Катер отделяется от миноносца и, рассекая, вспенивая винтом свинцовую воду, направляется к маленькому, забытому богом и людьми островку -- Березани.
Предутренний ветерок чуть рябит тяжелую воду у песчаного берега. Катер остановился, и из него трусливо и злобно выталкивают худого изнуренного человека без шапки, босого, в одном белье.
Много побеспокоил народу этот жалкий, безоружный человек: это из-за него выстроился взвод матросов с винтовками, это из-за него взвод матросов окружен ротой пехоты, получившей приказ стрелять в матросов в случае их неповиновения. Это из-за него несколько военных судов, окружив остров, навели пушки на роту пехоты для устрашения ее -- на тот случай, если она откажется стрелять в матросов, в свою очередь могущих отказаться стрелять в босого безоружного человека. Если можно было бы окружить чем-нибудь и военные суда для устрашения их, на тот случай, если они откажутся стрелять в пехоту, -- окружили бы, заперли бы безоружного босого беднягу в четыре железных кольца -- чтобы покрепче было, попрочнее.
И вся эта грандиозная суматоха поднялась только из-за того, что нужно было всадить в маленькое красное сердце босого несколько свинцовых пуль.
А он шел к своему месту, спокойный, гордый и вместе с тем ласковый, ко всем неся в себе, босом, избитом и истерзанном, огромную любовь к русским людям, к истерзанной России.
Дошел до своего места. Встал. Поглядел на восход солнца, тихо вздохнул, сказал: "Пожалуйста, повязки на глаза не надо. Умру так".
И умер, успев крикнуть с пулями в теле:
-- Да здравствует революция! Умираю за свободу России! Лейтенант Шмидт! Я хотел бы, чтобы твоя святая бессмертная душа витала где-нибудь за моим плечом в то время, как я пишу эти строки. Я хочу, чтобы ты прочел то, о чем я скажу ниже...
Раз ты, благородный, чистый сердцем моряк, сказал перед смертью: "не надо повязки на глаза!" -- я исполняю твою предсмертную волю: действительно, к черту повязки! Смотри, взгляни прямо на то, что происходит в России, что делают русские, -- те самые русские, за которых ты положил алмазную жизнь свою, за которых мученический венец приял.
Ведь тебе не страшно взглянуть на нас, тебе, который так смело, не моргнув глазом, смотрел в черные дула ружей, направленных в твою голову.
Взгляни через мое плечо, прочти, что я расскажу тебе -- это будет чистая, как хрустальный родник, правда, потому что тебе, твоему светлому духу, нельзя лгать.
А может быть, бедный ты мой, легче тебе было переглянуться с черными глазами ружейных стволов, чем увидеть сейчас то, что я покажу.
Тогда, по крайней мере, была у тебя надежда на будущее, а теперь вот оно, это будущее, перед тобою... Оно уже настоящее...
Гляди:
* * *
Это, конечно, не все, но их много.
В 9 часов утра, в И часов утра, в 3 часа дня их можно встретить повсюду -- от широкого многоверстного Невского до какого-нибудь окраинного Кривоколенного переулка. Они бродят, лениво волоча отяжелевшие ноги, грызут семечки, торгуют папиросами, торгуют увядшими в крепких потных ладонях цветами, таскают пассажирам вещи в вагоны, а чаще всего просто висят этакой живописной гроздью на трамвайной площадке, влекомые неведомо куда, неведомо зачем...
Кто они?
Назовем их точно: это неизвестные люди, одетые в солдатскую одежду.
Это не солдаты, нет. Солдаты не такие. Если в военное время солдат не воюет -- он не солдат.
Солдат не может торговать папиросами и получать на чай от щедрых железнодорожных пассажиров...
Я слишком уважаю солдата, чтобы думать, что солдат может торговать из-под полы необандероленными папиросами или получать на чай от пассажиров. Солдат благороден. Солдат защитник отечества, солдат гордость страны, а не маклак, спускающий у набережной Фонтанки казенные сапоги и гимнастерку презренному скупщику.
И вот бродят они по городу -- ленивые, вялые, бездеятельные и корыстолюбивые, -- эти "неизвестные люди, переодётые в солдатскую одежду".
Видишь ли ты их, Шмидт?
Ведь это те сыны свободной России, на долю которых пришлось несколько капель твоей святой крови.
Помнишь рассвет, песчаный берег, свинцовую тихую воду, запах порохового дыма, -- это для них ты сделал.
* * *
Это, конечно, не все, но их много.
До революции они получали то, что обнищавшее государство могло заплатить, и работали, работали до седьмого пота на оборону. Теперь, в первые же дни после революции, они взвинтили плату за труд втрое, ввели 8-часовой рабочий день и почили на лаврах.
Конечно, это все нужно: и восьмичасовой день, и увеличение платы, но зачем они так спешили? Почему такая торопливость?
Разве их первая революционная мысль была о России? О родине? Нет. О себе.
Прочти надписи на их знаменах, Шмидт, на тех самых знаменах, которые они так гордо несут впереди на всех манифестациях:
-- "Да здравствует пролетариат".
-- "Да здравствует Интернационал".
-- "Да здравствует Циммервальд".
А ведь так было бы просто написать:
-- "Да здравствует Россия".
Никому из них в голову не придет этот архаический лозунг.
Он только тебе пришел в голову, когда ты стоял перед ружейными дулами. Это ты, смешной старомодный чудак, крикнул, падая:
-- "Да здравствует революционная Россия!"
И на их долю тоже пришлась часть твоей святой крови -- на долю людей, гордо несущих шикарный плакат:
-- "Да здравствует Циммервальд".
О! Ты, мирный Циммервальд, никогда не знал, не видел свинцовой, притихшей от ужаса, воды, песчаного унылого берега, и холодный предрассветный ветерок никогда не шевелил тебе в последний раз волос на обнаженной голове.
* * *
-- Извозчик, на Николаевский вокзал.
-- Хм!.. Повезти, что ли ча?.. Давай восемь целковых.
-- В уме ли ты? За пятнадцать минут езды.
-- А дорого -- не садись. Чего зря язык чесать!
-- Но ведь ты пользуешься моим безвыходным положением! Раньше ты и не подумал бы...
-- Чего там раньше. Раньше было одно, а теперь свобода. Вот он сидит передо мной -- невыносимо-развязный, опьяневший от безнаказанности и сознания своей силы,
мелкий, темный, жалкий хам, а ведь он сын русского народа, а ведь и за него ты пролил частицу твоей крови, и он украшен одной рубиновой каплей твоего простреленного сердца.
И всплывает ужасная мысль:
-- Нужен ли был, подлинно ли был так необходим песчаный пустынный берег, кольцо кораблей, одинокий босой человек без шапки и ружейный залп, направленный в затравленного босого человека.
Гляжу я в немую пустоту и задаю тебе, Шмидт, страшный вопрос:
-- Если бы знал ты тогда о том, что я тебе рассказал сейчас, пошел бы ты на свою Голгофу? Стоила бы наша позорная шулерская игра такой прекрасной Божьей жертвенной свечи? Зная о том, что делается теперь, встал ли бы ты под выстрелы?
Ответь же мне, Шмидт!
И слышится мне, вместе с далеким благовестом далеких колоколов, еле уловимый в городских шумах ответ:
-- Все равно пошел бы. Встал бы.
-- Почему?! -- мечется мысль моя. -- Ответь!
И отвечает еле слышимый:
-- Ибо не ведают они, что творят.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Новый Сатирикон. 1917. No 25.
Лейтенант Шмидт! Я хотел бы, чтобы твоя святая бессмертная душа витала где-нибудь за моим плечом... --Шмидт Петр Петрович (1867-1906) -- герой Первой русской революции, один из руководителей Ноябрьского вооруженного восстания в Севастополе 11(24) -- 15(28) ноября 1905 г. Возглавил восставшие корабли Черноморской эскадры, в момент подавления бунта находился на крейсере "Очаков" вместе с сыном. Был арестован, по приговору закрытого военно-морского суда расстрелян на о. Березань под Очаковом 6 марта 1906 г. Вместе с ним были казнены активные участники восстания Н.Г. Антоненко, А.И. Гладков и С.П. Частник. Рисуя романтический образ Шмидта, Аверченко опускает многие детали расстрела, некоторые художественно преувеличивает и домысливает.
Фельетон, вероятнее всего, стал реакцией на торжественный перенос останков казненных с Березани в Севастополь 8 мая 1917 г. В этой церемонии принимал участие и сын Шмидта, Евгений, который позже, в эмиграции, в мемуарах об отце выскажет те же мысли, что и Аверченко, -- о бессмысленной жертве:
"Я смотрел на серебряный гроб, в котором заключались священные полуистлевшие останки, и задыхался от жгучего горя, беспредельного, как море, раскинувшееся у моих ног.
-- За что, за что Ты погиб, Отец мой? -- смятенно вопрошала душа моя давно отлетевшую великую душу. -- Для чего пролилась Твоя бесценная кровь? Ужели для того, чтобы сын Твой видел, как рушатся устои тысячелетнего государства, расшатываемые подлыми руками наемных убийц, растлителей совести народной, как все мерзкое, преступное и продажное душит все честное и высокое, как великая нация сходит с ума и даже не продает, а отдает даром свою родину заклятому историческому врагу, как с каждым днем, с каждой минутой все более и более втаптываются в кровавую грязь те идеи, ради которых Ты пошел на Голгофу?.. Скажи же, скажи, Отец мой!.. Но молчала великая душа" (Шмидт-Очаковский Е. Лейтенант Шмидт ("Красный адмирал"): Воспоминания сына. -- Прага: Пламя, 1926).