Проснулся утром Иванов, потянулся, повернул голову к окну, посмотрел на гроздья обрызганной росой сирени, дремавшей в саду, подумал немного и вдруг, дико закричав, вскочил с постели:
-- Боже ты мой! Да ведь России нет больше!
-- Что с тобой? -- недовольно спросила жена.
-- России нет больше, -- повторил Иванов, сидя на кровати и покачивая головой, как при сильной зубной боли.
-- Ну?
-- Говорю: России больше нет.
-- Да тебе-то что? Что ты, царь, что ли?
-- Дура.
-- Сам. Извольте видеть -- спохватился: России нет! Сегодня только узнал, что ли? Давно уже к этому шло... Я, как только впервые узнала, что обыкновенная суконная юбка обходится в четыреста рублей -- так сразу и поняла: э, кончилась Россия!
-- Дура.
-- Сам. Чего же ты вчера не стонал, а сегодня застонал?
Иванов повернул к жене бледное серьезное лицо.
-- Ты видела когда-нибудь, как мать хоронит сына? Видела, как стоит этакая старушенция и спокойными глазами смотрит, как опускают гроб на полотенцах? И вдруг -- ни с того, ни с сего -- как завоет старая! Почему она раньше, за минуту до этого, не плакала -- не знала она, что ли, что сын умер? Не чувствовала?
Нет. Знала и чувствовала, но все это скользило мимо, и она больше хлопотала о том, чтобы катафалк был попышнее, да поминальным обедом не ударить лицом в грязь... Да чтобы свечи горели, как следует, да чтобы гроб несли прямее. И вдруг среди этих дел и хлопот, понимаешь ли, подкатило под сердце, и сразу осознала она все, с ног до головы, всем мозгом и сердцем: "да ведь сынка-то нет!"
Вот так и я. Все мы хлопотали, чтобы покойницу обрядить попышнее, а сегодня утром взглянул я на сирень, на росу, на солнце, да и взвыл, как пес по покойнику: да ведь России-то нет!
-- При чем тут сирень? -- тупо спросила жена.
-- А бес ее знает, при чем. Старуха-то тоже воззрится на край гроба с позументом, сверкнувшим на солнце, и заплачет. Не о позументе же она ревет, прости Господи.
Жена почесала голое плечо и самодовольно сказала:
-- Слава Богу, что еще сами живы остались. Выскочили очень даже счастливо.
Взяла полотенце и, напевая что-то, отправилась в уборную.
Иванов тоскливо поглядел в угол, повернулся к висевшему над столом портрету Пушкина и сказал:
-- Вероятно, вы поймете меня, Пушкин. Шабаш, брат. Нет России. Я думаю, вы бы также выли от этой потери, Пушкин, как и я...
Он подошел ближе, оперся о стол и, наклонившись к самому портрету, интимно заговорил:
-- Мы ее любили с вами и понимали. Как вы описывали Кавказ! А Крым... А где они теперь, Кавказ и Крым... В Кишинев вас, помню, ссылали, в Бессарабию... А где она сейчас, Бессарабия?.. Они не только Россию, они вас разорвали на куски, Пушкин... Чудесно это у вас выходило: "Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут... Своей дремоты превозмочь не хочет воздух"... Как вы писали! Воздух даже вы понимали... Так ему хорошо, что даже своей дремоты не хочет превозмочь! "Луна спокойно с высоты над Белой Церковью сияет". Поверите ли вы мне, если я скажу, что в Белой Церкви сейчас германские ландштурмисты, как хозяева, гуляют!
Где вы теперь, Пушкин? "С кувшином охтенка спешит, под ней снег утренний хрустит". А теперь охтенка никуда не спешит с кувшином, потому что, все равно, вынесешь -- хулиганы отнимут... Пушкин! Я знаю, что разрываю вам сердце, но не могу не сказать. "Уж небо осенью дышало, уж реже солнышко блистало... Короче становился день... Лесов таинственная сень с печальным шумом обнажалась". Почему она обнажается, эта таинственная сень? Леса рубят, Пушкин! Жгут их, рубят, уничтожают! Что мужик не вырубил -- совдеп докончит.
-- Кто-о? -- удивленно спросил Пушкин.
-- Совдеп. Вы только Лермонтову всего этого не говорите, а то узнает -- расстроится. Он ведь нервный. Вам-то я это все рассказываю потому, что вы из железа сделаны, вы вынесете! А Лермонтов пусть не знает. И Гоголю не говорите. Он русскую тройку преотменно описал, а куда она поскакала -- пусть лучше не знает. Да и в тройку-то эту вместо лошадей оказалась впряженной такая дрянь, что и говорить не хочется. Нет России, милые вы мои. Она была, когда Селифан был Селифаном и Петрушка -- Петрушкой. Мне бы интересно, впрочем, было посмотреть на лицо Гоголя, когда он узнает, что Селифан нынче председатель Тульского исполкома, а Петрушка -- первый человек в театральной секции "Пролеткульта" и к нему сам Луначарский прислушивается. Знает ли уважаемый Николай Васильевич, что Манилов расстрелян собственными мужичками за саботаж?! Знает ли, что генерал Петрищев продает на Невском газеты?!
-- Я ему не скажу, -- задумчиво прошептал Пушкин. -- Расстроится.
-- Ничего теперь нет в России, -- шептал, наклонившись к уху Пушкина и лихорадочно дрожа, Иванов. -- Ни тихих закатов на реке, ни душистых степных трав, ни воскресного радостного звона колоколен, ни задумчивых девушек у старых каменных ворот помещичьей усадьбы, ни лихих гусарских ротмистров, ни золотистых пшеничных кренделей в окне булочной, ни благородства и смерти за родину, ни московской селянки, ни уютных волжских пароходов, ни гуртов овец, гонимых усталым, но довольным гуртовщиком по жаркой пыльной проселочной дороге...
-- Вино есть? -- спросил Пушкин, будто что-то соображая.
-- Которое? Где? Ни боже мой! Ханжу пьют, дымок, самогонку, денатурированный твердый спирт на хлеб намазывают, кокаин нюхают.
-- Бедный Николай Васильевич, -- печально усмехнулся Пушкин. -- Значит, уже нечего настаивать ни на золототысячнике, ни на персиковых косточках, ни на смородиновом листу... И впрямь, неладное что-то с Россией...
-- Александр Сергеевич, верьте совести, -- завопил Иванов, прижимая [руки] к груди. -- Верьте совести -- нет России. Будем стонать мы, русские! Не зальются больше соловьи в густых курских садах, не заревет Днепр мощным голосом, не зазвенит русская песня, когда выйдут косцы косить высокую сочную траву! Хам пляшет на пожарище, воронье каркает над падалью, и горько рыдает родимая над сыном, расстрелянным за саботаж и контрреволюционные мысли. Трещит и ломается Россия, отваливаются огромные куски -- нынче вольная Сибирь, завтра роскошный Кавказ, цветущий Крым, хлебородная Бессарабия, Украина, Польша, Литва, Белоруссия... Камо грядеши, ты, русский интернационалист? Камо? В преисподнюю прешь ты, сукин сын... Поверьте, Александр Сергеевич...
-----
Жена вернулась, обтирая полотенцем влажные руки, и замерла в ужасе, слыша бессвязный монолог, обращенный к Пушкину.
-- Ванечка! Что с тобой?! -- ахнула она.
-- Маруся! -- схватил себя за голову Иванов. -- Все кончено! Луна больше не засияет над Белой Церковью, и перепела не зальются в утреннем жарком небе. Мальчишек радостный народ больше не будет коньками резать лед. Сами мальчишки нынче перерезаны! Нет больше "на красных лапках тяжелого гуся". Слопали! Все слопали! Одна у меня к тебе просьба: встретишь если Ивана Сергеевича Тургенева -- не говори ему обо всем этом, не говори ему, что Ермолай от голодухи сожрал Балетку.. Ныне отпущаеши... Жди меня, Россия! Шагаю сейчас за тобой и по твоим стопам... Прощай, брат Пушкин.
-----
-- Есть надежда? -- тихо спросила у доктора плачущая жена.
-- Какое! Безнадежен. Очень острая форма.
-- Ванечка! Скажи мне что-нибудь...
Ванечка приоткрыл усталые глаза и прошептал:
-- С своей волчихою голодной выходит на дорогу волк. Доктор! Куда вы меня повезете?
Доктор и его ассистент дипломатично промолчали. Взяли под руки русского человека и отвезли в домик, находившийся в ведении совнарздрава.
Все там будем.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Новый Сатирикон. 1918. No 15 (июль) (Специальный номер "О прекрасной Франции").
...в Белой Церкви сейчас германские ландштурмисты, как хозяева, гуляют! -- Белая Церковь (Юрьев) -- город в 80 км к югу от Киева, был занят германскими войсками в начале марта 1918 г. в полном соответствии с условиями мирного договора, достигнутого в Брест-Литовске между Германией и Австро-Венгрией с одной стороны и правительством Украинской Народной республики -- с другой. Ландштурмисты -- аналог народного ополчения, вспомогательные тыловые воинские соединения германской армии.
...ни на золототысячнике, ни на персиковых косточках, ни на смородиновом листу... -- аллюзия на повесть "Старосветские помещики" из "Миргорода" Гоголя.
...Ермолай от голодухи сожрал Балетку... -- аллюзия на рассказ "Ермолай и мельничиха" из "Охотничьих рассказов" Тургенева. А Ермолаю можно только посочувствовать -- там и есть-то нечего: худовата была легавая...