями, чтоб жена согласилась на его скотские предложения; та, пока дело шло мягко, было оторопела, но видя уже явную наглость соблазнителя, вскочила и хотела было бежать. Он, как ни в чем не бывал, стал отыгрываться, удвоил почтительность и, наконец, уверил всеми клятвами, что он постарается, чтоб она только удостоила, через день, что ли, к нему наведаться, и вещи будут налицо... Во второй и в третий раз та же самая проделка повторилась таки и паки, но возрастая все более и более в дерзостях, так что жена наконец прибежала ко мне, вся в слезах и, винясь во всем, рассказала мне всю историю. Я требовал от Войцеховского, чтоб он доказал мне, что он мне приятель, сослуживец, честный человек и пр., и спросил Станкевича, {вставлено} чего он от меня хочет, чтоб я дал ему публично пощечину, или чтоб проколол {отмечено на полях} ему брюхо ножом? Но Войцеховский сказал мне на всю мою белую горячку: "Что ж делать, mon frère, я сам уже заметил, что он подлец! Полно горячиться! Ведь мы не в Италии, и не в Испании, и не на Востоке!.." Вещи, разумеется, пропали; Станкевич, к счастию, нигде мне не попадался, хотя я и хотел учинить над ним славный шкандал посреди самого дворянского собрания; но так как таскаться по собраниям -- довольно накладно; а в церкви -- было бы уже слишком неистово; -- я мало-помалу остыл и потом совершенно пренебрег и человеком, и его поступком...
   Кому ж тут жаловаться?.. Неужто еще пуститься в дальний вояж по судам?..
   Надо было все терпеть, все сносить безмолвно и ждать разве что страшного суда...
   Остывая мало-по-малу и к архиву, и даже к его делам, я стал кидаться во все стороны, чтоб сыскать себе место хоть сколько-нибудь способное для занятия науками, и нигде не мог успеть доселе. Определившись в члены Географического общества, я думал, что тут-то кончатся, наконец, мои страдания, и я встречусь с людьми, которые дадут мне исход. Куда! Всех людей тут оказалось всего-на-веего один Литке да Струве, которые и хотят одни описать всю Россию: им бы действительно все это и удалось сполна, и их имена гремели бы в истории мира, как достославные имена Нимродов и Навуходоносоров, если б не случился тут же им навстречу некто Надеждин, который с своей стороны добивается весь век того же. Они встретились, * как два духа в стихотворении Шиллера, спросили друг у друга: "Что, есть конец там, откуда ты?-- Нет!- А там, откуда вы? -- Тоже нет!..-- Ну, так мир необъятен, Россия есть целый, особенный, самобытный и, следовательно, необъятный же мир; {отмечено на полях} а потому свернемте-ка крылья, да и успокоимся от наших суетных желаний -- обозреть необозримое!.."
   Узнав, что открылась вакансий библиотекаря в Академии художеств, я бегал, как угорелый, четыре месяца сряду, отбил себе все ноги, перетревожил до 50 человек, нашел необыкновенную готовность мне помочь в целом ряде до того вовсе незнакомых мне людей, за меня ходатайствовали и флигель-адьютант барон Фредерикс, и граф Алопеус, и князь Багратион, и Мюссар, и Рикорд, и Кругов, и генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, и Остроградский, и Панаев, и Маслов, и Языков, и Тютчев, и я не знаю сколько других и других; его высочество герцог Лейхтенбергский удостоил меня своей аудиенции, читал мои статьи в "Памятнике Искусств", принял из собственных моих рук мою книжонку о букве ѣ, {в подлиннике ѣ подчеркнуто} выслушал мои моления спасти меня для науки обещал сделать все, что может,-- и место получил не я, а непременно какой-то немец, который, дай бог, чтоб что-нибудь сделал для какой-нибудь науки!.. В утешение мне было сказано от имени его высочества, что он будет иметь меня в ввду. Не знаю, изволит ли он помнить, кто у него был когда-то, в числе миллиона тех посетителей и попрошаек, которые ежедневно осаждают дворец его высочества!..
   Муравьев, который было привел меня в восторг, пока я был ему нужен, как переслушал от меня все, что я ни знал о Сибири, Китае, Японии, Восточном океане, Америке и пр. и пр., и взял две статьи, над одной из которых я бился, как в опьянении, целые две недели, с утра до глубокой ночи, не вставая с места, чтоб успеть ее кончить, так и уехал, не удостоив меня даже впуском к себе в числе 10-кратных моих попыток, когда я хотел только поблагодарить его за то, что он просил за меня и его высочество герцога Лейхтенбергского, и то гнусное животное, которое истребило и гноит доселе всю Академию художеств, пользуясь деликатностью герцога, именно -- Григоровича!.. По крайней мере мне приятно вспоминать в своей душе то, что Муравьев от первой статьи пришел в такую радость, что даже хотел прочесть ее самому государю императору, если бы его величество удостоил пожелать выслушать; но не нашел удобной минуты; а после всего остального, что я ему наговорил и написал, отозвался моим знакомым так, что ему теперь уже не нужны никакие сведения; того, что он узнал от Баласогло, никакие раэбывалые там люди ему не доставят!.. Впрочем Муравьев -- человек единственный для того края, и я благословляю судьбу, что она мне доставила случай и видеть в России такого человека в сане генерал-губернатора, и передать ему всю мою душу относительно этого драгоценного для России края!..
   Так я достиг до настоящей поры своей жизни, и тут, чтоб быть верным плану, должен уже начать второй отдел своего повествования -- изобразить свои действия в отношении к обвинительным пунктам.
   

2

   Изо всех фактов, приведенных мною выше, и еще миллиона подобных и изо всех тех, какие удавалось мне слышать от всех и каждого без исключения, словам, изо всего меня окружающего * я уж года четыре тому назад сознал ясно, что в России пошло все вверх {подчеркнуто, весь абзац до слов: имеет свои приметы отмечен на полях} дном, что в ней готовится какая--то катастрофа, и что это уже ни для кого не тайна. Как птица чует приближение бури, так и человек имеет свои приметы: отсутствие всякого понятия о своих обязанностях, пренебрежение разума религии и законов, с одним насмешливым или {или тупым вставлено} тупым сохранением обрядов и пустых приличий, всеобщее недоверие друг к другу, исчезновение капиталов, которые как бы ушли в землю, вера в одни деньги, наконец, выражусь сильно -- * бессилие власти к одолению бесчисленных, беспорядков и злоупотреблений,-- все это, поставляя каждого в безнадежное положение насчет будущего, {подчеркнуто, энергично отмечено на полях} стало приводить в совершенное уныние и меня. Я постигал, что подходит время переворота, но какого? -- этого я никак не мог. ни разгадать, ни выспросить, ни разведать. Собственное самохранение, любовь к ближнему и всегдашняя моя преданность к России внушили мне идею, за которую я и ухватился, как за единственное средство, какое мне оставалось. Не зная, что и как будет, но видя ясно, что * быть худу, я задал себе вопрос: что должен делать во всеобщей безурядице писатель? Воины будут сражаться, ораторы возбуждать народ к резне, чернь -- разбивать кабаки, насиловать женщин, терзать дворян и чиновников; немцы будут изрезаны в клочки, {отмечено на полях} Польша изобьет всех солдат до единого или сама погибнет до последнего человека под их штыками; Малороссия, вероятно, отложится; казаки загуляют по-своему, по-прежнему, по-старинному; Кавказ забушует, как котел, и, может быть, растечется в зверских набегах в Крым, до Москвы, до Оренбурга, подымет всех татар, калмыков, чуваш, черемис, мордву, башкир; киргизы я монголы, только того и ожидая, станут врываться из степей Средней Азии до Волги и далее, внутрь России; Сибирь встанет и заварит кашу с Китаем; а тут-то, когда по всей России будут бродить шайки новых Разиных и Пугачевых, которые сами себя будут производить в генералы, англичане отхватят под шумок и наши американские колонии, и Камчатку, завладеют Амуром, чего доброго, опрокинут на Россию весь сброд целой Восточной Азии. * Все это может быть и будет непременно если только [будут] лица, злоупотребляющие десятки лет во всей безнаказанности и власть, даруемую им законами, и доверие государя, и пот и кровь народа, и все священные преимущества заслуг, седин, имен, выражающих народную славу, и -- что всего ужаснее -- преимущества образования и познаний! Но, если оно будет, -- что тут будет делать писатель? Тут не возьмет ни крест, ни штык, ни кнут, ни миллион, ни ум, ни слеза, ни красота, ни возраст, ни самое высшее самоотвержение!.. {отмечено на полях} Тут будут свирепствовать одни демагоги, которых в свою очередь каждый день будут стаскивать с бочек и расшибать о камень; о писателях тут уже не будет и помину, потому что все они гуртом будут перерезаны заблаговременно в виде бар и чиновников...
   Это меня пронимало ужасом до мозга костей.
   Чем же помочь этой страшной беде, которая у всех висит на носу, о которой все чуют и от которой hhkjo и не думает брать мер? Кричать о ней? -- агосадят в крепость; писать? -- ценсура, гауптвахта и опять-таки крепость; доносить? -- в том-то и беда, что некому: зашлют туда, куда Макар телят не гонял!.. Остается только плакать и посыпать главу пеплом, и то не на улице!..
   Нет!-- я думал -- мужчина не должен плакать, а должен действовать, пока не ушло время. Дело идет о опасении всего святого, высокого, прекрасного: * тут-то и действовать тому, кто видит, {подчеркнуто, отмечено на полях} а не сидеть в яме, пока ее совсем не завалило; видит, может все это видеть только писатель; {отмечено на полях от слов: о писателях} он гражданин, как и все; он на своем поприще должен быть тот же воин и идти напролом, на приступ, в рукопашную схватку!.. Умирать все равно, что сегодня, что завтра; но сегодня еще можно попробовать, авось удастся спасти я себя, и других: завтра будет уже поздно...
   * Так я решил, что мне надо выступать на поприще во что бы то ни стало, забыть и о Востоке, и о филологии, и о стихах; презреть всеми опасностями; откинуть все предрассудки; {отмечено на полях черным и красным карандашами; красным подчеркнуто: выступать на поприще, поставлен NB} подвергнуться всем нареканиям; решиться быть даже, повидимому, тунеядцем и искателем приключений, лизоблюдом, льстецом, всем, чем кому угодно, будет меня {вставлено} видеть,-- только идти и идти вперед.
   Но что же делать? что творить, идучи вперед?..
   * Смягчать нравы, образумливать, упрашивать, чтоб полюбили истину; найдти себе точку опоры и действовать с нее на все стороны, имея в виду уже не классы или звания, не лица или титулы, а одного человека,-- ум, душу, инстинкт сада-хранения... {отмечено на полях, подчеркнуто: действовать}
   Итак, я стал бродить из дому в дом, ища себе путей и средств к основанию издания, в котором бы ни какая ценсура не могла ни к чему привязаться, а между тем всякая живая душа нашла себе отрадную мысль, приятную черту, пример доблести, отечественное воспоминание, бриллиант из науки, картину, смягчающую ожесточенное сердце... Потом, если б мне это удалось -- читатели втянулись в направление, явились писатели, художники, ученые -- можно * начать издание и посолиднее, можно мало-помалу пустить в общество целый всемирный круг идей, дать ему в руки целый {отмечено на полях; весь текст, начиная от слов: забыть и о Востоке отмечен по полю красным карандашом} свод учебников по всем предметам, составленных не на живую нитку, но созданных органически, по одной общечеловеческой логике... {отмечено на полях}
   Но -- ведь это все утопия! Где ж эти люди? Где капиталы? Где такие ученые?.. Надо искать! Все есть где-нибудь; стоит только найдти!..
   * В этой мысли я странствовал даже до сегодня, никому и никогда ее не высказывая вполне и прямо, как первый раз в жизни сделал теперь: {подчеркнута красным караноашом} в этих-то странствиях я переглядел и пересортировал в своем уме всех насущных литераторов и удостоверился, что все это либералы, {энергично отмечено на полях} т. е. люди, для которых * все равно, что бог, что сапог; что мир, что жареный рябчик; что чувство, что шалевой жилет; что всемирная идея, что статейка Булгарина!.. {большая часть подчеркнута} Надо было с великим, разумеется, сокрушением сердца, бросить этих "порядочных людей" с их белыми перчатками и спокойными сюртуками, с их обедами и попойками, с их криками и карточными остротами, и поискать других людей, помоложе, попроще, посвежее и покрепче душой...
   И я, к неописанному своему восторгу, нашел целую кучу таких людей, где одного, где пару, где еще одного; людей, совершенно простых и благородных, {отмечено красным карандашом и NB на полях} не только толкующих, но и верующих в идеи и занимающихся каждый своим предметом не из, поденщины, как все литературное мещанство, а по органической необходимости для всего своего существа. Всего приятнее была для меня встреча с одним из таких людей, {отмечено на полях} с тем, который довольно долго, на моих глазах, пока я с ним постепенно не сблизился, слыл человеком беспокойным, пустькм, безграмотным, таким, для которого нет ничего святого, -- и это был Петрашевский. * Зная, сколько клеветали всю жизнь и на меня^я не поддавался внушениям и достиг того, что убедился в его уме, благородстве правил и высокоетщ души, которая только по избытку чувства, предаваясь "порывам негодования на все окружающее, иногда переступала границы обыкновенных светских, не скажу приличий, {отмечено на полях} потому что Петрашевский слишком хорошо воспитан, /а одних: церемоний. Но и над этими невольными своими порывами он, на моих же глазах, постепенно восторжествовал вполне, за что я и стал его ценить в душе. А то обстоятельство, что, когда, по случаю западных происшествий, ценсура всею своей массой обрушилась на русскую литературу, и, так сказать, весь литературно-либеральный город прекратил по домам положенные дни, один Петрашевский нимало не поколебался Принимать у себя своих друзей и коротких знакомых, -- это обстоятельство, признаюсь, привязало меня к человеку навеки. Он, как и все его гости, очень хорошо знал, что правительство, внимая чьим бы то ни было ябедам, может быть, для одного своего удостоверения лично в сущности дела, во всякую минуту могло схватить, так сказать, весь его вечер и начать розыски, -- и не смутился духом; следовательно, его совесть была спокойна; следовательно, он готов был дать отчет во всех своих действиях во всякую минуту; следовательно, * он веровал в то, что исповедовал. {подчеркнуто и отмечено на полях} Я, который до того, признаюсь, хотя и в весьма незначительной степени, но все-таки, не доверяя одним своим наблюдениям, иногда беспокоился насчет его основных задушевных понятий, был восхищен этим решительным признаком души благородной, * не способной к злодеяниям. {подчеркнуто}
   Я дошел до вечеров Петрашевского, главной причины нашего несчастий -- потому что, не сходись мы у Петрашевского, а где-нибудь у либеральных мещан в писательстве, да между болтовней поигрывай в картишки, и мы могли бы преспокойно * распространять в всеуслышание все лжи, все клеветы, все бессмыслицы и о боге, и о государе, и о правительстве, и о России, и о человечестве, и о людях, и о науке, и об искусстве! Но мы не хотели этого делать, потому что любим истину нагую, не прикрытую никакими грязными лоскутками опасений. {отмечено на полях} Правительства нам нечего было бояться, потому что мы под ним и в нем живем и без того; пристрастия лиц -- тоже, потому что * хуже того, что каждый из нас испытал от разных лиц, злоупотребляющих над нами свою власть, нельзя было ничего более придумать, {отмечено на полях} кроме телесной пытки и каши; но и этих, какими нас пугал всеобщий говор во всей публике и во вседе народе, мы также боялись бы напрасно, потому что, * если уж допускать роковое торжество произвола лиц, {подчеркнуто} так правительство могло бы точно так же схватить нас всех и переистязать до единого, если б мы были даже так гнилы и безвредны, как либералы!
   * Мы сходились -- действительно; но с какою целью? Безо всякой политической, тем менее непосредственной. Что касается до меня лично -- я уже cказал свою личную, задушевную цель, о которой я никому, никогда ничего не говорил {подчеркнуто красным карандашом, отмечено на полях, поставлено два NB} и не старался выразить, скрывая ее всячески ото всех и каждого, сколько можно скрыть, домогаясь целые годы, везде, на каждом- шагу, одного и того же. Целей, подобных моей, в других лицах -- я не замечал, по крайней мере, в полном сознательном виде, как у меня; в инстинкте же -- охотно допускаю, потому что все лица, с которыми я тут имел дело, были решительно души молодые, благородные, серьезные, и поэтому, как мне кажется, не могут не иметь подобного инстинкта. Единственная явная и неопровержимо общая нам всем цель -- была: * во-первых -- убежище от карт и либеральной болтовни, наводящей на душу грусть до изнеможения ума и воли; во-вторых -- обмен понятий и кроеных убеждений, посредством разговора, чтения статей и прения, которое иногда вызывало целые связные речи одного лица к многим; в-третьих -- сообщение, как и везде, друг другу городских и {и других вставлено} других новостей и своих частных сведений. {отмечено на полях, надпись: цель}
   Кто именно были самые сходившиеся лица? Все они правительству уже известны: из названных мне Толя, Дурова, Пальма, Ястржембского;, Бернардского, Берестова и Барша, я отвергаю одного последнего, как человека, о котором я в первый раз в жизни слышу, что он существует, хотя не берусь присягать, чтоб даже где-нибудь его и не встречал; но, не зная фамилии, не упомню. Постоянно, по крайней мере, так постоянно, как я, посещало Петрашевского весьма немного: каждую пятницу сходилось обыкновенно чаеловек от 7 до 10; часто бывало до 15; а раз в год, когда он праздновал день своих именин или рождения -- до 20 и до 30.
   О чем были суждения, речи, прения. Решительно обо всем: каждый сообщал свои личные сведения и взгляды на ту науку, которою он непосредственно занимался: перевес брали, без всякого сомнения, науки общественные; идеи были в самом * огромном большинстве случаев, идеи, например, не одних фурьеристов, коммунистов, утопистов или конституционистов, а вообще всех социалистов, {подчеркнуто красным карандашом, отмечено на полях, поставлен NB} рассматриваемые каждым лицом сравнительно и со своей личной точки зрения: кто в что веровал, тот то и доказывал. Большого; согласия -- никогда не было; общая точка соприкосновения -- одна короткость, или дружба, или удовольствие нового приятного знакомства.
   Какие наше общество имело уставы, внешние формы и т. п.? Никаких, так как оно никогда не бывало и никогда не думало быть обществом, а было только простое собрание знакомых, тесно связанных взаимными чувствами и отношениями,-- у него и не могло быть никаких уставов и внешних форм, кроме обыкновенных светских, общих всему образованному миру. Скорее всего, чтоб определить дело одним словом, это было * одно семейство, только семейство не кровное, а чисто духовное и светское, {подчеркнуто} семейство по узам наук и общежития.
   У нас был, говорят, колокольчик и председатель? Об этом колокольчике прозвенели уши целому городу те невинные, но жалкие существа либеральной породы, которых я называю: мальчики-перебежчики, ребятишки-переносчики. Может быть, так как колокольчик, действительно, почти всегда лежал на столе, кто-нибудь прежде моего знакомства с Петрашевеким и потрясал этим перуном, как председатель, грома и молнии своих {вставлено} дум,-- может быть даже и при мне кто-нибудь звонил в него, чтоб позвать прислугу или просто так, из шалости,-- может быть, допускаю и это, кто-нибудь в шуме, какой часто возникал в прениях, не докричавшись, чтоб его выслушали, и прибегал к звону, сам ли собою {вставлено}, благо колокольчик * лежал у него под рукою, или прося соседа и называя его при этом, в шутку, председателем, -- все это может быть; только я, во-первых, не всякую же пятницу без исключения бывал у Петрашевского, во-вторых -- не всякий раз являлся в начале вечера, а часто и в половине, и в конце, и в-третьих -- в жару разговора, часто бывая притом {вставлено} в другой комнате, многое {многое... проглядеть вставлено} мог и проглядеть; а потому я, повторяю, ничего не слышал; {отмечено на полях, рукою Гагарина: не согласно с показаниями прочих лиц} а если и слышалось мне, так я, не обратив во-время внимания, не берусь утверждать. Одно справедливо, что я не раз просил Петрашевского удалить со стола, во избежание впредь всяких толков в городе, колокольчик в другую комнату; но он мне отвечал: -- "Собака лает -- ветер носит! Если уж толкуют, значит, будут толковать в о том, что у Петра- шевского уже нет на столе колокольчика, а поэтому и не видно, кто председатель!" И он был совершенно прав.
   Какие речи говорились о правительстве, о государе императоре и о прочих членах августейшей фамилии? Всегда благопристойные.. Выражения, приписываемые Толю, совершенная клевета; по крайней мере я ни сам, ни от других не слыхал никогда подобных. Все, что было действительно резкого, и это уж в высочайшей степени, так * это перечет и аттестация всех лиц, [зло]употребляющих торжественно, на всю Россию, и свою власть, {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} и неограниченное к ним доверие государя императора. В этом более и яростнее всех отличался, конечно, я первый. {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} За это, признаюсь с глубоким сокрушением, не раз, не только у Петрашевского, * но и всюду, где только считал, что говорю как бы сам с собою, {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} в своем собственном уме, * я дерзал осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} изумляясь, как * он не видит, что под ним и вокруг него делается, и почему он никогда не удостоил опросить лично управляемых, каково им жить и существовать под своими управляющими, и не в публике, а наедине, каждое любое * человеческое существо порознь, {подчеркнуто красным карандашом и отмечено на полях} на что его величество имеет тысячи возможностей.
   В этом я грешен -- и каюсь, {от слов: он не видит большая часть подчеркнута} но в этом грешна против его величества решительно вся обожающая его, как монарха и отца, но не * менее того, невообразимо страдающая Россия. {подчеркнуто}
   Но тут, истощив все, что знаю похожего на действия, я уж должен перейдти к третьему и последнему отделу своего показания, именно, к своим мнениям.
   

3

   Мнений своих я не стыжусь, никогда от них не отрекался, считаю их в глубине своей души, всем своим смыслом, человечески,-- возможно близкими к истине и потому безопасными и дозволительными во всяком благоустроенном обществе, а и тем более в России, где основным камнем государства положена христианская веротерпимость, {отмечено на полях} столь пышно и беспримерно в истории развернувшаяся в блистательные эпохи русской славы,-- в царствования Петра, Екатерины и Александра.
   Прежде всего -- я действительно христианин, в обширнейшем значении этого слова, не формалист, не гордец, не ханжа и не изувер. Я верую, как могу только понимать, всем своим разумом, во все члены символа православной веры и считаю себя беспредельно счастливее всех тех, которые глумятся над тем, чего они не могут смыслить, потому что не имели столько жизни в своей плотоядной душе, чтоб изучить то, чего никакая человеческая {вставлено} душа, более или менее, не может не изучать.
   Во-вторых, на точном смысле и полном разуме того же православия, выражаемом вполне божественным изречением спасителя: "люби ближнего, как самого себя", я * самый радикальный утопист, {подчеркнуто, весь абзац энергично отмечен на полях} т. е. я верю в то, что * все человечество некогда будет одним семейством на всем объеме земного шара, {подчеркнуто красным карандашом} что тогда все будут только братья и сестры, имеющие отцом одного бога, а общим и нераздельным имуществом -- всю природу, так что все, чем только может пользоваться человеческая душа, будет общедоступно всем, как воздух атмосферы, как вода рек и морей, как земля столбовой дороги.
   В-третьих, нисходя по мере ближайшей возможности, постигаемой моим смыслом, * я -- коммунист, т. е. думаю, {подчеркнуто, весь абзац отмечен на полях} что некогда, может быть через сотни и более лет всякое образованное государство, не исключая и России, будет жить не случайными и * несчастными аггрегациями, столплениями людей, грызущихся друг с другом {подчеркнуто, весь абзац отмечен на полях} за кусочки золота и зернышки хлеба, а полными и круглыми общинами, где все будет чубщее, как обща всем и каждому разумная цель их соединения, как общ им всем всесвязующий их разум.
   В-четвертых, допуская {допуская возможность вставлено} возможность * еще ближе, как образчик даже и ныне, {подчеркнуто} а вообще также на сотню или сотни лет вперед, я -- фурьерист, т. е. думаю, что система общежития, придуманная Фурье, в которой допускается и собственность, и деньги, и брак на каких угодно основаниях {отмечено на полях} и все религии, каждая со своими обрядами, и с начала всевозможные * образы правления, -- всего скорее, всего естественнее, всего, так сказать, роковее может и должна рано или поздно примениться к делу, не потрясая ни на волос ни чьих бы то ни было интересов, привычек или привилегий, а и тем всего менее основных законов государства, {с опасностью для вставлено} с опасностью для жизни государей или каких {каких бы то вставлено вместо зачеркнутого: опасности} бы то ни было лиц. {от: образы правления отмечено на полях}
   *В-пятых, не считая ни во что конституций в их чисто юридической, скелетной и бездушной форме, я однако ж * признаю необходимость, для всякого мало-мальски развившегося народонаселения, в известных, {} для меня совершенно все равно каких бы то ни было, ручательствах и обеспечениях между правительством и обществом. Эти ручательства, по моему крайнему разумению, должны бы были состоять вправе каждому в государстве лицу возвышать свой голос, {подчеркнуто красным карандашом, на полях: NB 177 и одно неразборчивое слово} -- разумеется, под верховным надзором и непреложным деятельным распорядком власти, -- в открытом на весь мир судопроизводстве и в участии в делах правления выборных * людей от народа, как свидетелей и соисполнителей с законною и природного верховною властью всех мер и действий правительства. {подчеркнуто и отмечено на полях: черным а красным карандашами поставлен NB}
   В-шестых, положив руку на сердце, я полагаю, что для * России давным-давно настало время для перехода, {подчеркнуто и отмечено на полях} по неизбежному и всемирному верному природе вещей закону истории, в последний из первых четырех образов существования. Доказать это здесь мне негде; на я не отступлюсь написать об этом хоть целую книгу. При том это есть всеобщее мнение, не скажу целого народа, потому что* простой народ, да и многие темные люди, которые, изо своей бедности, только но платью не считаются безграмотными, в России ничего не значит: это бедная, жалкая, но все-таки в существе добрая и готовая на все лучшее основа общества, материал, тесто, из которого все делается, что ни делается, и для которого, впрочем, все существует. Это мнение всего того, что только можно назвать в России смыслом, разумом общества, мнение Noсего в ней образованного и потребность всего образующегося. А так как ни разум вне основы, ни основа вне разума существовать не могут, -- их связывает нерасторжимо одна и та же общая им дума, {отмечено на полях} -- поэтому, если что образованная часть, разум, смыслит, так тоже самое и всенепремен, но вся остальная часть, масса, основа -- чует и хочет, только не умея выразить, чего именно. О мнении1 на этот счет самого правительства я никогда не дерзал делать опрометчиво как-либо заключений, так как никогда не имел чести и счастия бывать в какой-либо доверенности у какого бы то ни было государственного лица, а потому и не включаю в свое определение только лиц, в строгом смысле, представляющих верховную думу правительства.
   В-седьмых: я коренным и опытным образом, во всю полноту своей совести, убежден, что * Россия без монарха не может просуществовать {подчеркнуто} и {и ныне вставлено} ныне, и весьма-весьма надолго вперед ни единого часа. Это ключ свода; вырвать его, значит обрушить все здание, которое тогда, распадаясь, и не замедлит представить ту безобразную и неисходимую громаду разрушения, какой слабый очерк я изобразил выше.
   Наконец, в-осьмых, я искренно убежден, не скажу со всеми образованными, потому что между ними есть и либералы, а со всею массою народа и небольшим числом лиц из {из... образованных вставлено} круга образованных, имевших редкое счастие видеть и слышать государя императора вблизи и долго, если дозволят так выразиться, так сказать, следить за его душою, во всех ее проявлениях, * что душа его величества есть душа света, блага и разума, {подчеркнуто} * которая только омрачается временем от тех бесчисленных злоупотреблений и противоречий, какие и меня, если только {вставлено} могу поставить себя в этом случае в пример живой человеческой души вообще, * приводили всю мою жизнь в исступление. {подчеркнуто} Я помню и никогда не забуду, как радостно и неподдельно, {от слов: которая только... отмечено красным карандашом на полях} с каким увлечением, с какой восторгающей простотой обращения, его величество изволил обнимать всякое лицо, отличавшееся в делах против турков, в 1828 году "под Варной, когда это лицо представлялось его величеству: это потому приводило меня всегда в умиление, что тут государь император обнимал не лесть, не свою привычку, не выслугу, а действительную заслугу пред ним, подвиг на "пользу отечества. Потом, не имея более всю жизнь никакой возможности быть так близко к государю императору, как тогда, я однако ж, не взирая на всю мою ярость и раздражение против моей горькой участи, невольно прослезился, прочитав в "С. П. Б. Ведомостях" выражение тех чувств какими дышет всякая строка в собственноручном рескрипте его величества к народу, по случаю провожания им тела в бозе почивающей великой княгини Александры Николаевны. Эти два факта могут служить, по крайней мере для меня, за миллион других, подобных...
   Таким образом, я исчерпал всю свою душу и может быть истощил длиннотой изложения терпение моих судей; но иначе я не умел сделать. Мне не остается ничего более, как только вторично преклоняя повинную голову, просить их великодушия и ходатайства пред отцом отечества за все то, впрочем неумышленное, что они найдут в моих действиях или мнениях хотя сколько-нибудь преступным.

Надворный советник А. Баласогло.

   14 мая 1849 года.
   

6. 1849 г. начало июня.-- Выборка из показаний по делу А. П. Баласогло

Ч. 17, лл. 103--128. Датировано на основании того, что Следственная комиссия начала с 31 мая рассматривать заготовленные ее канцелярией выборки^ как материал для составления формальных письменных допросов

Баласоглу
надворный советник

Донесение Антонелли

   Баласогло, по донесениям Антонелли, был на собраниях у Петрашевского 11, 18, 25 марта, 1, 15 и 22 апреля и у Кузьмина 16 апреля.
   В собрании 11 марта (131) {цифры в скобках обозначают листы части 2-й дела No 55 -- "Предварительные сведения по донесениям агентов".} Толь говорил речь о происхождении религии и, развивая вопрос, существует ли в людях религиозное чувство, доказывал, что религия убивдет нравственность и не только не нужна в социальном смысле, но даже вредна, потому что подавляет развитие ума. Речь Толя произвела всеобщее одобрение.
   В собрании 18 марта (147) Ястржембский говорил речь о науках, объясняя, что все науки, в особенности статистика, показывают прямо на социальное правление, как наилучшее, и, сравнивая разные правительства, сказал, что наше государство имеет целию подчинить достоинство всех людей выгоде и пользе одного.
   В речи своей Ястржембский часто ссылался, на Прудона, и вообще восставал на сановников и на государя.
   В собрании 25 марта (175) говорено о том, каким образом должно восстановлять подведомственные лица противу властей. Дуров утверждал, что всякому должно показывать зло в самом его начале, т. е. в законе и государе, и вооружать подчиненных не противу начальников, которые в свою очередь также подчинены и, следовательно, только невольные проводники зла, но противу самого корня, начала зла. Баласогло с Берестовым, Филиповым, Кайдановым и еще с кем-то, возражали, что, напротив, должно вооружать подчиненных противу ближайшей власти и тогда уже показать, что зло происходит не от этой ближайшей власти, а от высшей и, восходя таким образом постепенно от низших к высшим,-- невольно, как бы ощупью, довести и до самого начала зла. После долгих и жарких прений, Филипов прибавил: "Система нашей пропаганды есть наилучшая, и отступать от нее, значит отступать от возможности исполнения наших идей".
   В том же собрании (25 марта) читали: Толь статью о началах религий, написанную им в том же духе, как и прежде, а Баласогло -- предисловие к сочинениям Хмельницкого, написанное Дуровым и заключающее в себе много либеральных идей. Чтение это находило много одобрений, и Петрашевский, благодаря сочинителя, сказал, что все должны стараться писать в подобном духе, потому что хотя цензура вымарает 10--20 мыслей и идей, но 5 все-таки останутся.
   В собрании 1 апреля (215) говорено о свободе книгопечатания, перемене судопроизводства и освобождении помещичьих крестьян. Прения были шумные о первенстве вопроса. Головинский утверждал, что освобождение крестьян должно занимать первое место, а Петрашевский доказывал, что гораздо безопаснее и ближе достижение улучшений судопроизводства. Момбелли говорил, что если нельзя думать в эту минуту об освобождении крестьян, то, по крайней мере, священною обязанностью каждого помещика должна быть заботливость об образовании крестьян, заведении у них школ и внушении им о собственном их достоинстве. С мнением Момбелли согласилось и все собрание, кроме Григорьева 1-го. После говорил опять Головинский и между прочим сказал, что перемена правительства не может произойти вдруг и что (11) сперва должно утвердить диктатуру. Петрашевский сильно восставал против этого и в заключение сказал, что он первый подымет руку на диктатора. Вообще это заседание было бурное и продолжительное.
   В пятом собраний 15 апреля (291) Достоевский читал письмо Белинского к Гоголю, исполненное самых зловредных идей. Это письмо вызвало множество восторженных одобрений общества, в особенности у Баласоглу и Ястржембского, преимущественно там, где Белинский говорит, что у русского народа нет религии. Положено было распустить это письмо в нескольких экземплярах. Засим говорили о трех главных вопросах 1 апреля Петрашевский, Ахшарумов, Головинский и Ястржембский, причем Петрашевский между прочим сказал, что нельзя предпринимать никакого восстания без уверенности в совершенном успехе и предлагал поэтому свое мнение к достижению цели.
   В собрании 22 апреля (335) Петрашевский говорил о том, как должны поступать их литераторы, чтобы поселять свои идеи в публике. Речь свою Петрашевский заключил тем, что должно непременно составить журнал на акциях. Дуров утверждал, что журнал на акциях, есть химера и что на цензоров {в тексте описка: литераторов} должно действовать не убеждением, а обманом, воровски, так чтобы из множества идей хотя одна проскочила. После ужина Баласогло просил позволения, в кругу 5 или 6 оставшихся человек, излить свою желчь и, говоря о литераторах, сказал, что Достоевские и Дуров, посещающие собрания Петрашевского уже 3 года, могли бы пользоваться книгами: и хотя наслышкой образоваться; но они не читали ни одной порядочной книги -- ни Фурье, ни Прудона, ни даже Гельвециуса.
   
   Примечание. В списке No 1 о Баласогло сказано, что он на всех собраниях у Петрашевского не только принимал участие в прениях, но й при вторичном чтении речи Толя о религии сам грворил речь, которой общая черта заключается в том, что религия не нужна для благосостояния человечества.
   
   16 апреля в собраний у Кузьмина, на котором находился и Баласогло, (303) Белецкий, учитель истории в 1-м кадетском корпусе, говорил, что у него есть класс, который приготовлен по программе ген.-адъютанта Ростовцева и по собственным его убеждениям, и что он надеется, что из этого класса выйдут люди, которые двинут Россию вперед.
   

Показания свидетелей

   Ястржембский говорит, что Баласогло на одном из вечеров у Петрашевского читал о семейном и домашнем счастии и что мысли его в этом чтении были фурьеристские.
   Барановский объяснил, что зимою 1846 и 1847 г. Баласогло, бывая у Петрашевского на вечерах по пятницам, во оружался иногда против семейственности и всех ее условий и поддерживал суждения Дурова о том, что родственные связи опутывают личность человека. На этих же вечерах Петрашевский выставлял преимущества публичного судопроизводства.
   Кропотов объясняет, что Баласогло говорил у Петрашевского о браке, который разделял на три рода: 1) на брак по расчету; 2) брак по любви и какой-то третий, которого он, Кропотов, не помнит.
   Кайданов словестно объяснил, что, когда Ястржембский, разбирая сочинения Прудона, Фурье и Мальтуса, касался суждений о государе, и когда многие возражали, что русский народ боготворит его, то Баласогло говорил против государя.
   Статс-секретарь кн. Голицын препроводил найденные у Баласогло следующие бумаги подозрительного и преступного содерисанзия.
   1. Проект устава об учреждении в С Петербурге, обществом любителей просвещения, складочного (магазина для распродажи книг, о особенною при оном библиотекою для чтения и собственною типографиею и литографией); также с развитием сношений и агентов sa границею и в России для закупки иностранных книг, узнавания опросов {в тексте описка: способов} публики и самоскорейшего удовлетворения их.
   Весь этот проект, как уведомил кн. Голицын, написан в духе либеральной пропаганды, и некоторые мысли в нем доказывают преступную политическую цель предположенного предприятия.
   Между прочим мерами, которые в уставе признаны обществом необходимыми к достижению своей цели, замечательны следующие:
   а) Открытие при магазине, для удобства лиц, не могущих или не желающих по каким бы то ни было причинам покупать книги, особенной библиотеки для чтения.
   б) Издание на счет авторов всех их произведений, без всякого разбора и исключения, соблюдая только главное условие, чтобы книги обходились покупателям сколько возможно дешевле.
   В заключение проекта сказано:
   "Убедившись во всем этом и путце всего в ужасной силе последней причины -- в силе лени,- белоручеетва, малодушия, косной строптивости той среды, к которой принадлежат самые наши писатели, которые где-то слышали, что куда как лакомо быть "аристократом ума", т. е. ровно ничего не делать и только во всем судить и рядить по-своему, в небольшом кругу своих берложных поклонников, -- общество предвидит все препоны, все помехи, все недоразумения, какие его ожидают. Но, хотя бы его встретили Noсе неудачи, хотя бы эти неудачи происходили именно со стороны самых тех ученых, которым оно вызывается служить до изнеможения сил, -- решившись на дело, оно не отступает ни от каких затруднений, не поддается никаким натискам и идет к своей дели спокойно. Если ему удастся совершить свой подвиг, хотя в половину и доказать, что в России есть люди, есть писатели, есть ученые, художники, что Россия не Кафрария и не Готтентотия, если оно спасет от загноя в застое хоть одно гениальное дарование, если оно издаст хоть одно сочинение по спросу века и возрасту России, оно будет уже вознаграждено за все свои потери, за все думы, за все бессонницы, за все жертвы и траты!..
   Совершить свой посильный подвиг безукоризненно пред лицом человечества есть все, что возможно для частных людей... Будущее закрыто от смертных завесою Изиды!.. Но, во всяком случае, верно только то, что пора и время выходить из долгой умственной дремоты и выводить из нее людей, созданных для созерцания и общественного действия, пора учить Россию, учась, пора открывать книжный магазин, типографию и кабинет для чтения, потому что библиотеки для чтения уже разыгрываются в лотерею, типографии печатают одни сонники, да визитные карточки, а книжные магазины торгуют ножами".
   2. Статья без подписи, на тему: "почему есть и есть везде рабство", смысл которой, по выражению неизвестного сочинителя, он полагал уместным написать кругом российского герба.
   3. Письмо штабс-капитана Генерального штаба Кузьмина, от 23 августа 1848 г., в котором Кузьмин пишет о предположении купить отдельный, дом и, называя его убежищем, говорит: "что же касается до убежища, то это и не подлежит и сомнению, именно зажили бы мы на славу". При этом Кузьмин просит прислать ему экземпляр нового устава и в конце письма спрашивает: "Не лучше ли дом Шишкина в Коломне возле М. В.".
   4. Другое письмо от Кузьмина, из г. Тамбова, от 8 июня 1848 г., в котором он, отзываясь о тамошнем обществе и религиозных обрядах в неприличных и насмешливых выражениях, пишет: "Что оказать вам про здешний край? Есть люди, но нет общества, социальность еще не введена в тамбовский словарь: эти люди, которые по средствам и по положению своему должны бы были сосредоточить общество, или неспособны к тому, или действуют в кружке, по их "понятию избранном, но !в сущности нелепом, а от того и выходит дичь. Я обещал делать для вас замечания об обрядах и проч. Чаще всего в настоящее время можно видеть похороны (по случаю холеры) и так называемое поднятие образов. В обоих случаях дикие звуки человеческих голосов заставляют вас подойти к окну, чтоб узнать причину звуков, раздирающих европейское ухо. В случае поднятия образов, -- продолжает Кузьмин, -- народ встречает это шествие без шапок, часто останавливает ход для целования образа, и подлезавия под образ, что напоминает игру в пролазку".
   5. Записка его же, Кузьмина, от 29 декабря 1847 г., с уведомлением, что он виделся накануне с Милютиным, который просил передать ему, Баласогло, что ему нужно бы с ним переговорить и чтобы он на-днях побывал у него.
   6. Письмо от Невельского, без числа, которым просит Баласогло к себе, уведомляя, что у него будет офицер Кузьмин, который непременно хочет познакомиться с ним, Баласогло, и переговорить об известном ему предмете.
   7. Письмо Б. Милютина от 25 февраля о том, что в этот день он не может принять предложение Баласогло -- свезти его, Милютина, к Петрашевскому и просит исполнить это в другое время.
   8. Записка А. Майкова, без числа, следующего содержания: "Препровождаю вам список журналов с отметками брата. Нужно бы было назначить общее собрание, я имею кое-что предложить и полезное, и выгодное для компании".
   9. Шифр для переписки.
   10. Визитная карта Толя, в конверте, на обороте, которой написано приглашение приехать к нему в тот же день для того, чтобы быть у одного человека по делу, не терпящему отлагательства
   Сверх того у Баласогло найдены в большом числе копии с дипломатических депеш, принадлежащие Архиву Министерства иностранных дел.
   

Показание обвиняемого

   Баласогло показал, что он с детских своих лет получил непреодолимое отвращение к духовным лицам. Во всем семействе он один был с первого открытия на свет глаз то, что называют вольнодумом, и, по отвращению к священнику, обряд причащения был для него, пока он совершенно не вырос, всякий рае настоящею каэнито.
   Потом Баласогло, описав весьма подробно все неприятности и неудачи, которые он испытал на разных путях службы по эгоизму и недоброжелательству начальников, изложил, что [из] всех фактов, им приведенных и еще миллиона подобных и изо всех тех, какие удавалось ему слышать от всех и каждого без исключения, словом -- изо всего, что окружало его, Баласогло, он уж года 4 тому назад сознал ясно, что в России пошло все вверх дном, что в ней готовится какая-то катастрофа, и что это уже ни для кого не тайна. Как птица чует приближение бури, так и человек имеет свои приметы: отсутствие всякого понятия о своих обязанностях, пренебрежение разума религии и законов, с одним насмешливым или тупым сохранением обрядов и пустых приличий, всеобщее недоверие друг к другу, исчезновение капиталов, которые как бы ушли в землю, вера в одни деньги, бессилие власти к одолению бесчисленных беспорядков и злоупотреблений, -- все это, поставляя каждого в безнадежное положение насчет будущего, стало приводить в совершенное уныние и его, Баласогло. Он постигал, что подходит время переворота, но какого? Этого он никак не мог ни разгадать, ни выспросить, ни разведать. Собственное самосохранение, любовь к ближнему и всегдашняя преданность его, Баласогло, к России внушали ему идею, за которую он ухватился, как за единственное средство, какое ему оставалось. Не зная, что; и как будет, но, видя ясно, что быть худу, он задал себе вопрос: что должен делать во всеобщей безурядице писатель? Воины будут сражаться, ораторы возбуждать народ к резне, чернь разбивать кабаки, насиловать женщин, терзать дворян и чиновников; немцы будут изрезаны на клочки. Польша изобьет всех солдат до единого, или сама погибнет до последнего человека под штыками, Малороссия, вероятно, отложится; казаки загуляют по-своему, попрежнему, по-старинному; Кавказ забушует, как котел, и, может быть, растечется в зверских набегах в Крым, до Москвы, до Оренбурга, подымет всех татар, кадыков, чуваш, черемис, мордву, башкир; киргизы и монголы, только того и ожидая, станут врываться из степей Средней Азии до Волги и даже внутрь России; Сибирь встанет и заварит кашу с Китаем, а тут-то, когда по всей России будут бродить шайки новых Разиных и Пугачевых, которые сами себя будут производить в генералы, англичане отхватят под шумок и наши американские колонии и Камчатку, завладеют Амуром -- чего доброго, опрокинут на Россию весь сброд целой Восточной Азии... Все это может быть и будет непременно, если только [будут] лица, злоупотребляющие десятки лет, во всей безнаказанности, и власть, даруемую им законами, и доверие государя, и пот и кровь народа, и все священные преимущества заслуг, седин, имен, выражающих народную славу, и преимущество образования и познаний! Но если оно будет, что тут будет делать писатель? Тут не возьмет ни крест, ни штык, ни кнут, ни миллион, ни ум, ни слеза, ни красота, ни возраст, ни самое высшее самоотвержение. Тут будут свирепствовать одни демагоги, которых в свою очередь каждый день будут стаскивать с бочек и расшибать о камень; а о писателях тут уже не будет и помину, потому что все они гуртом будут перерезаны заблаговременно, в виде бар и чиновников.
   Чем же помочь,-- продолжает Баласогло, -- этой страшной беде, которая у всех висит на носу, о которой все чуют и от которой никто и не думает брать мер? Кричать о ней?-- посадят в крепость; писать? -- цензура, гауптвахта и опять-таки крепость; доносить? -- в том-то и беда, что некому: зашлют туда, куда Макар телят не гонял!.. остается только плакать и посыпать голову пеплом, и то не на улице!..
   Нет!-- думал он, Баласогло,-- мужчина не должен плакать, а должен действовать, пока не ушло время. Дело идет о спасении всего святого, высокого, прекрасного: тут-то действовать тому, кто видит, а не сидеть в яме, пока ее совсем не завалило; видит и может все это видеть только писатель; он гражданин, как и все; он на своем поприще должен быть тот же воин и идти напролом, на приступ, в рукопашную схватку!.. Умирать все равно, что сегодня, что завтра; но сегодня еще можно попробовать, авось удастся спасти и себя, и других, -- завтра будет уже поздно... Так он, Баласогло, решает, что надо вступить на поприще во что бы то ни стало, забыть и о Востоке, и о философии, и о стихах; презреть всеми опасностями; откинуть все предрассудки; подвергнуться всем нареканиям; решиться быть даже, повидимому, тунеядцем и искателем приключений, лизоблюдом, льстецом, всем, чем кому угодно будет его, Баласогло, видеть, -- только идти и идти вперед... Но что же делать? Что творить, идучи вперед?.. Смягчать нравы, образумливать, упрашивать, чтоб полюбили истину; найдти себе точку опоры и действовать с нее на все стороны, и имея в виду уже не классы или звания, не лица или титулы, а одного человека -- ум и душу, инстинкт самохранения... Итак, он, Баласогло, стал бродить из дома в дом, ища себе путей и средств к основанию издания, в котором бы шкакая цензура не могла ни к чему привязаться, а между тем всякая живая душа нашла себе отрадную мысль, приятную черту, пример доблести, отечественное воспоминание, брил[л]иант из науки, картину, смягчающую ожесточенное сердце... Потом, если б ему, Баласогло, это удалось, -- читатели втянулись бы в направление, явились бы писатели, художники, ученые -- можно начать издание и по-солиднее, можно мало-помалу пустить в общество целый всемирный круг идей, дать ему целый свод учебников по всем предметам, составленных не на живую нитку, но созданных органически, по одной общечеловеческой логике...
   Но ведь, это все утопия. Где-ж эти люди? где капиталы? где такие ученые?.. Надо искать! Все это где-нибудь; стоит только найти!.. В этой мысли он, Баласогло, странствовал, даже до сего дня, никому и никогда ее не высказывая вполне и прямо, как и первый раз в жизни сделал теперь; в этих странствованиях он переглядел и пересортировал в своем уме всех литераторов и удостоверился, что все это либералы, т. е. люди, для которых все равно, что бог, что сапог; что мир, что жареный рябчик; что чувство, что шалевый жилет; что всемирная идея, что статейка Булгарина... Надо было, с великим сокрушением сердца, бросить этих "порядочных людей" с их белыми перчатками и спокойными сюртуками, с их (обедами, и попойками, с их криками й карточными остротами, и поискать других людей, помоложе, попроще, посвежее и покрепче душой... И он, Баласогло, к неописанному своему восторгу, нашел целую кучу таких людей, где одного, где пару, где еще одного, -- людей совершенно простых и благородных, не только толкующих, но и ;верующих в идеи и занимающихся каждый своим предметом не из поденщины, как все литературное мещанство, а по органической необходимости для всего своего существа. Всего приятнее были для него, Баласогло, встречи с одним из таких людей, с тем, который довольно долго, на его глазах, пока он, Баласогло, с ним постепенно сблизился, слыл человеком беспокойным, пустым, безграмотным, таким, для которого нет ничего святого,-- и это был Петрашевский.
   Обстоятельство, что когда, по случаю западных происшествий, цензура всею своею массой обрушилась на русскую литературу, и, так сказать, весь литературно-либеральный город прекратил по домам положенные дни, один Петрашевский нимало не "поколебался принимать у себя своих друзей и коротких знакомых, это обстоятельство в особенности привязало его к Петрашевскому, он -- как и все его гости -- очень хорошо знал, что правительство, внимая чьим бы то ни было ябедам, может быть для одного своего удостоверения лично в сущности дела, во всякую минуту могло схватить, так сказать, весь его вечер и начать розыски, -- и не смутился духом; следовательно, его совесть была спокойна; следовательно, он готов был дать отчет во всех своих действиях во всякую минуту; следовательно, он веровал в то, что исповедывал. Он, Баласогло, хотя и в весьма незначительной степени, но все-таки, не доверяя одним своим наблюдениям, иногда беспокоился насчет его основных, задушевных понятий, был восхищен этим решительным признаком души благородной, не способной к злодеяниям.
   Он, Баласогло, дошел до вечеров Петрашевского, потому что, не сходись они у Петрашевского, а где-нибудь у либеральных мещан в писательстве, да между болтовней поигрывай в картишки, и мы, -- говорит Баласогло, -- могли бы преспокойно распространять во всеуслышание все лжи, все клеветы, все бессмыслицы о боге, и о государе, и о правительстве, и о России, и о человечестве, и о людях, и о науке, и об искусстве! Но они не хотели этого делать, потому что любят истину нагую, не прикрытую никакими грязными лоскутками опасений. Правительства им нечего было бояться, потому что они под ним и в нем живут; пристрастия лиц -- тоже, потому что хуже того, что каждый из них испытал от разных лиц, злоупотребляющих над ними свою власть, нельзя было ничего более придумать, кроме телесной пытки и казни; но и этих, какими их пугал всеобщий говор во всей публике и во всем народе, они также боялись бы напрасно, потому что, если уж допускать роковое торжество произвола лиц, так правительство могло бы точно так же схватить их всех я переистязать до единого, если б они были даже так гнилы, и безвредны, как либералы!..
   Они сходились -- действительно; но с какою целью? Безо всякой политической, тем менее непосредственной! Что касается до него, Баласогло, лично -- он уже сказал свою личную, задушевную цель, о которой он никому, никогда ничего не говорил и не старался выражать, скрывая ее всячески от всех и каждого, сколько можно скрыть {в тексте: сказать}, домогаясь целые годы, везде, на каждом шагу, одного и того же. Целей, подобных тем, какие имел он, Баласогло, в других лицах он не замечал, по крайней мере, в полном сознательном виде, как у него; в инстинкте же -- охотно допускает, {в тексте: доказывает} потому что все лица, с которыми он тут имел дело, были решительно души молодые, благородные, серьезные, и потому, как ему, Баласогло, кажется, не могут не иметь подобного инстинкта. Единственная, явная и неопровержимо общая их всех цель была: во-первых -- убежище от карт и либеральной болтовни, наводящей на душу грусть... до изнеможения ума и воли; во-вторых -- обмен понятий и кровных убеждений, посредством разговора, чтения статей и прения, которое иногда вызывало целые связные речи одного лица ко многим; в-третьих -- сообщение, как и везде, друг другу городских и других новостей и своих частных сведений.
   Собирались к Петрашевскому каждую пятницу обыкновенно человек от 7 до 10, часто бывало до 15; a раз в год, когда он праздновал день своих именин или рождения -- до 20 и до 30.
   На вечерах этих были суждения, речи, прения решительно обо всем: каждый сообщал свои личные сведения и взгляды на ту науку, которою он непосредственно занимался: перевес брали науки общественные; идеи были, в самом огромном большинстве случаев, идеи, например, не одних фурьеристов, коммунистов, утопистов, или конституционистов, а вообще всех социалистов, рассматриваемые каждым лицом сравнительно и со своей личной точки зрения: кто во что веровал, тот то и доказывал. Большого согласия никогда не было; общая точиса соприкосновения -- одна короткость, или дружба, или удовольствие нового приятного знакомства.
   Общество их никаких уставов, внешних форм и т. п. не имело, так как оно никогда не бывало и никогда не думало быть обществом; а было только простое собрание знакомых, тесно связанных взаимными чувствами и отношениями, одним словом, это было одно семейство, только семейство не кровное, а чисто духовное и светское, семейство по узам науки и общежития.
   Колокольчик на вечерах этих, может быть, иногда употреблялся при прениях теми, которые хотели, чтоб их выслушали, или по просьбе их другими; подле сидевшими, которых при этом в шутку называли председателем. Там он, Баласогло, этого не видел, но как в городе о крлокольчике этом были толки, то он, Баласогло, не раз просил Петрашевского, чтобы во избежание толков удалил колокольчик в другую комнату.
   Речи о правительстве, о государе императоре и о прочих членах августейшей фамилии говорились всегда благопристойные. Выражения, приписываемые Толю, совершенная клевета; по крайней мере он, Баласогло, ни сам, ни от других не слыхал никогда подобных. Все, что было действительно резкого и это уж в высогайшей степени, так это перечет и аттестация всех лиц, [зло] употребляющих торжественно на всю Россию и свою власть, и неограниченное к ним доверие государя императора. В этом более и яростнее всех отличался конечно он, Баласогло, первый. Зато признается с глубоким сокрушением, ке (раз, не только у Петрашевского, но всюду, где только считал, что говорит как бы сам с собою, в своем собственном уме он, Баласогло, дерзал осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, изумляясь, как он не видит, что под ним и вокруг него делается, и почему он никогда ие удостоил опросить лично управляемых, каково им жить и существовать под своими управляющими, и не в публике, а наедине, каждое любое человеческое существо порознь, на что его величество имеет тысячи возможностей. В этом он, Баласогло, сознается, что грешен -- и кается; но в этом грешна против его величества решительно вся обожающая его, как монарха и отца, но не менее того невообразимо страждущая Россия.
   Далее Баласогло, объясняя, что он христианин в обширнейшем значении этого слова, не формалист, не гордец, не ханжа и не изувер, -- пишет, что на точном смысле и полном разуме православия, выражаемом вполне божественным изречением спасителя: "люби ближнего, как самого себя", он, Баласогло, самый радикальный утопист, т. е. он верит в то, что все человечество некогда будет одним семейством на всем объеме земного шара, что тогда все будут только братья и сестры, имеющие отцом одного бога, -- а общим и нераздельным имуществом всю природу, так что все, чем только может пользоваться человеческая душа, будет общедоступно всем, как воздух атмосферы, как вода рек и морей, как земля столбовой дороги. Нисходя но мере ближайшей возможности, постигаемой своим смыслом, он, Баласогло,-- коммунист, т.е. думает, что некогда, может быть, через сотни и более лет, всякое образованное государство, не исключая и России, будет жить не случайными и несчастными аггрегациями, столплениями людей, грызущихся друг с другом за кусочки золота и зернышки хлеба, а полными и круглыми общинами, где все будет общее, как обща всем и каждому разумная цель их соединения, как общ им всем всесвязующий их разум. Допуская возможность еще ближе, кайс образчик даже и ныне, а вообще также и на сотню или сотни лет вперед, он, Баласогло, -- фурьерист, т. е. думает, что система общежития, придуманная Фурье, в которой допускается и собственность, и деньги, и брак, на каких угодно основаниях, и все религии, каждая со всеми обрядами, и с начала все возможные образы правления, -- всего скорее, всего естественнее, всего, так сказать, роковее может и должна рано или поздно примениться к делу, не потрясая ни на волос ни чьих бы то ни было интересов, привычек или привилегий, тем менее основных законов государства с опасностью для жизни государей, или каких бы то ни было лиц.
   Он, Баласогло, не считает ни во что конституций в их чисто юридической, скелетной и бездушной форме, однако ж признает необходимость ее, для всякого мало-мальски развившегося народонаселения, в известных, каких бы то ни было, ручательствах и обеспечениях между правительством и обществом. Эта ручательства, по крайнему его, Баласогло, разумению, должны бы были состоять в праве каждому в государстве лицу возвышать свой голос, под верховным надзором и непреложным деятельным распорядком власти, -- в открытом на весь мир судопроизводстве и в участии в делах правления выборных людей от народа, как свидетелей и исполнителей с законною и природного верховною властью всех мер и действий правительства.
   В заключение Баласогло объяснил, что, по мнению его, для России давным-давно настало время для перехода, по неизбежному и всемирно верному природе вещей закону истории, в последний из первых четырех образов существования. Это есть всеобщее мнение, продолжает Баласогло, -- не утверждает, чтоб целого народа, потому что простой народ, да и многие темные люди, которые, по своей бедности, только по платью не считаются безграмотными, в России ничего не значат: эта бедная, жалкая, но все-таки в существе добрая и готовая на все лучшее основа общества, материал, тесто, из которого все делается, что ни делается, и для которого, впрочем, все существует. Это можно назвать в России смыслом, разумом общества, мнение всего в ней образованного и потребность всего образующегося. А так как ни разум вне основы, ни основа вне разума существовать не могут, -- их связывает нерасторжимо одна и та же, общая им душа, -- поэтому, если что образованная часть, разум, смыслит, так то же самое и всенепременно вся остальная часть, масса, основа, чует и хочет, только не умея выразить, чего именно. О мнении на этот счет самого правительства он, Баласогло, никогда не дерзал делать опрометчиво каких-либо заключений, так как никогда не имел чести и счастия бывать в какой-либо доверенности у какого бы то они было государственного лица; а потому и не включал в свое определение только лиц, в строгом смысле представляющих верховную думу правительства.
   Впрочем, он, Баласогло, коренным и опытным образом, во всю полноту своей совести, убежден, что Россия без монарха не может просуществовать,-и ныне, и весьма, весьма надолго вперед ни единого часа.
   

7. 1849 г. июня 10.-- Отношение за No 124 председателя Комиссии по разбору бумаг арестованных кн. А. Ф. Голицына к председателю Следственной комиссии И. А. Набокову

Ч. 17, лл. 102--102 об.

Секретно

М. г., Иван Александрович!

   Г. управляющий III отделением собственной его и. вел. канцелярии уведомил меня, что жена арестованного надворного советника Болосооглу обратилась с просьбою насчет возвращения ей взятых у мужа ее книг и бумаг, которые не относятся до производимого о нем дела и между коими есть принадлежащие другим лицам.
   О таковой просьбе г-жи Болосооглу имею честь сообщить вашему высокогср-ву с тем, что (не изволите ли вы, <м. г., приказать возвратить бумаги и книги надворного советника Болосооглу к жене его, так как в оных, кроме препровожденных при отношении моем к вам от 12 мая, No 31, ничего подозрительного не найдено.
   Примите, м. г., уверение в совершенном моем почтении и преданности.

Кн. Александр Голицын.

   

8. 1849 г. июня 22 и 23.-- Допрос А. И. Валасогло по вопросным пунктам

Ч. 17, лл. 129--186. Ответы -- автограф. Датировано на журналу Следственной комиссии

   На предлагаемые здесь высочайше учрежденною Следственною комиссией предварительные вопросные пункты имеете объяснить по сущей справедливости, коротко и ясно:
   [В.] 1. Как ваше имя, отечество и прозвание, сколько вам отроду лет, какого вероисповедания и исполняли ли в надлежащее время предписанные "религиею обряды?
   [О.] Александр Пштелеевич Баласогло; 35 лет; православного; всегда и в свое время все до одного.
   [В.] 2. Кто ваши родители и где они находятся, если живы?
   [О.] Член интендантства Черноморского флота, генерал-майор Пантелеймон Иванович Баласогло и его законная жена Ольга Григорьевна, урожденная Селянинова, живущие в Николаеве.
   [В.] 3. Где вы воспитывались, на чей счет, и когда окончили воспитание?
   [О.] В доме родителей, на их счет, в разных городах около Черного моря, как то: Таганроге, Измаиле, Килии, Николаеве и Севастополе; по окончании же курса морских наук и удостоении, по экзамену, из гардемаринов в мичмана, в 1829 году, в начале, по особо состоявшейся высочайшей воле, вытребован вместе с своими сверстниками в С. Петербург, в Морской кадетский корпус, для обучения фронтовой службе, где, будучи проэкзаменован как в ней, так и вторично во всех морских науках, произведен с выпуском, в конце или средине декабря 1829 года, в мичманы Балтийского флота, со старшинством со времени первого представления.
   [В.] 4. Состоите ли на службе, когда вступили в оную, какую занимали должность и какой имеете чин; также не находились ли прежде сего под следствием или судом и, если были, то за что именно?
   [О.] Состою; вступил в 1826 году гардемарином на Черноморский флот; потом, вышед в отставку, служил по Министерству народного просвещения и, наконец, определился в Главный с. петербургский архив Министерства иностранных дел, где последняя моя должность была старшего архивариуса, а чин -- надворного советника. Ни под следствием, ни под судом никогда не бывал.
   [В.] 5. Имеете ли недвижимое имение или собственные капиталы, а если нет, то какие имели вы средства к пропитанию и содержанию себя и своего семейства, если его имеете?
   [О.] Ни имения, ни капиталов никаких не имел и не имею; содержал себя почти единственно жалованьем по службе; да иногда, с великим трудом и весьма редко, или уроками в русском языке и словесности, или литературными занятиями; в последние два года моей женитьбы, при увеличившемся семействе, был (вспомоществуем в этом отношении моею женою, которая, хотя и весьма немного, однако и поныне зарабатывает для семейства уроками в музыке, в частных домах.
   [В.] 6. С кем имели близкое и короткое знакомство и частые сношения?
   [О.] Всего йпиже и короче был принят в домах: генерал-лейтенанта Примо, двух баронесс Вревских, Бурцова, Волкова, Меркушева, Минаева, Фермора, Языкова, Тютчева, Майковых, Кошкаровых, двух братьев Годениусов, доктора Кирилова, Лешковского и родных моей жены, Яновских; состоял на дружеской ноге или пользовался расположением, смотря по разности лет и положения в обществе, с Рейнеке, Романовым, {Романовым, Булгаковым вставлено} Булгаковым, Люджером, Соколовым, Веселаго, Кузнецовым, Комовским, Дегалетом, Дуровым, Пальмом, Петрашевским, Кропотовым, Кузьминым, Толем, Кашевским, Бернардским, Спешневым, Берестовым, Бейдеманом, Лагорио, Трутовским, младш. Бруни, Кайдановым, Невельским, Астафьевым, Вечесловым, Сахаровыми, Норевым, Андрузским, Войцеховским, Дудышкиным, Солоницыным, Завойко {вставлено} и многими другими, в разное время жизни, которых вдруг не припомню. Особенно часто и даже сколько-нибудь постоянно не видался ни с кем, кроме Бернардского, Петрашевского, Майковых и Бурцовых и у них с общими знакомыми.
   [В.] 7. Какие были ваши сношения внутри государства и за границею?
   [О.] Ни внутри, ни за границею никогда никаких сношений не имел, кроме переписки с родителями, и то в последние годы, при увеличивающихся заботах в жизни, весьма не частой, да разве еще каких-нибудь чрезвычайно редких обменов двумя-тремя письмами с товарищами и друзьями, вскоре после случившихся разлук или в случае особых надобностей, по обыкновенным делам в жизни. Надворный советник Александр Баласогло.
   [В.] Давно ли вы знакомы с Петрашевским, и часто ли вы посещали вечера его?
   [О.] Года четыре, если не более, так как познакомился с ним не вдруг, а в течение долгого времени. Вечера его посещал довольно постоянно; впрочем, иногда с значительными перерывами, по месяцу и по два, по причине болезни или другим обстоятельствам. Такой перерыв был, например, в прошлое лето, по случаю холеры в моем семействе, и не далее, как перед самым взятием меня под арест, где я в течение месяца -- полтора едва ли был у него два раза, и то не надолго, по болезни. А. Баласогло.
   [В.] Сколько бывало людей на вечерах этих, и кто из них постоянно посещал вечера эти?
   [О.] Примерно говоря, вообще, обыкновенно собиралось человек семь--восемь и до десяти; часто мы сиживали всего-навсего человека в четыре -- в пять; но довольно же часто бывало и до 15. А в именины Петрашевского собиралось до 20 и до 30 человек. Из постоянных посетителей пятниц Петрашевского я знаю со времени моего с ним знакомства, разумея с самого начала до последнего случая, только одного Кайданова, с которым мы, впрочем, также довольно часто расходились и не видывались по месяцу и более, да еще Мадерского, который, кажется, впрочем, одно время куда-то уезжал, а иногда, вероятно, и жил у Петрашевского в доме. Все остальные, кого я тут ни видывал, бывали тут, так сказать, полосами: иное время одни лица, другое -- другие. В самое последнее время или полосу я встречал чаще других, сверх обоих названных, Чирикова, Дурова, Пальма, Толя, Ястржембского, Момбелли, Львова и братьев Дебу; реже -- двух братьев Достоевских, Антонелли, Берестова, Ахшарумова; и весьма не часто Бернардского, Кашевского, Кропотова, Спешнева и Ломанского. Кузмин был, кажется, всего два раза, так как только что вернулся из командировки. Все же эти лица, меняясь с каждым разом, то одни, то другие в один вечер, никогда не бывали все в сборе, а, как я сказал, по семи -- по восьми и до десяти человек в раз. А. Баласогло.
   Виноват! я пропустил еще Филипова, которого надо поместить в число бывавших реже. А. Баласогло.
   [В.] Известно, что в собрании у Петрашевского 11-го марта Толь говорил речь о происхождении религии, доказывая, между прочим, что она не только не нужна в социальном смысле, но даже вредна. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Я спорил с Толем в вопросе о происхождении религии вообще. Толь выводил происхождение религии из чувства страха; я же из совокупности всех чувств человека. {подчеркнуто красным карандашом, отмечено на полях} О надобности или ненадобности религии в общественном смысле не было и речи. Если б это было, я бы не утерпел, чтоб не {вставлено} спорить с кем угодно, что религия есть высочайшая необходимость всякого человеческого общества; {отмечено на полях, поставлен NB} опровергать же это безумно. Надворный советник А. Баласогло:
   [В.] На собрании у Петрашевского 18-го марта Ястржембский говорил речь о науках и между прочим объяснял, что статистика, по-настоящему, должна называться не статистикою, а общественною социальною наукою; но как великий князь велел называть ее статистикою, то нечего делать, надобно ее так и называть. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Подтверждаю, кроме слов о великом князе. Баласогло.
   [В.] На том же собрании Ястржембский говорил о богословии, что это не наука, а какие-то бредни, вышедшие из монашеских клобуков. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Я этих выражений не слыхал, и не знаю, был ли тот вечер у Петрашевского, так как последнее время месяца полтора был болен. Сколько же я разумею Ястржембского, он мог так отозваться разве только о злоупотреблениях богословия -- о бесплодных и гибельных прениях, во имя богословия, в течение грубого времени средних веков, когда толковали о словах, часто без всякого познания в самой науке и, не понимая святой истины ни на волос, в увлечении диких страстей, сжигали живых на кострах. {отмечено на полях} Ястржембский во всех случаях, где мие удавалось его слышать по этому предмету, всегда обнаруживал основательные познания о богословии и даже в самом богословии и с глубоким, хотя и не ханжевским {так в подлиннике} уважением отзывался о самом предмете науки -- религии. А. Баласогло.
   [В.] На том же собрании Ястржембский, развивая вопрос, имеет ли государство цель, говорил, что Российское государство имеет целью подчинить достоинство всех людей, его составляющих, выгоде и пользе одного. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Вероятно, тут меня ве было вовсе, потому что я не помню даже, по какому поводу был вопрос об этом предмете. Не верю, чтоб Ястржембский где-нибудь мог так выразиться! А. Баласогло.
   [В.] Ястржембский на том же собрании говорил, что человек должен стремиться составлять не какие-нибудь отдельные общества, но одно целое, которое бы соединяло весь род человеческий. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Точно, значит, меня тут не было, потому что я бы помнил предмет разговора, если не самые фразы. В прежние свои беседы Ястржембский не обнаружил предо мною ни в чем, как именно он смотрит на основные пункты вопроса о человечестве, другими словами, к какой именно системе социализма он более скловен; и, судя по всему, он мог сказать что-нибудь в этом роде, в виде ли привода основных понятий науки, или просто в том смысле, что человечество есть одна семья, которая когда-нибудь сольется в одно целое. А. Баласогло;
   [В.] В тех же разговорах Ястржембский восставал на здешнюю чиноманию и на чины возвышенных классов., причем, если желал назвать кого дураком, говорил: "действительный статский советник". Вообще он восставал на все административное, а государя называл богдыханом. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Ничего этого я не слышал. В течение всего времени, сколько я встречался с Ястржембским, он действительно, как и все ученые и литераторы, в том числе и я, не жаловал чиновников и их нравы. {подчеркнуто} Но шутки его никогда не доходили до такой злости и дерзости. А. Баласогло.
   [В,] Известно, что в собрании у Петрашевского 25-го марта говорено о том, каким образом должно восстановлять подведомственные лица противу властей. Дуров утверждал, что всякому должно показывать зло в самом его начале, т. е. в законе и государе. Напротив, Берестов, Филипов, Кайданов и вы говорили, что должно вооружать подчиненных противу ближайшей власти и, переходя таким образом от низших к высшим, невольно, как бы ощупью, довести до начала зла. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Если я был тут в этот день, * так ничего подобного не припомню. {подчеркнуто} Одно, что мне мерещется, хотя и смутно, это то, что я где-то и когда-то, мажет быть и у Петрашевского, только помню, что за закуской, слышал восклицание и как будто голосом * Львова: "Законы святы, да исполнители лихие супостаты!" {подчеркнуто красным карандашом} и вслед за этим сам продолжал доказывать каким-то другим лицам, решительно не знаю, кому именно, что лисатель собственно должен оставлять закон в стороне и в покое, как, не свое дело, а налегать * на одни нравы чиновников, {подчеркнуто} увещевая всячески в своих писаниях оставить праздность, картеж и поползновение к маленьким грешкам, вроде взяточек и прижимочек. Далее решительно ничего не могу уловить памятью. Надеюсь, что все это или сущая ложь, или вещь, адски вывороченная наизнанку. А. Баласогло.
   [В.] При тех же разговорах Филипов сказал: "Наша система пропаганды есть наилучшая, и отступать от нее -- значит отступать от возможности исполнения наших идей". Объясните эти слова. *
   [О.] Не слышал ни этих слов, ни разговора, в каком бы они могли иметь место. А. Баласогло.
   [В.] В собрании у Петрашевского 1-го апреля Петрашевский, говоря о- цензуре, объяснял, что хотя она и стесняет возможность большего развития, но приносит и ту пользу, что, вычеркивая все нелепости! из какого-нибудь сочинения, она дает этому сочинению вид дельный и порядочный; напротив, если бы цезура была уничтожена, то явилось бы множество людей, влекомых личными побуждениями и страстями, которые хотя своими талантами заслужат место в истории литературы, но за всем тем будут служить препоною к развитию человечества и к достижению цели, им всем любезной. Объясните об этой цели.
   [О.] Кажется, я был этот вечер у Петрашевского, только помню, что не надолго, и то, пришед через силу, почти все время пролежал на диване в другой комнате; кажется же мне потому, что я помню, как Петрашевокий говорил что-то о ценсуре и о писателях. Общий смысл, как сохранилось у меня в голове, был тот, что сколько ни справедливы в сущности жалобы писателей на ценсуру, все-таки они сами на себя накликают ее излишние стеснения и строгости, именно тем, что, не зная ничего научным образом, не изучив ничего предварительно, систематически и основательно, сами не умеют дать себе отчета, о чем вопиют; а между тем вопиют рьяно и самоуверенно, как будто они только одни и весь толк в мире. Эту речь я помню так живо, хотя и не в выражениях, а в идее, именно потому, что она мне пришлась по сердцу. Надо знать, что между людьми науки и просто так называемыми литераторами или еще ближе беллетристами и фельетонистами такая же вечная дружба, как у кошки с собакой. Все речи Петрашевского, которых, впрочем, было немного, почти до единой, имели в себе главною, прозрачною только для немногих целью -- погладить против шерсти литераторов, которые в свою очередь ославили его в городе чуть не разбойником, который днем режет людей на улице. В таком смысле допускаю все возможные уловки мысли в этой речи Петрашевского, кроме слов о какой-то непонятной для меня ни с которой стороны цели; да и всего этого маневра, как он ни хорош, поистине не помню и наслаждаюсь им здесь впервые отроду. А, Баласогло.
   [В.] На том же собрании, при разговоре об освобождении крестьян, говорено было что идеею каждого должно быть освободить этих угнетенных страдальцев, но что правительство не может освободить их, ибо без земель освободить нельзя, освободив же с землями, должно будет вознаградить помещиков, а на это средств нет. Освободив крестьян без земель, или не заплатив за землю помещикам, правительство должно будет поступить революционным образом; но каким образом приступить к освобождению крестьян без воли правительства, -- в этих словах не объясняется. Объясните о мерах, к тому предполагаемых.
   [О.] О крестьянах ровно ничего не слышал. Может быть, разговор был по моем уходе или когда я находился в другой комнате, с другими людьми. А. Баласогло.
   [В.] На том же собрании Петрашевский, говоря о судопроизводстве, объяснял, "<что> в вашем запутанном, многосложном и с предубеждениями судопроизводстве справедливость не может быть достигнута, и если из тысячи примеров и явится один, где она достигается, то это происходит как-то не нарочно, случайно, что одно судопроизводство возможно, в котором достигалась бы цель его, т. е. справедливость, это судопроизводство публичное -- jury. Сделайте о сем объяснение.
   [О.] Ничего не знаю. А. Баласогло.
   [В.] В опровержение сказанного Головинским, Петрашев-ский говорил, что при освобождении крестьян должно непременна произойти столкновение сословий, которое, будучи бедственно уже само по себе, может быть еще бедственнее, породив военный деспотизм, или -- что еще хуже -- деспотизм духовный. Объясните, что подразумевалось под военным деспотизмом и деспотизмом духовным?
   [О.] Не знаю. Меня, вероятно, уже не было. А. Баласогло.
   [В.] В том же разговоре Петрашевский объяснял, что в отношении перемены в судопроизводстве следует не требовать, а всеподданнейше просить об этом, потому что правительство, и отказавши, и удовлетворивши в просьбе, поставит себя в худшее положение. Отказавши в просьбе сословию, оно вооружит его противу себя, и идея наша идет вперед. Исполнивши просьбу, оно ослабит {в тексте; снабди} и себя и даст возможность требовать большего, и все-таки идея наша идет вперед. Объясните об этом.
   [О.]Ничего не знаю. А. Баласогло.
   [В.] В этом же собрании Головинский говорил, что перемена правительства не может произойти вдруг, но что прежде надо утвердить диктатуру. Дайте об этом объяснение.
   [О.] Не слыхал ничего подобного и самого Головинского видал всего только раза два у Петрашевского; хотя и знаю его, впрочем поверхностно, года четыре или более!. А. Баласогло.
   [В.] Известно, что на собрании у Петрашевского 15 апреля Петрашевский читал речь но поводу отдания первенства вопросу о судопроизводстве и между прочим говорил, что переменою судопроизводства откроются и все прочие недостатки, и что восстания нельзя предпринимать без уверенности в совершенном успехе, что перемены судопроизводства можно достигнуть законным образом, требуя от правительства таких вещей, в которых оно не может отказать, сознавая их справедливость, и что, достигнувши перемены в судопроизводстве, можно будет требовать у правительства и других перемен. Дайте о сем объяснение и покажите, было ли читано на этом собрании письмо Еслинского к Гоголю.
   [О.] Я в это время был болен и не выходил из дому, разве что для краткой прогулки днем, по солнцу. А, Баласогло.
   [В.] Известно, что на собрании у Петрашевского 22-го апреля Петрашевский говорил о том, каким образом должны, поступать литераторы, чтобы поселять свои идеи в публике. Дуров возражал Петрашевскому и, между прочим, объяснял, как должно действовать на цензоров, чтобы из множества идей хотя одна проскочила. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] Тут я, кажется, был, потому что разговор о писателях и ценсорах, ведомый Дуровым, мне очень памятен, -- по крайней мере, я где-нибудь да слышал беседу Дурова об этом предмете. Но его мнение, развиваемое им, с его всегдашним жаром, состояло только в том, что напрасно литераторы всю вину слагают на ценсоров. Ценсора также люди, как и все прочие, и люди, доставленные в самое щекотливое положение. Почему (писатели только вопиют на ценсоров, а ни один не Придет объясниться с ценсором по-человечески, вежливо и добросовестно, и, коль уверен в логике своей статьи и ее невинности, не разовьет и не докажет ценсору, что он за эту статью решительно ничем не рискует? Участвовал ли Петрашевский в этом разговоре Дурова с другими, где был и я5 впрочем, безмолвным слушателем, -- не помню, и как его мысли по этому случаю -- не знаю. А. Баласогло.
   [В.] Объясните, что и в каком духе читал Тимковский на собрании у Петрашевского?
   [О.] Тимковский как-то уже давно, быв в Петербурге наездом, читал при мне раз какую-то французскую книгу и то для двух или трех человек, которые около него сидели. Вероятно, это была какая-нибудь из книг Петрашевского, подвернувшаяся тут же на столе. Я это помню только потому, что как теперь гляжу на стол, закуривая сам у свечи трубку. В другой раз он что-то читал или говорил, но его беспрерывно перерывали, и пока я удосужился отвернуться из другой комнаты от разговора -- везде уже был только один раздельный говор по кучкам. Больше ничего не помню. Впрочем, еще раз и, кажется, чуть или не в тот же вечер, я о чем-то с другими вел с ним спор--и тут все, что я о нем знаю. Он намеревался приехать вскоре из Ревеля и не бывал. А. Баласогло.
   [В.] Объясните, какие статьи вы читали на собраниях у Петрашевского?
   [О.] Сперва, с самого начала моего знакомства с Петрашевским, известный проект о книжном магазине, в той надежде, не найдется ли кто-нибудь из новых мне тогда тут лиц, в сотрудники к осуществлению моего плана, которых не нашлось. {подчеркнуто красным карандашом} Потом, в разное время -- отрывки из большого и доселе еще неконченного мною сочинения об изложении наук. А. Баласогло.
   [В.] Есть показания, что на тех же собраниях зимою 1846 и 1847 года вы в разговорах вооружались иногда против семейственности и всех ее условий и поддерживали суждение Дурова о том, что родственные связи опутывают личность человека. Объясните об этом.
   [О.] Это правда. Я, признаюсь, всегда старался доказать, что брак по одной любви, без состояния -- вещь нелепая. {подчеркнуто красным карандашом} Испытав всю тяжесть такой ошибки на себе, я считал долгом отклонять, особенно молодых людей, если в ком принимал участие, от женитьбы по страсти. В этом смысле я описывал, сколько умел ярче, все ужасы человека в семействе, без верного куска хлеба. {отмечено на полях} Впрочем, я почти всегда оговаривал, что для обыкновенного гражданина -- это еще, пожалуй, хоть сносно; но для ученого или художника -- просто смерть. Что касается до Дурова, он со мной соглашался, как повидимому и многие другие; но никаких его суждений по этому предмету хорошенько не упомню, потому что всегда сам бывал в жару, если заходил разговор об этом деле. А. Баласагло.
   [В.] В ответах ваших вы, объясняя, что, стремясь выступить на поприще для предполагаемых вами усовершенствований общества и желая найти себе точку опоры, дабы действовать с нею на все стороны, вы искали людей имеющих с Noами одинаковое идеи, и нашли их, как говорите, целую кучу, где одного, где пару, где еще одного, но людей сих, кроме одного Петрашевского, вы не поименовали. Объясните, кто именно эти люди, когда и где вы с ними встретились и в каких были сношениях с ними?
   [О.] Я стремился целую жизнь быть полезным государству и обществу наукой, не имея никакого призвания к политической деятельности. Усовершенствование общества, по крайнему моему разумению, как <я старался развить> в своем показании, должно совершаться и совершается беспрерывно, ежедневно, во всех человеческих обществах, постепенно, с разных сторон вдруг, неприметными долями. Так как это есть основный закон всего живущего в природе -- никакая сила ни ускорить, ни замейлить этого совершенствования не может. Людям остается только, разумея пути промысла, щадить себя и друг друга беспрерывным взаимным уразумеванием и содействием. Одним из главных средств к достижению этой вожделенной цели есть наука и искусство, которые всего более действуют на смягчение нравов и образование понятий. Избрав с детских лет своим поприщем этнографию, филологию и поэзию, я целую жизнь, сколько позволяли мои нужды, учился и искал истины. Входя в-возраст ; и соображаясь с своими, может быть, и мнимыми познаниями и способностями, я не нашел, особенно в последние три -- четыре года, ничего лучше и возможнее для себя к исполнению, как сосредоточить всю свою задушевную деятельность: на изыскании средств к изданию учебников и художественно-этнографических листков, {отмечено на полях} тем более, что, по всему мною видимому и испытанному, я, сохраняю выражение своего показания, уже чуял, как птица, какую-то бурю в гражданском быту России, решительно не зная, как и когда и чем она выразится, и только, в ужасе последствий, если это будет то, что называется переворот, желая, сколько достанет сил, стараться содействовать, по своей одинокой совести, к ее предотхлонению развитием тех понятий, какие считаю за единственно истинные и спасительные. По своим предметам я имел необходимость в большом числе сотрудников и потому стал их искать; но ища находил людей редкого ума, благородных правил и величайшей любознательности и по другим предметам, для меня известным только относительно. От этого у меня возродилась мысль не пренебрегать никем {подчеркнуто} и ничем, потому что каждый мог доставить хоть что-нибудь для общей пользы, и я стал уже искать осуществления целого круга учебников; а потому и занялся составлением планов и проектов. Как я понимал дело в техническом смысле собственно -- видно из моих бумаг, и если угодно, могу развить еще более. Люди, каких я встретил, сверх своего чаяния, в значительном количестве, способные меня понимать и мне содействовать, суть большею частию все те, которых я назвал в двух своих показаниях, особенно в последнем. Это -- по наукам политическим -- Петрашевский, Спешнев и может быть еще несколько, вдруг не могу сообразить, так как, имея в виду двух столь сведущих по этой не моей части -- уже мало заботился о новых: по естественным -- Кайданова, Ходнева, в последнее время -- Филатова, с которым, впрочем, еще не успел вполне познакомиться, и других, более или менее для меня еще неопределенных в степени знания; по филологии и философии -- начиная с себя, Толя, Спешнева и мало кого еще из полузнакомых; по литературе и искусствам, вообще и в совокупности -- Пальма, Дурова, Кашевокого, Норева, Бернардского, Берестова, Бруни младшего, отца и сына Майковых, Дудышкина, Солоницына, Бейдемана, Лагорио, Трутовскаго, Федотова и многих других, не столь близко мяе известных; по военным -- Кропотова и Кузмина; по морским -- Соколова, Веселаго, Кузнецова, юнязя Голицына, Ивашинцева и немного кого еще из не столь мне известных; по медицине -- почти никого, если не Миронича, которого, по долгой с ним разлуке, почти уже не знаю склонностей. Когда и где я встретился со всеми этими людьми -- я никак не могу припомнить тем более, что знакомился , никогда не вдруг, а постепенно, встречаясь иногда по целым годам в разных местах; прежде всех я познакомился, как помню, с Норевым, который уже года два на Кавказе, сперва, кажется, у Пименова, а потом в Департаменте народного просвещения; потом с Дуровым и Пальмом, с которыми меня познакомил Гавриил Комовский; все остальные -- не умею определить; иных, как то: Кайданова, Филипова и Спешнева, я узнал у Петрашевского; а с этим -- долго встречался в разных местах, между прочим, у братьев Майковых и потом в Дворянском собрании; с Майковым же я сошелся где-то у художников, которые все знакомы друг с другом, по товариществу, и с которыми я всегда водился с самого своего приезда в Петербург, по моей страсти к искусствам. Сношения, в каких я находился со всеми этими людьми, весьма трудно определить до точности; но разумея вообще, более или менее с каждым я был дружен и довольно короток, хотя и в весьма неравной степени и не No одинаяшх отношениях, С каждым меня сводил его предмет или предметы, сколько я мог их понимать; а дотом более или менее долгое знакомство. Так как у меня ре было никогда на уме ничего политического, я весьма редко даже и важивал или участвовал в клонящихся к тому разговорах. Большая же часть из них, особенно художники, совершенно далеки от всяких политических идей. А. Баласогло.
   [В.] В тех же ответах вы объяснили, что на собраниях у Петрашевского делались резкие перечеты и аттестации всех лиц, употребляющих торжественно на всю Россию и свою власть и неограниченное к ним доверие государя императора; но при этом вы не сделали никакого указания, в каких выражениях и кого именно вы осуждали, равно по каким именно предметам вы находили злоупотребление власти со стороны лиц, облеченных высочайшим доверием. Имеете дать об этом положительное объяснение.
   [O.] Все мое показание писано от полноты души единственно по вызову {подчеркнуто красным карандашом} г.г. моих судей, в совершенной доверенности к их великодушному обещанию принять от меня это неофициальное, но, если могу так выразиться, чисто духовное излияние чувств. Я доносчиком никогда не бывал, боясь более смерти попасть даже невольно в тяжкий грех осуждения своего ближнего, особенно в таких случаях, где дело могло вдти о самых важных государственных злоупотреблениях; и теперь всепокорнейше прошу их превосходительства, моих благородных судей, дозволить мне оставаться в убеждении, что я сделал и делаю все свои добровольные показания нисколько не в виде доноса, которого я бы никак не мог доказать юридическим порядком, а в виде свободного и полного излияния чувств как бы в задушевной беседе сына с родным отцом И совести с ее богом, и то, как единственную, хотя и весьма для меня тяжкую необходимость, для оправдания в столь ужасных обвинениях. На вечерах у Петрашевского, как и везде, где я мог сходиться, что называется вдвоем -- втроем в круге тесных друзей, я и все мои ближайшие собеседники позволяли себе, выражая личные жалобы и неудовольствия на лица, от которых непосредственно зависело все счастие жизни каждого отдельно, {вставлено} по месту его {вставлено} служения или иным отношениям, делать этот перечет и аттестацию, каждый по мере своих чувств и характеру. О других я ничего не помню обстоятельно, потому что более всех жаловался и * горячился я сам. {подчеркнуто красным карандашом} Что касается до меня, я охотно повторю слова своего показания; относительно выражений, я нарочно понудил себя исписать целую десть бумаги, чтоб г.г моим судьям было ясно, как день, каковы могли быть мои выражения, судя по тону и характеру всех выражений самого показания; относительно лиц, кого именно я упрекал и осуждал в беседах, я назвал по нескольку раз едва ли не всех, кого я когда-либо осуждал в жизни; а именно * более всего, тех, под чьим главным начальством я имел несчастие {подчеркнуто красным карандашом, отмечено карандашом на полях} прослужить 20 лет без всякой надежды: по флоту -- князя Меншикова, по Министерству народного просвещения -- графа Уварова и тайного советника Красовского, по Министерству иностранных дел -- графа Нессельроде и тайных советников Сенявина и Лашка-рева; да еще по Академии художеств, хотя я в ней и не служил, но целую жизнь добивался к ней доступу, ее конференц-секретаря Григоровича; {все фамилии подчеркнуты} относительно предметов -- я также ссылаюсь на свое показание, где я нарочно описывал, сколько мог подробнее, все, что со мной или предо мной делалось. Здесь я могу прибавить только то, что, как я убежден сам и как могу, может быть и горько! ошибаясь, быть в этом случае отголоском мнения целого флота, -- * кн. Меншиков уничтожил всю нравственную силу флота, {подчеркнуто красным карандашом и отменено им же на полях} по-выживав из него таких людей, каков был покойный адмирал Грейг, адмирал Рикорд и * целые сотни других лучших {подчеркнуто} в свое время офицеров; забросив совершенно столь драгоценный для России Восточный океан, не делая описей даже и в Балтийском море, кроме как одним суденышком в год, и то со всеми прижимками; гр. Уваров не издал ни одного учебника, сколько-нибудь удовлетворяющего современным требованиям науки, и, будучи сам филологом и ориенталистом, эти-то именно отрасли * и убил до последней степени; {подчеркнуто и отмечено на полях красным карандашом} гр. Нессельроде целые 35 лет своего управления министерством не видел или * не хотел видеть {подчеркнуто} целого Востока и столь тесно соприкосновенной с ним огромнейшей половины России и сверх того, сколько я знаю по общим слухам в городе, славится тем, что держал, если не держит доселе, все* места на откупу {подчеркнуто красным карандашом, отмечено на полях} и то наиболее для немцев, на всем земном шаре, о торговле же государства никогда и не думал заботиться и даже -- это опять только слухи -- по нескольку раз, если не всегда, * продавал свои усл^и Англии и Австрии, в явный вред России; {подчеркнуто красным карандашом} Сенявин составил себе неистребимую славу в министерстве своим примерным * жестокосердием и произволом, совершенно азиатским, {подчеркнуто красным карандашом} в своих действиях относительно лиц, попадавших под его влияние. Что касается до Красовского и Лашкарева -- они слишком незначительны для того, чтобы их обвинять: надо в этом случае только удивляться, что нашли в этих людях для их постов гр. Уваров и гр. Нессельроде. Все же; эти лица известны своею недоступностью и совершенным * равнодушием к судьбе своих подчиненных, {подчеркнуто красным карандашом} разумея всю массу несчастных, а не нескольких приближенных или данников. Наконец, Григорович помогал покойному Оленину и Заурвейду * уничтожить Академию в прах {подчеркнуто красным карандашом} и доселе имеет неслыханную дерзость действовать всячески против благодетельных видов и стараний его высочества герцога Лейхтенбергекото, разумеется, в тайне от его высочества. Григоровичу все художники, начиная с Брюлова и до последнего маляра, волею или. неволею, должны * нести дань; {подчеркнуто красным карандашом} молчали же о нем единственно потому, что он умел всех уверить, будто в тайне служит в III отделении собственной канцелярии его величества и сейчас же может, по крайней мере, наделать тревог тому, кто бы осмелился сказать о нем что-либо для него неприятное.

А. Баласогло.

   [В.] В тех же ответах вы объяснили, что на собраниях у Петрашевского обслуживались идеи в самом огромном большинстве случаев не одних фурьеристов, коммунистов, конституционистов, а вообще всех социалистов, рассматриваемые каждым лицом сравнительно и со своей личной точки зрения. Объясните, что сказано было замечательного по каждому из этих подразделений и кем именно?
   [О.] Что именно, кем и по каким подразделениям было сказано замечательного, я решительно не "могу припомнить. Моя память такого свойства, что сохраняет только общую идею виденного или слышанного, и то, если предмет ее сильно поразил своею новостью или странностью. С другой стороны, я никогда не интересовался ни речами, ни спорами, посещая вечера Петрашевского, ка" место свидания вдруг со многими из людей, которым я имел что-нибудь сообщить или узнать от них по своим делам.. Ни одного чистого фурьериста, коммуниста и так далее я, по своим понятиям, сколько усиливался иногда составить себе общую идею о человеке, не нашел. Мнения, как мне всегда казалось, да кажется и тегоерь, более всего возникали по поводу свеже-прочитанных газет или вообще узнанных новостей, и в общем говоре, по разным угл&м и часто на ходу по комнате, я никогда не мог добиться большего толку; да мало тем и интересовался. Будучи сам, как, я надеюсь, явствует из моего показания, почти неопределенного одним {одним словом -- вставлено} словом, если не чисто охранительного мнения, я радовался только тому, что находил, понимая вообще, во всех своих лучших знакомых те же охранительные признаки задушевного убеждения. Даже и тогда, когда, например, произносились целые связные речи, я находил в общем тоне и связи идей человека одну и ту же теплоту и миротворность современного строго {вставлено} научного начала воззрений. Так, например, во всех речах Ястржембского, с которым я всего менее был знаком и почта никогда не беседовал один на один ни о чем, я находил только критику систем политической экономии, в строгой научной форме, безо всяких возгласов или наведений, и только иногда, весьма-весьма редко какую-нибудь шутку самого невинного значения; так что мне, как я признавался иным, кто ближе, тогда же бывало довольно скучно выслушивать ряд изложений дела, для меня уже известного и впрочем, в собственном смысле, чуждого. Так, например, и сам Петра-шеиский, с которым я чае раз имел случай беседовать один на один, остался доселе в моих понятиях человеком мирных стремлений, совершенно подобных моим, хотя его и называли в кругу литераторов прежде, нежели я его узнал ближе, отчаянным фурьеристом; а это значило у этих людей, впрочем либеральных, что-то ужасное и дикое. Те же самые смешанно-социальные и вполне мирные стремления я находил при всех возможных случаях, где невольно открывается внутренний человек, и в Пальме, и в Дурове, и в Кузмине, и в Кропотове, и в Кайданове, и в Спешневе -- людях, которыми я всего более интересовался по их обширным знаниям и деятельности в избранных отраслях науки, -- и в Толе, и в Филшюве, и словом во всех, на кого мог рассчитывать, как на надежного сотрудника в своем известном предприятии, о котором, впрочем, мало кто из них знал во всей той подробности и полноте, в каких я исповедался моим судьям. О Спешневе чмогу прибавить еще то, что с необыкновенною радостью нашел в нем при ближайших беседах ум, вполне философский, и самые разнообразные познания, что весьма редко встречал в жизни; а о Дурове -- что он, будучи такого же горячего темперамента, как я, иногда в жару спора, чтоб поставить на своем, вдавался в крайности и противоречие самому себе; но зато я в нем же нашел ту прекрасную черту, что он тотчас же по отходе сердца до того искренно раскаивался в своих {вставлено} резких выражениях, что просил извинения в невольной обиде лица, которое с ним спорило, и сознавался в своей ошибке. Выражаясь вообще, я смотрел на всех этих людей со своей издательски-ученой точки зрения, и мне никогда не приходило в голову заподозрить их в каких бы то ни было преступных замыслах. Все другие лица, если я не ошибаюсь, почти всегда противоречили сами себе, чем и доказывали в моих глазах то, что не имели случая или охоты сколько-нибудь систематически изучить для себя самих круг общественных или, что одно и то же, политических наук и знают только каждый свою специальность. Тут, если угодно, я разумею всех флотских и всех художников. Во всех же них, само собою разумеется, я находил полную преданность к охранению существующего порядка вещей, с одним желанием добиться средств к осуществлению своих, могу так выразиться, технических предприятий. А. Баласогло.
   [В.] Вы объяснили, что при резких суждениях о правительственных лицах более и яростнее всех отличались вы. Из этого следует, что были и, другие лица, которые принимали в том участие, хотя и в меньшей степени. Поименуйте их.
   [О.] Лица, которые меня слушали, когда я дурно отзывался о своем начальстве, располагали меня не столько своими собственным горячими отзывами о своих или о нам общих притеснителях, сколько тем, что это бывало единственно или с глазу на глаз, или вдвоем -- втроем, не как хула злонамеренна, а как невольная и горькая жалоба безысходного страдания, {подчеркнуто красным карандашом} как стон одного члена семейства в услышание других. Наименовать я никого не могу, чтоб не впасть в грех и ошибку, тем более, что, говоря искренно, действительно не помню, кто именно чаще меня слышал или кто более других жаловался. Жаловались, как й жалуются всюду, решительно все. Одно, в чем, если мне не изменяет намять, я могу дать сколько-нибудь удовлетворительное показание, есть то, что мне примелькались в голове жалобы Дурова на министра Вронченко, Толя на гр. Уварова и Миддендорфа и всех вообще на такие {вставлено} распоряжения или, по крайней мере, по случаю слухов о таких распоряжениях, как неумеренное наложение пошлины на спички, на падение недостроенных домов в городе и на тому подобные случаи, В какой же {вставлено} мере или в {вставлено} каких именно выражениях жаловались Дуров, Толь или кто бы то ни было другие -- я решительно не могу припомнить. А. Баласогло.
   [В.] Вы сказали, что дерзали осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, изумляясь, как он не видит, что под ним и что вокруг его делается. Объясните, что такое, по вашему мнению, ускользало от внимания его величества и могло побудить вас к дерзновенному суждению о священной особе его величества.
   [О.] Раскаиваясь, как и в самом моем показании и как {вставлено} всегда после невольных увлечений чувствами, в том, что я дерзал не осуждать, {вставлено и подчеркнуто красным карандашом} а делать замечания о беспредельной благости и доверии его величества к людям, которые употребляли и то и другое во зло, я изумлялся тому, как его величество, столь чадолюбивый отец своих подданных, не слышит тех ужасных раздирающих душу стонов, которыми преисполнен весь город, и в особенности в сословии бедных, притесняемых отовсюду чиновников, к которым я сам принадлежу, по воле моей жестокой участи и нисколько не по призванию. О других злоупотреблениях власти, даруемой его величеством, я объясняюсь в вопросе No 14. {надпись: см. л. 165 [в нашем издании стр. 122--124]} А. Баласогло.
   [В.] Объясните, в чем наиболее состояли те злоупотребления правительственных [лиц], о которых, по вашему мнению, следовало бы государю императору спросить не в публике, а наедине, каждое любое человеческое существо порознь?
   [О.] Кажется, я уже достаточно выразился на этот счет в двух прежних подобных вопросах; впрочем, не отказываюсь повторить и присовокупить, что наибольшая часть злоупотреблений правительственных лиц, сколько я умею составить себе общую идею, состоит в равнодушии известных мне лиц к самому делу, при соблюдении одной только мертвой и ни к чему не ведущей формы делопроизводства и, что мне кажется всего важнее, в убийственном невнимании к нуждам, неудобствам жизни и заслугам большинства вверенных им в попечение подчиненных. Если я выразился, не помню по какому порядку идей, в своем показании, что государь император мог бы во всякое время собственною своею особою удостовериться в существующих беспорядках, только обратившись, то не публично, а наедине, с вопросом к любому человеку из младших подчиненных этим лицам, я выразился так в том предположении, что его величеству нет иного кратчайшего пути к у знанию правды. Нисколько не сомневаясь в том, чтоб при его августейшей особе не было и весьма много лиц, вполне преданных душою как ему, так и истине, что, кажется, и доказываю всеми своими открове-ниями пред теми лицами, какими имею счастие быть судим, я руковожусь тут чисто наведением своего {своего собственного вставлено} собственного ума, по внушению своей собственной совести. Так, например, если б это могло случиться даже со мной, если б я был так необыкновенно счастлив в жизни, что удостоился личного вопроса или вопросов от его величества о ходе дел в. известных мне ведомствах или о быте и нуждах служащих,-- при всем желании и полном чувстве долга присяги, которую никогда не считал одною формою, я был бы -- признаюсь -- так малодушен, что ни за что в мире не решился бы сказать настоящей правды, которая столь ужасно многосложна и запутана, если б его величество изволил меня спрашивать не только в присутствии, во время своего посещения, но даже и сколько-нибудь при свидетелях где бы то ни было инде. Я поступил бы так, пдаимаю, что беззаконно, единственно из одного опасения, что государю императору по бесчисленному множеству дел, вероятно, не достало бы никакой возможности (заняться долго таким ничтожным и, может быть, бестолковым или вредным существам, как я; а мое начальство, которое, конечно, было бы озлоблено моими показаниями, имея в руках страшную силу, * мало-мало, что стерло бы меня с лица земли, поставив в адское положение -- искать куска хлеба хоть в последнем из средств -- хищении себе дневного пропитания в первой съестной лавке. Но удостойся я же столь необыкновенной милости {отмечено на полях} и счастия, чтоб его величество соизволил меня выслушать один на один, так чтоб никто, кроме меня и его, не знал о предмете разговора, конечно, я бы излил всю свою душу пред его священной особой точно так же доверчиво, как делаю это теперь, впрочем, вынужденный всею крайностью своего положения. А. Баласогло.
   [В.] Вы пишете, что дерзали осуждать государя императора (не только у Петрашевского, но и всюду, где только вы считали, что говорите как бы сами с собою. Объясните, где и с кем именно вы имели эти суждения?
   [О,] Не осуждать, а, как я уже раз объяснился, делать невольное замечание я решался в {в разговоре вставлено} разговоре то с тем, то с другим из своих* коротких знакомых, {подчеркнуто красным карандашом} которых, кажется, я поименовал всех, даже и отсутствующих; где и в каких случаях -- я никак не могу вспомнить, потому что это бывало в жару разговора, в беспрерывных переходах, как водится, с предмета нa предмет и * без всякого чаяния, {подчеркнуто} с чьей бы то ни было стороны, сделать что-либо злонамеренное или новое. Я миллион раз, даже из уст нижних чинов и {и простонародья вставлено} простонародья, в разных случаях, которые трудно определить, идучи по улице, за городом, стоя в карауле, словом сказать всюду и всегда, слыхивал от всех сословий одно выражение, в более или менее разнообразных варияциях: "А как его-то, нашего батюшку, министры-то обманывают, {отмечено на полях} и бога они не боятся! Ну, уж когда же нибудь они дождутся, что их господь покарает! Отольются золку да овечьи слезки!.." Я этих откровений не вызывал, не искал, не выпытывал: они сами пролетали мимо моих ушей, как рокот волн текущей реки, как пролет облака мимо солнца, как стон и вой вдали нещадно колотимой собаки. Как я сам {вставлено} понимал такие невольные восклицания в своей собственной совести, так судил их и во всех ближних; и не помня лиц, как вещь совершенно мне ненужную, не маг не помнить одной и той же общей и везде проявляющейся идеи... А. Баласогло.
   [В.] Вы пишете, что признаете необходимость конституции для* всякого мало-мальски развившегося народонаселения в известных, каких бы то ни было ручательствах и обеспечениях между правительством и обществом, которые, по вашему разумению, должны бы состоять в праве каждому в государстве лицу возвышать свой голос, в открытом судопроизводстве и в участии в делах правления выборных людей огг народа. Укажите лица, которые разделяли с вами это мнение, и. объясните, на одних ли вечерах Петрашевского, или и в других и каких именно местах вы распространяли подобные мнения?
   [О.] Ни на вечерах Петрашевского и ни в каких других местах я не распространял никогда подобных (мнений. Я, кажется, выразился, сколько помню, совершенно так, как здесь написано, не в отделе своих действий, а единственно в отделе своих мнений {подчеркнуто красным карандашом} или, лучше сказать, задушевных убеждений. {подчеркнуто красным карандашом} Поэтому я невольно должен здесь повторить мою всепокорнейшую и усердную просьбу -- разграничить мои поступки, как факты действительности, с моими мнениями, как с фактами, известными доселе в такой полноте и подробности одной моей бедной душе. Пока я не сошел с ума, я всегда понимал и понимаю, что не только распространение, ко даже и неосторожное выражение подобных понятий при существующих учреждениях было; бы преступно. Если я выразился так, что все в России, сколько я смыслю, имеет те же мнения, что и я, -- это единственно вывод, может быть, самый неосновательный, моей собственной одной головы из бесчисленного множества тех мелких и, так сказать, невесомых, но тем не менее существующих данных, которые доступны всякому наблюдательному вэору. Никто из моих знакомых никогда не выпытывал в этом отношении меня; да и я был бы слишком неделикатен, если б стал выпытывать их; *а признания в таких щекотливых предметах {подчеркнуто красяым карандашом} не бывает. Если я сколько-нибудь замечал, что хотят меня испытывать с этой стороны, я немедленно уклонялся и даже получал невольное отвращение к человеку. Может быть, кому-нибудь и удалось меня, что называется, подцепить -- бог ему судья! Что же до меня, я более разумел о вещах из соображения частных и отдельных проявлений в одну их {вставлено} общую, невидимую, несуществующую связь -- словом, в порождающую их идею. Боже меня сохрани подозревать кого-либо из моих добрых знакомых в распространении или даже неосторожном выражении таких неуместных понятий! По крайней мере, я никогда не находил случая или повода в этом отношении в них усомниться. Сам же я создал себе уверенность, что я мыслю так не один, не из обмолвок или промолвок тех или других лиц именно, а изо всего, что видел и слышал во всю свою жизнь говорящего и действующего в России, Если к этому вопросу подал повод какой-нибудь неверный оборот речи в моем показании, покорнейше * прошу моих великодушных судей быть снисходительными и принять в соображение, что я писал это показание -- 22 листа -- целые четверо суток, почти без сна и не вставая со стула, в желании скорее, кончить, как меня просили, и не распложаться в особенных обстоятельностях фразы: {отмечено на полях красным карандашом} я с первого же раза увидел, что имею дело с людьми высокого ума и благороднейшей души; а потому мало думал о казуистике выражений: как лилось из сердца, так и писалось!.. А. Баласогло.
   [В.] Бывали ли вы на собраниях у Опешнева, Кашкина, Кузьмина, Дурова, Данилевского,. не было ли подобных собраний и у других лиц?
   [О.] Ни у кого из этих лиц, сколько мне было известно, никаких собраний не было.. Спешнева я видывал более у Петра-шевского и весьма не часто у него, самого в доме, но не на собраниях, а так просто, почти всегда или один на один, или вдвоем -- втроем, да и то я более часа или двух у него не засиживался, потому что и мне, и ему время было дорого. Я энал, что он прилежно занимается науками. Так я поступал и со всеми другими своими знакомыми, которых знал занятия. Кашкина я даже и не видал в глаза, хотя и слышал вскользь, в Министерстве, что в Азиятском департаменте есть Кашкин: тот ли это? -- не знаю. У Кузьмина, вскоре затем, как я с ним познакомился, я бывал раза три или четыре, в компании трех -- четырех человек его товарищей, и потом почти всегда до его отъезда виделся с ним большею частью только {вставлено} то у себя, то у Петрашевского. Вечеров же у него, кажется, вовсе не бывало. У Дурова я бывал точно так же, как и у всех других, на часок -- на два, и то в кои годы раз. Давно-давно прежде, в самом начале нашего знакомства, я бывал у него и чаще и дольше, засиживаясь иногда вдвоем или втроем с Пальмом, в дружеской беседе, большею частью исключительно о словесности, до бела утра. Но и тут не примечал, чтоб у них бывали какие-нибудь собрания. *Данилевского я видывал у Петрашевского в первые разы {подчеркнуто} своего знакомства с последним; потом он был, если {отсюда до конца ответа весь текст отмечен на полях} не ошибаюсь, более года где-то в отлучке; потом еще раз помелькал у Петрашевского -- и совершенно скрылся с моих глаз, хотя я им и интересовался издалека, как знатоком естественных наук и человеком, повидимому, изучавшим основательно все социальные системы, особенно Фурье, о котором он говаривал всегда с жаром! и Знанием дела. Бывают ли у него вечера, и где он вращается сам -- я решительно уже давно ничего не знал и только еще {вставлено} раз читал его статью в "Отеч. Записках" о космосе Гумбольдта, да слышал, что он бросил совершенно; социальные науки, занялся исключительно естественными и готовится в известную в городе экспедицию от Вольного экономического общества, при содействии Географического, для обзора черноземной полосы в средней части России. Никаких! других собраний ни у каких других лиц еще я не знаю; разве назвать собраниями сходки художников и некоторых литераторов у Бернардского, по делам и беседам чисто литературным и художественным. {отмечено на полях} А. Баласогло.
   [В.] Кто еще посещал эти собрания, и чем там занимались?
   [О.] Не зтаая самих собраний, не могу отвечать на вопрос. А. Баласогло.
   [В.] Еслк вам что-либо известно в отношении к злоумышлению, которое бы существовало и вне обозначенных собраний, то обязываетесь все то показать с полною откровенностью.
   [О.] Ни о каком злоумышлении я ничего никогда не знал и не слыхивал. Кроме вечеров Петрашевского, я не бывал ни на каких собраниях. *Вечера же Петрашевского всегда считал, как они, надеюсь, и были, чисто дружеские литературные беседы. {подчеркнуто красным карандашом} Баласогло.
   [В.] Объясните, когда и каким образам вы познакомились с Черносвитавым?
   [О.] Видывал его. у Петрашевского. А. Баласогло.
   [В.] Какое впечатление произвел на вас Черносвитов?
   [О.] Как человек чрезвычайно живой, веселый, умный и что называется бывалый. Сколько я мог заметить, несколько раз у Петрашевского и потом, в другой его приезд у Латкина, товарища Черносвитову по золотопромышленности, с которым я только что тогда познакомился, Черносвитов был весьма хорошо образован и многосторонне начитан и умел соединять так называемую положительность взгляда на вещи с высшим, если не философским, так с поэтическим созерцанием. В политических мнениях, как ни мало я имел возможности его видеть, особенно с этой стороны, он был самый благоразумный консерватор и восхищал меня своими насмешками над либералами, которые не знают ни географии, ни народа, ни инородцев России. Больше ничего о нем не знаю, потому что он скоро уехал в Сибирь. А. Баласогло.
   [В.] Какие были ваши отношения к штабс-капитану Кузьмину?
   [О.] Самые дружеские и приятные. Первое время нашего знакомства и пока был в Петербурге Муравьев, уехавший генерал-губернатором в Восточную Сибирь, мы провели с Кузьминым и Невельским время в мечтах и толках о своем путешествии по Востоку России; потом, когда Муравьев уехал и вся надежда на Географическое общество лопнула, он вошел в круг всех остальных моих друзей. Все, что было между нами сколько-нибудь подающего повод к этому вопросу, уже вполне мною высказано ранее, по случаю других вопросов. Мне бы оставалось только разве вдаваться в повторения. А. Баласогло.
   [В.] Известно, что 16 апреля на собраниях у штабс-капитана Кузьмина учитель Белецкий говорил, что в 1-м кадетском корпусе, где он преподает историю, есть у него класс, который приготовлен по программе гея. адъютанта Ростовцева и по собственным его убеждениям, и что он надеется, что из этого класса выйдут люди, которые двинут, наконец, Россию вперед. Сделайте об этом объяснение.
   [О.] В этот день, как теперь помню, по усильным просьбам Кузмина, который еще ручался моей жене, что доставит меня к ней здрава и невредима, я через силу, все еще хворая, был у него на Острове. Что окончательно меня убедило решиться выехать вечером из дому, это обещание Кузмина познакомить меня с своим братом, на-которого я, судя по отзывам Кузмина, мог надеяться, что авось найду в нем, вместе с самим Кузминым, {вымарано одно слово} того благодетеля, который рискнет дать мне средства к изданию "Листков Искусств". Вот обстоятельство, по которому я весь вечер просидел в. разговоре с братом Кузьмина и решительно не слыхал, что вокруг меня говорилось в двух комнатах. В то же время, когда я был в общем разговоре, я ничего подобного не слыхал. А. Баласогло.
   [В.] Белецкий при том же разговоре хвастал еще, что он любим начальником 1-го корпуса Лихоняным, который хотя и глуп, но по бахвальству или по чему другому желает казаться поборником новейших идей, и что он присутствием своим на либеральных лекциях его, Белецкого, помогает ему легче и ловче достигать своей цели. Дайте об этом объяснение.
   [О] Ничего этого не слыхал А. Баласогло.
   [В.] Белецкий при тех же разговорах доказывал привязанность к нему Лихонина примером, что когда однажды диакон, преподающий закон божий в 1 кадетском корпусе, спройрл одного маленького кадета, кто был Авраам? и кадет, будучи сперва уже научен Белецким, отвечал, что Авраам есть миф, представляющий образ пастушеской жизни древних евреев, то диакон побежал к Лихонину, говоря, что это ересъ, которую вводит Белецкий между кадетами, но Лихонин вступился за Белецкого и тем все покончил:. Сделайте об этом объяснение.
   [О] Тоже не слыхал. А. Баласогло.
   [В.] В бумагах ваших найден проект устава об учреждении в С. Петербурге обществом любителей просвещения складочного магазина для распродажи книг, с особенным при оном кабинетом для чтения и с особенною типографиею и литографиею. Весь проект этот написан в духе либеральной пропаганды и доказывает преступную политическую цель. Дайте об этом объяснение.
   [О.] Этот проект писан мною отнюдь * не с политическою, а единственно с литературной целью. {подчеркнуто черным и красным карандашами} Может статься, некоторые горячие и неуместные выражения подали повод, думать о проекте и его авторе иначе, нежели сам автор. Я же, этот автор, охотно допуская возможность всяких неосновательностей в частности, повторительно всепокорнейше прошу г.г. моих судей смотреть на весь проекте моей *истинной точки зрения, которая весьма далека от того, что обыкновенно называют либеральной пропагандой, и состоит единственно в стремлении к просвещению себя и других средствами науки и искусства в пределах, освящаемых законами {большая часть подчеркнута красным карандашом} и добрыми нравами. А. Баласогло.
   [В.] Из письма к вам штабс-капитана Кузьмина, между прочим, видно, что он просил вас прислать ему экземпляр нового устава. Объясните, какой этот устав и был ли он доставлен Кузьмину?
   [О.] Дело шло об уставе Географического общества, в которое Кузмин только что перед тем поступил в члены. Это было чуть ли не прошлым летом перед холерой или в самую холеру, от которой я не мог отделаться, почти с целым своим семейством и всеми служанками, в течение двух с половиною месяцев; а поэтому не мог не только доставить Кузмину экземпляра, но, если не изменяет мне память, даже и отвечать ему; тем более, что он, уехав по службе в Тамбов месяца на два -- на три, уже должен был по моему расчету на днях сам вернуться в Петербург. А. Баласогло.
   [В.] Объясните, с какою целию и на какие средства предполагалась между вами и штабс-капитаном Кузьминым покупка дома, предпочтительно в Коломне возле М. В.?
   [О.] Имея несколько лет сряду постоянное желание быть издателем учебников, предполагаемого мною "Листка Искусств" и вообще всего, что сочту полезным в области наук и художества, я обрадовался словам Кузмина, что он, имея в виду наследство, хочет купить себе дом. Так как я считал за счастие в жизни знакомство с таким человеком, каков Кузмин, по его благородным правилам, уму и любознательности, я смело предполагал, что он, владея домом, охотно даст в нем за {за... цены вставлено} умеренные день* помещение и мне лично, и типографии, и граверам, и другим художникам, которых необходимо иметь под руками в таком предприятии. Что касается до местности, я решительно не помню, чтоб Кузмин располагал определительно, где именно купить себе дом. Мне собственно желательно было, чтобы дом отыскался на Васильевском Острове, так как там Академия художеств и все художники по большей части живут около нее; а для моих целей это было весьма важно. В этих видах я даже и искал ему дом на Острове сам; но, к несчастию, не находил дешевого по средствам Кузмина, которые, судя по его отзывам, приблизительно могли простираться до 10 т[ыс] серебром или несколько более. А. Баласогло.
   [В.] Из записки к вам его же, Кузьмина, от 29 декабря 1847 года видно, что он вызывал вас для переговоров с Милютиным. Объясните, были ли вы у Милютина, в чем состояли ваши с ним переговоры, и покажите, кто такой Милютин.
   [О.] Если не ошибаюсь, вероятно, это та записка, которою Кузмин извещал меня о вызове великодушного ко мне и расположенного к Кузмину полковника генерального штаба, Дмитрия Алексеевича Милютина, похлопотать о доставлении мне, но моим крайним недостаткам, где-нибудь уроков. Если та, так дело и кончилось тем, что вскоре же при личном свидании с Кузминым, попросил его поблагодарить от моего имеет Милютина и объяснить ему, что я, давно уже отстав от преподавания уроков, не надеюсь на свои силы; тем более что я тогда кажется имел некоторую надежду попасть в библиотекари Академии художеств, или в экспедицию в Сибирь от Географического общества. Если ж не та, так, может статься, другая, в которой Кузмин, помнится, извещал меня на счет желания Милютина прочесть мой проект об экспедициях для описания Сибири и потом переговорить со мной лично, как и что найдет в этом проекте сообразного с делом или удобоисполнимого. В этом случае -- свидание не состоялось, не помню, по моей ли, или Милютиновой болезни, или по каким другим причинам. Конец же был тот, что мой проект был у Милютина и, кажется, довольно долго; потом я получил его просто в конверте, без всякой записки или приглашения; а потому и не решился идти беспокоить Милютина своим посещением. Кузмина уже не было в Петербурге. А. Баласогло.
   [В.] В тех же бумагах наших найдена статья без подписи на тему: "почему есть и есть везде рабство", смысл которой, по выражению неизвестного сочинителя, он полагал уместным записать кругом российского герба. Объясните, кто писал эту статью и как она к вам досталась?
   [О.] Не зная, о какой статье идет дело, не могу приложить ума, каким бы {вставлено} образом могла попасть ко мне такая * дикая фантазия? {подчеркнуто красным карандашом} До моей женитьбы я часто живал вдвоем, втроем и даже более на квартире. * Не запало ли это. как-нибудь в мои бумаги, ори разных переборках и тому подобных обстоятельствах, от какого-либо проказника товарища? {большая часть подчеркнута красным карандашом} Не мой ли это какой-нибудь старый грех, о котором я теперь и понятия не имею? Не злостный ли это подвох от какого-либо неизвестного мне врага из тех людей, которым был открыт мой бедный угол?.. Скорблю и досадую, {подчеркнуто красным карандашом} но решительно ничего не могу припомнить. Во всяком случае, *отрекаюсь и от статьи, {подчеркнуто красным карандашом и отмечено черным карандашом на полях} и от надписи, как от вещей, судя по последней, безумных и совершенно несообразных ни с настоящим, ни с бывшим в какой бы то ни было период моей жизни {вымарано одно слово} характером моих размышлений и фантазий. А. Баласогло.
   [В.] В записке к вам Невельского, без числа, сказано, что Кузмин хочет непременно познакомиться с вами, чтобы переговорить об известных вам предметах. Объясните, в чем состояли эти предметы?
   [О.] Я думал -- последняя моя попытка на Восток, что Географическое общество снизойдет на мои мечты об описании восточных пределов России и потом, по мере "возможности, и самого прилежащего к ней Востока, так как это был бред целой моей жизни. В этих предположениях я вступил в его члены и, написав проект экспедициям, занялся отыскиванием средств к осуществлению предприятия. Самое, по моему мнению, важное в этом, как и во всех других человеческих делах, было -- выбор главных членов экспедиций. Так как я готовил себя, в качестве этнографа, в одну из них -- именно в южную, я думал, что мне не откажут в единственном условии, без какого я ни за что в мире не пустился бы в столь трудное и долгое странствие, именно в разрешении мне самому предложить на общее усмотрение всех тех лиц, какие были мне нужны в товарищи. И потому я обращался ко всем своим знакомым, за какими только знавал географические стремления, в соединении с полным разумением своего дела. Едва ли не первый был Невельской, которого я знал еще из Морского корпуса за человека, вполне и во всех отношениях готового на подобные вояжи: он весьма был рад, одобрил весь проект и стал со мной вместе хлопотать. Первое, что он мне предложил, было то, чтоб о ком другом, а об офицере Генерального штаба, который был нужен в число членов экспедиции, я не беспокоился: он знает человека, совершенно к этому способного и готового. Это был Кузмин. Содержание записки теперь ясно. А. Баласогло.
   [В.] Из письма к вам Б. Милютина от 25 февраля видно, что вы обещали в этот день свести его к Петрашевскому. Объясните для чего хотели вы быть тогда у Пеграшевского вместе с Милютиным?
   [О.] По просьбе Бориса Милютина, младшего из четырех братьев Милютиных, с которыми я со всеми, хотя и не близко, был знаком, я должен был его отрекомендовать в этот день -- это вероятно была пятница -- Петрашевскому, которого он уже отчасти знал и без меня по брату или братьям -- не знаю, и который ему понравился своим умом и обращением. Это письмо заключает в себе извинение Бориса Милютина, что он не может воспользоваться моею готовностью сделать ему приятное. Так как он при следовавших за тем встречах со мною не возобновлял своей просьбы -- я не имел никакой надобности ему напоминать о бывшем его желании. А. Баласогло.
   [В.] Из записки к вам А. Майкова, без числа, видно, что он, препровождая (к вам список журналов с отметками его брага, писал, что нужно бы назначить общее собрание и что он имеет кое-что предложить и полезное, и выгодное для компании. Объясните, кто такой А. Майков и его брат, какая была между вами компания, что предлагал Майков на общем собрании и где были эти собрания?
   [О.] А. Майков -- Аполлон Майков, известный поэт и сотрудник "Отечественных записок"; его брат -- покойный Валериан Майков, доселе оплакиваемый всеми, кто его ни знал, и мною особенно, так как он был совершенный философ и эстетик в душе и человек, готовый служить всякому, чем только мог, от всего ума и сердца. Наша компания была именно та, какую разумеет проект писанного мною устава, известный г.г. судьям, о складочном книжном магазине, типографии и кабинете для чтения. Что предлагал Майков -- решительно не могу припомнить без ближайших наведений; думаю, что что-нибудь невыходящее из круга мер, изложенных в уставе. Это было очень давно, и я с тех пор неимел возможности возвращаться к делу, не состоявшемуся единственно по раздумью, какое нагнали неизвестные мне отсоветчики главному члену предполагавшейся компании, в денежном и хозяйственном отношении, вильманстрандскому 1-й гильдии купцу Татаринову, с которым я хотя доселе и знаком, ню уже весьма редко видался. Собрания бывали то у него, то у моего нынешнего начальника отделения, ст. сов. Булгакова, который так же было показывал желание быть вкладчиком, но за Татариновым отстал, как и все остальные, ни, да удобнейшего времени, я сам. А. Баласогло.
   [В.] В бумагах ваших найдены шифры для тайной переписки. Объясните, кто составлял эти шифры; и какое употребление вы из них делали?
   [О.] Эти шифры составлял, сколько помню и если это те, какие я знаю, -- я сам. Лет семь -- восемь тому назад, когда я еще мечтал быть полезным Министерству иностранных дел или на Востоке, {подчеркнуто} или если уж и здесь, так не в архиве, а, где-нибудь повыше и благодарнее средствами содержания, я изыскивал все пути, чтоб заслужить себе дорогу ко вниманию графа ли Нессельрода, или его приближенных по службе. Я *знал, что шифровщики пользуются в Министерстве иностранных дел особенным почетом, и вздумал попробовать, авось до чего-нибудь добьюсь нового и тем вдруг составлю себе карьеру. К этому подавали мне мысль два почти современные обстоятельства: именно 1-е, что мне как-то попалась в руки целая книга на французском языке об этом предмете, которую я даже сбирался себе выписать, но не сбился во время с деньгами; и 2-ое, что я около этого же времени довольно прилежно занимался урывками от других занятий разбором египетских иероглифов, ассирийской и персидской гвоздеобразной грамоты и прочим, в сродстве с этими предметами. Почерпнув из той книги весьма ясные для меня понятия о том, как следует приниматься за дело тому, кто пожелает разобрать чужие шифры, я попробовал так разобрать кое-что и сам и действительно успел, чему, кажется, и должны у меня оставаться образчики. Это мне дало смелость -- нельзя ли так же попытаться разобрать и клинообразные надписи и иероглифы? Потом, отчего бы, например, не предположить себе возможность читать по знакам, не зная языка, на каком они суть, буквы, а принимая прямо каждую букву, если она стоит отдельно, или каждую отдельную группу букв -- за идею, как, напр., в китайском? Наконец, если б мне удалось напасть на толк, почему тогда не предложить своего искусства министерству.
   Я сделал несколько подходов к делу и с этой стороны, чему тоже должны существовать у меня образчики; но моя вечная нищета, не позволявшая мне покупать дорогие книги с рисунками, недоступность книг в общественных библиотеках на дом и, что всего главнее, недостаток времени от житейских хлопот и забот отбили меня и от этой попытки, как и от тысячи других. Из листков, какие у меня должны оставаться, я не делал с тех пор ровно никакого употребления, оставив их день за день до более благоприятных обстоятельств, потому что во мне все-таки не угасла жажда дознания древней премудрости, хотя это в наше положительное время может быть и смешно. А. Баласогло.
   [В.] В тех же бумагах ваших найдена визитная карточка Толя в конверте, на обороте которой написано приглашение приехать к нему в тот же день для того, что бы быть у одного человека по делу, не терпящему отлагательства. Объясните об этом.
   [О.] Помнится, что у меня долго валялась на столе еще на прежней моей в квартире визитная карточка с надписью, и точно, как припоминаю, карточка Толя; но куда я ее сунул с переездом, и по какому случаю звал меня к себе Толь -- никак не могу, себе объяснить без других наведений. Впрочем, стараясь собрать в памяти все случаи, когда бы я мог быть зван Толем для свидания с третьим лицом по делу, сколько-нибудь замечательному в моих с ним сношениях, -- останавливаюсь только на одном предположении: не было ли это приглашение на визит к одному из его товарищей, именно учителю Зуеву, который, наслышавшись до того во Пскове от третьего их товарища, Лукина, об отыскивании мною человека с капиталом и образованностью, для осуществления известного уже проекта о книжном магазине, возжелал принять No этом деле участие? Если так, -- так у тас действительно было с Зуевым свидание у него, Зуева, на квартире и точно, как помню, так, что я сперва явился к Толю, а от него уже вместе и пошел к Зуеву. Тут все дело и кончилось одним этим свиданием: он читал мой проект, долго продержав его у себя, но не дал никакого дальнейшего о себе сведения, и я только раз его во всю свою жизнь и видел -- в тот вечер. Проект я получил уже гораздо позже от Толя, не припомню, с каким безнадежным отзывом. Лукин же, как мне известно из его писем, был совершенно уверен в Зуеве, а знал о проекте потому, что был мною приглашен, в качестве будущего сочлена компании, на все {вставлено} ее немногочисленные собрания. А. Баласогло.
   [В.] Между бумагами вашими найдены в большом числе копии с дипломатических депешей, принадлежащих Министерству иностранных дел. Объясните, каким образом получены вами эти бумаги и почему они у вас сохранялись?
   [О.] Едва ли в большом. Это те дупликаты, сверху надорванные рукою управляющего архивом, т. е. Лашкарева, которые, как ненужные, назначены им были, в числе других, на сожжение и для этой цели переданы им покойному начальнику отделения Дубовику. Пришед к последнему {исправлено из: нему} за чем-то в его комнату в {в архиве вставлено} архиве, я увидел у него на столе кипу бумаг. Шутя и улыбаясь, он мне сказал: "А вот эти мы будем жечь!.. Впрочем, надо еще дать господам (чиновникам) посмотреть, не найдут ли они чего недостающего в своих делах, чтоб приложить, вместо того, чтоб снимать самим копии с оригиналов. Посмотрите и вы, может что-нибудь найдется в ваши дела". Я перевертел, как помню, почти всю кипку и, остановившись только на донесениях Дашкова, бывшего генерального консула в Северной Америке, так как в моих делах о Восточном океане именно и недоставало почти ни одного ответа Дашкова на те многочисленные вопросы, которые ему посылались от министерства по разным, но более торговым делам России в тех водах, {зач.: и} взял сряду, второпях, что показалось мне его донесениями или, может быть, черновыми отписями к нему министерства. Разобрав, сколько мог успеть, поверхностно у себя на столе в архиве, до конца присутствия, я помню, что отложил донесения Дашкова в одну обертку, а остальные, в которых только мне и помнится, что увлекло мое любопытство имя известной писательницы m-me Сталь, в другую, с тем чтоб, прочитав их на досуге, приложить, если что найдется нужно, к моим делам, возвратить остальное Дубовику. Не знаю, забыл ли я свою мысль, пока успел окончить разбор одного ряда однородных дел, или при уборке, перед уходам из присутствия, как обыкновенно, весьма большого числа бумаг в разные картоны и в разные шкафы, как-нибудь обложился, только я совершенно потерял из виду эти листки и нашел их вдруг, по какому-то случаю, уже не так давно в числе других подобных же бумаг, отложенных к просмотру в свою очередь, в картоне, в котором им, кажется, вовсе не следовало лежать, именно в запасе еще неопределенных бумаг, относящихся до разных стран Средней Азии. * Чтоб ускорить их просмотр, я {подчеркнуто красным карандашом} взял их к себе на дом, именно потому, что в это время уже более года мне не давал покоя Лашкарев своими привязками и отымал решительно все время от настоящего моего занятия для (совершенно ненужных справок, (причем он имел беспрерывную возможность перерывать у меня на столе все, что ни лежало, и значит непременно бы придрался и отнял бумаги; а я бы не успел их даже и прочесть, как бывало не раз, к крайнему прискорбию моей любознательности. Но принесши домой, я их, помнится, уложил подальше в шкап, чтоб не попалось кому-либо из чужих или домашних, да в разных делах и заботах так и не успел еще о-сю-пору их перечитать. Думаю, что, если б не случилось со мною настоящего моего несчастия, при первой возможности или если б забыл опять, так {вставлено} при выходе моем из архива, я бы непременно их прочел и разложил, что нужно, по местам; а остальное бы сжег, как во всяком случае и должен был сделать, по точным словам покойного Дубовика, т. е. изорвал бы их в клочки и бросил в ларец, стоящий для этого под столом в каждой комнате присутствия, который, по уходе чиновников, сторожа опоражнивают, бросая в печь черную и равную бумагу, какая в нем найдется.

А. Баласогло.

   

9. 1849 г. до 20 июля.-- Допросы А. П. Баласогло о разных лицах

Дело No 55, 1849 г. Ч. 119, "Высочайшие повеления и другие бумаги, относящиеся до лиц, прикосновенных к делу, а также до лиц, освобожденных от допросов". На 459 лл. Ответы -- автограф. Датировано на основании того, что 20 июля Следственная комиссия рассматривала уже готовый список из 158 имен лиц, упоминавшихся содержащимися в крепости, выбирая тех, кого нужно подвергнуть допросу

I

Л. 68

   [В.] Часто ли г. Бурнашев посещал собрания Петрашевского и какое принимал в них участие?
   [О.] Никакого Бурнашева никогда у Петрашевского не бывало. Говорю так утвердительно потому, что во всем городе известен только один Бурнашев, писатель-агроном, которого и я в лицо знаю весьма давно, хотя с ним и не знаком, и следовательно, если дело идет о нем, я никак бы не мот его не заметать, если б он хоть раз и на минуту явился у Петрашевского. Баласогло.
   

II

Л. 72

   [В.] Известно, что на собраниях у Петрашевского бывал в числе других Вернацкий. Объясните, не известно ли вам: имя, отчество и звание его, где служит и имеет жительство, а также с которого времени он начал посещать собрания Петрашевского и когда прекратил посещения оных?
   [О.] Имени и отчества не знаю; а видел у Петрашевского одного Вернацкого, который, как тогда говорили, был здесь в Петербурге наездом из Казани, куда вскоре он и уехал, едва ли не в качестве профессора тамошнего университета; ко какого предмета не знаю. Этому, я думаю, будет уже года с два. А. Баласогло.
   

III

Л. 83

   [В.] Как имя p отчества Витковского, посещавшего собрания Петрашевского, какого звания, где служит и имеет жительство, а также не известно ли вам, с которых пор он начал посещать эти собрания и когда прекратил посещения?
   [О.] В первый раз слышу эту фамилию. А. Баласогло.
   

IV

Л. 90

   [В.] Известно, что на собрании у Петрашевского бывал в числе других Григорьев. Объясните, не известно ли вам: имя, отчество щ звание его, где служит и имеет жительство, а также с которого времени он начал посещать собрания Петрашевского и когда прекратил посещение оных?
   [О.] Во все мое знакомство с Петрашевским я не видывал у него ни разу никакого Григорьева и даже не (могу догадаться, о котором Григорьеве тут идет дело: об ориенталисте ли, который служит в Министерстве внутренних дел, или о молодом поэте Григорьеве, который года два--три как уехал в Москву, откуда он и приезжал сюда заниматься литературой. Ни тот, ни другой, сколько могу припомнить отзывов, не бывал у Петрашевского и до моего с ним знакомства. Других же Григорьевых я даже и не знаю. А. Баласогло.
   

V

Л. 66

   [В.] Часто Л. Г. Дершау посещал собрания Петрашевского и какое он принимал в них участие?
   [О.] Дершау являлся у Петрашевского весьма редко и с такими большими промежутками, что я не могу даже припомнить, когда он бывал или не бывал. Все, что мне удалось слышать из уст этого вообще, как мне показалось, не-говорливого человека -- это его защищение, в качестве журналиста, своей братии журналистов от нападков на последних со стороны писателей, в том числе, грешен, и от. меня. А. Баласогло.
   

VI

Л. 100

   [В.] Часто ли Владимир Кайданов посещал собрания Петрашевского и какое он принимал в них участие?
   [О.] Кроме одного Кайданша, Николая Ивановича, я не знаю ни в лицо, ни по имени никаких других Кайдановых; правда, что слыхивал иногда от своего знакомого, что у него есть еще несколько братьев, но никого из них никогда не видал. У Петрашевского во все время моего с ним знакомства я никогда не встречал иного Кайданова, кроме Николая; и потому думаю, что, кроме этого, он нм с каким другим не знаком. А. Баласогло.
   

VII

Л. 108

   [В.] Объясните, что известно вам о знакомстве писателя Лажечникова с Петрашевским и о сношениях их между собою?
   [О.] В первый отроду раз слышу, что Петрашевский был знаком с Лажечниковым. А. Баласогло.
   

VIII

Л. 115

   [В.] Часто ли Милютин посещал собрания Петрашевского и какое принимал в них участие?
   [О.] Один из Милютиных, именно Владимир, третий по возрасту, бывал у Петрашевского, года два или еще более тому назад; но весьма не часто. Разговоров с ним там мне не случилось иметь, и я не помню, чтоб он чем-либо сделался там заметен. После нескольких посещений в ту пору, он, кажется, решительно уже ни разу не был у Петрашевского; по крайней мере я его не видел и не слышал, чтоб он ходил, от других. А. Баласогло.
   

IX

Л. 119

   [В.] Часто ли г. Михелин посещал собрания Петрашевского и какое он принимал в них участие.
   [О.] Михелин бывал у Петрашевского, сколько я знаю и помню, всего-навсего раза три, я это было в самом начале моего знакомства с Петрашевским, следовательно, года четыре тому назад; может быть, впрочем, и несколько ближе,-- не ручаюсь. С тех пор я его никогда более у Петрашевского не видел и не слыхал от других, чтоб он ходил. В те же разы, когда он бывал, разговор крутился, как и большею частою и всегда, почти решительно Ой одной литературе и ее деятелях. А. Баласогло.
   

X

Л. 136

   [В.] Не известны ли вам имена и отчества братьев Назаровых, посещавших Петрашевского, а также какого они звания, где служат и имеют жительство?
   [О.] В первый раз слышу, что такие лица бывали у Петрашевского, и ни одного человека, носящего эту фамилию, не знаю. А. Баласогло.
   

XI

Л. 139

   [В.] В бумагах ваших найдена записка к вам от г. Невельского. Объясните имя, отчество и звание Невельского, а также где он служит и имеет жительство, посещал ли он собрания Петрашевского и когда прекратил посещения?
   [О.] Геннадий Иванович Невельский, капиггаи-лейтенант флота, (командир военного транспорта "Байкал", отправился около года тому назад вокруг света к Охотским берегам, в непосредственное распоряжение г. генерал-губернатора Восточной Сибири, Муравьева. Он, состоя почти всю свою службу при его высочестве великом князе Константине Николаевиче и потому постоянно бывая в походах или проживая по службе в Кронштадте, не только никогда не бывал у Петрашевского, но смело могу в этом случае поручиться, даже едва ли и знает это имя. А. Баласогло.
   

XII

Лл. 140--140 об.

   [В.] В бумагах ваших найдена записка от Невельского, который приглашал вас к себе, уведомляя при том, что у него будет Кузьмин, который непременно желает познакомиться с вами и переговорить об известном вам предмете. Имеете дать на сие объяснение. Причем поясните: кто именно этот Кузьмин?
   [О.] Я кажется, уже объяснился подробно по этому предмету. Я искал себе спутников в экспедицию для описания Сибири и Восточного океана, в том предположении, что Русское географическое общество, если решится на такое предприятие, предоставит мне же приискать себе и товарищей. В число семи главных членов этой ученой экспедиции, по моему проекту, который непременно должен быть в моих бумагах, предполагался и один офицер Генерального штаба. Когда Невельский, прочитав мой проект, согласился быть моим товарищем в этой экспедиции, в качестве морского офицера, он тут же вызвался мне представить офицера Генерального штаба, какого я бы не нашел лучше во всех отношениях. Будучи с Невельским лет 15 в дружбе и зная его, как самого себя, я вполне положился на его выбор. Это был Кузьмин, Павел Алексеевич, ныне штабс-капитан Генерального штаба. Дня через два или три после нашего свидания с Невельским, я получил от него эту записку. По ней я немедленно отправился к Невельскому и там сождав Кузьмина, с ним познакомился, получил его восторженное согласие на: путешествие и в течение двух или более лет всякий раз находил, что выбор Невельского был как нельзя удачнее. Наши планы развеялись, как дым, Русским географическим обществом, которое решило, что эта мечта молодых фантазеров, и я не осмелился искать далее осуществления этой мечты. А. Баласогло.
   

XIII

Л. 152

   [В.] Часто ли г. Петров посещал собрания Петрашевского и какое принимал в них участие?
   [О.] Никакого Петрова я вообще не знаю и у Петрашевского в особенности не видывал. А. Баласогло.
   

XIV

Лл. 171--171 об.

   [В.] Объясните: с которого времени и часто ли посещал собрания Петрашевского Петр Петрович Семенов и г. Ратовский, как имя и отчество сего последнего, а также какого они звания, где служат и имеют жительство?
   [О.] Семенов, которого я заметил на вечерах у Петрашевского, был у него при мне всего-навсе раза три или четыре; но держал себя так скромно и так скоро исчез у меня из виду, что мне почти невозможно определить, когда я его видывал? Кажется, года полтора тому назад; впрочем, может быть и ближе -- не ручаюсь. Более о нем я ничего не знаю. Что касается до г. Ратовского, такого лица я решительно никогда у Петрашевского не видал и здесь в первый раз в жизни слышу это имя. А. Баласогло.
   [В.] То же объясните и об учителе Василии Васильевиче Лукине.
   [О.] Василий Васильевич Лукин, учитель словесности в Псковской гимназии, живет во Пскове и с Петрашевским, сколько мне известно, вовсе не знаком. Ни до своего отъезда в Петербурга сначала в Вологду, а потом в Псков, ни в немногие и краткие свои приезды оттуда в Петербург для свидания с родными, он, как я знаю достоверно, у Петрашевского никогда не бывал и со мной о нем никогда не говорил: из этого я заключаю, что Лукин едва ли даже знает Петрашевского и по имени; впрочем -- слухом земля полнится -- может быть он и слышал это имя или даже и видел самого Петрашевского где-нибудь у других -- в этом не могу ручаться. Только я все-таки опять возвращаюсь к своему: единственный человек, у которого, кроме меня, мог бы Лукин получить какое-нибудь сведение о Петрашевском, сколько мне известно, есть товарищ Лукин по воспитанию -- Толь, но и Толь никогда мне не отзывался, чтоб Лукин и Петрашевский сколько-нибудь знали друг, друга... Иначе мне совершенно изменяет память. А. Баласогло.
   

XV

Л. 172

   [В.] Известно, что на собраниях у Петрашевского бывал в числе других Петр Петрович Семенов 2-й; Объясните, не известно ли вам: где он служит, в каком чине и где имеет жительство? Когда зачал посещать собрания Петрашевского и когда превратил посещения?
   [О.] Одного Семенова я точно видывал у Петрашевского раза три--четыре, если не ошибаюсь, в начале прошлой зимы, может быть и еще ранее, но более ничего о нем не знаю. А. Баласогло.
   

XVI

Л. 177

   [В.] Как имя и отчество Семенева, а не Семенова, бывавшего на собраниях Петрашевского, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Семенева я не знаю: первый раз слышу эту фамилию. А. Баласогло.
   

XVII

Л. 194

   [В.] Кто именно составил тот проект об освобождении крестьян, который был читан на собрании у Петрашевского, какого звания составитель этого проекта, где он служит и имеет жительство, а также посещал он (эти собрания, когда и с которого времени прекратил посещения?
   [О.] Ни о таком Проекте, ни о его составителе ничего доселе не слыхивал: и даже не могу придумать, когда бы он мог быть читан? По крайней мере мне никто не говорил, что есть об этом предмете проект. А. Баласогло.
   

XVIII

Лл. 201--201 об.

   [В.] Часто ли г. Ховрин посещал собрания Петрашевского и какое принимал в них участие? Кавалергардского ее величества полка поручик.
   [О.] Ховрина я помню, что видал у Петрашевского в самом начале моего с последним знакомства. Куда он делся. с тех пор, я после не слыхивал. Держал он себя вообще, скромно и ни в какие суждения или прения не пускался. Видел я его всего раза четыре. А. Баласогло.
   [В.] Это же сведение нужно об аудиторе Александрове.
   [О,] Александров мелькал у Петрашевского в разное время, но так редко!, что я не могу определить, когда именно; однако ж я думаю, в пределах между тремя и одним годом тому назад. Он вообще был весьма скромен. А. Баласогло.
   [В.] О Николае Петровиче Семенове. О Петре Петровиче Семенове.
   [О.] Я помню только одного Семенова, о котором я уже два раза отзывался, что видел его раза три у Петрашевского, года полтора или несколько менее тому назад. А. Баласогло.
   [No.] Об учителе Ратовском. О г. Вернацком.
   [О.] Фамилии Ратовского я доселе никогда не слыхивал и не могу придумать, кто бы это был. А. Баласогло.
   Вернацкого, приезжавшего на короткое время в Петербург из Казани, я видел тогда, т. е. года два тому назад, всего раза два. Разговоров его не помню: знаю, что уехал в Казань для занятия там какой-то кафедры. А. Баласогло.
   

XIX

Лл. 227--232 об.

   [В.] Сделайте объяснение о нижепоименованных лицах, бывавших у Петрашевского.
   О Владимире Аристовиче Энгельсоне. Какого он звания> где служит и имеет жительство?
   [О.] Прежде он служил в Министерстве иностранных дел в отделении у графа Лаваля и, как слышал, уже с год или более вышел в отставку. Более ничего не знаю.
   [В.] О Петре Александровиче Мальте. Какого он звания и где служит?
   [О.] Кажется, он кончил курс в Училище правоведения: и нигде не служил; а занимался, сколько мне известно, на Невском у Беггрова, сниманием портретов.
   [В.] О Владимире Геслере. Как его отчество, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Антонович; учитель словесности во 2-м кадетском корпусе; жил, не упомню улицу, за Владимирской, в доме, если не ошибаюсь, Тулубьева.
   [В.] О коллежском секретаре Сидорове. Как его имя и отчество, где он служит и имеет жительство?
   [О.] Кажется, Аполон Андреевич, остального не знаю.
   [В.] О титулярном советнике Петре Владимировиче Веревкине. Где он служил и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Понятовском. Как имя и отчество его, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Нагурном. Как имя и отчество его, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Антон, отчество забыл; кажется, кончил курс юридических наук в СПб. университете и чуть ли не занимается ходатайством по делам; живет, если не ошибаюсь, в 5 роте Измайловского полка, дома не помню.
   [В.] Об Александрове. Как имя и отчество его, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Имени и отчества не знаю; знаю только, что он, по выпуске в аудиторы, куда-то командирован.
   [В.] О Стальницком. Как имя и отчество его, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Степанове. Как имя и отчество его, какого звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] Об Аслане. Как имя и отчество его, какого звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Яновском. Объясните то же.
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Назарове. Объясните то же.
   [O.] Не знаю,
   [В.] О Петрове. Объясните то же.
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Взметневе. Как имя и отчество его, какого звания, где служит и имеет жительство.
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Бурнашеве. Объясните то же.
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Войцеховском. Объясните то же.
   [О.] Виктор Осипович, титулярный советник, служащий в СПб. главном архиве Министерства иностранных дел, живет в доме Дворянского собрания.
   [В.] О Кошкареве 1-м. Объясните то же.
   [О.] Владимир Сергеевич, дворянин, кажется еще продолжающий посещать лекции СПб. университета, живет на Большой Садовой в доме Аничкова. Впрочем, его фамилия Кошкаров, а Кошкаревых я не знаю.
   [В.] О Кошкареве 2-м. Объясните то же.
   [О.] Сергей Сергеевич, брат 1-го, еще ходит в 1-ую СПб. гимназию, живет там же с братом, в семействе, и у Петрашевского вряд ли когда-либо бывал. То же замечание, что я о 1-м.
   [В.] О Макееве. Как имя и отчество его, какого чина, где служит и где имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Сипко, Объясните то же.
   [О.] Я видывал несколько раз у Петрашевокого какого-то Сипко, кончившего, как мне говорили, курс в СПб. университете; но тот еще в прошлом 1848 году в холеру умер.
   [В.] О служащем в Министерстве иностранных дел Романовиче. Как имя и отчество, какого чина и где имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Литвинове. Объясните то же.
   [О.] Не знаю
   [В.] О Михелине. Объясните то же.
   [О.] Одного Михелина я только и видел раза два у Петрашевского и то весьма давно: это ценсора и переводчика в Министерстве иностранных дел. Больше не знаю.
   [В.] О Дершау. Объясните то же.
   [О.] То же и о Дершау, известном издателе бывшего "Финского Вестника", а потом "Северного Обозрения".
   [В.] О братьях Стасовых. Как имена и отчества, какого они звания, где служат и имеют жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Рачинском. Как имя и отчество, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Гренкове. Как его имя и отчество, а также какого он зваеия, где служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Полянском. Объясните то же.
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Михайлове. Как его имя и отчество, какого он звания, где служит и имеет жительство?
   [О.] Михайловых, бывавших у Петрашевского, я знаю три брата; но ни имен, ничего остального о них не знаю, хотя со всеми несколько знаком; самый младший, кажется впрочем, еще студент СПб. университета.
   [В.] О Матрошенкове. Как его имя и отчество, какого он звания, где служит и где живет?
   [О.] Не знаю.
   [В.] О Сундукове 1-м. Объясните то же.
   [О.]. Не знаю.
   [В.] О Сундукове 2-м. Как его имя и отчество его, какого звания, где он служит и имеет жительство?
   [О.] Не знаю. Надворный советник Александр Баласогло.
   [В.] Не известно ли вам, с которого времени каждый из вышеупомянутых лиц начал посещать собрания Петрашевского и когда прекратил посещения этих собраний?
   [О.] Энгельсона, Гесслера, {все фамилии подчеркнуты, Энгельсон и Гесслер выписаны на полях} Веревкина и Михелина я видывал только в самом начале моего знакомства с Петрашевским, т. е. года четыре тому назад; с тех пор, сколько мне известно, никто из них у Петрашевского не бывал; кроме Веревкина, который еще как-то раза два, года полутора или более тому назад было снова появился на моих глазах, но тут же опять и исчез, уехав, как я слышал, за границу. Мальте я видывал около того же времени и потом еще несколько раз вместе с Сипко, по возвращении Мальте из-за границы, куда он ездил лечиться; с начала холеры я уже ни того, ни другого у Петрашевского не встречал. Сидоров бывал у Петрашевского на моей памяти только раза три -- не более, если не ошибаюсь, в начале прошлой зимы. Нагурный, Александров, Дершау и три брата Михайловы мелькали на моих глазах у Петрашевского; но так редко и с такими большими промежутками, что я о них ничего обстоятельного сказать не могу. Войцеховский, если не ошибаюсь, бывал у Петрашевского всего-навсе раза два -- три, не больше, и то уже года три тому назад. Кошкаров 1-й, мой знакомый, сколько мне помнится, бывал у Петрашевского также всего раза два или три; а в какое время -- не припомню; но, кажется, уже года два или около тому назад. Остальные двадцать лиц или вовсе никогда не бывали при мне у Петрашевского, или я не знал их фамилии и не заметил их присутствия. Большую часть этих имен я узнаю теперь впервые отроду. А. Баласогло.
   

10. 1849 г. августа 8.-- Отношение за No 53 управляющего Министерством иностранных дел Л. Р. Сенявина и председателю Следственной комиссии И. А. Набокову

Ч. 17, л. 188

Секретно

М. г., Иван Александрович!

   Присланные ко мне, при отношении вашего высокопр-ва от 3 сего августа за No 77, несколько копий с дипломатических депеш, принадлежащих министерству иностранных дел, найденных в бумагах взятого по распоряжению правительства и содержащегося в С. Петербургской крепости старшего архивариуса С. Петербургского главного архива, надворного советника Баласогло, мною получены.
   О чем поставляя долгом уведомить вас, м. г., покорнейше прошу принять уверение в совершенном моем почтение и преданности.

Лев Сенявин.

   

11. 1849 г. октября 21.-- Подписка А. П. Баласогло, данная Военно-судной комиссии

Дело No 55, ч. 120. "Дело произведенное выс. учрежд. Военно-судной комиссиею над злоумышленниками". На 619 лл. Л. 478. Ответ--автограф

Г. надворному советнику Баласогло.

   [В.] Высочайше учрежденная для суждения вас по полевым военным законам Военно-судная комиссия предлагает вам объяснить, не имеете ли вы, в дополнение данных уже вами при следствии показаний, еще чего-либо к оправданию своей вины представить?
   [О.] Подтверждая все то, что было мною показано по чистой совести, прошу всепокорнейше только оказать мне милость и судить меня в моих душевных заблуждениях, так как я надеюсь, что в моих действиях нет ничего злонамеренного или преступного.

Надворный советник А. Баласогло

   21 октября 1849 г.
   

12. 1849 г. ноября 3.-- Протокол за No 12 Военно-судной комиссии *)

Ч. 120, лл. 554-555 об.

*) Помета: По сему журналу писано г. военному министру от 4 ноября 1849 г.

   1849 года ноября 3 дня. Высочайше учрежденная Военно-судная комиссия над злоумышленниками, при окончательном обсуждении степени виновности каждого из подсудимых, рассмотрев во всей подробности относящиеся до них обстоятельства, находит, что подсудимые надворный советник Баласогло и коллежский секретарь Данилевский подвергнуты аресту по поводу посещения ими собраний подсудимого Петрашевского. Но чтобы они это делали с особою целью, по следствию не оказалось, а обнаружено только то, что Баласогло, угнетаемый бедностью и неудачами по службе и относя все это к послаблению власти высших правительственных лиц, несправедливо порицал их действия и даже доверие к ним государя императора. Все это Баласогло показал не вследствие улик, но добровольно при первом допросе и изложил, так сказать, в виде исповеди все подробности его мыслей и действий, стараясь объяснить свое, как он выражается, "безысходное страдание". Действия подсудимого Данилевского, следствием доказанные, ограничиваются тем, что он, признавая первоначально систему Фурье удобоприменимою, желал ее распространения в России и потому в собраниях Петрашевского излагал оснований той системы; потом, вследствие бывшего при нем у подсудимого Плещеева разговора о возможности печатать за границею, предполагал напечатать там подробное изложение упомянутой системы на русском языке; в впоследствии, убедившись в невозможности применения той системы в России, оставил свое намерение. Убеждением в добросовестности отзыва Данилевского служит то, что он, быв 7 апреля сего года приглашен на обед, бывший в квартире подсудимого Европеуса, уклонился от оного, в опасении, что при этом могли выразиться идеи социальные и политические. Принимая в уважение, что вышеизъясненные поступки подсудимых Баласогло и Данилевского не имели преступной политической цели и произошли не вследствие злоумышления, а по заблуждению, и имея в виду, что некоторые из арестованные вместе с ними и не менее виновные, по особой монаршей милости, уже освобождены из-под ареста, комиссия определила: повергнуть участь подсудимых Баласогло и Данилевского на всемилостивейшее государя императора благоусмотрение и всеподданнейше ходатайствовать об освобождении их из-под ареста с тем, чтоб во уважение чистосердечного их раскаяния и продолжительного заключения в крепости и каземате, прикосновенность их к настоящему делу не имела никакого влияния на их службу; но чтоб они, по примеру прежде освобожденных обвиняемых, подвергнуты были только одному секретному надзору.
   При сем принимая в соображение, относительно надворного советника Баласогло, что гласное порицание главного начальства подчиненным лицом не может быть допущено ни в каком случае; а касательно коллежского секретаря Данилевского, что и самое добросовестное увлечение, противное законам, хотя бы и не имело вредных последствий, не может служить оправданием, Военно-судная комиссия полагает, если на представление об освобождении подсудимых Баласогло и Данилевского последует высочайшее соизволение, то объявить им, что долговременное содержание в крепости вменяется им в заслуженное наказание.

Ген.-адъютант Перовский
Ген.-адъютант граф Строганов
Ген.-адъютант Анненков 2
Ген.-адъютант Толстой
Кн. Иван Лобанов-Ростовский
Сенатор т. с. Федор Дурасов
Сенатор Александр Веймарн
Обер-аудитор Востинский.

   

13. 1849 г. ноября 8.-- Отношение за No 748 военного министра кн. А. И. Чернышева к председателю Военно-судной комиссии В. А. Перовскому

Ч. 120, лл. 581--581 об.

Секретно

М. г., Василий Алексеевич!

   Государь император по всеподданнейшему докладу моему отношения вашего высокопр-ва, от 4 ноября, высочайше повелеть соизволил:
   1. Освободить надворного советника Баласогло из-под ареста, согласно мнению Военно-судной комиссии, под председательством вашим высочайше учрежденной.
   2. По освобождении из крепости определить его на службу в Олонецкую губернию, как за дерзость против своих начальников он, во всяком случае, подлежим ответственности и здесь оставаться не может.
   О сей монаршей воле сообщая вашему высокопр-ву, а также уведомив гг. шефа жандармов, коменданта С. Петербургской крепости и министра внутренних дел для надлежащих распоряжений, честь имею присовокупить, что относительно коллежского секретаря Данилевского последует особое за сим высочайшее разрешение.
   Примите, ваше высокопр-во, уверение в совершенном моем почтении и преданности.

Кн. А. Чернышев.

   

14. 189 г. ноября 9.-- Отношение за No 442 коменданта С. Петербургской крепости И. А. Набокова к председателю Военно-судной комиссии В. А. Перовскому

Ч. 120, л. 585

Секретно

М. г., Василий Алексеевич!

   Во исполнение высочайшего повеления, объявленного мне в предписании г. военного министра от 8 ноября No 750, содержавшийся в С. Петербургской крепости надворный советник Баласогло сего числа от ареста освобожден и из списков об арестантах исключен.
   Уведомляя о сем ваше выcокопр-во, имею честь препроводить отобранную от г. Баласогло установленную подписку.
   Примите, м. г., уверение в совершенном моем почтении и преданности.

Иван Набоков

   

15. 1849 г. ноября 9.-- Подписка А. П. Баласогло при освобождении из-под ареста

Ч. 120, л. 586. Подпись -- автограф

   1849 года ноября 9 дня, я нижеподписавшийся, при освобождение меня от ареста из С.-Петербургской крепости, дал сию подписку в том, что все расспросы, сделанные мне в высочайше учрежденных: Секретной следственной и Военно-судной комиссиях буду содержать в строжайшей тайне и обязуюсь впредь ни к какому тайному обществу не принадлежать; в противном же случае подвергаю себя ответственности по всей строгости законов.
   К сей подписке надворный советник Александр Пантелеймононич Баласогло руку приложил.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru