Биржевая карета, взятая от вокзала, привезла Каштанского к подъезду большого нового дома декадентской архитектуры.
Указав швейцару на сундук, поменявшийся на козлах, и на чемоданчики в карете, Каштанский закинул голову и оглянул затейливый фасад дома. Мелкие переплеты окон, башенка сбоку, острые ребра фонариков -- как будто озадачили его.
-- Лидия Владимировна Каштанская в котором этаже? -- спросил он.
Швейцар ответил, что в бельэтаже.
-- Это моя жена, -- пояснил приезжий. -- Позови дворников, и пусть внесут мои вещи.
Швейцар снял фуражку и раскланялся радостно и почтительно.
Каштанский стал подыматься по лестнице. Узенькие зеркала отразили его довольно стройную сорокалетнюю фигуру и приятное, худощавое лицо с серыми глазами, густыми усами и бородкой с чуть заметной проседью.
На второй площадке он остановился перед дверью с медной дощечкой, на которой вырезано было затейливой вязью: "Лидия Владимировна Каштанская".
Вид этой дощечки, а также и то обстоятельство, что жена не выехала его встретить и даже не выслала кареты, действовали на него неприятно.
"Очень нужно было заказывать эту вывеску... точно акушерка какая-то"... -- проворчал он мысленно, и крепко надавил электрическую кнопку.
Дверь отворила миловидная горничная, тщательно причесанная, в чепчике и корсете. По ее почтительной улыбке Каштанский догадался, что его ждали.
-- Барыня здорова? -- спросил он.
-- Барыня сейчас в ванне; просят вас обождать в столовой, -- объяснила горничная. -- Там и чай подан.
Каштанский заглянул в раскрытые двери гостиной, вошел в столовую, тоже оглянулся и слегка посвистал. Все, что он видел, было не только нарядно, но даже роскошно.
"Немудрено, что ей никаких денег не хватит", -- подумал он.
Горничная сняла чайник с серебряного самовара и спросила, позволит ли он налить ему чаю.
-- Позволю, -- ответил Каштанский иронически.
Почему-то ему казалось, что с этой разряженной камеристкой надо держаться иронического тона.
-- Как же может быть не настоящее! -- сказала она. -- Извините, сударь, теперь мне надо к барыне.
И, кокетливо поводя плечами, скрылась в коридоре.
Каштанский выпил стакан чаю, выкурил папиросу и, соскучившись, пошел осмотреть квартиру. Все то же впечатление роскоши как будто неприятно озадачивало его. Везде затейливая мебель, дорогие ковры, бронза, изящные безделушки. В будуаре, на мольберте, большой подрамок, задернутый тафтой. Из-за маленькой двери розового дерева слышался слабый шорох.
Каштанский постучался.
-- Лида, ты здесь? -- окликнул он.
-- Здравствуй, Пьер, -- отозвался голос жены. -- Я сейчас. Подожди меня в столовой, я приду пить шоколад.
-- Нельзя ли поскорее?
-- Теперь скоро. Меня массируют. Подожди.
II
Прошло минут двадцать. Женя принесла в столовую фарфоровый прибор для шоколада и вазу с бисквитами.
-- Массажистка ушла уже; сейчас и барыня выйдут, -- сообщила она ласково-утешительным тоном.
Каштанский ощутил чрезвычайно приятный запах ириса и едва уловимый кружевной шелест. В ту же минуту две узкие, беленькие ручки легли ему на плечи, и на лбу, в том месте, где начиналась лысина, он почувствовал поцелуй.
Он встал и, схватив ласкавшие его руки, быстро оглянул стоявшую перед ним женщину.
Он знал каждую мельчайшую черту в ее наружности. Продолговатое с несколько широким подбородком лицо, продолговатые глаза восточного рисунка, тонкий нос с едва заметной горбинкой, яркие губы, один уголок которых забавно подтягивался кверху, бархатная родинка подле этого уголка, темные, но не черные волосы, густо нависшие над низеньким лбом, -- все это было знакомо Каштанскому, как неотступный облик, навеки отпечатавшийся в его душе. И тонкая, гибкая фигура, немного широкая в покатых плечах, с ласковым изяществом линий и упругою зрелостью форм, была неотступно близка ему. Он знал, что в этой фигуре, в этом облике не найдет никакой перемены. Его взгляд с некоторой озадаченностью остановился только на коротеньком, кружевном халатике жены и прозрачных складках лиловатого батиста, мягко струившегося по сквозившим под ним ногам. От этого странного наряда на него пахнуло изнеженным культом тела, в котором сказывалась вся природа молодой женщины.
-- Из-за ванны ты не приехала меня встретить, -- сказал он тоном шутливого упрека, целуя ее в уголок рта.
-- А как ты думаешь! Ванну я не могла отложить, у меня сейчас сеанс, -- ответила Лида.
-- Какой сеанс? С тебя пишут портрет?
-- Ну, да. Я давно хотела иметь такой портрет. Я покажу тебе. Но только... ты, пожалуй, бранить меня будешь...
-- Очень дорого?
-- Дорого? Конечно. Боярцев дешево не берет. Но я не про то... Кстати, ты ведь пошутил, когда писал, что не станешь платить моих долгов? Это было такое гадкое письмо... Я даже плакала.
И она подняла на мужа свои египетские глаза с таким выражением, как будто соглашалась простить его, но с тем, чтобы никогда вперед этого не было.
Лицо Каштанского сделалось серьезно.
-- Об этом мы еще поговорим, -- сказал он. -- Эти наши дела надо, наконец, привести в порядок. Я должен был в горячее время бросить завод, уехать с приисков, -- а у меня нет управляющего, все дело оставлено на простого артельщика. Но надо же было убедить тебя, что нельзя продолжать таких безумных трат. Ведь я разорюсь, -- понимаешь, разорюсь!
Лида, наклонясь над столом, прихлебывала маленькими глотками шоколад и откусывала бисквитик ровными, белыми, влажными зубами. Глаза ее с виноватой смешливостью поглядывали на мужа из-под нависшей космы волос.
-- Но когда все так дорого, Пьер! -- сказала она, поведя сквозившим из-под кружев плечом. -- За порядочную обстановку пришлось так много заплатить. А потом туалеты... Ты же понимаешь, что красивой женщине надо много, много дорогих тряпок.
-- Ты наделала на двадцать тысяч долгов. Я даже не могу себе представить, откуда их столько набралось у тебя. Ведь я так много посылал тебе... -- напомнил Каштанский.
-- Как ты странно рассуждаешь, -- возразила Лида. -- Если сосчитать чуть не за целый год, всегда очень много выйдет. Ведь я здесь с прошлой зимы. А как ты думаешь, сколько стоит мой автомобиль? Не хотел же ты, чтоб я тут как какая-нибудь чиновница устроилась... Но не будем об этом говорить. Пойдем, я тебе покажу что...
Она встала и просунула обнаженную до плеча руку под локоть мужу.
-- Только ты не брани меня... Ведь, не виновата же я, если у меня такое красивое тело, что я сама от него с ума схожу... -- продолжала она, ведя мужа в будуар.
Там она подошла к мольберту и сорвала с подрамка покрывавшую его тафту.
Каштанский обомлел.
Перед ним был портрет жены во весь рост, в натуральную величину. Прислонясь одним плечом к спущенному восточному ковру, она стояла... заложив руку под голову, спокойная, почти строгая, целомудренная и торжествующая. Мягкий серебристый свет обливал ее тело и складки сброшенной к ногам драпировки.
Каштанский отступил и бросил на жену изумленный взгляд.
-- И ты так позировала? -- спросил он.
-- Разумеется, это с натуры, -- ответила Лида и прижалась к мужу, не сводя с портрета восхищенного взгляда. -- Но посмотри же, как это прекрасно, как удивительно прекрасно!
Каштанский поднял подрамок, перевернул его оборотной стороной и набросил упавшую на пол тафту.
-- Может быть, и прекрасно, но только... я нахожу, что это уже слишком, -- сказал он с краской в лице, волнуясь. -- И я решительно не позволяю продолжать эти сеансы.
Лида взглянула на него боком, усмехаясь.
-- Какое же ты имеешь право не позволить? Разве это не моя красота? -- сказала она.
И, отмахнув широкие кружевные рукава, она положила обе руки ему на плечи и прижалась к нему всем телом.
-- Пьер, ты еще очень глуп... ты еще совсем глуп, -- шептала она, щуря свои продолговатые глаза с длинными, щекотавшими ему лицо, ресницами.
III
Каштанский избегал встретиться с Боярцевым и чувствовал себя неловко, когда нечаянно столкнулся с ним после сеанса.
Художнику на вид было лет тридцать пять. Худощавый блондин, с розоватой кожей лица и мелкими, очень приятными чертами, он производил серьезное, даже внушительное впечатление. В прозрачных серых глазах его таилась скрытная и спокойная самоуверенность.
-- Ваша работа скоро будет окончена? -- с некоторым усилием над собою обратился к нему Каштанский.
Боярцев оглядел его с нескрываемым любопытством.
-- Будуарчик-то этот уж очень неудобен для работы, -- ответил он. -- Свет какой-то фальшивый. Ну, а с другой стороны, когда имеешь дело с такой царственной натурой... вы понимаете, хочется не уступить ей. Настоящая схватка завязывается.
-- Схватка с моей женой? -- повторил за ним Каштанский.
По блеснувшему взгляду художника он догадался, что сказал какую-то глупость.
-- С природой, -- объяснил Боярцев. -- Хочется не отстать от нее. Ну, и подрабатываешь понемножку. Задача-то уж очень увлекательная. Кажется мне, однако, что справлюсь. Эх, вот только беда: ведь, пожалуй, не согласитесь на выставку послать.
-- Еще бы недоставало! -- произнес почти с ненавистью Каштанский. -- Если б я был здесь, то вообще не допустил бы этой дури.
Боярцев снисходительно усмехнулся.
-- Да, на этот счет разные точки зрения, -- сказал он. -- А между тем за границей дамы из общества часто позируют. Там понимают искусство.
-- Не буду спорить, -- отрезал Каштанский и, не протянув руки, вышел из комнаты.
В дверях он столкнулся с молодым человеком в бархатном пиджачке и узеньких брюках, коротко остриженным, с маленькими подвитыми усиками.
-- Что вам угодно? -- без всякой приветливости обратился к нему Каштанский.
-- Дать урок, -- ответил молодой человек, показывая два ряда превосходных зубов.
-- Кому? Какой урок?
-- Лидии Владимировне.
-- Моей жене? Чему же она у вас учится?
Узнав, что перед ним муж ученицы, молодой человек отвесил почтительный поклон.
-- Я прохожу с вашей супругой балетные танцы, -- объяснил он. -- И мэнтьен, само собою.
-- Так сказать, элементам танца. Больше, собственно говоря, мы занимаемся пластическими позами, -- ответил танцовщик.
-- Гм! -- неопределенно произнес Каштанский и, посмотрев на учителя, отошел не прибавив ни слова.
У него не было своей комнаты. Вся довольно большая квартира так была загромождена мебелью, что он мог только отвести себе уголок в одной из гостиных. Там он поставил дамский письменный столик, за которым ему совсем неудобно было заниматься, и большое, мягкое кресло из спальной.
В этом кресле он расположился, сгорбившись и барабаня ногтями по столику.
Из большой гостиной, через ряд комнат, до него доносились то звуки скрипки -- учитель, очевидно, привел с собою музыканта, -- то четко выговариваемая команда:
-- Раз, два, три! Раз, два, три!
Затем голос учителя понижался, и слышался словно членораздельный шорох:
-- И че-ты-ре...
Потом все затихало, и только скрипка что-то мурлыкала слабо и протяжно.
Каштанский слушал, барабанил ногтями по столу, и чувствовал, что все более расстраивается.
Было ясно, что необходимо переговорить с женой... обо всем этом. Но он не находил, какого тона держаться. И у него не было никакого решения.
Сладить с женой ему никогда не удавалось. Она с самого начала показала, что над нею нет и не может быть его воли. Она защищалась какою-то раздражающею, органическою неподвластностью. Ей было все равно. У нее была своя "дурь", в которую она уходила, как улитка в свою раковину. И Каштанский с досадой, почти со злобой ощущал в этой дури какой-то ядовитый соблазн, протекавший отравою по его нервам.
Послышался слабый шорох шагов по ковру. Каштанский повернулся в кресле. Лида шла к нему, раскрасневшаяся, немного утомленная, в своем кружевном матине и каких-то странных шальварах, очевидно, нарочно сделанных для танцевальных уроков.
Каштанский подкинул головой и развел руками, желая выразить ироническое недоумение.
-- Час от часу не легче! Ты уже в балерины готовишься? -- сказал он.
Лида усмехнулась и присела на то же кресло, в котором он сидел.
-- Не совсем. А впрочем, почему я знаю? -- ответила она. -- Я думаю, что балет должен притягивать красоту. И мне хочется уметь управлять пластикой своего тела.
-- Какое громкое выражение! -- с иронией произнес Каштанский. -- Но приятно узнать, что в балерины ты еще не готовишься.
-- Очень трудно. Упустила время. И в балете слишком много рутины. Я придумала бы что-нибудь более реальное, -- ответила Лида. -- Эти балетные юбочки и трико хороши только для пластики второго сорта.
Каштанский продолжал иронически поводить губами и бровями.
-- Так-с. Что ты обладаешь пластикой первого сорта, я не спорю. Но ведь не фигурантка же ты, и мне кажется... мне кажется, тебе следует, наконец, подумать, что все это довольно неприлично, -- сказал он с заметным раздражением. -- Позировать в виде миологической фигуры, брать уроки пластических поз и балетных танцев -- ведь это же ни на что не похоже!
Лида смотрела на него в упор своими продолговатыми глазами и ласково усмехалась.
-- А разве не хороша моя поза на портрете? И согласись, что Боярцев умеет писать тело, -- сказала она спокойно.
-- Может быть. Но для этого существуют натурщицы.
-- Где же это такие натурщицы? Ты ничего, ничего не понимаешь. Тебе, кажется, что я -- хорошенькая женщина, и больше ничего. Но ты ошибаешься. Природа, может быть, раз в сто лет создает такое тело. И тебе, кажется, что такое тело может исчезнуть, разрушиться, не увековеченное искусством? А я нахожу, что красота обязывает.
-- У тебя это пункт помешательства.
-- Пускай. Дорого бы дали другие женщины, чтоб иметь такой же повод для помешательства...
Лида прижалась щекой к губам мужа и проговорила, жмуря глаза:
-- Пьер, ты глуп. Ты ужасно глуп...
IV
Каштанский предполагал, что приехал в Петербург ненадолго. Он оставил в Баку большое нефтяное дело и очень мало денег в кассе. С деньгами вообще у него было много затруднений. Жена тратила без счету и еще делала долги. Вот и теперь, надо было заплатить за нее тысяч двадцать. Такой суммы у него не было. А в Баку остался вексель, по которому его артельщик должен был уплатить из поступлений. Хорошо, если он сумеет собрать эти поступления.
Поездку в Петербург Каштанский предпринял именно для того, чтоб устроить дела. Надо было достать денег и, самое главное, как-нибудь положить предел расточительности жены. Нельзя же, в самом деле, чтобы вся нефть утекала в карманы петербургских поставщиков роскоши.
Задача оказалась сложнее, чем он думал. Денег Каштанский достал, но их не хватало. Двадцать тысяч -- это только по старым счетам; а каждый день появлялись новые. За автомобиль было недоплачено десять тысяч. Три тысячи надо было отсчитать Боярцеву. Соболью ротонду жены съела моль, и Лида уже присмотрела новую, в две тысячи. И так все больше и больше.
Каштанский чувствовал, что запутывается. Но это как будто мало смущало его. Он гораздо сильнее ощущал на себе мучительное давление другой, более страшной путаницы, которая как-то сама собою вырастала из клубка его личной жизни.
Он думал, думал, и ни до чего не мог додуматься.
Ни продолжать, ни разорвать.
Да и какое можно было принять решение, когда перед ним то развертывалась, то смыкалась новая загадка.
В отношениях его жены к Боярцеву было что-то непонятное для него.
Лида говорила: "Но это так просто".
А его мысль никак не могла осилить этой простоты.
"Потому что вы все развратники", -- поясняла Лида.
Отдавая ей три тысячи, чтоб заплатить Боярцеву, Каштанский сказал с облегченным сердцем:
-- Очень рад, что с этой глупостью покончено. Теперь закажем раму, перенесем портрет в спальную, и хорошенько его чем-нибудь законопатим.
Лида, смеясь, покачала головой.
-- Я вовсе не для того снималась, чтоб "законопатить", -- возразила она. -- Когда портрет будет поставлен в спальной, я буду целыми часами просиживать перед ним. Но дело в том, что он вовсе еще не окончен.
-- Еще не окончен?
-- Боярцев недоволен тоном. В нем мало серебристости. Он будет прокладывать новые лессировки.
Каштанский раздраженно передернул плечами.
-- Тебе самой не надоели эти сеансы? Ведь это, наконец, чёрт знает что такое! -- произнес он.
Лида смотрела на него и смеялась.
-- Ты никак не можешь поставить себя на мое место, -- сказала она. -- Мне доставляет наслаждение позировать. Сознавать, что кисть большого художника перевоплощает мою красоту, возводит ее в перл создания, обожествляет... Нет, конечно, ты никогда не поймешь этого.
Каштанский все более раздражался.
-- Я вот понимаю, что у этого большого художника интересная рожица, и что он делает тебе влюбленные глаза, -- проговорил он. -- И, конечно, он готов без конца "накладывать лессировки", потому что ему приятно лакомиться видом красивого женского тела.
Лида еще веселее рассмеялась.
-- Разумеется, ему приятно, -- сказала она. -- Он -- эстет. На этих сеансах мы сливаемся в обожании совершенных форм. Это своего рода священнослужение.
-- Языческое?
-- Предположим.
-- Но языческие священнослужения не отличались целомудрием.
Лида прищурилась, повела плечом и не отвечала.
Каштанский схватил ее за руку. На лице его выступили красные и желтые пятна.
-- Отдай Боярцеву деньги и пусть он убирается в чёрту! -- почти прокричал он. -- Чтоб не смел он больше приходить сюда...
Лида взглянула на него боком, сделала несколько шагов, чтоб уйти, но вместо того тихо опустилась в глубокий угол диванчика. Лицо ее сделалось серьезным.
-- Ты ничего не умеешь сказать, кроме глупости, -- произнесла она спокойно. -- А знаешь, о чем я теперь мечтаю? О двух вещах. Во-первых, весной мы поедем в Италию... или я одна поеду... и там сделают мою статую, из белого мрамора. Здесь нет таких скульпторов. Статуя во весь рост, божественно-нагая...
-- Сумасшествие! -- вырвалось у Каштанского. -- А во-вторых?
Лида медленно повела мечтательным взглядом.
-- А еще я думаю... неужели нет такого театра и такой пьесы, где красота могла бы выступить со своими царственными правами? -- продолжала она. -- Какой-нибудь экзотический сюжет... полуфантастическая декорация... пластические позы или мистический танец... Неужели люди не умеют додуматься до этого?
Каштанский пожал плечами.
-- Сумасшествие! -- повторил он.
V
Разговоры на ту же тему раздражали Каштанского, но он убеждался, что они непременно будут возобновляться, пока он находится здесь, в этой странной квартире, напоминавшей ему храм, воздвигнутый языческой красоте. Весь день Лиды наполнялся так, как будто тут в самом деле все служило какому-то установленному культу. Продолжительная возня в ванной, куда являлись массажистка, "маникюрша" и "педикюрша", кружевной матине, сеансы Боярцева, танцевальные уроки, неприличные фуляровые халатики, в которых Лида принимала гостей, -- все это беспрестанно раздражало Каштанского и заставляло его добиваться какого-то беспокоившего его ответа.
-- Ведь это неприлично, о тебе Бог знает что будут говорить, -- замечал он жене.
-- И будут любоваться мною, -- спокойно возражала Лида.
-- Этим все решено?
-- Разумеется. Неприличными могут быть только некрасивые женщины.
-- А красивым все разрешается?
Лида смеялась, сохраняя в лице выражение достоинства.
-- Что такое я разрешаю себе? Я еще никому не позволяла даже поцеловать себя, -- возражала она.
-- Ну, не знаю, что лучше: целоваться или показываться в таком виде, как ты.
-- Не знаешь? Как это странно!
И Лида смеялась уже совсем весело.
-- Я выгоню Боярцева, -- возвращался к своей угрозе Каштанский.
-- Тогда мы будем продолжать сеансы в его мастерской. Он будет очень рад: там гораздо больше свету.
-- Но если я не позволю?
-- Как же ты можешь не позволить?
И Лида взглядывала на мужа с таким искренним удивлением, что Каштанскому самому казалось в высшей степени непонятным: как, в самом деле, он не позволит?
Раз он решился договорить до конца.
-- Ты забываешь, что если я уеду в Баку и не вышлю тебе денег, то все эти твои безумства разом оборвутся, -- заявил он.
Лида спокойно покачала головой.
-- Нисколько. Оборвутся только наши отношения, -- ответила она. -- Неужели ты не понимаешь, что над красотой нет власти?
Нет, он давно это понял. Но в этом и заключалась его трагедия.
Хуже всего, что у него одинаково не было доверия ни к жене, ни к своим подозрениям. Ничего нельзя было прочесть в глубине ее бархатных зрачков. И ничего не говорили ни ее веселое самообладание, ни разлитый во всем существе ее соблазн.
"Целомудренный соблазн... разве это не дико?" -- спрашивал Каштанский сам себя, раздражаясь замкнувшейся перед ним загадкой.
Он готов был унизиться до подслушиванья, до подсматриванья. Но горничная Женя постоянно вертелась подле опущенной портьеры будуара, словно охраняя тайну священнодействия и безопасность прекрасной богини.
Раз он все-таки услышал капризно вырвавшееся восклицание Боярцева.
-- Не понимаю я нас обоих! Пигмалион наверное разбил бы статую Галатеи, если б в ней не проснулась женщина. И мне хочется разорвать этот проклятый холст.
В ответ послышался тихий смех Лиды.
-- Чем же я виновата, если вы не Пигмалион, -- сказала она.
Что-то слабо затрещало и стукнуло, как будто художник переломил кисть и отшвырнул ее.
Лида опять засмеялась, и Каштанскому показалось, что этот смех был веселее и задорнее.
Он вышел в большую гостиную, через которую должен был проходить Боярцев, и, когда тот появился, направился прямо к нему.
-- Я смотрел вашу работу. Она окончена, -- сказал он.
-- О, нет, не совсем еще, -- наивно возразил художник.
-- Она совсем окончена, и по надо больше ни одного мазка, -- повторил Каштанский, глядя на него в упор.
-- Как вы можете судить! -- оскорбленным тоном произнес Боярцев. -- Этот портрет я хочу возвести в перл создания.
-- Вы же сейчас хотели разорвать его?
Боярцев видимо смутился. Он догадался, что его разговор был подслушан. Но глаза его сейчас же самоуверенно блеснули.
-- Надо же чем-нибудь занимать модель во время работы, -- сказал он. -- Ваша жена утомляется, и тогда в ней нет того выражения, которого я ищу.
Он улыбнулся и показал два ряда здоровых, белых зубов.
-- Нет ничего хуже, когда у позирующего является утомление, -- продолжал он. -- Иногда приходится чем-нибудь рассмешить натуру. А про Брюллова рассказывают, что он колол натурщиц булавками. Но это, конечно, вздор.
Каштанскому сделалось неловко. Профессиональная наивность художника обезоруживала его. Может быть, Лида потому и не стесняется позировать перед ним, что не чувствует в нем мужчины?
"Не Пигмалион?" -- повторил он, усмехаясь.
И, махнув рукою, отошел.
VI
Деньги продолжали уходить. В Петербурге у Каштанского оказались деловые друзья, с помощью которых он нашел кредит в банках. Долги Лиды понемногу распутывались. Но Каштанский чувствовал, что все это не может так продолжаться. Придется опят высылать жене огромные деньги. Почему он должен разоряться на нее? Почему она живет в Петербурге, а не с ним вместе в Баку?
Когда он уезжал туда, предполагалось что он проведет там несколько месяцев, устроит дело и вернется. Но на месте выяснилось, что управлять делом из Петербурга нельзя. Выходило, что он должен жить там на холостую ногу и содержать дом в Петербурге для фантазий Лиды и для своих кратковременных приездов. А в этом доме для него не приготовили даже приличной комнаты, где ему удобно было бы заниматься.
И Лида этого не понимает. Она ничего не понимает, кроме культа своего тела.
Но ведь и он сам обращен в этот культ. Здесь, вблизи ее, он каждый день пьет сладкую отраву ее красоты. Здесь он допьяна влюблен в ее обольстительный облик, в ее голос, в ее щекочущий смех, в ленивое изящество каждого ее движения, в поблескиванье ее глубоких зрачков. Он влюблен даже в этот целомудренно-бесстыдный портрет, которым художник засвидетельствовал царственные права ее красоты.
Он хотел бы, чтобы этот портрет принадлежал ему. Он хотел бы, чтоб она действительно поехала в Италию, и чтоб великий скульптор изваял из мрамора ее обольстительно-совершенное тело.
Но чтоб этот мрамор принадлежал ему.
-- Если я достану еще денег, мы съездим месяца на два в Италию, -- неожиданно сказал он жене. -- Спроси у Боярцева, довольно ли двух месяцев, чтоб докончить статую.
Лида радостно захлопала в ладоши.
-- А, ты, наконец, понял... Ты понял, что это необходимо, -- воскликнула она. -- Тебе мои фантазии уже не кажутся немножко сумасшедшими? Раньше ты был ужасно глуп, Пьер.
И она засмеялась своим щекочущим смехом.
-- Но эта статуя будет моя, -- заявил Каштанский.
-- Она будет стоять в моем храме, -- возразила Лида.
Каштанский деятельно хлопотал о деньгах. Ему обещали устроить значительный кредит. Но вдруг встретилось препятствие.
-- Как же это вы так? -- укоризненно сказал Каштанскому знакомый директор банка. -- Ведь в Баку протестован ваш вексель. Вот телеграмма у нас.
Каштанский был сражен. В свое время он писал артельщику, что необходимо уплатить по векселю. Очевидно, в кассе не хватило денег.
-- Понимаете, теперь мы ничего не можем для вас сделать, -- добавил директор.
-- Не можете? -- переспросил, бледнея, Каштанский.
-- Сами знаете: протест! В государственном банке уже должна быть своя телеграмма. Удивляюсь, как это вы так допустили. Теперь и с другими вашими векселями и бланками пойдет разделка. Встревожились? Не хотите ли выпить стакан воды...
Каштанский в самом деле выпил стакан воды. У него жгло в груди и в висках стучало. Отвратительный призрак краха стоял перед ним и словно скалил на него зубы.
-- Н-да, как же это вы допустили, -- повторил директор, видимо думая о другом.
Каштанский разом встал, точно его сорвало с кресла, и, простившись, поехал домой.
Он был возбужден, как будто выпил много вина. И ему хотелось использовать это настроение, пока оно не сменилось угрюмым чувством беспомощности.
Надо сейчас же, не давая себе застыть, кончить так или иначе...
У Лиды был урок балетной пластики. Каштанский постучал в закрытую дверь.
-- Мне надо говорить с тобой, -- сказал он.
-- Что такое? Ты видишь, я занята, -- послышался недовольный голос жены.
-- Скорее!
Каштанский отошел в боковую гостиную, где ему был отведен уголок, и несколько минут ходил по ковру, задевая за изогнутые ножки кресел и затейливые столики с безделушками.
Лида вошла торопливыми шагами, придерживая складки прозрачного хитона, подпоясанного широкой лентой. Ее гибкий торс сквозил под этой струящейся газовой волной.
Каштанский посмотрел на нее с головы до ног, и в губах его мелькнуло презрительное движение.
-- Отдаю справедливость... но только придется с этим кончить, -- сказал он с поднявшейся в нем злостью.
Он в эту минуту в самом деле ненавидел и ее красоту, и наивное бесстыдство влюбленной в свою красоту женщины.
Лида вопросительно взглянула на него.
-- Я не нравлюсь тебе в таком виде? -- спокойно произнесла она, подняв руки, чтоб поправить плохо державшуюся античную прическу с золотым обручем.
-- У меня скверные новости, -- сообщил вместо ответа Каштанский. -- Очень скверные.
-- Например? -- уронила Лида -- и, осторожно, оберегая свой воздушный хитон, опустилась на низенькое кресло.
-- Я разорен. Или вернее, -- у меня кризис, и мне надо много времени, чтобы выйти из него, -- объяснил Каштанский. -- Во всяком случае, я должен сейчас же перестроить весь свой бюджет. Мы не можем тратить и десятой доли того, что тратим.
-- Как это -- десятой доли? -- спросила, сближая брови, Лида.
-- Так, что если мы расшвыряли пятьдесят тысяч, то будем жить теперь на пять.
Лида улыбнулась.
-- Квартира стоит три тысячи. -- сказала она.
-- Надо ее сдать. Мы будем жить в Баку, и очень скромно, -- объяснил Каштанский.
-- Какие глупости! -- возразила Лида. -- Я здесь так хорошо устроилась. Ты же говорил, что мы едем в Италию?
-- Лет через пять, может быть.
Лида всплеснула руками.
-- Но ты удивительно глуп, Пьер. Разве я могу через пять лет сохраниться совсем такою, как теперь? Еще в туалете, может быть; но для скульптуры!
-- Э, ты, кажется, в самом деле помешалась, -- с досадой воскликнул Каштанский. -- Пойми, что у меня нет денег, и долго еще не будет. И поэтому, квартиру надо, сдать, обстановку продать, автомобиль продать, со всякими сеансами и уроками кончить, о фантастических туалетах позабыть, и ехать в Баку, где я буду работать, как каторжный, а ты... ты, конечно, будешь скучать.
Лида нагнула голову и молча, внимательно рассматривала свои отполированные розовые ногти. По лицу ее бегали тени.
-- Не нарочно же я подвел себя под крах, -- произнес смущенный ее молчанием Каштанский. -- Я сам не меньше тебя страдаю.
Лида встряхнула головой и усмехнулась уголком рта.
-- Какие глупости! -- сказала она, -- Никогда я не поеду в Баку.
Ее голос прозвучал спокойно и твердо. Каштанский покраснел, потом побледнел.
-- Что же ты будешь делать? -- проговорил он сорвавшимся голосом.
Лида повела недоумевающим взглядом.
-- Не знаю. Но не могу же я... ты сам понимаешь, что я не могу, -- ответила она. -- И наконец... Это бессмысленно. Когда в какой-нибудь неаполитанской нищенке встречают формы Дианы, ей строят храм.
-- Вот что! -- произнес Каштанский, все более бледнея.
-- Даже чтоб выбросить богиню из храма, надо сперва изваять ее статую, -- продолжала мечтательно Лида. -- Ты думаешь, что какие-нибудь силы могут заставить меня забыть свою красоту? Похоронить ее где-то в Баку, вместо того, чтобы наполнить ею мир? Да никогда! Я выступлю на сцену, на эстраду, куда угодно... отдам свой портрет на выставку... Но спрятать себя -- никогда!