Каторжника приковывали к ядру или ядро к каторжнику -- это как вам больше по вкусу -- и волочил каторжник это ядро у ноги много, много лет.
И иногда его выпускали на свободу, и он делал блестящую карьеру, попадал в высший свет, и ничто не напоминало в нем каторжника, кроме одной детали...
Кроме одной детали: он всегда, до конца жизни, слегка волочил правую ногу -- ту самую, к которой когда-то было приковано ядро.
Все мог изменить он: голос, лицо, волосы, но этой ужасной волочащейся рабьей ноги переделать он не мог: привычка волочить правую ногу навсегда въелась в беднягу.
Кстати о ноге: недавно ехал я в вагоне с офицером-инвалидом, потерявшим под Красноставом правую ногу. Сидели. Разговаривали. Вдруг он наклоняется, делает рукой какое-то странное движение, но сейчас же, будто опомнившись, откидывается назад, смущенно смеющийся, растерянный.
-- Что вы? Что с вами?!
-- Хотел почесать ногу. Сейчас поймал себя на этом.
-- Зачем же остановка? -- улыбнулся я. -- И чешите на здоровье.
-- Да дело-то в том, что хотел я почесать деревянную ногу...
Я всегда вспоминаю эту деревянную ногу, когда сталкиваюсь с целым рядом старых въевшихся привычек, так смешных при нашем трехмесячном республиканском строе.
* * *
Идет по Невскому солдат... Вид у него самый "свободный": шинель внакидку, шапка на затылке, в зубах папироса. За поясом огромный красный бумажный тюльпан. Одним словом, каждая пуговица, каждая складка громко и торжественно поет: "Отречемся от старого мира!".
Навстречу важно шагает полный седоусый генерал.
Увидев его, солдат моментально подобрался, вытянулся в струнку, сделал четкие пол-оборота... но в этот момент какое-то новое молниеносно-быстрое соображение мелькнуло на каменном лице его... Молодецки подобранные плечи сразу увяли, опустились, вытянутые в струнку руки размякли, заболтались, глаза сощурились и приняли самое ироническое выражение. Не выпуская изо рта папиросы, он засвистал и, еще больше спустив с плеча шинель, развинченной походкой проследовал дальше.
Я сразу понял всю сложную гамму его переживаний: сначала, при виде шинели на красной подкладке, выскочила в клеточке мозга совершенно определенная, привычная эмоция: красная шинель, генерал, руки по швам, фрунт, поедание глазами -- все такое сложившееся, внедренное годами. Это -- инстинкт, привычка, деревянная нога, которую хочется почесать.
Но тут же всплыл, как масло поверх воды, твердый разум его, воспоминание о том, что было так недавно, что идет вширь, вглубь, вкривь и вкось -- и вот уж разум победил привычку, и вот снова свободный солдат элегантно и гордо скользит по людному Невскому.
Но все-таки я узнал в этом гордом человеке -- его, бывшего каторжника, так долго протаскавшего на ноге обременительное ядро.
* * *
Мне рассказывали.
Приехал в деревню агитатор просветить народ насчет нового строя.
Крестьяне и без него были настроены крайне республикански, царя ругали безо всякого милосердия, требовали земли, воли и всяческих свобод -- в очень энергичной форме.
И вот, когда агитатор просветил темный народ насчет переворота и всего прочего, -- один ершистый волосатый мужичонка вдруг вспомнил о мандатах пришельца.
-- Постой, -- сказал он. -- Да ты кто будешь?
-- Я социалист-революционер.
И страшный, злобный вой был ему неожиданным ответом:
-- Как так сицилист?! Как так леворюционер? При царишке нашем не могли мы от вас, чертей, избавиться, да и теперь при свободе вы тоже не сгинули, окаянные?!!
Вот тебе и республиканское настроение. Вот и поняли момент.
Рванулся вперед коллективный русский мужичок, ан нет: не тот шаг -- одна нога волочится. Два ядра на ней, два привычных, вбитых сотней лет в голову жупела: "сицилист" и "леворюционер".
* * *
В театре миниатюр на Невском идет веселая пьеса из жизни дома Романовых.
По ходу этой зазвонистой, развеселой забубенной пьесы, когда выходят бывшие министры с Гришкой во главе, оркестр начинает играть мотив "Боже, царя храни", который через минуту переходит в бесшабашный напев из "Прекрасной Елены": "Я муж царицы".
И вот -- верьте мне, я говорю правду, -- когда раздались первые звуки "Боже, царя храни", вся публика как один человек встала с места и стояла так с минуту, и только резкий переход на сумасшедшего Оффенбаха бросил обратно на места сконфуженную, смущенную публику.
Вот вам... На сцене -- "Гришка с Алисой-распутницей" откалывают канкан, а в это время публика стройно и объединенно вскакивает с мест при первых же звуках привычного гимна -- тяжелого ядра, которое было привязано к ноге десятки лет.
* * *
И последнее:
На перекрестке мирно стоит милиционер.
Подходит пьяный человек в том периоде опьянения, когда весь мир кажется враждебным, холодным и подлежащим уничтожению.
Тупо спрашивает:
-- Милиц-ционер?
-- Да, товарищ.
-- Хочешь в морду?
-- Что вы -- с ума сошли? Проходите.
-- Хочешь в морду?
-- Если вы не отстанете -- я вас в комиссариат отправлю.
-- Ах, ты так? Н-на-ж тебе!!
Милиционер падает с ног, и улица оглашается болезненным призывным криком:
-- Гор-родовой!!!
* * *
Все мы, бывшие каторжники, еще долго будем волочить нашу правую ногу, и только дети наших детей зашагают вольно, бодро и прямо к тому Далекому Неизвестному, которое будет ведомо только им -- настоящим детям свободы.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Барабан. 1917. No 8.
По ходу этой зазвонистой, развеселой забубенной пьесы, когда выходят бывшие министры с Гришкой во главе... -- возможно, речь здесь идет о поставленной в "Невском фарсе" пьесе В. Рамазанова "Ночные оргии Распутина" ("Царский чудотворец"). Впрочем, в питерских театрах легкого жанра в те времена шло множество литературных поделок подобного рода: "Благодать Гришки Распутина" С. Алексина, "Царскосельская грешница" В. Франчича, "Царские грешки" В. Балле и т.д. Но уже к исходу лета 1917 г. вся эта политическая клубничка окончательно приелась даже самой невзыскательной публике, и подобный репертуар перестал давать сборы.