"Саломею" Уайльда нам не разрешила драматическая цензура. Мы переделали ее в "Царевну", не столько Уайльда, сколько нашего суфлера Звездича. Цензура разрешила, но не разрешил г. Пуришкевич. "Царевну" мы переделали в "Пляску семи покрывал", не столько нашего суфлера Звездича, сколько студента, который переписывает у нас роли. Г. Пуришкевич разрешил, но не разрешил г. Меньшиков. Тогда мы переделали "Пляску семи покрывал" в русскую бытовую пьесу "Олимпиада" (в скобках -- "Липочка"), и уж переделывали все сообща: я, жена моя Каменева-Горская, суфлер наш, Звездич, резонер Максудов-Кречетов и комическая старуха Горева 2-я.
И что же вы думаете? Не разрешили! Драматическая цензура разрешила, г. Пуришкевич разрешил, г. Меньшиков разрешил, а явился какой-то -- Бог его знает, кто он такой, союзник, что ли, тоже -- сказал veto через "ять" и не разрешил.
-- Не могу, -- сказал, -- дозволить, чтобы играли "Олимпиаду", потому что это оскорбительно для русского народа.
Мы уж ему и в буфете подносили, и в ресторан водили угощать. Пить -- пил, а разрешить -- не разрешил.
-- Присяга, -- сказал, -- не позволяет разрешить.
Какая у них странная, у этих союзников, присяга!
Конечно, мы махнули рукой на Уайльда. У нас ведь не Художественный театр -- нам пить-есть надо. Стали готовить пьесочку одну. Довольно известная пьеса -- "Вечерняя заря".
Приготовили честь-честью, две репетиции даже сделали, костюмчики выписали самые лучшие, поставили на афишу.
Можете себе представить, -- название ли публике понравилось или что другое (признаться, я таки каждый акт отдельно озаглавил, и довольно "эффектно), но только до начала спектакля еще целых три часа, а в кассе уже рублей семьдесят денег.
Великолепно! Хожу, руки потираю.
И вдруг телеграмма:
"Потрудитесь "Вечернюю зарю" снять. Крушеван"
Можете себе представить? Цензуровали пьесу по всем инстанциям, а Крушевана вдруг пропустили. Натурально, человек обиделся. Человек видный, человек властный, одно слово -- бессарабец, и вдруг без его спроса пьесу ставят.
Мы ему срочную с оплаченным ответом. Ждем-пождем -- ответа никакого.
Пришлось снять и деньги вернуть обратно. Живые денежки -- семьдесят рублей, да еще с хвостиком...
Стали готовить "Стены" Пайденова. Известный русский писатель. Послали телеграммы Пуркшкевичу, Меньшикову, Крушевану; того союзника неизвестного, который "Олимпиаду" снял, на генеральную репетицию пригласили. От всех получили согласие. Вдруг, -- можете себе представить, -- от какого-то Ярмонкина письмо, даже не оплаченное маркой:
"Я, -- пишет, -- в качестве автора "Писем идеалиста", не могу разрешить постановки пьесы, проповедующей разврат".
Наши все загалдели:
-- Какой такой Ярмонкин! Не знаем никакого Ярмонкина! Наплевать на Ярмонкина!
Им, конечно, наплевать, но вы в мое войдите положение. А вдруг этот Ярмонкин -- значительное лицо? Может, он с кем знаком? И, наконец, ежели письменно запрещает и даже маркой письма не оплачивает -- значит, имеет власть запретить.
Конечно, я снял пьесу. Не мог же я рисковать всем. Разве нынче знаешь, кто имеет власть, и кто не имеет?
-- Ребята, -- сказал я нашим, -- плюнем-ка мы на всю эту новейшую драматургию, черт ее побери. От нее одни неприятности! Обратимся мы лучше вспять -- к доброй старой мелодрамочке. Уж этого никто не запретит.
И назначил я к постановке пьесочку "За монастырской стеной".
Все разрешили. Ярмонкину я на ответ вместо одной марки три приложил. Он ответил открыткой: "Разрешаю". Неизвестный союзник -- тот даже одобрил:
"Вполне, -- сказал, -- хорошая пьесочка". Ну-с, я воспрянул духом. И вдруг, -- можете себе представить, -- не более, как за полчаса до спектакля, телеграмма:
"Не разрешаю касаться монастырских порядков. Антрепренеру Вавилову и всей труппе его анафема. Иеромонах Ексакустодиан".
Теперь вы понимаете, батенька, почему я бросил театр и открыл кинематограф?